Велика, прекрасна и обильна плодами земными Русь! Чего в ней только нет: и поля плодородные, и угодья, полные дичи и зверя всякого, и реки-озёра с прозрачными водами, полными рыбой, и луга заливные, где трава по пояс, и дубравы, кронами деревьев вознёсшиеся чуть ли не под самое небо — да разве можно словами описать всё это дорогое русскому сердцу великолепие? Может, есть в мире земли и побогаче, и поласковей, где зимы не бывает, а круглый год лето, и райские плоды на деревьях растут, и райские птицы сами в котёл прыгают, перед этим ощипавшись. Наверное, должны быть такие земли. У Бога всего много. А только сдаётся, что для человека русская земля будто нарочно Богом создана, чтобы жил человек по-человечески, плоды земные не с райских деревьев срывал мимоходом, а добывал их в поте лица своего, имел бы время и для работы, и для забав, и для праздников, и для молитвы. Бог, творя эту землю, словно дал народу своему наказ: трудитесь, дети мои, не ленитесь, живите друг с другом в мире и согласии, Меня чтите, а также и тех, кто над вами поставлен, ибо народ без пастыря есть блуждающее стадо.
А и то сказать: было население этой земли в прежние времена и впрямь подобно диким стадам, разбредшимся по бескрайним просторам, И даже единого имени не носил народ — каждое племя по-своему звалось. А уж порядка вовсе никакого не было. Молились идолищам деревянным, жили в норах, в свальном грехе, воевали друг с другом за горшок пареной репы.
Так бы, наверное, в бесконечных распрях и взаимных нападениях и исчезли понемногу племена, эту землю населяющие. Да Господь того не допустил — надоумил заблудших детей своих просить себе начальство у гордого племени варяжского, из суровых полночных стран. Согласился владеть язычниками храбрый Рюрик-князь, и с ним два брата его. От этого Рюрика в русской земле пошёл такой род владетельных князей, какого, может, за все времена нигде и никогда было не видано. При Рюриковичах Русь и порядок узнала, и мощи воинской накопила, и приросла новыми землями. А прапраправнук Рюрика, великий князь Владимир, тот для Руси сотворил величайшее благо: крестил все племена в истинную веру христианскую. И с той поры стали русские единым народом. И слава об этом народе долетела до самых отдалённых земных краёв.
Встали по всей Руси города прекрасные, поплыл над землёю церковный звон — поначалу привозили колокола из закатных стран, а потом и сами научились отливать не хуже немецких. И в каждом городе сидел свой князь с дружиною. И каждый русский, кузнец ли, пахарь, ткач, гончар, рыбак или охотник — все порядок знали. А порядок простой: всё, что ни добудешь, дели. Себе возьми своё, а князю отдай князево. А уж князь тебя не оставит — и ссору твою с соседом разберёт, и справедливые меры для торговли установит, и от диких волков, степных половцев, защитит.
Живи, словом, да радуйся!
И вправду, чем не жизнь? Да как-то не очень ладно живётся. И главная тому причина — гордыня княжеская.
Нет мира и согласия в обширном потомстве Рюриковом. Брат брату говорит: то — моё, и то — моё же! И всё кругом моё, потому что я старше! Ну и что, что ты старший? Зато я сильней тебя! И идёт брат на брата, и льётся, льётся кровь русская.
А то затеет, к примеру, один князь построить в своём городе церковь. Да не простую церковь, а — храм, которому равного в величии и красоте ещё не бывало. Вот и думай: то ли Господу и людям это подарок, то ли решил князь самолюбие соседа своего ущемить. Так вот друг перед дружкой и выставляются. И, православные храмы строя, не гнушаются половецкие орды поганые на русскую землю наводить. Ради гордыни своей щедро льют князья русскую кровь.
Храмы белокаменные, золотыми куполами украшенные, растут, а вместе с ними — куда денешься? — растут и поборы княжеские, тяготы непомерные ложатся на плечи народа. А чтобы не роптал народ, князю большая воинская сила нужна. Да надзирать за своими владениями — бояре нужны, а боярам — своя челядь. И всех мужик-смерд накорми, да одень, да вооружи, да коня дай, да смотри не вякни чего-нибудь лишнего, а то расправа короткая.
И вся-то беда в том, что народ один, а князей много. Единый государь нужен! И чтобы был он на земле, как Бог на небе. Если бы кто-нибудь один из владетельных князей Рюрикова рода понял бы ту опасность для Руси, которую несут княжеские междоусобья, — и встал бы над всеми единым Государем! Да где взять такого?
А вот нашёлся такой. Великого Мономаха внук, сын греческой царевны князь Всеволод Юрьевич. Юность свою провёл он в Византии, при дворе дяди своего, императора Мануила, и там воочию увидел, сколь благодатнее для государства единовластие, нежели господство многих. Юноша Всеволод, вернувшись на Русь, после смерти своих братьев стал в городе Владимире великим князем; а для того ему, совсем ещё молодому и не очень искушённому в бою, пришлось разбить на Юрьевском поле огромное войско бояр ростовских да суздальских, ведомое племянником Всеволода, князем Мстиславом, который рвался сам сесть во Владимире. С того времени Всеволод Юрьевич стремился подчинить русские земли себе и всех князей взять под свою руку. Он правил долго и с большим умом, русскую кровь щадил, не стяжал себе воинской славы в сражениях с соотечественниками, зато раздвинул русские границы на восход солнца до страны Булгарской, смирил хищные орды половецкие, подчинил своей воле и Киев, и Рязань мятежную, и Чернигов, и Смоленск, и Галич, где посадил на стол верного ему молодого князя Даниила Романовича. И даже Господин Великий Новгород, бывшая вотчина древнего Рюрика, с его обширными землями и народами, населявшими их, и тот признал, наконец, власть Всеволода Юрьевича.
Долго жил великий князь, да, видать, недостаточно долго. Оставил Всеволод Юрьевич после себя шестерых сыновей, но не сумел их вырастить продолжателями своего великого дела. Сам, перед смертью, кинул семена вражды в сердца сыновей, отказав в наследовании великокняжеского звания своему старшему сыну Константину. И наследником назначил второго сына, Юрия.
После смерти отца братья немедленно начали войну друг с другом. Но так ни до чего и не довоевались. Константин всё не мог добиться принадлежащего ему по праву великого Суздальского княжения. Юрий же, сидящий на этом престоле и не обладающий и десятой долей влияния своего отца, воображал, видимо, что вся Русь должна ему подчиняться и так.
Он послал своего младшего брата, князя Ярослава, занять престол в Новгороде. Ярослав поехал. Новгородцы приняли его. Казалось, Владимирский великий князь снова обретает значение старшего среди всех князей Рюрикова рода. Снова можно надеяться на мир и покой.
Однако злой и своенравный Ярослав, оказавшись в Новгороде, ухитрился поссориться с его гражданами, устроил резню, во время которой казнил множество знатных и уважаемых новгородцев, был с позором изгнан и в отместку, сев в городе Новом Торге, или Торжке, преградил все дороги, ведущие в Новгород. И всякого купца, желающего провезти свой товар, заковывал в цепи и бросал в темницу. В Новгороде же как раз случился неурожай, и без подвоза хлеба из низовских земель жители были обречены на ещё небывалый в истории голод.
Великий князь Юрий Всеволодович злодейства брата Ярослава не пресекал. И ожидаемого всеми мира и согласия на русской земле устанавливать, похоже, не торопился.
Князья жили так, словно после их смерти должен был начаться потоп — чего стараться, если всё провалится в тартарары! О, если бы кто-нибудь смог их надоумить: времени сего потопа уже и впрямь ждать недолго. Но во всей Руси едва ли нашёлся бы тот, кто знал о смертельной угрозе. А угроза эта уже готова была, как туча, несущая потоп и разрушения, двинуться на русскую землю издалека — оттуда, где встаёт солнце.
По привычке Иван с утра зашёл в дом к хозяину. Постучался в горницу, где хозяин, Малафей по прозвищу Губа, почивать изволил, — спросить, какие будут указания. В доме тихо было. И на стук из-за двери никто не отозвался. Иван равнодушно постучал ещё раз. Спит Малафей, ну и пусть себе спит. Ожидая хозяйского ответа, Иван прислонился к косяку дверному, опёрся — ноги что-то не держали с утра, ослабли.
Да и приходить сюда не следовало. Знал ведь, когда спозаранку выбирался из своей избушки, что ни нынче, ни завтра, ни послезавтра никакого приказа от хозяина не будет. До работы ли теперь? Кузня — вон уж сколько дней стоит холодная, и всё, что излажено умелыми руками Ивана и других Малафеевых работников, лежит в углу бесполезной кучей. И подковы конские, и топоры, и наконечники для сулиц[1], и запоры хитроумные для ворот и дверей, и гвозди, и много чего ещё — всё это будто в одночасье потеряло цену для новгородских граждан. Уж месяц, как последний гвоздь купили у Малафея, а с тех пор — ничего. И работники Малафеевы, все трое, разошлись кто куда, искать пропитания.
Иван остался. Куда уйдёшь, если уйти некуда? Да и виру[2] надо хозяину отработать. Десять гривен на суде у тысяцкого положили Ивану заплатить за убийство Малафеева работника.
Был такой Вешняк, в закупах[3] у хозяина состоял. А Иван-то его возьми да убей. Ни с того ни с сего. Над мёртвым телом убиенного работника Ивана и повязали, и прямо к тысяцкому. А рука у Ивана в крови. И свидетелей аж пятеро, Малафей старший.
Иван было отпираться, да вышло так, что не отопрёшься. Тысяцкий недолго думал. Десять гривен, и в грамотке тут же прописали. Та грамотка у Малафея в потайном ларце лежит, и Ивана, бывшего вольного человека, держит на привязи крепче всякой цепи. Ещё целых два года спину гнуть на Малафейку губатого. И то ладно, что сам-то Малафей мужик не злой, только до выгоды своей страсть какой справедливый — крохи никому не уступит.
Иван, прислонившись к косяку, почувствовал вдруг, что утренний сон, из которого с таким трудом выбрался, вновь обволакивает его, как пуховым покрывалом. Не хватает ещё прямо тут заснуть, перед хозяйскими покоями. Больше всего боялся Иван показаться губастому Малафею слабым и жалким. Хотя хозяин теперь, как и все, еле ноги таскает и вряд ли станет обращать внимание на Иванову слабость, а всё же. Ни словом, ни полсловом Иван никогда не обмолвился, что нету уже сил терпеть голодуху, не намекнул хотя бы Малафею: взял, мол, меня в рабы — так корми получше, что ли.
Решив больше не ждать, отзовётся ли хозяин, Иван встряхнулся и поплёлся на двор. Захочет Малафей, так сам пусть приходит.
Снаружи было морозно. Хотелось вдохнуть полной грудью жгучего воздуха, чтобы совсем прояснилось в голове. Но Иван знал, что если этак вдохнёшь, то совсем худо станет. Потемнеет в глазах, закружится — и упадёшь в глубокий снег. Некому стало снег убирать со двора. Да что там снег! Выйди-ка на улицу, оглянись кругом — иной раз и живой души не увидишь! Ещё в начале зимы народ как-то толокся, чего-то делал. Да и нищие, которых вдруг развелось множество (иные даже из бывших зажиточных горожан), ползали повсюду, сидели на каждом углу, скулили под каждыми воротами, выпрашивая поесть чего-нибудь, даже дрались друг с дружкой из-за хлебной корки. Теперь уже и нищих не видно. То ли просить не у кого стало, то ли сами вымерли все. Иван как-то ходил к Софии Великой (послал хозяин еды какой купить на последнее серебро), так ужаснулся! Скудельницы, срубы для мёртвых тел, там и сям поставлены и уж переполнены — покойников-то рядом стали класть. А кто и просто возле домов своих валяется неприбранный. Видать, у близких-то и сил нет родного покойника к скудельнице волочь. Какой уж тут торг! Едва выменял Иван тогда горсть серебра на холщовый мешочек прелой, с мусором, пшеницы.
Голод правил теперь в славном Новгороде. Смерть по улицам бродила прямо средь бела дня, сама такая же равнодушная, как и те, кого она забирала.
Но не везде, однако, был ей свободный ход. Туда, за Волховский мост, где княжеские хоромы стояли, а также находились подворья новгородских богачей, оставшихся верными прислужниками Ярослава, голодная смерть не допускалась. Дружинники князя Ярослава Всеволодовича все подходы ко дворцу надёжно сторожили, поди сунься. И сами сытые да румяные, и кони их овсом кормленые.
Князь Ярослав Всеволодович, осерчав на граждан новгородских, решил с ними поступить по-простому, без тонких хитростей. Ушёл из Новгорода да и заступил все торговые пути. Мышь не проскочит! А здешних-то мышей давно всех поели.
И собак поели. Поначалу вроде брезговал народ собак есть, потому что те, твари бессмысленные, с голодухи мертвецов грызли. Съешь такую — вроде как сам людоедом станешь. А потом ничего, стали есть собачек-то. Нынче ни одной уж не отыщешь. Разве что со стороны княжеского дворца услышишь весёлый заливистый лай. Там посадник Ярослава сидит с войском, там припасов много. Коням овса дают в полную меру! Когда дружинники Ярославовы куда-то выезжают по своим делам, то та улица, где они поскачут, считай, милостью княжеской подарена. Конь-то сытый, возьмёт да и опростается, рассыплет по снегу коричневые яблоки, исходящие паром. Налетай, кто успеет! Разломишь такое яблоко, а внутри, как семечки в пахучем плоде, зёрнышки овса — мягкие, солоноватые. Во рту от них такая сытость забытая. А можно и не выбирать зёрнышки. Просто откусывай да жуй, пока тёплое.
А дружинникам Князевым утеха: остановятся поодаль и хохочут, глядя, как гордые жители новгородские торопливо насыщаются конским говном.
Увидев однажды такое, услышав смех наглых от своей безнаказанности, вооружённых людей, Иван положил себе накрепко больше туда, на улицы, ведущие ко дворцу, не ходить. Чтобы не сдохнуть на месте от обиды и бессильного желания поквитаться с обидчиками.
Беда Великого Новгорода была ещё и в том, что он не умел голодать. Не научился. Какой бы ни был неурожай, как бы хлеба в окрестностях не вымокали, а без пропитания город не оставался. Пусть и по дорогой цене, а купцы всегда подвезут из плодородных краёв и пшеницы, и ржи, и другого припаса достаточно. А разная чудь да чухонцы — те и рыбы соленой-сушеной, и битой птицы, всего натащат на Торг. И не только они. От немцев, из Литвы приедут обозы с мясом, селёдкой, мукой. Покряхтывай да развязывай мошну и покупай сколько тебе надо. Ну, пояс иногда затянешь потуже, а до нового урожая будешь жив и здоров.
Нынче совсем не то. Совсем плохо. Перерезал князь Ярослав Всеволодович Новгороду все жилы, питающие его, все пути торговые.
Иван очнулся от невесёлых мыслей, обнаружив себя по-прежнему стоящим посреди Малафеева двора. Неохота было никуда идти. Опустевшее, обезлюдевшее хозяйство вокруг стало зловещим, казалось, говорило Ивану: ну вот и ты скоро помрёшь, так и будешь здесь, посреди двора, валяться, а от меня никуда не денешься... Он постоял ещё немного, покачиваясь, борясь с приступом знакомой уже глухой тоски, и поплёлся, хрустя снегом, к себе в избушку. Избушка стояла в дальнем от хозяйского дома конце двора, рядом с кузницей.
На сегодня у Ивана ещё оставалось немного овсяного толокна, остатки того, что давеча выдал Малафей. Надеялся Иван перетерпеть день, а к вечеру, перед сном, заварить толокно в чашке и съесть эту благодать на сон грядущий. И спать лечь пораньше, а тело пусть во сне сил набирается. Вот только чем занять зимний, короткий и всё же такой невыносимо долгий день?
Дома Иван разжёг огонь, подбросив на ещё горячие угли сухих щепок. Смотреть, как пламя поглощает куски дерева, всегда было для Ивана занятием успокоительным. Но не теперь. Какая-то зависть к огню появлялась: огонь имел пищу, а Иван — нет. Ощущение смертного голода вдруг пронизало всё его существо. Иван, больше не раздумывая, достал с полки единственную свою посуду, небольшой железный котелок, зачерпнул в кадушке воды и поставил на угли, чтобы приготовить жидкую толокняную кашицу. Наполнить пустой, ссохшийся желудок — и всё, а дальше будь что будет! За всё голодное время, пожалуй, никогда ещё не испытывал Иван такой отчаянной тяги к еде, как сегодня. Говорят, что люди пожилые легче переносят голод, чем молодёжь. Ничего, Иван долго и терпеливо держался, не хуже стариков. А вот теперь, видно, пришёл край его терпению: если не напьюсь горячего варева, тут же, на месте, умру.
Вскоре кашица была готова, наполнив избушку невыносимо сытным запахом, к невольной досаде Ивана, которому и запаха этого было сейчас жаль терять попусту. Не дожидаясь, пока остынет, он принялся макать в котелок оструганную щепочку. Макнёт — обсосёт, макнёт — обсосёт. Так насыщаться казалось ему разумнее, чем проглотить дающее жизнь мутное варево в несколько жадных глотков. Да и само время насыщения сильно растягивалось. Когда и палочка, и сам котелок, наконец, высохли, затянутое бычьим пузырём оконце уже начало синеть.
Вечерело. Ещё один мучительный день заканчивался.
Иван подложил дров в огонь и улёгся на свою лежанку, закутавшись по самый подбородок. Славно так было лежать! В дымовом окошке тяга хорошая появилась, весь дым туда уходит, телу тепло и томно, а ноздри пьют чистый прохладный воздух. Можно и поспать, и вот бы до завтрашнего утра. Хозяин-то, Малафей, наверно, ничего делать сегодня не заставит. Сам лежит как бревно.
Вообще после смерти жены своей сильно сдал хозяин, а тут ещё голод, и припасы в доме быстро кончились, и кузнечный товар стал никому не нужен. Справным был раньше хозяином Малафей, а стал таким же, как и все, — нищим, голодным, потерявшим всякую надежду выжить и желание двигаться. Вот так, лёжа в своей просторной горнице, и помрёт. А что же тогда Иван? Ведь ежели не станет Малафея, то и остаток долга некому будет выплачивать?
Это была такая ясная и сильная мысль, что Иван даже сел на лежанке. Почему-то ему и в голову раньше не приходило, что от несправедливой виры, наложенной два года назад тысяцким, можно освободиться вот таким способом — с нежданной помощью беды? Но сразу стало как-то стыдно. Вроде бы смерти хозяину пожелал. Нет, никогда не желал Иван смерти Малафею. Даже попав к нему в рабы за убийство, которого не совершал.
Тогда просто случай такой вышел.
Был у Ивана сосед, прозвищем Плоскиня. Поглядишь — и впрямь Плоскиня: рожа широкая да плоская какая-то, будто по ней в детстве лопатой ударили, да так и стал жить человек дальше. И носик маленький, и глазки маленькие, близко посаженные, и рот с плоскими губами, едва прикрытый плоской же бородой. Привыкнуть, так ничего, а с первого раза, поглядев на такое лицо, сильно удивишься. Занимался этот Плоскиня не то, чтобы чем-то, а всем понемногу. Вроде и поторговывал, и с купцами обозы водил в Литву и в низовские земли, и плотницким ремеслом владел. И шибко любил подраться.
Иван тогда с матерью и двумя сестрёнками проживал не здесь, а в Прусском конце. Отец Демьян-кузнец ушёл с новгородским ополчением чудина усмирять. Да вскоре и погиб там, оставив вдову и троих сирот. После Демьяна Иван стал в семье старшим. Ну, люди помогали, конечно. А только в отцовской кузнице немного Иван заработать мог. Демьяна-то, кузнеца искусного, многие помнили, а Иван отцовского умения не успел ещё набрать. Учился сам понемногу, в подручные ни к кому не шёл (хотя и звали), всё надеялся: стану таким же, как отец, и дела пойдут, и матери старость обеспечу, и сестрёнок-близняшек пристрою за хороших людей. В общем, жили небогато, но дружно. И надежда на лучшее была.
И тут однажды подкатился к Ивану сосед Плоскиня. Он уж взрослый был мужик, а с Иваном, хотя тому едва в то время шестнадцать годков исполнилось, держался на равных. Подкатился с выгодным делом. Надо, мол, Иванко, товар одному человеку доставить. Одному мне, мол, тяжело, а с тобой мы это дело враз сладим. И насчёт оплаты договоримся по-суседски. Ну, Иван, ничего не заподозрив, согласился, хоть и помнил, что отец, Демьян, не любил Плоскиню этого. Зима тогда стояла, как и сейчас. К ночи Плоскиня запряг коняшку в сани, и поехали они с Иваном. Главное дело — Иван вовсе и не задумывался, куда и за чем едут. Когда Плоскиня ему про оплату сказал, родилась у Ивана мысль купить обеим сестрёнкам нарядные сапожки из красной кожи. Уж так девчонкам хотелось! Ну и пока ехали с Плоскиней за товаром, только про одни эти сапожки и думал Иван: да как он их сёстрам подарит, да какой визг поднимется.
Тем временем выбрались из города, миновав и стражу, и вообще никого по дороге не встретив. Дальше остановились в лесу. Луна светила. Плоскиня долго лазал по сугробам, потом подозвал Ивана. В снегу лежали три железные полосы, заготовки для кузнечного дела, тяжеленные, из тех, что немцы в Новгород привозят и продают.
Вот странно, подумал тогда Иван. Такое железо ведь всё считанное, его по договору староста от кузнецкого общества берёт на корню, а после меж кузнецами делит по справедливости. Демьян в своё время получал побольше многих. А несчитанное железо, считай, ворованное; если узнает староста, что какой кузнец из него свой товар делает, то может общество и кузню отобрать, и даже в подручные его больше никто не возьмёт. С этим строго. Но если по-умному, так поди дознайся! Железо оно и есть железо. И всё же Иван точно знал, что отец его никогда такими вещами не баловался. Честь берег.
Кое-как погрузили эти полосы в сани. Ивану и неловко было, что в таком нехорошем деле участвует, да в тёмном лесу вдруг боязно показалось Плоскине перечить. Одним словом, повезли в город. Если что, сказал Плоскиня, если нас с тобой окликнут али стражу увидишь — с саней прыгай да беги прячься. И я тоже побегу. А если без помех товар доставим, то от человека того много получим, сколько тебе в твоей кузне и в месяц не заработать! Жутко было Ивану тогда, в санях с ворованным железом, смотреть, как скалится напарник и зубы его белеют в лунном свете.
Обошлось. И в город въехали незамеченными, и к дому того человека добрались скоро. Этот человек и оказался Малафеем. Сани разгружать помогали его работники. Расплатился хозяин с Плоскиней щедро, хотя и много меньше той цены дал, что стоило бы железо, будь оно не краденым.
Назавтра, едва рассвело, Иван побежал на Торг, купил, почти не разглядывая, сапожки сёстрам. Прибежал домой, не успел как следует порадоваться девчоночьему счастью, как сосед Плоскиня явился — вчерашний напарник по лихому воровскому делу. И стал зазывать в гости к тому самому Малафею, которому железо продали. Угостит, мол, на радостях, что так дёшево товар достал! И тут бы Ивану вспомнить свой стыд да и отказаться — ан нет. Видно, глядя на то, как мать с сёстрами рады, почувствовал себя таким уже взрослым, кормильцем-добытчиком, что сказал себе: «А что? Я уж взрослый, сам себе голова, где хочу, там и гуляю!» И пошёл.
У Малафея Иван выпил бражки и с непривычки захмелел. А дальше — всё как в тумане. Вышел на двор, облегчиться. Пока облегчался, заметил, что Плоскиня с одним из Малафеевых работников вроде как драку затеяли за кузней. И стало Ивану обидно: как это такое, что же это моего друга тут обижают? Даже упал в грязь от огорчения. Полежал, пока холод не начал пронимать. Встал, пошёл за кузню. А там уж никакой драки нет, а лежит один работник, тот самый Вешняк. Иван — к нему. А тот убитый. И ножик в нём торчит, в груди, там, где сердце. Вытащил Иван ножик, кровью испачкался. А так ничего и не понимает: что такое, почему ножик? Тут прибежали. Схватили. Крик, шум. Иван хватился было Плоскини, а того нет нигде. Дальше дело известное — к тысяцкому в подвал и под замок. От холода и страха Иван протрезвел, а когда протрезвел, решил, что Плоскиню ему лучше не упоминать, когда допрашивать станут. Дознаются про то краденое железо — отнимут кузню. Прощай тогда надежда на лучшую жизнь! Вот так и попал в закупы к Малафею. Могли и хуже наказать, за убийство-то. Помогло, что Иван был человек вольный да сын уважаемого отца, голову свою за Новгород положившего. Ну и, конечно, то, что убитый Вешняк оказался из чухны, взят был когда-то в полон да и куплен Малафеем.
После той зимы весна пришла сухая, и много в городе пожаров было. Их Прусский конец почти весь сгорел, а в нём сгорела и кузня отцовская, и дом родной, и мать с обеими сестрёнками. Как Иван тогда умом не тронулся — до сих пор не понимал. Отлежался в беспамятстве у Малафея, да после помаленьку снова за работу принялся. Несмотря на его горе, хозяин долга Ивану простить не захотел. А если рассудить, так зачем свобода? Идти-то некуда.
Иван лежал, засыпая постепенно, чувствуя, как слёзы текут по лицу. От воспоминаний даже есть больше не хотелось. Он вдруг подумал, что плачет о своих близких без прежней горечи. Может быть, оттого, что горе притупилось, а может, потому, что сам вроде как помер или уже причислил себя к мёртвым. Хотя ещё двигался и дышал. Сон пришёл как всегда незаметно, и он больше ни о чём не думал в ту ночь.
Утром Иван по привычке отправился к хозяину — спросить насчёт указаний. Стучал, но Малафей не отзывался. Тогда Иван сходил за топором и к полудню сумел взломать дверь в хозяйскую горницу.
Малафея он нашёл мёртвым, лежащим на полу. И не удивился, словно дело было самое обыкновенное. Надо бы позвать кого-нибудь, вяло думал Иван, разглядывая труп. Старух каких-нибудь, чтобы обмыли. Попа позвать. Да о чём это я? Нету теперь никаких старух, и поп ни к кому не ходит. А то и сам помер.
Остаток дня Иван посвятил розыскам съестного. Нашёл крупный сухарь, от которого сразу отгрыз немалую часть. Про этот сухарь, наверное, Малафей забыл, что он есть. В поисках вкусных свечных огарков полез за божницу и там неожиданно отыскал тугую связочку грамот.
Среди них была и та самая. Больше не испытывая уколов совести, Иван сжёг её у себя в избушке. У Малафея уже дня два было не топлено, а возиться с разжиганием огня не хотелось.
Смерть Малафея и нежданная свобода придали Ивану сил, он ощутил себя бодрым, словно покушал чего-то сытного. И голова заработала непривычно ясно. Так вдруг Ивану жить захотелось — просто моченьки нет! И решил, что хватит ему сидеть здесь и помирать бессмысленно.
Уходить надо из города. И не к Торжку, где новгородцев ловят и в ямы сажают, а в закатную сторону, к Литве. Там жизнь. Чужая, непонятная, а всё же — живая жизнь. Хотя бы и в рабах у литовца быть, но только не трупом валяться посреди двора.
Весь остаток дня Иван, что-то от возбуждения мыча себе под нос, собирался в дальнюю дорогу. В Малафеевом доме он был теперь сам хозяин и без колебаний перерыл его весь, ища одежду получше и чего-нибудь ценного в запас. Вечером нагрел воды и хорошо помылся.
Назавтра с утра Иван ушёл.
Ох и муторно было на душе у князя Ярослава Всеволодовича! А ещё и зуб, проклятый, коренной, тот, что слева, разболелся — ну совсем не ко времени. Сейчас бы позвать Лобана, воеводу своего и советника, да вместе с ним подумать, как жить дальше. А тут зуб. Болит, дёргает, да так, что не только в голове — в пятках отдаётся.
— Эй, там? — позвал Ярослав, улучив промежуток между двумя вспышками отемняющей зрение боли.
Зашуршало — и в покои, меж занавесями бархатными, просунулась угодливая мордочка мальчишки... как бишь его? А, ладно, и без прозвища хорош будет.
— Лобана мне позови, ты, чучело, — прохрипел Ярослав. — Да живо, живо!
Мальчишка исчез, занавесь колыхнулась и успокоилась, а боль зубная, будто только этого и ждала, полыхнула со всей безжалостной силой. У-у-у!
В круглом зеркале венецианской работы князь видел своё искажённое мукой и отвращением лицо. Вот поди ж ты — и силён, и знатен от Бога, и богат, казню и милую кого хочу, а страдаю от низкого недуга, каковым только смерды и должны маяться... Всю душу вымотало... Пополоскать, что ли? Лекаревой водицей. Полоскал уж, а что толку?
Не зря сказано: одна беда другую за собой тащит. Намедни узнал князь Ярослав — от гонца, надёжного человека — что родной тесть, князь Мстислав Мстиславич, идёт к Новгороду. А что это может означать? Известно что. Ярославу рассказали об этой напасти за ужином, он как раз жевал что-то, да как жевнёт этим ненадёжным зубом! Так натревожил, так натревожил! До сих пор не успокаивается.
Застучали шаги, и в покои громко вошёл Лобан, как всегда, щегольски одетый и готовый на всё. Он знал, как надо к князю подходить, — иной раз и неслышно, а теперь вот нарочно топал.
— Тут я, господин.
— Ммм-гу, — промычал Ярослав.
— Болит? — участливо спросил Лобан. — Так я грека позову? Он мигом.
Лекаря этого, грека, вчера Ярослав прогнал от себя с побоями и руганью. Разгневался на его лекарскую беспомощность. Что же ты за лекарь, если зуба не можешь у князя вылечить, а сразу дёргать хочешь? Пошёл вон! На самом деле Ярославу просто страшно было вообразить, как это в болящий рот полезут с этими огромными железными клещами, что грек держал в руке.
— Так позову? — настаивал Лобан. — Ты, княже, не сомневайся, он ловко зубы вытаскивает. Враз готово! А то что ж такие муки терпеть? А?
Ярослав сделал вид, что раздумывает, потом, дозволяя, махнул рукой и тотчас опять схватился за щёку. Пронзило.
— Давай! Давай грека! — заорал он. — Чего стоишь как пень? Мигом!
Лекарь, как оказалось, находился уже здесь, у входа в покои. Сладко улыбаясь, низко кланяясь, ласково пришёптывая, мелко семеня, приблизился. Мягкие, нежные пальцы коснулись Князева затылка, приглашая откинуть голову на высокую спинку стула. Сбоку тут же появился мальчишка давешний с чашею тёплой воды и белоснежным утиральником. Ярослав, чувствуя, как дрожат ноги и холодеет пузо, открыл рот пошире и закрыл глаза.
Странно: как только холод железа от клещей ощутился во рту, зуб вроде бы перестал болеть. Пока лекарь прилаживал своё орудие, Ярославу показалось, что он уже вылечился сам по себе. Захотелось даже велеть греку снова убираться, да поздно было. В голове будто что-то с хрустом провернулось, ярко-алая боль вспыхнула на миг. И — отступать начала толчками, покуда не пропала. Раскрыв глаза, князь тупо уставился на свой зуб, зажатый в лекарских клещах. Ишь какой! Бурый, словно пень, из земли вывернутый. И корни раскорячились. Однако не такой уж большой, как представлялся.
Полоща намученную ротовую полость тёплым травяным отваром, Ярослав постепенно отвыкал от страдания, удивляясь, как уверенно оно сменяется ощущением покоя и нежного тепла. Выплёвывая кровавую жидкость в подставленную мальчишкой чашу, он вдруг ясно и отчётливо подумал про себя: вот она, священная кровь Рюрикова!
Эта мысль сразу вернула его к действительности. Рассеянно выслушав лекарские наставления, он отпустил всех, кроме Лобана. Лишь проводил взглядом окровавленное полотенце. И вопросительно повернулся к советнику. Лобан, улыбаясь — князю полегчало! — всем телом изобразил, что готов слушать и выполнять.
— Что нового слышно? — спросил князь.
— Ещё из Новгорода посольство, княже. Просили до тебя, свет наш, допустить. Собаки новгородские, сучьи сыновья. Я велел их в цепи.
— Я не про то, — досадливо проговорил Ярослав. — Что мне купцы эти? Я тебя про князя Мстислава спрашиваю, про тестя моего? Хитришь со мной, Лобан?
— Ну что ты, князь, как можно? — Лобан смотрел, как честнейший из честнейших. — Да, идёт князь Мстислав к Новгороду, так и что? С ним не войско, а дружина малая, трёх сотен не будет. А зачем туда князь Мстислав идёт — то его воля. Город-то ему не чужой. И отец его там сидел, и похоронен там. И сам Мстислав Мстиславич правил Новгородом. Вот и идёт, могилу отца навестить, повидать кого. Дело семейное, христианское.
Тут Ярослав метнул в советника такой злобный взгляд, что Лобан осёкся.
— Ну, пойду я, что ли? — спросил он. — Дела там всякие... с купцами разобраться... А ты ляг, полежи, отдохни, господин. Чай, намучился, благодетель наш...
И, не дождавшись более от князя ни слова, задом выпятился из покоев.
Ярослав остался один.
То, что советник наговорил тут про Мстислава Мстиславича, могло быть правдой лишь отчасти. Да, всем известна была любовь Удалого (такое прозвище носил тесть и носил неспроста) к своевольному городу Новгороду. И отец Мстислава — князь Мстислав Ростиславич Храбрый — тоже любил город сей и много трудов положил для защиты его вольного процветания. Оба, и отец и сын, почитались гражданами новгородскими словно святители.
И вот сейчас, увидев милый сердцу город умирающим от голодной лютой смерти, Мстислав Удалой, несомненно, придёт в ярость. И возжелает помочь обиженным и покарать виновных — иного он и не может захотеть. А то, что в дружине у Мстислава Мстиславича всего три сотни бойцов, мало обнадёживает. Всей Руси, да и за её пределами, известно: нету витязя отважней и сильнее, чем князь Мстислав. И дружина ему под стать. Если Удалой на кого осерчает — плохо придётся тому человеку. Один конец у врагов Мстиславовых: проси пощады, если жив хочешь остаться.
В глубине души Ярослав понимал, что делает злое дело, удушая Новгород. Но от этого понимания вовсе не смягчался, а наоборот, делался всё упрямее и злее. Мало того. Всю свою жизнь понимал Ярослав, как вечный бунт своеволия, давно уже ничем не сдерживаемого — ни памятью великого отца, Всеволода Юрьевича, попечителя всех русских земель, князя благочестивого и усердного в служении Богу, ни общим мнением, которое уже успело нарисовать образ Ярослава, как врага и супостата, всякую честь и совесть забывшего и живущего одной лишь гордыней, ни приличиями, ни угрызениями совести не сдерживаемого. Часто бывает: вдруг мальчонка какой-нибудь начнёт тиранить своих товарищей-одногодков, пугая их силою своего старшего брата, упиваясь их страхом и своей безнаказанностью. Вот так же и Ярослав. Что бы он ни творил — никогда не забывал, какая у него за спиной поддержка. Братец родной, любящий, великий князь Суздальский Юрий Всеволодович, а с ним вся сила и мощь государственная.
Бывает же и так: на мальчонку того, похваляющегося старшим братцем, найдётся вдруг кто-то, кто не из пугливых. Вот и придётся маленькому засранцу умыться кровавыми соплями. И поделом. За чужой силой прячешься — ни добра себе, ни снисхождения не жди.
Плевал князь Мстислав Мстиславич Удалой на могучего князя Суздальского! Он и Всеволода-то не боялся, хотя и уважал. Вот Всеволод Юрьевич — тот, при всём своём могуществе, искал дружбы Удалого. Даже породниться с ним хотел. И породнился, хоть и после смерти уже, — выпросил у Мстислава Мстиславича дочку Елену в жёны третьему сыну своему, княжичу Ярославу. Князь Мстислав Удалой пообещал эту просьбу Всеволода Юрьевича выполнить — и сдержал слово.
Так уж получилось, что о жене Елене Ярослав старался поменьше думать, да и встречаться с нею в последнее время избегал. Не то, чтобы разонравилась она. А просто стал видеть в жене словно некий укор себе, да такой укор, против которого и возражений не находилось. Будто впрямь святая мученица тебя праведными очами жжёт! Не нравится ей, видишь, что муженёк такой до баб охочий, до пиров разгульных с шалостями и свинством непотребным! Ну и сиди в своей келье, молись о нас, грешных.
Когда, прогоняемый новгородцами, кипя от злобы, покидал Ярослав свой стольный город, забрал с собою в Торжок и Елену. Сейчас вот кажется: напрасно забрал. Пусть бы пеклась там о голодающих. Вот бы батюшка-то, Мстислав Мстиславич, обрадовался, придя в Новгород и в княжеском дворце обнаружив своё чадо.
Представив себе эту встречу, Ярослав аж со стула своего вскочил и принялся бегать туда-сюда, из угла в угол. Ведь и так, к примеру, бывает: расшалится мальчонка, набедокурит, себя не помня, — и вдруг очнётся, представив себе строгого отца с кожаным поясом в руке. Мрачные видения возникли перед князем Ярославом. Он как наяву увидел Мстислава Удалого, который вошёл в погубленный город и встретил там свою дочку, злодейски брошенную супругом-погубителем. Нет, дальше было думать обо всём этом страшно, невыносимо.
Расколотив в гневе венецианское зеркальце и отбив ногу о стул, отлетевший к оконцу, Ярослав ощутил, как страх быстро уступает место привычной обиде забалованного мамками подростка. Это что же я — уже и делать, чего мне хочется, не смею? Или я не князь?
— Лоба-ан! — заорал, распаляясь, подстёгивая свой благородный гнев. — Лобан! Ко мне!
Тихий дворец сразу ожил. Там, вне покоев, забегали, зашептались, что-то звонкое уронили на пол — покатилось. Ждать пришлось недолго. Видно, Лобан никуда из дворца не выходил. Да Ярослав и так знал, что не уйдёт, станет держаться неподалёку.
Вскочил, как и всегда, с готовностью в каждой чёрточке красивого наглого лица.
— Так, значит, — нараспев, сладко потягиваясь, произнёс Ярослав. — Готовь-ка мне послов этих. Я с ними поговорить желаю. Да пусть там сходят к девкам, скажут им, чтоб тоже собирались. Сюда их приведёшь. И песельников. Да на стол пусть накроют, гулять нынче буду. А то скушно что-то.
И, подождав отпускать советника, помолчал немного. Потом добавил подрагивающим от злорадства голосом:
— А когда тут... Ну, когда начнётся веселье — за княгиней сходишь лично. И приведёшь её сюда, а упираться станет — силой приволоки, я дозволяю... Пусть-ка княгинюшка с нами повеселится маленько.
На лице советника, ко всему привыкшего за время службы при князе, мелькнула тень озадаченности и едва ли не испуга. Такого ещё не бывало, чтоб княгиню Елену до безобразий допускать. Однако Лобан недолго сомневался, поклонился со всем почтением и вышел.
Немного погодя Ярослав отправился смотреть новгородское посольство.
Их было пять человек. Все пожилые, видно, — из уважаемых граждан. Бороды седые, лица бледные, глаза горят, а держатся с достоинством. Эти новгородцы всегда так: будто они сами себе господа. Маловато их нынче что-то приползло. Когда сел князь Ярослав в Торжке, да смекнули горожане, что дело неладно, — такие посольства начали присылать! Со стороны поглядишь, подумаешь: не иначе выезд княжеский! Удивить, наверное, хотели. А теперь вот — только пятеро, да и те худые какие-то, словно их из пустых кладей, вроде последышков, наскребли.
В излюбленной своей манере Ярослав грозно приблизился к коленопреклонённым старикам, встал перед ними как судия сверкающий, руку на рукоять меча харалужного, в ножнах изукрашенных, положил и пошёл, пошёл буравить взглядом, одного, другого, третьего. И — ни звука, ни слова. А пусть их трепещут.
Однако они, кажется, не шибко трепетали. Видно, голод да долгие зрелища мучений народных заставили послов умами тронуться. Да понимают ли они, перед кем стоят? Осознают ли, что я над ихними жизнями полный хозяин, подумал Ярослав. Захочу — накормлю Новгород, захочу — выморю и сожгу. Придумывая слова, покаверзней да пообиднее, он осторожно дотронулся кончиком языка до того места, где ещё утром крепко сидел мучительный зуб. Однако нужные слова для послов пока не придумывались.
— Ну, что ж не просите? — не выдержав, нарушил князь обоюдное молчание.
— Как не просим, князь-батюшка, — сразу отозвался тот, кто по виду был старшим. — Есть у нас просьба к тебе. Но не одна просьба. Ещё мы и вести хорошие тебе принесли. Нынче к нам гонцов-то не присылают, так сорока на хвосте принесла.
— Откуда у вас, у смердов, вести хорошие для меня могут быть? — презрительно сощурился Ярослав. — Разве скажете, что вы все там передохли?
— Ан нет, князь-батюшка, пока не все, много нас ещё, дураков, живо твоими заботами да молитвами. А радость у нас для тебя вот какая: тестюшка твой, князь наш бывший, Мстислав Мстиславич, к нам в гости собрался. Скоро его ожидаем. Тебя вот пришли обрадовать. Ради такого дела, батюшка князь, не отпустишь ли купцов наших в город, с обозами? А то придёт Мстислав, а нам его и угостить нечем будет...
Не дослушав, Ярослав с невольно вырвавшимся криком ударил старика сапогом в лицо. Тот так и повалился навзничь, увлекая с собою остальных, потому что все пятеро были связаны одной верёвкой. Хотел бить ещё, зарубить мечом даже, вытащил его из ножен наполовину. У подручников, стоявших по обе стороны от князя, лица оживились. Однако Ярослав не стал вынимать меча. Этот старый дурак будто колдовского туману какого-то напустил своим разговором. Так и кажется, что сам Мстислав Мстиславич где-то тут, рядом, неподалёку, и наблюдает за зятем. И щека у него этак подёргивается, как всегда, от гнева, с трудом сдерживаемого. Не решился князь Ярослав добить посольских новгородцев. Плюнул в них только, повернулся и зашагал прочь.
Не дойдя до крыльца, остановился.
— Эй, кто тут? Ефим? Подойди-ка.
Ефим, грузный мужик, начальник первой сотни Князевой, подбежал. На лице — всё то же ожидание расправы над безоружными. Думает, видно, что князь сейчас велит новгородцев кончать, вот только ещё не решил — как: либо порубить тут же, либо голыми на мороз выставить, а то удавить в подвале тёмном по-тихому, и концы в воду. Удавить — много приличнее будет. И без лишней огласки.
— Вот, что я тебе, Ефимка, прикажу, — вполголоса произнёс Ярослав. — Ты пойди-ка, пройдись по нашим подвалам да с послами этими, что у нас на цепи сидят, потолкуй. Их у нас сколько будет?
— Так ведь... — задумался Ефим, — сотен пять с лишком али более. А о чём толковать, княже?
— А вот о чём. — Ярослав по-прежнему не повышал голоса. — Ты выбери из них сотни две, кого покрепче, да и объяви им мою волю. Я, мол, им и жизнь подарю, и всё нажитое верну каждому. Пусть только идут в Новгород да ждут там князя Мстислава. Чтоб в город его не пустить. А если он уже там, то выгнали б. Прогонят его весь Новгород прощу и снова на их стол сяду. Сможешь им, холопам немытым, растолковать?
— Смогу, — озадаченно пробормотал Ефим.
— Ступай.
Эх, как ладно я придумал, развеселился Ярослав, подходя к покоям, где уже, судя по звукам женских голосов и позвякиванию посуды, всё было готово для основательного разгульного пира. Это дурачье новгородское ради того, чтоб я пути открыл да вернул им отнятое, землю зубами грызть будут! И тестя моего Мстислава с его дружиной погонят от Новгорода как зайцев! То-то я супругу повеселю. Расскажу ей, как батюшку её мужики новгородские на кольях из города выносили! Аж скривится вся, постылая.
В совершенном удовольствии он вошёл в покои.
Всё было приготовлено, как любил Ярослав. Его стул был нарочно водружён на подставленные, укрытые коврами плахи (для того и предназначенные), чтоб князь над всеми возвышался, пируя и следя за пиром. Справа к княжескому месту вели ступеньки, по которым к нему, по его желанию, могли подниматься наложницы и сотрапезники. Ложе княжеское, в дальнем конце покоев, было занавешено наподобие шатра, чтобы князь мог там уединиться с полюбившейся девкой. Стол для пира был накрыт по обыкновению щедро. Ну и девки с бабами, разумеется, стояли рядком у стены, наготове, ждали хозяйского знака. Лобан здесь же прохаживался, оглядывал наложниц как кобыл — нет ли в какой изъяна, который мог князя огорчить? Хорошо! Уж сколько Ярослав баб да девок этих перепробовал, пора бы, казалось, насытиться — а всё равно каждый раз при виде женского существа, да ещё красивого и соблазнительного, некая непреодолимая жадность в груди появлялась, и всё прочее играть начинало, как у справного жеребца.
Этот пир, однако, будет не совсем таким, как те, что прежде бывали. Сама княгиня Елена свет Мстиславовна нынче нас почтит, не побрезгует с нами за стол сесть. Надо бы удивить супружницу, чтоб ахнула.
Ярослав с нарастающим возбуждением посмотрел на девок. Полюбовался. Молодец, Лобан, угодил — все только что из бани, розовые, мягкие. Стоят, глаза потупили, будто сроду греха не знали, притворщицы бесстыдные, окаянные.
— А ну, девки! — провозгласил князь, усаживаясь на возвышенное сидение своё. — Ну-ка вы меня порадуйте, своего господина! Скидавайте с себя всё! Да живо, живо! Лобан! Которая упрямиться станет — шкуру содрать плетьми!
Ни одна упрямиться не стала. Переглянулись только и разом схватились за подолы, потянули вверх, снимая платья через голову. Вот на это любил смотреть Ярослав! Поднимается ткань, обнажая то, что, может, кроме князя, и видеть-то никому не положено: сначала ноги, ух, ляжки белые, сахарные, потом самый срам, словно от стыда курчавым пухом прикрытый, а там — живот трепещущий, с пупком, ну и наконец груди выпрастываются, пышные, желанные, с алыми сосками, что так и просятся в рот. Ладно, потом.
— Садись за стол, девки! — велел Ярослав. — Ешь, пей, веселись! Лобан, пойди скажи песельникам, пусть начинают.
И, поймав, подобострастный взгляд советника, подмигнул: давай, иди, тащи сюда княгиню Елену!
День за днём проходили, как в тяжёлом сне. Медленно двигался Иван вслед за уходящим солнцем, порой забывая, куда он идёт и зачем. Сначала хуже голода мучило сознание того, что всё дальше и дальше остаются родные места, которые он решился покинуть. В лесу не было страшно, даже когда видел он волков; звери не обращали на Ивана почти никакого внимания. Этой зимой не голодно им было. Много живности бродило по лесам: и лосей видел Иван, и кабаньи стада, и буйволов, которые, заметив человека, не убегали, а уходили медленно и с достоинством. А ещё трупы людские повсюду — ешь не хочу. Вот зверье и ело досыта.
Это повезло, что Иван дорогу нашёл — хоть она и выглядела заброшенной, неезженной, а всё же идти пришлось не по глубоким лесным сугробам, сквозь кусты да бурелом продираясь. И не так страшно и безнадёжно, если по дороге. Всё думаешь, что она куда-нибудь да выведет.
Не ему одному повезло эту дорогу отыскать. Только те, что прежде Ивана тут проходили, от голодной смерти убегая, так и остались здесь лежать припасом для дикого зверя. То тут, то там Ивану попадались останки: снег разрытый, волчьими следами утоптанный, да кости, глоданные вперемешку с обрывками одежды.
Может, и он сам бы так давно лежал, если бы возле одного такого растерзанного тела не попалась ему торба, почти незаметная под снегом. Владелец торбы валялся костьми вразброс, а вот пожитки его волкам не понадобились. Высвободив находку из-под снега, Иван обнаружил в ней кожаный свёрточек с тремя гривнами серебряными целыми да от четвёртой обрубок в треть веса, мешочек холщовый с зеленоватыми сухарями из плохого, с примесью лебеды толчёной, хлеба. А всё же — хлеб! И — на самом дне торбы — связочку рыбы вяленой, мелкой. Рыба эта была, конечно, из Волхова. Видать, хозяин торбы был человеком запасливым и бывалым: прежде чем покинуть голодный Новгород, как следует приготовился к дальней и трудной дороге. Вон, даже рыбы ухитрился наловить да навялить. А ведь людям Ярославовым строго-настрого приказано людишек новгородских к реке не подпускать, от прорубей отгонять, хотя бы и стрелами. Э, да он не только еду для Ивана здесь оставил, он и имя своё догадался сообщить! На заскорузлой, твёрдой коже торбы всё ещё отчётливо просматривалась надпись, выцарапанная чем-то острым: Горяин плотник. Да, основательный, видно, был человек.
Не помогли ему ни бывалость, ни запасливость. Остервенело грызя найденный сухарь, Иван понял, что находка позволит ему идти дальше. Неспроста, наверное, набрёл он на этого человека. Находка эта словно велит ему продолжать путь. Поглядев на найденные гривны, он вдруг подумал, что серебро это примерно равно остатку долга, который ему не нужно больше отрабатывать. Ой, неспроста это! Словно саму судьбу в руке держишь, прикидывая её убедительную тяжесть.
— Спасибо тебе, Горяин плотник, — на всякий случай поблагодарил Иван разбросанные кости. — Похоронить не могу тебя, не обессудь. Сил у меня нету. А коли до храма Божьего доберусь, так помолюсь за тебя. Сколь жить буду, не забуду за доброту твою.
Иван пошёл дальше. Ночами идти он опасался, останавливался на долгий ночлег, выбирая место, где валежника да сухих дров побольше, разводил костёр. Взятым с собой в дорогу ножом, когда-то принадлежавшим Малафею, нарезал елового пушистого лапника, стелил себе мягкое ложе. Иногда попадалось Ивану чужое лежбище — тот, кто соорудил его, давно ушёл вперёд, а теперь Иван пользовался. Еду, найденную у Горяина плотника, берег, тратил помаленьку. За последнее время научился растягивать.
А потом и лес, пусть и скудную, но давал пищу. Множество еловых шишек, клестами на землю оброненных, попадалось Ивану. Он ни одной стоящей не оставлял. Ел на ходу, скоро научившись не хуже птицы-клеста вылущивать зубами из-под чешуек мелкие, но такие вкусные зёрнышки; от них, этих зёрнышек, весь день во рту стоял сытный мучнистый привкус.
Тоска вот по Новгороду одолевала. Не раз, впадая в отчаяние, Иван порывался махнуть рукой и вернуться назад. Но отчего-то не поворачивал. Ему казалось, что путь, оставленный позади, так длинен, что и половины не одолеть, хоть целый год иди.
Однажды заснеженная дорога привела Ивана к небольшой речушке и упёрлась в неё. Там, на той стороне речки, дорога снова выныривала и уходила в лес. Даже мостика тут не было: летом, наверное, мелко, брод.
Зима уже, как знал Иван, шла на убыль. И морозов сильных не было, и ветер почти не дул. Кое-где в речном льду виднелись промоины, и пара от воды над ними почти не было. Иван долго стоял, потрясённый тем, что видит. Много дней для него единственным зрелищем был сплошной лес без единого просвета по обеим сторонам дороги. А тут — прямо даль сверкающая перед глазами распахнулась. Речушка невелика, а всё же показала Ивану свой чистый простор. Сразу полегчало на душе. Видно, лес перестал давить на неё, угнетая своей неумолимой мрачностью. И дышалось тут легче.
И Иван решил, что теперь пойдёт прямо вниз по этой реке. От мысли, что опять придётся углубляться в лесную чащу на том берегу, становилось муторно. Лучше уж здесь идти. А если придётся помирать — так оно и лучше. Весна скоро, с полой водой унесёт мёртвого далеко-далеко отсюда, к морю, к невиданным странам. Может, там, куда все реки стекаются, и есть то место, куда и души умерших прилетают? Тогда и вовсе хорошо.
По этой речке, осторожно обходя полыньи и чутко прислушиваясь — не потрескивает ли ледок под ногами, Иван шёл ещё три дня. За это время как-то нечаянно подъел все свои припасы: и шишки, сколько смог с собою унести, вылущил, и последние сухарики догрыз, и последнюю плотвицу вяленую сжевал всю с чешуёй и косточками. Здесь, на льду, ещё и то было удачно, что от жажды можно спасаться не снегом, посасывая его холодные катышки (а они почти и не утоляли жажду, а лишь разжигали), а черпая из промоин живую воду реки. Иной раз можно было разглядеть на близком дне стайку суетливых пескарей, а то и окуня полосатого, а то и щучью узкую морду с внимательным круглым глазом, уставившимся на диво невиданное — человека на льду. У Ивана не возникало желания попытаться поймать рыбу, он знал, что не получится, нечем, да и вообще смотрел на подводную живность, как, может быть, на последнее живое, что довелось ему встретить перед собственным концом.
В последний раз, поднявшись от полыньи, он посмотрел вперёд и заметил, что его речка скоро впадёт в большую реку — там простор виднелся широкий, и лес по обоим берегам речушки вроде кончался, а другой едва различимо синел вдали, за большой рекой.
Эта река показалась Ивану последним неодолимым препятствием на его пути. Он был теперь совсем слаб и редко задумывался о том, куда и зачем идёт. Но сейчас мелькнуло: он так никуда и не добрался! Выходить на широкий лёд и двигаться по нему, словно полудохлый муравей по чистой белоснежной скатерти, — это было даже страшнее, чем блуждать в густом лесу.
— Вот и конец пришёл, — произнёс Иван и удивился, как просто прозвучали его, может быть, последние в жизни слова.
С малой речушкой жаль было расставаться: успел к ней привыкнуть, был ей даже благодарен. К тому же она, малая, виделась Ивану как живое, соразмерное с ним, существо. Но в то же время тянуло туда, к большой реке, нельзя же было не подойти к ней и не посмотреть, что там делается. Тем более, что недалеко.
Немного погодя он приблизился к устью, краем берегового льда, сторонясь последней полыньи, прошёл немного, обогнул поросший густым кустарником мысок и вышел, ковыляя, на просторный лёд, словно в чистое поле. Нет, это была не река, а широкий залив какого-то озера либо моря. Иван, будто что-то предчувствуя, стал оглядываться, ища хоть каких-нибудь признаков человеческой жизни.
И сразу увидел людей.
У дальнего берега двое — отсюда совсем маленькие — что-то делали на льду. Возле них стояла коняга, запряжённая в длинную волокушу. Рыбаки, догадался Иван.
Он пошёл к ним навстречу, не думая ни о чём, кроме одного: скорей бы добраться.
Рыбаки, а это и впрямь были два рыбака, заметили Ивана, когда он уже дошёл до середины залива. Побросав на лёд сети, из которых они выпутывали поймавшуюся рыбу, они оба стояли в напряжённом ожидании, испуганно смотря на непонятного человека. А то и за зверя лесного приняли — уж очень Иван был страшен видом после стольких дней мытарств: опухший от водянки, ноги еле передвигающий, почерневший от многих ночёвок возле костра и вдобавок что-то пытающийся кричать встреченным людям. Один хрип, похожий на долгий кашель, вырывался из Иванова рта. Коняга, так же разглядывавшая незнакомое существо, ответила ему тихим ржанием.
Наконец один из рыбаков поднял со льда палку, предостерегающе помахал ею и произнёс несколько резких слов, по которым можно было понять, что он задал Ивану вопрос. Перед тем как обессиленно рухнуть на лёд, Иван ещё успел догадаться, что вопрос этот был задан ему на чужом языке. Не по-русски.
Всю ночь новгородские посланники и купцы, пленённые Ярославом, не спали. Советовались, раздумывали над предложением супостата. То, что князь отпустит в город, да с обозами — это хорошо, о таком и мечтать перестали. Но как пойти против Мстислава Мстиславича? Против благодетеля Новгорода? Многих из пленников в своё время Удалой водил на чудь, на немцев, рыцарей Ливонского ордена, и все вернулись с победой, славой и богатой добычею. Любили новгородцы Мстислава. А ведь Ярослав их в Новгород не пустит, прежде того, как заставит их крест целовать на недоброе дело! А поцелуешь крест — деваться некуда. Всюду клин, куда ни кинь.
Сам-то князь Ярослав какую угодно клятву нарушит, это всем известно. Нарушит и глазом не моргнёт, да ещё и поглумится над обманутыми. Думает, что раз он князь, то ему все грехи простятся, даже и те, неудобосказуемые, коим он предаётся в своих палатах с непотребными девками и прислужниками своими. А честному человеку как быть?
Думали-думали, кряхтели, в затылках чесали, пока один кто-то не промолвил:
— А что, братья? Чай, такого злодея обмануть — не то, что нового греха на душу не возьмёшь, а, думаю я, прости меня, Господи, что и старые грехи простятся?
Сидели все грустно задумчивые, а после таких слов прямо грохнули от смеха. Даже сторож прибежал посмотреть, чего тут, мол, новгородцы затевают? А ну, тихо!
На том и порешили: князю Ярославу не супротивничать, на всё соглашаться и обещать. Пусть и крестоцелование, и на это соглашаться. Доберёмся до Новгорода, а там видно будет. Прямо с утра через Ефима-сотника передали князю, что волю его выполнить готовы.
Ярослав сам выбрал, кого отпустить. Не погнушался, все свои темницы и узилища[4] обошёл. Ничего не скажешь — глаз у злодея верный, отобрал самых крепких да знатных новгородцев сотни полторы. После этого целых три дня собирались в дорогу. Князю Ярославу хотелось, чтобы посольство его не выглядело как толпа оборванцев (пообтёрлись, пообносились в плену-то), а произвело впечатление представителей грозной силы, единственно достойной решать судьбу Новгорода.
Со всего Торжка понагнали баб — стирать, мыть посольскую одежду, стричь новгородцам отросшие лохмы. Под присмотром Ярославовой челяди собирались обозы: велено было купцам не брать с собой слишком много съестного.
Ярослав так воодушевился своей придумкой — изгнать опасного тестя из Новгорода руками самих новгородцев, что даже клятвы верности с них не взял, отправляя в путь. К тому же сам, видимо, поражённый своим недавним свинством, которое учинил над княгиней Еленой, невольно старался не думать ни о чём таком, что связано с отправлениями церковных обрядов. Не до креста было. Потом, когда всё поутихнет, решил всё-таки покаяться перед святыми отцами.
Посольство тронулось. И надо же, какой счастливый случай: подъезжая уже к Новгороду, встретились на перепутье с самим князем Мстиславом Мстиславичем и его дружиною.
Радость великая! С саней, с коней послезали, окружили Удалого, в полтораста глоток стали ему жаловаться на притеснения со стороны зятя. Было при посольстве несколько соглядатаев Ярославовых, коих тот отрядил присматривать — ревностно ли новгородцы его волю выполняют. Соглядатаи эти, завидев Мстислава Мстиславича, сразу начали науськивать новгородцев, чтобы гнали князя от городских ворот, но на людей Ярослава так было прицыкнуто, что вмиг сделались шёлковые. Ещё и славу князю Удалому кричали громче всех. Боязно, поди, за свою шкуру.
Через час, сопровождаемая новгородцами, дружина князя Мстислава Мстиславича уже шла вдоль Волхова, мимо Софийской стороны — прямо к мосту, от которого дорога вела на княжеский дворец. Отроков надменных, стороживших этот мост от голодного люда, словно ветром сдуло. Побежали посаднику Ярославову доносить.
Перед этим, проехав по улицам Новгорода, Мстислав Мстиславич сам воочию увидел, какое зло сотворил с его любимым городом зять Ярослав.
Город сей был для Удалого местом особенным.
Так уж сложилась жизнь отважного князя, что, несмотря на знатность происхождения и воинскую славу его великого отца, носившего прозвище Храбрый, ничто Мстиславу Мстиславичу в руки легко не давалось. Всего он должен был с юных лет добиваться сам.
У Мстислава Храброго он был первенцем. Казалось бы, отец обязан души не чаять в сыне, будущем наследнике и сподвижнике в больших ратных делах. Но было не так. Мстислав Ростиславич Храбрый более всего на свете любил княжескую честь, доблесть в бою, себя полагал (и справедливо) защитником всех обиженных. Наследное Смоленское княжество и сам прекрасный город Смоленск, где Храброму принадлежал престол, мало заботили его. Он не был домоседом-хозяином, который день и ночь печётся о низменных мирских делах, благодетельствуя подданным и пополняя свою казну. Нет, у Храброго сердце болело за всю Русь! Отнял ли какой князь у брата имение — Мстислав Ростиславич собирал свою, всегда готовую к битве, дружину и летел туда, наказывать провинившегося, восстанавливать справедливость, а потом и мирить рассорившихся братьев. Мирился всегда охотно, если побеждённый просил прощения. Навалилась ли половецкая жадная орда на соседнюю волость — Храбрый уже вскоре был там и гнал мечом поганых, пока не растворялись они в своих диких степях. Война за правое дело — вот что было главной заботой Мстислава Ростиславича. На единственного же сына ни времени, ни сердца почти не оставалось (правда, два раза всё же брал Храбрый с собой сына на войну с половцами, но в жаркие сражения старался не допускать). Юный Мстислав Мстиславич с самого детства находился под опекой и присмотром дяди своего, Рюрика Ростиславича Смоленского, который, собственно, и правил в родовом княжестве.
Вот князь Рюрик, тот был полной противоположностью храброго своего брата. Как раз его-то больше всего и заботили дела хозяйственные, войну он не любил, а княжеской честью полагал накопление богатств, постройку храмов и новых городов, и самой его заветной мечтой было воссесть на Киевский престол, на великое княжение.
Когда Мстиславу Мстиславичу минуло двенадцать лет, мать его умерла, и отец тут же взял себе молодую жену. Мачеха родила Храброму ещё двоих сыновей, Владимира и Давида — и у стареющего Мстислава Ростиславича вдруг проснулись нежные отцовские чувства. Увы, эти чувства направлены были на сводных братьев первенца, а на него самого не распространились. Мстислав Мстиславич, однако, был наделён добродушным нравом и на братьев не злился, любил их, как родных.
Вскоре Храброго призвали новгородцы: приходи, княже, и владей нами. Это было честью и для Новгорода, и для самого Мстислава Ростиславича. Там, в Новгороде, и дожил Храбрый свою беспокойную жизнь, верно служа подданным, крепко обороняя земли новгородские от чуди, литвы и прочих алчных соседей. Там он и скончался, по-христиански, приняв перед смертью монашеский постриг. Там и похоронен был в приделе храма святой Софии. Умирая, просил любящих его новгородцев не оставить вдову с малыми детками, Владимиром и Давидом. О первенце почему-то не вспомнил.
А Мстислав Мстиславич так и жил у Рюрика, то в Смоленске, где к его услугам всегда были покои в большом княжеском дворце, то в дядином городе Овруче — там и отдельные палаты были. Может быть, так и прожил бы всю жизнь приживалой при влиятельном и богатом дяде. Ну, к зрелым годам получил бы от Рюрика малый город или тот же Овруч. Но, к счастью, дядино радение о высоком Киевском престоле круто изменило всю жизнь Мстислава Мстиславича.
Не один Рюрик хотел Киева. Главным его соперником вдруг стал могущественный князь Черниговский Всеволод Чермный, из Ольговичей, рода великого. Ольговичи эти, владеющие южной Русью, были издавна противниками другого великого рода — потомков Владимира Мономаха, к которым принадлежал и Рюрик. Так что война началась не на шутку. Всеволод Чермный, решив покончить с притязаниями Рюрика на Киев (да и с самим Рюриком, если получится), пошёл на подлость, весьма часто применяемую Ольговичами, — назвал половцев себе в подмогу. А тех только помани! Словно половодье залила орда половецкая Рюриковы земли. И самое деятельное участие в войне принял Мстислав Мстиславич.
Ему досталось оборонять важный город Торческ. И тут-то Мстислав показал, что не зря является сыном столь знаменитого отца.
Отрезанный от союзников, со всех сторон окружённый превосходящими силами врагов, Мстислав Мстиславич защищался умело и отважно, словно всю свою молодость провёл в битвах. В городе установил железный порядок: собрал все припасы под свой присмотр, чтобы расходовать их бережно и по справедливости. Выгнал всех жителей, которые были способны держать оружие или перевязывать раненых, на городские стены и заставил их трудиться наравне со своей дружиной (а в дружину к нему с охотой пошло несколько человек, служивших ещё отцу его. Видно, почувствовали в Мстиславе Мстиславиче будущего, не менее славного витязя, чем был Храбрый).
Жителей Торческа, кстати, и заставлять-то было не особенно нужно. Знали они, чем для них обернётся сдача города — под Торческом стояли в основном половцы, и со стен хорошо были видны сотни телег, предназначенных под добычу. Да и сами поганые, похваляясь, показывали, сколько у них заготовлено длинных кожаных ремней, чтобы связывать вереницей захваченных пленников и гнать их потом в степи.
На третью неделю затянувшейся осады под Торческ соизволил явиться сам Всеволод Чермный. Он недоумевал: отчего это столь малый город не поддаётся такому многочисленному войску? Прибыв к Торческу, князь Всеволод Святославич понаблюдал за тем, как обороняются жители, узнал, кто ими руководит, и понял, с кем имеет дело. С того дня он свою дружину в бой не пускал, предоставив все союзникам.
Несколько дней Чермный развлекался, глядя на бессильную злобу половецких воинов. Трудно им было понять, почему они, всегда удачливейшие в набегах на мирное крестьянское население, такими беспомощными оказываются перед небольшой, но крепко сплочённой русской силой.
Чермный, для виду сочувствуя союзникам, притворно жмурился, удручённо покачивал головой, но в глубине души смеялся, наблюдая, как с визгом падали со стен поганые, сшибаемые точными ударами дубин и топоров. Половецкая ярость расшибалась о русскую умелую работу.
Наибольшую злобу у врага вызывал, конечно, сам Мстислав Мстиславич. Его можно было видеть везде, на всех участках обороны. Приобретя некий опыт, поганые уже не решались карабкаться на стену в том месте, где среди защитников мелькали серебряный шлем и красный, с золотым оплечьем, кафтан отважного князя. Поняли половцы, что там, где Мстислав, — там особенно ожесточённый отпор. Неуязвимый, казалось, для стрел и бросаемых камней, князь начинал наводить на них суеверный страх.
А Мстислав Мстиславич будто помолодел за эти дни на добрый десяток лет. Не чувствуя усталости, с утра до позднего вечера он непрерывно находился в движении, переходя с одной стены на другую, всё время подбадривая своё воинство, ввязываясь в возникающие то тут, то там схватки. Он был счастлив тем, что множество восторженных глаз были обращены на него, и многие уста благоговейно повторяли его имя. И как не быть счастливым? Ведь уже одно то, что ты находишься рядом, заставляет людей, ещё вчера тихо-мирно занимавшихся своими житейскими делами, превращаться в бесстрашных и даже весьма искусных бойцов.
Он был уверен в победе. На многочисленные предложения сдать город отвечал презрительной отмашкой руки. Ему кричали снизу, что общая война проиграна, что сопротивление по всему Приднепровью уже сломлено, что Рюрик Ростиславич, за которого сражается Мстислав, давно бежал в свой Овруч и не может помочь племяннику.
Все уговоры были напрасны. Мстислав Мстиславич знал, что до наступления осенних холодов продовольствия ему хватит, что половцы не крепки на осаду и длительное стояние под неприступными стенами им не выгодно, и рассчитывал удерживать Торческ сколь угодно долго, пока откуда-нибудь не придёт подмога. Не бросят же его Ростиславичи! Горели окрестные деревни, вытаптывались поля, от копоти и запёкшейся вражьей крови почернели стены Торческа, но Мстислав Мстиславич держался.
Всё же Чермному удалось тогда взять верх. Но не воинской силой, а коварством невиданным! Хитроумный Чермный, понял, что не любит Мстислав Мстиславич, когда проливается русская кровь. Едва лишь Чермному надоело насмехаться над безуспешными попытками поганых взять город, он посоветовал им воздействовать на князя Мстислава по-другому.
Для начала половцы подвели к стенам — так, чтобы осаждённым было лучше видно, — десяток пленённых мужиков и, словно играя, отсекли им головы. Со стен в ответ раздался горестный крик: в городе поняли, чем поганые собираются взять. А половцы взялись за дело с большой охотой — легко и весело ведь рубить безоружных, да ещё и связанных людей, чем бегать на стены, дышащие смертью. Следующими жертвами для казни были приготовлены бабы с малыми ребятами. Их тоже посекли всех, но не так быстро, как до этого мужиков — старались и себе продлить удовольствие, и чтобы осаждённым было на что посмотреть.
Такого Мстислав Мстиславич не смог перенести. Он кричал со стены Чермному, прося его прекратить невиданное злодеяние, и, наконец, пообещал сдать город, если Чермный заступится за пленников.
Чермный за пленников заступился и на следующий день въехал в Торческ. Война была закончена.
Всеволод Святославич Чермный получил во владение все приднепровские города, в том числе и Торческ, половцы ушли к себе в степь, увозя огромную добычу и множество пленных — сколько русских невольников продавалось в те времена на базарах полуденных стран! — а Мстислав был с честью отпущен, и его небольшая дружина вместе с ним.
За отважную защиту своего бывшего города князь Рюрик наградил племянника уделом Торопецким. Наконец-то Мстислав Мстиславич получил во владение собственный удел, пусть и небольшой.
Но как и у отца, душа Мстислава не лежала к тихой и мирной хозяйственной жизни, с тягучим, привычным распорядком, со своими хлопотами, со своими малыми радостями и огорчениями. Не по нему была такая жизнь. Ведь он уже стал всей Руси известен, как витязь отважный, гордость и надежда русской земли. И в степях половецких говорили о князе Мстиславе с уважительным страхом. Половецкий хан Котян, на дочери которого Мстислав женился несколько лет назад, во время большого замирения Руси с половцами вдруг приобрёл (имея такого зятя) немалый вес среди своих соплеменников — в великую досаду доживавшему свой век старому Кончаку, который славен был тем, что разбил на Каяле-реке войско князя Игоря Святославича.
И тут-то возникла новая, на взгляд Мстислава, несправедливость. Сидя в Торопце, узнал он, что великий князь Владимирский и Суздальский, Всеволод Юрьевич, по прозвищу Большое Гнездо (из-за многочисленного потомства), притесняет Новгород, стремясь взять этот непослушный город под свою руку. Всеволод занял Торжок — ключ ко всей земле Новгородской, посадил там сына своего, малолетнего Святослава, и привёл туда силы владимирской немерено.
Надо сказать, что до этого главной мыслью, что наподобие занозы тревожила душу Мстислава Мстиславича, была мысль — отомстить Всеволоду Чермному за его злодейства и поруганную честь Мономаховичей. Но, узнав про дела новгородские, Мстислав словно проснулся: вот оно! Вот куда идти надо! Не на Чермного, а к Новгороду!
Выступить против владыки, величайшего на Русской земле! Одному с небольшим войском — против могучей силы, которой трепещут знатнейшие на Руси князья!
Но Мстислава Мстиславича это не пугало. Он чувствовал, что в захвате Всеволодом Торжка кроется несправедливость, всегда обжигающая его сердце желанием помочь обиженному! Он решительно выступил в поход, неожиданно объявился у стен захваченного города и стремительным ударом выбил оттуда владимирцев! И сейчас же потребовал от новгородцев, чтобы избрали его своим князем, как когда-то избрали его отца, Мстислава Храброго. Новгород, благодарный своему избавителю, с восторгом отдал ему княжеский стол.
При всей своей силе Всеволод Большое Гнездо не стал больше воевать с Новгородом. Умудрённейший властитель, он понял, что Мстислава (которого уже тогда стали называть Удалым) гораздо выгоднее иметь в друзьях, чем врагом. А может, великий князь в глубине души восхитился отвагой и решимостью знаменитого витязя — кто знает? Во всяком случае, у Всеволода появилось желание дружить с Мстиславом и даже породниться с ним. Он предложил женить своего сына Ярослава на юной дочери Удалого. Свадьба откладывалась на несколько лет, но состоялась, хоть и после смерти Всеволода Большое Гнездо: Мстислав Мстиславич сдержал слово, данное великому князю.
Целых пять лет правил Новгородом Мстислав. И правил так же справедливо и усердно, как когда-то отец его. Земля новгородская вздохнула с облегчением: язычники из соседних земель перестали беспокоить её набегами — Мстислав усмирил их, а многих даже крестил в православную веру. Купцы свободно могли проезжать во все концы земли, наладилась торговля, в городе наступил порядок, почти не случалось больше всеобщих драк с кровопролитием, коими известен был Новгород, всё реже звонил колокол вечевой на Ярославовом дворе — все дела решались мирно, своими управлениями концов и улиц.
Казалось бы — жить да жить. Но не таков был Мстислав Удалой, чтобы удовлетвориться достигнутым. Всеволод Чермный, сидящий в Киеве, не давал душе успокоиться. В конце пятого года Мстислав пошёл на своего злейшего врага и выгнал из Киева! Отобрал все захваченные земли, все поднепровские города! Затем, вернувшись ненадолго в Новгород, снова отправился в южную Русь: там много было дел. Венгры собирались захватить Галич, польский король Лешек тоже имел притязания на исконные русские земли. Половцы продолжали тревожить своими набегами. Да и Чермный был жив, а сего зловредного князя нельзя было оставлять в покое.
Там-то, в южной Руси, Мстислав Мстиславич узнал, какая беда пришла в Новгород. И особенно обидно, что виной этой напасти был его зять Ярослав.
Получив дурные вести, Удалой, не раздумывая, бросился новгородцам на помощь.
Беда, постигшая новгородцев, о которой столько думалось по пути сюда, теперь предстала перед Мстиславом Мстиславичем наяву. Он видел вымершие подворья, переполненные мёртвыми телами скудельницы, видел и просто трупы, валяющиеся там и сям, объеденные псами, а вот самих псов уже не видно было на улицах, что могло говорить лишь об одном — сами стали пищей.
Князь смотрел туда, через Волхов, на дворец, возвышающийся над городом, дворец, где ещё недавно жил, считая эту жизнь скучной, томясь по большим делам и новым воинским подвигам. Роскошное и любезное взору это строение сейчас казалось Мстиславу Мстиславичу неким гнойным волдырём, что, испуская зловоние довольства, выпивает последние соки из города, из его слобод и улиц, раньше кипевшими жизнью.
Такие же чувства, очевидно, владели и его верными дружинниками. На их лицах всё было написано. Люди бывалые, много повидавшие, не раз вместе с князем стоявшие бок о бок в сражениях, не раз устилавшие поле битвы сотнями вражеских тел, сейчас они испытывали вместе с гневом и определённую растерянность: такого злодейства ещё не приходилось видеть. Князь бросил взгляд на своего мечника Никиту, который находился рядом неотлучно, и увидел, что тот готов разрыдаться. Неудивительно: Никита-мечник сам был новгородец, и где-то здесь, на Софийском конце, жили его близкие. Застанет ли он кого-нибудь в живых? Пора было, однако, начинать. Мешкать не следовало.
Мстислав Мстиславич подал знак, махнув рукой: вперёд! Все уже ждали этого знака, поэтому через мост дружина прошла быстро, не растягиваясь, как одно слитное тело. Ещё с моста заметили: перед главными, западными воротами детинца[5], поднялась суета и беготня. Взятые врасплох, люди Ярослава готовились, сами не зная к чему, — то ли встречать гостей, то ли биться с ними. Впрочем, зная уже о том, кто идёт во главе дружины, непонятно откуда взявшейся, готовились, скорее, к схватке.
По владимирцам было незаметно, что ими управляет чья-то единая воля. Метались вразброд, то выбегая наружу и пытаясь построиться в боевой порядок, то обратно убегали в ворота. Можно было и их понять: не ждали никого, житьё им тут было сытное да бездельное, хоть день-деньской на подворье в бабки играй да с девками из посадниковой челяди шутки шути. В тепле, в холе. И надо же — ни с того ни с сего крик: хватай брони, оружие, беги воевать! Засуетишься.
Всё же они почти что опомнились. На виду у приближающегося Мстиславова отряда успели выстроиться стеной, ощетиниться копьями. И даже десятка два человек на коней посадили. Те пока что стояли позади пешего строя, шевеля мечами да топорами, — чтоб ударить, когда чужое войско будет задержано пешцами.
Выйдя на широкий утоптанный подъём, дружина Удалого стремительно — словно под гору катилась — бросилась на владимирцев. Мечник Никита даже в первые мгновения потерял князя из виду, закрутившись, как щепка в водовороте. И сразу же с обеих сторон, и с той, что нападала, и с той, что защищалась, взметнулся к небу боевой рёв сотен глоток. Посыпались удары, зазвенело железо.
Чтобы определить, где находится Мстислав Мстиславич, мечнику Никите не нужно было долго оглядываться. На ходу уклоняясь и отбиваясь от бестолковых в сутолоке ударов, он направился к самым воротам — там кричало и звенело особенно громко, и, значит, князя следовало искать именно там. Оба войска, начав бой, смешались, и каждый бился будто бы сам по себе.
Протолкавшись сквозь своих и чужих, Никита увидел знакомую широкую спину Мстислава Мстиславича. Князь работал своим излюбленным оружием — двуострым топором, укладывал удары поочерёдно направо и налево. По опыту Никита знал, что во время битвы князь не терпит, если кто-то из своих находится слишком близко от него, — может попасть под горячую руку. От мечника Никиты требовалось одно: защищать князя со спины, вообще следить за тылом.
Он завертелся в седле с поднятым мечом — так, чтобы каждому это было видно и у врагов поубавилось желания напасть на князя сзади. Конь Никиты, знавший, что от него требовалось, послушно заплясал под седлом, в любой миг готовый броситься туда, куда прикажет хозяин.
Вокруг шла отчаянная рубка. Мстиславовы дружинники, перемешавшись с владимирцами, работали умело и хладнокровно. Но и им порядочно доставалось: люди князя Ярослава понимали, что спасение их жизней зависит от них самих, и бились отчаянно.
Быстро и хищно оглядываясь по сторонам в поисках опасности для Мстислава Мстиславича, Никита с мгновенной острой горечью заметил, как его добрый товарищ Путята, побагровев лицом, схватился за острый наконечник сулицы, вылезший у него из груди — как раз посередине. Покачался немного Путята и от чьего-то толчка свалился кулём под ноги своему коню, взмахнув, будто прощался, белым древком, торчащим в спине. Вот ещё один знакомый прижал ладонь к шее, из которой хлестала кровь. Вот ещё один дружинник от удара тяжёлым обухом в грудь закашлялся, припал к конской гриве, выронил оружие и поехал как-то боком, всё ниже клонясь и сплёвывая длинные красные слюни.
Огромный владимирец с окровавленным лицом вдруг свирепо, неизвестно откуда взявшись, наехал на Никиту, клокоча злостью и размахивая мечом. Никита бросился ему под левую руку и ударил наугад. Выпрямился, посмотрел — и похолодел: удар, видно, пришёлся по брони и не нанёс противнику повреждения. И бешеный владимирец, потеряв Никиту из виду, забыв о нём, прорывался теперь уже к незащищённой спине Мстислава Мстиславича.
Коню владимирца оставалось сделать всего два-три прыжка, чтобы донести своего седока, занёсшего меч, до князя. А Мстислав Мстиславич, никак не ожидая удара сзади, был занят рубкой последнего заслона перед воротами. Тогда Никита сделал единственное и последнее, что мог сделать: не задумываясь, он метнул свой меч в спину врагу.
Сверкнув в воздухе, увесистый меч вошёл в широченную спину с тем особым звуком, который издаёт протыкаемая плоть и который в бою всегда слышишь, несмотря на стоящий вокруг тебя крик, звон и стук. Возблагодарив кого-то — он даже не успел осознать, кого благодарит, — за небывалую удачу, Никита догнал убитого врага и за рукоять меча, выглядывающую как раз из-под левой лопатки, сдёрнул того с седла. Меч засел крепко, пришлось спешиваться и, загородившись на всякий случай конём, вытаскивать оружие, придерживая ногой тело, сразу ставшее мягким и студенистым.
Когда он снова взобрался на коня, увидел, что битва почти закончена. Уцелевшие владимирцы, поняв, что прорваться за привычные стены и отсидеться там не получится — ворота уже были заняты князем и его людьми, — начали деятельно спасать свои жизни. Кто бросал оружие и сдавался на милость, кто бежал, в эту милость не веря. Всех ловили, вязали, как овец, сбивали в кучу. За теми же, кому удалось бежать, была отряжена погоня. Хотя куда им было деваться в городе, где каждый житель испытывал к ним лютую ненависть?
Дружина Мстислава Мстиславича вошла в детинец.
Удалой, ещё не остывший после тяжкого ратного труда, сразу велел гнать к нему Ярославовых бояр и наместника — всех, кто был повинен в новгородской беде. Пока дружинники обшаривали боярские хоромы и владычный двор, князь расположился на площади перед собором Софии и ждал. Он был гневен, и гнев его ещё усиливался, когда князь видел, сколь благополучна и сыта была жизнь здесь, на городище, по сравнению с городом.
Судя по тому, что доложили ему люди, которые прошлись по кладовым, хлеба здесь могло хватить всем городским жителям на долгое время. Да и не только хлебом полны были хранилища, а и всяким другим припасом, потребным человеку для жизни. Всего было вдоволь — и мяса, и рыбы солёной и вяленой, и мёда в тяжёлых липовых кадях, и овощь всякая заложена была в погреба. Одним словом, изобилие плодов земных.
Здесь, возле Великой Софии, был похоронен отец Мстислава Мстиславича. На этом месте и было справедливее всего учинить допрос и расправу людям Ярославовым. Наконец их собрали перед Князевы очи всех.
Перепуганные, они стояли на коленях перед Мстиславом Мстиславичем, а он, не ощущая к ним никакой жалости, разглядывал знатных пленников. Нешуточно подумывал: а не взяться ли ещё раз за топор, пока рука не остыла?
Среди них был, конечно, и наместник новгородский, Хотей Григорович. Князь безошибочно определил его в толпе коленопреклонённых по тому, как сей старец пытался держаться. Изо всех сил он сохранял на лице гордую надменность, и лишь непокрытые его седины — лёгкий белый пух, — едва вздрагивая, выдавали страх. Наместник был испуган не меньше других, но, поскольку был стар и опытен, понимал, что самый верный путь к спасению — спрятаться за князя Ярослава, за его волю и приказы. А для этого надо было и выглядеть Ярославовым доверенным человеком, спокойным и сознающим своё значение. Чувствующим за собой могучую поддержку суздальского князя. Он и держался так: не тобой, князь Мстислав, я здесь поставлен, не тебе и отчёт стану давать! И только в глаза князю Мстиславу старался не заглядывать, опасаясь, что если взглянет, то немедленно прочтёт в них себе смертный приговор, и никакие ссылки на волю Ярослава Всеволодовича не помогут. А жить Хотею Григоровичу очень хотелось!
Мстислав Мстиславич, расталкивая стоящих на коленях, как кули с мякиной, пробрался к старику, взял его за бороду и поддёрнул вверх.
— Ты наместник?
— Я князем Ярославом поставлен, — с дрожанием в голосе ответил Хотей Григорович.
Приготовился ещё говорить, устраивая поудобнее лицо, чтобы борода, зажатая в сильной княжеской руке, не мешала плавной речи. Но Мстислав Мстиславич ему говорить не позволил.
— Собака ты! Пёс, кровопиец! Что вы с Новгородом сотворили? Молчи, а то убью на месте!
Взгляд Хотея Григоровича безнадёжно потух. Всё ещё не отпуская его бороды, Мстислав Мстиславич распорядился:
— Этих всех — в цепи и в яму! Пускай в холодке понежатся! Да не давать им ни воды, ни еды никакой — пока я не велю! А ты, пёс, — он ещё выше вздёрнул наместника за бороду, — ты лично всех людей в городе накормишь! Нынче же! Понял?
Старик, извиваясь в княжеской руке, всем телом показал, что приказ Мстислава Мстиславича ему понятен как нельзя лучше.
Короткий зимний день близился к концу, когда князь, решив, что дел на сегодня достаточно, разместился во дворце — в тех самых покоях, где жил раньше. После тяжёлого и беспокойного дня, мрачный, он сидел в своей любимой светёлке с окном, выходящим на Великую Софию и покрытый льдом Волхов. Летом вид отсюда был ещё лучше.
Мстислав Мстиславич, несмотря на нынешний воинский успех и справедливо сделанное дело, досадовал, что тогда, год назад, покинул Новгород, позволив случиться такому несчастью. Ведь среди самых дурных предчувствий ничего подобного не предвиделось, не должно было произойти! Отчего зять, князь Ярослав Всеволодович, оказался таким злодеем? Что хотел выгадать на народной беде? Власти? Какой ему ещё власти надо, если новгородцы сами его призвали? Богатства? Но много ли богатства выжмешь из умирающих от голода людей?
Да он и так ведь богат, князь Ярослав. Обделив наследством и преемничеством старшего сына — Константина, великий князь Всеволод почти всё своё имение поделил между Юрием и Ярославом. А там было, что делить! Городов, сел, земель пахотных, лесных и рыбных угодий, пастбищ, всяких промыслов искусных — и камнерезных, и литейных, и оружейных, и златокузнечных — всего и не сосчитаешь! У Ярослава в ларях и укладках золота, серебра да каменьев драгоценных побольше, чем у иных владетельных князей. Чего же ещё зятю понадобилось? Когда отдавал за него Еленушку, не думал, что любимую дочку поручаю такому злыдню беззаконному. Вот здесь, во дворце этом, она с мужем и жила, голубка моя. Не говорят мне впрямую, а так, стороной, мельком слышал я про зятя и вовсе непотребное. Будто живёт хуже половчина, поганца некрещёного, и наложниц при живой жене завёл дюжину целую. Ну, коли подтвердятся слухи эти, подумал Мстислав и почувствовал, что усталые за сегодняшний день руки сжимаются в кулаки, словно для боя.
К князю Константину, обделённому первенцу Всеволода Большое Гнездо, имел Мстислав Мстиславич невольную душевную склонность. Ведь и сам когда-то в немилости был у отца. Кроме того, ему, прирождённому воину, нравился Константин своим тихим нравом, благочестивым поведением, учёной начитанностью и государственным умом — не то, что у братьев. Вот бы за кого выдать Еленушку. Да ещё при жизни Всеволода! Тогда бы, зная, что старшенький имеет тестем Удалого Мстислава, пожалуй, передал бы Большое Гнездо Константину великое княжение Суздальское и Владимирское. Не говоря уж, что Елена, сама склонная к благочестию, была бы за Константином счастлива и не одним внуком одарила бы Мстислава Мстиславича. От Ярослава же внучат не дождёшься, он с Еленой — говорят люди — не живёт как с женою.
Да, всё сложилось бы гораздо лучше, если бы великим князем стал Константин. Он продолжил бы дело отца, объединяя русские земли под единой властью. И уж наверняка не позволил бы младшим братьям своевольничать и творить зло.
Раздумья о Константине неожиданно настроили Мстислава Мстиславича на иной, невоинственный лад. Надо было думать, как действовать дальше, как расхлёбывать эту кашу, которая сегодня заварилась. Ведь, по сути дела, начал с зятем войну. А что это означает? То, что Юрий с Ярославом захотят возместить урон, нанесённый их чести! Стало быть, война может быть большая. И начнётся она на русской земле, и принесёт жертвы неисчислимые. Страшно и помыслить о том, что и Мстислав Удалой будет участником этой войны. С возрастом как-то всё чаще мечтается о мирной жизни. И если уж о войне, то с врагами внешними.
Видно, придётся — хочешь не хочешь — смирять гнев свой, и родительский гнев тоже. Говорить надо с Ярославом. С великим князем Юрием. Надо попытаться вразумить младших Всеволодовичей.
Да не упускать мысли о том, как бы восстановить справедливость и отдать старшинство над Суздальской землёй Константину.
Может, если заартачатся Юрий с Ярославом, то сделать это будет легче. Не с помощью переговоров да увещеваний, а в чистом поле, с помощью меча.
В дверь постучали и вошёл мечник Никита, спасший сегодня Мстиславу Мстиславичу жизнь, — об этом ему после боя рассказали, кто видел. Зашёл, наверное, спросить, не надо ли чего князю. Нерадостный был мечник. Лицо почернело. Да, ведь он прямо с Софийской площади к своим в слободу побежал, родителей своих искать да жену молодую с малым дитём. Об этом вспомнил Мстислав Мстиславич и догадался о том, что ему ответит Никита, если спросить.
Всё же не выдержал:
— Никита! Ну что, нашёл своих-то?
— Не нашёл, княже, — тихим, убитым голосом проговорил верный мечник. — Один знакомый сказал, что они померли все. А может, ушли куда. И дом весь пустой стоит, всё покрадено. Так что я нынче при тебе буду. Не прогонишь?
— Куда же ты теперь от меня? — грустно сказал Мстислав Мстиславич.
Новгород постепенно возвращался к жизни.
Припасы, розданные населению, распределялись честно. Под присмотром Мстиславовых людей раздачею занимались кончанские и уличные старосты, а тех, которые повымерли в страшную зиму, заменили выборные. Воровства не было, да и быть не могло: тот, кто на своей шкуре знает, что такое голод, посовестится обделять такого же голодающего.
Едва половина уцелела от народа. И выжившие теперь повсеместно находились в каком-то общем, одинаковом для всех, душевном волнении — не просто пище своей радовались, а будто сознавали, что через невыносимые муки и страдания обрели победу над злом. И тот, кто привёл их к этой победе, у каждого теперь был в сердце, а имя его не сходило с уст. Новгородцами, отвыкшими от жизни, снова овладела жажда действий. Но самым насущным желанием каждого было как следует наглядеться на избавителя, а увидев, кричать ему славу до хрипоты и изнеможения. Софийская сторона в эти дни стала самой людной и оживлённой: сходились сюда со всех концов, ждали князя Мстислава Мстиславича — когда он покажется, ясный сокол. Да что князь! Любой дружинник его в Новгороде стал пользоваться любовью и уважением, хоть на улице не показывайся — сбегутся, окружат, словами задарят ласковыми, коня твоего — и того зацеловать готовы. Прямо смех. Ну а уж если сам князь из дворца выезжает, тут уж держись! Крики радостные на всю округу, а в церквах колокольный звон, как на великий праздник. Видится людям Мстислав Удалой светлым витязем с ликом, подобным солнцу и луне, аж смотреть больно. И лишь немногим бывает видно, что лицо князя-избавителя вовсе не такое радостное, каким кажется. Напротив, что-то слишком угрюм князь, углублён в какие-то раздумья, вроде и не замечает, как его чествуют новгородские граждане.
И правда. Мстислав Мстиславич не ощущал в душе своей покоя и довольства, какое приходило к нему всякий раз после победы. Впервые в его жизни так было. Склонный слушаться и подчиняться лишь велениям своего сердца, никогда раньше он столько не маялся думами, никогда не вставало перед ним столько вопросов и сомнений.
В былое время никаких сомнений бы не возникло. Подстёгиваемый двойной яростью, он немедленно собрал бы войско, вооружив тех из новгородцев, что могли воевать, и ударил бы по Ярославу. Нынче же вместо ярости приходила печальная мудрость, и чем больше Мстислав Мстиславич раздумывал, тем прочнее укреплялась в нём уверенность: со Всеволодовичами надо договариваться миром. Даже худой мир лучше доброй ссоры.
На третий день после взятия Новгорода Мстислав Мстиславич велел привести к себе священника отца Георгия из церкви святого Иоанна на Торговище. Отец Георгий был давно знаком князю и почитаем им как умнейший и достойный человек.
Поп не замедлил явиться. И едва Мстислав Мстиславич заговорил с ним о деле, которое собирался поручить, выяснилось, что отец Георгий сам догадывается об этом деле, будто всё это время с князем одну думу думал. А дело было непростое и даже опасное: отправиться в Торжок к злокозненному Ярославу и попробовать его вразумить.
Ох, сказать-то легко: ступай, вразуми злодея. Так же легко, как приказать своему человеку: пойди реку вспять поверни, пусть назад течёт. А в человеческих ли силах такое сотворить?
Отец Георгий, однако, не колеблясь согласился. Реку-то повернуть, может, и нельзя, а вот словом Божиим из любого злодея можно сделать агнца кроткого, и были тому примеры. Тот же Савл — из гонителя христиан сделался ревностным слугой Христовым. Правда, его сам Господь уговорил, а отец Георгий всего лишь скромный Его служитель. Да ведь и Ярослав — не Савл! Чадо злонравное и сластолюбивое, но не настолько ещё в злодействах закоснелое, чтобы к разумному слову остаться совсем уж глухим.
Князь Мстислав, найдя в отце Георгии такого близкого единомышленника, даже немного отошёл от своей угрюмости — уверился в том, что думы его правильные, и их-то надо придерживаться, забыв про гордость и привычку к воинской славе.
Вместе с отцом Георгием составляли грамоту. Много пергаменту извели: то не так, то не эдак, то обидно выйдет, а то чересчур ласково. Наконец, положась в этом деле на отца Георгия (как ни тужься, а поп в словах лучше понимает), князь доверил ему написать, как он сам считает нужным.
Вот какое письмо получилось: «Я тебе отец, а ты мне сын. За что ты обидел людей своих? Бога вспомни, всех знатных людей новгородских и купцов пусти домой с их имением, и конями, и возами. И жену свою оставь, пусти, пусть ко мне придёт. Если хочешь быть мне сын, то послушайся, и решим всё миром. А меня знаешь».
Лучше и сказать было нельзя. Не мешкая, с ночи отец Георгий выехал к Торжку, а Мстислав Мстиславич, проводив своего гонца, остался ждать, чувствуя, что дело не сладится. Он предвидел, каков будет ответ Ярослава. Слишком далеко завела зятя глупая гордыня его. Ну, как бы то ни было, а совесть Мстислава Мстиславича оставалась чиста: он сделал свой шаг к примирению, хотя один Бог знает, как тяжко было перенести это ему, ни разу не просившему врага о мире и лишь от побеждённых врагов принимавшего такие просьбы.
Как предвидел, так и вышло. Очень скоро вернулся отец Георгий из Торжка с презрительным ответом. Всё было ясно. Зарвавшегося зятя могла вразумить только сила. Ну что же, решил Мстислав Мстиславич. Так-то привычнее.
С этого дня он легко отбросил всяческие сомнения.
Не допуская и мысли о том, что Всеволодовичи могут одолеть его в сражении, Мстислав тем не менее, как искусный полководец, понимал, что победа куётся не только в чистом поле под звон мечей, но и задолго до битвы. Если против него двинется вся сила владимирская и суздальская, то и он должен привлечь на свою сторону всех возможных союзников.
Самыми вероятными могли считаться сводные братья Мстислава Мстиславича, Владимир и Давид. Но увы, на Давида нельзя было положиться, потому что молодой князь в последнее время слишком отошёл от русских дел, на Руси почти не бывал, а жил в землях, опекаемых Ливонским орденом, большую дружбу свёл с епископом Альбертом — воинственным католиком, веру свою насаждающим не проповедями, а при помощи рыцарских немецких отрядов, крестя и чудинов, и Литву, и эстов, и приграничное русское население огнём и мечом. До Мстислава Мстиславича доходили сведения о том, что сводный брат Давид Мстиславич будто бы и сам уже принял латинскую неправедную веру.
Зато другой брат, Владимир Мстиславич, князь Псковский, с жаром откликнулся на призыв Удалого. Живя рядом с Ливонским орденом, беспрестанно тревожащим его владения, Владимир и сам понимал, что раздробленная, терзаемая усобицами Русь может стать лёгкой добычей для многочисленных врагов. И, чтобы этого не случилось, надо помочь брату в борьбе со своевольными Всеволодовичами, которые дальше своих прихотей ничего не желают видеть. Руси нужен один, старший над всеми, государь, пекущийся о русском пограничье так же, как и о спокойствии в собственных уделах.
Из Смоленска прислал своё согласие на воинский союз и двоюродный брат, сын дяди Владимир Рюрикович. Он, кстати, подал хорошую мысль: не ввязываться в бой с Ярославом здесь, на Новгородской земле, а идти прямо к Суздалю. Отправной точкой войны Владимир Рюрикович предложил озеро Селигер, где должны встретиться три войска — псковское, смоленское и новгородское Мстислава Мстиславича.
Эта мысль двоюродного брата — идти сообща в Суздальскую землю — сразу пришлась по душе Мстиславу Удалому. Хотя, как опытный воин, он не мог не предвидеть грядущих опасностей. Шутка ли — оказаться так далеко от дома, не имея возможности достать для войска припасов, кроме как те, что сумеешь взять с собою, и чем больше возьмёшь, тем неповоротливее будешь в окружении противника, которому, как говорится, и стены помогают. И всё-таки главной причиной такого дерзкого похода, перевешивающей все опасения, для Мстислава Мстиславича была надежда на то, что князь Ростовский, Константин Всеволодович, примкнёт к нему.
Уязвимым местом Великого княжения владимирского была, как знал Мстислав Мстиславич, устойчивая нелюбовь князя Константина к младшим братьям. Ярослав и Юрий платили Константину тем же.
Несправедливо обиженный отцом, ростовский князь, по замыслу Мстислава Мстиславича, должен был стать союзником! Тем более, что Удалому Константин всегда нравился, давнее знакомство их было добрым, и старший Всеволодович знал, что его притязания на великокняжеский стол князь Мстислав считает законными и справедливыми.
Но уверенности в том, что Константин согласится, у Мстислава Мстиславича не было. Не так просто обстояли дела, как могло показаться! Одно дело — междоусобные свары родных братьев: один пошёл на другого, осадил его, поругались недельку-другую, покидали стрелы в обе стороны без особого ущерба да и разошлись. Вскоре глядишь — уже второй первого осаждает и с тем же успехом. Не столько вотчины друг у друга отнять стараются, сколько силой да отвагой хвастаются. Росли же вместе, одного отца кровь в жилах течёт, одной матерью вскормлены! А что дерутся, так это дело обычное. Даже самые любящие братья хоть раз, да оттаскают друг друга за вихры из-за какой-нибудь обиды.
И совсем другое дело — если Константин выступит против братьев с чужим войском. Тут уж шутки закончатся. Тут уж Юрий и Ярослав смело смогут обвинять его в злодействе и предательстве. И тогда никакими справедливыми причинами не оправдаешься, прослывёшь братоубийцей, одним из тех презираемых всеми злодеев, имена которых из века в век произносятся с проклятиями.
Это у Мстислава Мстиславича выбора не было. Константин же мог выбирать из многого: присоединиться ли к Удалому и его союзникам, мириться ли на время с Юрием и Ярославом или — ещё проще и выгодней — оставаться в стороне. Посмотреть, чем дело кончится. Победит Мстислав Мстиславич — глядишь, может, тогда и предложит великий стол во Владимире, хотя бы за то, что братьям не помогал. А одолеют Ярослав с Юрием — тоже ничего страшного, по крайней мере всё останется так, как и раньше.
Но в глубине души Мстислав Мстиславич не верил в то, что Константин выберет невмешательство. Не таков он был, князь Константин Всеволодович, чтобы отсиживаться в сторонке, когда дело дойдёт до его судьбы и чести. Но возможность его союза с братьями, хоть и малая, всё же существовала.
Если бы достаточным временем располагать, то Мстислав Мстиславич сам бы съездил в Ростов. Он знал: в личной беседе сможет убедить Константина в своей правоте. А времени-то и не находилось на такую поездку. Оставалось одно — послать к Константину надёжного человека. Честного и прямого, сознающего правоту Мстислава Мстиславича как свою собственную.
Долго искать и выбирать такого человека не пришлось. Решено было послать боярина Явольда.
Явольд был из новых людей, с Мстиславом Мстиславичем недавно. Пришёл он из-под Пскова и сразу завоевал расположение князя, признавшись ему, что восхищен воинскими его подвигами и справедливостью. Объявил, что готов со всеми людьми и имением передаться Мстиславу Удалому и верно служить ему. Участвовал в галицком походе и показал себя отважным воином. Князь ценил его ещё и за умение трезво и спокойно мыслить в самых отчаянных положениях.
Весьма довольный поручением, боярин Явольд сразу же отправился с небольшим отрядом к князю Константину Всеволодовичу в Ростов.
Мстислав Мстиславич начал спешить с подготовкой похода. Тем более надо было поторапливаться, что младшие Всеволодовичи вскоре должны были прознать о том, что против них затевается. Из Новгорода, пользуясь всеобщей занятостью и суматохой приготовлений, несколько богатых и знатных новгородцев, верные Ярославу, сбежали к нему. Это были те, кто готов был служить суздальской власти и во время голода сумел нажиться на общем горе, по несусветным ценам продавая имевшийся только у них хлеб. Имена сбежавших были в Новгороде известны: Володислав Завидич, Гаврила Игоревич, Гюргий Олексинич, Гаврилец Милятинич. И Ярослав, наслушавшись их доносов, даже стал готовиться к нападению тестя, первым делом решив засечься от него.
Пожалуй, нигде больше не применялось такое воинское средство, как русская засека. Простое и сравнительно легко сооружаемое, оно было поистине страшным и делало засеченную местность непроходимой и гибельной для любого, сколь угодно многочисленного и вооружённого противника.
Широкой полосой, по лесам и дорогам, через реки и озёра проходила засека. Подрубались тысячи деревьев, остро обточенные пни грозными жалами направлялись в сторону врага. Тысячи ловушек, расставленных повсюду — спрятанных в заросли, в ямы, выкопанные на каждой дороге и даже малой тропинке — таили в себе острые колья. Такими же кольями напрочь забивались озёрные и речные переброды. Конный ли, пеший, зайдёшь в такую дебрь — уж не выберешься, так и останешься там, наколотый на рожон, перебитый внезапно хлестнувшим по тебе гибким стволом, раздробленный упавшей лесиной, а то захлебнёшься, выпутываясь из скрытого под водою частокола, острия которого отовсюду в тебя или коня твоего вонзаются, в какую сторону ни кинься.
Да только всей этой затее князя Ярослава и трудам его людей суждено было пропасть зря. Про засеку эту Мстислав Мстиславич узнал от своих дозорных, каждый день приносивших ему подробные известия о военных приготовлениях зятя. Решено было гиблое препятствие обойти стороной.
Войско к Селигеру выступило в первый день весны. Тот день после долгой пасмурной непогоды выдался как на заказ — удивительно солнечным и ярким. Всеми это было оценено как добрый знак. Да иначе и думать было нельзя! Ведь шли на дело праведное!
Оказавшись на привычном для себя месте — во главе войска, Мстислав Удалой больше не сомневался в победе. На войне он всегда чувствовал себя уверенно и спокойно.
Поход, как и положено такому громоздкому и сложному делу, изобиловал всякими случайностями и неожиданностями. Через два дня после его начала, когда уже далеко обошли Ярославовы засеки, солнце вдруг стало палить едва ли не по-летнему, прекратились ночные заморозки даже, дороги размякли, снег таял. Пришлось двигаться более извилистым путём, чем хотели, — обходить пришлось налитые талой водой болота, ставшие небезопасными. Из-за этого почти сразу же стал отставать обоз да и само войско растянулось непозволительно: передний полк Мстислава Мстиславича, проходя по дороге, копытами коней превращал её в вязкую кашу, и задним по этой каше было идти куда труднее.
Потом несколько возов с припасами — хлебом и овсом, когда переходили по льду неширокую реку, проломили своей тяжестью истончившийся лёд и безнадёжно намокли, так что ни хлеб, ни овёс никуда теперь не годились. Сушить их было некогда и негде. Надо было пополнять припасы в окрестных сёлах.
Хорошо ещё, что случилось это, когда войско вступило в землю торопецкую. Здесь Мстислав Мстиславич был полным хозяином. Остановив на некоторое время продвижение вперёд, он разослал по округе отряды в зажитие, настрого приказав брать у людей только по возможности и самих людей не трогать. Не обижать зря.
Земля тут родила хлеб неплохо, да и по установленному Мстиславом Мстиславичем порядку крестьяне не были чрезмерно обложены податями. Отряды возвращались тяжело нагруженные. Запасы корма и для людей, и для коней были пополнены и даже приумножены. В Торопец князь решил не заходить: хоть и хотелось повидать жену, да время было дорого. И расхолаживаться не следовало.
Когда стали удаляться от Торопца, передовой отряд повстречал боярина Явольда с его людьми, возвращавшегося из Ростова, от князя Константина Всеволодовича. Вёз Явольд вести хорошие: Константин не только не колебался, раздумывая, выступать против братьев или нет, но предложение Мстислава Удалого принял с полным согласием. Это была самая дорогая весть для Мстислава Мстиславича. С этого дня он ещё больше уверился в победе и правоте предпринятого дела.
Всем войскам, однако, удалось соединиться лишь спустя долгое время — около двух месяцев. Мстислав Мстиславич, узнав, что младший брат Юрия и Ярослава, юный Святослав Всеволодович, с несколькими тысячами воинов осаждает его, Мстислава Мстиславича, город Ржевку, — немедленно двинулся туда всей силой.
В коротком и стремительном бою всё войско Святослава было разбито, а сам юный князь едва ушёл от победителей. Гнались за ним, да на притомившихся от похода конях не смогли догнать Святослава, чьи кони успели настояться в осаде.
Ну а где победа, да такая полная вдобавок, там и пиру победному положено быть! На радостях пировали, несколько дней на это ушло.
Потом войско Мстислава Мстиславича набрело на городок Зубцов, принадлежащий Ярославу. Можно ли было обойти сей городок, не взяв его и тем самым великую обиду князю Ярославу нанести? Конечно же, нельзя. Тут уж сами сели в осаду. Пришлось повозиться. Отряд суздальский в Зубцове был большой и отчаянный, а людей своих Мстислав Мстиславич жалел для главного дела и не гнал их на приступ, применяя другие средства, выкуривая неприятеля из осаждённого города.
Взяли, наконец, и Зубцов. Поскольку победа далась нелегко, то как было не увенчать сию победу пиром? Никак не возможно было не увенчать. Снова отдыхали и веселились несколько дней.
Потом никак не могли разыскать войско князя Владимира Рюриковича с его смолянами. Тот тоже не прямыми путями пробирался к Селигеру, где договорено было всем встретиться, включая и князя Константина, который выступил в поход сразу же после отъезда посольства боярина Явольда. Владимир же Рюрикович по дороге успел взять ещё два Ярославовых города на Волге. И был так же доволен ходом начавшейся войны. Хотя обоз Владимира Рюриковича, так же, как и обоз при войске Мстислава Удалого, из-за взятой добычи сильно увеличился и замедлял движение, и без того достаточно неторопливое, — то и дело приходилось останавливаться, дожидаясь, когда подтянутся отставшие.
Ну, как бы там ни было, встретились наконец. И к Селигеру подошли вместе, найдя там полки Константина, честно выполнившего обещание. Правда, пока без самого князя — Константин собирался присоединиться позже.
Объединённое войско союзников, теперь уже нигде не останавливаясь и по мелким делам не задерживаясь, двинулось в Суздальскую землю. По пути Мстислав Мстиславич узнал, что навстречу им движется будто бы неисчислимая сила великого князя Юрия Всеволодовича, состоящая не только из владимирских и суздальских полков, но и войска князей муромских, рязанских, а также всякого разного сбродного люда, включая, как говорили, и половцев, и отряды бродников — разбойников, населявших нижние земли Подонья. Сволочи этой, рассказывали, целый полк у Юрия.
Между тем в войско Мстислава Мстиславича пришли люди из Торжка и рассказали, что Ярослав долго ждал там своего тестя. Но, прослышав, что союзные князья движутся по его землям и берут его города, пришёл в гневное состояние и приказал всех новгородских людей торговых, удерживаемых в плену, заковать в цепи. После чего погнал их пешим ходом в свой стольный город Переяславль Залесский. В Переяславле и других городах он собирался держать пленников до конца войны. Уходя из Торжка, грозил жителям, что скоро снова будет здесь, как только вместе с братьями разобьёт Мстислава Мстиславича.
Недалеко от Переяславля, возле Городища на реке Саре, к союзному войску присоединился и князь Константин с несколькими сотнями дружины. Он поведал, что в Переяславле уже Ярослава нет, и двигаться следует в направлении города Юрьева Польского, где, по его сведениям, братья хотели ожидать Мстислава Мстиславича.
Приближалась Пасха. Её решили справить прямо здесь, для чего задержались ещё на несколько дней. В Великую Субботу, в канун праздника, отслужили торжественный молебен, целовали крест на верности друг другу, просили у Господа победы.
Возле Юрьева, близ Липицкого поля, увидели расположившуюся вдалеке огромную рать Всеволодовичей. Действительно, великому князю Юрию удалось собрать много сил — как и рассказывали. Что ж, Юрий Всеволодович, без сомнения, осознавал, с кем ему придётся иметь дело. Он знал Мстислава Удалого.
Предстояла битва тяжёлая, в какой Мстиславу Мстиславичу ещё не доводилось принимать участие.
Рыбаки, подобравшие Ивана, сочли его своей законной добычей. Так и стали относиться к нему с самого начала — словно он не сам к ним пришёл просить помощи, а это они его заманили в свои сети, так же, как рыбу. Набив толстыми сигами рогожный куль, они бросили его на волокушу, а рядом положили Ивана, для надёжности связав ему ноги верёвочкой. Хотя могли этого уже не делать, потому что Иван полностью обессилел, и не мог не то, что сбежать или начать драку, но даже не совсем понимал, что с ним происходит.
Он безучастно смотрел, как чухонцы вытряхивают на лёд из торбы всё его имущество, как разглядывают сапоги, как удивлённо цокают языками, пробуя на зуб обнаруженное ими серебро. Неплохая, в самом деле, добыча попалась им!
Потом Иван словно провалился в какую-то яму и ничего уже не видел — ни как его привезли в деревню, ни как сбежалось всё население поглядеть на редкий улов. Оказавшись в тепле, он на короткое время очнулся — от дрожи, которая стала сотрясать его тело вплоть до последней жилочки, а также от ощущения, что кто-то стаскивает с него рваные, пропахшие мочой и дымом тряпки и растирает ему ноги и рёбра. Потом ему насильно вливали в рот нечто тёплое, невообразимо вкусное — настолько, что он, так и не проснувшись, принялся жадно глотать это, преодолевая горловую боль.
Время пошло длинное, тягучее, полное красного тумана и видений. Иногда он чувствовал, что его тормошат, и с усилием просыпался, обнаруживая себя лежащим в полутёмном углу длинного бревенчатого строения на мягкой подстилке из сена, покрытым шкурой. Его принимались поить из щербатой деревянной плошки, он охотно выпивал и снова возвращался в свой туман, не желая отвечать на отчётливые русские слова, обращённые к нему.
Однажды, проснувшись глубокой ночью (он понял, что сейчас ночь, потому что вокруг была непроглядная тьма, наполненная густым храпом и стонами многих людей), он вдруг понял, что мочится под себя и не может ни прекратить этого, ни подняться со своего ложа, чтобы сделать это по-человечески. Когда всё закончилось, Иван горько, как ребёнок, заплакал — и долго ещё плакал во сне, жалея себя.
Наверное, с той ночи и началось его постепенное выздоровление.
Теперь к Ивану всё чаще стало приходить полузабытое чувство любопытства. Он пока ещё не очень-то мог двигаться, но глазами рассматривал помещение, где лежал, скашивая их по сторонам насколько возможно. Вещи, попадавшиеся ему в поле зрения, нужно было долго узнавать, и он узнавал их: вот скамья для сидения, вот деревянный жбан возле стены, вон огонь горит в очаге, сложенном из гладких камней-голышей, вот люди ходят мимо, не обращая на Ивана никакого внимания, будто он и сам превратился в привычную всем вещь.
Люди, которых видел Иван, вызывали у него особенное любопытство, и он скоро понял, почему. Лицами они были похожи на русских, но когда Иван слышал их речь, то, как ни силился, не мог разобрать ни одного слова, да и одежда этих непонятных людей удивляла его — шкуры, бусы, ожерелья из длинных медвежьих когтей, меховые штаны, заправленные в ноговицы из кожи, расписанной замысловатыми узорами. Эти узоры поначалу сильно занимали Ивана, он старался их разглядеть получше, будто чувствовал, что, разгадав их значение, сразу всё поймёт. На некоторых людях вместо меховых одежд были тканые, тоже украшенные вышитыми узорами, и Иван не сразу догадался, что люди в тканых одеждах, — это женщины. Ну да, конечно, женщины, а вон те маленькие, что иногда подходят к нему и долго рассматривают, опасливо переминаясь и перешёптываясь, — это дети.
Порядок жизни у племени, приютившего Ивана, был простой. Мужчины охотились, уходя в лес ещё затемно и потом не возвращаясь, бывало, по два или три дня. В длинной избе оставались женщины и дети, а также старики — их было двое, длиннобородых, вечно сидевших с застывшими взглядами в дальнем углу на скамьях, рядом со страшным идолом, выдолбленным из дерева. С этим идолом старики и разговаривали, шептали ему что-то, мазали ему губы чем-то. Когда мужчины возвращались с охоты — шумно, говорливо, принося снаружи волны холодного воздуха и острый запах зверя, — губы идола, ихнего местного бога, особенно щедро поливались кровью, и он украшался ещё одной висюлькой в дополнение к прежним. Если охота, как понимал, бывала неудачной, то украшения с идола снимались, а оба древних старика, приставленные к нему, долго, по очереди, ему что-то сердитое выговаривали. Иван смотрел на это и диву давался: как это людям не жаль тратить силы на подобные бессмысленности? Иногда даже про себя сочувствовал этим старикам: легли бы да поспали чуток. Сам он спал вроде бы постоянно, просыпаясь от шума и запахов лишь ненадолго, чтобы посмотреть, что делается в избе, удивиться и снова провалиться в сон без сновидений.
Наконец он осознал себя настолько живым, что услышал свой голод. Тем невыносимее было его терпеть, что в тёплом и душном воздухе явственно пахло едой. Иван сделал попытку приподняться и оглядеться в поисках источника запаха, и это почти удалось, но вдруг страшно закружилась голова, и он снова рухнул на сено, невольно вскрикнув.
И сразу же к нему кто-то подошёл. Присел рядом на корточки.
— Ну что? — спросил Ивана мужской, чуть сипловатый голос. — Очнулся, что ли?
— Уу-уу... сать... — смог произнести Иван.
— А! Кушать хочешь? — радостно догадался голос. — Вот молодец, вот и ладно. Сейчас принесу тебе.
Человек поднялся, куда-то сходил и быстро вернулся, неся обеими руками плошку, которая издавала с ума сводящий запах варёного мяса. Осторожно приподняв Ивана, чтобы тот сел, он поднёс плошку к его рту:
— Ну-ка, давай, пей, милый. Не спеши.
Ухватив губами край, Иван начал всасывать внутрь себя жирное тёплое варево. Дикой болью свело скулы, живот содрогнулся от нахлынувшего рыдания. Но Иван не мог оторваться от плошки, чтобы переждать, он глотал и глотал с силой, пока не выпил всё до капли. Немного отпустило, и во всём теле разлилось хмельное чувство, вдруг ярко напомнившее Ивану тот день, когда он первый раз напился браги.
— И-сее, — жалобно простонал Иван, поднимая глаза на человека.
— Нет, милый, хватит пока что. Нельзя тебе много, — ласковым голосом произнёс человек. — Ты ляг поспи теперь, а проснёшься — покличь меня, я тут рядом буду, ещё принесу.
Это был пожилой дядька, почти старик. Одет он был примерно как все тут — в рубаху из шкуры, разве что шкура была старая, протёртая в некоторых местах до лоснящейся кожи. Но был он русским и говорил на русском языке. Придя от его ласкового голоса в умилённое состояние, Иван опустился на свою лежанку и почти сразу заснул, успев заметить, что старичок накрывает его сверху чем-то очень знакомым — очевидно, теми самыми шкурами, под которыми Ивану и пришлось лежать здесь всё это время.
Он скоро проснулся и сразу попросил есть. Дедушка — а Иван про себя уже так его называл — принёс ещё и снова поил из плошки мясным отваром. По выщербленному краю Иван губами узнал ту самую плошку, являвшуюся ему в глубоком бреду. Хотелось самому держать эту посудину в руках, но руки ещё не слушались, бессильно болтались вдоль туловища, как чужие. Ивану после второго приёма пищи стало так хорошо, что захотелось облегчиться, о чём он и попытался дедушке сказать. Старичок понял и, как ребёнка, на руках, вынес Ивана на двор, где тот долго мочился под взглядами сбежавшихся посмотреть на него детей, даже не думая о неловкости своего положения, — ведь он был без портов, в одной своей рубахе, которую сняли и снова надели, помыв и освободив от вшей.
На следующий день с утра, дождавшись, когда мужчины уйдут (Иван обратил внимание, что, кроме дедушки и детей, он будто бы никому не любопытен), старичок завёл большие хлопоты. Он притащил в угол, где лежал Иван, низкую кадь из долблёного дерева, нагрел воды в котле и, поставив голого Ивана в кадь, принялся мыть его, придерживая рукой, чтоб не упал, и сильно продирая лыковой мочалкой. Иван изо всех сил старался не упасть, ёжился и постанывал от нежданного блаженства. А старик тёр его и приговаривал:
— Хорошо, хорошо, вот так, вот так, кровушка-то сейчас разгонится, вот и ладно будет. Тощий-то ты какой, прямо страх. Ну ничего, ничего, теперь поправишься, сынок, вот помою тебя и кушать будем...
Неожиданно Иван сквозь сладкую блаженную пелену расслышал нечто вовсе забытое — женский смех. Он слабо повернул голову и разглядел в полутьме трёх совсем молодых женщин, можно сказать — девушек. Они смотрели на него и смеялись, подталкивая друг дружку локтями, иногда которая-нибудь быстро говорила что-то и остальные прыскали в ладошки, махали руками и опять начинали смеяться. До Ивана вдруг дошло, что он стоит в кадушке вовсе голый. Тогда он судорожно схватился за промежность, прикрывая срам, потом резко присел на корточки, но не рассчитал сил и грохнулся на земляной пол. Кадь опрокинулась, вода выплеснулась, старичок крякнул, всплеснул руками, а три девушки просто-таки покатились от хохота.
В общем, кое-как, с грехом пополам, мытье было закончено.
— Ишь ты, раскраснелся как, — вполголоса, словно устыдившись вместе с Иваном, бормотал старичок, надевая на него прохладную рубаху. — Да ты, милок, не смотри на них, они тут к голым мужикам привычные. Нехристи, прости Господи, моются скопом, я-то уж привык, а тебе, видать, в диковину при девках, не подумал я...
Он уложил Ивана, сначала подстелив ему одну из шкур, а потом стал прибираться — утащил кадь, клоком сена затёр грязь на полу. Потом его со двора позвали, и старичок послушно убежал, виновато глянув на своего подопечного. А Иван опять заснул.
Прошло дня два, а то и все три, прежде чем Иван настолько пришёл в себя, что смог поговорить с дедушкой. Разговор получился нерадостным.
Чухонская деревня, где оказался Иван, находилась очень далеко от русских жилых мест. Просто удивительно, что хватило сил и упорства добраться сюда. Правда, такое удалось в эту зиму не одному Ивану. Убегая от голода, многие его соотечественники сумели проделать такой путь, и все появлялись здесь в плачевном состоянии. В конце осени, в начале зимы ещё приходили по двое, по трое, а некоторые и с бабами. С детьми, правда, никто не приходил. Потом стали появляться всё меньше, зато на мёртвые тела местные охотники и рыбаки стали натыкаться чаще.
Нынешней зимой у здешнего населения даже появилось нечто вроде промысла — искать по лесам умерших русских, чтобы ободрать их замерзшие тела в надежде поживиться чем-то ценным. Тех же, кого удавалось найти живыми, в деревне подлечивали, подкармливали, давали отлежаться, набрать сил. Но не из человеколюбия и сострадания, как успел уже определить для себя Иван, а для того, чтобы подороже продать. Куда продать? А в город.
Отсюда, если идти по солнцу, то дня четыре пути до города. Старик там бывал. Ну, не то, что город, но поселение большое, там и людей много живёт, и работники требуются. Дедушка сказал — работники, но Иван понял, что рабы. Переспросил — и правда.
— Так что, милый, судьба твоя горькая, — жалея его, пробормотал старик. — Вот поправишься, и тебя тоже, поди, увезут, продадут. А ты не плачь, радуйся, что живой остался.
После этих слов Иван твёрдо решил больше не плакать. Радоваться тому, что остался жив, ему теперь тоже не хотелось. Вообще чувство было такое, что тот Иван, прежний, всё-таки умер, а что за жизнь сложится у этого, нового Ивана, неизвестно. Да и не очень пока что любопытно ему. Вот только тоска по родным местам, сжавшаяся теперь словно в тугой комок, ощутимой тяжестью легла где-то на дне души. Вместе с твёрдой верой в то, что родные места Ивану увидеть обязательно доведётся, а иначе и жить незачем.
Он раб. Вот почему дедушка ни разу не спросил, как его имя. Ну и Иван расхотел спрашивать.
Старичок рассказал про то, как сам сюда попал. Вечером, когда длинная изба, как всегда, наполнилась людьми, он принёс в угол, где Иван дожидался еды, всё ту же плошку с кусками варёной рыбы, сел возле и тихо, чтобы не слышали, принялся бормотать как бы и не для собеседника, а для себя самого. Жил он в этой деревне давно, годков семь или больше. Сам был сирота из большого села возле города Плескова, жену с детьми давно мор прибрал. Как-то раз пошёл в город на Торг, заработать чего-нибудь, на Торгу подрядился с чухонцами сторожить их воз со звериными шкурами, привезёнными на продажу, да заснул, а шкуры-то ночью все покрали. Ну, хозяева воза потащили его к старосте, заступиться некому. Тот судил-рядил да и сказал чухонцам: должник ваш, вот и требуйте с него сами. Те и забрали с собой. Думали продать, но никто его не купил. Теперь уж старость скоро, вот тут, в работниках, видно, и помирать.
Хотя дедушка был не виноват в том, что Ивану предстояло сделаться рабом (а Иван помнил, что он успел стать свободным после смерти хозяина Малафея и сожжения закупной грамотки), Иван почувствовал к старичку устойчивую неприязнь. Особенно после одного случая. Старичок как-то долго выспрашивал Ивана о прошлой жизни, о мытарствах, о том, осталась ли родня, — обо всём выведал, даже о том, что Иван смыслит в кузнечном деле, и о том, что в закупах ходил. Разузнал, словом. Отошёл к одному чухонцу, которого Иван про себя считал тут за главного — из-за того, что на нём бус разных особенно густо было понавешано, и долго этому чухонцу что-то по-ихнему лопотал, иногда показывая на Ивана пальцем, а чухонец важно слушал и кивал. Понятно было, что старичок перечисляет всё то, что при продаже Ивана могло увеличить его цену.
С этого дня Иван заметил, что старший чухонец (его, как узнал Иван, звали Юха) стал чаще на него поглядывать задумчиво, будто что-то про себя прикидывая. Совсем как на домашнее животное, как на свинью. От того, что кормить стали лучше, это впечатление усилилось. Как назло, на Ивана после долгого воздержания напал жор. Он ненавидел себя, торопливо и жадно поедающего все куски, которые ему приносил старик, но поделать с собою ничего не мог. Молодая, на глазах округлявшаяся, наливающаяся силой плоть требовала своего, и Иван ел. Сходство с положением свиньи, откармливаемой на продажу, стало особенно обидным, когда Ивану в первый раз привязали к ноге цепью кусок толстого бревна, сочтя, видимо, что он теперь может решиться на побег. И всё равно он продолжал есть, ничем, однако, не показывая, что окреп достаточно, чтобы вскинуть свою невольничью колоду на плечо, как лёгкую палочку. Что проделывал всякий раз, когда изба пустела и некому было на него пялиться.
Время шло. Дни становились дольше — приближалась весна. Всё чаще Ивана тянуло на двор, подышать воздухом, пожмуриться от яркого солнца. Днём он начал помогать по хозяйству дедушке, на которого была возложена разная чёрная работа — таскать воду из недалеко протекающего ручья, рубить дрова для очага, подметать во дворе, огороженном низким сплошным забором из заточенных жердей, а также — ходить за свиньями. Вот эти свиньи, содержавшиеся в приземистой, провонявшей скисшим навозом, скотнице, были Ивану особо ненавистны, ибо постоянно напоминали ему о собственной участи. Но руки, истосковавшись без работы, настойчиво просили любого, самого тяжёлого занятия, и Иван без устали трудился. Приспособился даже к колоде своей — из старой, на выброс, лосиной шкуры нарезал длинных широких (чтобы плечи не резало) полос и носил деревянную чушку за спиной. Тою неё шкурой обвязал цепь у щиколотки, и она не так натирала ногу.
Уставал, конечно, но усталость была приятной, и спалось после неё так сладко и крепко, что Иван, поужинав и еле успевая отставить свою плошку, больше ничего до самого утра не слышал — ни детского плача, ни бабских перебранок, ни мужских разговоров за общим столом, с руганью, вскриками и порой — общим пением, чужим, заунывным, всегда одинаковым, словно чухонцы каждый раз пели одно и то же.
Однажды утром Ивана почтил вниманием сам главный чухонец Юха (он был старшим в большом роду, который весь помещался в длинной избе). Иван со стариком как раз собрались к ручью за водой, когда Юха, окликнув, остановил их. Старика, впрочем, тут же отослал мановением пальца, а Ивану стал тыкать в нос обломанный нож — рукоятка отдельно, лезвие отдельно. Ничего не говорил, но вопрос был ясен: сможет ли Иван, имевший, судя по рассказам старика, дело с железом, починить столь нужную и дорогую вещь?
Неожиданно для себя Иван разволновался.
— Кузню надо! — сказал он, глядя чухонцу в глаза. — Кузню. Огонь, меха, справу кузнечную!
И, видя, что тот ни одного слова не понимает, принялся руками показывать, как должно быть всё устроено. От волнения почти радостного забыл, где и зачем находится. Как будто устройство отцовской кузни объяснял своему новому хозяину — и как печь должна стоять, и куда уголь сыпать, и как мехами поддувать этот уголь, чтобы поковка нагрелась добела, и про наковальню, и чан с водой для закалки. Изображал, будто уже куёт. Надо же, как истосковался по своему ремеслу! Чухонец Юха даже важничать перестал, на лице любопытство проступило.
Тут и старик подошёл, вернувшись с ручья. Хозяин, обратившись к нему, что-то спросил. Полопотав с ним, дедушка обратился к Ивану.
— Он говорит: можешь ты всё устроить? А то им много чего чинить надо, а это в город ехать, там есть кузня.
— Ага, — согласился Иван. — Там, в городе-то, ещё и плату кузнецу отдай. А я, глядишь, и бесплатно сделаю. Ты его, дедушка, про моё серебро спроси, что они у меня украли. Пусть отдадут. А то что же получается? За свои же гривны я им ещё и работай?
— Ты про это молчи, милый, молчи, — быстро проговорил старичок. — Забудь про свои гривны, а то побьют тебя. Не перечь ему, скажи, что согласный.
Иван подумал. Эх ты, житьё проклятое, подневольное! Но, пожалуй, лучше согласиться: вдруг новое дело что-то переменит в его судьбе?
— Ладно, — сказал он. — Попробую, леший с ними. Только уж ты, дедушка, скажи, что я тебя беру в помощники. Никакой другой работы пусть с нас не спрашивают. Э, да что это я? — вдруг спохватился. — Печь-то можно сложить, а справу взять откуда? Молотки нужны, наковальня. Без этого к железу не подойдёшь.
Дедушка перевёл. В ответ чухонец Юха поманил Ивана за собой и пошёл в другой конец двора, где были разные постройки. Отпахнув дверцу одной из них, он указал Ивану внутрь. Иван поглядел. Там, сбоку от входа, на шкуре был свален разный железный хлам — очевидно, всё, пришедшее в негодность и приготовленное, чтобы везти в город к тамошнему кузнецу.
Потом чухонец, пригнувшись, втиснулся внутрь, некоторое время копался где-то в углу, невидимый. Выглянул из темноты, снова поманил.
В общем, к немалому удивлению Ивана, здесь нашлось всё, с чем можно было попробовать наладить пусть небольшую кузню. Обнаружился молоток, ещё один, были длинные ржавые клещи явно не русской работы и самое удивительное — толстый железный брус, вроде тех, что когда-то привозились в Новгород из немецких краёв. На брусе этом Иван разглядел даже знакомое клеймо, птичку с крылышками ижицей. Железная штука вполне могла сойти за наковальню для мелких кузнечных работ — а именно это, кажется, от Ивана и требовалось.
В этот же день они вдвоём со стариком принялись за дело, сопровождаемые стайкой ребятишек, которые больше не хихикали над Иваном, а смотрели на него, открыв рты.
Работа шла споро, потому что Ивану не нужно было прикидывать да примеряться: он словно уже видел, как будет устроена кузня, и трудился с большой охотой. Ему казалось, что он как бы воссоздаёт памятный кусочек прошлой своей жизни — с её милым сердцу укладом, полным запахов дыма и горячего железа, звоном молотка, шипением воды, когда опускаешь в чан готовую поковку.
За два дня сложили печь, натаскав от ручья подходящих валунов и накопав там же глины, вкопали в землю торчком толстенный комель от найденного неподалёку упавшего дерева. Получилась устойчивая подставка для железного бруса — и наковальня была готова. Дольше всего пришлось провозиться с мехами, но справились и с этим. Сделали их из прочной лосиной шкуры, закрепив мешок из неё меж двух липовых плоских деревяшек наподобие лопат. Приладили к дыре, оставленной в печном низу для поддува, наложили для начала сухих дров, опробовали — ничего, не то, что у отца в кузне, но всё же работает. Соорудили навес. Задержка была за древесным углём.
К счастью, старик когда-то работал с углежогами и знал, как это делается. Выбрали на краю леса место поровнее, свободное уже от снега, сняли дёрн, утоптали, нарубили берёзовых дров, выложили высокую круглую поленницу копной, тем же дёрном одели, будто шубой, подожгли из-под низа — и ещё через день появилась у Ивана целая гора отменного, аспидно-чёрного звенящего угля. Старик, прокопав отводной желобок, ещё и дёгтя нацедил пару вёдер: вещь в хозяйстве полезная — сапоги ли смазать, поясницу ли натереть, от живота принять внутрь — на многое дёготь годится.
Всё это получилось, на взгляд Ивана, как-то уж слишком удачно, хоть и нелёгкая была работа, но сладилась без задержек и помех. Получится ли главное, для чего всё и затевалось, — собственно кузнечное дело? Не отвыкли ли руки? Не забыл ли глаз?
Всю ночь перед следующим днём Иван почти не спал, переживал, как, наверное, юноша-ополченец переживает и волнуется перед первым в своей жизни сражением.
Наутро он вскочил чуть свет и сразу разбудил старика. Пора было начинать разжигать печь. Иван прибрал свои длинные, отросшие за зиму волосы, заплетя их в косу, надел кожаный передник и отправился на двор.
Он волновался зря: руки ничего не забыли, и память, от отцовских уроков оставшаяся, не подвела. Самым первым делом Иван положил себе починить тот самый ножик, из-за которого всё и началось. Отломанный, вынутый из рукоятки стержень к лезвию, правда, приварить не удалось — печь не нагревала железо до нужного, ослепительно белого цвета, — но на то, чтобы оттянуть от лезвия новый стержень, покороче и потоньше прежнего, нагрева оказалось достаточно. Первый удар только молотком по мягкому железу вышел у Ивана не слишком уверенным, а там пошло, будто за всё прошедшее время ни на один день от наковальни не отлучался. Вскоре, пройдясь ещё и по лезвию, придав ему немного длины и оковав обоюдную остроту, торжествующий Иван окунул своё первое изделие в воду и победно оглянулся.
Он и не заметил, что работает в окружении множества наблюдателей. Похоже, вся деревня, отложив на сегодня другие дела, собралась поглазеть на пленного русского, как он работает. Стояли, вполголоса переговаривались, как будто опасались порчу какую навести на Ивана. Сбросив рукавицу, Иван голой рукой взял остывшую поковку, которую осталось лишь подровнять точилом, навести блеск и окончательно заострить — и гордо выставил её на обозрение чухонцам. Пусть этот миг и короток, а всё же сейчас он был выше их всех по положению. Никто не мог этого сделать, а он мог.
Юха подошёл к Ивану за поковкой — и не выдернул из рук, а уважительно подставил свою широкую тёмную ладонь. В эту ладонь Иван снисходительно опустил исправленный ножик.
Юха отошёл к своим, его окружили, начали обсуждать.
— Чего говорят, дедушка? — спросил Иван старика, который до этого работал мехами, а теперь бросил до следующей работы.
Старик повернул к толпе ухо.
— Говорят, что за тебя в городе много заплатят, — перевёл он. И, видно, поняв, что, переведя, невольно разрушил в душе Ивана какую-то, ему самому неясную надежду, растерянно улыбнувшись, добавил: — Ты уж прости меня, милок. И не печалься. Бог даст — в хорошие руки попадёшь. Бог, он милостив. А пока, может, ещё покуём?
...Старик оказался прав. Когда всё, что смог, Иван починил, как раз чухонцам подоспело время везти обоз в город — торговать добытыми за зиму звериными шкурами, всяким бабьим шитьём и поделками. С этим обозом повезли и Ивана, как самый ценный товар. Приодели, чтобы не выглядел оборванцем: отыскали среди бабских тряпок разные ношеные-вытертые лохмотья, шапку с облезлыми ушами по колено Ивану и даже на сапоги старые расщедрились. Те, в которых Иван сюда пришёл, и то лучше были, новгородской работы всё-таки. Одевшись, Иван стал выглядеть как обычный бедняк-чухонец, горе луковое, вечный бедолага.
На прощанье старик, обнимая его, прослезился.
— Прощай, милый, больше уж не свидимся. Если когда во Плесков-город попадёшь, то помолись там в церкви Осипа святого, что у самого Торга. Я к тому сроку уж помру, так за упокоение и помолись.
Иван, ощущая странную щемящую жалость к этому старику, бывшему, по сути, гораздо более несчастным, чем он сам, только кивнул головой. Но тут на старика прикрикнули, кони обозные тронулись — поехали.
Когда деревня чухонская скрылась из виду, Иван вдруг вспомнил, что, прося помолиться за него, дедушка не сказал, как его имя христианское. Наверное, за долгие годы неволи забыл, как его зовут.
Князья Всеволодовичи, хоть и родные братья, с виду были все разные. Юрий среди них выделялся статностью и красотой смуглого лица, ладностью сложения, которую доспех не только не скрывал, но даже подчёркивал. Ярослав был слегка приземист, широкоплеч, черты его лица, и так не очень привлекательные, сильно портило какое-то застывшее выражение презрения ко всему, не исчезавшее, даже когда он смеялся. Святослав из троих был самым высоким, ещё по-юношески долговязым, нескладным, юное лицо его казалось неспособным затуманиваться от дурных и мрачных мыслей. И при этом все три брата были неуловимо чем-то похожи друг на друга. Словно отец их, покойный великий князь Всеволод Большое Гнездо, обладавший способностью выглядеть по-разному при разных обстоятельствах, как ему было нужнее и выгоднее — от глуповато-простодушного, изнеженного баловня судьбы до грозного правителя и хладнокровного убийцы, — свою многоликость разделил между сыновьями, ни в ком не повторившись полностью и никому не отдав предпочтения.
В большом княжеском шатре, сделанном нарочно для войны и пиров на вольном воздухе, за длинным столом три брата вели разговоры о начинающихся событиях, о своей неизбежной победе над знаменитым князем Мстиславом Удалым, который, несмотря на всю свою воинскую славу, оказался столь недальновиден и глуп, что осмелился так далеко зайти в чужую землю, не обладая и десятой частью сил, потребных для её завоевания.
Победа над Мстиславом Мстиславичем открывала перед братьями такие возможности, о которых даже их великий отец мог лишь мечтать. Вся русская земля в скором времени должна лечь к их ногам — и рассуждать об этом было сладко, и прекращать не хотелось, словно пьёшь хорошее вино.
Больше всех, как старший по положению и по возрасту, говорил Юрий Всеволодович, великий князь Владимирский. В душе он был рад, что ввязался в эту войну, которую, по справедливости, должен был вести один Ярослав. Ведь это же он повздорил с Мстиславом Мстиславичем из-за Новгорода и дочери!
Поначалу Юрий и вмешиваться не хотел. И даже про себя злорадствовал, будучи уверен, что князь Мстислав обязательно братца побьёт — а битый Ярослав, ослабленный и униженный, был великому князю более выгоден для личного спокойствия.
Но поскольку дело повернулось таким образом, и Удалой сам пришёл к ним в руки, то выгоднее стал военный союз с братом, тем более, что в союзе этом Юрию отводилось положение главного.
— А брату Святославу Киев дадим и все городки днепровские, — говорил Юрий. — Хочешь на Киевском столе сидеть, князь Святослав?
— Можно и в Киеве сидеть. Чего ж!
Святослав не возражал. Но и особого желания, казалось, не испытывал.
— А что? — вдруг оживился он. — В Киеве, сказывают, бабы очень хороши. Хочу Киев!
И засмеялся, откидывая назад свою небольшую голову.
— Бабы... — проворчал Ярослав, будто с укоризной. — Ты, братец, не о бабах подумал бы. Великим князем станешь, как Юрий. — И он косо глянул на брата: понравится ли тому последнее замечание.
Юрий не обиделся, улыбка его стала даже шире.
— Вот именно. Кому же возобновить Великое княжение Киевское, как не тебе, князь Святослав? Высоко вознесёшься главою. Нас, смотри, потом не забывай, братьев своих единокровных.
Святослав мечтательно уставился взглядом в какую-то ему одному видимую точку. Ярослав же встрепенулся.
— А я что возьму? Новгород, что ли?
— Возьми Новгород. А мало покажется — бери хоть Галич. Хочешь Галич?
— Не откажусь. — Ярослав выглядел довольным, что ещё больше развеселило Юрия.
— Что, братья? Никак мы всю русскую землю поделили? Не рано ли? Враг-то ещё живой, грозится.
— Грозится-то он не со страху ли? — презрительно произнёс Ярослав. — В Торжок ко мне присылал когда попа своего, так любовь предлагал. Ему бы, князю Мстиславу, меня тогда и осадить бы в Торжке. Может, и вышла бы у нас с ним любовь. А нынче, как он к нам прямо в руки пришёл, любви искать ему гордость не позволяет. Вот он и грозится.
— Не испугаемся! — громко произнёс Святослав, на время прервав мечтания о золотом Киевском столе.
Но, произнеся это, сразу смутился, вспомнив о недавнем своём постыдном бегстве от Мстислава Мстиславича. Чтобы оправдаться перед братьями, он наплёл им, что там, под Ржевкой, на него напало войско неисчислимое, поэтому-де и не смог он выстоять. Юрий и Ярослав, однако, знали уже об истинной численности противника. И Святослав знал, что они об этом знают.
— У нас поболее силы, чем у князя Мстислава. Правда ведь? — сказал Святослав, чтобы замять возникшую неловкость. Поглядел на старших братьев искательно.
Те на смущение брата не обратили внимания.
— Силы-то больше, — брезгливо проговорил Ярослав. — Да ведь сила разная бывает. Мужиков из всех сёл пригнали — это ладно. Но зачем ты, Юрий, со сволочью хочешь дело иметь? С подонцами? Толку от неё не будет, помяни моё слово. Лучше бы поганых побольше назвать, а сволочной полк гнать отсюдова.
Ярослав прищурился и посмотрел на Юрия.
— Моя бы воля, брат, так я бы им всем камень на шею да и в воду! Люди негодящие, им жить вовсе незачем.
Из сволочи или бродников, обитателей нижнего Подонья, был составлен в войске Юрия целый полк. Бродники эти были сущим наказанием русской земли. Крестьяне, убежавшие от владетелей своих, воры и убийцы, вовремя не схваченные, а также и те, кто не хотел трудиться, а желал жить разбоем, сбивались в шайки и промышляли по лесам и степям, там, где проходили торговые пути. Численность таких шаек доходила иногда до нескольких сотен человек, конных и оружных, и редко какой купеческий обоз мог от них отбиться. Нападали они и на сёла, никем не защищаемые, и даже на небольшие городки. Не брезговали никакой добычей.
Бороться с ними было весьма затруднительно. Отряды их умели быстро передвигаться и исчезать среди лесов, уходя от погони по своим тайным тропам. А ещё наверняка в тех городах, где стояла засада княжеская, имелись у них свои люди — наушники. Как только становилось известно, что против сволочи готовится поход, те тут же об этом узнавали и на время скрывались.
Но сейчас, узнав, что на севере князья собирают большое ополчение, для которого сгоняют народ даже из поселений, бродники решили предложить свои услуги. Смекнув, что раз Юрий Всеволодович ставит в своё войско лапотников, умеющих только землю ковырять да за скотиной ходить, то с радостью примет несколько сотен отчаянных, битых-перебитых мужиков со своими конями и оружием. Так и вышло, Юрий их принял.
Уверенность в победе внушало великому князю и то, что в объединённом суздальском войске находилось и много тех, кому стоять бы за Мстислава Мстиславича.
Целый полк, состоявший из жителей Торжка и даже новгородцев, под знамёнами Юрия Всеволодовича! Это тоже кое-что значило. Свои шли против своих! Сын на отца, брат на брата. Такого никогда ещё не было. Бывало, поднимались, конечно, новгородцы друг на друга, но то были свои, внутренние дела. А так, чтобы против родной земли идти...
Однако не только новгородцы и новоторжцы шли на своих. Неожиданно на стороне Мстислава Мстиславича выступил князь ростовский Константин! Старший против младших братьев — каково?
Давно уже ростовцы с суздальцами не воевали, давно. В последний раз — сорок лет назад это случилось. Здесь же, возле Юрьева Польского. Князь Всеволод, одержав на Юрьевском поле победу, потом за тридцать пять лет своего правления сделал одним народом и владимирцев, и суздальцев, и ростовцев. Кто знает — если бы дал старшинство Константину, то и осталось бы так?
То, что Константин передался Мстиславу Мстиславичу, и злило братьев, и смущало их. Больше всех беспокоился Юрий: несмотря на давние споры с братом, он не мог относиться к нему просто как к врагу, которого следует уничтожить. Если Юрий и не жаловал теперь Константина, то помнил свою любовь к нему. И воспоминания эти были Юрию чем-то приятны.
Константин был старше Юрия на пять лет, и в детстве они были очень дружны. А когда Юрий подрос, стали даже неразлучны. Он восхищался старшим братом, завидовал его способности к учению, его вдумчивой рассудительности, умению быть взрослым. В двенадцать лет у Константина уже был свой, небольшой, но настоящий полк, и многие боярские дети почитали за честь служить в том полку дружинниками. Отец в Константине души не чаял — тот был долго ожидаемым первенцем великого князя и несомненным преемником всех его дел и свершений. Константина первого стал Всеволод Юрьевич брать с собою на войну, началось это с того славного похода на половцев, после которого поганым ещё и до сих пор оправиться не удалось. И в этом Юрий тоже завидовал старшему брату, любя его и желая ни в чём не отставать.
И не помнил уже, как получилось, что от всей зависти к достоинствам брата осталась лишь зависть к его первородству, к тому, что наследует он Великое княжение. Со временем мысли Юрия о какой-то несправедливости судьбы по отношению к нему, стали неотвязчивыми. Юрий мучил себя вопросом: отчего не повезло родиться первым ему? Разве из него не получился бы великий князь? Он считал себя великим князем в душе. В то время их отношения с Константином стали заметно холоднее, это замечалось всеми. Юрий подозревал, что старшего брата против него настраивают, грешил на бояр Константиновых. Потом — и, наверное, не без оснований, — стал про себя винить в том отца. Стареющий великий князь (Юрий однажды отчётливо понял это), всё меньше заботясь о преемничестве, вдруг стал видеть в детях, Константине и Юрии, не столько преемников, сколько соперников себе. Всеволод Большое Гнездо так любил власть и величие своё, что ревновал, как старый муж ревнует молодую жену ко всякому.
Он, кстати, и был тогда таким старым мужем. За два года до смерти, шестидесятилетним стариком, вдовцом многодетным, взял за себя красавицу — полоцкую княжну шестнадцати лет от роду. И сразу же приревновал её к Юрию, может быть, и не без оснований, потому что молоденькая мачеха очень понравилась пасынку. Услал тогда отец Юрия в Суздаль, подальше от соблазна. Там, в Суздале, погрустив, Юрий навсегда похоронил надежды на то, что Всеволод Юрьевич проявит к нему благосклонность большую, чем к Константину.
И вдруг через два года — как гром с ясного неба! Почувствовав приближение кончины, отец отчего-то взъелся на Константина и лишил его права на Великое княжение! И отдал его Юрию! Призвал второго сына к себе во Владимир и всё боярство, и всех выборных от разных концов своей земли заставил принести клятву в верности Юрию и целовать крест святой.
Юрий, конечно, понимал, что брата это должно обидеть. Но Константин и сам был хорош! Горд слишком — не захотел отцу простить какую-то малозначащую обиду, а ведь отец за ним в Ростов несколько раз посылал! Нет уж, хочешь быть великим князем — переломи себя, поклонись в ноги родителю, покажи ему сыновнюю любовь. Старый — он ведь как малый: с ним поласковее — и он к тебе ласков станет. Так что Константин сам был виноват в том, что лишился Владимирского стола.
А обвинять во всём стал, конечно, Юрия! Требовал даже, чтобы тот уступил ему Великое княжение — по старшинству! Но и сам, поди, не верил, что такое возможно. Так-то братец! Не проси и не требуй, а силой отними. Маловато силы? Тогда тихо сиди у себя в Ростове и будь доволен, что тебя не трогают.
Всё равно как-то не по себе от мысли, что с братом придётся сражаться как с врагом. Константин теперь был всё равно что покойник; а терять братьев всегда огорчительно. Даже если и ссорился с ними при жизни. Собственно говоря, сюда, в свой шатёр, установленный в поле возле готовой к паводку тихой речки Кзы, великий князь позвал братьев Ярослава и Святослава обсудить не столько грядущее сражение и раздел земель, сколько участь Константина. Ах, глупец! Самое лучшее для него будет, если погибнет в бою.
Но как-то не получилось самому завести разговор о Константине. Увлеклись с братьями дележом великих и знаменитых уделов, словно дети малые, когда им на праздник достаётся большой сладкий пирог.
— Ну а что с книжником-то делать будем? — спросил Юрий, когда вроде бы уже обо всём переговорили и братья собирались разъезжаться по своим станам.
Во всё время беседы великий князь ждал, что который-нибудь из братьев вспомнит про Константина. Ни один не вспомнил. Святослав удивлённо вскинул круглые глаза на Юрия. Ярослав же понимающе прищурился:
— Ты о нём не печалься, великий князь.
Называя так брата, что делал чрезвычайно редко, Ярослав как бы помогал ему: переводил вопрос о Константине из области личных и родственных отношений в область государственную. А здесь жалости, и любви места не бывает.
— Жив останется Константин — его счастье, — продолжал Ярослав. — Но лучше бы ему смерть принять с честью. А то куда его потом девать-то? Ростов ему оставить — жирно будет. Сельцо какое дать для кормления? Или в темнице держать до скончания дней? Так тоже нехорошо будет. Хлопот не оберёшься, великий князь. У него много заступников найдётся. Донимать станут.
Великий князь Юрий Всеволодович почувствовал, что возразить нечего.
— Ну и ладно, братья, — заключил он с некоторым душевным облегчением. — Как Бог рассудит, так тому и быть. Он, Константин-то, в бою не крепок, как помнится. Слаб, тщедушен. Болеет, говорят. Может случиться, что и погибнет.
После такого хорошего разговора не хотелось больше расстраиваться и думать о неприятном. Братья на слова Юрия ничего отвечать не стали.
Посидев ещё немного, Ярослав и Святослав ушли — каждый к своему войску. Юрий вышел из шатра — полюбоваться весенним закатом, подышать, нагулять перед ужином лёгкого голоду. Стражники княжеские, рассевшиеся вокруг костров, повскакали на ноги: не нужно ли чего государю? Как водится — возникла суета, понабежали все разом — и воевода, и мечники, и кравчий[6], и конюший. Не поймёшь: то ли услужить великому князю торопятся, то ли просить о чём-нибудь станут.
Если вдуматься, то бестолковый двор у него, у Юрия Всеволодовича. Нет, каждый своё дело, конечно, справляет, задержки не бывает ни в чём — ни в еде, ни в услугах, ни в устройстве забав и развлечений. Но как-то делается всё не так, как должно делаться! Незаметно всё должно быть исполняемо! Будто само собой. А для этих главное не так князю услужить, как выставиться, чтоб князь заметил, с какой истовостью они ему служат. Юрий сам довёл до такого. Учить надо своих приближённых, учить каждый день! Натаскивать. Но Юрию жалко было тратить на это время, да, впрочем, он и привык к некоторой назойливости услужающих. Иногда только сердился, когда злость хотелось сорвать на ком-нибудь. Вот у отца был двор! Это да. По одному шевелению его брови всё возникало и исчезало. И никакой толкотни.
Вспомнив об отце, Юрий в который раз уже поймал себя на том, что невольно сравнивает, и, как всегда, не в свою пользу. В душе всколыхнулась привычная злоба, неизвестно на кого направленная. Не на себя же злиться ему? Чтобы дать злобе выход, хорошо было бы сейчас осердиться на кого-либо из приближённых — да хоть на кравчего: почему ужин не готов? Да по зубам бы ему! Сразу полегчает, дело проверенное.
Но, рассудив, Юрий решил гнева не выказывать. Всё-таки не во дворе княжеском дело происходило, а на войне. Перед битвой на своих зло срывать — примета плохая. Да и ужин, скорее всего, у кравчего давно готов.
Так и оказалось.
Великий князь велел подавать себе ужин в шатёр, объявив, что потом ляжет спать. И все чтоб готовились отходить ко сну, ибо завтра сил много понадобится.
Перед тем как окончательно удалиться в свой шатёр, он с удовлетворением осмотрелся по сторонам, оглядел необъятный стан, разбитый для его войска. Не без гордости подумал: «Да, у отца, великого князя Всеволода, и двор был пышнее, и слуги расторопней, но такую рать огромную — созывал ли он когда?» С невысокого холмика над речкой Кзой ополчению Владимирскому и Суздальскому не было видно ни конца ни края. На душе сразу стало спокойно и даже весело. В тот вечер, отужинав, Юрий Всеволодович заснул легко и быстро.
...Утром разбудил его шум снаружи и лёгкое покашливание возле самого входа в шатёр. Слуга всегда так делал: сначала кашлял, дожидаясь приказа войти и доложить, а потом либо входил, либо удалялся, чтобы через некоторое время начать кашлять снова. Смотря по обстоятельствам.
Великий князь поморгал глазами и почувствовал, что отлично выспался. Что там? И так пора было подниматься.
— Что там? — отозвался он на кашель.
Слуга тотчас возник, отодвинув полог.
— Прости, государь. С хорошим утром тебя. Там от супостатов гонец прибыл, к тебе просится. Борис Юрятич с ним разговаривает.
— Одеваться, — кивнул великий князь. И, пока слуга надевал на него тёплые порты, оборачивал ноги мягким сукном и натягивал сапоги, высказался: — А что мне с гонцом этим говорить? Пусть Борис придёт, доложит, как и что.
Борис Юрятич был боярин, приближённый великого князя. Состоял при Юрии с детских лет его. Великий князь Бориса Юрятича любил.
— Он тебе велел передать, Борис-то, чтобы ты сам вышел, государь, — отвечал старый слуга. — Тот гонец-то непростой, он от самого князя Мстислава к тебе со словом.
— От са-мо-го!.. — Юрий Всеволодович мгновенно разгневался. — Какого такого са-мо-го? Ты, пёс, одного князя знать должен — меня! Самого! Ещё раз услышу — шкуру спущу! Пошёл! Скажи Борису — сейчас выйду.
Слуга исчез.
Выйдя из полстницы, где располагалась его постель, в собственно шатёр, великий князь присел к столу, на котором, пока он почивал, были расставлены утренние закуски: ломтики вяленого говяжьего мяса, хлебцы белые, варёный белужий бок, тонко нарезанный, крутые яйца, крашеные, ещё от Пасхи, языки копчёные, сладкая репа, сваренная в мёду с душистыми травами. Юрий Всеволодович любил, проснувшись, сразу чего-нибудь пожевать. Он ел и собирался с мыслями.
Хотелось встретить Мстиславова гонца так, чтобы он уехал униженный и испуганный, да чтоб испуг его передался Мстиславу Мстиславичу. Ничего не придумывалось, кроме как наорать, ногами топая и хватаясь за меч. Но это вроде бы недостойно великого князя! Ладно, сам напугается гонец, когда увидит огромное Суздальское ополчение. Уже, поди, испугался. Да и князь Мстислав — тоже. Иначе зачем гонца послал?
Великий князь вышел из шатра, в толпе приближённых сразу выделив Бориса Юрятича. Тот, заметив внимание государя, склонился в почтительном полупоклоне — всегда так кланялся. Прочие же переломились пополам, до земли, словно выставляясь перед Мстиславовым гонцом своею преданностью великому князю.
Кроме одного, незнакомого, который, стоя рядом с Борисом, повторил его поклон. Ага, стало быть, это и есть гонец. По виду — воин и, наверное, умелый, не из простых.
Юрий Всеволодович важно приблизился, стараясь глядеть на посла неотрывным взглядом. Смутить его, однако, великому князю не удалось: тот стоял без страха, но и без наглости, с достоинством. Приближённые уже распрямились и с любопытством смотрели, как вражеский гонец будет играть со смертью.
Однако посланец всё не начинал своей речи. Спокойно разглядывал Юрия, словно видеть великого князя для него было делом привычным: Великий князь даже скрипнул зубами от злости. Унизительно, конечно, начинать разговор первым, но стоять вот так, молчать, ожидая, кто кого перемолчит, означало в глазах окружения соревноваться в выдержке. Ему, великому князю, с каким-то смердом! И надо же — никому вокруг, даже Борису, в голову не приходит напомнить Мстиславову псу, перед кем он стоит! Ишь, выкатили глаза, забавляются. Ну ладно, он им это припомнит.
Не зря вчера отцов двор вспомнился. Отцовы бояре — будь они сейчас на месте Юрьевых — в один миг постелили бы гонца к государевым ножкам: не заносись-ка! Говори живо, с чем послан! Да за словами послеживай!
Приходилось глотать унижение, будто не заметил ничего. Иначе ещё большим дураком окажешься.
— Ты, что ли, от князя Мстислава гонец? — надменно спросил Юрий Всеволодович.
— Я к тебе, великий князь Юрий. Слово привёз от господина моего. Зовут меня Явольд, я при князе боярин.
— Как тебя зовут, про то пускай твой князь знает. А мне не надо. Своих бы запомнить — видишь, их у меня сколько?
Юрий показал рукой, но боярин на войско и не глянул.
— Мне чужих холопьев знать ни к чему! — озлился великий князь. — Говори, зачем пришёл, да проваливай, пока тебя собакам не кинули!
Сильно было сказано. Боярин Явольд, несмотря на свою выдержку, медленно начал наливаться красным. Тут и бояре спохватились, зашумели:
— Говори скорей! Перед кем стоишь?
— Дерзок больно! Не задерживай!
— Кланяться надо великому князю! В ноги кланяться!
Юрий Всеволодович дал приближённым знак: хватит. Бояре смолкли, стояли, сжигая гонца взглядами огненными. Один Борис Юрятич посмеивался, оглаживая свою короткую ухоженную бороду. Явольд справился с замешательством, расправил плечи и заговорил:
— Князь Мстислав Мстиславич велел сказать тебе, великий князь, такие слова. Шлёт он тебе свой поклон. От тебя ему обиды никакой не было. Обида ему от князя Ярослава. Помоги урядиться ему с Ярославом, чтобы крови зря не проливать. Вот такое слово велел сказать тебе Мстислав Мстиславич.
Юрий поднял руку, останавливая начавшийся шум.
— Иди обратно к своему князю. Передай ему, чтобы знал: мы с братом Ярославом — один человек! Пусть князь Мстислав знает: что ему Ярослав сделал, то и я сделал. Всё, пошёл!
И, круто повернувшись, великий князь удалился к себе в шатёр. Вслед за ним и Борис Юрятич: ему одному разрешалось вот так, запросто, входить в государевы покои. Сели за стол.
После короткого, но злого разговора с Мстиславовым гонцом Юрий Всеволодович почувствовал, что снова проголодался, хотя ел только что. Он поискал глазами на блюдах — что бы выбрать, и одновременно показал Борису: бери, дескать, поешь со мной. Какое-то время жевали молча. Юрий — жадно, торопливо, Борис — вяло, словно нехотя. Впрочем, он всегда так ел. Проглотив очередной кусок белужины, великий князь захотел немного поддразнить боярина.
— Борис, может, мириться будем, а?
— Твоя воля, государь. — Борис Юрятич дёрнул плечом. — А мои мысли тебе известны. Князю Мстиславу от брата твоего обида большая, ты ведь сам это знаешь. Не гневайся, а рассуди попробуй. — Боярин прижал руку к сердцу, зная, что это действует на Юрия Всеволодовича успокоительно. — Что он, Ярослав, с Новгородом сотворил — знаешь? Не по-божески это. А дочь Мстиславову, супругу свою, отдал на насмешки и глумление девкам своим паскудным, наложницам бесстыдным? И чего он, князь Ярослав, после такого хочет? Чтобы Удалой простил ему? Честью своей поступился? Да не может такого быть! Скорее... — Борис Юрятич подумал и нашёл сравнение: — Скорее солнце на закате встанет. И это про князя Удалого всей русской земле известно!
Юрий Всеволодович швырнул на стол недоеденный кусок.
— Не заговаривайся, Борис! Не слышал, что ли, как я сказал: мы с Ярославом один человек!
— Один да не один. Да не гневайся ты, государь, погоди. Что Ярослав сотворил — такого тебе никогда не сделать. У тебя всё же Бог в душе есть. А и про князя Мстислава никто плохого не скажет. Ярославу надо бы за всё отвечать, а тебе с Удалым договориться бы. По совести будет. Вот — что думал, то сказал. Ты ведь, государь, велел мне всю правду в глаза тебе говорить.
Великий князь промолчал, и разговор далее не продолжился. Чтобы скрыть возникшую у него неловкость от слов Бориса, Юрий встал и вышел из шатра, сделав знак и боярину: дескать, беседы беседами, но и делом надо заниматься.
До самого обеда так больше и не разговаривали друг с другом. Юрий Всеволодович обошёл стан, осмотрел войска, выслушал доклады воевод. Немного погневался, пошумел — как же без этого? К полку сбродной сволочи подходить не стал, удовлетворился тем, что посмотрел на них издалека. Те вели себя смирно, сидели кучками вокруг костров, готовя пищу. Из общего войскового котла кормить их было не велено.
Великий князь подозвал воеводу, который должен был распоряжаться бродниками в бою, и приказал:
— Объяви им... кто там у них старший... За ними пригляд будет. Если начнут своевольничать или — того хуже — с поля побегут, то рубить их беспощадно. У моих людей рука не дрогнет, так и скажи.
На этом осмотр войска закончился. К братьям Юрий Всеволодович не пошёл. Если что нужно будет — сами прибегут. Пора было обедать. Позвал Бориса, пошли в шатёр.
Погода, как назло, начинала портиться. То всё стояли яркие солнечные дни, а теперь небо стало заволакиваться серой пеленой, задул пронизывающий ветер. Сразу стало темнее. Чувствовалось, что вот-вот посыплет снежок, а то и ещё хуже, дождь. Жаль... Юрий Всеволодович предпочёл бы, чтобы победоносное сражение состоялось при свете солнца, когда хорошо всё просматривается. С какого-нибудь холма весело было бы глядеть, как побежит враг, преследуемый и избиваемый его полками.
Внутри шатра, стены которого вздрагивали и прогибались под порывами ветра, тоже стало холоднее и темнее. Великий князь распорядился зажечь светильники и принести нагретые в костре железные полосы — для обогрева. Когда слуги удалились, устроился за столом, молча кивнул Борису Юрятичу, чтобы тот присел напротив него, и, как будто не прерывались, продолжил разговор.
— Стало быть, Борис, я тебе всегда правду велел говорить, какой бы она ни была?
— Иначе и нельзя, княже, — отвечал Борис, слегка настораживаясь.
Похоже, Юрий никак не мог успокоиться. Начнёт сейчас жилы тянуть. Борис знал своего княжича с самых малых его лет — с того времени, когда Юрий принял княжеский постриг. И если он возвращается к спору, да ещё подъезжает издалека, то, значит, совесть его немного саднит, и ему нужно хотя бы наговориться всласть, чтобы потоками слов загасить внутри неприятно жгущий уголёк.
— Иначе нельзя, — повторил он. — А рассуди сам, государь, почему ты меня и спрашиваешь тогда? Сам же правду хочешь знать.
— Я её и так знаю, Борис!
— Не спорю, великий князь. У тебя своя правда, ты по своей воле её творишь. Другую правду от бояр своих знаешь. А есть ещё третья правда.
— Не много ли будет? — Юрий ухмыльнулся, как делал всегда, если чувствовал, что может одержать словесную победу над Борисом.
— Может, и многовато, а никуда не денешься, — невозмутимо продолжал боярин. — Да ты ведь не о том хотел меня спросить, государь. Спрашивай, чего хотел. Может, вдвоём и отыщем её, третью-то правду?
Юрий покусал губы. Потом хлопнул в ладоши, позвал:
— Эй! Кто там? Подавайте на стол.
Борис Юрятич, понимая, что великий князь раздражён и всю эту возню с накрыванием стола затеял, чтобы оттянуть неизбежный разговор, приготовился к неприятному. Вот чёрт дёрнул за язык, сокрушался он про себя, лицом, однако, ничего не выказывая. Не надо было сейчас, пред битвой, его дразнить. Всё равно ни в чём не убедишь. Только рассердится. Может и в голову чем-нибудь запустить.
Удалив слуг движением руки, Юрий впился взглядом в боярина, словно стараясь сквозь выражение безграничного терпения ещё что-то высмотреть в лице его. Наконец процедил:
— Ты, значит, думаешь, что я не прав?
— Помилуй, государь! — искренне удивился Борис Юрятич. — Да в чём же это?
— А вот — что руку, мол, поднял на князя Мстислава. Ты ж сам мне его хвалил всё время, чуть не в пример мне ставил. Ну-ка, говори свою правду!
— Эх, княже, — укоризненно произнёс Борис. — Я ведь не про то. Князь Мстислав сам сюда пришёл — свою правду искать. А хозяин здесь — ты, как решишь, так и будет по правде. Захочешь — помиришься, захочешь — побьёшь его. Никто тебе не судья, кроме Бога единого да тебя самого.
— Ну, а всё же, Борис? До конца договаривай! — велел Юрий, и боярин увидел, как за суровой надменностью на лице великого князя проглядывает желание услышать что-то невысказанное, о чём сам смутно догадываешься, но желаешь услышать подтверждение из чужих доверительных уст.
— До конца? — Борис вздохнул и растерянно улыбнулся. Юрию Всеволодовичу даже странно было видеть таким своего ближнего боярина, всегда уверенного в себе. — Скажу тебе до конца, государь. Князь Мстислав Мстиславич — хороший человек. Может быть, самый лучший во всей русской земле. Не подумай, княже, — Борис прижал руку к сердцу, — не ставлю его выше тебя. Против него в поле выйду и сражаться буду, как и против любого, кто руку на тебя поднимет. А только он — честный витязь, и добрая слава о нём не зря идёт. И хоть я, государь, завтра с ним лицом к лицу встречусь и смертью паду, может быть, а нет на него у меня злости. Мил он моему сердцу. Да ведь и ты, государь, — Борис, всё так же смущённо улыбаясь, поглядел на Юрия Всеволодовича, — ты ведь тоже его любишь?
Пришёл черёд великому князю прятать глаза. Помолчав, он тихо произнёс, как бы обращаясь к самому себе:
— Язва ты, Борис. Как я терплю твою наглость — понять не могу! Ладно. — Он поднял глаза. — Верно ты меня понимаешь. А раз понимаешь, то не береди душу.
Пусть Бог всё рассудит. Я же ничего теперь менять не буду, да и не могу ничего изменить. И не хочу. Это тебе ясно, Борис?
Борис Юрятич вылез из-за стола, встал и поклонился великому князю:
— Ясно, государь. Прости, если сказал что не так.
— Садись. Обедать будем.
Обед прошёл уже совсем спокойно, словно и не было ничего такого, что могло его омрачить. Юрий Всеволодович опять стал самим собой, много шутил, поддевал ближнего боярина своего, делал вид, что сомневается в его умении владеть оружием. Борис Юрятич не носил меча, как другие, к его поясу была пристёгнута кривая персидская сабля, которой он отдавал перед мечом предпочтение: дескать, сабля и поворотливее, и легче, и даёт возможность ловко рубить с оттягом. Он неплохо ею владел, а Юрий Всеволодович любил подразнить своего боярина, чтобы вынудить его показать сабельное искусство. Однако сейчас это не удалось — Борис только отшучивался.
Затем великому князю захотелось послушать песельников. Большой охотник до такого рода увеселений, он всегда держал при себе целую толпу разных забавников, умеющих и песню спеть, и сказку рассказать, и сплясать, и медведя на пчельнике представить.
На эту войну Юрий Всеволодович взял, чтобы битва проходила весело, сорок трубачей и сорок бубенщиков, чтоб подбадривали гудением и звоном войско, когда оно столкнётся с врагом. Борис Юрятич ушёл звать певцов сам — хотел отобрать тех, которые и ему нравились, чтобы самому послушать с приятностью.
Пока песельники входили в шатёр и выстраивались, напустили снаружи холода. (На улице уже временами принимался сыпать снежок.) От этого настроение великого князя упало, да так, что всех песельников выгнал и объявил, что ляжет спать. И действительно, удалился к себе в полстницу, лёг, накрывшись с головой, и не слышно его было до самого вечера. Разбудил его князь Ярослав Всеволодович, прибывший из своего стана с известиями.
Борис Юрятич, недолюбливавший Ярослава, хотел было уйти, чтобы не принимать участия в разговоре братьев и узнать всё от государя своего потом, но Юрий велел ему присутствовать.
Ярослав был в полном боевом снаряжении, надел даже свой, всем известный, драгоценный шлем с золотой отделкой и чеканным изображением святого Феодора Стратилата, своего покровителя (ибо в крещении Ярослава звали также и Феодором), и выглядел очень внушительно. Войдя в шатёр, первым делом снял шлем и положил его на стол, будто опасаясь уронить ненароком и разбить. Долго отряхивался от мокрого снега, прежде чем присесть к столу. При свете светильников его лицо выглядело более жёстким, чем обычно.
Юрий смотрел на него молча, про себя раздумывая: «Чего это братец так вырядился на ночь глядя?»
— Ко мне, великий князь, гонец приходил от Мстислава, — выждав приличное время, чтобы подогреть любопытство брата, сообщил Ярослав.
Юрий переглянулся с Борисом. Это не осталось незамеченным. Ярослав оживился:
— К тебе тоже, сказывают, присылал Мстислав? Что передать-то велел?
— Мира хочет. Не желает, говорит, зря кровь проливать, — ответил великий князь.
— Ага! — Ярослав стукнул кулаком по столу. — И мне то же самое. Боярина прислал своего.
— Этого, как его, Явольда?
— Его. Статный такой, всё пыжится. — Ярослав усмехнулся. — Загонял его нынче князь Мстислав совсем. А ты, брат, — вдруг настороженно спросил он, — что ответил ему?
— Ответил, что мира не будет.
— Ага, вот и я то же самое велел передать, — удовлетворённо сказал Ярослав. — Он ведь что? Верни, говорит, все волости, что занял, пусти новгородцев, отдай Волок — и крест, говорит, будем целовать. Крест, видишь ли.
— Ну ты уж, брат, верно, и ответ дал ему суровый! — На лице — великого князя держалась неопределённая улыбка. Ярослав её не замечал.
— А как же? Я ему, знаешь, как сказал? Сказал, что мира не хочу, это само собой. Издалека, сказал, пришли вы, а вышли, как рыбы, насухо! Это я ему слово в слово передать велел! — Ярослав, по-видимому, гордился своим ловким ответом. — Как рыбы, говорю, насухо вышли, вот пусть так и знает.
— Ну что ж, князь Ярослав. Правильно ответил. — Великий князь не выказывал недовольства. — Пусть знает. А может, хитрит князь Мстислав? Убаюкать нас хочет? А сам подберётся ночью потихоньку да и ударит по нам?
— Нет, князь Мстислав такого не сделает, — вдруг отозвался Борис Юрятич, сидевший поодаль от братьев.
Ярослав метнул на него гневный взгляд, но лаять на любимца великого князя всё же поостерёгся.
— И я так думаю, — сказал Юрий Всеволодович. — Он ещё с нами долго договариваться будет, таков уж нрав у Мстислава. Давай-ка, брат, перебирайся ко мне поближе. Ставь шатры свои рядом. И неплохо бы нам перед боем пир устроить! А? Пусть песни играют, чтобы князю Мстиславу слышно было!
И поскольку великий князь не услышал никаких возражений ни от брата, ни от Бориса Юрятича, то немедленно распорядился начать подготовку к большому празднеству, чтобы не только князья да бояре пировали, но и войску досталось. Он сам давал указания кравчим, долго обсуждал с ними, какие блюда готовить для будущего пира, сколько припасов из княжеского обоза выделить для ратников. Велел срочно отправлять возы к Боголюбову, за пивом и мёдом, да чтоб возвращались не мешкая, несмотря на то, что начавшаяся уже весенняя распутица могла сильно затруднить продвижение гружёных саней.
Казалось, кроме этого пира, великого князя не заботит больше ничто, даже вражеские полки, стоявшие совсем неподалёку.
Этим вечером мало что удалось сделать. Обоз только отправили да оповестили приближённых и войско, чтобы ратникам, вынужденным терпеть неудобства от внезапно испортившейся погоды, ночевать было веселее. Великий князь заснул, лёг, не дожидаясь прибытия Святослава, за которым тоже было послано.
К утру обоз, конечно, не вернулся, да и не мог ещё вернуться. Юрий Всеволодович, вспомнив, даже удивился сам себе: приказать возчикам обернуться за ночь до Боголюбова и обратно, да по раскисшим дорогам можно было разве что спьяну. А ведь он вчера не пил ни капли, чтобы поберечь силы для сегодняшних неизбежных возлияний. Ну ладно, хмельного в княжеских припасах должно хватить, а что касается войска — оно себе само найдёт. Время нынче холодное, идя на войну, уж наверное, запаслись. Просто разрешить им пьяными быть сегодня. К ночи завеселеют. Пусть погуляют перед битвой, ничего.
К полудню великий князь уже сидел с братьями и всем боярством в шатре, для такого случая расширенном: отогнули полсть и надставили другим шатром, что привёз Ярослав. Получилось просторное помещение, и, сидя во главе стола, Юрий Всеволодович с трудом различал тех, кто находился на другом его конце.
Славное получилось пиршество — шумное, согласное. Песельники старались государю угодить, словно чувствуя, что нынче он ждёт от них чего-то особенного. То и дело принимались кричать здравицы великому князю, и тогда снаружи можно было услышать нарастающий гул: войско получало от воевод и сотских знак, что надо очередную здравицу поддержать, и охотно поддерживало. За столом все сидели радостные, и если кто и не был почему-то весел, то за общим гамом и движением этого никак нельзя было рассмотреть.
Постепенно великий князь дошёл до такого состояния, когда ни дружный приглушённый рёв войска, ни старания бояр, пытавшихся перекричать друг друга, уже как бы не были слышны ему. Он разглядывал знакомые лица подданных своих — и все сомнения, даже если они и были у него, уходили бесследно. Он был окружён верными и сильными людьми, которые любят его и не выдадут. А больше и желать нечего. То же самое, по всей видимости, думали и оба брата — Ярослав и Святослав. Первый выглядел смягчённым, ласково кивал сидевшему рядом приближённому боярину, толстогубому и пьяному, который, стуча себя кулаком в грудь, видно, клялся князю в вечной преданности. Это всякому приятно.
Святослав же, почти не переставая, смеялся: всегда находились охотники его смешить, всё равно чем — рассказывая ли о разных неприличных случаях или просто строя рожи. Вот и сейчас Святослав сидел в окружении таких шутников, знающих, как он любит подобные забавы и как легко вызвать у него приступ неудержимого веселья. Дёргали его за рукава, забыв о почтительности: а вот, князь, меня послушай, а вот, князь, на меня погляди.
Борис Юрятич, пивший наравне со всеми, был, как всегда, трезвее прочих. Он-то, сидевший возле своего государя, и взял его тихонько за плечо, призывая обратить внимание на некоторое новое обстоятельство. Юрий Всеволодович тогда и сам заметил: что-то изменилось. А! Стало тихо, смолк шум и снаружи, и внутри, только Святослав всё не мог угомониться, взрыдывал от смеха со всхлипыванием и ничего вокруг не замечал.
Причина общего замешательства стала понятна: у входа в шатёр в сопровождении двух Могучих насупленных дружинников стоял всё тот же давешний посланник Мстиславов, боярин Явольд. Он был суров и смотрел прямо на великого князя, и опять ему надо было при всех давать ответ!
Юрий Всеволодович почувствовал, что трезвеет. На мгновение ему стало почему-то очень жаль себя. Мелькнула злая мысль: приказать людям — пусть убьют гонца неутомимого, отсекут его кудрявую голову, чтобы никогда не видеть больше этого честного лица! Но, разумеется, о таком и речи быть не могло. Среди царящей в шатре тишины он сделал боярину знак: говори.
— Господин мой, князь Мстислав Мстиславич, послал мне сказать вам, князья, такое слово. — Явольд, как и в прошлый раз, держался очень уверенно и спокойно. — Братья Юрий и Ярослав! Мы пришли сюда не кровь проливать. Не дай Бог дойти до этого! А пришли мы лишь для того, чтобы урядиться между собой. Давайте, братья, отдадим по справедливости старейшинство среди вас князю Константину и посадим его во Владимире! А сами будете владеть всей Суздальской землёй, и князь Константин готов вам на этом крест целовать. Вот такое слово велел передать князь Мстислав.
Высказавшись, боярин отвесил почтительный, но с достоинством, поклон.
Не давая первому ответить великому князю, вскочил Ярослав:
— Не хотим мира! Так и скажи князю своему!
Юрий Всеволодович тоже встал, опершись на руку Бориса. Явольд же, словно и не слышав того, что выкрикнул Ярослав, смотрел на великого князя с надеждой. Хотя, наверно, знал, какой получит ответ.
— Всё ездишь, ездишь, боярин, — медленно произнёс Юрий Всеволодович. — Коня бы пожалел. Надоел ты мне. Скажи-ка князю своему, чтобы тебя не посылал больше. А то обрею и голого назад пущу.
Явольд опять стал наливаться красным, а в шатре со всех словно спало какое-то оцепенение. Задвигались, одобрительно зашумели. Кто-то пьяно проговорил, ударив ладонью по столешнице:
— Пр-равильно. С ними так и надо.
Дождавшись, пока можно будет говорить, не повышая голоса, великий князь закончил:
— А братьям нашим, Мстиславу и Владимиру, скажи так: прийти-то вы пришли, а вот куда уходить будете? И брату Константину тоже скажи: пусть нас пересидит, тогда не только Владимир, а вся земля будет его. Ступай, боярин, да больше не возвращайся!
Явольд поклонился — теперь уже вполне небрежно — и вышел вон. За ним вышли и оба сопровождающих его дружинника из стражи Юрия. Сразу стало тихо, будто все испытывали неловкость, как от пущенного невзначай за столом ветра. Великий князь обвёл собравшихся прищуренным взглядом:
— Чего загрустили, бояре? Или вас этот Мстиславов щёголь напугал?
Вдоль стола пронёсся ропот.
Вдруг на дальнем конце возникло движение, и поднялся Творимир, старый боярин, бывший ещё думцем у великого князя Всеволода Большое Гнездо. Нынче, правда, сидящий далеко от княжеского места, отодвинутый новыми приближёнными. Но к нему следовало прислушаться: человек был почтенный и уважаемый. Если уж собрался говорить посреди общего возбуждения, то, значит, скажет что-то важное.
— Громче говори! Чтоб всем слышно было! — крикнул Ярослав, с неприязнью глядя на старого боярина.
Тот, однако, начинать не торопился, оглаживал бороду. Жевал губами. Потом как-то пропал из виду — Юрий Всеволодович даже не сразу понял, что Творимир просто переломился в глубоком поклоне. Выпрямившись с завидной для своих лет лёгкостью, наконец начал:
— Князь Юрий! Князь Ярослав! Не гневайтесь, дозвольте сказать. Меньшие ваши братья — в вашей власти. Но Константин же — старший брат вам! Как по моему разумению, то лучше бы вам взять мир, а Константину отдать Великое княжение.
За столом опять возник шум. Творимир был такой человек, что на него никто не осмеливался кричать: самый старший по возрасту и самый заслуженный. Тем не менее замахали руками, зароптали. Но были и такие, что сидели молча, выражая невысказанное согласие со старым боярином, — это великий князь ясно видел.
Для Юрия Всеволодовича такое было неожиданностью. Не думал он, что так много его подданных, оказывается, готовы присягать Константину! И вместе с тем великий князь почему-то не испытывал сейчас к этим людям злости.
А Творимир, очевидно, вдохновившись поддержкой, продолжал:
— Князь Юрий! Князь Ярослав! Вы не смотрите, что их меньше, чем нас. Князья Ростиславова племени мудры, рядны и храбры! И мужи их, новгородцы да смоляне, дерзки в бою. А про Мстислава Мстиславича — вы и сами знаете! Ему храбрость дана паче всех! Подумайте, князья!
Поклонившись ещё раз, Творимир сел на своё место. Но тут, не дожидаясь приглашения, вскочил, как прыщ, молодой Семьюн, суздальский боярин из приближённых Ярослава:
— Государь великий княже Юрий! Князь Ярослав! Не слушайте его! Никогда того не бывало — ни при отцах ваших, ни при дедах, ни прадедах, — чтобы кто вошёл ратью в вашу землю и целым вышел бы отсюда!
Крики одобрения его словам были куда громче и дружней, чем робкий шёпот тех, кто согласен был с Творимиром. Семьюн, всё больше распаляя себя, вскочил уже и на лавку. Рванул на груди кафтан, словно что-то душило его.
— Да хоть бы и вся русская земля пошла на нас! И Галицкая, и Киевская, и Новгородская, и Черниговская, и Смоленская! И тогда ничего с нами не поделают! А эти-то полки? Князя Мстислава полки? Да мы! Да мы их сёдлами закидаем!
— Верно! Верно! Сёдлами закидаем! Ай, как сказал-то хорошо! — понеслось со всех сторон.
Словно теперь только все и начали рваться в бой по-настоящему. Творимира уже было вовсе не разглядеть за общим воинственным ликованием. Но его, старого боярина, слова ещё слышны были великому князю. И на них он должен был ответить сам. Поднял руку, призывая всех к тишине.
— Творимир!
Все за столом сразу притихли и начали как бы расступаться, освобождая государеву огненному взгляду путь к месту старого боярина. Тот уже снова поднимался, но уже медленно и с трудом — то ли прикидывался таким немощным, чтобы не вызывать на себя лишнего гнева, то ли и вправду истратил последние силы на столь дерзкую речь.
— Ты хорошо сказал, Творимир, — продолжил великий князь, краем глаза заметив, что лицо боярина Семьюна враз осоловело. — А теперь вот нас послушай. Враги наши храбры, это верно. Но не ждал я от тебя, что храбростью ихней ты меня и воинов моих пугать станешь! Только потому тебя и прощаю, что годами ты стар и перед смертью не хочешь больше крови видеть. А про князя Константина я так скажу: нас с ним и отец примирить не смог! Князю ли Мстиславу быть нашим судьёй? Пусть Константин одолеет — тогда всё ему достанется! Вот моё слово: завтра же быть сражению!
В ответ раздался такой дружный рёв, что вздрогнули и затрепетали стенки шатра. Перекрывая шум, великий князь напряг горло, насколько было возможно:
— Наружу! Все наружу! Войско поднимайте, буду с людьми говорить!
Он первым вышел из шатра под хмурое, сыпавшее даже не снегом, а какой-то липкой моросью небо. Сразу увидел, что в стане возникло оживление — люди услышали шум, доносящийся со стороны княжеского шатра, и собирались, подходили поближе, чтобы узнать, в чём там дело. Юрий Всеволодович, чувствуя за спиной шаги множества ног — то сотрапезники присоединились к своему государю, — направлялся к войску, высматривая, откуда бы ему произнести речь. Долго не выбирал, чтобы не остыть на холодке, взобрался на чьи-то сани. Приближённые уже разбежались по всему стану — созывать людей. Немного подождав, чтобы побольше собралось народу, Юрий Всеволодович начал говорить. Ярослав тоже влез на сани и стоял рядом, слегка покачиваясь.
— Братья! Суздальцы и владимирцы! Муромские люди! Завтра будет у нас битва великая! Будьте к тому готовы и не бойтесь! Вам в руки товар сам пришёл, и ходить за ним далеко не надо! Всё вам, братья, достанется — и кони, и брони, и оружие, и припас! Только в полон чтоб никого не брали вы! Кто человека живьём возьмёт — сам убит будет! Хоть у кого и золотом будет шито оплечье, и того бей до смерти — двойная от нас награда будет за это! А кто из полку убежит, да поймаем его потом — того прикажем вешать! На кол осиновый сажать прикажем того! Ну а если кто из князей попадёт вам — бейте их тоже, не смотрите! Все ли меня слышали?
— Все! Все слышали! — прокатилось по огромной толпе, которая продолжала прибывать.
— Согласны все ли?
— Даём согласие! Согласны! Веди нас, княже! — понеслось в ответ.
Ратники вынимали мечи из ножен, потрясали ими в воздухе. Многие — очень многие — были пьяны, великий князь, хоть и сам был нетрезв и возбуждён собственной речью, заметил это. Ладно, пусть! Главное, чтобы к завтрашнему дню все были готовы. О том дать распоряжения сотникам.
И послать! Немедленно послать к Мстиславу Мстиславичу! Юрий слез с саней и пошёл к шатру — оттуда удобней было давать дальнейшие распоряжения.
Ещё до темноты было далеко, а уже с братом Ярославом, его и своими начальными людьми урядились насчёт завтрашнего. Место для битвы было выбрано большинством — широкое поле возле реки Липицы. Пир, шумно начавшийся, как-то сам собой закончился. Посольство из трёх человек убыло в стан Мстислава Мстиславича — к Юрьеву, где он находился. Примет ли Удалой приглашение идти к Липице, должно было стать известно уже к ночи.
Большинство из тех, кто пировал с князем, разошлись по своим полкам приводить людей в чувство. Слуги быстро убирались в шатре, выносили лишние столы, опускали и закрепляли полсть. Вскоре шатёр принял прежние очертания и привычный вид. С великим князем остались братья да Борис Юрятич — бодрствовать и дожидаться ответа от Мстислава Удалого.
Чтобы скоротать время и отогнать дрёму, Юрий Всеволодович потребовал принести несколько листов пергамента и чернил — писать грамоты, определяющие, каким образом будет русская земля поделена после победы над врагом. После нынешней речи великого князя ничего другого, кроме победы, ему не оставалось. Снова принялись делить — кому что. Поначалу вроде бы и в шутку для всех. Да не для князя Святослава. Тот пользовался случаем и норовил, кроме обещанного ему давеча Киева, оттяпать и Смоленск, и Чернигов, и Переяславль южный. Тут и Ярослав распалился, не выдержал, стал спорить с младшим братом. Вслед им делёжкой увлёкся и сам великий князь, и братья даже немного повздорили из-за будущих своих уделов.
Но спор этот был не злой, приятный даже. Чего злиться и жадничать понапрасну — вон её сколько, русской земли! И вся — наша!
В конце концов Смоленск оставили за Святославом, Киев за ним же. Чернигов пока решили не трогать, оставить так, чтобы не обижать и без того ослабленных князей Ольгова племени. Забыв, что ослабленными Ольговичей сделал не кто иной, как князь Мстислав Мстиславич.
Галич и Новгород достались Ярославу. К владениям же великого князя Юрия Всеволодовича прибавлялись и Ростов, и Рязань, и все земли от Рязани к югу и от Ростова к северу. О том и были составлены грамоты по всем правилам. И каждая была скреплена великого князя печатью на красном воске.
А когда стояла глубокая ночь, к шатру прибыли послы с ответом от Мстислава Мстиславича. Он сообщал, что к Липице выступает немедленно, несмотря на неподходящее ночное время.
Город, куда привезли Ивана чухонцы вместе с возом лисьих, куньих и медвежьих шкур, назывался чудно — Оденпе. Ну, чудь она и есть чудь, у неё всё не по-русски.
А про этот город Ивану раньше слышать доводилось, только среди соотечественников называли его по-другому. Тоже, впрочем, не совсем обычно: Медвежья Голова. Но это понятно, почему так: на воротах города прибита была голова медведя с разинутой пастью и оскаленными зубами.
Никуда за всю свою жизнь из Новгорода не выбиравшийся, Иван сразу почувствовал ту чужую, нерусскую жизнь, которой жил этот город и от которой становилось невыносимо тоскливо на душе. Душа рвалась домой. Даже среди лесов, в чухонской деревне, Ивану не было так жаль родных краёв. Может, оттого, что слаб был да и к окружавшим его людям относился как к временному чему-то в его жизни. Город же — другое дело! Тут жить — это тебе не в чужой семье, здесь ощущалась иная воля, власть иных обычаев, незнакомого языка, только собранная отовсюду словно в единый ком, и ком этот давил на Ивана ощутимо. Порой казалось, что здесь и дышится как-то несвободно.
Собственно городом, в понимании Ивана, Медвежью Голову даже назвать было трудно. От обычного большого села она отличалась только что городской стеной, и то не из камня, а из брёвен. Ни церквей тут не было, ни привычных глазу улиц с домами по обе стороны. Поражала своим мрачным, зловещим видом крепость, возвышавшаяся над всем этим местом. Непохоже на дворец княжеский, подумал тогда Иван. И оказался прав — в крепости сидели немцы-рыцари Ливонского ордена, сами сию крепость построившие, чтобы отсюда управлять чудскими землями до самой Шелони.
Одного такого рыцаря, на коне и со свитой, Иван увидел сразу же, как только въехали на дорогу, петлявшую меж здешних жилищ. Огромный, на могучем жеребце, в мехах, покрытых железом, в круглой железной шапке с пучком пышных перьев (от райской, поди, птицы), в железных же сапогах с золотыми, как звёзды, шпорами и с мечом, свисающим от пояса аж до самой земли, — вот каков был страшный рыцарь, повелитель этих мест и всех народов, эти места населяющих.
Свита невиданного рыцаря, едва завидев, что обоз чухонский со шкурами и Иваном загородить может проезд своему господину, тут же бросилась палками драться, орать на чухонцев не по-нашему, хотя и так ясно: требуют, чтобы сани с дороги были незамедлительно убраны. Чухонцы, народ всё здоровый да крепкий, никакой обиды, казалось, на палочные удары не испытывали. Попало, между прочим, и Ивану, но он, глядя на радостно улыбавшихся своих хозяев, тоже решил не обижаться и принять как должное.
Наконец рыцарь, даже не повернув гордой головы ко всей этой низкой возне, проехал мимо, и можно было, проводив его взглядом и надев сбитые шапки, осмотреться по сторонам.
Дома тут стояли вразброд, окружённые изгородями каждый по себе. Дорога, по какой они ехали, вела, конечно, к немецкой крепости, а от неё, от дороги, повсюду отходили тропки или следы в снегу от саней — те вели уж к домам, крыши которых повсеместно были крыты щепой или дёрном. Народ меж домами не шатался, девки молодые не стояли кучками, обсмеивая прохожих-проезжих, перешучиваясь с молодцами, шушукаясь о своём, девичьем. Пустовато было. И жизнь тут была, как сразу определил Иван, чужая и тоскливая, отвечавшая его настроению.
Было где-то о полдень, когда его привезли на торговую площадь. Это уже было что-то похожее на настоящий Торг — тут и оживление царило (правда, не такое шумное, как на новгородском торговище), и лавки, в противоположность здешним жилищам, стояли рядами. Невольно для себя Иван стал приглядываться к товару, позабыв даже, что он и сам товар. На прилавках лежали, конечно, шкуры выделанные всякие, и тканей разных было много, но не столь ярких и разноцветных, как дома. Удивили Ивана огромные хлебы, не круглые, а кирпичом — такие необычные, что, хотя запах от них и гнал голодную слюну, но не представлялось, как от такой кирпичины откусишь. Рыба тут тоже, конечно, была всевозможная, и мясо лежало, правда, уже нарубленное ровными кусками, а не целыми полтями. Бывало, Иван с товарищами в детстве любили бегать на Торг, к мясным рядам, чтобы поглядеть, как толстые краснолицые мясники, громко крякая, отрубают от такой полти или целой свиной туши любую часть по желанию покупателя. Да, хоть и скучною казалась здешняя жизнь, но голода наверняка не было, и торговля, как в Новгороде, не замирала на долгие месяцы.
Возле площади остановились. Старший в обозе, сын Юхи, Айво, погугукав со своими, потоптавшись возле возов, словно набираясь решимости, отправился куда-то вглубь. Остальные, включая Ивана, остались на возах сидеть неподвижно, только посматривая по сторонам и не отвечая на вопросы. Впрочем, кажется, их никто ни о чём и не спрашивал, разве только двое мальчишек попробовали дразниться, но, не дождавшись ни ответной ругани, ни угрозы палкой, потеряли всякое любопытство к приезжим лесовикам.
Айво вскоре вернулся, ведя покупателя. Хотя, скорее, это не он вёл покупателя, а тот его. Важно вышагивая, двигался справно одетый низенький чухонец, такой весь белый — и волосы, и глаза, и губы даже — что казался ненастоящим. А уж Айво почтительно топал за ним, стараясь принять вид независимый и строгий.
Вот оно начинается, похолодев под своей шубейкой, подумал Иван. Зная, что его везут продавать, он всё же до конца не верил в это и отчасти ждал с лёгким нетерпением: как это будет? И вот пришло.
Купец белоглазый, впрочем, никакого внимания на Ивана не обратил. Наверное, принял его за соплеменника Айво. Сунулся к возу, который для него услужливо расшпилили, начал рыться в шкурах, воротя нос, но только нос, ни на миг не отрывая белёсого взгляда от своих, брезгливо ощупывающих товар, пальцев.
Айво держался рядом с купцом, нашёптывая ему что-то на ухо, очевидно, нахваливая свою рухлядь, и вдруг Иван заметил, что пальцы белобрысого купчины замерли, а глаза переметнулись от шкур и уставились прямо на него. Купец указал на Ивана пальцем, спросил коротко. Айво ответил длинным гульканьем, сопроводив речь такими же тычками в сторону Ивана и оставив на время своё перетаптывание. Купец выслушал, весь повернулся к Ивану, стоящему подле расшитого воза, упёр руки в меховые бока:
— Русский?
Иван нехотя кивнул, ощутив, как сжались зубы во рту и там пересохло.
— Кусс-несс умеешш? — Купчина побил кулаком свою ладонь, изображая, наверно, удары молотка по наковальне. — Пам-пам умеешш?
Иван снова кивнул.
— О! О! Молодесс! Гут! — И, обращаясь к Айво, быстро и напористо заговорил с ним, наседая и не давая вставлять возражения.
Тот сначала покорно слушал, потом понемногу разгорячился, и уже купец с Айво стали спорить на равных. Через некоторое время они, видно, поладили, потому что покивали друг другу и замолчали. Не стали бить по рукам, как это было принято у русских купцов. Иван, как ни тошно ему было, даже удивился: и это всё? Событие, о котором думалось неотвязно, которое пугало своей необратимостью навек, ужасало, почти как смерть лютая, — это вот и есть оно?
Да, это было оно самое. Чухонцы, доставившие сюда Ивана, и сам Айво, хоть и редко, но говоривший с ним на своём языке, после кивка словно забыли Ивана, будто его и не было. Занялись разгрузкой возов, ни единого взгляда больше не уделив Ивану. Продано — ну и нечего на чужое пялиться. Зато белобрысый купчина теперь, не замечая, как подошедшие его люди утаскивают чухонские товары куда-то вглубь Торга, ходил вокруг Ивана, как будто только что купил молодого коня, и радовался удачному и выгодному приобретению.
Потом долго расплачивался с Айво — не кунами или серебром, а своим товаром, который поднесли его люди. Тут была и посуда, и железная утварь, и ножи, и ткань — много всего, что могло понадобиться для жизни в лесах. Впервые в жизни Иван понял, что серебро и золото не везде имеют цену. Но открытие это мелькнуло и тут же забылось.
Он смотрел на товары, уплаченные своим прежним хозяевам, и думал: которое же тут — я? Вон тот свёрток ткани серой? Или тот топор без топорища, что радует взгляд отличным, малинового закала, лезвием? Иван даже пожалел, что чухонцы продали всё скопом и плату получили за всё сразу, не подарив ему и такой малости, как случай узнать свою истинную цену здесь, в чужой земле.
А купец уже повёл его куда-то, не накинув петли на шею, но весомо пригрозив, что будет с Иваном, если он попытается убежать в сутолоке торговой площади. Невидимые узы, привязавшие к купцу, были, пожалуй, ничуть не слабее настоящих, даже крепче: настоящие-то есть надежда перегрызть, а эти, новые, не перегрызёшь, как не стискивай зубы.
Поэтому Иван шёл за белёсым купцом след в след, по дороге обдумывая своё новое положение и стараясь отнестись к нему, хоть ненадолго, но не с такой надрывною тоской, а то душа, казалось, может не выдержать.
Торговую площадь они миновали быстро, даже поспешая. Купец только раз и оглянулся, чтобы рукой показать Ивану новое направление. Поплутав за хозяином по тропинкам между домами, он увидел впереди ту самую дорогу, что вела к мрачной крепости. Неужели туда поведёт, подумал Иван. И вздрогнул, когда его новый хозяин, увидев кого-то вдалеке, вдруг закричал, махая обеими руками:
— Хер Готфрид! Хер Готфрид! Хэйя!
И, повернувшись к Ивану, приказал ему:
— Пегом, пегом!
Теперь и Иван видел, к кому обращается белёсый. Это был весьма непростой, судя по одежде, человек на коне. Остановившись посреди дороги, он снисходительно ждал, когда приблизятся купец с Иваном. Кафтан на человеке был аксамитовый[7], тёмно-синий, с золотым шитьём и кружевными оборками, выглядывавшими из рукавов. Белое кружево, правда, вблизи оказалось грязноватым. На незнакомце были и порты из аксамита, какие-то чудные, пышные, с множеством складок. Хотя человек был немолод, но его меховая шапка с пером надета была набекрень, что гляделось весьма щегольски. Иван даже подумал, что хорошо бы и ему самому завести такую шапку и носить её так же, чтоб девки любовались. Но тут же вспомнил, что он раб.
Купец заговорил с всадником непонятно, но явно не по-чухонски. Всадник отвечал на таком же языке рублеными, лязгающими словами. Речь эта ему куда больше подходила, чем если бы он лопотал, как Айво или его сородичи. Иван, как ни вслушивался, не мог расслышать ни одного знакомого словечка. Ясно было одно: белобрысый купец теперь так же расхваливал Ивана перед новым покупателем, как недавно Айво старался перед ним самим. Отдельные слова Ивану запомнились: «гут», «зеергут», «зеерзеергут», «готфрид», «дас шмит», «руссиш», «гульден». Разодетый всадник, насмотревшись оценивающе на Ивана и наслушавшись Купцовых клятв, в конце концов согласился, пригрозив купцу, на что тот обрадованно хрюкнул и прижал обе руки к груди. Потом всадник развязал большой кожаный, с серебряными клёпками, кошель, прикреплённый к своему поясу, засунул туда руку едва не по локоть и принялся доставать из кошеля круглые серебряные — Иван как-то видел такие у покойного Малафея — лепёшечки, называемые, как он вспомнил, ногатами, и по одной бросать их белобрысому.
— Драй, фир, фюнф, — приговаривал белобрысый вслед за всадником, проворно нагибаясь за каждой серебряной лепёшечкой-ногатой.
Потом счёт закончился. Десять, насчитал про себя Иван. Белёсый купец, распрощавшись со всадником, проговорив какое-то уж вовсе непонятное слово, тут же повернулся к Ивану спиной и ушёл. Забыл об Иване начисто. Иван же, по успевшей уже вкорениться привычке следовать за ним, дёрнулся было, но его остановил окрик всадника, понятный и безо всякого перевода:
— Хальт, менш!
Его снова продали — и как скоро! Не узнал даже имени своего белёсого покупателя — вроде и ни к чему, а досадно, вроде надо бы знать. Узнаю ли, как зовут этого? Иван поднял глаза на всадника; тот спокойно развязывал верёвку, свёрнутую кольцом. Один конец бросил Ивану — привязывайся, рус! Второй принялся крепить к седлу. С места (и верно в сторону крепости) тронулся лишь тогда, когда Иван отвязал конец верёвки от своего запястья и повязал на шею. Вот теперь было как надо.
Плетясь за неторопливо ступающим конём, Иван вдруг понял, что только что увидел свою цену: ровно десять круглых серебряных лепёшечек.
Шум, звон и треск догорающей битвы ещё долго был слышен за спиной, хотя князь со своими людьми сумел отъехать от поля сражения уже очень далеко.
Ярослав Всеволодович, главный зачинщик войны, убежав от Липицы, никаких угрызений совести не испытывал. Ему удалось увести с собой и тем самым спасти от топоров и дубин новгородских более сотни отборных своих дружинников (вот разве верный Лобан наперсник в злодействах и безобразиях — такая незадача! — пал от удара сулицей в самом начале битвы). Так что, пробираясь к дому глухими лесными тропами, он всё ещё мог считать себя и свою дружину значительной военной силой. Жаль было, конечно, что так нелепо закончилось сражение, обещавшее быть весёлым и победоносным. Ведь вот вспоминаешь: если бы там маленько поднажать, а там встать чуть покрепче — то и не выдержали бы полки новгородские, побежали бы и князя Мстислава за собою увлекли. Ну ничего! Будут следом и другие сражения, вот тогда поглядим, кто из нас витязь отважнее!
Жаль было дорогого шлема — свалился с головы, а поднять его не нашлось времени, бросился бы за шлемом — и как раз бы угодил под ноги пешему новгородскому полку и лежал бы сейчас, ободранный, растоптанный, никем не узнанный, вместе с тысячами других — сладкой пищей для волков, медведей и воронья.
Потом шлем забылся, забылось и сожаление о нём, понемногу занялась и запылала внутри дикая, сжигающая злоба. Такой он на поле боя не испытывал. Теперь же хотелось только одного — убивать. Убивать людей, рубить наотмашь податливое человеческое мясо! Пусть все видят, как он, князь Ярослав, может быть ужасен.
Из-за этой злобы, помутившей его и без того слабый рассудок, князь Ярослав и растерял по дороге домой свою дружину.
Злоба требовала выхода! Убивать же пока было некого, и он стремился лишь скорее добраться до дому, до Переяславля. Там обязательно попадёт кто-нибудь под горячую руку, и нестерпимый свирепый жар хоть немного будет утолён. Ярослав гнал и гнал, дружина еле поспевала за ним, и вдруг до него дошло: многие, отстав, больше его не догоняют! Он понял это, когда менял третьего коня, удушив его непосильным бегом, как и первых двух. Войско же стало меньше едва ли не наполовину!
Оставшимся с ним дружинникам Ярослав ничего не сказал, притворился, что не заметил. Но чего ему стоило притворство! Ненависть перехлестнула его огненным бичом, и он так скрипнул зубами, что почувствовал во рту мелкую крошку.
Обиднее всего было то, что дружинники, оставившие своего князя, который, можно сказать, спас им жизни, никакого наказания не понесут! И нет у Ярослава над ними власти, и не увидит он их больше никогда!
Он решил, что дорога, по какой они ехали, слишком извилиста, а значит, удлиняет путь до желанной цели. Начал спрямлять, где только возможно. При этом ещё добрых десятка два ратников куда-то делись. Заблудились, наверно. И Ярослав видел, видел, что среди оставшихся тоже есть такие, что не прочь немного поплутать вдали от взбесившегося господина своего.
Тут, на беду, тропка откинулась влево, образуя широкую — края не видать — петлю, огибающую мокрое болото. Оно, болото, может, и было проходимо летом, но сейчас лежало, всклень налитое водой. Кочки, покрытые слабо зеленеющей весенней травкой, правда, торчали по болоту довольно густо, но это ни о чём не говорило. Тёмная вода могла скрывать между кочками такие ямы, что всё войско вместе с князем туда уйдёт, и даже пузырей не останется.
Ярослав, трясясь от злости, велел идти прямо через топь. Приказал голосом, не терпящим возражений.
Из упрямства бросился первым в чёрную воду, хотя конь пятился, храпел и не желал идти. Смирился, понёс хозяина и — вот ведь чудо какое — вынес на другой берег! Ярослав понял, что произошло действительно чудо, когда, выбравшись на твёрдую землю и оглянувшись, увидел, что трое — всего только трое! — дружинников, послушавшихся его приказа, провалились с конями и тонут, тонут! И лишь один из них мог ещё как-то вылезти: он ухватился за кочку, видимо, успев выдернуть ноги из стремян, а товарищи на берегу уже вязали кушаки, чтобы ему бросить. Двое других, пронзительно вопя и барахтаясь, вместе с конями быстро и неотвратимо уходили вниз.
Того, что был ближе к берегу, всё-таки вытащили. Ярослав, дрожа от злости, которую даже ледяная болотная вода не смогла остудить, смотрел. Едва нашёл в себе силы крикнуть остаткам дружины, чтоб, не мешкая, догоняли его. Они же, молча дождавшись, пока над тонущими не сомкнулась и не затихла вода, подсадили мокрого дружинника к кому-то позади на круп, развернулись и медленно поехали прочь.
Ярослав даже хотел сначала броситься вдогонку, вытащив меч. Но как ни был взбешён, а ума хватило понять, что после случившегося его зарубят без разговоров, а труп кинут в это же болото — без надлежащего христианского погребения. Каркнув вслед уходящей дружине какую-то бессмысленную угрозу, Ярослав поехал дальше по тропе, заставляя коня всё убыстрять и убыстрять бег.
Ещё только начинало вечереть, когда стены и пригороды Переяславля показались вдали. Подъехав поближе, он придержал измученного коня: захотелось почему-то войти в город медленным шагом, словно боялся расплескать злобу, переполнявшую его до краёв. Но оказалось, что и так придётся идти шагом, только своими ногами — его обессиленный конь упал и издох.
Ярослава и самого пошатывало от усталости. Кое-как добрался до ворот, зыркнул на перепуганных сторожей — тех сразу будто и не стало, — не спрашивая, отвязал чьего-то коня, прядавшего ушами, тут же, неподалёку. На этом чужом коне и въехал в свой двор.
Челядь, стража, дворцовые как почувствовали, что лучше не попадаться князю на глаза, — мигом попрятались! Словно никого не обеспокоило, не встревожило, почему князь, недавно ушедший на войну с полками и знамёнами, вернулся с войны один и даже без шлема. Ни один не подошёл, не спросил, не попытался утешить! Всем своя шкура дороже его чести! Ярослав оглядел пустынный двор, по которому только гуси бродили, переваливаясь.
Гуся, что ли, порешить, подумал он. Но тут же передумал — гусиная шея перерубится мечом как былинка, не доставив руке, жаждущей убийства, никакого удовольствия.
Тогда он решительно привязал чужого коня к крыльцовой балясине, вынул меч, выставил ногу для упора — и, торопясь, чтобы не успеть почувствовать жалость к ни в чём не повинному животному, ударил лезвием по основанию шеи — сверху вниз, в то место, где кончалась грива. Едва отскочил от плеснувшей крови.
Конь развалился на две части. Задняя судорожно забила ногами, рухнув на землю, а голова вместе с шеей, коротко привязанная за уздечку, клацнула два раза зубами и начала раскачиваться, поливая под собой чёрными струйками. Глядя на всё это, Ярослав ощутил странное облегчение внутри — так бывает, когда лопнет нарыв, долго мучивший тупой, ноющей болью, и хлынет облегчённо и мерзко кроваво-жёлтый гной.
Прошёл во дворец и сразу направился в светёлку жены, княгини Елены. Зачем идёт к ней — и сам не знал, думал только о том, что она дочь князя Мстислава Мстиславича и, значит, как-то причастна к его нынешнему позору. При чём тут княгиня Елена, он объяснить не смог бы. Кажется, пришла мысль, что женой можно защититься, когда союзное войско во главе с Мстиславом Удалым подступит к Переяславлю.
Елену он застал молящейся. Она стояла на коленях возле своего иконостаса — и вдруг обернулась испуганно, когда он, войдя, стукнул дверью. Ахнула и прикрыла ладонью задрожавшие губы. Смотрела на мужа, часто мигая округлившимися глазами, но ни о чём не спрашивала. Ярослав тоже ничего не стал ей говорить, просто стоял и тяжело дышал.
И она поняла, по лицу его догадалась о том, что произошло. В лице мужа была злость, но не было всегдашней уверенной и презрительной властности. Княгиня тогда медленно поднялась с колен и встала перед Ярославом, гордо распрямив спину. Никогда так раньше перед ним не стояла — отучил её. Сейчас же ему показалось, что в глазах Елены, всегда грустных, словно ожидающих чего-то плохого, засветилась плохо скрываемая гордая насмешка.
Так и не произнеся ни слова, князь Ярослав круто повернулся и вышел из жениной светёлки. Помещения дворца по-прежнему казались пусты, и шаги князя звучали непривычно гулко.
Он хотел было пройти на женскую половину, где содержал своих баб. Но вовремя опомнился, поняв, что ходить туда сейчас незачем — схватить со стены плётку и пороть их, что ли? Тогда, начав, ему трудно будет остановиться. А бабы поднимут визг, что приведёт его в ещё больший гнев. Надо было делать что-то другое. А к бабам он пойдёт ближе к ночи, когда сердце немного успокоится.
И дворня вся попряталась. Ну, сейчас он их соберёт.
— Душило! Душилка, чёрт, пёс шелудивый! — завопил Ярослав. — Куда все подевались? Ко мне! Все ко мне бегом!
И тотчас же, словно из-под земли вынырнул, появился рядом старичок Душило, управитель и правая рука князя по хозяйству. Он мелко кланялся и трясся весь, будто от неожиданной радости.
— Князюшко!.. Откуда? Радость-то, радость-то... А мы и не ждали!
— Не ждали... Я вас должен ждать! — крикнул Ярослав, замахиваясь на старика.
Тот съёжился, закрылся руками. Но, впрочем, Ярослав его никогда не бил, а только замахивался. И Душило всегда закрывался руками.
— Почему никого? Куда разбежались, собачьи дети? Забыли, как надо князя встречать? Я вам напомню!
Ярослав орал на управителя, не давая ему и слова молвить. Потому что видел: старик уже готов спросить его, как идут дела на войне. Тем временем появились и начали мелькать слуги. У всех вид был озабоченный, будто только что занимались какими-то важными и нужными делами и оторвались лишь затем, что надо было князя встретить как подобает.
— Баню парную готовить! Чтоб сейчас мне была! — приказал Ярослав и тут же подумал, что зря истопят — ни в какую баню он сейчас не пойдёт. Но чем-то надо было занять этих сытых перепуганных людей. — Почему возле крыльца падаль валяется? Убрать! Бегом! Обленились тут без меня! Жиром все заплыли!
Поднялась беготня, большей частью бестолковая. Дворня хорошо знала повадки своего князя: кричит — значит, надо двигаться поживее. Главное — чтобы он увидел, что ему повинуются беспрекословно. Любит это. Сразу мягчает.
Ярослав почувствовал, что ему скучно орать на дворовых. Всё это было не то. Не того душа просила. Он махнул рукой и угрюмо уставился на управителя, который всё стоял рядом и искательно заглядывал князюшке своему в личико.
— Ну, что смотришь? Спросить боишься? — буркнул Ярослав. — Побили меня. Всех нас побили, старый. Еле я жив ушёл. А что с братьями — не знаю. Может, и в живых их уж нет.
Он осёкся, увидев, что по морщинистому лицу старика текут слёзы. Горе его было неподдельным, и Ярослав подумал, что Душило, наверное, единственный, кто ему сочувствует. Остальные злорадствуют. Или ещё хуже — ненавидят.
— Вот так, старый. Много нас было, сам знаешь, а побили всех. Тесть мой, князь Мстислав. А дружина моя меня бросила...
— Как же это, князюшка? — жалобно спросил старик.
— Что же теперь будет?
— Известно что, — сказал Ярослав. — Тестя моего ждать будем. Он, поди, не задержится. Вот придёт сюда и решит, что делать.
И, произнеся это, Ярослав понял, что сказал, сам того не желая, чистую правду. Ничего другого ему не оставалось, как тихо сидеть в Переяславле и ждать решения своей участи. Ничего другого! Он не мог собрать войска, чтобы продолжить войну или хотя бы пригрозить союзным князьям и не пустить их в свои владения. Он не мог сейчас никуда уехать — ни один удел, ни один родственник не принял бы его. Из уважения к Мстиславу Мстиславичу. Из страха перед Мстиславом Удалым. Из презрения к нему самому, князю Ярославу.
Самым лучшим было бы — погибнуть там, на Липице. Но тогда, среди кровавой бойни, среди тысяч мёртвых тел, ему погибать не захотелось. Ах, как захотелось жить, именно тогда!
— Всё бы ничего, старый, — начал объяснять Ярослав старику, который, плача, смотрел на него в каком-то ожидании. — Мы бы их переломили. Нас-то с братьями больше было, и стояли мы лучше. Да чёрт нанёс новгородцев! Как набежали они — босые, страшные! Не зря я их, видно, прижимал! — Ярослав потряс кулаком. — Ух, как ненавижу сукиных детей этих!
Он снова ощутил прилив злобы.
— Что делать станем, спрашиваешь? Я скажу, что делать! Беги-ка ты в город да приведи мне тысяцкого! И людей собери, какие остались. Стражу всю с ворот всех снять — и сюда. Я ждать буду.
Управляющий убежал.
Ярослав вышел во двор, показалось, что в помещении душно. Мёртвая разрубленная туша коня всё ещё не была убрана — возле неё суетились несколько человек. Обвязывали верёвками, чтобы отволочь куда-нибудь. Завидев князя, вышедшего на крыльцо, посмотрели на него разом и бросили работу. Застыли, не шевелились, будто боялись, что он сейчас и с ними вот так, как с конём. Ярослав плюнул, сошёл с крыльца и зашагал куда-то, всё равно куда, лишь бы подальше от этих дураков, а то и в самом деле руки чешутся — может дойти до греха.
Так он и ходил по двору, убивая время, пока не начали собираться те, за кем послал, оружные люди, собранные со всего города — все, кто по каким-либо причинам остался дома и на войну не пошёл: по возрасту по болезни, очень немногие по семейным причинам — жена умерла или ещё что.
Всех набралось от силы человек пятьдесят. «Вот и всё моё войско нынче, — подумал Ярослав, — вся дружина моя. Ну ничего, кое-кто за это заплатит!»
Ратники, входя во двор, приветствовали князя, но ни о чём не расспрашивали — видно было, что обо всём уже знают. Ну и хорошо. Меньше разговоров. Правда, некоторые поглядывали на Ярослава с удивлением: вечер на дворе, зачем князь их собирает? Неужели погонит куда-то? Не довоевал?
Одним из последних пришёл переяславский тысяцкий Петрил Степанкович. Мужчина он был дородный, двигался вальяжно, и выражение неумелой детской скорби на лице как-то не вязалось с его обликом. Подойдя, молча поклонился. Ничего не стал говорить, ждал, каковы будут приказания.
— А скажи-ка мне, Петрил-тысяцкий, — не отвечая на приветствие, произнёс вкрадчиво Ярослав, — много ли у тебя новгородских торговых людей содержится?
Он имел в виду тех купцов, которых задерживал в Торжке и отсылал сюда. Ну и тех, кого, уходя из Торжка, велел оковать цепями и гнать в Переяславль! Все эти купцы со своим непроданным товаром находились под присмотром тысяцкого, и он нёс за них перед князем ответственность.
Петрил Степанкович вздрогнул. Ему стало страшно от догадки, которая сразу возникла после того, как он услышал звук Ярославова голоса. Ничего хорошего обычно такой голос князя не предвещал.
Да, тысяцкий присматривал за торговыми людьми, выполняя приказ своего князя. Мало ли, как могли навредить Ярославу эти купцы. Петрил отвечал за их размещение, прокорм и не позволял им выходить из города, вот и всё. Купцы были им поимённо переписаны, товары их размещены на складах и учтены. Можно было относиться к ним, как к некой скотине, которую хозяин держит и кормит по своей неизвестной прихоти, не имея с этой скотины ни шерсти, ни молока, ни сала. Видя бессмысленность содержания купцов в городе, тысяцкий был уверен, что князю вскоре надоест это. И он, как часто бывало, отдаст приказ совсем противоположный: чтобы духу их в Переяславле не было! И тогда Петрил выдаст им товары по списку и выпроводит.
Со временем Петрилу-тысяцкому стало ясно, почему Ярослав так поступает: хочет задушить Новгород! Ну хочет, и ладно, это дело княжеское. Одно понятно: кормить торговых людей придётся ещё долго. Да к тому же и отвечай, если сбежит который. Обуза! Лучше всего установить по отношению к купцам строгость, как к обычным пленникам, решил тысяцкий. Так с ними хлопот будет меньше.
Но всё получилось не так, как он хотел. Имея по службе частые общения с задержанными гостями, он понемногу стал испытывать ко многим из них тёплые, едва не дружеские чувства.
Купцы были любопытный народ! То, что Петрил Степанкович поначалу принимал за простую наглость, порождённую их невежеством, на самом деле оказалось душевной свободой. Они были вольные люди, словно никогда не знавшие над собою тяжёлой и суровой княжеской власти!
Петрил слышал раньше, что в Новгороде своём они живут без законов, даже присловье о них такое ходило: живут по обычаю сукиных детей. Оказалось, всё не так! Купцы много рассказывали ему про свой древний город, про свои вольности, про торговлю с заморскими странами. Про то, как сами выбирают себе князей на стол, а буде князь начнёт шалить — выгоняют его вон! Петрилу и подумать о таком было страшно. А им — хоть бы что.
А как много они видали на своём веку! От них услышал Петрил про далёкие страны, про чужие земли, населённые диковинными народами. Услышал про то, как среди племён, живущих в глухих северных лесах, есть такие колдуны, что мёртвого могут оживить, и он ходит — сами видели. А на юге, за половецкими степями, в тёплых краях, где зимы отродясь не бывает, живут люди, которые даже летать умеют, правда, невысоко.
Петрил Степанкович, сам тому удивляясь, стал чаще бывать у новгородских купцов. Засиживался у них подолгу — всё слушал. Содержались они сначала все вместе, в длинном строении вроде скотницы, нарочно для них построенном. Кучно жили, тесно, но не жаловались. По этому поводу среди них даже шутка ходила: будто они и не в плену вовсе, а сидят в чреве большого корабля, что везёт, везёт их по торговым делам — верно, куда-нибудь и привезёт. Со временем тысяцкому показалось, что незачем им терпеть такие неудобства, и он понемногу расселил купцов в городе. Много нашлось желающих принять их у себя. Если князь спрашивал про них, тысяцкий честно отвечал, что всё в порядке, присмотр за пленниками обеспечен. А они за полгода в городе прижились! Среди переяславских торговых людей у новгородцев знакомцы оказались, да и вообще — всем они как-то пришлись ко двору. Двое даже жениться успели в Переяславле и только и ждали, когда князь их отпустит, чтобы увезти домой своих жён.
Рассказывали новгородские купцы Петрилу Степанковичу и про князя Мстислава Удалого, и про отца его, Мстислава Ростиславича. И когда переяславский князь — которого из Новгорода-то выгнали! — затеял воевать с Мстиславом Удалым, купцы сразу приободрились и стали уверять тысяцкого, что Мстислав Ярослава непременно побьёт, и скоро они получат долгожданную свободу. И Петрил, сам ужасаясь своим мыслям, стараясь не показывать их, в душе желал новгородцам, чтобы их предсказания сбылись. Получалось, что он желал своему князю поражения.
Узнав о том, что Ярослав прибежал в город пеший, без войска и разбитый наголову, тысяцкий почувствовал, что горе, которое нынче войдёт в каждый дом, захлестнёт город, — это ещё не всё. Он знал своего князя и потому, придя по зову к нему на двор, сразу был потрясён тем, что Ярослав — будто других забот сейчас не было — вспомнил о новгородских торговых людях. И так спросил о них, что у Петрила Степанковича сердце заледенело.
— Что молчишь, тысяцкий? Или непонятно спрашиваю? — процедил сквозь зубы Ярослав.
— Какие были — все целы, — ответил Петрил. — Полтораста человек их всего.
— И что? Хорошо ли живут на моих хлебах? — полюбопытствовал Ярослав.
— Содержим по твоему приказу, княже.
Лицо Ярослава Всеволодовича задёргалось. Он шагнул к тысяцкому и завопил, надувая на горле жилы:
— Собрать их! Всех собрать здесь, не медля! Да под стражей чтоб! Связанные чтоб были!
Князь поискал взглядом управителя.
— Душило! Верёвки, какие есть — все сюда! Там скажи, — он махнул в сторону дворца, — пусть выходят с оружием! Дело всем найдётся! Тысяцкий! — обернулся Ярослав к Петрилу Степанковичу. — Ещё тут? Не ушёл? Пошёл бегом, а то и тебя вместе с ними!
Вскоре во дворе никого не осталось. Ярослав знал, что сейчас начнут приводить купцов, и, значит, следует подготовиться к тому, что он затеял. Побежал вглубь двора — там, возле самой ограды, находился большой погреб, служивший когда-то хранилищем, потом — темницей. Это была длинная яма, укреплённая срубом, с крышей из дёрна. От времени сруб ушёл ещё глубже в землю, а крыша казалась просто холмом, поросшим травой. Много раз Ярослав хотел приказать, чтобы погреб засыпали, но почему-то так и не сделал этого.
Подойдя к плоскому холму, он осмотрел всё сооружение. Ступени, что когда-то вели в погреб, и низкая дверца засыпаны были землёй, и войти внутрь через старый ход было нельзя. Он решил, что надо разбирать крышу. Подбежал к краю, ухватил дерновый пласт за высохшие травяные стебли, потянул. Дёрн не поддавался: успел врасти, укорениться. Тогда Ярослав вытянул меч из ножен и принялся вырубать кусок поменьше.
Пошло на лад. Ему удалось выдернуть кусок земли. Отбросил его и начал резать следующий. Под вторым куском показалась полусгнившая деревянная плаха. Ярослав ткнул её мечом — меч легко прошёл насквозь, обнаружив под плахой пустоту. Внизу, под крышей, много было пустого пространства.
Двор тем временем понемногу оживал — приводили купцов, у которых, чтобы князь не гневался лишнего, были уже связаны руки за спиной. Дружинники, первыми зашедшие во двор, поначалу князя не заметили, и Ярославу пришлось позвать их. Купцов подводили к погребу, выстраивали вдоль ограды.
Велев разобрать дыру в крыше пошире, он стал пристально разглядывать новгородцев. Ух, ненавистные рожи! Стоят, как будто они тут хозяева положения.
Они и вправду держались довольно свободно, хоть и были связаны. Подводили и подводили новых, и чем больше их оказывалось здесь, у стены, тем веселее им становилось. Видимо, толпой чувствовали себя ещё увереннее. И, конечно, уже знали о полном поражении Ярослава.
Он стоял и смотрел на них. Был соблазн: взять в руку меч поудобнее, подойти к толпе и начать с краю. Но Ярослав поборол этот соблазн. Он знал, что муки, которые он приготовил новгородцам, во много раз страшнее, чем быстрая и милосердная смерть от его меча.
Купцы уже справились с первым волнением, понемногу развеселились, начали переговариваться. Один, неласково поглядывающий из-под шапки светлых прямых волос, вдруг обратился к самому Ярославу:
— Что, князь? Расскажи про войну нам. Повыдергали тебе перья из хвоста?
Новгородцы грохнули согласным хохотом. Но Ярослав остался на вид спокоен и не стал бросаться на дерзкого. Он взглянул — достаточно ли уже разобрана крыша погреба. А вслед за первым новгородцем и другие начали подавать голоса:
— Ты князя нашего не встречал ли? Мстислава Мстиславича?
— Что так войска у тебя мало, князь?
— Князь! Князь Ярослав! Вели нам по чарке поднести! А мы за тебя попросим.
— Не горюй, князь! Иди ко мне в помощники! Я тебя торговать научу. Не пропадёшь!
— Ха-ха-ха! Иди, иди к Вавилу, князь! У него не заворуешься?
А новых всё подводили — удивлённо улыбающихся, когда обнаруживали тут этакое веселье. Скоро стало тесно в этом конце двора. Наконец, кажется, привели последних.
— Тысяцкий! Петрила! — позвал Ярослав. — Ты где?
Тысяцкого почему-то рядом не оказалось. Наверное, ещё не всех привёл. Ладно. Не ждать же его. Пора начинать, а то совсем стемнеет скоро.
Ярослав повёл плечами, и на лице его появилась улыбка. И вот странно — завидев эту улыбку в свете факелов, поднесённых слугами, купцы новгородские сразу стихли и насторожились.
Недоумённо переглядывались и некоторые из дружинников. «Ещё жалеть начнут, — подумал Ярослав. — Были бы в том сражении, небось не пожалели бы никого из этих. Ну, если хоть один мне слово поперёк скажет — зарублю на месте».
Он посмотрел на дыру в земле.
— Бросай их! Всех туда! Всех!
Толпа купцов ахнула, колыхнулась. Видно, не верили, что князь может с ними сделать такое. А теперь сразу поверили.
Двое дружинников уже схватили одного, близко стоящего к дыре. Новгородец — это был тот, с прямыми светлыми волосами — упирался, но его подвели к краю и толкнули. Он провалился вниз. Кажется — удачно, потому что сразу из дыры послышался глухой, но весёлый его голос:
— Ничего, братцы! Здесь жить можно! Места на всех хватит!
Он и ещё что-нибудь кричал бы товарищам по несчастью, но тут на него сверху сбросили второго, потом — третьего. Больше того новгородца слышно не было. Зато те, кто дожидался своей очереди, молчать не стали:
— Кровопиец! Не наелся ещё крови?
— Погоди! Всё тебе припомнится!
— Ярослав! С безоружными да связанными легче воевать? Собака ты!
— Мы не безымянные! Про нас знают! За каждого ответишь!
Они кричали, плевались, и у Ярослава задёргалось лицо. Кричавших оставалось всё меньше, а из-под земли, становясь всё громче, доносился приглушённый многоголосый стон. Некоторые из новгородцев не давали себя вести — шли сами. Возле края дыры, плюнув в князя, прыгали вниз. Связанных людей было уже навалено высоко, под крышу. Дружинники, стоявшие у дыры, покрикивали:
— Отползай давай! Освобождай место!
Наконец сбросили последнего. Он уже поместился с трудом. Стон из ямы теперь звучал слаженно и ровно — Ярослав был доволен. Проводив последнего новгородца взглядом, он повернулся к дружине:
— Досками заложите. А сверху — дёрном. Вдруг ночью дождик пойдёт? Их и не замочит.
Только двое, кажется, и засмеялись над княжеской шуткой. Остальные не засмеялись. Но не стали и возражать — тут же были принесены и доски, и яму закрыли, как велел Ярослав.
День завершился, ночь стояла. Начался этот день, правда, неудачей, но закончился хорошо. Ярослав Всеволодович чувствовал, что на душе немного полегчало.
Стон из погреба раздавался всю ночь. Но князь его не слышал. Он сходил-таки в баню, помылся, напарился и ушёл на женскую половину, где жили его девки. А эта часть дворца находилась от погреба достаточно далеко.
И следующим днём стон ещё был слышен, но уже слабее. Ярослав нарочно ходил туда, стоял возле погреба, прислушивался. Несколько раз ходил. Вечером ему даже показалось, что кто-то под землёй ещё жив. Но, может быть, только показалось — почудившийся звук был невнятен и непонятно откуда шёл. Возможно, и не из ямы вовсе.
Впрочем, у Ярослава появились и другие заботы, помимо расправ над ещё уцелевшими в других городах пленными новгородскими купцами. Со дня на день приходилось ожидать прихода князей-победителей и надо было придумать какую-то хитрость, какой-то ловкий ход, чтобы сохранить своё положение.
Великий князь Владимирский Юрий Всеволодович убежал с поля битвы, бросив всё и всех, как только увидел, что братьев нет рядом — ни Ярослава, ни Святослава. То, что Ярослав, ради которого и была затеяна эта война, спасался первым, возмутило великого князя едва ли не больше, чем разгром всего войска и даже собственной княжеской дружины.
С Юрием увязалось несколько человек из тех, кто находился с ним рядом в то время, когда лавина новгородской черни хлынула с холма и пошла сминать и теснить отборную суздальскую и владимирскую конницу — лучших из лучших. Уже порядочно отъехав от места побоища, великий князь опомнился и заметил попутчиков. Пришёл в гнев! Хотел было наброситься на них — гнать обратно, пусть там умирают с остальными! Но, на их счастье, догадались они захватить с собою запасных коней для великого князя. Сменные кони должны были ему понадобиться — а как управишься с ними без помощников? Он махнул рукой и позволил себя сопровождать.
Вспышка гнева вытеснила из головы дурной страх и прояснила ум. А когда шум и вопль проигранной битвы остался далеко позади и перестал быть слышен, вернулась способность размышлять.
Лучше бы она не возвращалась! Чем дальше отъезжал от поля своего позора Юрий Всеволодович, тем отчётливее понимал, какое случилось непоправимое несчастье. Всё, всё пропало!
Всё потеряно в один миг — власть, могущество, честь, сила, слава! Неужели всего этого можно так сразу лишиться? Всё это казалось ему неотделимой частью его самого, навечно принадлежащей, как телу человеческому принадлежат члены и душа. Но вот что получается: достаточно сделать один неверный шаг — и всё исчезает, словно ты шёл по жизни не как по широкой и прямой дороге, а словно по тоненькой ненадёжной жёрдочке над пропастью — и сам о том не ведал.
Теплился в душе лишь крохотный уголёк надежды: добраться бы до своего города, до Владимира, а там будет видно. Он ещё великий князь! Он не пустит никого в свой город, а потом что-нибудь придумает, всё образуется, грозу как-нибудь пронесёт мимо. И то, что сейчас леденит душу, пройдёт, забудется, как страшный сон, который снился в детстве.
Никуда не денешься — виноваты в случившемся были многие люди и разные обстоятельства, но самым главным виновником Юрию Всеволодовичу приходилось признавать себя. Константин был прав в споре за отцовский стол. Ему и Бог помогает. С самых пелёнок старший брат был преемником великого князя, готовил себя к Великому княжению. И не только он — вся земля знала: Константин станет ею править. И хотела этого! Отнять стол владимирский у старшего брата — значило отнять у него основу жизни.
Упиваясь своим положением, Юрий Всеволодович в глубине души всегда помнил, что торжество его словно имеет привкус неправедности, и, как ни скрывай этого за пышностью золотых одежд, всё равно этот привкус ощутим и понятен каждому — от крестьянина-смерда, что поклонится великому князю в ноги, а потом вслед ему хитро прищурится, до самого близкого человека, боярина Бориса Юрятича, в глазах которого, полных любви, порой появится на миг странное выражение не то жалости, не то сочувствия.
Появится? Нет, теперь уж не появится никогда! Полк Бориса, стоявший в середине войска, принял на себя удар грозной Мстиславовой дружины, возглавляемой самим Удалым. И последнее, что помнил Юрий о своём боярине, было его замешательство, когда разъярённый боем Мстислав Мстиславич, работая смертоносным своим топором направо и налево, наскочил прямо на Бориса Юрятича. И через миг того не стало видно, и не было видно больше нигде. Как теперь жить без такого друга, который был лучше брата родного?
Вскоре в пути произошло ещё одно несчастье — пал под Юрием Всеволодовичем конь. Перешёл вдруг на неуверенный, ныряющий шаг, потом и вовсе остановился и, едва дождавшись, пока хозяин слезет с седла, повалился набок, выбросил изо рта несколько клочьев пены, похрипел, дыша боками, и затих. А добрый был конь! Случай этот привёл Юрия в такое сумрачное состояние, что, пересев на другого коня, он больше думать ни о чём не мог — не получалось, словно окостенел весь.
Второй конь начал выбиваться из сил, едва лишь Юрий приноровился к его ходу — левый повод ему надо было держать короче, чем правый, он тогда бежал ровно. А издох на ходу, с князем не посчитавшись. Подломил передние ноги — и Юрию Всеволодовичу пришлось прыгать и немного пробежаться на раскоряченных ногах, а то бы на брюхе проехался. И такая обида вдруг поднялась на этого коня, что подбежал и пнул животное по морде сапогом несколько раз.
Когда немножко отошёл, огляделся и заметил, что попутчики бросили его, оставив, правда, третьего коня. Наверное, испугались, что разгневанный князь вот так же и на них, бежавших с поля ратниках, может сорвать своё раздражение. Очень даже возможное дело. Доберутся до Владимира, тут-то великий князь перед всем народом и укажет на них пальцем: вот, мол, виновники позора моего и вашего! Лучше скрыться подальше от греха.
Впрочем, Юрий Всеволодович сразу забыл о бросивших его на полдороге людях. Третий конь оказался без седла и тоже, как и беглецы, был напуган вспышкой княжеского гнева. Пришлось за ним побегать, поуговаривать дрожащим от скрытой ненависти голосом, прежде чем тот позволил себя поймать.
Рассёдлывать дохлого коня не было ни времени, ни сил. Снял Юрий Всеволодович с себя железный нагрудник, поножи, тяжёлый пояс — забросил всё в кусты. Шлема на голове уж давно не было, потерял где-то. Ничего — коню легче будет, этот конь последний, другого не найти. Снял кафтан фрязевского[8] алого сукна, набросил на испуганного жеребца: седло не седло, а что-то вроде потника получилось. Намучился, пока на коня влез, — ни стремени, ни слуги, который животное подержал бы. Перед тем как поехать дальше, подумал, что надо бы заметить место, куда бросил доспех, а будет случай — вернуться и подобрать. И опять расстроился до невозможности — не будет такого случая! Не железо пропало, вся жизнь пропала!
И уж совсем вышел из себя Юрий Всеволодович, когда возле Боголюбова встретился ему по дороге обоз. Это по его приказу везли возчики пиво и мёд к Липице! Позавчера, во время пира, он, пьяный, послал в Боголюбове за хмельными напитками — войско своё угощать после сражения. И вот — на тебе! — и сражение проиграно, и войска того нет, а эти дурни тащатся себе полегоньку, мирно беседуют о чём-то и, уж конечно, то, что везут — за время пути не раз попробовали! То-то выпучили глаза, когда налетел на них великий князь на неосёдланном коне, без шапки, в исподней сорочке, без оружия и свиты! Он, наверное, страшен был — рассыпались возчики с дороги в разные стороны, как мелкая рыбёшка спасается от проплывающей мимо щуки. А он погнал коня дальше.
Боголюбове проскочил, не заезжая. Потом уж пожалел: надо было сделать крюк, заехать, переодеться, коня сменить. Но поздно стало возвращаться — завиднелись впереди знакомые купола владимирских церквей, отсвечивающие красным золотом заходящего солнца. И невыносимо потянуло домой.
Стража его на воротах не узнала, приняла за простолюдина, который привёз долгожданную весть о победе. Махали руками приветственно, а потом, конечно, остолбенели, даже на колени попадать не догадались. А заметили Юрия Всеволодовича издалека, и какой-то дурень распорядился в надвратный колокол радостно звонить — и по всему городу стали отзываться, славить победу владимирского оружия. Такое получилось унижение: над всем городом весёлый перезвон, а великий князь, раздетый и растрёпанный, ездит на взмыленном коне вдоль стен и кричит: «Укрепляйте город! Укрепляйте город!» На стенах суматоха, беготня, вопли жалобные, плач. Никого же не осталось в городе, кроме стариков немощных, монахов, ребятишек да баб. И все на стенах сидят целый день, ждут своих родных назад с победой и добычей воинской.
Ещё стыда хватил полной мерой, когда по городским улицам ехал к верхнему городу — во дворец. А дома жена, княгиня Агафья, едва увидев, заголосила, словно по мёртвому. Он даже подумал, оторопело глядя на жену: а может, и вправду я уже умер? Потому что живому вынести такой позор просто невозможно.
Но родные стены помогли, привели в чувство. Распорядился: у ворот стражу выставить усиленную, на ночь ворота не запирать, всех уцелевших, что вернутся с поля сражения, — пускать. Городу понадобятся защитники! Бирючей[9] пустить по улицам, объявлять приказ великого князя: пусть те, кто может держать оружие, вооружаются и идут на стены. И — молебен, в каждой церкви молебен о спасении города, о даровании победы над врагом.
Чтобы заснуть этой ночью, пришлось крепко выпить. А всё равно полночи не спал — мучился. То себя было нестерпимо жаль, то брата Ярослава принимался ненавидеть, всю вину за то, что случилось, на него перекладывать. Это помогало слабо. Чувствовал, что сам во всём был виноват.
Утром вскочил: собирать народ! Вече созывать, советоваться, как быть дальше. Ещё можно помочь беде. Собрать военную силу. Ударить неожиданно на врага, который победой своей упивается, ниоткуда удара не ожидает.
Вече собралось — и тогда великому князю стало окончательно ясно, что никакой военной силы собрать не удастся. Из стариков и монахов не составишь полк.
Всё же он ещё пытался управлять ходом событий.
— Владимирцы! — кричал он. — Братья! Враги наши близко! Затворимся в городе, станем отбиваться!
Юрию Всеволодовичу уже доложили, что за ночь в город вернулось довольно много народу, уцелевшего на Липице. Почти все приходили раненные, и ни у кого с собою не было мало-мальски приличного оружия. И на вече никто из этих ратников не пришёл.
— С кем будем отбиваться, князь? — отвечали ему из толпы, словно равному. — С кем затворимся? Наши все побиты — не знаешь ты этого? А кто прибежал — те больные да безоружные. Кому воевать? Детишкам малым?
Никогда ещё с ним так не говорили. Какую-нибудь неделю назад не эти ли самые люди славили его, своего князя? Всё кончилось.
— Знаю, братья, всё знаю, — пришлось отвечать им, сдерживая гнев. — Не можете биться — ладно. Об одном только прошу вас! Не выдавайте меня! Я вам зла не делал! Не выдавайте ни князю Мстиславу, ни брату моему, князю Константину!
Толпа пошумела, погудела, потом раздалось несколько голосов с разных концов её:
— Ладно! Не бойся, князь, не выдадим!
— Заступимся за тебя! Константин нас послушает!
— Константина попросим!
Вот оно как. За ночь, оказывается, владимирцы успели себе нового великого князя избрать. Ну что ж — всё правильно.
— Спасибо вам, братья! — Пришлось поклониться вечу, раз заступиться обещали. — А из города я сам выйду, как придёт Константин, так ему навстречу пойду.
На этом и закончили. Разошлись: народ по домам своим — оплакивать убитых, ходить за ранеными, хоронить умерших; князь — в опустевший дворец свой, думать над горькой судьбой и ждать решения участи. И привыкать к новому положению подневольного человека, нехозяина жизни своей.
Впрочем, он немного лукавил сам с собой. Собственно жизни его ничто не грозило теперь, когда избежал смерти в бою. Юрий Всеволодович прекрасно знал (даже перед Липицким сражением, рассуждая о Константиновой гибели), что старший брат не злопамятен и не жесток. Казнить его не станет. А уж про Мстислава Мстиславича и говорить нечего: он витязь славный, в битве равных себе не имеющий, но едва ли не больше славы воинской известен своим добродушием и милостью к побеждённым. Особенно милостив, если перед ним повиниться.
Мстислав Удалой! Ныне — князь над князьями, распорядитель и устроитель русских судеб. Орёл, парящий в поднебесной выси.
Да, он старше и опытнее Юрия, но разве умнее? Несомненно одно: какая-то сила ему помогает. И поэтому он всегда прав оказывается. Наверное, эта справедливая сила избрала его из всех.
Много пришлось передумать всякого Юрию, пока он, сидя во дворце, дожидался прихода союзных князей. То каялся, то злился на Ярослава, то на Константина. Не мог разозлиться на одного Мстислава Мстиславича. Чем больше о нём размышлял, тем твёрже становилось печальное понимание происшедшего. В самоуверенной гордыне подняв на князя Удалого руку, отвергнув его призывы к миру и согласию, столкнувшись с ним в кровавой схватке, Юрий навсегда лишил себя не власти и богатства, нет! Они ещё, может быть, придут, — лишил чего-то дорогого, к чему, оказывается, робко стремилась душа, а он и не замечал этого. Человек, живя в грехе, поддаваясь грубой жизни, всё время что-то теряет, а теряя — забывает себя, прежнего. Но хранит в душе веру и надежду: всё ещё вспомнится! Даже самый отъявленный грешник и тот чувствует в себе эту ниточку надежды, цепляется за неё. А когда ниточка рвётся, остаётся о ней воспоминание! Юрий понимал, что его ниточка оборвана, и не только он сам, никто на свете не вспомнит того хорошего, что было в нём раньше. Не совершится чудо, и реки крови, пролитые неправедно, из пустой прихоти, не повернут вспять, не вольются в перерубленные жилы, не оживят мертвецов. В светлый колодец, из которого ему бы испить с благодарностью, он глумливо плюнул, и этого плевка ему не забудет никто. Того Юрия, не способного на подобное кощунство, больше нет. Он стал совсем другим человеком.
Ожидание было долгим — целая неделя прошла, пока Юрию Всеволодовичу доложили, что к Владимиру приближается союзное войско. Он кинулся на городскую стену — посмотреть, угадать свою судьбу в уверенной поступи победителей. Ворота приказал закрыть. О своём обещании — выйти навстречу брату Константину — как-то забыл за мыслительной суетой.
Они двигались неторопливо. Им спешить было некуда. Им хорошо, наверно, было ехать так, не торопясь, нежась под ласковым весенним солнышком и приятно беседуя. Не доехав до города, увидев накрепко закрытые ворота, они, однако, не обеспокоились, ругаться и грозить, требуя, чтобы им немедленно было отворено, не стали. Всё так же неторопливо войско во главе с князьями Мстиславом, Константином, а также с обоими Владимирами, Рюриковичем и Мстиславичем, повернуло и двинулось вдоль стен. Объезжали город. Константин на что-то указывал, что-то объяснял Мстиславу Мстиславичу, с которым ехал рядом, словно родной брат, а Юрий в это время, прячась за забралами и навесами, крался над князьями по стене, стараясь хоть что-нибудь расслышать. Так и обошёл за ними весь город.
Вернувшись к тому месту, с которого начали объезд, князья спешились и приказали разбивать стан. Видно было — не осада это вовсе, никакого приступа не будет, а просто усталое войско размещается для отдыха. К вечеру стан был обустроен и выглядел весьма мирно. Войско как бы и не замечало городских стен и занималось будничной работой: чисткой коней, поправкой упряжи и оружия, приготовлением пищи и играми — кто в салку, кто в коня, кто в зернь.
Постояв на стене, насмотревшись, отмахнувшись от людей, что напоминали ему об обещании выйти к брату, Юрий уехал во дворец. Затворился, запёрся в покоях, сидел как сыч. Ждал чего-то.
Ночью начался пожар во дворце. Княгиня перепугалась, и без того была еле жива от страха. И дети перепугались. Сам князь едва из окна не выпрыгнул, выбежал во двор в одном исподнем. Еле потушили. Тут же и донос получил: зажёг дворец, мол, кто-то из своих, чтобы угодить князьям-союзникам. Чтобы им было приятно смотреть, как враг их вчерашний поджаривается. Хотел Юрий Всеволодович прийти в гневное состояние, потребовать, чтобы поджигателя немедленно нашли и пред его очи представили. Потом передумал, плюнул: чёрт с ним! Где его найдёшь? А найдут — возиться неохота. Ушёл спать на женскую половину, где не так пахло дымом.
Спал до полудня, пока не разбудили. Опять донесение: оказывается, завидев дым, поднимающийся над верхним городом, Мстиславов полк новгородский хотел было идти на приступ. Крик подняли, оружием размахивали. Сам Мстислав Мстиславич их остановил. Речь сказал. Много говорил про кровь невинную, что хватит, мол, её проливать. Новгородцы, хоть и были распалены, а князя своего послушались беспрекословно. Ну, ещё бы! Ведь он теперь для них — как отец родной.
Днём Юрий Всеволодович опять лазал на стену, ходил по ней, разглядывая мирно раскинувшийся стан. Опять прятался и вслушивался в голоса: может, о нём что-нибудь скажут? Ничего не услышал. Если и говорили, то вполголоса. Сам хотел крикнуть со стены что-нибудь обидное. Да Господь уберёг. Так и не крикнул Юрий, устыдился своего порыва глупого и ушёл.
Дома вдруг осенило: подарки! Подарки надо бы подготовить князьям, всё равно ведь не обойтись без подношений.
Весь оставшийся день только и думал: кому что. Мстиславу Мстиславичу — коня самого лучшего. Оружие, доспех. Нет, и оружие, и доспех надо по его мерке подбирать, чтобы и меч по руке пришёлся, чтобы шлем и нагрудник впору. А какая мерка у него? Со стены не разглядишь. Что Константину? Вот тоже задача простая, да не очень. С детства Юрий знал, что старший брат более всего любит святыни церковные. За кусочек доски от гроба святого великомученика готов город какой-нибудь отдать. Положим, во владимирских храмах и монастырях святынь подобных много и есть из чего выбрать. Но как их Константину подаришь, если он не сегодня-завтра сам во Владимире сядет, всё и так его будет. Эх, знать бы раньше, что так обернётся, послал бы в Царьград человека за мощами нетленными: всё, что ни предложат — покупай, вези! А то и покупать не надо. Великому князю Владимирскому только глазом моргнуть — таких святынь понавезут! Отцу-то, Всеволоду Юрьевичу, чего только не доставляли! Особенно умилила его, помнится, сорочка святого Димитрия Солунского и плита его гробовая. Димитрий-то был отца святым покровителем небесным, и второе имя Всеволода было Димитрий.
И Константин, который вскоре станет великим князем, таких подарков сможет сам получать сколько угодно.
Коней подходящих, кстати, тоже на конюшнях не оказалось. Все были на войну забраны. И все достались победителям.
В конце концов Юрий решил, что дары должны быть, главное дело, богатыми. Золота побольше, серебра. Мехов там. Всё равно получается, что не своё добро станет дарить — Константиново. На том закончился ещё один день добровольно-вынужденного осадного заточения.
А ночью — опять пожар! И опять быстро потушили. Видно, вчерашние поджигатели не оценили его доброты, снова взялись вредить. Неужели его так не любят?
Теперь, после второго пожара, уже не ложился. Всю ночь бодрствовал. Челяди дворовой, казначеям тоже не дал спать. Перетряхивали лари с добром, укладки с драгоценностями. Готовили дары для завтрашнего — решил Юрий, что ворота велит открыть и выйдет, — подношения князьям.
Утром, едва рассвело, выслал Юрий послов к Мстиславу и Константину. Велел кланяться и передать, что с выходом из города не задержится. А днём, взяв с собою младшего братца Иоанна, сам прибыл в стан победителей.
Они уж его поджидали. Сидели у Мстислава Мстиславича в шатре, встретили молча, но без той суровости во взглядах, которую он ожидал увидеть.
Заметив, что не так уж они и разгневаны, не стал падать на колени, а лишь поклонился в пояс.
— Братья мои! — начал проникновенно. — Князь Мстислав! Князь Константин! Князь Владимир и ты, другой князь Владимир! Вам кланяюсь и челом бью. Возьмите всё моё достояние, только жизни меня не лишайте! Князь Мстислав Мстиславич! Я в твоей воле и все мои братья также. Прости мне мой грех. Посади за стол и накорми. И до скончания века стану в твоей руке ходить.
И что же? Этого оказалось достаточно для того, чтобы Удалой растрогался. Константин ещё хранил на бледном лице выражение холодной отчуждённости, оба Владимира переглядывались, а Мстислав Мстиславич уже встал, помигал добрыми глазами, шагнул к Юрию и объятья раскрыл. Обнялись, конечно. Ну а после Мстислава обнимался с остальными. Обнял и брата Константина, подумав про себя, что подобного не приходилось делать уже лет десять, наверное. Но, оказывается, руки помнили тело брата — худощавое, некрепкое и такое родное.
Впору прослезиться и, наверное, прослезился бы, если б душа — новое ощущение — не оставалась такой мертво-спокойной. И расчётливой: обнимая Константина, постарался сделать это так, как в детстве, чтобы и брат вспомнил, как любили друг друга когда-то.
Потом, конечно, поехали в город. Во дворце Юрий их всех одаривал тем, что было уж приготовлено. Опять обнимались. Сели за стол.
Мстислав Мстиславич, хоть и простил Юрия, но прямо объявил ему, что справедливость восстановит и посадит на Владимирском столе Константина. Это было сказано при всех. И Юрий снова подивился этому человеку, который свою удачу, своё благословение Божье тратит не на себя, а на какую-то там справедливость! Что ему Константин? Мстислав Удалой сам мог сесть на Владимирском золотом столе, присоединить к великокняжеским владениям и Новгород, и Смоленск, и Рязань, и Чернигов, даже сам Киев — и никто не посмел бы осудить его за это! Наоборот — любая земля приняла его с радостью. С колокольным звоном и дарами. Неужели есть сила сильнее выгоды и жажды власти? Выходит, есть, приходится в это верить. И учитывать это в дальнейшем.
На следующий день состоялось вокняжение Константина. Весь город собрался его приветствовать. Его во Владимире всегда помнили и любили, и были рады, что он стал их государем. Юрий тоже при этом должен был присутствовать — Мстиславу Мстиславичу и в голову, наверно, не приходило, что такое торжество справедливости может вызвать в ком-то горькие чувства. Тем более — в бывшем великом князе Юрии Всеволодовиче, ведь он осознал свою неправоту, покаялся и примирился с братом.
После того как Константин поцеловал крест владимирцам, а они — ему, было объявлено решение об участи бывшего государя. Давал ему, Юрию, великий князь Константин Всеволодович небольшой городок Радилов на Волге. И Юрий принародно кланялся и говорил слова благодарности. Надеяться на что-то большее и нельзя было, ведь ещё совсем недавно Юрий не был до конца уверен, что ему оставят жизнь. А тут всё-таки город, да позволили взять с собой дружину и достаточно имущества для жизни. Дружина была, правда, небольшая, человек сорок. Из тех, кто смог сдаться в плен у Липицы. Остальное войско Юрия в основном всё погибло и — малой частью — разбежалось кто куда.
Брат Константин, понимая состояние Юрия, посоветовал ему отправляться на следующий же день. В эту пору добраться до Радилова Городца лучше всего было водою — по Клязьме до Оки, а там и до Волги рукой подать. Тут же великий князь распорядился готовить ладьи и насады, и всё было устроено удивительно быстро. Пока шла подготовка к отъезду или, вернее сказать, к отплытию, Юрий почти всё время провёл на могиле отца. Горожанам, собравшимся посмотреть, как их бывший князь прощается с дорогой сердцу могилой, он жаловался на брата Ярослава. Говорил, что Ярослав во всём виноват, подбил на нехорошее дело. Пусть слушают и сочувствуют — может, в их памяти бывший князь останется хорошим. Это пригодится.
На следующее утро, бросив последний взгляд на стены родного города, Юрий Всеволодович с семьёй, дружиной и немногочисленными приближёнными (ах, как не хватало Бориса!) отбыл к своему новому обиталищу. Среди друзей его находился епископ владимирский Симон, который был обязан Юрию своим саном и не пожелал изменить благотворителю в дни его злополучия.
Расправа над новгородскими купцами, столько удовольствия доставившая князю Ярославу, недолго занимала его. Очень скоро Ярослав Всеволодович начал осознавать: душу-то он потешил, отчасти возместив себе поражение в битве на Липице, но при этом ещё более усугубил вину свою перед союзниками.
И он пока ещё не знал, чем всё дело закончилось, — никаких известий о Мстиславе Удалом и брате Константине не приходило. Могло, конечно, случиться чудо — после того, как Ярослав бежал с поля боя, Суздальское войско, к примеру, пришло в себя и двинуло на врага с новой силой. На за всю свою жизнь князю Ярославу не приходилось видеть чуда. Может, их вообще не бывает на земле? Чего стоило какой-нибудь Высшей силе просыпать манну небесную над голодающим Новгородом или дать воздуха купцам, замурованным в погребе? Впрочем, Ярослав вспомнил, как его духовный наставник когда-то давно ему сказал: Бог может всё, он может одним мановением руки искоренить зло, живущее меж человеков, но не делает этого, потому что с земным злом люди должны бороться сами и сами его побеждать во славу Божию.
Некоторое время спустя князь Ярослав получил-таки недобрые вести из Владимира, где теперь великим князем сидел брат Константин. Учитывая это, надо было строить дальнейшую игру.
И не у Константина надо испрашивать прощения, а у того, кому он Владимирским столом обязан: у Мстислава Удалого. Эх, подумать бы об этом раньше! Тогда, глядишь, и купцы новгородские были бы живы — отпусти их, и прощение обеспечено. А так князю Мстиславу наверняка уже известно о последнем Ярославовом злодействе, бессмысленном и жестоком, взывающим к отмщению.
Ярослав сильно надеялся на их с Мстиславом Мстиславичем родственные узы. Не станет же Удалой отнимать мужа у собственной дочери? Хотя тут тоже было не всё ладно — тесть уж давно был недоволен тем, как Елене живётся за мужем.
Но ведь всегда можно повиниться, покаяться, слезу пустить, пообещать, что отныне всё будет не так, и станет Ярослав жить с Еленой в любви и согласии. И тестя станет во всём слушаться. Если так рассуждать, то всё выходило хорошо. Не оставляло лишь удивление: отчего Мстислав, который мог сам стать великим князем, отдал княжение Константину? Это не укладывалось в уме и раздражало: стань Удалой повелителем огромных земель, на радостях охотнее даровал бы прощение зятю — как государь подданному. С Константином мириться — ещё неизвестно, получится ли? Нежен душой старший братец, может не понять, что честь княжеская вынудила Ярослава передушить новгородских купцов, сочтёт за обычное злодеяние. Ну, как бы там ни было, а к разговору с Константином нужно было приготовиться.
Хорошо, что ожидание оказалось недолгим. Третьего числа мая от городских ворот прибежала стража, донесла, что войско союзных князей уже близко, и первым идёт полк великого князя Константина.
Ярослав пал на коня, бросился брату старшему, любимому, навстречу. Немного пришлось проехать, пока не увидел Константиново знамя с золотым львом на алом поле. Константин, ехавший впереди, тоже заметил брата, остановился, стал ждать, когда Ярослав приблизится.
Ярослав спешился и повалился в ноги, рыдая:
— Брат! Великий князь! Прости! Виноват я перед тобой, послушал Юрия. Горе мне, горе!
И Константин Всеволодович, вместо того, чтобы излить гнев свой, тоже спешился, подошёл, поднял брата на ноги.
— Прощаю тебя, брат Ярослав.
— Что же делать со мной станешь? — спросил Ярослав, изумившись тому, как легко получил прощение, — всего-то на коленках постоять пришлось.
— Я-то что... Я нынче в воле Мстиславовой, — ровным, тихим голосом отвечал Константин. — Он мне вместо отца. Его проси о прощении. Ах, брат, брат, что же ты наделал? До какого злодейства дошёл — людей, как зайцев, губишь? А ведь мы с тобой от одного отца, одной матерью рождены и вскормлены. Вспомни мать-то! Небось она с небес-то смотрит на тебя и ужасается! Матушка, голубушка наша... Я-то тебя прощу, брат Ярослав, и молиться за твою душу стану. А вот Мстислав — простит ли? Ведь он и имени твоего слышать не может!
— Брат! Не допускай его до города! — взмолился Ярослав. — Упроси его тут встать. А я сейчас приеду, дары привезу. Замолви за меня слово!
Константин пообещал, но было заметно, что без всякой надежды на то, что Мстислав Мстиславич к нему прислушается.
Отпустив Ярослава в город за подарками, великий князь велел полку остановиться, а сам отправился к Удалому просить за брата.
Мстислава Мстиславича он нашёл весьма сердитым. Видно, тот близко к сердцу принял известие о том, как обошёлся с купцами Ярослав. Правда, по сравнению с тем, как он обошёлся с Новгородом, это была мелочь, но это последнее злодейство превысило меру терпения Мстиславовой души.
Константин со всем красноречием принялся упрашивать князя Мстислава простить неразумного брата. Говорил, что Ярослав ведь был виноват одинаково с Юрием, который тем не менее был прощён. Говорил, что теперь Ярослав уже безопасен, как змея с вырванным жалом, а прощённый, может стать верным и надёжным союзником. Мстислав Мстиславич и слышать ничего не желал:
— Не помирюсь! Знать не хочу его, злодея!
Тут прибыли из Переяславля дары. Особенно щедро одарён был новгородский полк — каждому ратнику по гривне, по дюжине куниц, по два зерна жемчужных. Это ли немного смягчило Удалого, или подействовали уговоры Константина, которого он любил и огорчать которого не хотел, — но в конце концов согласился к Переяславлю не идти и приступом не брать его. Брезгливое чувство, испытываемое им к Ярославу, вдруг стало таким сильным, что Мстислав Мстиславич и думать расхотел о дальнейшей судьбе злодея. Ладно, пусть с ним Константин разбирается, если захочет. Оставит ему Переяславль — пусть. Его вотчина, он хозяин.
Потребовал только одного: чтобы немедленно была доставлена из города княгиня Елена. И всё, что дочь пожелает взять с собой, пусть возьмёт. Хоть бы и всю казну мужнину. А Ярослав чтобы её забыл и думать о ней не смел. Всё.
Елена приехала к отцу. Они давно не виделись, и встреча получилась радостной, несмотря на обилие пролитых слёз. Отнятая от постылого мужа, Елена понимала, что вряд ли долго ей придётся жить при отце, и, скорее всего, если никто не возьмёт замуж, её ждёт пострижение. Но всё же была рада. Жизнь в доме Ярослава опротивела Елене настолько, что и строгий монастырь казался ей местом более привлекательным.
Здесь, у Переяславля, и расстались Мстислав Мстиславич и великий князь Константин Всеволодович. Им больше не суждено было увидеться. Но они этого не знали ещё. Константин отправился во Владимир, а Мстислав Мстиславич с дружиной и новгородским полком — на Торжок и далее, в Новгород.
По пути князя Мстислава несколько раз догоняли послы переяславские от злодея. Тот просил слёзно вернуть ему жену законную Елену. Мстислав Мстиславич никаким ответом злодея не удостаивал. Все посольства возвращались в Переяславль ни с чем.
Итак, война была закончена. На русской земле был наведён порядок. Восстановлена справедливость. Те, кто мог этот порядок попытаться нарушить, надолго были лишены сил. Новгороду открывался путь к процветанию.
Всем этим русская земля обязана была князю Мстиславу Мстиславичу Удалому.
В закупах у покойного Малафея Иван, помнится, чувствовал себя, хоть и подневольным, но своим человеком; да и жил отдельно, и работал по хозяйскому приказу, и за стол с хозяином садиться не имел возможности, а всё же был кем-то вроде дальнего родственника в большом семействе. И в душу ему никто не лез, и достоинства без нужды не унижал. За оплошность Малафей ругал, и от работников его Ивану доставалось, если что не так сделает. Ну, молодых да неумелых этак-то везде учат, хоть ты обельный, хоть вольный. Растяпу или нерадивого высечь — это же святое дело! На такое и обижаться не принято.
Потом, попав в глухую чухонскую деревню, отлёживаясь в углу на вонючем сене, Иван понимал так: он для чухонцев — нечто вроде зверька, отловленного в лесу и оставленного наполовину из жалости, наполовину из расчёта, что в дальнейшем зверёк может пригодиться на продажу. С Иваном никто и не разговаривал из чухны, и почти не замечали его присутствия. Разве что когда он с помощью старика устроил кузню и показал лесным людям небольшое своё умение, то смог их удивить. Но так, как люди обычно удивляются, видя умение медвежонка плясать на задних лапах, передними держа бубен и кланяясь в ответ на угощение.
Немцы же купили Ивана, как покупают телёнка или поросёнка, и с этого дня он был без расспросов и объяснений превращён в полезное домашнее животное. И обращались с ним как с домашним животным, которое не достойно того, чтобы чувства к нему проявлять. Девки чухонские, те хотя бы смеялись меж собой над ним, голым. Здесь же у Ивана было такое ощущение, что ходи он хоть вообще без одежды — на это никто внимания не обратит. И именно это сознание себя как бы не человеком — было самым удручающим.
Вообще здесь, в Оденпе, над Иваном, как он узнал, было множество хозяев. Самый главный — звали его Фолькин, а может, Волькин — был начальником над всеми немцами, главным в крепости, мастером ордена Ливонского. Ему подчинялся главный немецкий военный — барон Дитрих, который вместе со своими рыцарями держал власть над всем этим краем. Этот барон Дитрих, как впоследствии узнал Иван, и был тот рыцарь, встретившийся ему с чухонцами при въезде в город. Хер Готфрид, заплативший за Ивана, управлял большим хозяйством при немецкой крепости и всем войске и подчинялся и Дитриху, и всеми потрохами — Волькину. Для Ивана хер Готфрид был птицей высокого полёта, потому что, управляя хозяйством, повелевал десятком помощников, тоже немцев, каждый из которых был ответственным за свою часть. Железным, златокузнечным и оружейным промыслами ведал уже хер Гунтер — вот этот уже был к Ивану поближе. А самым непосредственным начальником, распорядителем над жизнью Ивана был Адольф, мастер железного дела, которого тоже полагалось называть «хер»; если он тебе что-то велит: «явольхер». Впрочем, Адольф почти никогда ничего Ивану не приказывал, это делали его подмастерья Ян и Михель. И все эти немцы, кроме разве что Яна и Михеля, владея и Иваном, и сотнями ему подобных, и всеми окрестными землями, сами были собственностью Ордена.
Об Ордене, которым правил в городе Риге епископ Альберт, сам подчинявшийся главному латинскому попу в каком-то Риме (этот поп латинский уже подчинялся одному Богу), все говорили, понизив голос и с большой почтительностью, словно боясь накликать беду. Впрочем, Ивану не доводилось слышать, как о нём говорят главные немцы, но подмастерье Ян, немного умевший по-русски, говорил именно так. Он же, будучи на вид ровесником Ивана, то есть юношей лет двадцати, иногда снисходил до разговоров с рабом и объяснял всю здешнюю иерархию — не для того, конечно, чтобы просветить Ивана, а чтобы иметь «практикум» в русской речи.
Иногда, расхваливая величие и могущество Ордена, Ян говорил, что когда накопит достаточно «гельд», то купит себе право на вступление в Орден — хотя бы оруженосцем при рыцаре. У Ордена великое будущее. Не пройдёт и десяти лет, как все страны покорятся ему, в том числе и Русь, населённая дикими варварами вроде Ивана. И многие русские князья это уже понимают. Вот, например, наш барон Дитрих — он «швагер», то есть зять русского князя Вольдемара Мюстаслау из города Скоффа или Плескоффа — эти названия трудно произносить. Князь Вольдемар давно принял решение встать под знамёна Ордена и породнился с одним из знатнейших рыцарей его.
Беседы с Иваном не означали, что подмастерье Ян испытывает к русскому некие добрые чувства. Бывало, что, поговорив с рабом, Ян вспоминал о каком-нибудь недоделанном деле и тогда мог тут же понудить Ивана к исполнению хорошим ударом палки. Как пастух бычка, отбившегося от стада. В ответ Иван только тихо ругался себе под нос (правда так, чтобы немец слышал) или скалился, сверкая глазами, на обидчика. Немцы, наверное, считали Ивана строптивым.
Немецкое хозяйство размещалось неподалёку от крепости и было весьма обширным, составляя как бы ещё один город, примыкающий к Медвежьей Голове, — несколько слобод, население которых занималось каждое своим промыслом. Тут, помимо кузнечного, имелось ткацкое производство, гончарное, портновское, кожевенное, маслобойни и сыроварни, огромные свинарни и при них — варильни и коптильни, от которых иногда доносился такой умопомрачительный запах, что скулы сводило. Немцы, как выяснил Иван, были большие любители вкусно покушать и еду себе готовили весьма затейливо. Впрочем, эту еду он видел только издали, когда наступал обед: мастер Адольф удалялся к себе домой, а Ян и Михель ели прямо здесь, на кузнице, им обед приносила Адольфова служанка. Перебрасываясь с ней шутками, жуя и хохоча, Ян и Михель ни разу хотя бы кусочек не предложили Ивану попробовать. Он же получал глубокую миску пшённой каши и кусок серого хлеба — всегда одно и то же и в одинаковых количествах, ни больше, ни меньше. И есть старался так, чтобы немцы видели: плевать он хотел на ихние яства, и на них самих, и девку ихнюю толстомясую. Когда эта девка приходила, особенно хотелось хоть чем-нибудь да показать свою гордость и душевную независимость. В общем, грех жаловаться — был сыт, и на том спасибо.
Всё то добро, что производилось в хозяйстве Ордена, предназначалось не только для рыцарей — им и десятой доли было не съесть и не износить, — а отправлялось в Ригу большими обозами. Примерно раз в месяц то Ян, то Михель отправлялись с таким обозом сопровождать изделия их кузни. Такие поездки для обоих были праздником, а для Ивана оборачивались дополнительной работой.
Тот небольшой навык в кузнечной работе, который Иван получил и в отцовской кузне, и после у Малафея, здесь ему самому казался жалким. Нечего говорить: и угрюмый носатый хер Адольф, и Ян с Михелем были такими мастерами искусными, что Иван, страстно завидуя их мастерству, порой чувствовал, что отмякает к ним душой, забывая, что он — раб, а они — хозяева. Что он умел? Подковы, гвозди, петли для ворот, наконечники сулиц и ножи самой простой работы. Немцы же изготавливали всевозможный рыцарский доспех: нагрудные сверкающие латы с подвижным оплечьем и знаком Ордена — крестом, каждый конец которого был хищно раздвоен, шлемы с поднимающимся и опускающимся забралом, латы ножные со шпорами и наколенниками. Тонкая работа!
Ивана, хоть и был он куплен как кузнец, к такой тонкой работе и не подпускали. И учить его, разумеется, здесь никто не собирался. Его делом было: мехи раздувать, таскать воду и уголь, следить, чтобы в кузне всегда было чисто подметено. Когда же либо Михель, либо Ян отсутствовали, Ивану иногда доверялось удерживать клещами на наковальне тяжёлую, красную от жара заготовку, и не дай Бог дёрнуться, когда в лицо попадают брызги окалины, — такое грозило палочным битьём. А палка для Ивана всегда была наготове и у Адольфа и у подмастерьев.
И всё равно ему нравилось стоять у наковальни. Это ведь тоже была учёба: смотри да запоминай. Может, когда-нибудь и сам так сумеешь. Мысли о возможном освобождении от рабства (а как от него освободиться, если не бежать?) со временем приобрели дополнительную окраску: да, бежать-то хорошо бы, но ещё лучше объявиться в родных краях таким же мастером, как Адольф, а не просто оборванцем, всё имущество которого — одна лишь свобода.
И он учился вприглядку, жадно впитывал накрепко, старался запоминать. И немецкие орудия — для грубой ковки, для тонкой ковки, какой молоточек для чего служит, — и какая сила удара для чего нужна, где бьют с оттяжкой, а где без неё, как сваривать железные пластины, чтобы шва не видно было, как ставить заклёпки, прорубать отверстия, как следует закаливать — у немцев для закалки стоял в кузне, кроме чана с водой, ещё и сосуд с каменным маслом, и после погружения в масло выкованный меч приобретал отлив радужный, гибкость и такую твёрдость, что им без вреда для лезвия можно было рубить гвозди, что и делал Адольф, проверяя качество работы.
Удивлял Ивана немецкий распорядок. Когда приходило время обеда — из крепости доносился звон полуденного колокола, и работа мгновенно останавливалась, даже ещё до того, как затухал звук поющей колокольной меди. Правда, Адольф с подмастерьями как-то угадывали время наступления обеда и старались, чуя его приближение, либо успеть закончить поковку, либо не приступать к новой. Вообще вся работа в кузне начиналась и кончалась по звону. И не только работа, но и весь день. Утром всех подневольных, кто работал на хозяйстве Ордена, будили резкие удары в железное било, висящее на перекладине посреди ремесленной слободы, это означало: вставай, оправляйся и беги на кузню, там уже ждёт кусок хлеба и каша, ешь быстрее и жди, когда в крепости прозвонят, — тогда приходит Адольф с подмастерьями и начинай задувать горн. Потом обед, когда хозяин уходит домой. К вечеру — тоже звон. Получай хлеб-кашу и жди, когда поведут спать. Один раз Иван разжёг угли и задул печь ещё до прихода Адольфа — так получил палкой: не сметь начинать работу без приказа! Вот этот распорядок никак душа не принимала — было в нём что-то непоколебимое, неумолимое, вольному человеку не свойственное. Ладно Иван, но ведь немцы-то были сами себе хозяева. Видать, привыкли они к такой жизни, решил Иван. Одно слово — чужой народ, и как его ни старайся понять, всё равно не поймёшь до конца.
Вот так и шло время. Весна прошла, за ней — прохладное дождливое лето, потом, как водится, снег выпал, а спустя положенное время стал таять. Первый год рабства показался Ивану на удивление недолгим. Как-то, плетясь в утренних сумерках на работу, слушая, как скрипит влажный от начинающейся оттепели снег, Иван вдруг с необыкновенной остротой вспомнил тот, первый свой день, когда, привязанный за шею, он точно по такому же влажному утоптанному снегу тащился позади коня хера Готфрида. Неужели уж целый год прошёл? — изумился Иван. Почему это время так быстро пролетело? Вроде и не заметил. И что теперь? Все годы, отпущенные ему, рабу Божию, рождённому в вольном Новгороде, с детства взлелеянному родительской лаской, и даже здесь, в немецком плену, сохраняющему исконную русскую надежду: послужить земле отцов своих, оставить на Родине после себя и добрую память, и наследников — да неужели же предназначено ему, Ивану, сыну Демьяна-кузнеца, всю его будущую жизнь отдать тупой работе на чужих людей? Превратить её, жизнь единственную, в навоз для жирных ползучих ростков Ордена, который для того, может, и существует, чтобы всю Русь поработить вот так же, как Ивана?
Мысль была такой сильной и обессиливающей, что Иван даже упал, звякнув ножной цепью. И лежал, не мог подняться — другие рабы, направляющиеся по своим местам, равнодушно обходили лежавшего, пока не подошёл надсмотрщик и палкой не помог встать на ноги. Обошлось, правда, без большого битья — может, этот надсмотрщик не имел права причинять телесный ущерб домашним животным? У немцев ведь все обязанности строго расписаны: этот гонит, этот бьёт, этот ночью сторожит, чтобы не разбежались.
С того дня Иван начал думать о побеге не как о чём-то далёком и несбыточном, а как о самом главном деле своей жизни, без которого, как без воздуха, воды и еды, — смерть, и больше ничего.
Именно поэтому он стал стараться выглядеть особенно послушным и услужливым. И послушным не как человек, а как раб, как объезженный и привыкший к хозяину конь, как собака, преданно смотрящая хозяину в глаза после удара палкой. Он хотел, чтобы, привыкнув к его покорности и сочтя неопасным, с него сняли бы цепь не только на время работы в кузне, но и после неё. Видел Иван и таких среди невольников — те ходили раскованные, вели себя тихо и даже проживание имели отдельно от прочих. Другие-то на ночь запирались в общих избах, человек по двадцать, а эти жили каждый в своей избушке и могли покидать слободу, ходить в город — например, на праздники, устраиваемые латинской церковью, когда вокруг крепости носят кресты, хоругви, чаши с дарами и вырезанных из дерева раскрашенных святых, вроде идолов чухонских, только искуснее сделанных и более приятных глазу.
Между прочим, хоть порой и дрожало от злости всё внутри, но жизнь у Ивана, ставшего послушным, потекла легче. Наверное, так и бывает у раба, если он ведёт себя, как положено, по-рабьи. У хозяев к нему совсем другое отношение.
Лицедейство Ивана принесло свои плоды — пусть и не сразу. Хлопоча в кузне, ловя на лету каждый хозяйский знак, стремглав бросаясь исполнять, Иван нет-нет да стал замечать некоторое подобие одобрения в мрачном взгляде Адольфа (хера) — пусть и не того одобрения, которого удостаивались Ян и Михель. Со временем общая благосклонность немцев стала почти ощутимой.
Но не услужливостью он их взял. А вот чем: догадался, что нужно выражать восхищение всем, что бы ни исходило от немцев, при этом используя заученные немецкие слова и главное — умело их произносить, особо приноравливаясь к каждому случаю. Например: с треском пущенные Яном или Михелем, а то и самим Адольфом, ветры, следовало приветствовать, растягивая: «О-о-о, вуун-дер-баар!» Когда тот же Ян, делая «практикум», общался с Иваном и важно рассказывал ему об Ордене и том порядке, который Орден повсюду скоро установит, надо было делать такое же важное лицо и поддакивать Яну: «Рихтих, о, я, рихтих». Самым же важным было суметь похвалить их работу — так, чтобы хозяевам стало приятно: немцы, они тоже люди ведь. Тут надо было, беря в руки готовое изделие, чтобы отнести его на полку, где всё хранилось, восхищённо переводя взгляд с панциря на хера Адольфа, чеканно произносить те слова, что заучились одними из первых: «гут», «зеергут», но лучше всего — «зеерзеергут». Впрочем, хвалил немецкие изделия Иван всегда вполне искренне, ему и притворяться не требовалось для этого. Хороша была немецкая работа!
Этим Иван их и взял. Он понял это, когда немцы начали с ним здороваться, приходя утром в кузню. Не как с равным. Но всё же как с человеком, который, хоть и варвар, и раб, но в деле разбирается и искусство мастера может оценить. И к тому же весельчак, способный улыбнуться шутке.
Его стали лучше кормить — толстомясая служанка приносила теперь не одно пшено варёное, а и горох со свининой, и белые лепёшки с молоком, и сыр — в первый раз в жизни Иван его попробовал. Понравилось. Кстати, может, из-за того, что служанка стала приносить еду повкуснее, он почувствовал, что и сама она ему нравится: кругленькая такая, мягкая, видно, на ощупь. Так бы и схватил её руками за все места. По ночам стал о ней думать. Воображал себе всякое непотребное даже и доводил себя до какого-то исступления. Тогда же, в духоте общей избы, он начал понимать, почему это некоторые другие мужики так стонут, трясутся и рычат под своими рогожами, К своим двадцати годам Ивану так и не пришлось ни разу быть с женщиной, хотя он знал, как это должно быть. Просто так сложилось: судьба, ничего с юношеских лет не предложив, кроме неволи, голода, холода, угнетения и ожидания смерти, не оставила для Ивана даже малой возможности любить и желать любви. Теперь же, окрепнув на немецких харчах, его тело и разум словно просыпались от спячки, как медведь просыпается весной. Осознавая это, Иван боялся потерять рассудок и стать таким же неистовым, как медведь (а бывал к этому близок по ночам, когда рукою помогал утихнуть своей восставшей плоти), и, не выдержав, наброситься на ту служанку хера Адольфа, пусть даже и в присутствии подмастерьев, с которыми она явно заигрывала.
Потом, в начале лета, житьё Ивана круто переменилось. Настолько круто, что он и представить себе не мог, как это может быть. Однажды после обеда их кузню посетил не кто иной, как сам хер Готфрид — начальник над всеми хозяйственными промыслами. Его сопровождал Адольф и ещё какие-то двое. Хер Готфрид, щегольски одетый, выглядевший странно посреди закопчённых стен провонявшей гарью и дымом кузни, надменно смотрел на Ивана, а хер Адольф что-то объяснял ему, то тыча в Ивана пальцем (ох, как знакомо это было), то обращаясь к Яну и Михелю за подтверждением. Стоя на коленях перед таким важным гостем, Иван понимал, что его замысел принёс первые плоды. Так оно и было. С того дня он перешёл на положение вольноотпущенного. С Ивана сняли цепи, выдали одежду: холщовые порты, исподнее, немецкий кафтан из шерсти, шерстяную же, грубой вязки, шапку, тяжёлые сапоги на толстой кожаной подошве. Управляющий отвёл его к избушке — кособокой, щепою крытой, но чем-то отдалённо напоминающей ту, в которой он жил у Малафея. Один из сопровождающих хера Готфрида вдруг по-русски объявил Ивану, что отныне тому разрешено жить отдельно, работая, как и прежде, в кузне Адольфа; а еду и всё прочее, что будет сочтено нужным ему выдавать, станет получать непосредственно из кладовых хера Готфрида, то есть Ордена. Стоимость будет вычтена из жалованья, которое Ивану, как помощнику подмастерья, Орден определяет пять чего-то (Иван не понял, чего) в месяц. После этого говорящий по-русски человек выдал Ивану одну такую серебристую лепёшечку, за какие он был когда-то куплен. Обещали — три, подумал про себя Иван, но сразу сообразил, что уже вычли, поди, за одёжку-то и за прочее. Ему вообще было не до жалованья сейчас: с ним впервые за полтора года вдруг заговорили на родном языке (не считать же «практикум» Яна русской речью)! Однако сам человек был не русский и держался не по-русски, видно, тоже был немец.
Дальше обозначилась загвоздка, и немалая. Переводчик, не повышая и не понижая голоса, будто продолжал разговор об оплате, сообщил Ивану, что если он хочет всеми перечисленными благами пользоваться, то будет обязан принять крещение от святых отцов Ордена Храма — перекреститься то есть в латинскую веру, догадался Иван. Приняв её, объяснил немецкий человек, Иван, оставаясь собственностью Ордена, получит возможность выйти на волю (у Ивана ёкнуло внутри). Но не прямо сейчас, продолжил переводчик, а впоследствии, отработав на Орден двадцать пять лет, Иван получит свободу, а вместе с ней — выходное пособие и цеховую грамоту подмастерья, право поселиться в любой области Ордена, жениться и завести семью, если к тому времени у него уже не будет семьи.
Этот срок — двадцать пять лет! — ужаснул Ивана, но он сумел сдержаться и ничем не выдал волнения. Быстро справился с собой, вспомнив, что обязан идти на всё, чтобы добиться заветной цели — возвращения домой. В веру свою хотите перекрестить? Ладно, чёрт с вами! Двадцать лет и ещё целых пять? А подавитесь! Где тут подписываться?
Ему протянули свиточек пергаментный, где сверху был нарисован расщеплённый крест, а под ним — меч, ниже шёл густой частокол из непонятных знаков, а ещё ниже — много разного: и крестики косые, и буковки, и вообще просто закорючки. Это те, кто подписал уже грамоту прежде меня, догадался Иван. Стало быть, грамота эта не на одного меня? Ну что ж. Получите и мою подпись! Чай, не забыл ещё, как буквы-то пишутся? Острой палочкой, обмакнутой в склянку с чернилами, он нацарапал, где чисто: Иван Демьянович — как совсем уже взрослый русский человек, новгородский гражданин. Получите, гады, что силой смогли вырвать, — а душа моя, однако, при мне останется.
Зажил Иван Демьянович почти как вольный человек. В своём дому, где и окошко имелось, и жаровня с дымоходом, и стол, и скамья, и лежанка дощатая, на низких ножках, жёлтой соломенной подстилкой накрытая. Всё это, конечно, Ордену принадлежит, наравне с самим Иваном, а всё равно такое чувство, что как бы своё. И крылечко, и возле крылечка — лавка, чтобы тёплым вечером после трудового дня посидеть на ней, с такими же вольными отпущенниками переглядываясь. Ни одного русского меж них не было (хотя он знал, что в других слободах, куда ему путь закрыт, русских много — особенно при скотине и огородах, а также на гончарнях).
Каждое утро он просыпался от далёких ударов по железу: это приходила пора поднимать на работу тех, что по общим избам живут, — ну и сам вставал. Завтракал чем было, одевался — и в кузню, жалованье зарабатывать.
Теперь у хера Адольфа другое было отношение. Теперь из него должны были сделать такого же мастера, чтобы Ордену прибыток, и за рост Иванова мастерства Адольф должен отвечать перед Орденом. Выучит — награду получит. Вот он и учил. И даже без палки обходилось, потому что Иван, правду говоря, сам старался.
Обряд же крещения в латинскую веру и вовсе показался Ивану не заслуживающим того, чтобы из-за него терзаться. Собрали десятка два человек скопом, водичкой полили, сунули в рот сухарик да крестное знамение было велено накладывать не справа налево, а наоборот. Он эту науку легко освоил — понарошку же! — и часто крестился при немцах по-ихнему, мысленно сплёвывая три раза через левое плечо.
Всё же, несмотря ни на свои успехи, ни на примерное поведение, он пока не получал дозволенья покидать пределы рабской слободы и выходить в город. А на город была у Ивана главная надежда! Выйти бы, пробраться к Торговой площади, потолкаться там — авось, набредёшь на своих земляков, ну, пусть не из Новгорода, но русских! Не может быть, чтобы с Медвежьей Головой торговля прервалась, как и со всей Ливонского Ордена областью: немцы-то, ещё когда Иван мальчишкой был, приезжали в Новгород, составляли договор торговый, про то Ивану отец рассказывал. Ещё шутил: вот, Иванко, сынок, поедем мы с тобой нашим товаром торговать в немцы! Тогда казалось: эх, вот бы вправду поехал тятька да взял с собой — на немцев поглядеть! Знал бы тогда, как от морд их немецких будет с души воротить, может, и вся жизнь бы по-другому повернулась!
Нет, не выпускали в город, проклятые. А то сунулся бы к купцам: «Родненькие! Увезите, спрячьте в возу котором-нибудь! А я отслужу! Отработаю, век буду Бога о вас молить! Ведь нету моченьки больше жить тут, вдали от края родимого!»
Неужели отказали бы? Дело-то опасное: чужого раба похитить, да вдобавок Орденского. А всё ж дрогнуло бы сердце у земляков, придумали бы, как Ивана из города вывезти да чтобы подозрение на купцов не упало. Он, Иван-то, уж всё продумал, а если недодумал чего — подсказали б.
Однако дни шли, а Адольф так и не давал разрешения. Когда Иван в третий раз попросил его, даже рассердился. «Шлехт», «нихт», «кайн шпацир» — вот и все разговоры. Нечего, мол, шляться, где не следует. Сиди, мол, дома и радуйся, что цепь сняли. Иван на всякий случай поблагодарил и больше пока не стал отпрашиваться, а то у Адольфа могли возникнуть нехорошие подозрения.
Впрочем, оказалось, что Адольф понял, что за просьбами работника стоит нечто большее, чем просто желание погулять по городу. Как-то, придя с обеда, он, довольно ухмыляясь, похлопал Ивана по плечу и что-то проговорил, часто повторяя слово «фрау». Ян тоже засмеялся (Михеля не было в городе) и объяснил Ивану, что ему выхлопотали жену: хочешь так живи, хочешь — священник придёт и обвенчает. Жена, мол, уже Ивана дома дожидается. Ничего не понимающий Иван доработал этот день и, когда прозвонило, на заплетающихся ногах отправился к себе в избушку.
Эту «фрау» он увидел издалека. На лавочке возле крыльца сидела, явно его дожидаясь, толстая баба, на вид старше Ивана лет на десять. Это, впрочем, ещё ничего, что толстая и старше, но до того не родное, чужое лицо было у этой бабы, что ноги Ивана сами повернули куда-то вбок и все ускоряли шаг, пока он не оказался на задворках своей слободы, упёршись в изгородь, за которую перелезть было нельзя — сразу в цепи закуют.
И ошиваться тут тоже долго не следовало, мог заметить надзирающий, а то и из своего брата, вольного отпущенника, кто-нибудь мог донести, зарабатывая себе поблажку или вознаграждение: чего это русский возле изгороди трётся? Уж не бежать ли хочет? Поэтому Иван, которого в последнее время не оставляли мысли об осторожности, догадался и сделал вид, что мается животом и сюда прибежал по неотложной нужде. Он долго сидел возле изгороди на корточках, мучительно размышляя, что делать дальше и как себя вести в ответ на эту столь явную насмешку немцев над собой. Домучился до того, что и в самом деле, кажется, живот не на шутку прихватило — пришлось ненадолго отвлечься думами от ближайшего будущего.
Наконец, когда стало уже невмоготу обо всём этом думать, Иван решительно пошёл к дому. Подошёл сзади, вывернул из-за угла и прямо упёрся в эту бабу, остановился, пытаясь хоть что-нибудь в ней найти похожее на тот отвлечённый образ, что представал перед ним во время долгих ночных видений. «Фрау», наверно, поняв, кто перед ней, немедленно поднялась и несколько раз глубоко присела, как копна, когда её уминаешь сверху. Не произнесла при этом ни слова. Вообще она выглядела сосредоточенной, словно выполняла постылую, но обязательную работу. И Иван как-то враз понял, что никакую шутку с ним немцы не шутили и даже, очевидно, в мыслях не имели того, просто выбрали среди прочих рабынь ту, которая показалась им наиболее подходящей для русского, и привели её. В самом деле — пусть холоп обзаводится семьёй, крепче привязывается к месту. Возле лавки лежало, как Иван понял, бабино приданое: толстый рогожный мешок, наверное, с тряпьём, и плетёная корзина, накрытая плетёной же крышкой. Не очень-то богатую невесту ему припасли немцы.
Баба смотрела на Ивана исподлобья и с непониманием: чего, мол, тянешь, не приглашаешь в дом новую хозяйку? И вместе с тем в глазах её мелькнуло нечто неожиданное, вроде того, что видел Иван во взглядах чухонских девчонок, когда они смеялись над ним, голым и беспомощным.
— Тебя как звать? — спросил Иван.
Баба опять присела, попытавшись теперь улыбнуться. Передних верхних зубов у неё не было. Не произнося ни слова, она вдруг как-то деловито, не смущаясь, ощупала себя и сделала Ивану рукой нечто вроде приглашающего знака, будто хотела рассеять в нём все сомнения в том, для чего именно она здесь находится.
Ещё раз доходчиво помяв себя спереди, баба, наконец, издала нечто вроде мычания:
— Муыы-ыы. Му-ыыыы.
Батюшки, да она ж немая! Немую для него выбрали! Немота этой бабы словно помогла глазам Ивана окончательно прозреть: да ведь с ней и не поговоришь, не расскажешь о себе, о ней самой ничего не узнаешь, хотя бы чухонка она или кто, не пожалуешься на неволю и жалости не дождёшься от неё, даже поругаться с ней не выйдет, а только «муыыы» да «муыыыы». Вот оно как теперь.
Иван почувствовал, что ему стало жарко и что сердце, против его желания, стучит так, что, наверное, и бабе этой слышно. Чтобы она не видела, как он растерялся, Иван пошёл в дом, слыша, как «фрау» уверенно семенит следом, волоча мешок и корзину.
В избушке было темно. Он сразу бросился к столу, где стоял масляный светильник: зажечь скорей! Долго, попадая по пальцам кресалом и морщась, высекал искру, раздувал фитилёк, стараясь не смотреть на бабу, не слушать, чем она там шуршит. Потом, когда крохотный огонёк занялся, прикинул: сколько ещё ждать, когда ударят в било и свет придётся гасить. Выходило, ещё порядочно, ведь недавно только домой пришёл. Или давно? Можно было, конечно, ещё поужинать, но совершенно не хотелось. Неужели с этого дня так будет каждый вечер — возвращаться домой и маяться, не понимая, куда девать себя, своё тело, ставшее будто незнакомым?
Неожиданно он почувствовал какой-то непривычный запах. Пахло и неприятно, и сладко, чем-то стыдным. Обернулся и увидел, что баба, успев устроить на низком лежаке нечто вроде пышного ложа: взбив сено и застелив его крашеным холстом, — сидела там с краешку в одной рубахе с распущенными волосами. Откуда такие волосы вдруг появились? Ворот рубахи она придерживала горстью, и в тёмном свете фитилька увиделась Ивану жутковато-загадочной и желанной.
Ивану стало страшно. И вовсе не того, что должно было произойти, — он испугался, что вот сейчас поддастся желанию, вдруг скрутившему его похлеще, чем бывает, живот скрутит — и всему конец, всей его маленькой свободе, всем его мечтам вырваться из рабства немецкого, убежать, вернуться на родину. Повиснет эта баба на шее тяжким грузом, опутает по рукам и ногам!
Уже опутывает, подлая. Баба вдруг убрала руку от горла, быстро распустила там какие-то тесёмочки и вывалила груди на живот. И смотрела, смотрела на Ивана, не отрываясь.
Утром Иван проснулся чуть свет оттого, что рядом её не было. Баба хлопотала по хозяйству, разожгла огонь, расставила на столе какую-то посуду (из своего приданого). Спросонья поглядев на бабу, Иван уткнулся лицом, едва подавив тоскливый вой, — так захотелось завыть, что даже испугался. Он вспоминал, что случилось ночью, и никак не мог вспомнить ничего хорошего. Особенно же стыдным было то, с какой радостью приняла его «фрау», как восторженно она мычала, обнимая Ивана, как охотно давалась ему всеми душно пахнувшими телесами, как, мыча, просила всё новых прикосновений и объятий.
Делая вид, что ещё не проснулся, он исподтишка разглядывал её. По сравнению с тем, какой Иван её вчера увидел, «фрау» прямо замолодела, была такая прибранная, голову повязала голубым платком навроде кокошника и передник надела нарядный. Увидев, что Иван проснулся, она вся к нему повернулась, присела несколько раз, как давеча, и улыбнулась — совсем как своему, впрочем, тут же прикрыв ладонью недостаток верхних зубов. И опять смотрела вопросительно: не желает ли Иван с утра побаловаться? Раз уж проснулся.
Как это было ни странно для него самого, но оказалось, что желает! Томно замычав, баба полезла на лежанку, снимая рубаху вместе с передником через голову. Просто удивительно, что срамота эта бывает так нужна человеку даже в неволе! Сквозь собственное тяжёлое дыхание и бабин довольный мык Иван еле расслышал, как от крепости донёсся утренний колокольный звон.
В кузне его встретили весело, особенно подмастерье Ян, который, видимо, горячо одобрял всяческие связи между мужчиной и женщиной, пусть даже это делают и рабы.
— Ну, Ифан? — любопытствовал он. — Как? Тфой фрау — как? Гут? Шоне фрау?
И пальцами показывал:
— Пук-пук? Та? Пук-пук?
Иван ожидал, что его станут расспрашивать, и приготовился отвечать на расспросы в немецком духе.
— О! — лыбился он радостно. — Зеер гут! Зеерзеергут!
Немцам, по-видимому, этого было достаточно. Погоготав ещё небольшое, отведённое для этого время, они принялись за работу. День прошёл как день.
А вечером, направляясь после конца работы домой, Иван неожиданно осознал, что хочет поскорее добраться, поскорее увидеть свою «фрау» и даже не собственно увидеть (смотреть на неё было временами даже противно), а вот именно, что «пук-пук». Ох, недаром говорят, что греховное затягивает человека, как трясина липкая да тягучая, попробуй сунь в неё палец, так она с головой и заглотит: ам! — и нет тебя. Грех всегда страшил Ивана, но теперь, подумав о нём, он едва ли не отмахнулся досадливо: а, одним больше, одним меньше. Вон, веру-то латинскую принял, не стал отказываться — пусть и понарошку. Так что время придёт — и этот грех как-нибудь отмолю. Не ради же удовольствия или души спасения он на всё это пошёл! А ради своего великого замысла: стать опять русским и свободным! Кроме того, рассудил Иван, если и грешит он с незаконной своей «фрау», то грех этот — на немцах и на ихней вере латинской. Вот пусть они и отвечают.
С того дня Ивану стало жить значительно веселее. Пусть и немая была его сожительница, и не слишком привлекательная собой, но зато тело Ивана получило такое полное освобождение, что и думалось теперь легче, и во время работы он уж мог ни о чём этаком больше не мечтать, перенимая у немцев тонкости кузнечного искусства и не заглядываясь больше на Адольфову служанку, выпячивавшую сиськи перед Яном и Михелем. И Адольф, главный хер, стал на него поглядывать с удовлетворением, будто на плод усилий своего труда: «О, зинд зи айн бюргер, й-ааа!»
И вдруг выдал пропуск в город на воскресенье. Вместе с жалованьем. Иди, мол, Иван, на Торг, купи своей «фрау» чего-нибудь. Но к вечеру, смотри, возвращайся, а то снова — цепь и больше никакой «фрау» тебе, менш.
Пропуском из слободы в город служила бляха медная, с дыркой, немецкими буквами и крестом, привяжи её к запястью и показывай всякому, кто спросит, откуда и чей. С медяшкой этой никто тебя не тронет. Иван даже какую-то гордость почувствовал, когда показал в городе двум оружным немцам свой пропуск (пришлось, правда, кланяться), те посмотрели, кивнули и пошли себе дальше по своим делам. В кармане кафтанчика немецкого лежали у Ивана две жалованные ему за работу куны серебристые — тяжёленькие лепёшечки, на которые, как ему казалось, можно купить весь товар на Торговой площади.
Вот дела: и русских купцов хотелось найти, и просто потолкаться меж рядов тянуло — приглядеться к ценам, что ли? Нет — просто ощутить себя вольным, вроде отец послал купить на Торг какого-то припасу. Иван ходил, дышал, смотрел — как во сне всё это было.
Летний такой денёк стоял. С ветерком небольшим — как дунет посильнее, так из-за города, от леса и озёр принесёт воздуха прохладного и душистого. Зеленью запахнет, влагой — свободой! Вот взять сейчас, просто повернуться и пойти куда глаза глядят. А глядят они туда, на восход, к стороне новгородской. Что-то там сейчас? Может, и Новгорода никакого больше нету? Да ладно, гадай не гадай, а из ворот всё равно не выпустят. А если и выберешься, то в слободе хватятся, искать начнут, по лесам ловить, собаками травить как зверя. Те же чухонцы изловят, чтобы ещё раз продать. Нет, надо искать того способа, какой измыслил.
Жарковато становилось, но свой кафтанчик Иван не расстёгивал, чтобы не походить на русского. Пусть думают, что он тоже немец. Впрочем, на Торгу, кажется, никто на Ивана и не смотрел. Ряды не обнаружили ни одного лица, к которому хотелось потянуться душою, не произнося ни одного знакомого слова. Блуждая, Иван вышел на край Торговой площади — туда, где стояли во множестве возы, — и узнал это место! Сюда вот привезли его чухонцы когда-то. Как же давно это было! Вот так же разгружали тогда они свой воз, вон как тот мужик, почти в такой же, как у Ивана, немецкой одежде и с широким плоским лицом.
Тут Иван почувствовал, что ноги отнимаются, вот сейчас вовсе отнимутся, и он упадёт. Неверными шагами он заставил себя приблизиться к тому мужику.
— Плоскиня, — тихо, без голоса, позвал Иван. — Плоскиня, это ты?
Мужик бросил на него диковатый взгляд, потом замер на месте, пристально вгляделся. Недоверчиво хмыкнул и прищурился. Сбросил мешок с плеча.
— Эге... Иванка, что ли? Хо! Живой, стало быть!
Иван, не в силах себя сдержать, кинулся к узнанному:
— Плоскинюшка, родной!
Вцепился в земляка, вжался в него всем телом, словно боясь, что тот вдруг исчезнет, целовал его в бороду, ревел, как маленький. Не мог сказать ничего, язык не слушался.
— Ну, тихо, тихо, — успокаивал его Плоскиня, похлопывая по спине. Одновременно озирался по сторонам: не слишком ли привлекают они внимание. — Ну хватит, хватит шуметь-то. Правда, что ли, это ты, Иванка? Ты-то как здесь?
— Я... вот... — с трудом выговорил Иван, показывая Плоскине свою медную бляшку, привязанную к запястью.
— Эге! — Плоскиня присвистнул. И сразу как-то ловко вывернулся из Ивановых объятий. — Это цацка нам знакомая. И ты, стало быть, туда же?
— К-куда? — спросил Иван, всхлипывая. Не понимал, о чём земляк спрашивает.
— Известно куда! — Тот хмурился. — Ну-ка, малый, давай-ка сядем куда, что ли. Да вот хоть тут. — Он указал на тенёчек под возом. — Расскажи, как и что, а я послушаю. Родные-то живы твои? А то я слы-ышал про голод-то ваш, под Ярославом князем... Много, поди, народишку перемерло?
Уселись. Ивана всё ещё трясло. Он никак не мог осознать происходящего. С грехом пополам начал рассказывать Плоскине про свои мытарства. И вдруг вспомнил:
— Плоскиня! Это ведь ты тогда? Вешняка-то, помнишь? На меня ведь подумали... Три года я за него в закупах жил! А ведь ты его зарезал, а?
— Нет, не я! — злобно проговорил Плоскиня. — Может, ты сам его? Ты ж тогда пьяный был! Молчи лучше про это, понял? А то не посмотрю на то, что земляк!
Ивану вдруг показалось то давнее событие таким неважным, что про него и говорить-то было неловко. Чего это он, в самом деле?
— Не ты, не ты, Плоскинюшка, я теперь знаю, — торопливо сказал Иван. — Так ты слушай, что дальше-то было...
И снова принялся рассказывать.
— Да, хлебнул ты горя, Иванка, — сказал Плоскиня с уважением, когда рассказ был закончен. Ивану даже удивительно стало: как мало слов пришлось потратить, чтобы описать все свои злоключения. — А про Новгород-то слыхал, нет?
-Что?
— А то. Свободный твой Новгород, как раньше. Ярослава-то, князя, побили сильно. Слыхал?
— Откуда? Ничегошеньки не слыхал! Что там, дома? Расскажи, не томи, Плоскиня!
— Да что там сделается? Мстислав Удалой за Новгород заступился и всю низовскую рать побил, да. Во Владимире посадил, слышь, князя Константина, а Юрия-то прогнал, да. Удалой-то. Больша-ая сила за ним. Говорят, теперь на Руси спокойно стало. А ты, Иван, к Ордену в холопы попал, значит?
— Так... продали меня. Чухонцы. А ты сейчас откуда, Плоскиня? Неужто из наших краёв?
— Я-то? Не-ет, — с неохотой протянул Плоскиня. — Я, брат ты мой, то-оже помотался всяко. Да вот хоть тебе поведаю. Не торопишься, земляк?
— Я? Нет. Мне к вечеру только назад. — И опять Иван вытащил из рукава свою медяшку.
— Ну-ну. Это, стало быть, когда ушёл я из Новгорода-то... — Плоскиня осёкся, хмыкнул, крякнул, метнул на Ивана вороватый взгляд. — Ну, покинул, одним словом. Невмоготу, видишь, стало, что порядка нет. Просто вот где, — он резанул себя ладонью по шее, — эта вольница встала у меня. Я давно-о уж мечтал: уйду куда-нибудь, поищу, где порядок есть. Ну и ушёл. А сказать по правде, в немцы меня тянуло, Иван. Я ведь в Новгороде с купцами немецкими мно-ого дела имел. — Плоскиня снова осёкся, видимо, вспомнив кое-что, связанное с краденым немецким железом. — Ну, одним словом, имел. Разговаривал с ними, конечно. И уж больно мне ихний порядок понравился — как они рассказывали. Под Орденом жить, говорят, счастье великое. Это, говорят, не под вашими князьями, сегодня один, завтра другой, этот — так, а тот — эдак. Под Орденом, говорят, всё по закону, отдал положенное — и гуляй. Порядок опять же. Хочешь — ремеслом каким занимайся, хочешь — торгуй, никто тебя не тронет, Орден за всем присматривает. Смутили, Иван, меня купцы немецкие. А ты товар-то ихний вспомни, одёжу! И до чего ловко, красиво всё сделано, прямо роскошь! И сами такие важные, степенные, гладкие — не то что наш брат, лыком подпоясанный. Дома ты кто? Смерд! А у немцев будешь равный, только к Ордену с уважением относись. На Руси оно как? Живи да поглядывай: не то князь с тебя семь шкур спустит, не то в ополчение погонят — на поганых или ещё кого... Ну и смутился я, Иван. А тут как раз одно дельце в Новгороде подвернулось...
Он хмыкнул. Тряхнул головой.
— Ну и ушёл я из Новгорода. Как раз это было после... Ну, у Малафея-то пировали когда. Вот... Ну, прямо тебе скажу: не пустой ушёл, имелось в мошне кое-что. С купцами и попросился. Я ведь как мыслил? Доберусь докуда-нибудь, где больше поглянется, осяду, домишком обзаведусь — и начну. Хоть и торговать — дело привычное. Так до самой Риги, почитай, добрался. Ой, красивый город! Роскошь, благолепие. Все такие чистые ходят. И знаки везде: тут над дверью сапог висит, стало быть, сапожник живёт, тут — калач, стало быть, пекарь. Всё уважительно так. Вот, думаю, тут и осесть. И веру ихнюю приму, и всё что попросят. Узнал я по дороге: надо заплатить бургермайстру, купить то есть право — ну, чтоб в городе жить дозволили. А прямо скажу: было чем заплатить. Было, да...
Плоскиня задумался, замолчал. Потом вдруг снова встряхнулся:
— Так что эти немцы-то удумали? Выхожу это я как-то во двор гостиный, коням овса подсыпать, вдруг гляжу: хватают меня и волокут куда-то. Прямо к бургермайстру. И купцы, с которыми я ехал, давай на меня доказывать облыжно — я-де у них товару много покрал, и долгу за мной несчитано, и по закону я-де ихний раб на вечные времена. А до этого, слышь-ка, Иван, ласково так со мной говорили. Я и то удивлялся: чего это им меня в лесу где-нибудь не пристукнуть да не выпотрошить — кто бы узнал? Потому-то я ножик и держал за пазухой. А им вон как хотелось: чтоб всё по ихнему закону. Ах вы, говорю, немчура проклятая! Заплачу им, думаю, сколь надо. Да вишь ты, мало оказалось им, ненасытным! Тут меня связали, на козлы уложили, выпороли, цепь на ногу — и пошёл работать! Так что, Ваньша, нынче мы с тобой одного поля ягоды... Нет русскому человеку жизни в неметчине! Бежать-то пробовал?
— Бежать? — вскинулся Иван. — Бежать хочу от них, Плоскиня! Давай и ты со мной! Вдвоём-то как-нибудь! Придумаем как, а?
— Ишь ты, быстрый какой, — криво улыбнулся Плоскиня. — Я бы уж давно сбежал, кабы можно было. Поймают — убьют!
— А я придумал. — Иван говорил торопливо, как в горячке. — Купцов наших найти надо и попроситься к ним. Пожалеют, свои ведь?
— Пожале-еют, — зло протянул Плоскиня. — Нет уж, только не к русским купцам. Тебя, может, ещё и пожалеют, а мне к ним нельзя. Грешен. Однако и жизнь такая мне уже невмоготу, это ты правду говоришь... Знаешь что, Иван? Мы тут с товаром из-под Любека приехали — слыхал про город Любек? Морем надо плыть, потом пешком. Тут поторгуем маленько — и дальше, куда хозяева скажут. Хозяева мои — вон, посмотри-ка.
Иван поглядел в ту сторону, куда показывал Плоскиня. Там стояли сразу несколько богато одетых купцов, но отчего-то сразу было понятно, на кого земляк бывший указывает: один купец среди всех выделялся странными одеждами. Длинное, до земли, атласное корзно, с поясом узорчатым, из-под корзна выглядывали загнутые вверх носки сапог, на голове — шапка не шапка, а целый свёрток ткани, уложенный вокруг острого навершья. Лицом тот купец был желтоват, а борода его чернела смольём.
— Хазарейцам, земляк, продали меня, — сказал Плоскиня. — Ты думал, я у немцев? В Риге меня им и продали. От них, Иванка, не убежишь — крепко за своё добро держатся. Тут, от Медвежьей Головы недалече, попробовали нас чухонцы маленько пограбить, так хозяин-то мой как схватил саблю! Да как пошёл махать? Двоих, не то больше, начисто срубил! Остальные и разбежались, и дубины свои побросали. Вот так, Иван. А ты, стало быть, тут живёшь?
Вкратце Иван рассказал про то, где живёт и чем тут занимается. Умолчал при этом про «фрау», потому что она была совершенно ни при чём. Надежда на освобождение, так ярко вспыхнувшая в нём при виде Плоскини, понемногу угасала, подобно головне, испуская ядовитый дым горечи и разочарования.
— Мы тут с недельку проторгуем, — сказал на прощание Плоскиня. Ему пора было включаться в работу: тот чудно одетый купец уже крикнул ему что-то издалека. — В следующий раз отпустят — приходи, поищи меня в рядах, я там буду. Свидимся — поговорим. А теперь прощай!
И он, взвалив мешок на спину, потрусил к хозяину. А Иван ещё долго стоял и смотрел ему вслед.
Прошла неделя, едва ли не самая долгая, которую приходилось переживать Ивану, хотя в его жизни всё шло, как и раньше, без изменений. В тот раз, расставшись с Плоскиней, он решил, что должен сделать что-нибудь для немцев напоказ, подтверждающее его намерения тут укорениться. В первой же лавке он купил для «фрау» на всё своё жалованье тканей и разного бабьего дрязгу, вроде дешёвых деревянных бус, и понёс всё это в слободу, стараясь больше попадаться на глаза: вот, мол, несу жене подарки. А почему? Да потому что жизнью вполне доволен, и хозяевами доволен, и никакой лучшей доли для себя, мол, не желаю, как жить под немцами, служа им и Ордену. Его провожали одобрительными, а кое-кто и завистливыми взглядами.
А уж как обрадовалась «фрау» — и передать словами нельзя. Её громкое мычание, наверное, слышала в тот вечер вся слобода, и ночью тоже, разумеется.
Впрочем, в эту ночь и Иван исполнял супружескую обязанность с непривычным для себя рвением. Видно, переволновавшись за день, хотел излить из себя всё беспокойство, что переполняло его. Раз за разом просыпаясь, он будто спохватывался, что бездеятельно лежит и зря теряет время, и тогда хваткими, опытными движениями нашаривал мягкое, покорно лежавшее рядом тело своей «фрау», поспешно мял её большие толстые груди и сразу же чувствовал животом ответный её жар, когда она с лёгкостью подставлялась под очередную долгую пытку, раздвинув короткие ноги, снова колыхаться под Иваном и мычать, вскрикивать, пока всё это не закончится обоюдной сладкой судорогой.
И каждое утро в кузне всё повторялось: «Ну, Ифан? Пук-пук?» — «О, зеер гут, зеерзеергут!» Одним словом, всё шло хорошо, и Иван был почти уверен в том, что его снова отпустят в город. Что он, не бюргер, что ли? Не убежит же он от своей «фрау», с которой ему так славно живётся! От добра добра не ищут — уж немцам-то это должно быть известно.
Надежды его оправдались. Накануне хер Адольф выдал Ивану знакомую медяшку и опять, будто в первый раз, пригрозил всеми возможными карами, буде Иван решится на побег. И опять пришлось долго выслушивать его длинную непонятную речь, кивая и приговаривая: «явольхер» да «явольхер».
Выйдя из слободы, он знакомым уже путём поспешил на Торг. Медная бляха наготове, как и низкий поклон, чтобы не задерживаться по пути. Как по заказу, не попался ни один проверщик.
Торговую площадь сегодня можно было отыскать, и не зная точной дороги туда — по шуму. Как-то необычно шумно было там: как бывает, когда изловят вора или произойдёт драка. Но здесь, похоже, никогда не дрались. Да и воров, кажется, не случалось.
Иван не придал шуму, шедшему с Торговой площади, никакого значения. Лишь когда уже был совсем близко, заметил, что там как-то необычно оживлённо, словно в муравейнике, если ткнуть в него палкой. Это не был тот вялый, полусонный Торг, который Иван видел раньше. Он теперь выглядел отчего-то опасным, и Ивану даже расхотелось туда идти. И не пошёл бы, если бы не нужда ещё хоть разок повидать Плоскиню, бывшего соседа и, если вдуматься, виновника его неволи. Но Иван не вдумывался. Подобравшись, он боком пошёл между рядами, сердясь на себя, что в прошлый раз не догадался спросить, где Плоскиня торговать станет, — поди сейчас найди его в такой толчее!
Стало понятно, что все, кто вышел сегодня торговать, спешно собирают свои товары и покидают Торг. Площадь пустела прямо на глазах, освобождаясь от людей и товаров, начинала чернеть рядами голых пустых лавок, словно остов большого, недавно ещё живого и шумного зверя, потерявшего неожиданно свою мягкую плоть. И смотреть на это было жутковато.
Неожиданно Ивана цепко ухватили сзади за рукав. Он, не успевая ещё оглянуться, потащил наверх запястье с медной бляхой. Но это и был как раз Плоскиня, а не торговый надсмотрщик. Широкая рожа бывшего земляка была неестественно бледной и ноздри короткого носа, раздуваясь, ходили ходуном.
— Что делается, видал? — спросил Плоскиня, забыв поздороваться.
— Видал, — ответил Иван. — А что такое?
— Эх, ты! Война, брат! Русь пришла! — заорал Плоскиня прямо в лицо Ивану. — Тебя-то как выпустили? Или у вас там ещё не знают?
— Какая война? — оторопел Иван. — Какая Русь? Что делается-то, говори!
— Экий ты! — изумился Плоскиня. — Говорят же тебе: русское войско! Князь Псковский, Владимир, осадой встаёт! От ворот прибежали — войска, кричат, видимо-невидимо! Понял? Владимир Мстиславич, князь Псковский, он ведь и в Новгороде сидел!
— Вот оно, — прошептал Иван. Дикая радость охватила его — так, что горячо стало всему телу. — Наши идут! Русские! Настал час, сама Русь пришла!
Иван готов был поверить, что это именно за ним пришло русское войско, — освободить, вернуть волю. Ах, не здесь бы, не на Торге ему сейчас быть! Сражаться бы бок о бок с ратниками князя Владимира, которых он так в этот миг любил, — и всех вместе, и каждого по отдельности! Уж не тот ли это князь, про которого ему здесь говорили, что, мол, тесть барону Дитриху, орденскому воеводе, пауку проклятому?
— Что делать, а, Плоскинюшка? — радостно спросил Иван. — Может, прямо к нашим и побежим?
— К нашим, — сощурился Плоскиня. — Мне, брат, к вашим нельзя, говорил же тебе. Мне бы с моими управиться. Смотри-ка, переполох какой! Вон, гляди — немцы оборону готовят!
Мимо Торга в сторону городских ворот на конях проехал большой рыцарский отряд — Ивану показалось, что впереди скачет тот самый важный рыцарь, который поразил когда-то воображение своей пышностью и надменным лицом повелителя. Это был, конечно, сам барон Дитрих и мчался он наверняка, чтобы показаться своему тестю и уговорить его снять осаду. Неужели и вправду уговорит? Ух, как возненавидел Иван этого немца!
Город между тем всё больше оживал. Закипели повсюду военные приготовления. Жители, вооружённые кто чем, бежали к городским стенам, взбирались на них — там, на стенах, была беготня, суета. Готовились отражать штурм. Иван растерянно глядел на всё это, не понимая, что нужно делать. Он вдруг заметил, что Плоскиня, кажется, не слишком обрадован приходом наших — стоит себе, насупившись, скребёт в затылке и что-то вроде бы про себя соображает.
— Ну и стой тут, а я пошёл! — сердито крикнул Иван.
Плоскиня посмотрел на него невидящим взглядом и ничего не ответил. Тогда Иван повернулся и зашагал прочь, не вполне понимая, куда и зачем, лишь бы подальше от Плоскини.
Но не успел сделать и нескольких шагов, как услышал строгий окрик:
— Ифан! Ифан! Хальт!
Приближался подмастерье Ян, взбудораженный и бледный. То ли случайно оказался здесь, то ли нарочно отправился за рабом, чтобы вернуть его на место. Вот хрена я назад пойду, подумал Иван. Силой возьми, попробуй. Ишь, как испугался-то!
— Ифан, домой! Вег, вег, шнеллер! — звал Ян, подходя ещё ближе и готовясь схватить непослушного раба за шиворот. И тут, словно очнувшись, встрепенулся Плоскиня.
— Эй, ты! Ком сюда, пожалуйста! — позвал он Яна, показывая ему что-то, якобы лежащее за прилавком на земле. — Ком, ком, хер! Иди, покажу чего!
Зазывал Яна, как заправский купец. И Ян, будто заговорённый, вдруг оставил Ивана в покое и направился к Плоскине — посмотреть, что ему будут показывать. Зашёл за прилавок.
И тут Плоскиня сделал всем телом какое-то подныривающее движение, и Ян будто провалился под землю, взмахнув руками. Вот был — и не стало его. Теперь Плоскиня позвал Ивана.
— Иди сюда. Это хозяин твой? Погляди-ка.
Иван, уже зная, что увидит, прошёл туда. Ян сидел на земле, прислонившись спиной к стойке и зажимая руками живот. Он обиженно глянул на подошедшего Ивана и попробовал что-то сказать, наверное, строгое, но ничего не сказал, а только выдул ртом красный пузырь, который сразу лопнул.
— Тихо, тихо, — приговаривал Плоскиня, оглаживая сидящего Яна по плечу. И вдруг, приподнявшись на корточках и быстро посмотрев по сторонам, ещё два или три раза резко ткнул в свою жертву ножиком.
— Ну вот, немец, такие дела, значит, — сказал он на ухо Яну, доверчиво склонившему голову ему на плечо. — А ты говоришь: варум, варум. Понимать надо, какой-такой варум!
Повернулся к Ивану:
— Слышь, земляк! Иди-ка, ножик возьми, отвори ему горло, что ль! Он, чай, тебя помытарил, а?
— Нет, не хочу, — сказал Иван.
Он не от жалости отказался кромсать полумёртвого Яна — немца ему было ничуть не жаль. И поступку Плоскининому Иван не очень удивился, вроде так и надо. Но добивать раненого, уже и так почти мёртвого, мстя за свои унижения? Э, нет, вот если обидчик живой — тогда другое дело. Почему-то вспомнилось, что Ян всю жизнь мечтал накопить денег, чтобы вступить в Орден, хотя бы оруженосцем к какому-нибудь знатному рыцарю. Вот тебе и накопил.
Всю осовелость с Плоскини будто сдуло. Теперь он был оживлён и, кажется, вполне доволен жизнью. Обшарил у мёртвого тела карманы. Хмыкнул, подбросил на ладони что-то серебряное.
— Не шибко богатый хозяин у тебя, Иванка. Ну ладно, и на том спасибо. Считай — заплатил я тебе, а за что — сам знаешь. Ну, пойду.
— Куда же ты? — спросил Иван.
В действиях бывшего земляка он хотел распознать какой-то смысл и, может, понять, как ему самому действовать нужно. Особенно теперь, когда русское войско располагалось под стенами Оденпе, так уже близко, что слышался его дружный рёв — такой почему-то родной, что умильными слезами плакать хотелось, несмотря на страх.
— Пойду бека своего искать, — ответил Плоскиня, шаря взглядом вокруг. — Выбираться отсюдова. Ну их к лешему, русских этих. Бек говорил — в тёплые края теперь пойдём, ну и ладно. Ага, вот и он бежит, сердечный.
Действительно, проталкиваясь через всеобщую суету и беготню, к ним быстро шёл хозяин Плоскини в длинных расписных одеждах. Увидев Плоскиню, он принялся махать руками и вскрикивать как ворон, так же громко и непонятно. Плоскиня, впрочем, его понимал, потому что, сунувшись к хозяину, что-то начал ему втолковывать, показывая на мёртвого Яна. Купец, вместо того, чтобы ругаться, слушал раба очень внимательно, едва ли не с восхищением. Потом коротко захохотал, хлопнул Плоскиню по плечу, и они вдвоём, не оглянувшись на Ивана, будто его тут и не было, побежали куда-то, наверное, спасать свои товары, чтобы было с чем ехать в тёплые края.
Оставшись один, Иван растерялся. Что делать? Возвращаться в слободу? Нет, уж этого точно было нельзя, да он и сам туда ни за что бы не вернулся. Там сейчас схватят и загонят в крепость, а в крепости просто так не отсидишься: мигом заставят отбивать приступ. Камни швырять в своих. Раз Ордену присягал.
Здесь же торчать тоже было небезопасно — того и гляди, схватят и вчислят в городское ополчение. Не объяснишь ведь местным жителям, что не желаешь сражаться с русскими потому, что сам русский.
Тем временем рыцарский отряд во главе с Дитрихом, потолкавшись перед воротами, отправился назад, в крепость. Опять мимо Торга, расклинивая суматошную толпу, как быстрый чёлн воду, — только брызги летели в стороны.
Что-то хитрое замыслили немцы, не иначе. А то что ж ещё? По всем правилам им бы сейчас лезть на стены, воевать с осаждающими, а то открыть ворота и принять сражение. Барон же Дитрих своих увёл от главных ворот, предоставив защиту города плохо вооружённому мирному населению. Непонятно вели себя рыцари Ордена, неправильно.
А наши-то? Наши — там, за стенами, догадываются ли о немецкой хитрости?
Подумав об этом, Иван решил, что надо действовать. Но как? Первым делом — сменить обличье, чтобы не сразу бросалось в глаза, что он Орденский раб. Да как его, обличье, сменишь — в исподнем, что ли, расхаживать? И тут взгляд Ивана упал на труп.
Эх, повезло, что ножик у Плоскини оказался узкий — крови почти что и не вытекло, вся внутри осталась. Пригнувшись под прилавок, Иван начал Яна раздевать. Вот уж где немецкая одёжа! И ещё то хорошо, что ростом Иван с подмастерьем Яном были одинаковы. И сапоги подошли — будто нарочно на Ивана были пошиты. Ободрав труп, Иван закатил его поглубже под лавку, прикрыл гнилой соломой и своим тряпьём. Со стороны и не видать.
А бляху ненавистную — долой! Или оставить, чтоб напоминала? Иван сделал так: от запястья её оторвал, но не выбросил, а сунул в карман — теперь пустой, после того как Плоскиня всё оттуда выгреб. Переодевшись, оглядев себя со всех сторон (разве что спину не рассмотрел как следует), Иван остался доволен. Он выглядел, как немец, как хозяин, вот если б ещё волосы обрезать, как у Яна, ровненько, чтоб уши до половины закрыты! Да нечем. Пришлось косу заправлять, затыкивать под шапку, предчувствуя, как жарко вскоре под шапкой станет — вон день-то какой, лето в разгаре.
Он поднял чью-то палку (из тех, на которые опираются при ходьбе) и пошёл с Торга, стараясь держаться подальше от людей, особенно от тех, которые никуда не бежали, а стояли по двое-трое, распоряжаясь всеми, кто был поблизости. Население Медвежьей Головы готовилось отбиваться, и многие тащили к главным воротам разный припас: камни для пращи в корзинах, короткие копья, просто палки и булыжники. Несколько человек катило огромную чёрную бочку с варом, облепив её, как муравьи жука. Людьми кто-то распоряжался: одних направлял туда, других сюда. Вот этих-то распорядителей Иван и опасался.
На него никто не обращал внимания, пока он шёл, — очевидно, из-за доброй одежды принимали за распорядителя или просто слишком поглощены были своей суетой. Иван ясно видел: здешние жители все были за немцев, а то не старались бы так. Видимо, немецкий порядок здесь всех устраивал.
Так, стараясь не спешить, Иван прошёл вдоль городской стены почти до самой своей слободы — издалека увидел даже свою избушку. Тут были ещё одни ворота, по виду не такие основательные, как те, над которыми прибита была медвежья голова. Это был другой вход в город, но не действующий, заколоченный и подпёртый изнутри земляным валом, и, судя по всему, давно: земля успела густо зарасти травой. Каким-то нутряным чутьём Иван понял: если немцы и в самом деле готовят какую-то хитрость, то без этих ворот не обойдётся. Он решил здесь обождать, поискал глазами выгодное место для наблюдения и уселся на старый, обросший снизу мхом, чурбан, вкопанный возле старой, также давно не используемой, коновязи.
Отсюда в сторону стены шёл небольшой уклон — пустошь, распаханная под огороды. И обозрение было хорошее. Если немцы что-то станут затевать именно здесь (а где же ещё?), то Иван обязательно увидит всё в мельчайших подробностях.
Он не ошибся. Пришлось, правда, подождать (хорошо, что старая трухлявая стена какого-то брошенного полуразвалившегося дома давала благодатную тень), но после долгого томительного ожидания Иван увидел, что со стороны слобод к закрытым воротам движется толпа людей — в ножных цепях, понукаемые надсмотрщиками. Рабы несли кто лопату, кто заступ. Подойдя к валу, сразу начали его копать, относя землю в стороны.
Дальнейшее не вызывало сомнений. Как только расчистят — ворота будут готовы распахнуться к полной неожиданности русского войска. И князь Владимир получит удар в спину, может быть, смертельный. Кто знает — сколько рыцарей в крепости у барона Дитриха, Князева зятя?
Тогда — конец. Всему конец — и новгородским полкам, и Ивану. Труп Яна обнаружится, сразу припомнят, что отпущенник долго отсутствовал, а если поймают — по одежде всё поймут. Снять же её нельзя, другой нет, ту, свою, уж не найти. Да впрочем, что такое жизнь одного Ивана в сравнении с сотнями русских жизней, которые могут прерваться, если князь Владимир Мстиславич не будет предупреждён?
А из города не выберешься. По всей длине стены шевеление: стража. На какое-то мгновение Иван остро позавидовал тем, кто стоит сейчас на бревенчатых городских стенах: им хоть видно наших, а тут сидишь, скрипишь зубами от бессилия и даже понятия не имеешь о том, как расположены русские войска и с какой стороны они более всего уязвимы.
Военный человек, думал Иван, наверняка что-нибудь сообразил бы. Самому Ивану не пришлось воевать ещё ни разу в жизни. Отец покойный — да, бился в ополчении, и хоть простой кузнец, а погиб как воин. Его бы хоть сюда, он знал бы, что делать, как предупредить. Из городских жителей никто русских не предупредит, перебежчиков не будет. Может, один лишь Иван хочет этого. Хотя многие из рабов Ордена, конечно, тоже бы побежали к русским, да кто их пустит?
Ну почему Ивана не привёл Господь родиться военным? Сейчас бы, по крайней мере, ясность в голове была, а не муть болотная, непроглядная.
Ещё и голод начинал помаленьку мучить. Уходя утром из дому, не догадался прихватить с собой хлебца хоть, а ведь обязан был! Жизнью-то учен. Видно, откормившись в немецкой неволе, забыл Иван о том, каково бывает остаться без припаса.
День шёл к вечеру. Скоро по городу должны были пустить ночную стражу с факелами, а как же иначе? Осада ведь. И что — бегать всю ночь, как заяц, спасаясь от зорких глаз? Долго ли так пробегаешь? Когда и оружия-то никакого при себе нету. Поймают — пришибут на месте. Не научился по-немецки-то разговаривать. Одним «явольхером» да «зеергутом» не отбрешешься. Может, домой? «Фрау» заждалась, поди, ясного сокола. Война не война, а ночь впереди, помычать требуется. У, постылая!
Первый раз за прошедшую неделю Иван не ощутил привычного возбуждения, когда подумал о предстоящей ночи. Наоборот, его пронизало вдруг такое отвращение к своей подневольной «семейной жизни», что рвотный позыв пустого желудка едва не свалил на землю. Будь что будет, подумал Иван, а туда, к этой толстой дуре я больше не вернусь. Лучше смерть.
Между тем раскопки возле ворот продолжались. Солнце стояло уже не так высоко, начинало понемногу скатываться. Успеют или нет до темноты? Должны успеть, вон сколько народу пригнали.
А что сейчас делается там, возле главных ворот? Шума оттуда вроде не слышно, значит, наши пока не начинают приступ. Эх, раздвоиться бы! И там надо быть, и тут. Ладно, здесь пока всё ясно, копают и копают. Иван решился сбегать к главным воротам.
Самое трудное было — держать походку, шагать свободно, не пригибаясь и не шарахаясь от каждого встречного. Он ведь немец и идёт по каким-то важным делам.
Через некоторое время, наделав крюков и петель по здешним замысловатым тропинкам, Иван снова вышел к Торговой площади. Отсюда уже можно было видеть, что там делается. Как ни странно, там, у главных ворот, царило почти что спокойствие — ни вооружённых людей, ни военных приготовлений. Даже чёрную бочку со смолой и ту не докатили до стены, бросили на полдороге — Иван узнал её. Неужели решили миром кончить? И приступа не будет? Может, барон Дитрих, зять князя Владимира Мстиславича, сумел договориться с тестем? Неспроста же покойный Ян говорил, что «Вольдемар Мистаслау» душевно склоняется перед величием Ордена.
Но почему тогда русское войско здесь, раз такая дружба у князя с хером Дитрихом?
И зачем старые ворота откапывают?
Нет, здесь что-то не то. Надо понять. От того, сможет Иван разобраться в происходящем или нет, зависит слишком много, в том числе и его жизнь.
Он стал опять пробираться к старым воротам, стараясь идти другим путём, не тем, которым сюда шёл. А то кто-нибудь заметит праздного немецкого юношу, бродящего бесцельно туда-сюда. Иван направился было правее, закладывая новый крюк. Предстояло проскочить мимо небольшой толпы горожан, оживлённо спорящих между собой. Он сделал самое хмурое и отчуждённое лицо, какое только мог, и, никем не останавливаемый, уже почти миновал этих опасных людей, как вдруг сзади раздалось:
— Мыыыы! Мыыыыы!
Он резко обернулся, с досадой успев отметить про себя, что собравшиеся кучкой жители разом прекратили свой спор и все уставились туда же, куда и он.
Там, на Торгу, металась, мыча и махая ему вслед, его «фрау». Она рвалась к Ивану с такой отчаянностью и силой, словно искала его всю жизнь, а вот теперь нашла и снова боится потерять навек. Перелезала через ряды, что при её коротких ногах и толщине было непросто, сваливалась вниз, как мешок, снова вскакивала, кидалась вперёд и непрерывно мычала — так громко, что, наверное, повсюду было слышно.
Времени раздумывать не было у Ивана. Побеги он прочь от «фрау» — это вызвало бы подозрение, за ним могли и погнаться. Он с натугой выдавил из себя смешок и, покачивая укоризненно головой (ох, мол, эти бабы), пошёл ей навстречу.
Она это увидела. Но не прекратила мычать, как надеялся Иван, а лишь сменила в своём мычании тоску на радость. В какой-то миг у Ивана мелькнуло: вот сейчас ещё на мёртвого Яна наткнётся, проклятая, но сообразил, что труп лежит в другом конце. Наконец она выбралась на чистое место, подбежала, переваливаясь, к Ивану и вцепилась в него обеими руками, полуупав на колени и тяжело потянув к земле. Ничего не оставалось, как стоять на виду у всего, считай, города, держа её на весу и успокоительно похлопывая ладонями по мягкому. При этом она ещё колыхалась, вздрагивала, взмыкивала Ивану в живот, прижавшись всем лицом.
«Как она из слободы-то выбралась?» — с тупой злостью подумал ошарашенный Иван. И неожиданно догадался: да ведь её нарочно пустили искать меня, как собаку за зайцем! Может, она с самого начала была подосланная, лучше соглядатая ведь и придумать нельзя! А он-то, порося бессмысленное? Ещё и пыхтел с нею, тешился, радовал плоть! Стыд-то какой!
Так пришлось простоять довольно долго, пока «фрау» не притихла и не стала подниматься с земли, заглядывая снизу Ивану в лицо. Он нашёл в себе силы оглянуться на толпу горожан, ожидая увидеть их стоящими рядом и с подозрением его разглядывающими. Но странно — ничего такого не увидел да и толпа уже куда-то разошлась. Видно, ничего любопытного не было в том, что какая-то старуха с плачем обнимает юношу — война ведь, вот и боится за сына.
— Иди давай, домой иди, — попробовал Иван прогнать «фрау». — Я приду скоро, ступай, ступай, пошла прочь отсюда! Вег! Вег! — вдруг вспомнил, как нужно это по-немецки произносить.
Она кивала, мычала радостно, обнажая беззубие рта, но уходить от Ивана никуда не собиралась — хоть бей её. Старое, некрасивое лицо «фрау» светилось таким счастьем, что Иван устыдился своих мыслей. Да нет, никакая она не подосланная. Прикипела к нему и душой и телом, вот и всё. Может, у неё за всю жизнь такой радости не было? Ничего-то Иван про неё не знал. Откуда она, чья, как жила прежде — ничегошеньки.
Однако нужно было избавляться от бабы. Совсем она была ни к чему, а сейчас — особенно. Погубит, как есть погубит.
Неожиданно для себя Иван вдруг остро, с какой-то хищностью пожалел, что нету рядом с ним бывшего земляка Плоскини, уж тот бы знал, как избавиться от обузы. Ведь не отлипнет. Единственно, что можно сделать, чтобы она успокоилась, это увести её домой, в слободу. Но как туда сунешься в одежде подмастерья Яна?
Не вполне соображая, что делает, он пошёл прочь, сделав «фрау» знак следовать за ним. Она повиновалась, засеменила рядом. Иван шёл к старым воротам, вспомнив, что место, где он сидел сегодня, вполне безлюдное и заброшенное — там что-нибудь придумается.
Несколько раз по дороге «фрау» трогала Ивана за руку, мычала, показывая, что он ведёт её не в том направлении, тыкала пальцем в сторону их слободы. Иван тогда сердито взглядывал на неё, и она в недоумении замолкала. Он снова старался разжечь в себе злость к ней, не думая, зачем это делает, но догадываясь. На их странную пару никто не обращал внимания, словно нелепая пожилая баба, покорно идущая рядом, была лучшим пропуском для передвижения по городу.
До старых ворот они добрались быстро. Иван глянул: там работа шла полным ходом, почти заканчивалась. Старое полуразрушенное строение, возле которого он прятался днём от жаркого солнца, как-то сразу навело его на мысль: действовать надо сейчас, и решительно, не допуская колебаний и не думая о том, правильно ли он поступает.
Иван осторожно заглянул внутрь через дверной проем, опасливо придержав гнилой косяк. Там, внутри, было сумрачно и пусто, пахло прелью и застарелыми нечистотами, то есть ничем таким особенным. Земляной пол покрыт был мусором, сквозь который кое-где пробивалась бледная трава — под дырами в провалившейся крыше. Когда-то здесь держали коней: об этом можно было догадаться по остаткам яслей и кормушек, а также — груде гнилой чёрной соломы, сваленной в дальнем углу. Иван молча шагнул внутрь и поманил за собой «фрау», уверенный, что она беспрекословно повинуется.
Ока и повиновалась. Без всякого испуга, ничего не заподозрив. Кажется, что-то заманчивое для себя увидела в этом. Иван прошёл вглубь, подальше от входа, и остановился, стараясь гнать от себя догадки о том, что именно увидела «фрау» в его приглашении. И когда она, знакомо взмыкивая и чуть ли не на ходу начав подставляться, приблизилась к нему, он с силой ударил её в висок сжатым до окаменения кулаком.
«Фрау», мгновенно обмякнув, повалилась набок и затихла. Она лежала перед Иваном, как куча неживого тряпья, а он смотрел на неё и чувствовал, как ненависть и отвращение, только что сотрясавшие его, сменяются тоскливой жалостью. Сидела бы дома — осталась бы жива, горько подумал Иван. Вот теперь лежит — нелепая, неподвижная, никому на свете не нужная. Не такою ли окажется и его, Ивана, собственная смерть, которая долго его ждала и вот теперь, когда свобода кажется такой близкой, дождалась, похоже на то.
Тут «фрау» чуть пошевелилась и слегка застонала.
Иван едва не вскрикнул от радостного облегчения. Жива, слава Богу! Значит, и у него всё получится! Он найдёт теперь способ предупредить русских!
Надо было, однако, оставить «фрау» на некоторое время здесь, чтоб очухивалась потихонечку и не мешала. Он подумал: чем бы её связать? Потом догадался, выпростал у бабы исподнюю юбку, стараясь не смотреть на её голые ноги, и разорвал старенькую ткань на полосы. Ими и увязал слабо постанывающую «фрау» — руки-ноги и рот завязал, чтоб не мычала больше. С натугой перетащил её на гнилую солому, уложил помягче. Приблизил ухо, послушал — ничего, дышит.
Потом пошёл поглядеть, как там, на воротах.
Там всё было уже готово. Расчищено и заколотки сняты: раскрывай створы и выходи. Рабов куда-то угнали, а на пространстве перед воротами появились совсем другие люди. Конные. С оружием и в латах — немцы. Один был совсем нарядный — в алом плаще, с длинным мечом (Иван отметил, что такие мечи делал хер Адольф у себя в кузне), уж не сам ли барон Дитрих это был? Похоже на то: восседал на своём пляшущем жеребце и отдавал распоряжения, до Ивана доносился его звонкий лающий голос. Барон выслушивал, что ему докладывали наблюдающие со стены, обращался к сопровождающим и что-то очерчивал руками в воздухе, объясняя, наверно, своим немцам, куда следует ударить отсюда, из засады.
Иван, места себе не находя от волнения, наблюдал за главным воеводой. Если немцы решатся ударить прямо сейчас, то ему, Ивану, только и останется, что смотреть на их военную удачу.
Но барон, вдоволь наруководствовавшись, вдруг уехал в сторону крепости, оставив у ворот лишь несколько человек, которые тут же стали устраиваться поудобнее. Остаются на ночь, понял Иван. Не станут сейчас воевать. Завтра, наверное.
Он так и задремал, прислонившись спиной к брёвнам; внутрь бывшей конюшни побоялся заходить, чтобы не расчувствоваться, увидев связанную бабу. Её жалко всё-таки, а никаким таким чувствам сейчас не время.
Под утро Иван снова пробрался к главным воротам.
Там было оживлённо. Стража городская со стен перекликалась с осаждающими. Не поняв ни слова, Иван всё же сообразил, что кричат без злости, а как-то по-деловому, словно купцы на Торгу. Не горячат себя перед боем, а вроде бы о сдаче города договариваются. Вот это, значит, и есть хитрость немецкая. Он решил держаться неподалёку от ворот. Тем более, что с восходом солнца сюда начали стекаться — и по одному, и по двое-трое, и целыми десятками — хорошо одетые горожане. Ни одного оружного рыцаря тут не было. Конечно, они же все в другом месте собрались теперь.
Понемногу Иван стал приближаться к самым воротам, удерживая на лице всё то же хмурое выражение — он чувствовал, что к сердитому человеку меньше будут обращаться с расспросами. И правда, порой на него взглядывали с удивлением, но никто ни о чём не спрашивал. Иван и сам приспособился заглядывать в глаза любопытствующим.
Стало ясно, что готовится выход горожан к осаждающим. Принесли уже и блюдо серебряное, и огромный замковый ключ, и поп латинский, весь в чёрном, тут крутился, и несколько пожилых, богато одетых жителей держали в руках чаши позолоченные, а может, и золотые. Потом возникла небольшая суета, какая бывает в праздной толпе при начале какого-то торжественного действа. Теперь уж на Ивана совсем никто внимания не обращал, и ему удалось затесаться в толпу без помех.
Тут затрубили в рога на стене. И сразу же тяжёлые створы городских ворот, взвизгнув, начали медленно растворяться наружу. Иван жадно взглянул туда, за ворота, и увидел неподвижно стоящих вдалеке людей, шатры, знамёна и стяги новгородские. Аж сердце сжалось и замерло, а потом забилось с силой, погнало кровь горячую по телу. Решимость переполнила Ивана. Он знал, что сейчас сделает.
Вместе с толпой разодетых горожан он, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не проявиться раньше времени, вышел из города. Толпа медленно направлялась к русскому войску, где можно было уже видеть сидящего перед самым большим шатром на стуле человека в нагруднике из блестящей меди. Это, конечно, был князь Владимир Мстиславич. Он ожидал ключей от города и выражений покорности от горожан.
Когда толпа приблизилась настолько, что Иван мог разглядеть снисходительную улыбку победителя на княжеском лице и на лицах стоящих рядом с ним бояр и воевод в доспехах, все вдруг разом остановились. Иван непонимающе оглянулся и понял, что к самому князю пойдут лишь несколько выборных городских старейшин с попом латинским и подарками. Остальные топтались на месте, тихо переговариваясь между собой.
Вот старейшины понесли свои подарки; самым первым шёл высокий седой старик, несущий ключ на подносе. Вот стихло окружение князя Владимира, проникнувшись торжественностью события.
И тут Иван отчаянно рванулся вперёд — ему пришлось сшибить с ног двоих-троих, которые мешали ему, — и что было сил понёсся к русским мимо старшего посольства.
— Братцы! Братцы! — кричал он как мог громко. — Не верьте им! Измена! Измена! — тут горло перехватило — не то от волнения, не то от быстрого бега — и слова больше не получались.
Он не видел, что делалось позади него. Смотрел на князя Владимира Мстиславича. Ноги отчего-то налились тяжестью, как во сне, когда бежишь куда-то, а они не слушаются. Но Иван всё же понимал, что движется, даже хватило сознания увидеть, как от русского стана к нему бегут навстречу. Сзади что-то кричали ему вслед. Краем глаза Иван заметил, что князь Владимир Мстиславич поднялся со своего стула. Кажется, заметил его.
Набежавший на Ивана огромный человек в кольчуге и остроконечном шлеме схватил его за плечо и дёрнул на себя.
— Ты кто такой? Где измена? Говори!
Жадно ловя воздух, Иван ничего не мог вымолвить, только показывал рукой туда, направо, где находились старые ворота. Русский нетерпеливо ждал, пока Иван отдышится, встряхивая его плечо, стиснутое железной хваткой. Через удушливую немоту наконец вырвались слова:
— Рыцари... там... ворота...
— Откуда знаешь? Сам, что ли, видел? — грозно рычал дружинник. — Да кто ты такой?
— Сам... видел... — хрипел Иван, бессознательно радуясь русской речи, русской силе, которая так больно делала плечу, русскому запаху, идущему от воина. — Они весь день вчера... копали там... измена...
— Ну, если врёшь... — Дружинник пристально вгляделся в плачущее лицо Ивана, но доканчивать угрозу почему-то не стал. Отпустил плечо. — Путило! Сотский! А ну бери своих и давай туда, к возам! Да скорее! — И Ивану: — Пойдём-ка со мной, юнош.
Может быть, он хотел отвести Ивана к шатрам, чтобы тот сам рассказал начальству (а то pi самому князю) о том, что затевают немцы, но тут от старых ворот донеслись протяжные звуки рогов и слитный вопль множества глоток. И тотчас же дружным рёвом откликнулся весь русский стан, и всё пришло в движение.
Русский воин, допрашивавший Ивана, бросил его и тоже побежал к стану. Кто-то подвёл ему коня, помог взобраться, он вытащил меч из ножен, поднял над головой и тяжело поскакал туда, где, судя по шуму, уже начиналось сражение с рыцарями барона Дитриха.
Иван посмотрел на городских послов. Те, что были попроще, бежали сейчас к воротам, створы которых поспешно закрывались, а передовые послы уже были окружены всадниками и сбиты в кучу как стадо. Возле русских шатров по-прежнему стояли стяги, шевелясь под еле слышным ветерком. Но ни князя, ни бояр возле них уже не было видно.
Иван вдруг обратил внимание на свою одежду. И с ожесточением принялся срывать с себя кафтан, снятый с убитого Яна. Нестерпимо вдруг захотелось быть там, вместе со всеми — если не самому биться (где уж безоружному и неумелому), то хоть поглядеть, как немцев лупить будут. Ох и достанется им сейчас, проклятым! В том, что рыцари барона Дитриха будут разбиты, Иван не сомневался. Не смогли они застать русское войско врасплох! Успел, предупредил! Радость и гордость переполняли душу. Вот это день! Может, Господь нарочно посылал Ивану такие испытания — чтобы тот оказался в немецком рабстве, испил до дна чашу унижений, а когда придёт срок, выполнил бы перед Русской землёю долг свой? Иван, едва ли не пьяный от свободы и счастья, теперь твёрдо верил в это.
Как и был, без кафтана, в нательной рубашке, он побежал туда, откуда слышался шум битвы. Бежал мимо обозов. Оттуда его окликали, но Иван не останавливался, спешил. Ещё несколько мгновений бега — и перед его глазами предстало восхитительное зрелище, которое он часто себе воображал, но даже думать не мог, что оно будет таким прекрасным.
Старые ворота уже закрылись изнутри. Возле них несколько русских всадников звонко бились с небольшой кучкой немцев; те сопротивлялись недолго, вдруг, как по приказу, побросали оружие, подняли руки. Сдавались. Остальные по всему полю перед воротами — кто лежал, кто сидел на земле с поднятыми руками, кого уже гнали, связав верёвкой, к обозам. Быстро управились. Надменные Дитриховы рыцари, воины великого Ордена Ливонского, они были теперь сами рабы — те, кто так любил других удерживать в рабстве. Ничего, что Ивану не удалось посмотреть на сражение. Главное, что он увидел плоды русского ратного труда.
А русских-то! Русских сколько было вокруг! И каждого обнять хотелось, поговорить с каждым, поклониться в ноги. Иван поворачивал то к одному, то к другому смеющееся своё лицо — отвык смеяться, забыл, как это делается, но тут почему-то быстро вспомнил.
— Юнош, эй! Погоди-ка!
К нему подъезжал давешний дружинник, смотрел сверху, улыбался в ответ.
— Ну, спаси Бог! — крикнул он. — Выручил, молодец. Засели бы они в обозах — трудно бы нам пришлось. Да кто ты таков? Сам русский, что ли?
Он ехал в сторону шатров, а Иван, взявшись за стремя, шёл рядом с ним и торопливо, с пятого на десятое старался рассказать всю свою жизнь за последние годы.
— Ай правда новгородец ты? — недоверчиво спросил дружинник. — А тут все, почитай, новгородцы. Гляди — может, кого встретишь знакомого? Сам-то где жил в Новгороде?
Иван принялся говорить про Новгород.
— Власий! — вдруг позвал дружинник, отвлёкшись от Ивана и глядя куда-то в обозы. — Пойди к нам, вот я тебе земляка нашёл!
Тут же, слегка косолапя, но бодро, подбежал невысокого роста мужичок с седоватой бородой и хитрым прищуром.
— Возьми-ка его, Власий, — дружинник сверху погладил Ивана по голове, отчего тот едва не расплакался снова, — одень получше да накорми. Его, может, князь к себе потребует. То есть как это — зачем? За наградой! Тебя, милый, как звать? Иван? Нечастое имечко! Слышь, Власий! Если б не этот юнош, нас бы здорово покусали нынче псы немецкие!
Ивану вдруг показалось чем-то отдалённо знакомым лицо этого мужичка. И словно откуда-то из детства это знакомство происходило, из тёплого и родного мира, где были и мамка, и отец, и две сестрёнки только-только народились и лежали в люльке, как два свёрточка, а в доме пахло тёплым хлебом и кислым молоком. Подмигнув Ивану, дружинник уехал, а Власий остался стоять, глядя на Ивана с сомнением.
— Ты чей будешь? На Софийской стороне проживал?
— Демьяна кузнеца я сын, — ответил Иван, уже понимая, что именно поэтому мужичок его сейчас и вспомнит. Многие Демьяна знали.
Так и получилось. Знавал Власий отца, и в доме у них бывал, и Иванку малого качал на ноге, угощал его пряником. Только давно. Дивясь, как на чудо заморское, оглядывал со всех сторон:
— Ну и дела! Вот так удивление! Демьяна сын? А я ведь рядом с отцом-то твоим был в том походе, когда убило его. Ох, Господи... Вот бы посмотрел он на тебя нынче! Ну, пойдём, пойдём к обозу, тут и без нас управятся.
Иван ещё раз оглянулся на город. Главные ворота так и не успели закрыться, и через них русское войско спокойно, без суеты и спешки, входило внутрь.
Полностью разбить рыцарское войско сразу не удалось. Барон Дитрих с епископом и почти сотней рыцарей Ордена сумели уйти от погони и укрыться в Оденпском замке — твердыне неприступной. К несчастью для Дитриха, в столь хорошо укреплённом укрытии не было припасено достаточно еды — такова была цена беспечности немцев, уверенных, что они утвердились в этом крае навсегда и замок для обороны им больше не понадобится.
Всё же они продержались целый месяц, страдая от голода и жажды. Чтобы рыцари не могли черпать воду из рва, опоясывавшего подошву замка, князь Владимир распорядился побросать в ров все мёртвые немецкие тела, что остались от неудачной вылазки. При сильной жаре вода во рву быстро протухла и сделалась ядовитой.
Всё это время Иван прожил при обозе, в подсобниках у Власия, который был не ратный человек, а служил по хозяйству. Его делом была военная добыча, и в собирании её проходило время Ивана. Вместе с Власием он ходил по городу, чувствуя себя едва ли не старожилом и хозяином здешних мест. Немецкое добро понемногу заполняло возы, находившиеся под попечительством Власия, и он был доволен. Впрочем, добыча здесь оказалась ещё богаче, чем он ожидал.
К счастью — и для Власия, и для себя — Иван, хоть и опьянённый переменой, что произошла с ним в тот день, догадался вспомнить про свою «фрау», оставленную в заброшенной конюшне. Он хотел побежать туда скорее и выпустить её на волю, о чём и сказал Власию. Но вышло не так, как Иван себе представлял, а гораздо лучше.
Власий отправился в город вместе с Иваном освобождать связанную женщину. Повсюду уже были свои, так что добрались до конюшни без помех. «Фрау» всё так же валялась связанная, не сделав, похоже, ни одной попытки выпутаться. Только раскрыла испуганные глаза, увидев, что её суженый привёл с собою ещё кого-то, и замычала сквозь кляп.
Иван ощутил было новый приступ раздражения на глупую бабу, представив, как стыдно сейчас будет, — эта старая баба полезет к нему со своей преданностью, замычит, ноги обнимать будет, и всё это при дядьке, который когда-то знавал Демьяна, Иванова отца. Но Власия, похоже, не занимали такие тонкости. Он сам помог бабе освободиться и занялся ею вплотную: оглядел со всех сторон, приласкал, как маленькую, и та, вздохнув, потянулась к нему с такой покорностью, что Иван неожиданно для себя почувствовал ревнивый укол.
Очень понравилась Власию «фрау». Да и он ей тоже. Иван глядел на них и диву давался, как это быстро двое незнакомых друг другу людей находят общий язык, несмотря на то, что баба была вовсе немая. Словно они оба всю жизнь ждали этой встречи и вот, наконец, встретились.
Поворковав с бабой, Власий тут же беспрекословно забрал её к себе в обоз и оставил жить.
— Эх и сладкую же ты мне бабочку нашёл, Ваньша! — говорил он Ивану.
То, что она оказалась бессловесная, и вовсе нравилось Власию: он когда-то женат был на немой, пока не овдовел, и с их сестрой умел обращаться. По его словам выходило, что лучшей сопутницы в жизни и придумать нельзя — и молчит, и тебя во всём слушается, и на других мужиков засматриваться не будет, потому как имеет к тебе по гроб жизни благодарность. Так бывшая Иванова «фрау» обрела себе нового хозяина и была такой переменой на вид вполне довольна: Власий был ещё мужчина крепкий и стойкий. К самому Ивану она больше не подходила, только иногда он ловил на себе её взгляд. В такие мгновения Иван старался не вспоминать ни о чём.
Так и проходили дни. Войско, осадившее замок, стояло неподвижно, дневная жара сменялась ночной душноватой прохладой, князь Владимир Мстиславич приступа не начинал, ратников своих берёг, предоставив голоду и жажде внутри замка самим довершить дело. И дело это шло весьма ходко. Едва не каждый день из крепости приходили переговорщики от Дитриха с жалобами на лишения и просьбами осаду снять и рыцарей отпустить на волю. Там-де, в замке, мол, воды скоро совсем не останется, колодец пересыхает и вода в нём вонючая, хлеба нет, корма коням нет — ни овса, ни даже сена, и голодные животные в стойлах отгрызают друг дружке хвосты, принимая их за вожделенный пучок травы. Много пенял барон Дитрих князю Владимиру за то, что не чтит родственных уз, хочет погибели родному зятю и вдовства родной дочери, что ждёт сейчас своего мужа в городе Риге, по поводу чего непременно шлёт Господу молитвы, чтобы вразумил отца, то есть самого князя Владимира Мстиславича. На эти просьбы князь отвечал одинаково: крепость сдать, оружие сложить и всем до единого передаться в русский полон, включая и Дитриха-зятя, и епископа рижского Альберта. Но крепость пока не сдавалась. Тяжело было переломить гордость рыцарскую, легче мучиться от голода и жажды.
Для Ивана это время было если не самым счастливым в жизни, то одним из счастливейших. Свобода его, русского, оказавшегося среди русских, опьяняла, как душистая брага на мёду. Он успел даже походить немного в знаменитостях, как человек, предупредивший войско об измене, и ему поначалу улыбался в русском стане каждый встречный, а по вечерам к палатке Власия сходилось немало охотников послушать Ивановы рассказы о мытарствах последних лет.
И сам Иван многое узнавал от людей о том, что творится на Руси. С сожалением узнал он, что из Новгорода тогда уйти поторопился, самую малость не дождавшись прихода славного Мстислава Мстиславича Удалого — эх, потерпеть бы, так и не хлебнул бы горя в немецком рабстве!
Однако порой Ивану казалось, что он не очень-то и жалеет о том, что жизнь его сложилась так, как сложилась. Вспоминая о пережитом, он будто чувствовал себя сейчас не просто более опытным и бывалым человеком, но гораздо полнее и больше русским, чем мог бы быть, оставшись в Новгороде и заведя там семью и хозяйство. Лучше стал из чужого далека ценить родное Отечество, что ли? Наверное, так.
Узнал Иван и про Липицкую битву, в которой вместе с другими новгородцами вполне мог бы и участвовать на стороне Мстислава Удалого. Да что там! Обязательно пошёл бы с ополчением. Может, и смерть принял бы на том неведомом Липицком поле. Эта битва так поразила воображение, что даже начала Ивану сниться по ночам, отодвинув и видения ласкового детства, и прежние горькие сны.
Что Ивана удивило больше всего и сильно огорчило, так это родимый Новгород. Земляки охотно проводили князя-освободителя Мстислава Мстиславича в Галицкую землю, а на его место призвали — не кого-нибудь! — а всё того же Ярослава Всеволодовича, что так ещё недавно морил Новгород голодом безо всякой пощады! Сколько проклятий раздавалось в умирающем городе, и все они посылаемы были Ярославу! И вот на тебе! Сами новгородцы паука этого обратно и приглашают!
После того как Иван отчаялся понять смысл творящихся в родном городе дел, он бросил думать об этом, ощущая к Новгороду нечто вроде брезгливого недоумения. Это было для Ивана что-то новое, никогда ещё он не размышлял о своей родине столь придирчиво. И что самое неприятное — желание возвратиться туда, на родное пепелище, такое горячее ещё недавно, вдруг стало пропадать понемногу.
Одному наедине с такими мыслями было невмоготу, и Иван нет-нет да и приставал к старому Власию, как к земляку и самому близкому теперь человеку.
— Дядька Власий, посоветуй. Не знаю, что и думать. Возвращаться мне домой или нет?
Такие разговоры обычно начинались у них вечером, возле костерка, на котором варилась каша на ужин. Власий отказался селиться в городе, не желая оставлять обоз без присмотра, и вот такую полевую жизнь они с Иваном тут вели. Впрочем, жизнь была хорошая. И тепло, и «фрау» под боком. Власий уже объявил Ивану, что заберёт пленницу с собой в Новгород, где оба станут доживать свой век в мире и согласии. Насчёт этого сомневаться не приходилось: как-то два этих немолодых существа пришлись друг дружке, и то, что оба были не слишком казисты собой, их, похоже, не огорчало. По поводу сомнений Ивана — возвращаться ли в Новгород или искать себе другого пристанища, Власий обычно хмурился (привык к парню, хотел как-нибудь устроиться с ним в Новгороде по соседству), но против доводов, которые Иван ему приводил, не мог найти весомых возражений.
— Ты уж взрослый, Иванка, — говорил он, — конечно, ищи, где тебе лучше будет. А всё ж таки родные места они и есть родные. Не век же князь Ярослав будет править. Да и присмирел он после Липиды-то, поди. Наши-то вправили ему ума.
Но не получалось у Ивана поверить в смирение князя Ярослава. И забыть скудельницы, переполненные мёртвыми телами, он не мог, как смогли забыть его земляки, вновь поклонившиеся жестокому князю.
Не ждал Иван мира от будущей жизни на родной земле. Слишком много он наслушался про Ливонский Орден, про мощь его и жажду власти и твёрдо был уверен, что нынешняя победа над немцами не только не утихомирит их, но напротив — разозлит и вызовет желание отомстить десятикратно. Кто станет Новгород от немца защищать? Уж не князь ли Юрий с братцем своим Ярославом? Единственный, кто мог бы обеспечить мир, был князь Мстислав Мстиславич, но он, обиженный новгородцами, покинул их, решив, что Галицкая земля будет к нему более справедливой и благодарной.
Уже лето жаркое перевалило за середину, когда рыцари Оденпского замка наконец сдались на милость победителя, князя Владимира Мстиславича. Милость эта, однако, оказалась весьма суровой. Раздражённый долгой осадой и коварством горожан, едва не расстроившим всё дело с самого начала, князь Владимир не внял слёзным просьбам своего зятя барона Дитриха и епископа Вольквина отпустить рыцарей с честью. Всё войско немецкое, включая и Вольквина, и Дитриха, объявлено было военной добычей и отдано русскому войску для получения выкупа. Помимо этого, русским досталось ещё много чего — одних коней свыше семи сотен, хоть и отощавших изрядно, но живых и пригодных для дальнейшего использования.
Свою долю от общей добычи получил и Иван. Его не обидели, помня заслуги, да и дядька Власий постарался, чтобы молодой земляк не был обделён. Неожиданно для себя Иван стал состоятельным человеком. Сам он казался себе просто богачом и испытывал почти постоянное желание осматривать своё новое имущество: двух коней и телегу с добром. И одежда там была, и посуда, и набор отличных немецких орудий для кузнечного дела, подаренный Ивану лично Власием. Богатство не богатство, но этого вполне могло хватить на то, чтобы, избрав для себя место проживания, основательно там поселиться и даже начать собственное дело. Главное же достояние Ивана было у него в руках, знавших ремесло кузнеца.
Русское войско, сняв осаду крепости, уходило из Медвежьей Головы. Сначала шли все вместе, лесами, к Пскову, потом часть войска двинулась к Новгороду. Здесь Иван распрощался с Власием (доведётся ли когда-нибудь увидеться?) и отправился дальше, в сторону полудня, мимо низовских земель, с небольшим отрядом таких же, как он, желавших поселиться в тёплых краях, где, как рассказывали, Русь живёт спокойно, а зимой вовсе не бывает морозов.
Князь Мстислав Мстиславич Удалой от природы не был склонен к долгим раздумьям и мудрствованиям. Он был рождён воином и стал им — славнейшим во всей русской земле. А воину много думать некогда. Сознание того, что мир и покой на Руси в немалой степени зависят от тебя лично, придавало внутреннему миру Мстислава Мстиславича некоторую простоту, милую, впрочем, его сердцу. Жить было ясно и понятно: от войны до войны, и как только услышишь призыв о помощи, то, не долго думая, идёшь и помогаешь обиженному и угнетаемому.
Разумеется, Удалой был сильно уязвлён решением новгородских граждан сменить его на злополучного Ярослава Всеволодовича. Но в причинах такой нелюбви Новгорода к нему, своему благодетелю и спасителю, Мстислав Мстиславич разобраться и не пытался. Желания не было. Чувствовал лишь некую обиду, сродни тем, какие случаются иногда в детстве, когда товарищ по играм и мальчишеским забавам вдруг говорит тебе, что не желает больше с тобой водиться, — и это когда тебе кажется, что вы друзья неразлучные.
От горьких мыслей о новгородской неверности и о торжестве Ярослава (рад, поди, хоть таким образом отомстить за Липицу) князя Мстислава Мстиславича отвлекло другое событие, едва ли менее несчастное, чем потеря любимого города. Сын Удалого Василий, единственный сын его, скончался тихо в Торжке, где жил последнее время, ничем не озабоченный и ко всему равнодушный. Несколько лет назад, на звериной ловле, князь Василий, тогда отрок, полный жизни, утеха для отцовского взора, нечаянно получил от загнанного и уже поверженного наземь лося страшный удар копытом в грудь.
С той поры юный князь, хоть и оставшийся в живых, выхоженный знахарями, бессчётно раз выпаренный в банях, растёртый травами целебными, утратил прежнюю живость и силу. Вместе с этим в нём будто погас некий огонёк, оставив после себя какую-то тусклую головешку. Так и стал жить-доживать князь Василий Мстиславич, ни к чему не проявляя любопытства, ничего не желая, кроме тихого лежания в полумраке спальни. Ни уговоры отца встать и попробовать чем-то заняться, ни насильно навязываемое лечение — ничто не помогало. Он медленно умирал. И вот — умер. Хоть и ожидаема была эта кончина, а на Мстислава Мстиславича она подействовала сильно. Горюя по единственному наследнику, Удалой стал частенько спрашивать, то ли себя самого, то ли неизвестно кого: если Бог послал ему такое горе, то ведь не в награду же, а в наказание? Но за что? Чем прогневал Господа князь Мстислав, всеми русскими почитаемый как честный и доблестный витязь?
С такими мыслями Удалой в последний раз прибыл в Новгород — похоронить Василия у Святой Софии, где лежал отец его, князь Мстислав Храбрый и где сам Мстислав Мстиславич должен был получить место последнего успокоения. Ни Ярославов наместник, ни владимирские лизоблюды, коих развелось в Новгороде как мышей в урожайный год, не посмели воспрепятстовать этим похоронам. Простых же новгородцев, желавших проводить Василия и на Мстислава Мстиславича посмотреть, у Великой Софии собралось множество.
Справив погребальный обряд и закончив со всеми сопровождавшими его хлопотами, Мстислав Мстиславич, много не говоря, поклонился Великому Новгороду. Не тая на город никакой уже обиды, он выехал в тот же день к себе в Торопец. Жить с печальной мыслью об утрате, жалеть, что не успел женить сына и дождаться от него внуков, прямых наследников.
В Торопце, городе, полученном им от дяди родного, князя смоленского Рюрика Ростиславича, Мстиславу не раз доводилось сидеть подолгу, ведя размеренную жизнь хозяина и управителя, дожидаясь очередной войны с супостатами земли русской. Так он зажил и теперь — с заботами об урожае и размножении скота, с поездками, звериными ловлями, чревоугодными пирами, сбором дани с проезжающих купцов и всем таким прочим. Хозяйственная жилка была у Мстислава Мстиславича, хоть и не являлась для него главной. А когда войны нет — отчего бы не похозяйствовать?
Он понемногу начал богатеть. Полнились зерном кладовые, в бретьяницах зрели душистые меды, множились на мирных пастбищах стада, в резных ларцах собиралось всё больше серебра и разного золотого узорочья, сработанного и новгородскими, и немецкими мастерами, и хитрыми искусниками из далёких полуденных стран. Дружина ближняя князя тоже богатела — ей от Мстислава Мстиславича перепадала немалая часть доходов. Не занятые ратными трудами дружинники постепенно обрастали хозяйством, строили себе просторные хоромы, заводили челядь, псовые охотничьи своры не хуже Князевых, как княгинь или боярынь, разодевали в дорогие ткани своих жён и дочерей. Не военная добыча теперь кормила воинов, а мирный кропотливый крестьянский труд на земле, не терзаемой ни набегами поганых, ни княжескими междоусобиями.
Находились недовольные такой сонной жизнью. Те, кто, воюя под знаменем князя Мстислава, стали воинами по сути своей, смогли познать восторг победоносной битвы и надеялись испытать его ещё не раз. Им хотелось, чтобы Мстислав Мстиславич не сидел сиднем в Торопце, а водил свою дружину, куда велят честь и долг. Разве спокойно на русской земле? Некоторые старались исподволь напомнить князю о давней вражде с Всеволодом Чермным. Готовы были к походу, ждали только приказа. На пирах жадно вслушивались в речи князя: когда прикажет? В какие земли позовёт?
Шло время, делая вечную и неизменную работу, уносило своим течением всё насущное куда-то вдаль, затягивало песком забвения как текущая вода, что меняет русло: глядишь, а на том месте, где недавно было глубоко, теперь отмель, и водоросли шевелятся на дне, а там, где раньше виднелось дно, нынче темнеет чёрной водой новый омут.
Всё чаще после смерти князя Василия Мстислав Мстиславич стал задумываться о своём зяте, князе Данииле. Молодой князь Галицкий, Даниил, сын знаменитого Романа Галицкого, был женат на дочери Удалого. Мстислав Мстиславич его любил и теперь видел в молодом Данииле Романовиче не только возможного наследника, но и весьма близкую душу. Даниил был, без сомнения, обладателем всех тех качеств, которые Удалой надеялся увидеть когда-нибудь в родном сыне. Он был отважен, не по годам рассудителен, честен и так же, как и тесть, предпочитал мирному житью добывание славы на поле брани. Мстислав Мстиславич знал, что Даниил в нём видит, по сути дела, второго отца.
После нелепой кончины (от случайной стрелы) великого Романа Галицкого юный Даниил стал лёгкой добычей для венгров и ляхов, соседствовавших с Галицкой областью. Помимо этих хищников, против Даниила выступили многие из важных бояр галицких, желавших встать под руку венгерского короля. Им, осмелевшим без Романа, малолетний Даниил виделся не просто лёгкой добычей, а словно готовым упасть в рот куском, нарочно предназначенным для боярской алчности. Дело шло о жизни и смерти Романова сына. Вдова Романа, княгиня Анастасия, вынуждена была скрываться с детьми от убийц, посылаемых по её душу из Галича.
Тогда-то, в первый раз узнав о несчастье Даниила и его матери, Мстислав Мстиславич воспылал жаждой помочь несправедливо обиженному законному наследнику Галицкого удела. Не имея достаточной воинской силы, не оправившись ещё от позора, нанесённого ему Всеволодом Чермным, не колеблясь, покинул он Торопец и двинулся к Галичу. Тогда стояла весна, реки вышли из берегов, дороги развезло — коню и тому не пройти, не то, что человеку. Но распутица была не самым страшным противником. Получилось так, что и венгерский король Андрей, и краковский герцог Лешко, прознав о приближении Мстислава Мстиславича, решили на время оставить спор о том, кому из них в дальнейшем владеть Галичем, и объединились.
Силы были слишком неравными. Против объединённого войска бороться было почти невозможно. К тому же на воевод и бояр галицких Мстислав Мстиславич не мог положиться, они всегда были готовы предать. Несмотря на малолетство, юный Даниил отбивался в Галиче от иноземцев, осадивших город, и от собственных изменников в самом Галиче, а Мстислав Мстиславич никак не мог прорваться к нему на помощь.
Тогда удалось отбить у ляхов лишь один город — Владимир Волынский. Во Владимире и укрылся Даниил с матерью. Теперь его жизнь была в относительной безопасности, но за это пришлось заплатить великую цену: и Галич, и Перемышль, и многие другие города отошли Андрею и Лешку краковскому.
За время той войны Мстислав Мстиславич крепко подружился с юным князем Даниилом, полюбил его. И чтобы закрепить дружбу, женил Даниила на своей младшей дочери. С венграми и ляхами был заключён договор о мире. Разумеется, ни та, ни другая сторона не считала этот договор окончательным. Лешко не оставлял надежд когда-нибудь прибрать к рукам и Владимир Волынский, а князь Даниил Романович свято верил в то, что скоро поднакопит сил и вернёт себе законные галицкие земли. Мстислава же Мстиславича неотложные дела позвали к Новгороду.
И вот теперь, по прошествии пяти лет, сидя в Торопце, Мстислав Удалой вдруг получил из Владимира Волынского неутешительные вести и горячий призыв Даниила прийти на помощь. Этот призыв как-то сразу подвёл черту под мирной хозяйственной жизнью, оставив её в прошлом. Мстислав Мстиславич немедленно начал готовиться ко второму галицкому походу.
В этот раз Мстислав Удалой ожидал только победы. Другие мысли и не допускались. Тем более, он не просто хотел помочь народу, стенающему под игом чужеземных захватчиков и восстановить справедливые права своего зятя. Мстислав Мстиславич и сам собирался осесть в галицкой земле, в этом щедром, благодатном крае, где с его приходом будет установлен твёрдый и надёжный порядок, где родятся у него внуки, которым достанется счастливое наследство — мир, богатство, слава. Пора было подумать и о старости: самому уже за пятьдесят. И пути назад из Галича уже никуда не будет — в Новгород не вернёшься, а возвращаться в Торопец и делить тамошний стол с тихим и довольным своей участью братом Давидом Мстиславичем — неуместно, недостойно знаменитого Мстислава Удалого.
Одной своей дружиной, пусть и опытной, но не слишком многочисленной, было не обойтись. Ещё помнилась та, первая галицкая неудача, когда иной раз приходилось уводить своё малое войско от тысячных венгерских полков, чтобы всех своих не положить без пользы и самому не сложить голову. Нужна была помощь.
Мстислав подумал и послал гонцов в Смоленск, к молодому князю Владимиру Рюриковичу. Племянник не должен был отказать в помощи, потому что, крест целуя, обещал Мстиславу Мстиславичу служить верно и во всём являть послушание.
Владимир Рюрикович, действительно питавший к славному дяде большое уважение, всегда готов был встать под его руку с тысячью всадников. А почему бы и нет? В своих собственных землях мир, покой, скука, а князь, да ещё такой молодой и горячий, должен воевать, чтобы душа не ржавела. И где же молодому, полному честолюбия князю стяжать себе славу в бою, как не под знамёнами столь знаменитого воина, как Мстислав Удалой? Владимир Рюрикович сразу согласился разделить с дядей опасности похода на Галич, тем более, что никого другого из князей Мстислав Мстиславич не пригласил, и, значит, славу придётся делить только на двоих.
Согласие племянника было Удалому приятно, но всё равно соединённых войск получалось маловато. Сражаться-то придётся далеко от дома, где, в случае чего, пополнить войско будет некем. Оставалось последнее средство, к которому Мстислав Мстиславич решился прибегнуть после долгих колебаний. Средство старое, испытанное многими — половцы! Всегда готовые напасть, пограбить, поживиться в русской земле и так же всегда готовые оказать военную помощь, если их попросят. Раньше Мстислав Мстиславич никогда не приглашал их. Русские должны между собой управляться сами, считал он. Позор тому, кто поганых наведёт на Русь! Но здесь ведь был другой случай: воевать-то надо было с чужеземцами. Поэтому он не видел зазорного в том, чтобы пригласить половцев. Надо только следить за ними хорошенько, чтобы выполняли условия договора и ни на какую другую добычу, кроме той, что возьмут на войне с венграми, не рассчитывали. Лучше бы всего, думал Мстислав Мстиславич, пригласить тестя, старого Котяна: с ним и договориться легче будет, и воинов его в узде держать. Вот только где его найдёшь?
Зимой половецкие вежи откочёвывали к югу, чтобы скоту было где пастись. Далеко уходили, снявшись с привычных мест, попробуй сыщи в бескрайних степях тестя и орду его. Но Мстислав Мстиславич знал, что для войны половцы всегда найдутся.
Они и нашлись. Недалеко от Киева зимовала в пустом, покинутом жителями городке орда — с позволения князя киевского Мстислава Романовича, приходившегося Удалому двоюродным братом. За эту милость Мстислав Романович взял с поганых два десятка хороших коней и ещё кое-чего разного. Орду, зазимовавшую под Киевом, возглавлял молодой князёк Буркан, хваставшийся тем, что крещён и носит православное имя Никола (которым, правда, редко пользуется), а также тем, что род его древнее рода самого Кончака, и знаменитый хан будто бы приходится Буркану всего лишь дальним родственником по материнской линии. Впрочем, во всей дикой степи, пожалуй, не нашлось бы половецкого захудалого князька, который не приписывал бы себе родства со знаменитым Кончаком. Главное, что Буркан ставил под руку Мстислава Мстиславича четыре сотни воинов, не знающих страха и искусных в военном деле, — так Буркан отзывался о своих подчинённых.
Теперь людей должно было хватить. Опыт недавних событий показал Мстиславу Мстиславичу, что полторы-две тысячи в любой битве могут справиться со значительно большими силами противника. Небольшим войском легче управлять, легче постоянно находиться у него на виду, и оно не побежит, если видит, что князь не бежит, а сражается.
К тому же Удалой надеялся на поддержку Даниила Романовича, который должен был за последние годы набрать силёнок для войны за свои наследственные уделы.
К Даниилу отправились гонцы с вестью: чтобы ждал прихода тестя не позже конца весны, когда подсохнут дороги. Мстислав Мстиславич не мог забыть злоключения свои в пору дорожной распутицы и разлива рек. Слякотная галицкая зима для военных действий тоже не годилась.
Гонцы возвратились к весне и привезли от Даниила Романовича письмо: он ждал с нетерпением. И, судя по тому, что рассказали Мстиславу Мстиславичу о безобразиях, творимых венграми в Галиче, нетерпение Даниила было вполне понятным.
А в Галиче действительно было плохо. Король венгерский Андрей усадил там своего сына Кальмана. Семилетний мальчик Кальман, не только не умевший править, но и ходить-то как следует не так давно научившийся, тем не менее уже полюбил наблюдать за казнями тех галицких мужей, которые в чём-либо провинились. Собственно власть была в руках боярина Судислава (давнего врага Даниила) и венгерского воеводы Фильния — и те в злодействах своих словно соперничали друг с другом. Судислав указывал, кого надо хватать, а Фильний хватал.
Казни совершались прямо на княжеском дворе, где для юного Кальмана нарочно были сооружены подмостки. С них лучше было видно, как отлетает голова у мятежника, вся вина коего состояла лишь в том, что он оказался некстати богат или, например, вступился за жену свою или дочь, когда какому-нибудь сластолюбивому венгру захотелось полакомиться. Большей вины от русского и не требовалось.
Галичане расплачивались головами за то, что не поддержали как следует Мстислава Мстиславича и Даниила в том, первом походе. Думая, что, удалив от Галича беспокойных князей, можно будет полюбовно договориться с королём Андреем и герцогом Лешком, запутавшиеся граждане повесили себе на шею ярмо, из которого мечтали бы теперь выбраться, да не было на это сил.
Судислав, проклятый переветник, открыто называл галицкую область владениями короля Андрея и требовал от венгров усиления власти. Ему казалось, что если переменить здесь православную веру на латинскую, то народ легче признает свою зависимость от Андрея. Причём сделать это надо было не мешкая, пока Русь занята своими делами и вроде бы забыла о Галиче и наследнике его Данииле, сыне Романа Великого. Король Андрей писал в Рим, прося Папу Гонория о содействии в сём деле, и Гонорий посодействовал. Пронырливые латинские попы вскоре вовсю хозяйничали в галицких храмах — выкидывали образа православных святых, праздничные одежды, развешанные прошлыми князьями в память о себе. Такой обычай наглые пришельцы сочли варварским. Изменяли и сами имена церквей. С теми же священниками, что пытались противостоять надругательствам над верой, захватчики поступали особенно жестоко, словно те были не последователями Христова учения, а дикими и кровожадными язычниками. Что могли сделать граждане против латинских попов? Только жаловаться на притеснения. А кому было жаловаться? Да Судиславу же. И тем самым подставлять головы свои под меч, на потеху сопливому мальчишке Кальману.
Венгерские бароны охотно селились в опустевших боярских домах, хозяева которых были умерщвлены. Новая городская знать вела себя так, как и все завоеватели в покорённых странах. Галицкие бояре, пригласившие венгров для собственного спокойствия и выгод, стали теперь захватчикам не нужны. Советов у них никто не спрашивал, никто с ними не считался, имущество их и сами жизни вдруг оказались в полной зависимости от прихотей венгерских баронов — в одночасье богатейшие галицкие мужи превратились в холопов. Крепкая и жестокая рука взяла беззащитный Галич за горло.
Фильний, или, как его проще называли, Филя Прегордый, был олицетворением неправедной власти. Его имя наводило на всех ужас. Он не щадил ни женщин, ни стариков, ни даже малых детей. Детей особенно, говоря, что дурную траву надо вырывать вместе с малыми корешками, чтобы из них не вырастала новая. Любимые изречения гордого Фильния передавались из уст в уста, и по ним одним уже было видно, что это за человек. Он считал себя непобедимым (уверовал в свою воинскую силу, побеждая безоружных граждан). Один камень много горшков побивает, говорил он. Камнем, конечно, был сам Филя, а горшками — русские. Острый меч, борзый конь — много Руси! Это выражение Прегордый Филя, как рассказывали, повторял часто и по всякому поводу. Никогда до сей поры не сталкиваясь с русскими в поле, он думал, что с ними так же легко будет справиться, как и с мирными гражданами.
Мог ли быть на свете враг, с которым Мстислав Мстиславич желал сразиться более, чем с Фильнием? Узнав о существовании этого барона, Удалой стал ждать конца весны с ещё большим нетерпением.
Дни тянулись медленно, и с каждым днём терпения оставалось всё меньше. В конце концов войско Мстислава Мстиславича вышло в поход, как только сошёл последний снег и чуть-чуть подсохли дороги. Обстоятельства для похода складывались благоприятно: при относительно малоснежной зиме весна наступила ранняя и жаркая. Можно было идти и войску, и обоз везти с собой. Даже медленное продвижение к Галичу и к засевшим в нём врагам было для Мстислава Мстиславича предпочтительнее ожидания.
Вместе с войском Мстислава и Владимира Рюриковича в поход напросились идти два других племянника Удалого — сын брата Давида, Ростислав, и двоюродный — тоже Ростислав, сын Мстислава Романовича Киевского. Юные княжичи не имели ещё своих дружин, кроме личной охраны, состоявшей у каждого из десятка, не более, человек. Но оба рвались в бой. Мстиславу Мстиславичу забавно было их юношеское рвение, и он не смог отказать княжичам. Пусть набираются опыта. И с самого начала жизни узнают, что такое война.
К Галичу войско подошло как раз накануне праздника Святого Благовещения.
Верный друг и мечник княжеский Никита, вернувшийся из дозора, докладывал Мстиславу Мстиславичу о расстановке вражеских сил.
— По правую руку они ляхов выставили, княже, — говорил он, стараясь утишить частое дыхание: только что соскочил с коня. — И стоят далеко друг от друга, на разных концах. Хитро стоят! Пойти на одних — так другие в спину и ударят!
— Поглядим, кто кого ударит... Ляхи, говоришь?
— Ляхи, княже. Помирились с королём. Знак ихний видел — орла белого.
Это была новость. Мстислав Мстиславич знал, что венгры вывели войско ему наперерез, чтобы не допустить до Галича. Но о том, что успели, проклятые, дождаться помощи от герцога краковского, не знал. И не понимал ещё, как к этой новости отнестись. Как использовать взаимную нелюбовь венгров и ляхов, которая, несмотря на теперешний союз, несомненно оставалась. Да иначе и быть не могло.
— Сам посмотрю попозже, — сказал Мстислав Мстиславич. — Князь Владимир! Не миновать и нам войско делить, как ты думаешь? Так ты, значит, видел ляхов — и много их? — снова обратился он к мечнику.
— Издалека не сосчитал, княже. Но так, на глаз, и тех и других поровну. Побольше, чем у нас, если по правде говорить, — сказал Никита, и на лице его появилась лукавая улыбка.
— Зря смеёшься раньше времени, — одёрнул его Мстислав Мстиславич, у которого, правда, в это утро тоже было хорошее настроение. — Смеяться после с тобой будем. Ты чего дышишь так? Устал, что ли?
— Не устал, княже. Запыхался маленько.
— Поедем со мной. Покажешь. Князь Владимир, давай тоже с нами. Вдвоём что-нибудь придумаем.
Князь Владимир Рюрикович, в отличие от Удалого находившийся в состоянии сосредоточенной задумчивости, молча влез на подведённого ему коня. По пути к Галичу он немного поссорился с князем Мстиславом из-за того, что движение войска проходит недостаточно скрытно. Неужели Мстислав Мстиславич забыл о том, какие преимущества даёт внезапное нападение? Нет — понадобилось зачем-то делать долгие ненужные остановки, дожидаться оставшихся обозов с припасами, вместо того, чтобы идти налегке, а всё необходимое брать в близлежащих сёлах. Война есть война, и жертвы на ней неизбежны. Но Удалой упорно не соглашался разорять сёла. Во-первых, считал эту землю уже своей, а к своему следует относиться по-хозяйски, рачительно. И во-вторых, всегда говорил, что народная молва о князе, который щадит простых людей, может князю в войне оказать помощь не меньшую, чем несколько дополнительных полков.
— Ну хорошо, — не возражал Владимир Рюрикович, — не хочешь тревожить поселян — ладно.
Но когда Мстислав Мстиславич не велел гнаться за встретившимися войску чужими оружными людьми (возможно, это был вражеский дозор), Владимир Рюрикович сильно рассердился: ведь теперь узнает враг! Но Удалой и этой беспечности нашёл объяснение.
— Незаметно к Галичу всё равно не подойти, — сказал он. — А брать осадою его трудно, да и сил может не хватить. Так что пускай враги знают, что я иду! Пусть в поле выходят — только так их можно взять.
Теперь Владимир Рюрикович был зол из-за того, что князь Мстислав со своими военными премудростями и неспешным, будто нарочно на виду, передвижением, оказался неправ. Дождался, пока ляхи подошли! Вот и получается: вместо одного врага дерись с двумя, да ещё так умело расставившими свои полки! Но правоту свою князь Владимир сейчас доказывать не собирался. Старику всё равно ничего не докажешь.
Однако князь Владимир Рюрикович не угадал, если думал, что Мстислав Мстиславич, увидев удвоившиеся (из-за его нерасторопности) вражеские силы, хоть как-то — взглядом или другим намёком — даст понять, что недооценил полководческой прозорливости молодого союзника.
Когда мечник Никита привёл их на то место, откуда хорошо видны были обе части войска — левая и правая, Мстислав Мстиславич ещё больше повеселел. И это вконец расстроило и повергло в смятение молодого Владимира Рюриковича.
Опасно идти со стариком в бой, размышлял князь Владимир. Он слишком уж уверовал в свою непобедимость и военную удачу! Эта Липицкая победа, видно, застила ему глаза. Гордыня поедает Мстислава Удалого! Теперь ему противника подавай числом поболее, а то биться с равным хотя бы по силе для него недостойно!
Только ведь тут не Липица. И полки, рядами обнявшие весь дальний край широкого поля, за которым Галич лежит, — это не какие-нибудь поселяне, оторванные от своих мирских забот и согнанные Юрием и Ярославом под свои знамёна! Эти полки состоят из отборных воинов. Каждый из них умеет драться. Они не побегут, испуганные чьей-то там славой.
А половцы, которых неизвестно зачем пригласил Мстислав Мстиславич? Князь Владимир им никогда не доверял. Ему приходилось иметь с ними дело, и он прекрасно знал, что поганые не будут стоять насмерть — они всегда спасаются бегством, если видят, что перевес не на их стороне!
Но Мстислав Мстиславич будто и не замечал, что князь Владимир находится в дурном расположении духа. Он внимательно рассматривал поле будущей битвы и уже начинал понимать и даже ясно видеть, как вскоре здесь всё произойдёт.
Поле было ровное, уже покрытое невысокой, но густой зелёной травой. По такой траве кони пойдут легко, размашисто, без задержки. Если ударить отсюда — а больше неоткуда, и враг это знает, — то, дойдя до середины поля, как раз окажешься на одинаковом расстоянии и от венгров, и от ляхов.
— Князь Владимир! — обратился Мстислав Мстиславич к хмурому союзнику. — Хорошо стоят, а? Этак нам их и не взять будет!
— Говорил я: скорее надо было идти. — Владимир Рюрикович безнадёжно махнул рукой.
— Говорил, говорил, — согласился Мстислав. — Ну теперь уж ничего не поделаешь. Делиться, значит, надвое станем?
— Зачем это — делиться? — тревожно спросил князь Владимир. — Нас и так меньше, князь Мстислав! По одному они с нами легче управятся!
— Вот и поглядим. — Мстислав Мстиславич перестал улыбаться, глаза его сделались непривычно строгими. — Всё станешь исполнять, князь Владимир, как я скажу! И не спорь. Мой поход. Я здесь главный!
Владимир Рюрикович пожал плечами.
— Да я разве спорю? Хочется, чтобы как лучше получилось.
— Ну, коли хочется — тогда слушай. Войско наше с тобой делим надвое.
— А поганых куда?
— Им дело найдётся. Ты, князь Владимир, Буркана не обижай. Он крещёный, как и ты.
— Да я и не в обиду. Просто говорится так.
— Ну и слушай. Ударим отсюда. Ты пойдёшь на ляхов — вон, видишь знамя ихнее? А я на венгров ударю. До середины поля вместе дойдём, а там сразу делимся — твоих людей возьму, сколько дашь — и вперёд. Ты понял, как пойдём?
— А Буркан? — спросил Владимир Рюрикович. — Может, его и возьмёшь себе?
— Он особо пойдёт. Я ему скажу, что делать. Всё.
Заметив колебания своего молодого союзника, Мстислав Мстиславич больше не подшучивал над ним, а говорил голосом твёрдым, не допускавшим возражений. На этом военный совет закончился.
Поехали к войску. Если Удалой что и задумал, то поделиться с людьми этой задумкой не спешил. Сказал коротко, что враг к бою готов, что наступать надо немедленно и что часть смоленского полка на время переходит под его начало. Ратники, лязгая оружием, поправляя конскую упряжь и тихо переговариваясь, начали готовиться к битве.
После своей недолгой речи Мстислав Мстиславич поехал к половецкому стану, расположенному в лесу, на некотором отдалении от русских. О чём-то наскоро переговорил с Бурканом и вернулся к своим. В стане половцев тут же началась беготня и поспешные сборы.
Отвечая на вопросительный взгляд Владимира Рюриковича, Мстислав только и сказал:
— Собираются. Вслед за нами пойдут.
И, более ни на что не отвлекаясь, принялся осматривать свой сборный полк. Он теперь состоял из собственной его дружины и двух сотен смоленских воинов, пожелавших сражаться под рукой Мстислава Мстиславича. В противоположность своему князю, они не сомневались в правильности действий такого опытного военачальника, как Удалой. Всё войско было уже на конях, ждать было нечего.
Князь сделал знак трубачам — они задудели в свои трубы пронзительно и слегка вразнобой. И под эти резкие и тоскливые звуки войско тяжело тронулось с места. Двинулось, ускоряя ход.
Вышли в поле и сразу услышали ответные трубные завывания — и справа и слева. Противник словно оповещал, что заметил их и тоже готов к сражению.
Русские шли впереди единым строем. Половецкое войско двигалось позади, на расстоянии в сотню шагов, не пытаясь его сократить.
Владимир Рюрикович, видя оживление во вражеском стане, всё посматривал в сторону князя Мстислава — не будет ли от него какого-нибудь дополнительного приказа, который помог бы молодому князю убедиться в осмысленности происходящего? Новых распоряжений не последовало.
Доведя войско до середины поля, Мстислав Мстиславич, как и обещал, принялся делить русских на две силы.
— Расходись, расходись, братцы! — закричал он. — Князь Владимир! Иди на ляхов, помогай тебе Бог!
Видя, что ничего другого делать не остаётся, князь Владимир Рюрикович повёл свой полк туда, где над войском противника колыхались знамёна с белыми орлами. Уже можно было разглядеть, что ляхи начинают встречное движение, по ходу растягивая свои ряды. Понимая, что их больше, они решили поступить со всей возможной простотой — сблизившись с противником, охватить его спереди и с боков, отрезав все пути, кроме отступления.
Мстислав Мстиславич, отделив свой полк, направил его в сторону венгерских знамён.
Половцы, всё так же сохраняя начальное отставание от русских, круто приняли вправо, вслед за полком Удалого, словно давая всем, кому это было видно, понять, что они отказываются поддерживать Владимира Рюриковича.
Без сомнения, ляхи увидели это и оценили — их движение навстречу смолянам ускорилось, и торжествующий победный вой понёсся над полем.
В полку Мстислава раздалось несколько недоумённых восклицаний. И в самом деле, всё выглядело так, будто князь Владимир брошен на произвол судьбы. Удалой резким окриком заставил всех замолчать.
Дальше он стал делать нечто совсем уж непонятное.
Справа от его полка, удалённый от венгерского войска, возвышался небольшой холм, поросший редкими кустами, этот холм ограничивал плоскую равнину. Если бы встать на этом холме, то можно бы увидеть перед собой, как на ладони, венгров, изготовившихся к отпору, а вдали — ляхов, всё ближе и ближе подходящих к полку Владимира Рюриковича.
Но встать на этом холме, с которого всё так хорошо видно, значило уклониться от сражения, бросив своего союзника. Тем не менее Мстислав Мстиславич именно туда повёл своих воинов, и вслед за ним потекли половцы.
Всё так же, не позволяя никому из своих выражать сомнения в происходящем, Удалой велел двигаться к холму как можно скорее; для этого ему пришлось даже покинуть место впереди полка, зайти в тыл и, грозя мечом, гнать недоумевающий полк, словно стадо. Ему повиновались: так страшен вдруг сделался князь.
У подножия холма, приказав всем подниматься на него и выстраиваться в оборонительный порядок, Мстислав Мстиславич подозвал к себе мечника Никиту. Сам же стоял и смотрел туда, где вот-вот должна была произойти сшибка Владимира Рюриковича с белым орлом.
— Никитушка, — сказал он мечнику озабоченно. — Теперь на тебя моя надежда. Поезжай-ка ты к князю Владимиру. Если не успеешь и там уже бой начнётся, всё равно до князя доберись! И вот что ему передай. Он, поди, гневаться станет, а ты скажи: князь, мол, Мстислав всё видит, всё знает, как тяжело им одним. И передай, чтобы не очень крепко стояли. Понимаешь меня?
— Что ж, сказать, чтоб бежал с поля? — удивлённо спросил Никита. — Он же меня мечом ударит, княже.
— А ты скажи так, чтобы не ударил.
Мстислав Мстиславич был спокоен, и спокойствие его понемногу передавалось мечнику. Князь знал, что делал.
— Зачем бежать? Не надо бежать. Не бежать, а скажи: пусть понемногу отступает. Главное, пусть у нас из виду скроется. И ляхов за собой утащит. Там, в бою, говорить-то больно недосуг, вот ты и придумай, как передать, чтобы сразу понял князь. Сделаешь?
— Сделаю, княже. — Никита, кажется, начинал понимать, что задумал Мстислав Мстиславич.
— Ну, а как сделаешь — назад возвращайся, — велел князь, и мечнику даже почудилось, будто суровый воин сейчас улыбнётся. — Да скорей возвращайся-то. Без тебя ничего начинать не станем.
Никита, нахлёстывая коня, помчался в сторону разгорающейся битвы. Странно, жутковато было ехать одному через широкое поле, чувствуя, что за тобой наблюдают тысячи глаз — и своих и чужих. Впереди уже началась сеча, слышался звон мечей, нестройные вскрики и испуганное конское ржание.
Навстречу Никите, оторвавшись от места схватки смолян с ляхами, торопился всадник. Свой, определил Никита.
Поравнявшись друг с другом, они придержали коней. Смоленский дружинник был взбудоражен, растерян. Левую руку держал на весу: наверное, успел получить пару ударов, прежде, чем его послали к князю Мстиславу, выяснить, в чём же дело.
— Что вы там? — испуганно закричал на Никиту смолянин. — Что творите? Нас рубят, а вы что? Князь велел...
— Поехали! — оборвал его Никита. — Мне к твоему князю и надо. Поехали, покажешь, где он.
Вдвоём ехать было веселее. Уже ясно различались враги — всадники, у которых за спинами было приделано нечто вроде крыльев. Белые перья, казалось, горели в лучах утреннего солнца, и Никита, чувствуя рядом шумное дыхание смоленского дружинника, вдруг словно забыл о поручении князя и страстно возжелал лишь одного — вынуть меч, ворваться в ряды противника и — рубить по этим самым крыльям.
Но он вовремя спохватился.
— Где князь? — крикнул он смоленцу. — Куда ехать? Покажи!
Тот без разговоров подал знак: следуй за мной. И стал забирать влево, огибая дерущихся, заезжая своим в тыл. Проскакав немного за дружинником, Никита и сам увидел князя Владимира. Тот что-то сердитое кричал двоим совсем юным отрокам, видимо, прогонял их с поля. Никита узнал обоих: это были двое Ростиславов, племянники Мстислава Мстиславича. Они пытались протестовать, но видно было, что оба испуганы. Немудрено испугаться мальчикам в такой неразберихе!
Завидев подъезжающего Никиту, Владимир Рюрикович забыл про юных князей.
— Что там старый князь думает? — заорал он. — Всех так погубит, всё войско! Почему не начинаете?
Никита приблизился. Оба Ростислава глядели на него во все глаза. Среди общей суматохи он поразил их своим спокойным видом.
— Князь Владимир! — сказал Никита, подняв руку, словно останавливая порыв Владимира Рюриковича. — Погоди сердиться! Князь тебе слово велел передать.
— Говори!
— Он велел, чтобы ты, князь Владимир, не крепко бился. Отступай понемногу.
— Почему это мне отступать? — Владимир даже ощерился.
— Погоди, князь Владимир. Вам — ляхов за собой уманить. Подальше увести их отсюда. Понимаешь? Уведи ляхов туда. — И Никита махнул рукой в ту сторону, откуда сначала наступало всё войско. — Отступай, пожалуйста, князь Владимир. Он так велел.
Владимир Рюрикович смотрел на Никиту, смотрел — и вдруг всё понял. Он резко повернул коня и стал пробиваться в гущу своего полка. Оба Ростислава не решились последовать за ним. Они-то понимали только одно: враг превосходит числом и яростью, и если не отступать, то можно погибнуть. А погибать мальчикам, как видно, не хотелось.
Никита тоже стал разворачивать коня. Пора было возвращаться к своему полку.
— Прощай, брат! — крикнул он смоленцу, который всё ещё стоял рядом и тоже, кажется, понял замысел Мстислава Мстиславича. — Прощай! Может, ещё свидимся!
И кинулся обратно через поле, к дальнему холму, казавшемуся отсюда совсем маленьким и невысоким.
Оглядываться было некогда. Венгерские стяги, поднимавшиеся над войском тёмной полосой вдали, отчётливо двигались. Значит, венгры, видя, что полк Владимира Рюриковича отступает, не выдержали и тоже пошли на своего противника. Следовало Никите торопиться, чтобы поспеть к князю до того, как начнётся самое главное. И встать у Мстислава Мстиславича за спиной, как положено телохранителю.
Он безжалостно хлестал по конскому крупу, надеясь, что конь не обидится и в бою станет слушаться его по-прежнему. По ровному полю гнедой летел как птица, словно догадываясь, что от его быстрого бега очень многое зависит.
Пригибаясь к холке, Никита мог лишь изредка взглядывать на холм. Но успел заметить, что войско ещё не стронулось с места и многие ему машут призывно. Получалось так, как и обещал Мстислав Мстиславич: не начинали, пока он не подъедет.
Князь и вправду ждал. Ни о чём Никиту не стал спрашивать, лишь кивнул удовлетворённо. Только теперь, взобравшись на пригорок и встав рядом с князем, Никита вгляделся и увидел, что задание он выполнить сумел Смоленский полк начал отступление. Не бежал в беспорядке, как это бывает, а именно отступал, оказывая противнику небольшое сопротивление и тем самым связывая его. Ляхи не могли отстать от князя Владимира и, оборотившись, прийти на помощь венграм без опаски немедленного удара в спину. Бой уходил вдаль и уже скоро должен был скрыться из виду наступавших венгров.
Теперь самое время было перенести внимание на венгерские полки. Никита увидел, что князь Мстислав тоже смотрит в их сторону.
Не хватило терпения у них! Покинув своё место, на котором они, наверное, надеялись встретить русский удар, враги выбежали далеко вперёд, в поле и сильно растянули строй. Хотели поймать двух зайцев — и ляхам-союзникам подсобить, и тех, что на холме рассчитывают отсидеться, тоже побеспокоить.
Обернувшись на половецкий полк, расположившийся возле холма со стороны, дальней от венгров и, таким образом, ими не видимой, Никита даже присвистнул: половцы уже были готовы к удару, обнажили свои кривые сабли и хищно подобрались в сёдлах. Буркан, приподнявшийся в стременах, глядел на Мстислава Мстиславича, ожидая от него знака.
Князь тоже поднялся в седле. В руке его был меч, горевший на солнце.
— За мной, братья! — закричал он, потрясая мечом. — Покажем им, собакам, как биться надо!
Русские были готовы к битве. Со страшным, мгновенно вспыхнувшим рёвом полк ринулся вниз с холма. Никита старался не отставать от князя. Всё его существо охватил неодолимый восторг причастности к могучей праведной силе, перед которой никто не устоит, никто не может устоять! Ощущение восторга было таким мощным, что впору не драться, а заорать во всё горло, дав волю подступающим изнутри горячим слезам.
В чувство Никиту привёл многоголосый половецкий визг, оглушительно ударивший в ухо слева. Это воины Буркана, обогнув подошву холма, соединились с русскими и, стало быть, удвоили в глазах венгров силу, на них наступающую.
Теперь Никита знал одно: какое-то время будет только жестокая рубка и ничего больше. Князю будет некогда оглядывать поле и придумывать новые каверзы для врага. Дело было за русскими мечами и половецкими саблями.
Не отпуская князя от себя далеко, Никита напряжённо всматривался в рушившийся на глазах вражеский строй. Обязанности мечника и охранителя княжеской жизни заставляли его быстро определить — кого выбрал Мстислав Мстиславич соперником в первую очередь и насколько это опасно. Князь ведь всегда желает сражаться только с самым сильным врагом и когда-нибудь может наскочить на бойца, который превосходит его в умении владеть оружием да и в отваге не уступит. В таком случае Никита обязан был хоть тело своё подставить, а князя прикрыть от удара.
Но это, видимо, должно было случиться как-нибудь в другой раз. Венгерские воины были явно растеряны и уже перед схваткой больше думали о защите, чем о нападении. Они вдруг начали сбиваться в кучу, выставляя вперёд копейщиков.
Несколько сверкающих золотом одежд баронов, среди которых, наверное, находился и сам Филя Прегордый, размахивали мечами и что-то кричали своему войску. Заставляли воинов двигаться навстречу наступающим — а как же иначе? Только так можно было поломать русский удар: сшибиться и остановить стремительно приближающуюся смерть. Правда, при этом неминуемо должны погибнуть первые ряды. И желающих оказаться в этих рядах в венгерском войске не находилось.
Длинные тяжёлые копья, протянутые навстречу русскому полку, никого уже не могли защитить. Просто воин, увидевший, что конец близок, непроизвольно пытается поставить хоть какую-то преграду перед смертью: щитом загораживается, шеей коня, копьём. Поздно!
С громоподобным криком, лязгом железа, сотрясающим землю стуком копыт, хрипом и ржанием коней русские, как единый кулак, вошли в вязкую и податливую плоть венгерского войска.
Мстислав Мстиславич, умело отбив в сторону направленный ему в грудь наконечник копья (поставил щит косо), в следующий миг сшиб копейщика на землю. Вслед за князем Никита нырнул в образовавшуюся брешь, отбиваясь мечом от беспорядочных и не очень-то сильных ударов. Сейчас, ворвавшись во вражеские ряды, надо было принять у князя меч, чтобы рука его освободилась для самого удобного в такой толчее оружия — топора с двуострым лезвием.
Мстислав Мстиславич, зная, что Никита рядом, едва оглянувшись, сунул ему меч лезвием вперёд. Мечник подхватил оружие, как ребёнка, на согнутый локоть — так не обрежешься — и ловко вложил его в широкие кожаные ножны, привешенные к седлу. И сразу отвёл коня вбок, потому что над головой князя взлетел, сверкнув на солнце, грозный топор.
Теперь следовало держаться у Мстислава Мстиславича за спиной. Никита тронулся было за ним, но тут его коня сильно толкнули. Обернувшись в седле, Никита увидел вокруг себя только своих — они так мощно рвались вперёд, за князем, что Никита оказался у них на пути. Хорошо ещё, что не зарубил его кто-нибудь по ошибке.
Никита бросился догонять Мстислава Мстиславича и в несколько скачков настиг его — позади князя, размашисто и равномерно работавшего топором, не оставалось никого. Лишь кони, оставшись без седоков, метались испуганно, пытались выбраться на волю и не находили себе пути, а порубленные тела венгерских ратников беспорядочно валялись на траве.
Враг побежал.
Испуганной толпой венгры кинулись прочь, разом показав спины. И тут же все шарахнулись влево, беспощадно давя и калеча тех, кто замешкался с бегством, — это половецкий полк, справа обогнув венгерское войско, начал резать отступающих. Как волки, напавшие на беззащитное овечье стадо, половцы валили венгерских ратников наземь одного за другим. Поднялся жалобный вой убиваемых.
Уже и слева перекрыты были все пути к спасению — там трудилась дружина Мстислава Мстиславича. И точно такой же жалобный вопль плеснул оттуда. Никита успел мимолётно удивиться тому, что чужеземцы, оказывается, погибая, кричат хоть и без слов, но всё равно как бы на другом языке, чужом и непонятном.
Удары железа о железо и человеческую плоть, доносившиеся спереди, звали Никиту к действию. Он рванулся туда, расталкивая своих, заранее отводя руку для рубки. Догнал одного, примерился к широкой спине и затылку под круглым, без шишака, шлемом. Мах рукой, мокрый стук железа о мясо — и венгерец мотнулся в седле, теряя свой шлем. Рассыпались длинные светлые волосы. Повис, медленно сползая с коня, вскидываясь телом при каждом его прыжке.
И был, кажется, последний. Остальных достать уже было невозможно — они мелькали разрозненными точками вдали. Никита бросил взгляд на князя. Мстислав Мстиславич тоже завершил работу, озирался по сторонам, осматривал поле битвы.
Половцы спешивались, бегали по полю, кидались от одного трупа к другому. Начинали обирать мёртвых, попутно добивая тех, кто ещё подавал признаки жизни. Никита заметил, что и Буркан не отстаёт от своих соплеменников. Только ему было проще грабить поверженных врагов: половцы почтительно отступались от добычи, если видели, что она приглянулась их повелителю.
На половецкий полк можно было больше не рассчитывать. Мстислав Мстиславич окликнул Буркана, но тот лишь осклабился в ответ и снова склонился над мертвецом в богатых латах.
Никита подъехал к князю, вспомнив, что ещё не всё кончено, — оставался ещё ляшский полк, преследующий Владимира Рюриковича. Радость победы сразу притухла в груди, сменившись какой-то сосущей тревогой.
Незнакомый Никите молодой ратник подъехал к князю, гоня перед собой человека в шитом золотом чужеземном кафтане с серебряным оплечьем и нагрудником.
— Княже! Княже! — кричал он весело. — Гляди, кого я поймал!
— Ого! — воскликнул Мстислав Мстиславич. — Да это, никак, сам Филя Прегордый! Так, что ли?
Человек в золотом шитьё ничего не ответил, только злобно взглянул на князя и опустил голову.
— Он это, — удовлетворённо сказал князь Мстислав. — Ты мне сохрани его, слышишь? — обратился он к молодцу. И, тут же забыв про него, закричал своему войску: — Братья! Все ко мне собирайтесь! Надо князя Владимира идти выручать!
Войско уже стягивалось. Ругали половцев, которые уже все разбрелись по полю, заваленному мёртвыми телами, ловили коней и кроме добычи знать больше ничего не хотели. Ну ладно, всё же помогли. И на том спасибо, а больше с них, поганых, и спроса никакого быть не может.
— За мной! Ударим на ляхов! Поможем нашим! — ещё раз крикнул Мстислав Мстиславич, потрясая топором.
Ему откликнулся дружный гул. Воины, разгорячённые сражением, тоже вспомнили о товарищах, оставшихся в беде. Князь ударил коня пятками в бока и с места помчался по полю — туда, где ещё шёл, наверное, отчаянный неравный бой. Войско, не разбираясь, пошло следом.
Пришлось пересечь всё поле, прежде чем увидели ляхов. Те уже возвращались, далеко прогнав Владимира Рюриковича. Наверное, думали, что и с Мстиславом покончено. Шли весело, с распущенным знаменем. Даже песня звучала — чужая, режущая слух.
Она сразу прервалась, эта победная песня, когда перед ляшскими ратниками, свободно развалившимися в сёдлах, вложившими оружие в ножны, вдруг появился на взгорке разъярённый и страшный русский полк. И страшнее всех показался ляхам передовой всадник — русский князь с занесённым над головою топором. Это был, без сомнения, тот самый Мстислав, о котором ходило столько слухов и над пресловутой храбростью которого они только что весело смеялись, прогнав русский полк, не сумевший оказать им почти никакого серьёзного сопротивления.
Ловушка! Ляхи это поняли, но изменить они уже ничего не могли.
Мстиславов полк налетел на них, смял и погнал. Как часто бывает при неожиданном нападении, передние бросились спасаться и налетели на задних, ещё ничего не понявших. Смертная давка, свалка человеческих и конских тел. Почти никому из ляхов не пришло в голову кинуться вправо или влево — в открытое поле. А когда некоторые из них, выбиваясь из страшной кровавой каши, всё-таки пытались уйти полем, уже со всех сторон они встречали русские мечи и смерть. Оставалась одна дорога — назад.
Но тут сзади ударил вернувшийся полк Владимира Рюриковича.
В этот раз всё закончилось ещё быстрее, чем с венграми. Полк, выставленный герцогом Лешком, был уничтожен почти весь. Основная часть полегла в самом начале боя, после сшибки, а для того, чтобы не упустить оставшихся, князь Мстислав распорядился установить на взгорке захваченное знамя с белым орлом и трубить в рог. Немногочисленные, отставшие от своих ляхи — те, кто занимался поиском и дележом добычи — собирались к своему знамени и находили там свою смерть.
Дорога на Галич была открыта.
Русские подсчитали свои потери. Больше всего досталось, конечно, смоленскому полку Владимира Рюриковича. Насчитали убитыми около сотни человек. По сравнению с полностью вырубленными венгерским и ляшским полками такие потери можно было признать малыми.
Тем же днём, к вечеру, войско князя Мстислава подошло к Галичу. В городе укрылась вся венгерская знать — бароны с семьями и челядью, их прислужники из числа галицких бояр и, самое главное, малолетний королевич Кальман. Поэтому ворота Галича были накрепко закрыты. Защищая своего королевича, венгры приготовились держать осаду.
Мстислав Мстиславич, зная уже, что князь Даниил не скоро подойдёт, чтобы присоединиться, мог рассчитывать пока только на свои силы. Даниил Романович был заперт во Владимире Волынском войсками герцога Лешка Белого — по договорённости с королём Андреем герцог должен был воспрепятствовать соединению князя Даниила с тестем. Впрочем, даже с небольшой Данииловой дружиной (большую ему король и герцог держать не позволяли) сил для решительного приступа у Мстислава Мстиславича всё равно было бы недостаточно. Хотя Буркан со своим полком остался при русском войске, надеясь, очевидно, на богатую добычу.
Да и не хотелось понапрасну губить людей на высоких галицких стенах. Зачем людям умирать, если победа уже одержана?
Но длительного стояния в осаде тоже не хотелось. Галич был близко — руку протяни — вот он, на невысоких пологих холмах, окружённый многочисленными посадами, что утопают в пышном цветении яблонь, стоит, возвышаясь над широкой излучиной Мозлева Потока, который где-то там, за ближним лесом, впадает в Днестр. Этот город был как подарок, он был как добыча, уже завоёванная, оплаченная пролитой кровью, и топтаться под его стенами, день за днём, ожидая, пока у осаждённых закончатся припасы, было невыносимо. К тому же была опасность, что, узнав о бедственном положении Кальмана, король Андрей двинется ему на выручку — и кто знает, сколько войска он с собою приведёт?
Одним словом, город следовало брать немедленно.
Тем более бессмысленной представлялась Мстиславу Мстиславичу осада Галича, когда он видел, как радуется его победе вся галицкая земля. К войску, расположившемуся станом напротив главных городских ворот, отовсюду стекались окрестные жители. Кто пригонял пленных венгров, изловленных по лесам, — продать, а то и просто так отдать какому-нибудь понравившемуся дружиннику, кто в благодарность за освобождение от проклятых чужеземцев привозил припасы для войска, но в основном люди приходили, чтобы только взглянуть на сильного сокола, на красное солнце всей русской земли — на князя Мстислава Мстиславича Удалого. Целыми деревнями приходили и, расположившись где-нибудь неподалёку, кричали князю и дружине его славу, приветственно махали руками и кланялись, когда он появлялся в поле зрения. При таком всеобщем ликовании как-то унизительно было возиться с осадой, не умея справиться с жалкой кучкой захватчиков, закрепившихся в городе.
Тогда в дело запустили Филю Прегордого. Его подвели к городским воротам и заставили покричать своим, чтобы сдавались. Если сдадутся без всякого боя, то Мстислав Мстиславич обещает жизнь и свободу. Князь справедливо предполагал, что слова Фильния, который имел большое влияние на своих, будут приняты всерьёз осаждёнными. Немного огорчало то, что венгров, раз обещано, придётся отпускать на волю; а ведь там, в городе, собрались самые злодеи, и им-то приходилось предлагать свободу и жизнь, которых они не заслуживают, даже если откроют ворота добровольно.
Вскоре тяжёлые ворота начали со скрипом отворяться.
Но увы — это была не сдача города. Из ворот стали выходить горожане, целыми толпами выбегали и стар и млад. Их выгнали, не дав захватить с собою ничего — ни скарба, ни еды. Разнобойные объяснения жителей сводились к тому, что осаждённые не желают даром тратить корм, столь нужный воинам при осаде, и к тому же опасаются, что русские, оставшись в городе, начнут помогать князю Мстиславу. Жители рассказывали, что захватчики, разозлённые победой Удалого, всё же надеются на то, что им из Угорщины или от герцога придёт помощь, и осаду собираются держать сколько возможно. Некоторые храмы в Галиче превращены ими в крепости, в которых они на крайний случай уж точно рассчитывают отсидеться: ведь русские, даже ворвавшись в город, не станут брать приступом православные святыни.
Мстислав Мстиславич был взбешён. Опять пришлось гордому Фильнию кричать у городских ворот, умолять своих соплеменников не гневить русских сверх меры. Прегордый Филя кричал долго и — на взгляд Мстислава Мстиславича — убедительно. Но ни в чём своих венгров не убедил. Те со стен ему отвечали что-то обидное, судя по тому, как Филя краснел, бледнел и подёргивался.
Ничего не попишешь — пришлось на том и закончить день. Разложили стан, выставили кругом города дозоры, развели костры. С городскими жителями пришлось поделиться припасами и вообще оказать гостеприимство. Странный получился стан, сборище какое-то: тут тебе и ратники, грубые голоса, звон оружия, конское фырканье, здесь же младенцы пищат, и бабы причитают, и попы галицкие кадилами машут, молясь о ниспослании победы на иноземных языцех. Мстислав Мстиславич, когда стемнело, позвал князя Владимира и нескольких самых опытных своих дружинников на совет. Надо было что-то придумывать, раз от приступа отказались.
Придумать хитрость оказалось несложно. Все галичане, вышедшие из города, в один голос рассказывали, что сторожевой отряд венгров стоит только возле ворот, а на стенах с противоположной стороны их вовсе нету. Решено было: проверив, действительно ли это так, делать подкоп или иное что, но чтобы до рассвета войти в город отряду, который нападёт на воротную стражу. Добровольцев решили не выкликать — в стане мог найтись среди бежавшего населения кто-нибудь, кто захочет передать венграм весточку, для того и был заслан. Когда совсем стало темно и становище угомонилось, потихоньку вывели за пределы стана десятка три человек, которым и было поручено искать место для подкопа или проделывания хода в стене. Старшим над этим отрядом князь Мстислав поставил мечника своего Никиту.
Под покровом темноты отряд тихо ушёл.
Вскоре Никита вернулся и рассказал, что удобное место найдено и уже копают. В том месте слегка просел земляной вал, на который опиралась бревенчатая стена, и образовалась длинная и глубоко уходящая под стену щель. Земля там мягкая, почти без глины чернозём, и работа продвигается споро. Да и лаз требуется проделать небольшой — только чтобы человеку с оружием пролезть. Никита обещал, что к утру он нападёт на воротную стражу и с ней разделается. И хорошо бы войску быть готову войти в открытые ворота, пока к страже не подоспела подмога. Мстислав Мстиславич отпустил Никиту и стал ждать.
Перед утром он велел поднимать свою дружину — без шума. Нельзя было лишним движением в стане привлечь внимание стражи. А когда в городе за воротами раздались звуки внезапного боя, приказал будить всё войско.
Ворота открылись, и счастливый Никита вышел навстречу князю и его дружине. Венгерская стража вся была перебита — не ожидала нападения изнутри города. Двоим или троим всё же удалось удрать, и венгры, наверное, уже были предупреждены. Но было поздно — надменные захватчики проспали своё воинское счастье. Войско Мстислава Мстиславича, провожаемое радостными криками галичан, входило в город.
Враги, однако, успели закрыться в церкви Пресвятой Богородицы — одного из самых больших галицких храмов — и обратить её в неприступную крепость. Тяжёлые, обитые медью церковные врата были закрыты изнутри, да к ним и подойти было нельзя: взобравшиеся на самые закомары[10], венгерские воины метко били сверху стрелами и камнями. Русское войско обложило храм со всех сторон.
Юный Кальман с такою же юной супругою своей, Соломеей, дочерью герцога Лешка, тоже был там, в церкви. Или одно его присутствие вдохновляло венгров, или же сам королевич велел им не пускать страшных русских дядек внутрь, но они не сдавались, несмотря на своё отчаянное положение. Отбили несколько приступов разъярённых русских, которым надоело возиться и хотелось поскорее вкусить сладких плодов победы. Приступы были отбиты с уроном — среди нападавших оказались убитые и много раненых. Мстислав Мстиславич запретил брать церковное укрепление силой и объявил венграм через того же Филю Прегордого, что если те не сдадутся, то будут взяты измором.
Беспечности противника можно было только изумляться: мало того, что венгры не позаботились об охране городских стен — они, готовые отсиживаться в храмах, как в крепостях, не подумали и о том, чтобы заранее доставить туда не только пищу, но хотя бы воду. Наверное, господствуя над мирным беззащитным населением, так уверовали в своё могущество и непобедимость, что до таких мелочей не снисходили. Ну, ещё бы: ведь один камень много горшков побивает, а значит, даже малая сила венгерская без труда победить должна русскую силу. Вот и вышло, что сами горшками оказались.
Через день их начала мучить жажда. Через два дня муки стали непереносимыми. Венгры попросили воды у осаждающих. Мстислав Мстиславич велел послать осаждённым один небольшой кувшин на всех. Да ещё распорядился, чтобы вода была повкуснее — родниковая, ломящая зубы! Думал, что малое количество этой благодати приведёт осаждённых в уныние и они скорее сдадутся.
Не помогла хитрость. Венгры разделили воду по глоткам, передали благодарность от королевича и продолжали держаться.
Тогда Мстислав Мстиславич велел всё тому же Филе передать своим, чтобы теперь на пощаду не надеялись! К этому времени Удалой успел много наслушаться рассказов о зверствах венгров в Галиче, и сердце его было тронуто жалобами местных жителей и их просьбами отомстить за свои несчастья.
Осада продолжалась. Ещё два дня венгры сидели в захваченном храме, но больше не выдержали. Отворились церковные врата, и к князю Мстиславу вышел, покачиваясь на тонких детских ножках, измученный и бледный, но надменный королевич Кальман. Писклявым голоском он потребовал, чтобы, в знак почтения к стойкости его подчинённых, им всем была дарована свобода и позволено уйти из города с имуществом, накопленным здесь за три года венгерской власти.
Дрожащий от злости Мстислав Мстиславич и разговаривать с маленьким наглецом не стал. Приказал бросить юного королевича вместе с супругой в телегу, как простых рабов, и везти в Торческ, где содержать в темнице. Всех остальных, кто с Кальманом держал осаду — в том числе и знатных баронов, и их жён, — отдать в награду своему войску и половцам, пусть по справедливости разделены будут, а те, кому достанется знатная эта добыча, вольны поступать с нею по своему усмотрению.
Такая добыча, кроме хлопот, ничего своим владельцам не принесла, ибо пришлось сих злосчастных баронов защищать от народного гнева. Двоих-троих (может, и больше) галичанам удалось отбить и разорвать на куски.
Галич был взят, и вся земля галицкая завоёвана. В городе несколько дней шёл, казалось, непрерывный пир: в каждом доме считали за честь принять и хорошо угостить любого Мстиславова дружинника. Изо всех храмов изгонялись признаки латинской веры. Горожане сетовали, что краковскому архиепископу Кадлубеку удалось убежать из Галича, иначе привелось бы им увидеть, как латинский поп раскаивается в своих заблуждениях, на колу сидючи. Ну ладно, Бог с ним, а, вернее — чёрт.
Сброшено было проклятое иго! В один голос все требовали, чтобы князь Мстислав Мстиславич Удалой сел на Галицком престоле.
Любо это было князю Мстиславу. В таком повороте событий он видел некую справедливость: взял он Галич честно, своим мечом изгнал из галицкой земли чужеземцев, восстановил права византийской православной церкви. Кто больше его был достоин Галицкого стола? Если не считать князя Даниила Романовича.
А он вскоре после победы Мстислава прибыл к тестю в Галич с малой дружиной — поздравлять и радоваться. Войско краковского герцога, удерживавшее Даниила во Владимире Волынском, узнав о том, что случилось с венграми, поспешно сняло осаду и удалилось в свои пределы. И это известие, принесённое князем Даниилом, стало известием о полном окончании войны.
Даниил был искренне рад успехам своего тестя. Галича он себе не просил, согласен был получить его когда-нибудь в будущем. Пока на том и порешили.
Единственная размолвка Удалого с зятем касалась боярина Судислава, которого захватили в плен, когда он пытался, переодевшись в простолюдина, покинуть Галич. Даниил требовал казни предателя и пособника венгров, а Мстислав — неожиданно для всех — помиловал его! Одного Судислава только и помиловал. И вдобавок дал ему в управление Звенигород — городок, который можно было считать пригородом Галича.
Случай с Судиславом поверг многих в смущение и изумление. Мстислав Мстиславич, защитник справедливости, взял да и приласкал злодея, приспешника Бенедикта Лысого и Прегордого Фили! Словно в один миг забыл, что сей Судислав зверствами превосходил своих покровителей! Забыл князь Удалой и о том, что сам немало претерпел от переветника в том, первом галицком походе. Если бы Судислав и подобные ему не поддерживали венгров, то Галич давно бы был за Мстиславом!
Можно было предположить, что на радостях у князя помутился рассудок, можно было думать что угодно, но о своей милости к злодею Мстислав Мстиславич объявил открыто и решения своего менять не собирался. Стало быть, оставалось только одно объяснение: хитрый Судислав сумел оплести князя какими-то колдовскими чарами.
Загадка! Росту Судислав был среднего, лицо имел обыкновенное — красивое, но не слишком. В нём не было ничего такого, что наводило бы на мысль о его способностях к волшбе. Глядишь на такого и не подумаешь никогда, что по его наветам казнены многие и многие — самый цвет галицкого боярства и купечества!
И судьба боярина могла сложиться совсем по-другому: так же, как и другие венгерские бароны, он мог достаться в добычу какому-нибудь половцу, тому же Буркану, и пошёл бы пешком в степь с верёвкой на шее. Впрочем — кто знает? — может быть, и Буркана сумел бы околдовать Судислав, и глядишь — сам бы встал через годик во главе Буркановой орды?
Но так не случилось, потому что Мстислав Мстиславич, много наслышанный о делах боярина, когда ему доложили, что Судислав пойман, пожелал лично его увидеть и поговорить с ним.
Почему он это сделал? Ему, князю Удалому, переживавшему тогда острое чувство победы, было ли дело до ещё одного пленённого злодея? Или это сам Судислав мог внушить — на расстоянии — мысль о том, что им необходимо поговорить, прежде чем наденут боярину верёвку на шею? Неизвестно, как это получилось, но Судислава привели к князю. Он упал на колени, обнял княжеские ножки и зарыдал.
Наверное, он лучше других понимал душу Мстислава Мстиславича. Судислав знал о жизни Удалого всё. Но кто не знал? Каждый русский знал!
А именно Судислав сумел разгадать то, что не удалось никому, что и в голову никому не приходило. У князя Мстислава, прославленного победами, была чистая душа ребёнка, болью отзывавшаяся на любую несправедливость. Только человек с такою душой мог отказаться от Великого княжения владимирского, когда оно было у него в руках! И посадить на стол совсем чужого ему человека, болезненного князя Константина, и лишь на том основании, что стол этот неправильно был отнят у Константина братом! Только юное и горячее сердце могло заставить князя Мстислава заступиться за дочь и лишить её мужа, обрекая Елену на монастырское заточение. Только юноша, вспыхивающий от любой невольной обиды, мог оставить Новгород, потому что там его княжение кому-то не понравилось, вместо того чтобы взять этих крикунов и спокойно засунуть под толстый волховский лёд. Огромную власть, огромные богатства Мстислав Мстиславич отбрасывал в сторону ради благородных, но не приносящих ему никакой выгоды дел.
Так отбрасывает в сторону надоевшую игрушку ребёнок, внимание которого вдруг привлёк отцовский меч, висящий на стене, — и, отбросив привычные цацки, старается он дотянуться до недостижимого, падает и больно ударяется об лавку, об пол, но всё-таки дотягивается. И трогает, и гладит тяжёлый меч, пока внимание его не отвлечётся на что-нибудь другое.
Это Судислав давно понял и твёрдо был уверен, что с князем надо говорить именно как с ребёнком. Самому его приласкать! На это есть много способов, и Судиславу ли, поднаторевшему в хитростях дворцовой жизни, было этих способов не знать? Припав к ногам Мстислава Мстиславича, он просил его о защите, как слабый просит сильного, как младший брат просит старшего. И получил защиту. И был удостоен чести поговорить с Удалым. Небольшого разговора хватило, чтобы князь захотел и в дальнейшем иметь Судислава в собеседниках.
И именно от Судислава исходило предложение не просто сесть на Галицком столе, но венчаться венцом Кальмана на царство! Не князем сидеть, уподобляясь другим князьям, коих множество — а царём Галицким!
Это было для бесстрашного и непобедимого князя новой игрушкой, каких у него не имелось никогда, и у других такой игрушки не было!
Так и было сделано. Венец, отобранный у Кальмана, при большом скоплении народа епископами был возложен на седую голову Мстислава Удалого. Радость была великая! Пиры закатывались широкие, и вместе со всеми галичанами радовался такому возвышению князя и новый друг его — боярин Судислав.