Четвертак со звоном падает внутрь телефона-автомата. У меня только что кончились занятия по профессиональной этике; сейчас понедельник, середина солнечного дня в начале декабря. Сосредоточенно набирая номер доктора Ричардса, стараюсь ничем не загружать свой ум, но за этой пустотой я чувствую безмолвное: «О Господи, умоляю, только не это». Вокруг меня люди, они заполняют коридоры школы, некоторые вышли с занятий, которые только что закончились, другие собираются на занятия, начинающиеся в 17.45. Телефон висит в самом многолюдном месте, я отворачиваюсь и пытаюсь оградиться от мира, пока вслушиваюсь в телефонные гудки.
— Здравствуйте. Это кабинет доктора Ричардса.
— Здравствуйте. Это Терри Киллам Уилбер. Могу я поговорить с доктором Ричардсом?
Я едва не произношу «с Питером». Никак не могу понять, как мне обращаться: «доктор Ричардс» — чересчур официально, а «Питер» — слишком фамильярно для нашего делового общения.
— Добрый день, Терри. Это доктор Ричардс. Мы только что получили результаты теста. Мне очень жаль, но оказалось, что это рак. Я не понимаю как следует, в чем тут дело, слишком уж это необычный рецидив, особенно если учесть, что место, где появились уплотнения, находится именно в той области, которая подверглась облучению. Но волноваться не надо: я бы сказал, что это всего лишь местный рецидив. С ним можно справиться. Когда вы могли бы к нам зайти?
Проклятие. Я так и знала. Эти чертовы маленькие пупырышки, которые так похожи на комариные укусы, разве что не были красными и не чесались. Они были слишком странными и появились в слишком подозрительном месте, чтобы быть не чем-нибудь, а именно раком, и я это знала, как ни старались меня разубедить. Всего лишь пять маленьких бугорков под кожей, чуть ниже шрама, оставшегося от трубки, через которую делали дренаж той области частичной мастэктомии. Трубки, через которую вытянули массу полупрозрачной жидкости, трубки, которую не вытаскивали еще неделю после того, как я год назад выписалась из больницы, трубки, от которой мне было так больно, когда доктор Ричардс ее вытаскивал. Ох, я до сих пор это помню. Может быть, на том ее конце оставалось несколько раковых клеток, и она занесла их под кожу. Значит, снова рак. Второй раунд. Ну почему облучение не убило эти клетки?
Я назначила встречу с доктором Ричардсом на следующий день. Выйдя из здания на солнечный свет, прошла квартал до своей машины и поехала на консультацию. Помню, что, остановившись перед светофором, я обратила внимание на продуктовый магазин и заманчивый набор фруктов на лотках, выставленных снаружи, а в голове у меня крутился рефрен: «Рецидив. Рецидив. У меня рецидив». У меня было странное чувство, словно я наблюдаю за собой откуда-то сверху — как я еду по городу в своей компактной красной машине. У меня появилось чувство, что я в одно мгновение стала другим человеком. Я уже больше не была женщиной, у которой был рак (логическое ударение — на прошедшем времени), я была женщиной, у которой рецидив, и этот факт переносит меня в совершенно другую группу, в другую статистическую графу. И мое будущее — и будущее Кена — тоже станет другим. Моя жизнь пошла под откос — внезапно, без предупреждения. У меня рецидив. Я все еще больна раком. Ничто не закончилось.
Я паркую машину на холме, аккуратно поворачиваю колеса в сторону бордюра и ставлю автомобиль на тормоз. Это симпатичный маленький район, укрывшийся между основных улиц. Мне нравятся деревья, странно изгибающиеся возле окрашенных в пастельные тона домов с маленькими садиками при входе. Джил, моя клиентка, снимает квартиру в одном из них. В этом доме есть что-то особенно притягательное. Подъезд выкрашен в приятный розовато-оранжевый цвет, изогнутые ворота с железной решеткой ведут в маленький дворик, где расставлены горшки с цветами. Я не могу определенно сказать, что именно делает дом таким красивым, но меня он всегда поражает.
Джил открывает дверь. Я чувствую себя прекрасно и очень рада, что решила не отменять консультацию. Оказывается, что это удивительно легко — на час отодвинуть собственные тревоги на задний план. И приятно. Сеанс проходит хорошо, кажется, что недавнее известие вовсе меня не затронуло. Я думаю: скажу ли я когда-нибудь Джил, что прямо перед одним из сеансов узнала, что по-прежнему больна раком.
Рецидив, рецидив. У меня рецидив. В маленькой красной машине я еду домой, сворачиваю на 19-ю улицу, проезжаю через тоннель, мимо зданий казарм с навесными лестницами. Сейчас ранний вечер, пограничное время, которое я так люблю, мое любимое время для бега, когда воздух становится мягким, а освещение меняется каждую секунду, вдоль горизонта протянулась красная полоска, а над сгущением этого мягкого света — еще одна полоска аквамарина, переходящая в иссиня-черный цвет наступающей ночи. В домах зажигаются огни, играющие на фоне опускающихся на небо Сан-Франциско сумерек.
Рецидив. У меня рецидив. Этот рефрен звучит у меня в голове, пока я веду машину, он пожирает надвигающуюся ночь и изменчивый свет. Рецидив. Рецидив. Это слово становится мантрой, пока я еду, наполовину загипнотизированная тем, как оно все время крутится у меня в голове. Рецидив. Рецидив. Я и верю и не верю. Возможно, постоянное повторение убедит меня, заставит принять то, чего я не хочу принимать. Одновременно это повторение — защита: я не хочу задумываться о том, что значит это слово. Рецидив. До сих пор это было чем-то, о чем я читала в медицинских журналах, слышала от врачей. До сих пор это было чем-то, что меня не касалось. А теперь это случилось со мной. Теперь это будет определять мою жизнь. Теперь мне придется иметь с ним дело. |
Проклятые маленькие бугорки. Я обнаружила их в среду. Накануне Дня благодарения. Почти через год после нашей свадьбы. Мы праздновали День благодарения с моей сестрой Кати, которая при- летела из Лос-Анджелеса. В пятницу в восемь утра f Кен отвез меня в отделение скорой помощи, и Кати тоже поехала, чтобы поддержать меня. Я лежала в подготовительном отделении и ждала — наедине со своими мыслями и страхами. Пришел доктор Ричардс — все-таки это прекрасно, когда врач тебе s нравится и ты доверяешь ему, — и через несколько минут процедура была закончена. Скоро я уже шла по Юнион-стрит с Кеном и Кати, и мы вместе делали покупки к Рождеству; у меня в боку появилось несколько новых стежков, и еще я получила указания позвонить в понедельник, чтобы узнать результаты, Мы с головой погрузились в Рождество, Это был (один из самых насыщенных дней в году, ведь надо было так много всего купить. Вокруг царило оживление, предвкушение праздника, а я думала о том, что у меня болит бок.
Вот теперь я получила ответ на свой вопрос, думала я, ведя машину по изгибам трассы № 1; она сама напоминала медитацию — эта извилистая дорога, спускающаяся к побережью Тихого океана. Уже почти наступила ночь. На горизонте — сумеречный свет; передо мной — волнующийся Тихий океан, с обеих сторон обрамленный холмами; слева, в россыпи огней, — мой дом, где от меня ждет новостей муж, уже распростерший руки, чтобы меня обнять.
Так началось то, что я назвала «вторым раундом». Я долго представляла себе нависший надо мной меч, жуткую угрозу рецидива, и вот наконец этот меч упал. Мы с Кеном утешали друг друга. Я плакала. Мы позвонили моим родителям. Позвонили родителям Кена. Позвонили доктору Ричардсу. Позвонили доктору Кантрилу. Позвонили в клинику Андерсона. Все соглашались, что это очень странный случай рецидива. Рецидив, но развившийся внутри облученной области. Да-да, именно в облученной области, подтвердил доктор Кантрил. Похоже, по их статистике, таких рецидивов еще не бывало, а я разрушила эту статистику. Никто не мог понять, почему так получилось. Мы стали звонить специалистам в других уголках страны. Все соглашались: очень необычный случай. Его вероятность составляет, кажется, пять процентов. Я представила себе, как эксперт по статистике на том конце провода, протянутого через все страну, озадаченно чешет в затылке. Странный случай, и неясно, как его интерпретировать. Может быть, это локальный рецидив, с которым можно справиться хирургическим способом? Или это признак рассеянного (метастатического) заболевания, которое требует химиотерапии? Странный случай. Никто с подобным не сталкивался.
Никто не мог объяснить, как это случилось. «А могло быть, — спросила я доктора Ричардса, пока Кен напряженно смотрел на меня, — что несколько раковых клеток остались на конце дренажной трубки и, когда ее вытаскивали, они остались под кожей?» — «Да, — ответил он, — наверняка именно это и случилось: там остались одна-две клетки». — «Нет, не одна-две, — напомнила я ему, — их было как минимум пять, а может быть, и больше, потому что несколько было убито облучением». Я поняла, что он чувствует себя виноватым в том, что случилось.
Даже когда все остальные говорили, что случай очень странный, они повторяли, что абсолютно не сомневаются ни в докторе Ричардсе, ни в докторе Кантриле. И я была согласна. Я тоже в них не сомневалась. Как бы там ни было, мы обречены на то, что иногда такое происходит. Так уж вышло, что я оказалась тем конкретным человеком, который лежал на конкретном операционном столе в конкретный день, когда в ходе операции произошло то, что случается крайне редко.
Мы с Кеном сидим на приеме у доктора Ричардса. Передо мной следующие варианты.
1. Делать мастэктомию. (Может быть, с нее надо было начать? Может быть, если бы я ее сделала, ничего подобного не случилось бы?)
2. Сделать вторичный надрез в той области, где была опухоль и в которой появились бугорки, — а если будут обнаружены другие раковые клетки, то подвергнуть этот участок облучению. Здесь есть своя опасность, ведь меня облучали совсем недавно. Невозможно предсказать, как ткань среагирует на повторное облучение.
3. Сделать срез участка, из которого выходила дренажная трубка, и, поскольку нельзя с уверенностью сказать, что в груди не осталось других раковых клеток, подвергнуть грудь облучению. Здесь та же самая опасность из-за полученного прежде облучения. Кроме того, поскольку оставшиеся в груди раковые клетки не были убиты радиацией, есть вероятность, что они невосприимчивы к радиации.
Мне все предельно ясно. Невозможно выяснить, остались ли раковые клетки на пути следования дренажной трубки или в грудной ткани, а если остались, то они могут оказаться невосприимчивыми к радиации; кроме того, дополнительная доза облучения может повредить грудную ткань. Единственный вариант — мастэктомия. Меня слишком сильно пугала рискованная перспектива оставить в теле клетки, зараженные раком четвертой степени.
Мы с Трейей по-прежнему старательно изучали (и практиковали) методы альтернативной и холистической медицины, которые я вкратце объясню позже. Но проблема состояла в агрессивности рака четвертой степени, который обнаружили у Трейи. Не было вообще никаких убедительных доказательств, что какая-либо альтернативная методика выдаст при лечении рака четвертой степени что-то большее, чем случайная, непредсказуемая ремиссия — в пределах результатов, выходящих за границы элементарной случайности.
Полагаю, если бы у Трейи был рак хотя бы третьей степени — не говоря уже о первой или второй, — она в большей степени пользовалась бы альтернативными методами и прошла бы некоторые (но ни в коем случае не все) методы классической медицины. Но агрессивность рака вновь и вновь приводила ее к тем единственным методикам, которые могли сравниться с ним по агрессивности. «Вам не подошла «железная дева»? Не беспокойтесь, милая леди. У нас всегда найдется что-нибудь особенное для вас. Просто посидите и подождите».
Мы с Кеном заходим в госпиталь. Сегодня 6 декабря 1984 года. Операция назначена на 7 декабря — («День Перл-Харбора»[57], — пробормотал Кен, ни к кому не обращаясь) — после первой операции прошел ровно год и один день. Все в этой больнице мне знакомо. Я очень хорошо помню, как пять с половиной недель приходила сюда каждый день на облучение. Потом — раз в месяц на обследование. Всего несколько дней назад — чтобы мне удалили бугорки.
Вспоминаю, как год назад здесь потеряли мою одежду; через два месяца ее нашли и вернули. Я восприняла это событие как предзнаменование. На этот раз на мне была одежда, которую я собиралась оставить здесь, так же как собиралась оставить здесь свою болезнь. Все, что я буду носить в этой больнице, останется в ней, вплоть до обуви, нижнего белья и сережек. Впрочем, через несколько дней старое нижнее белье мне уже не понадобится, по крайней мере лифчики. Доктор Ричардс удалит мне правую грудь, и одновременно доктор Харви уменьшит левую. Наконец-то для этого настал подходящий случай. Я даже вообразить не могу, как я жила бы с одной грудью четвертого размера: представить себе только, какой протез мне понадобился бы. Представить себе только, какой кривобокой я бы себя чувствовала. Даже с двумя грудями четвертого размера жить не так-то просто, что уж говорить об одной.
Когда я наконец спросила у Кена, как он отнесется к тому, что у меня не станет одной груди, он держался безупречно, хотя и для него это было непросто. «Солнышко, ну конечно мне будет не хватать твоей груди. Но это не имеет значения. Я ведь влюблен в тебя, а не в какую-то часть твоего тела. Так что это, черт возьми, ничего не меняет». Он сказал это настолько искренне, что я тут же почувствовала себя легче.
Мама и папа на время операции прилетели из Техаса, как и в прошлый раз. Я говорила им, что в этом нет необходимости, но в глубине души обрадовалась, что они будут рядом. С родителями я каждый раз чувствую себя более спокойной, у меня тут же появляется вера, что дела пойдут хорошо. Как я рада, что у меня большая семья. Мне всегда страшно приятно быть с ними. И я рада, что смогла дать Кену новых родственников, которых и он тоже, совершенно очевидно, полюбил.
Мы с Кеном заходим в нашу палату. Она такая же, как и все остальные: кровать с регулируемой спинкой, телевизор у одной стены и аппарат для измерения давления — у другой; сбоку — шкаф (тот самый, где я собираюсь оставить свою одежду); ванная комната с белыми стенами, окно, через которое виден внутренний дворик и палаты на другой стороне здания. Как и в прошлый раз, Кен приносит раскладушку: он будет здесь со мной.
Мы с Кеном садимся и нежно беремся за руки. Ему уже ясно, о чем я продолжаю думать, что меня продолжает мучить. Буду ли я по-прежнему привлекательной для него, когда окажусь изувеченной, испорченной? Кривобокой. Кену приходится выдержать идеальную грань между тем, чтобы пожалеть меня и приободрить. Все та же двойная угроза. Я хочу, чтобы он посочувствовал мне, ведь я потеряю грудь, — но если он это сделает, получится, что он сильно расстроен из-за этой груди и без нее я ему не нужна! Он уже успокоил меня, а теперь он старается подкрепить свои слова шутками: «Солнышко, мне действительно на это наплевать. У меня на это есть такая теория: каждому мужчине за всю жизнь достается так много женских грудей — если считать в сантиметрах, — что можно иногда и передохнуть. Да я за один год с твоей грудью четвертого размера исчерпал свою квоту». Напряжение так велико, что мы оба начинаем истерически смеяться. Кен еще минут пятнадцать продолжает в том же духе, меняя тон от возвышенного к грубоватому: «И вообще я из тех мужчин, которым больше нравятся задницы. Пока не придумали способ делать задэктомию, можно считать, что все в порядке». У нас по щекам катятся слезы. Но с раком иначе не бывает: смеешься так весело, что начинаешь плакать, плачешь так горько, что начинаешь смеяться.
Я раздеваюсь, складываю одежду, которую собираюсь оставить здесь, а вместо нее облачаюсь в белый халат, надеясь, что одновременно с этим делаю шаг навстречу здоровью и прочь от рака. Я уже почти готова совершить какой-нибудь ритуал, произнести заклинание или осенить комнату крестным знамением — все что угодно, лишь бы это помогло. Но вместо этого я совершаю свой внутренний ритуал, читая молитвы про себя.
Мне измеряют давление, задают вопросы и получают ответы. Заходит анестезиолог: он пришел поздороваться и объяснить суть предстоящей процедуры. Я понимаю, что все будет как в прошлый раз, а поскольку тогда все прошло нормально, то волноваться не о чем. Приходит доктор Ричардс. Операция простая — это частичная мастэктомия (в отличие от радикальной или модифицированной радикальной мастэктомии, когда удаляют еще и большую часть пролегающей под грудью мышечной ткани). С технической точки зрения операция, которую мне делали год назад, была гораздо сложнее и требовала более долгого восстановительного периода, поскольку тогда мне удаляли лимфатические узлы.
— Я звонила в клинику Андерсона, — говорю докгору Ричардсу, — и обсуждала с ними этот рецидив: похоже, они все сошлись на том, что это очень необычный случай рецидива, но случайно что-то подобное может произойти.
— Да, — отвечает доктор Ричардс, — и я уверен: они вне себя от счастья, что это произошло не у них.
Я оценила его честность: ведь он продемонстрировал, насколько виноватым он себя чувствует. Вспоминаю, что надо взвеситься. Всю жизнь хотела узнать, сколько весит моя грудь, — и вот подвернулась странная возможность это выяснить.
Приходит доктор Харви. До сих пор у нас не было случая обсудить, что он собирается сделать со второй грудью. Он приносит фотографии. Я просматриваю их, пытаясь найти такую форму груди, которая бы меня устроила. Мне хочется, чтобы ему не пришлось перемещать сосок наверх: я знаю, что это снизит его чувствительность. Оказывается, что в моем случае это почти возможно: грудь у меня почти не обвисает, и протоки молочных желез не будут задеты. Если я когда-нибудь смогу родить ребенка, моя грудь по-прежнему будет функционировать. Я уже поняла, как будет происходить операция, где будут сделаны надрезы, что из меня вырежут, как зашьют так, чтобы сделать грудь меньше. Доктор Харви измеряет грудь и ставит на ней пометки. Он меряет и отмечает окружность соска, измеряет и отмечает участок, на который сосок будет сдвинут, отмечает места, где будут сделаны надрезы, и участки кожи, которые будут вырезаны.
Когда он уходит, появляются мои родители. Я показываю им отметки и объясняю предстоящую операцию. Говорю я очень уверенным тоном, но в то же время понимаю, что отец, скорее всего, видит мою грудь первый раз в жизни. И в последний — ни он, никто другой больше не увидит мои груди в прежнем виде!
Приходит Кен, забирается ко мне в кровать, и мы обнимаемся. Он лежит со мной, а мимо нас время от времени проходит кто-нибудь из медицинского персонала. Но ни доктора, ни медсестры не протестуют. «Тебе в этих больницах сошло бы с рук что угодно, даже убийство, ты это понимаешь?» — говорю я. Кен делает страшную гримасу: «Да. Это потому что я крутой зверюга-мачо», — рычит он. «Нет, это потому что ты лучезарно улыбаешься всем, кто заходит, а еще потому что ты всех медсестер засыпал цветами», — отвечаю я. Мы смеемся, но мне очень грустно. Грустно из-за груди, которой у меня скоро не станет.
Наступает раннее утро. Я лежу в полусне. В этот раз я боюсь гораздо меньше. Во мне больше спокойствия — без сомнения, благодаря медитации. Да и рак за последний год стал неотъемлемым фактом моей жизни, моим постоянным спутником. Но все-таки я чувствую, каких усилий мне стоит все это преодолевать — сдерживать свои сомнения, вопросы, страхи, мысли о будущем. Я сознательно надела на себя шоры и смотрю только прямо перед собой. Я не смотрю ни вправо, ни влево — на те пути, по которым я не пошла. Все исследования сделаны и решение принято. Теперь не время задавать вопросы. Настало время пройти путь, который лежит прямо передо мной. Для того чтобы пройти его, мне пришлось отключить часть своего сознания. Я отключила того, кто внутри меня сомневается и задает вопросы. Только спокойствие и уверенность в себе. Кен держит меня за руку; мама и папа ждут вместе с нами. Снова, как и год назад, операция откладывается. Я думаю о хирургах, которые сосредоточенно заняты своим делом, — и здесь, в госпитале, и в других уголках страны и всего мира. Думаю о врачах, медсестрах, обслуживающем персонале, об инструментах, оборудовании, хитроумных машинах, которые выстроились в шеренгу, чтобы сразиться с недугом. Валиум и промедол начинают оказывать воздействие. Меня везут в операционное отделение.
Не знаю почему, но мне не хотелось, чтобы Трейя видела, как я плачу. Не то чтобы я стыдился своих слез, просто в тот момент мне почему-то хотелось, чтобы никто на свете не видел, что я плачу. Может быть, я боялся, что если заплачу, то совершенно сломаюсь. Может быть, я боялся показаться слабым как раз в тот момент, когда всем надо, чтобы я был сильным.
Я нашел пустую комнату, закрылся в ней, сел и заплакал. Наконец-то до меня дошло: я плачу не из жалости к Трейе и не из-за сочувствия к ней — я плачу от благоговения перед ее мужеством. Она просто идет и идет вперед, она не позволяет, чтобы эта дрянь ее сломила, и именно ее отвага перед лицом этой унизительной, бессмысленной, омерзительной жестокости и заставляет меня плакать.
Когда я просыпаюсь, то вижу, что я снова в своей палате. Мне улыбается Кен. Сквозь окно льется солнечный свет, и вдали я вижу пастельные здания на холмах Сан-Франциско. Кен держит меня за руку. Другую руку я поднимаю к правой груди. Там повязки. Повязки, а под ними ничего. Грудь снова стала плоской, как в детстве. Я глубоко вздыхаю. Дело сделано. Обратной дороги нет. Меня пронзает приступ страха и сомнений. Может быть, надо было попытаться сохранить грудь, рискнуть и обойтись резекцией этого участка? Может быть, страх заставил меня сделать то, чего не надо было делать? Вопросы, которые я не допускала прошлой ночью и этим утром, заполняют мою голову. Так ли это было неизбежно? Правильно ли я поступила? Уже неважно. Дело сделано.
Я поднимаю глаза на Кена. Чувствую, как мои губы дрожат, а глаза становятся влажными. Он нагибается, чтобы обнять меня; его объятия осторожны, потому что под повязками, по всей груди — швы, наложенные всего несколько часов назад. «Солнышко мое, мне очень, очень жаль», — говорит он.
Приезжает из Лос-Анджелеса моя сестра Кэти. Мне хорошо от того, что в комнате собралась моя семья, моя опора. Им, должно быть, нелегко — в таких случаях трудно понять, что нужно сделать, чтобы помочь. Но на самом деле им ничего и не надо делать — мне просто приятно, что они собрались вокруг меня, приятно, что они рядом. Потом папа просит, чтобы все вышли — он хочет поговорить со мной и с Кеном. Мой милый папа держится серьезно, он очень тяжело переносит такие вещи и всегда страшно переживает за близких. Я помню, как он вышагивал по больничному коридору, когда пятнадцать лет назад делали операцию маме, как его лицо было прорезано морщинами беспокойства, а волосы седели чуть ли не на глазах. Теперь он повернулся к нам с Кеном и сказал с сильным чувством: «Я знаю, что сейчас вам очень нелегко. Но можете благодарить судьбу только за одно благословение: вы есть друг у друга, и вы знаете, особенно теперь, что вы друг для друга значите». Я увидела, как у него на глазах стали выступать слезы, но он повернулся, чтобы уйти. Уверена — он не хотел, чтобы мы видели, как он плачет. Кен был тронут до глубины души; он подошел к двери и смотрел, как отец идет по больничному коридору, наклонив голову, заложив руки за спину и не оборачиваясь назад. Как же я счастлива, что он любит моего отца.
Я распахиваю дверь вне себя от злости. Никого нет.
— По-моему, если я спрашиваю: «Кто здесь?» — то это значит, что надо ответить! Разве не так? Проклятие!
Я оставляю дверь открытой и левой рукой начинаю ощупывать стену — иду к коридору, ведущему из большой комнаты. Комнат всего пять; Трейя должна быть в одной из них. Я двигаюсь на ощупь и чувствую, что стены какие-то странные, почти влажные. Меня не покидает мысль: надо ли туда идти?
Мы с Кеном бродим взад-вперед по длинным коридорам, один раз утром и один раз в середине дня. Мне эти прогулки нравятся. Особенно трогает проходить мимо палат, где лежат совсем маленькие дети. Я люблю смотреть на этих крохотулек, завернутых в одеяла, на их маленькие личики, сжатые кулачки и закрытые глазки. И еще я за них волнуюсь. Это дети, родившиеся раньше срока, и некоторые из них лежат в инкубационных аппаратах. Но все-таки я счастлива, когда вижу их, когда останавливаюсь и рассматриваю их, представляю себе их родителей и думаю, что с ними станет.
Потом мы узнаем, что в этой же больнице лежит наша приятельница. Далс Мерфи была на восьмом месяце беременности, и ее положили в больницу, когда у нее началось кровотечение. Мы с Кеном навещаем ее. У нее отличное настроение, она уверена в себе, хотя и лежит подсоединенная к аппарату, который выводит на монитор частоту ее пульса и пульса ребенка. Она должна лежать пластом, на спине. Ей дают лекарства, чтобы предотвратить выкидыш: такие препараты обычно учащают ритм сердцебиения у матери, но, поскольку она спортсменка, бегала марафонские дистанции, они всего лишь доводят ее пульс до нормального ритма. С ней ее муж Майкл Мерфи. Майкл, один из основателей Института Эсален[58], — наш старый друг; мы все вместе пьем шампанское и с волнением говорим о ребенке.
Этой ночью Кену снится сон об их ребенке: он лежит в утробе матери и сомневается, стоит ли появляться на свет. Во сне Кена он находится в бардо-пространстве, где находятся души детей, еще не появившихся на свет. Кен спрашивает его: «Мак! Почему ты не хочешь рождаться, почему ты сопротивляешься?» Мак отвечает, что ему нравится находиться в бардо, и, пожалуй, ему бы хотелось остаться здесь. Кен объясняет, что это невозможно: в бардо хорошо, но оставаться там нельзя. Если ты попытаешься в нем жить, то это не будет так же хорошо. Лучше все-таки выбрать другое — отправиться на землю, родиться. И еще, говорит Кен, на земле очень много людей, которые тебя любят и хотят, чтобы ты родился. Мак отвечает: «Если меня любит так много людей, то где тогда мой плюшевый медвежонок?»
Назавтра мы снова идем их навестить. Кен приносит плюшевого медвежонка. На нем — галстук, сделанный из шотландки, на котором написано «Маку Мерфи». Кен наклоняется к животу Далс и громко говорит: «Эй, Мак! Вот твой плюшевый мишка!» Этот мишка будет первым из многих и многих плюшевых собратьев, которых подарят Маку, появившемуся на свет три недели спустя абсолютно здоровым и не нуждающимся в инкубационном аппарате.
Проведя три дня в больнице, мы с Трейей вернулись в Мьюир-Бич. Доктора были единодушны в том, что рецидив почти наверняка развился только в ткани груди, а не в грудной клетке. Разница была колоссальной: если рецидив местный, значит, рак развивается только в одном типе ткани, а именно — в грудной; если же он перешел на грудную клетку, это значит, что рак «научился» поражать другие типы тканей, — следовательно, это метастатический рак. А уж если рак груди переходит на другой тип ткани, он может очень быстро поразить легкие, кости и мозг.
Если рецидив, появившийся у Трейи, локальный, то она уже сделала то, что было необходимо, — удалила остаток тканей в этом месте. Ни в каких дополнительных мерах, облучении или химиотерапии, нет необходимости. Если же рецидив был в грудной клетке, то это значит, что у Трейи рак четвертой стадии четвертой степени — без сомнения, самый скверный из всех возможных диагнозов. («Стадия» раковой болезни определяется размером и уровнем распространения опухоли — от первой, когда величина опухоли меньше сантиметра, до четвертой, когда раком поражено все тело. «Степень» рака, от первой до четвертой, означает уровень его коварства. Первоначально у Трейи была опухоль четвертой степени второй стадии. Рецидив в грудной клетке означал бы, что у нее рак четвертой степени четвертой стадии). В этом случае единственным рекомендованным курсом лечения была бы максимально агрессивная химиотерапия.
Доктор Ричардс и доктор Кантрил считают, что раковой опухоли больше нет, ее удалили в результате операции. Ни тот, ни другой не рекомендуют химиотерапию. Доктор Ричардс говорит, что даже если какие-то пораженные клетки и остались, он не уверен, что с ними сможет справиться химиотерапия: есть вероятность, что она их не заденет, но зато повредит желудок, волосы, кровь. Я говорю ему, что мы с Кеном собираемся поехать в Сан-Диего, в клинику Ливингстон-Уилер, которая специализируется на стимулировании иммунной системы. Но он не очень в это верит. Он объясняет: нет смысла жать на газ, если машина едет на семи цилиндрах, восьмой цилиндр от этого не заработает. Моя иммунная система — это отсутствующий восьмой цилиндр: ей уже дважды не удалось распознать этот конкретный вид рака, следовательно, если ускорить работу остальных семи цилиндров, это поможет с чем угодно, но только не с раком. Впрочем, в этом действительно нет ничего плохого, считает он. И я собираюсь пройти эту программу; понимаю, что мне надо что-то делать, чувствовать, что хоть как-то помогаю выздоровлению. Я просто не могу сидеть сложа руки. Слишком уж хорошо я себя знаю: мне это не даст ничего, кроме беспокойства. Я должна что-то делать. И здесь медицина западного типа уже не может мне помочь.
Через несколько дней мы вернулись в госпиталь, чтобы снять повязки. Самообладание Трейи ей не изменило. Было просто поразительно, насколько в ее поведении незаметно ни суетливости, ни замкнутости, ни жалости к себе. У меня в голове крутилась строчка «Ты честней меня и лучше, Ганга-Дин»[59].
Доктор Р. снял повязки и скобы (их использовали в качестве швов), и я наконец посмотрела на себя — затянулось хорошо, но все-таки очень неприятно, когда смотришь вниз, видишь живот и уродливые, вздувшиеся с обеих сторон полосы. Кен обнял меня, и я заплакала. Впрочем, что сделано — то сделано; что есть — то есть. Звонила Дженис, сказала: «У меня такое ощущение, что я больше, чем ты, волнуюсь из-за того, что тебе удалили грудь, — ты такая спокойная». Накануне я сказала Кену: то ли потерять грудь не так уж страшно, то ли я этого еще не осознала. Думаю, верно и то и другое. В конце концов, если мне не придется слишком часто на нее смотреть, как-нибудь это переживу.
Мы с Трейей начали расширять и усиливать альтернативные и холистические способы лечения, которые она применяла в последний год. Базовый курс был предельно простым:
1. Тщательно продуманная диета, главным образом молочная и растительная, с низким содержанием жиров и высоким — углеводов, как можно больше сырых овощей и абсолютно никакого алкоголя.
2. Ежедневный прием мегавитаминов с упором на антиоксиданты А, Е, С, В, В5, В6, минералы цинк и селен, аминокислоты цистеин и метионин.
3. Медитация — каждое утро и, как правило, днем.
4. Визуализации и аффирмации — в течение всего дня.
5. Ведение дневника, в том числе с записями снов.
6. Физкультура — пробежки или прогулки.
К этому базовому курсу мы от случая к случаю добавляли дополнительные или вспомогательные способы лечения. В то время мы внимательно присматривались к Институту Гиппократа в Бостоне, к макробиотикам и клинике Ливингстон-Уилер в Сан-Диего. Клиника предлагала продуманный курс лечения, в основе которого была убежденность доктора Ливингстон-Уилер, что причина всех разновидностей рака — некий вирус, который обнаруживается в большинстве опухолей. Они разработали вакцину против этого вируса и назначали ее одновременно с жесткой диетой. Из доступных источников мне было совершенно очевидно, что не вирус вызывает рак, что он появляется в опухолях как паразит, как результат, но не причина болезни.
Впрочем, очистить организм от паразита тоже не вредно, поэтому я всей душой поддержал решение Трейи поехать в эту клинику.
И вот опять наш с Трейей горизонт стал проясняться. У нас были все основания полагать, что рак остался позади. Дом на озере Тахо был почти готов. И мы были без памяти влюблены друг в друга.
Рождество в Техасе. Снова прихожу в себя после операции. Есть что-то зловещее в том, что я второй раз прохожу через это в одно и то же время года. Впрочем, в это Рождество мне легче. Мы с Кеном женаты уже год, так что теперь можем считаться семейной парой со стажем. И рак уже год живет с нами — мы очень много о нем знаем. Надеюсь, никаких сюрпризов больше не будет. Мы прошли через операцию и смотрим на жизнь с оптимизмом. Перед самым Рождеством мы съездили в Сан-Диего, в клинику Ливингстон-Уилер, и планируем вернуться туда в январе, чтобы пройти курс иммунотерапии и диету, которую они предписывают. Там приятная атмосфера — дружелюбная, располагающая. Таков наш план: за операцией должны последовать иммунотерапия, диета, визуализации и медитации. Мне все нравится. Кен в шутку называет это «раковыми радостями». Как бы то ни было, у меня чувство, что это хороший шаг в будущее. Мы обстоятельно объясняем наш план всем членам семьи, и они одобряют выбор.
Да, ощущение такое, что впереди прекрасные времена. Похоже, что прошлый год был для меня экзистенциальным, а предстоящий будет трансцендентальным. Не слишком ли это дерзко — предсказывать для себя год трансформации? В прошлом году я сражалась со смертью, в прошлом году я боялась, безумно переживала, оборонялась. Все это было, хотя главное мое воспоминание о нем — счастливый брак.
А теперь, когда приближается новый год, а мне всего две недели назад сделали операцию, я чувствую себя по-другому. Сначала я поняла: мой способ принимать решения слишком дорого мне обходится, потребность моего эго в контроле — вот главная причина всех страданий и переживаний. Так возникло решение: в большей степени научиться принимать мир и принимать Бога. Для эго это был год страха и неопределенности, когда оно лицом к лицу столкнулось с бездной. Год, который мне предстоит прожить, когда я уже умею принимать вещи как они есть, обещает быть мирным, интересным и сулит много открытий.
Время открытий и открытости, время, предназначенное для исцеления. Больше никакого самобичевания за то, что я мало делаю для мира. Дополнительная программа лечения, не порожденная страхом и не вызывающая страх, а идущая от веры и несущая чувства открытия, восхищения и духовного роста. Может быть, все дело в укрепляющемся ощущении, что жизнь и смерть вовсе не такие важные штуки, как кажется. Для меня граница между ними в какой-то степени размылась. Я уже не так сильно цепляюсь за жизнь, но одновременно, осознавая это, не боюсь, что утратила волю к жизни. Теперь гораздо важнее не количество отведенного мне времени, а его качество. Я знаю, что хочу принимать решения, которые продиктованы радостью и жаждой нового, а не страхом.
И еще я рада, что вместе со мной в этом путешествии будет Кен. В конце января мы начнем новую жизнь, переедем в новый дом на озере Тахо. Новая жизнь в доме, который мы купили вместе, чтобы в нем строить наше будущее.
Когда мы вернулись из Лоредо в Мьюир-Бич, Трейя снова проконсультировалась у некоторых специалистов — просто ради дополнительной подстраховки. Но, по мере того как росло количество консультаций, обозначалась жутковатая, тревожная закономерность: все больше и больше врачей считало, что у Трейи был рецидив в грудной клетке, а следовательно, у нее метастатический рак. Самые жуткие цифры, которые только можно представить себе стоящими рядом: четвертый уровень, четвертая стадия.
Моей первой реакцией было раздражение, ярость! Как они смеют это говорить? И что, если они правы? Черт возьми! Кен пытается меня успокоить, но я не хочу быть спокойной, я хочу позлиться. Меня бесит все сразу — и то, что я готовилась к такому повороту раньше, а теперь несколько расслабилась, и то, что я нахожусь в окружении несовпадающих мнений, советов докторов, (назначающих химиотерапию, и советов моих друзей, рекомендующих попробовать альтернативные методы лечения, — что-то я сомневаюсь, что они с такой же святой уверенностью сами воспользовались бы ими, если бы эта омерзительная разновидность рака засела внутри них. Вся эта ситуация меня бесит, а сильнее всего — неведение!!! Химиотерапию не так-то легко пройти, даже если ты точно знаешь, что она необходима, — что уж говорить о том, когда ты lie уверена, когда остается вероятность, что все дело всего лишь в нескольких беглых раковых клетках, которые остались после операции. Клетках, которым каким-то образом удалось избегнуть облучения. Но как это могло случиться? И что все это значит?
Трейя стала обдумывать новые данные, которые были предоставлены разными онкологами, и они медленно и неумолимо привели ее к мрачным выводам. Если мы имеем дело с фактом рецидива в грудной клетке и если не пройти процедуру самой агрессивной химиотерапии из всех возможных, то с вероятностью пятьдесят процентов у Трейи будет еще один рецидив (возможно, фатальный) в течение ближайших девяти месяцев. Не лет, а месяцев! Сначала мы вообще не собирались делать химиотерапию, потом решили пройти умеренный курс химии и, наконец, стояли перед необходимостью самой агрессивной и токсичной химиотерапии из всех возможных — мрачный путь к еще одной средневековой пытке. «Как, маленькая леди? Вы вернулись? Теперь вы уже серьезно стали действовать мне на нервы, вы не на шутку меня рассердили. Понимаете, что это значит? Игор[60], будь так любезен, подготовь эту цистерну…»
Постепенно склоняюсь к мысли, что надо делать химиотерапию. На Рождество казалось, что все улеглось: хирург и радиолог ее не рекомендовали, рекомендации онколога можно было не принимать в расчет (это примерно как спрашивать у страхового агента, стоит ли тебе получить страховку) — так что мы решили довериться подходу клиники Ливингстона.
Потом — возвращение в Сан-Франциско и консультации с двумя онкологами. Оба рекомендовали химиотерапию, причем один — ЦМФ, а другой — ЦМФ-П (распространенные и довольно легкие курсы, которые переносятся относительно просто). Факторы риска стали более весомы. Год назад был лишь один дурной признак: опухоль была слабо дифференцированна (это признак рака четвертой степени). Размер опухоли был средним, едва дотягивал до второй стадии. Два других параметра — эстроген-позитивность и двадцать чистых лимфатических узлов — были вполне благоприятными. Вот и славно.
Но теперь баланс сильно сместился. Неожиданно в копилку тревожных факторов добавились рецидив в течение года на облученном участке, который оказался эстроген-негативным. И все та же недифференцированная гистология. Слабо дифференцированная гистология рака четвертой степени. Постепенно, очень медленно я прихожу к убеждению, что будет глупо не делать химиотерапию. Особенно при том, что режим ЦМФ довольно легко переносится. Минимальная, или почти никакая, потеря волос; дважды в месяц — уколы; три раза в день таблетки. Можно вести вполне нормальную жизнь, если держаться в стороне от источников инфекции и в целом следить за своим состоянием.
И у меня, и у Кена стала сказываться накопившаяся усталость. Сегодня я пошла на прогулку, и, пока меня не было, он поговорил с моей сестрой и матерью и посвятил их в последние события. Вернувшись домой, я набросилась на него — мне показалось, что он рассказал то, что должна была рассказать я; я решила, что он на меня давит. Обычно он не злится в ответ на мои вспышки, но на этот раз Кен тоже взорвался. Он сказал, что это бред — считать, что беды, связанные с раком, касаются только меня. Он вместе со мной прошел через них, они глубоко затронули и его тоже. Я почувствовала себя виноватой за вспышку раздражительности, с которой не смогла справиться.
Мне бы хотелось быть более чуткой к Кену, ведь ему этот период дался так же тяжело, как и мне. Не быть неблагодарной. Однако я поступала как раз наоборот, и ему было тяжело от этого. Понятно, что он так же нуждается в моей поддержке, как и я — в его.
Эти непрекращающиеся передряги изматывали нас обоих. Трейя и я попали в безумие телефонных консультаций с лучшими специалистами по всей стране и всему миру — от Блуменшайна в Техасе до Боннадонны в Италии.
Господи, ну когда это закончится? Мы с Кеном сегодня переговорили по телефону с пятью докторами, в том числе с доктором Блуменшайном из Техаса, о котором обычно отзываются как о лучшем в стране специалисте по раку груди. Наш онколог в Сан-Франциско выразился так: «Никто в мире не может побить его статистику», что означает: у Блуменшайна самая высокая степень удачных исходов при лечении химиотерапией, чем где бы то ни было.
Я решила начать с курса ЦМФ-П; может быть, сделать первый укол уже завтра утром. Но тут перезвонил доктор Блуменшайн, и мой мир перевернулся с ног на голову. В очередной раз. Он настоятельно порекомендовал адриамициновый курс [адриамицин считается самым сильным химиотерапевтическим препаратом с чудовищными побочными эффектами], сказал, что он явно более эффективен, чем ЦМФ. По его словам, нет никаких сомнений, что мой рецидив локализован в грудной клетке и что это четвертая степень. Он сказал, что последние исследования показывают: женщины, которым проводилась резекция после рецидива в грудной клетке — а именно это со мной и было, — получают следующий рецидив в течение девяти месяцев с 50-процентной вероятностью, в течение трех лет с 75-процентной вероятностью и в течение пяти лет с 95-процентной вероятностью. Он сказал: 95 % за то, что у меня уже сейчас есть микроскопическая опухоль, но если я буду действовать быстро, это станет для меня возможностью, «окошком».
Ладно, но зачем же адриамицин? Я была готова пройти через это, если бы была уверена в необходимости, но лишиться волос, таскать при себе портативную помпу четверо суток каждые три недели в течение года, чтобы она впрыскивала в организм яд, убить свои белые кровяные тельца, получить болячки во рту и подвергнуться риску нанести ущерб сердцу?.. Неужели оно того стоит? Ведь бывает так, что лекарство оказывается вреднее самой болезни.
Но, с другой стороны, куда девать статистику: 50 % получают смертоносный рецидив в течение девяти месяцев?
После разговора с Блуменшайном немедленно позвонил Питеру Ричардсу, который по-прежнему считал, что рецидив местный, а в химиотерапии нет необходимости.
— Питер, вы не могли бы сделать нам одолжение? Позвоните доктору Блуменшайну и просто поговорите с ним. Нас он напугал; я хотел бы проверить, напугает ли он вас.
Питер позвонил ему, но ситуация осталась патовой.
— Его расчеты верны, если это рецидив грудной клетки, но я все-таки считаю, что он местный.
Мы с Трейей бессмысленно уставились друг на друга.
— Черт. Ну и что же нам теперь делать?
— Понятия не имею.
— А давай ты скажешь, что мне делать.
— Че-го?!
Тут мы расхохотались. Никто никогда не говорил Трейе, что ей надо делать.
— Я даже не уверен, что могу предложить что-то вразумительное. Единственный способ получить заключение от этих медицинских светил — переговорить с нечетным количеством специалистов. Потому что иначе их мнения будут делиться поровну. Все, черт подери, зависит от диагноза. В грудной клетке или локальный.
А этого, похоже, никто не понимает, и никто ни с кем не согласен.
И мы сели — выдохшиеся, потускневшие.
— У меня есть последняя идея, — сказал я. — Хочешь попробуем ее.
— Конечно. Что за идея?
— От чего зависит заключение? От гистологии раковых клеток, правильно? От заключения патолога, заключения, в котором конкретно сказано, насколько слабо дифференцированны эти клетки. А теперь вспомним одного человека, с которым мы не поговорили.
— Ну конечно! Патолог, доктор Ладжиос.
— Позвонишь сама или позвонить мне?
Секунду Трейя думала.
— Доктора слушают мужчин. Звони ты.
Я снял телефонную трубку и позвонил в отделение патологии госпиталя. По всем отзывам, доктор Ладжиос был блистательным патологом с международной репутацией новатора в сфере раковой гистологии. Именно он был тем человеком, который рассматривал через микроскоп ткани из тела Трейи, и он же составил заключение, которое читали врачи перед тем, как сформировать свое мнение. Теперь настало время обратиться к первоисточнику.
— Доктор Ладжиос? Меня зовут Кен Уилбер. Я муж Терри Киллам Уилбер. Понимаю, что моя просьба звучит странно, но мы с женой должны принять крайне важное решение. Прошу вас, не могли бы вы уделить мне несколько минут?
— Да, вы правы. Обычно мы не разговариваем с пациентами — думаю, вы в курсе.
— Видите ли, доктор, наши врачи — а мы проконсультировались уже с десятью — поровну расходятся в мнениях по вопросу, метастатический или локальный рецидив у Трейи. Я хотел бы узнать только одно: насколько агрессивными, на ваш взгляд, являются эти клетки. Я очень вас прошу.
Последовала пауза.
— Хорошо, мистер Уилбер. Мне не хочется вас пугать, но раз уж вы спросили, отвечу откровенно. За всю свою карьеру патолога я не видел таких агрессивных раковых клеток. Я ничего не преувеличиваю и говорю это не для того, чтобы произвести впечатление. Просто хочу быть точным. Лично я ни разу не видел более агрессивных клеток.
Пока Ладжиос говорит это, я смотрю прямо на Трейю. Я даже не моргаю. У меня ничего не выражающий взгляд. У меня нет никаких эмоций. Я ничего не чувствую. Я окаменел.
— Мистер Уилбер?
— Скажите, доктор, если бы речь шла о вашей жене, вы бы порекомендовали ей пройти химиотерапию?
— Боюсь, что я порекомендовал бы ей самый жесткий курс химиотерапии, который она сможет выдержать.
— А каковы шансы?
Долгая пауза. Он мог бы целый час загружать меня статистикой, но сказал просто:
— Если бы речь шла, как вы сказали, о моей жене, то я предпочел бы, чтобы мне сказали следующее: хотя чудеса порой случаются, шансы не очень велики.
— Спасибо, доктор Ладжиос.
Я вешаю трубку.