ТЕПЛУШКА

Но они ошибаются. Со мной не кончено, как представляется им. Они все ошибаются. Они недооценивают меня, потому что я происхожу из низшего сословия, из простонародья. Я не культурный, не знаю, как вести себя на тот манер, который их крошечным птичьим мозгам кажется правильным.

Гитлер в разговоре с президентом Данцигского сената Германом Раушингом

«Немцы и немки, — ревел из громкоговорителя хриплый, дьявольский голос Гитлера, — уверяю вас, что мощь нашего преступного врага сокрушена полностью моим непобедимым вермахтом. Этим недочеловекам никогда не подняться вновь…»

Громкоговорители затрещали, когда из смоченных пивом глоток раздались громогласные одобрительные возгласы.

«Позади моих победоносных войск лежат завоеванные земли, в четыре раза превышающие площадь территории Великогерманского рейха в тридцать третьем году, когда я принял руководство над ним, и могу вас заверить, что он станет в сто раз более великим! Остановить нас не может ничто! Мы берем, что нам нужно! Те, кто стоит у нас на пути, будут безжалостно уничтожены!»

Еще более громкие одобрительные возгласы товарищей по партии в пивном зале «Бюргербройкеллер». Испарения пива и пота, кажется, доносятся из громкоговорителей.

Одобрительные возгласы не прекращаются.

«Хайль! Хайль! Хайль!»

«Я приветствую доблестных солдат и офицеров великого Немецкого Рейха, которые заняли позицию для величайшего в истории наступления, и почтительно склоняю перед ними голову Обещаю вам, мои верные друзья, что самое позднее через три месяца эта война будет окончена. К Рождеству наши мобилизованные войска вернутся домой, и пройдет тысячу лет до того, как начнется еще одна война. Если только она когда-нибудь начнется!»

Кажется, что от одобрительных возгласов громкоговорители попадают со стен.

«Зиг хайль! Прозит! Зиг хайль! Прозит!»

Волна бурного восторга прокатилась по большим пивным залам Мюнхена. Миллионы немцев слышали эту зловещую речь. У всех были собственные мнения по ее поводу, но никто не осмеливался высказывать их. В дни Третьего рейха слишком легко было пострадать за неосторожное слово. Гестаповцы обергруппенфюрера СС Гейдриха были повсюду, даже в супружеской постели.

«Теперь мы нанесем нашему бесславному противнику смертельный удар!» — проревел в диком исступлении Гитлер.

По его лицу струился пот. Налитые кровью глаза остекленели, и он стучал кулакам по столу оратора. Галстук его сбился на бок. Пуговицы рубашки расстегнулись.

«Сталинские орды никогда не оправятся от этого поражения! Если они предложат капитуляцию, их предложения мы не примем! Это священная война! Клянусь вам, что мы будем продолжать ее, пока большевистское чудовище не будет окончательно ликвидировано!»

Генерал фон Хюнерсдорф ходил по кабинету, прислушиваясь к словам Гитлера. Нелепое хвастовство больного. Ни один солдат в немецком вермахте не допускай такой недооценки русских, как Адольф Гитлер. Никто всерьез не верил, что этот могучий противник разбит. Будущее таило в себе жуткие последствия.

Фон Хюнерсдорф взял со стола документ и вполголоса прочел своему начальнику штаба оберсту Лауту: «Каждый военнослужащий независимо от звания, который вопреки моему приказу отступит, будет немедленно отдан под трибунал и приговорен к смерти!»

Мысли генерала неодолимо возвращались к великому Мольтке: «Никакую операцию нельзя проводить без учета погодных условий. Время года необходимо принимать во внимание!» А гитлеровская операция «Тайфун» проводится без учета того, что уже осень, подумал он и разглядел уже маячащее на горизонте поражение.


Жуткие ноябрьские бури несутся над русской степью, устилая ее толстым снеговым одеялом.

Зима пришла во всей своей мощи и величии. Первый снег выпал десятого октября. Кажется, все силы природы на стороне безбожников.

Немецкие армии меньше, чем в ста пятидесяти километрах от Москвы. Если б погода не испортилась, мы были бы там через двенадцать дней. Теперь потрепанные русские дивизии получили время сплотиться и перегруппироваться. Русским выдали новенькое зимнее снаряжение. У нас же нет даже рукавиц; мы вынуждены заменять их тряпками, вырезанными из шинелей убитых. Вместо меха мы используем газеты, подкладывая их под белье. Пучок соломы для того, чтобы сунуть в сапоги, — дорогой товар.

Генеральный штаб утверждает, что зима застала нас врасплох, однако русские, как ни странно, кажется, заранее знали о ее наступлении. Если б господа с красными петлицами изучали русский народ перед тем, как на него напасть, то получили бы представление о здешней зиме. Как только на восточном горизонте появляются сизые тучи и вода в реках становится ледяной, русский крестьянин утепляет избу, готовясь к суровой зиме, которая может прийти со дня на день. Бабушки затыкают оконные щели газетными листами «Новой России», которая распространяется бесплатно и которую каждый советский гражданин предусмотрительно расстилает на столе, когда к нему домой заявляются представители власти.

На третий день зимы деревья начинают трескаться от мороза со звуком, напоминающим грохот выстрела из 75-миллиметрового орудия; наступающую немецкую армию сопровождают волчьи стаи. Всегда находятся отставшие солдаты, мясом которых они утоляют голод. Первые несколько дней мы стреляли в волков, но потом утратили интерес к ним. Когда мы идем колонной, волки держатся поодаль, но отходить в сторону одному, даже вооруженному автоматом, не рекомендуется. Стая набрасывается на человека раньше, чем он успевает выстрелить.

Холод усиливается с каждым часом. Повсюду валяются мерзлые трупы людей и животных. Кажется, вся природа прекращает жизнедеятельность, чтобы дождаться прихода весны. Но кто может думать о весне в пятидесятиградусный мороз с бурями, несущими режущие кристаллики льда по русской степи? Подвоз пищи задерживается. Эрзац-кофе замерзает в баках. Немецким армиям недостает всего необходимого для ведения зимней войны. Нет даже зимней смазки, а обычная замерзает на рабочих частях. На обочинах стоят покинутыми целые моторизованные колонны. Мороз! Через два часа бездействия моторы приходят в негодность.

— Если Наполеону сильно досталось от русской зимы, Адольфу достанется еще сильнее! — громко объявляет Порта всей роте.

— Юлиус, Порта говорит, что твой фюрер проиграл свою войну! — кричит Малыш. — Начинай возражать, приятель!

Хайде смотрит на него мертвыми глазами, на жгучем морозе они кажутся более голубыми и холодными.

— Скажи что-нибудь, Юлиус! — упорно кричит Малыш. — Порта говорит, что Адольф Великий поскользнулся и шлепнулся на задницу!

— Мы выполняем приказ, — утробно рычит Хайде.

— Слава Пресвятой Казанской Богоматери! — с облегчением кричит Штеге. — Мы не совсем пропали. Старые воины еще способны раскрывать рот!

— Дайте ему свастику на черном хлебе. Это полезно для его взглядов, — советует Барселона. — Настоящие витамины для старого нациста!

— Песню! — раздается команда с фланга.

— Черт возьми! — непочтительно кричит Порта. — Иди сюда, я набью тебе мерзлого дерьма в пасть, усохший гном!

Какой-то генерал-майор с гневным видом бежит вдоль колонны, спрашивая, кто кричал.

— Солдаты, не становитесь мне поперек дороги! — яростно кричит он куда-то в бурю.

— И в голову бы не пришло, — бормочет Порта.

— Я приказываю роте петь, — обращается генерал к обер-лейтенанту Мозеру. — Так громко, чтобы в Кремле слышали, что мы приближаемся!

— Песню — устало командует Мозер. — Разобраться в колонну по три! Растянуться!

Мы нехотя вытягиваем левые руки, чтобы принять дистанцию.

Weit ist der Weg zurück ins Heimatland, so weit, so weit!

Dort wo die Sterne stehn am Waldesrand, blüht die neue Zeit.

Jeder brave Grenadier sehnt heimlich sich nach dir,

Ja, weit ist der Weg zurück ins Heimatland, so weit, so weit!

Die Wolken ziehn dahin, daher, sie zienst wohl über's Meer.

Der Mensch lebt nur einmal und dann nicht mehr![46]

Нам приходится пропеть это четыре раза, чтобы герр генерал остался доволен.

Потом он гонит нас по лесу, где волки получают сильнейший шок в жизни и убегают туда, где никакой любящий песни немецкий генерал не будет их беспокоить.

Через час это развлечение надоедает великому человеку, и он уезжает в своем «кюбеле»[47], окруженном эскортом полевой жандармерии. Мы плюем вслед ему и громко желаем медленной смерти на Колыме.

Немецкие армии превратились в серо-зеленую змею, состоящую из мертвых душ и ползущую на северо-восток. Москва представляет собой магнит, который до сих пор притягивает нас. Это душа и сердце России.

Мы с заиндевевшими лицами смотрим в спину идущего впереди человека. Пока идет он, идем и мы. Две тысячи шагов — километр, а до Москвы их сто сорок. В обычных условиях это пустяки, но в русскую зиму — адский путь. Если бы пригласить дьявола в это путешествие, он поджал бы хвост и пустился наутек при одной только мысли о нем. Те немногие немецкие солдаты, что пережили операцию «Тайфун», промерзли до костей и никогда не оттают.

Когда мы располагаемся на отдых и выставляем часовых, их приходится сменять каждые пятнадцать минут — иначе мы будем сменять трупы, превратившиеся от мороза в карикатуры на людей.

Когда холод становится еще сильнее, мы теряем веру в Бога и Гитлера.

— Это преддверие ада, — говорит Порта, проглотив кусок мерзлой рыбы.

— Оказаться бы снова с партизанами там, где круглый год лето, как в Испании или Африке, — мечтает вслух Малыш.

— Хорошо было бы остаться с ними, — говорит Порта. — Время было опасное, но чудесное. Самолеты прилетали, как моторизованные Деды Морозы, и сбрасывали продовольствие точно в назначенное время.

— Вот бы повезло нам отправиться на Кольский полуостров, — восторженно говорит Малыш. — Можно было б искать жемчужины в перерывах между боями, а когда кончится война, мы вернулись бы в Гамбург с мешочками жемчуга, которого хватило бы на покупку славной пивной. С длинной-длинной стойкой, где все ребята могли бы встать одновременно, держа одну ногу на бронзовой перекладине, с кружками пива в руках. Черт возьми! — добавляет он после паузы. — Чего бы я ни отдал за такое заведение, где приятно пахнет духами шлюх, табачным дымом и свежеочищенной воблой!

— В реке Кола есть жемчуг? — удивленно спрашивает Штеге. Его не было с нами в тридцать девятом — сороковом годах, когда мы, немецкие солдаты, носившие финскую форму, действовали в тылу противника под командованием лопаря, лейтенанта Гури, в русских мундирах. Мы так часто меняли мундиры, что бывало нелегко вспомнить, на чьей мы, собственно, стороне.

— В Коле жемчуга почти нет, — объясняет Порта. — Но его довольно много в Умбе. Жемчужины очень красивые, овальные, с чем-то вроде пояска. Встречаются почти голубые. У лопарей есть для них особое название, но произнести его могут только лопари. Языки у них, как у оленей. Мы вытаскивали эти ракушки на лед и почти забывали, для чего находимся на Кольском полуострове, пока противник не начинал по нам стрелять.

— Да, в Финляндии у нас было прекрасное время, — говорит Старик с довольным вздохом. — Вечерами мы ели форель, которую ловили удочками. Лопарь Гури научил нас этому.

— Но лучше всего было, когда мы возвращались с задания, — радостно кричит Порта. — Если не появлялись точно вовремя, как железнодорожный экспресс, эти чертовы финны стреляли по нам. «Стой!» — кричали они по-русски и открывали огонь независимо от того, останавливались мы или нет. Но если Бог был на нашей стороне и мы возвращались своевременно, нас пропускали, усаживали на грузовики и везли в сауну, чтобы из нас вышла с потом вся вражеская грязь. В сауне мы пили снятое молоко, как финны. Только, черт возьми, до чего холодно было прыгать в озеро. В ледяной воде мошонка сразу же съеживалась, и медсестры спрашивали, не оставили ли мы, случайно, яйца в залог Сталину.

— А поварихи из других подразделений обращались с нами так, будто мы увешанные наградами оберсты, — довольно усмехается Малыш. — Мы были такими крепкими, что смеялись над работой пехотинцев. Финская — вот это была настоящая армия! Там были даже мундиры, которые впору мне.

— Интересно, что сталось с Гури, — задумчиво говорит Старик.

— Наверно, снова в армии, действует с новой группой в тылу противника, — высказывает предположение Барселона. — Возможно, теперь он уже гауптман[48].

— Как думаете, нас могут снова туда послать? — спрашивает Малыш. — Летом там, должно быть, хорошо. Люди объедаются куропатками. Я слышал об этом от одного ефрейтора.

— И пользуются девицами, которые купаются голыми в озерах, — вставляет Порта с похотливым смехом. — Назовите меня лжецом, если я не могу вообразить идущую мимо женщину с колыхающимися телесами. Я взял бы ее прямо в сугробе с риском отморозить после этого свой таффарищ член.

По пути многие падают в снег. Мы равнодушно смотрим на них. Не успевает колонна скрыться из виду, как они покрываются легким, пушистым снегом. Очень скоро они умрут. Замерзнуть до смерти не так уж плохо. Хуже, если тебя спасут. Вы не знаете, что такое боль, если у вас не было гангрены после отморожения. Запах от нее жуткий. Ничто не смердит так отвратительно, как эта гангрена.

Мы останавливаемся в разрушенной деревне. До войны там, видимо, был небольшой железнодорожный узел. Все сожжено. Мы пытаемся сделать что-то съедобное из горелой кукурузы в одном из амбаров. Когда Малыш ломает зуб, прекращаем. Это все равно, что грызть гранит.

На одном из запасных путей мы обнаруживаем ряд теплушек и удивляемся, что они не сгорели, как все остальное. Осторожно обходим их. Раздвижные двери заперты на большие железнодорожные замки.

Порта пробует сбить один замок прикладом автомата, но он не поддается. Задумчиво чешет в своей взъерошенной рыжей шевелюре.

— Должно быть, в этих вагонах что-то ценное, раз они так тщательно заперты. Может быть, кремлевское золото, — шепчет он с блеском в глазах. — Я всю жизнь хотел иметь брусок настоящего золота. Думали когда-нибудь, что можно за него купить?

— Можно купить шлюху, — похотливо кричит Малыш и почесывает в паху рукояткой гранаты.

— Можно купить целый публичный дом и трахаться, пока пыль не посыплется из ушей, — усмехается Порта.

— Надеюсь, там еда, — бормочет жующий ремешок Штеге. — Я так голоден, что готов съесть дерево.

— Посмотри вокруг, — говорит Барселона. — Их тут столько, что тебе хватит на тысячу лет.

Мы толпимся вокруг Порты. Наше воображение воспламеняется. Чего только не рисуется ему лежащим в теплушке.

Малыш предполагает, что там глубоко замороженные шлюхи, которых нужно только разморозить перед использованием.

— Может быть, теплушки наполнены баландой, — кричит Порта. — Пресвятая Богоматерь Казанская, мы за три месяца пропустим через внутренности целое поле овса!

Никто из нас не готов сбить замок выстрелом. С теплушками нужно обходиться бережно.

Теплушки появились в России одновременно с железными дорогами. Изначально их строили для военных целей. Они представляют собой большие, прочные товарные вагоны из сибирского дерева. Посередине вагона стоит железная печка с выходящей через крышу трубой. Рядом с печкой дыра в полу, ватерклозет без воды. Практично и просто, как все в России. Там умещается сорок солдат, или восемь лошадей, или семьдесят заключенных, отправляемых на Колыму, в Новосибирск, в Читу или в другие места пребывания для тех, кто не согласен с большими людьми в Кремле. Когда солдат возили взад-вперед по бескрайним, поразительно красивым, но суровым просторам России, теплушки пахли соломой и сеном. Когда возили заключенных, теплушки воняли экскрементами. Труба туалета в полу вскоре затягивалась льдом, а от рыбного супа у заключенных начиналась диарея. Они мерли, как мухи. Их били, пинали, кололи штыками все, кто хотел продемонстрировать, что уж он-то никак не станет сочувствовать этим безумцам. В России так всегда было и всегда будет.

В теплушках возили царских солдат и заключенных по всей империи. Приказы царя неукоснительно исполнялись до одного мрачного октябрьского дня в семнадцатом году. Теперь в теплушках оказались свободные вчера люди. Царского орла заменили красной звездой. Во всех теплушках было одно общее: их пассажиры должны были умирать за отечество то ли на поле битвы, то ли в свинцовых рудниках.

Порта сбивает прикладом замок. Мы отодвигаем ломами раздвижные двери.

— Я съем свою каску, если здесь нет мороженого мяса, — кричит Малыш, жадно облизывая потрескавшиеся от мороза губы.

Мы ничего не ели пять дней. Отступая, русские взорвали продовольственные склады. Это давняя русская тактика — отступать с боями и все сжигать за собой.

Раздвижные двери медленно поддаются. Мы испуганно отскакиваем назад от выкатывающегося замерзшего трупа.

— Вот тебе и мороженое мясо, — разочарованно произносит Малыш. — Жаль, что мы не каннибалы.

Мы апатично сидим в снегу и делим остатки неприкосновенных запасов. В лесу злобно трещит пулемет. Это какой-то новый тип; звук такой, как у мотора гоночного автомобиля. Барселона совсем приуныл от разочарования пустой теплушкой. Он беззвучно плачет. Слезы опасны. Если они превратятся в лед, то могут вызвать слепоту. Поначалу страдавших слепотой из-за льда и снега отправляли на передовые медицинские пункты, но теперь санитары даже не трудятся их осматривать. Человеку конец, если друзья не возьмутся его вести. Куда ни взглянешь, повсюду бескрайние белые поля, и ты блуждаешь, словно мертвецки пьяный. Человека без друзей выталкивают из колонны и быстро забывают, как лежащих в сугробах мертвецов.

Если у человека есть какие-то силы, он плетется, пока не свалится в сугроб. Говорят, вдоль дороги к Москве лежат сто тысяч замерзших немецких солдат. Фюрер приказал не считать немецкие потери. Умирают только трусы. Немецкий солдат не позволит себе умереть. Это заявление вызывает много смеха.

Ведущий дневник Профессор не может удержаться от счета. Мы его предостерегаем. Он головой за это поплатится, если узнает офицер по национал-социалистическому воспитанию, а доносчики есть повсюду; люди, которых заставили стать доносчиками. От них никому не укрыться. Особенно опасны те, у кого есть сидящие в концлагерях члены семьи. Заложников стали брать и использовать с тридцать третьего года. Когда Профессор попал в пятую роту, он верил всему, что говорили национал-социалисты. Теперь, как и многие другие, излечился от этого. И верит только тому, что видит.

— В таких теплушках солдат может ехать куда угодно, если только у него на шапке красная звездочка, — ворчит Старик, устало опускаясь в снег. И пытается разжечь свою старую трубку с серебряной крышечкой. — Мы бы выстелили пол замечательной соломой и поставили бы на печку булькающую кастрюлю с кашей. — Мечтательно закрывает глаза с потемневшими от мороза веками. — Горячая каша! Русские заботятся о своих солдатах лучше. Встречали вы хоть раз мужика, у которого не было б чего-нибудь в вещмешке? — Старик гневно выворачивает наизнанку свой вещмешок, демонстрируя белую подкладку. — А что есть у нас, прусских героев? Пятьсот страниц оголтелой пропаганды с обещаниями, как прекрасно мы заживем, когда выиграем войну, — и ничего больше!

Он наконец разжигает трубку, с удовольствием выпускает клуб дыма, вынимает ее изо рта и указывает на нас чубуком.

— Знаете, детки, что я думаю? Grufass[49] проиграл свою войну, и мы можем радоваться этому!

— Изме…

Это и все, что успевает выкрикнуть Юлиус Хайде до того, как Малыш ударом доски лишает его сознания. Когда Старик говорит, все остальные должны держать язык за зубами, потому что он не бросает слов на ветер. Второе отделение внезапно понимает, что Адольф Гитлер проиграл свою войну в ста километрах от Москвы. Нам следовало давно это понять, но бессчетные напыщенные речи ослепили нас, а бесконечные колонны пленных на дорогах заставили верить в победу. Что значат два миллиона человек для Иосифа Сталина? Всего две-три армии. Не больше, чем для нас дивизия. Место каждого убитого русского готовы занять десять человек.

— Немецкая армия загоняет себя в могилу, — продолжает Старик. — Взять нас. Танкисты с долгим и дорогостоящим сроком обучения действуют, как пехота. Наш противник умнее. Он знает цену танкисту. Как только члены экипажа выберутся из подбитого танка, их ждет новый Т-34, и они знают немного побольше о том, чего не надо делать. Детки, детки! Если мы уйдем из России с целыми шкурами, нам придется многому учиться у Ивана.

— Сомнениями в победе ты оскорбляешь фюрера! — вопит Хайде, пришедший в себя после соприкосновения с доской Малыша.

Малыш заносит тяжелый чурбан, собираясь снова ударить Юлиуса.

— Оставь его, — раздраженно шипит Старик.

— Почему? — удивленно спрашивает Малыш. — Если я оторву ему яйца, он уже не сможет плодить нацистских ублюдков!

— Пятая рота, строиться! — командует обер-лейтенант Мозер.

Мы недовольно поднимаемся. Только-только начали отдыхать от маршировки…

— Проснись, приятель, — тормошит Хайде лежащего в снегу Барселону Блома.

— Оставьте меня, — всхлипывает Барселона. — Сами идите на Москву, если хотите. Это не моя война!

— Пошли, — говорю я. — Нельзя оставаться здесь!

— Тебя кто-то держит за одно место? — спрашивает Малыш, тыча его автоматом.

— Этот замерзший охламон отказывается принимать участие в кампании, — говорит Штеге. Хочет пнуть его, промахивается, теряет равновесие и падает в снег.

— Мороз для него предлог, — говорит Малыш. — Сейчас приведем его в чувство. Хватает Барселону за грудки, бьет кулаком по синему от мороза лицу и с силой толкает в сугроб. — Марш, марш, слабосильная тварь! Австриец Адольф Великий приказывает тебе идти на Москву! Россия хочет присоединиться к рейху!

Барселона с трудом поднимается на ноги и медленно утирает кровь с носа и с губ.

— Я отправлю тебя в Торгау, обер-ефрейтор Кройцфельдт, — рычит он через нос странным фельдфебельским голосом, совершенно не похожим на его обычный.

— Мне до безумия хочется очутиться в теплой камере Торгау, — усмехается Малыш. — Я бы поцеловал оберста Фогеля в губы — нет, даже в задницу! — если б за это меня вернули в Торгау!

— Ты еще узнаешь меня! — кричит Барселона тем же сдавленным, возбужденным голосом.

— Да я уже знаю тебя, задохлика, — добродушно отвечает Малыш.

Барселона поднимает автомат. В глазах у него странный блеск, признак болезни, которая поражает солдат, слишком долго находящихся на передовой. Военного безумия.

— Смеешь поднимать руку на фельдфебеля? — хрипло рычит он. — Черт возьми!

Барселона быстро озирается, словно проверяя, нет ли свидетелей. Вскидывает автомат. Бормочет под нос бестолковые фразы, совершенно не связанные с тем, что происходит. Мы пятимся к деревьям. С минуты на минуту он может вообразить, что мы русские, и открыть по нам огонь.

— Значит, какой-то треклятый русский поднимает руку на немецкого фельдфебеля! — кричит он так громко, что все солдаты роты смотрят на него и понимают, что происходит.

В мгновение ока вся рота оказывается среди деревьев. Никому не хочется погибнуть от немецких пуль.

Малыш лежит животом в снегу, держа автомат наготове. Ему легко застрелить Барселону, но нелегко заставить себя убить товарища, даже если он обезумел и думает, что окружен солдатами противника.

— Слушай меня, фельдфебель Блом, мир подписан, — говорит Старик. И идет к Барселоне. — Война окончена. Бросай автомат! Видишь, я безоружен.

Показывает пустые руки.

— Ты готовишь какую-то каверзу, проклятый коммунист, — кричит Барселона. — Но я прикончу тебя к чертовой матери!

Малыш прыгает, как пантера, и хватает его, когда автоматная очередь взрывает снег возле ног Старика.

Барселона ревет, как дикий бык:

— На помощь! Меня схватил противник!

Он принимает Малыша за русского.

Рота возвращается к жизни. Все одновременно кричат. Кое-кто предлагает застрелить Барселону на месте, пока он снова не спятил и не принял нас за русских, которых нужно уничтожить.

Подбегает санитар, вонзает в руку Барселоне иглу шприца, и вскоре он приходит в себя. Обходит всех, пожимает руки и извиняется. Это характерный признак болезни. Так всегда ведет себя человек, когда проходит приступ безумия.

Недавно у нас был один унтер-офицер, который говорил о черных ангелах с золотыми крыльями. Утверждал, что он главный механик в гараже небесного механизированного воинства. Мы пристально наблюдали за ним и бывали наготове, когда в глазах у него появлялся блеск, но все-таки оказались недостаточно быстры. Прежде, чем разоружили его, он успел убить пятерых. Потом обходил всех, пожимал руки и извинялся. Даже пожал руки пятерым трупам и сказал, что не злится на них. В тот же вечер с ним снова случился приступ, и он побежал к противнику заключать перемирие. Мы больше не видели его.

Перед нами в небе красное зарево от почти непрерывных вспышек сильных разрывов. Мимо нас с грохотом проезжает немецкий танковый полк. Несколько часов спустя мы настигаем его, но теперь танки подбиты; из люков свешиваются искривленные, замерзшие тела эсэсовцев. Среди деревьев стоят подбитые русские танки и остатки целой противотанковой батареи.

Около десяти русских убиты выстрелами в затылок. Видимо, за попытку бежать, когда стало слишком жарко. Мы обшариваем их быстрее, чем профессиональные карманники, но добычи мало. У обеих сторон одна общая беда: мы голодны.

В одном из домов Порта находит кастрюлю с замерзшими остатками баланды. В комнате пять мертвых штатских. Все застрелены в затылок: лица сорваны выходящими пулями.

— В затылок из нагана, — лаконично подтверждает Штеге. — Значит, это предатели!

— Кончай эту чушь про предателей, — раздраженно говорит Старик. — Это самое затасканное слово в языке. Как только националистам понадобится козел отпущения, они выискивают предателя. Предпочтительно слабого, который не может постоять за себя. — Указывает на тело девочки, лежащее на груде дров. Лицо ее сорвано пулей, поленья залиты кровью. — Думаешь, ей хоть приходила в голову мысль о предательстве? Кого она могла предать?

— На войне всегда есть предатели, — рассуждает Малыш. — В школе нам говорили, что все эльзасцы были предателями, которых следовало повесить. Они стреляли в наших солдат, проходивших по Эльзасу в четырнадцатом году. Учитель, нещадно колотивший нас тростью, был там и получил пулю в плечо от одного из эльзасских предателей.

— Merde![50] — пожимает плечами Легионер. — Эльзасцы были французами. Их долгом было стрелять в немецких солдат. Но эти живущие на границе люди чувствуют себя, как вошь между двумя ногтями. В восемьсот семьдесят первом году жители Эльзаса внезапно стали немцами и были вынуждены подчиняться распоряжениям из Берлина. В восемнадцатом году они вновь стали французами и подчинялись Парижу. В сороковом опять превратились в немцев. Можешь быть уверен, что они снова станут французами, когда мы проиграем эту войну. Неудивительно, что эльзасцам трудно решить, на чьей они стороне.

— Что бы эти жалкие ублюдки ни делали, они предатели, — усмехается Малыш. — Слава Богу, я жил в Гамбурге. Там никаких проблем. Если сам не способен подумать о себе, за тебя думают на Штадтхаусбрюке восемь[51].

— Какое все это имеет отношение к ним? — спрашивает Барселона, указывая на пять мертвых тел. — Они не эльзасцы. Они всегда были русскими.

— С ними другое дело, — отвечает Старик, яростно попыхивая трубкой. — Очевидно, им приказали стрелять в нас, они заспорили, и верх в споре одержали энкаведисты.

— Неразумно вступать в спор и с НКВД, и с треклятым гестапо. Нужно придумать для них уловку, — говорит с хитрой миной Малыш. — Я сказал бы этим товарищам из НКВД: дайте мне пушку, ребята, и смотрите, как я буду долбать этих немецких мерзавцев. Стану укладывать их целыми ротами. Явились сюда без приглашения.

— Не забывай, кто ты и какой мундир носишь, — угрожающе произносит Хайде.

Баланды хватает всего по две ложки на каждого, и голод становится еще мучительнее.

Холод усиливается. Мы останавливаемся в разрушенном кирпичном заводе. В главных воротах много обгорелых тел русских.

— Огнеметы, — замечает Штеге.

Мы валимся полумертвыми от усталости. Ноги в холодных сапогах кажутся свинцовыми. Никто не произносит ни слова, даже Порта. Я сижу рядом с ним в одной из больших печей. Ветра здесь нет, поэтому немного теплее. Большинство людей спит. Обер-лейтенант Мозер свернулся клубком на куче золы. На нем русский офицерский полушубок. Если он попадет в плен, ему придется плохо. Старик втискивается в нашу печь и что-то достает из-за пазухи. Протягивает нам. Немного сахара и кусок бараньей колбасы.

— Где ты это взял? — спрашиваю я в изумлении.

— Молчи и ешь, — ворчит Старик. — Этого и на троих мало. Хочешь, чтобы другие услышали?

— Еще что-то есть? — спрашивает Порта, вовсю работая челюстями.

— Чуточку колбасы, немного хлеба и суп-концентрат, — кивает Старик.

— Пресвятая Казанская Богоматерь! Мы самые богатые солдаты в гитлеровской армии, — смеется Порта, глаза его снова блестят. — Давай съедим хлеб и колбасу. Суп оставим на завтра.

— Господи, думаю, мы насытимся, — уверенно говорю я, чувствуя, как тепло разливается по телу.

— Это напоминает мне одного мясника в Моабите, — творит Порта. — У него к Рождеству оставалось столько кровяной колбасы, что пришлось ее раздавать. Он был из Бреслау и думал, что берлинцы тоже едят кровяную колбасу на Рождество. Под вечер он стоял перед своей лавкой на Шлезишерштрассе с ящиком этой колбасы перед ним и кричал: «Подходите, подходите все! Бесплатная рождественская колбаса! Бесплатная рождественская колбаса!»

На него набросились трое полицейских и поволокли в психиатрическое отделение. Колбасу отправили на химический анализ. Они сочли, что он либо совсем сумасшедший, либо массовый убийца, собирающийся уменьшить население Берлина отравленной колбасой. Ни один нормальный берлинский мясник не дает ничего даром.

— Замерз? — спрашивает Старик, положив руку мне на плечи.

— Чертовски! — отвечаю я, плотнее запахивая тонкую летнюю шинель. Зимнее обмундирование до нас не дошло.

— Повернись спиной!

Он берет крепкими пальцами меня за воротник, начинает сильно массировать меня и при этом дышать за шиворот. Тепло постепенно возвращается в мое тело. Когда я согреваюсь совсем, проделываю то же самое с ним. Потом мы оба принимаемся за Порту. Теперь нам хорошо. Мы прижимаемся друг к другу, как животные в лесу, и погружаемся в глубокий сон…

Ночью девять человек из роты замерзают насмерть. Жаль их, потому что мы просыпаемся чудесным утром.

Повара добрались до нас с продуктами. Каждый получает по целой селедке и по полмиски кипятка. И, главное, по двести граммов хлеба. Чувствуем себя мультимиллионерами.

— Детки, детки! — радуется Старик, весело подпрыгивая. — Нас еще не совсем списали!

Остальная часть второго отделения сидит кружком, у каждого во рту замерзшая селедка. Нельзя терять ни кусочка, а замерзшую селедку приходится есть долго. Отрываешь клочок и кладешь в рот, где он медленно оттаивает. Господи, как нам это нравится. Воцаряется торжественная тишина. Мы жмемся друг к другу, как птенцы, и чувствуем тепло тела сидящих рядом. Давно нам не было так хорошо. Каждый кусочек еды мы кладем в рот так, словно совершаем священный ритуал. Селедки постепенно исчезают — головы, плавники, кости, хвосты, все до крошки. Не остается ничего. Даже кошка не смогла бы съесть все так чисто. Мы макаем хлеб в сахарный песок и подолгу держим его во рту, пока он не разбухает от слюны. Сахар течет по горлу восхитительной струйкой, и мы чувствуем, как его сила бурлит во всех частях тела.

— Похоже, хлеб с сахаром — лучшая на свете еда, — говорит Порта, обмакивая в сахар маленький кусочек хлеба и протягивая его Старику.

Внезапно все протягивают ему хлеб и сахар. Старик не просто командир отделения, он нам отец и мать, этот невысокий, коренастый столяр из берлинских трущоб, втиснутый в мундир с погонами фельдфебеля. Если что-то случится со Стариком, под угрозой окажутся наши жизни. Если лишимся его, нашему отделению конец. Мы это знаем.

Обер-лейтенант Мозер протискивается в кружок. Он принес чай. Каждому достается по большому глотку.

Порта достает две сигареты, и они три раза идут по кругу!

Загрузка...