Письмо от начальника парижской полиции Габриэля де Сартина было получено Архаровым очень некстати – Саша Коробов отсутствовал четыре дня, Клаварош, как и прочие архаровцы, был беспредельно занят. Почты скопилось столько, что дай Бог управиться с петербуржскими письмами – французские подождут. Апрель – а не на все мартовские послания отвечено.
То, что для всей Москвы было ожиданием великолепного праздника в честь победы над Турцией, для полицейских обернулось тяжким трудом. Еще зимой, в конце января, государыня Екатерина Алексеевна прибыла в Москву и поселилась в нарочно для того построенном деревянном дворце – сразу за Колымажный двором, кстати, по соседству с Архаровым. Дворец предполагался недолговечным – сразу же после отъезда царицы его собирались снести, оставив лишь то главное здание в голицынских владениях, кое, собственно, и облепили деревянными хоромами.
Здание это было для Архарова истинной карой Божьей. Поскольку он как обер-полицмейстер обязан был давать разрешение на все крупные строительные действия, то грядущий визит государыни, о коем стало известно еще осенью, сразу его озадачил: где селить все понаехавшее с ней общество? Ожидался «весь двор» – не в Кремле же его размещать, в трухлявых старинных покоях? Архитектор Баженов, еще до чумы получивший высочайшее приказание чуть ли не весь Кремль перестроить, год назад прекратил всякую деятельность. Екатерининский дворец на месте сгоревшего Головинского за Яузой, понятное дело, достроить не успели. Он был заложен почти два года назад на старых фундаментах летнего Анненгофского дворца по чертежам князя Макулова. Князь размахнулся – выдумал длиннейший фасад в пятьдесят окон, необъятный парадный зал, множество маленьких покоев, но стройка не ладилась. С опозданием выяснилось, что старые фундаменты нехороши, кирпич поставлен такой, что, не дожив до употребления, портится прямо в стоящих на сырой земле «клетках».
Кремль государыня всегда считала плохо приспособленным для обычной жизни, и потому еще с осени приняла предложение князя Голицына остановиться в его доме.
Тут-то и началась суета. Архитектор Казаков взялся преображать голицынский дом в новоявленный Пречистенский дворец. За основу взял голицынский дом на углу Волхонки и Малого Знаменского переулка, там надлежало быть покоям государыни, к нему надумал присоединить старый дом Лопухиных и, прихватив под свое сооружение еще земли из владений князей Долгоруких, их дом на Волхонке. Мысль была разумная – все меньше придется строить, однако объединить три дома в один – немалая морока, и Архаров, глянув на привезенный ему план, только охнул. Саша, стоявший за спиной, нагнулся, хмыкнул и произнес два малопонятных слова: «Тезеев лабиринт». Но если спрашивать секретаря о всех известных ему диковинных словах – то и служить будет некогда.
Хитроумное здание было готово как раз к суду над Пугачевым, и Архаров мрачно сказал князю Волконскому:
– Помяните мое слово, ваше сиятельство, высушить не успеют. Ему бы все лето стоять, сохнуть, а государыне вот-вот въезжать.
Из чего следовало: столько лет позволяя или же запрещая москвичам строиться, обер-полицмейстер кое-каких знаний нахватался. Очевидно, следовало сразу наложить запрет на сие недоразумение, но архитектор божился, что действует по указу государыни. Ну, коли ее величеству угодно быть гостьей господина Голицына – что тут возразишь?
И Архаров оказался прав. Дворец оказался тесен, печки плохо его отапливали, люди мерзли, государыня изъявила свое неудовольствие. К тому же, от Колымажного двора и конюшен шла известная вонь – государыня, при всей своей любви к лошадям, нюхать сие амбре круглосуточно не желала. Наконец, прилаживая деревянные хоромы к каменным, Казаков перестарался по части переходов и коридоров – были они длинными, пересекались неожиданным образом, и в первый же день государыня едва ль не два часа не могла допроситься дороги в свой кабинет. За февраль кое-как обжились, светская жизнь била ключом – какое неудовольствие, когда каждую неделю маскарад, на каждом маскараде по три тысячи человек гостей – а там, глядишь, и Великий пост – время являть смирение, а там уж и долгожданный апрель!
Занятый куда более важными материями, чем французские грамоты, Архаров, когда Саша вернулся и прибыл после обеда прямо на Лубянку, велел не столько перевести длиннейшее послание парижанина, сколько изложить внятно своими словами – и покороче!
– Коли сделать экстракт – вот что выходит, – и Саша, заглядывая в большой лист плотной бумаги, довольно мелко исписанный, заговорил казенным голосом: – С изъявлением почтения и восхищения… и прочая, и прочая… вот тут он уже дело говорит. Некая высокопоставленная особа приобрела очень дорогой столовый сервиз – золотой, с ручками из красной яшмы… на две дюжины персон… Однако сервиз при перевозке был похищен. Следы ведут в Россию. Он, Сартин, имеет основание беспокоиться, что такая дорогая и неповторимая… тонкой работы посуда… посуда будет приобретена для подарка нашей государыне кем-то из московских аристократов…
– Так и выразился? – уточнил Архаров.
– Примерно так. А сервиз знаменитый во Франции… погодите… нет, с чего он вдруг стал знаменитым, не сказано… Коли будет преподнесен государыне, возникнет реприманд… получится, что она приняла ворованное… Воля ваша, Николай Петрович, либо я чего-то тут не понял, либо Сартин, экивоками изъясняясь, что-то важное упустил.
– Золотой сервиз с красными яшмовыми ручками, – повторил Архаров. – Я такого нигде не встречал. Любопытная затея. Хорош, должно быть, коли золото как следует отполировано.
– Что прикажете отвечать?
– А то и отвечай – премного благодарны, желательно поболее узнать про тот сервиз, количество предметов, общий вес, кому ранее принадлежал… Да, и какие следы ведут в Россию! Не забудь приписать про почтение и восхищение. Диковинно…
Архаров задумался.
Прежде всего, его смутило, что Сартин сразу адресовался к нему в Москву. Следы сервиза ведут в Россию – пускай, французу виднее. Но почему в Москву, а не в Санкт-Петербург? И насчет аристократов неувязка – есть человек, который смог бы приобрести этот сервиз и подарить государыне, так он – один такой. Что занятно – на ее же деньги… Вряд ли другие соберутся делать столь дорогие подарки. Скорее уж сервиз будет предложен кем-то из известных посредников для продажи государыне… и, опять же, посредники главным образом в Петербурге обретаются, вряд ли потащились следом за двором в Москву…
Тут Архарову пришло на ум, что Сартин, возможно, точно такое же письмо отправил и в Санкт-Петербург.
– Переведи письменно, отнеси в канцелярию, пусть снимут две… нет, три копии, – сказал он Саше. – Увидишь Костемарова – гони ко мне. И Скеса, и Хохлова.
Этими архаровцами обер-полицмейстер дорожил еще и потому, что они не порывали связи с тем потаенным миром, который снабжал работой полицейскую канцелярию. Всякое случалось – порой проще и разумнее было выкупить краденое, чтобы не упустить его вовсе. А несколько раз осведомители предупреждали о готовящейся краже.
Демку где-то носила нелегкая, пришли Михей Хохлов и Яшка-Скес, поклонились, встали смиренно, принялись ждать приказаний. Та еще была парочка – плотный краснощекий Михей, голубые глазищи навыкате, нос репкой, и бледный рыжий Яшка-Скес, сейчас, как ни странно, чисто выбритый и оттого совсем бы похожий на болезненного подростка, кабы не широкие плечи.
Оба по происхождению своему были из шуров. Михей умел вскрывать замки, грабил дома, как-то и на церковь сдуру посягнул – да попался. Яшку воспитали для более тонкой работы – он на спор в толпе чистенько срезал у щеголей дорогие кружевные манжеты и золотые пуговицы.
Если Тимофей Арсеньев отрекся от прошлого раз и навсегда, если Федька Савин, угодивший в застенок за пьяную драку, вообще не имел прошлого, то Демка, Михей и Яшка, наоборот, за него держались. Архаров видел – они служат в полицейской конторе не от горячей любви к законности и порядку, а просто иного выхода им судьба не дала, опять же – круговая порука, связавшая всех бывших мортусов.
Глядя на них, Архаров медлил. Он решал, кто из них ему нужнее в Москве. Выходило, что Скес.
– Михей, поедешь в столицу. Пойдешь к вашей братии, к шурам. Разведаешь – не слышно ли чего насчет золотого сервиза с красными ручками. Украден в Париже. Может, где объявился, может, кому предлагали – вещицы там приметные. Сейчас ступай домой, собирайся в дорогу, через час придешь за подорожной и за деньгами. А ты, Яша, расспроси про то же здешних шуров. Сейчас же и беги в «Негасимку»… стой!.. Загляни к Марфе, может, его по частям продавать решили, так не предлагал ли ей кто. Да только верши! Она кубасья пельмистая, не остремайся.
Рыжий Скес кивнул.
Поскольку больше Архаров им ничего не сказал, то оба, поклонясь, вышли.
– Везет тебе, Михей Васильевич, в столицу поедешь, – с некоторой завистью поздравил Скес.
– Да чего там столица, она теперь вся к нам перебралась. Ломай теперь голову – как к тамошним шурам подойти…
– Так веселее ехать будет, пока доедешь – как раз придумаешь, – утешил Скес.
– Да уж…
Ехать было – коли не скакать во весь опор, как фельдъегеря, – дней шесть или семь.
Конечно же, Архаров мог просто написать в столичную полицейскую контору, Михей прекрасно это знал, так не раз раньше делалось. Видать, он почуял в деле о краже сервиза что-то столь значительное, что не захотел отдавать его столичной полиции, а решил все ниточки собрать в своих руках. Как бы оно ни было – спорить с обер-полицмейстером не стали.
Михей тут же смылся с Лубянки, а Яшка, прежде чем идти через Зарядье в «Негасимку», поискал Устина.
После того, как бывший дьячок изъявил желание служить, да не в канцелярии, а быть архаровцем, с ним произошло немало недоразумений. Кончились они тем, что за Устином стал присматривать Скес. Они были почти ровесники, Скес годом моложе, но уж такие разные – нарочно не подберешь. Устин, открытая душа, был вечно озабочен всякими высокими материями, долго и мучительно разбирался со своими внутренними сложностями, и рассказывал про то всякому, кто пожелал бы слушать. Яшка-Скес вырос в обстановке, отрицающей высокие материи, а что у него делалось внутри – никому не докладывал, занимал себе свою ступеньку на полицейской лестнице, да и ладно. Возможно, Устин показался ему неразумным младенцем, который без опеки пропадет. А, может, в обществе бывшего дьячка вечно настороженный молодой шур мог несколько расслабиться, не ожидая подвоха, кто его разберет – иной раз такие пустые глаза у него на роже, что не по себе делается, невольно охватывает беспокойство – в своем ли он уме…
Устин в общем был доволен переменой в своей жизни. Хотя и канцелярские труды имели свою прелесть. Сиди себе да возись с бумажками – в тепле, в приятном, коли не считать старика Дементьева, обществе, никакой беготни, даже коли лень брести в трактир, можно попросить казенной каши в подвале у Фили-Чкаря. Но, с другой стороны, копиисты, подканцеляристы и канцеляристы являлись в присутствие в пять часов утра и сидели до двух часов дня. Затем, пообедав и вздремнув, они возвращались к своим столам и трудились до десяти часов вечера. Такой распорядок делал посещение храма Божия весьма затруднительным – кто же станет служить литургию нарочно для Устина в обеденное время?
Став настоящим архаровцем, он первым делом обнаружил неожиданную прореху в кошельке – подметки так и горели. Но, бегая по Москве, он всегда мог забежать в церковь, даже так рассчитать, чтобы надолго. Тем более, что Устин в Рязанском подворье имел свое постоянное занятие – как человек, хорошо знающий церковную жизнь, он заведовал осведомителями, приближенными к храмам, и вовремя извещал о всех крестных ходах. Это было, на архаровский взгляд, довольно обременительной обязанностью для полиции – присматривать, чтобы во время крестного ходя не было поблизости шума и безобразий, чтобы оказались на его пути закрыты все лавки, кроме торгующих провиантом. Кроме того, Устин охотно исполнял еще одну полицейскую обязанность – следить за порядком в самих храмах. Тут он объединял служебное с душеспасительным. Тимофей выучил его ухваткам, позволяющим быстро извлечь на паперть пьяного крикуна, а Ваня Носатый преподал хитрый тычок в грудь, лишающий человека чувств, – но это уж на самый крайний случай.
Яшка-Скес перехватил Устина при выходе из канцелярии, где тот писал донесение. Оказалось, им по пути – Устин собирался во Всехсвятский храм, что у Варварских ворот. Пошли вместе.
Весна была во всем – даже лица москвичей посветлели. Архаровцы наслаждались теплом и солнцем – за зиму им осточертели тяжелые кафтаны и епанчи, смазные сапоги такой ширины, чтобы способно было намотать потолще портянки, а также рукавицы, сильно осложняющие всякую погоню и драку.
– Вот и Пасха скоро, – сказал Устин, жмурясь на солнышко. – Я на следующей неделе исповедаюсь, причащусь, буду каждый день в храм отпрашиваться…
– Так тебя и пустили.
– На Страстную отпустят. Хорошо как Евангелие слушать… вроде и знаешь в нем каждое словечко, а слушаешь – и так страшно делается… а то бы вместе сходили?
Яшкина отстраненность от божественных дел Устина смущала и беспокоила. Будь его воля – он бы все население Рязанского подворья утром и вечером в храм водил, потому что полицейские – народ грешный и о душе заботятся непозволительно мало. А именно Скес был ему теперь дороже прочих, потому что несколько раз выслушал горестную повесть о неудачной проповеди в доме Дуньки-Фаншеты и удержался от обычных в полицейской конторе соленых шуток.
Правда, глаза у бывшего шура при этом ровно ничего не выражали, как если бы он дремал, но сие могло означать и известный навык придавать лицу сонный вид, в то время как шустрые пальцы делают свою работу.
– Как кончится это столпотворение – так и сходим, – лениво пообещал Яшка.
– А ты знаешь ли, что значит – столпотворение?
И Устин, премного довольный, принялся растолковывать то место из Священного Писания, где жители Вавилона придумали строить башню до небес.
Он говорил вдохновенно, руками показывая высоту башни и вавилонскую суету вокруг нее, не обращая внимания на прохожих, которые уступали им дорогу по трем причинам зараз: буйный вид оратора, малоприятная рожа Скеса, а главное – репутация, которая влеклась за всеми архаровцами, как чересчур длинная епанча. Москва знала, что при наведении порядка эти господа церемоний не соблюдают и к галатонности не склонны.
– Ну так то ж оно и есть, – сказал Скес. – И смешение языков тут же. И вон дворец Пречистенский – чистое столпотворение. А на Ходынском лугу – тут и к бабке не ходи: столпов по всем кочкам понатыкано.
Ходынский луг был огромным пространством у Камер-Коллежского вала, весьма неровным, с оврагами и косогорами. Его большей частью занимали пахотные поля ямщиков Тверской слободы, хотя князь Волконский сильно желал устроить там место для летних военных лагерей. Именно неровность почвы и была удобна для устройства там народных увеселений в честь победы над турками – на горках могли стоять всевозможные храмы Славы, увитые лавровыми гирляндами, триумфальные ворота и прочие принадлежности торжества.
Торжество намечалось на десятое июля, и господин Баженов, сообразно личным указаниям государыни, строил на лугу нечто, в Европе до сих пор невиданное и неслыханное.
Он изображал на местности театр военных действий между Россией и Турцией, причем российские постройки имели то кремлевские зубцы, то купола-луковицы, турецкие же были снабжены минаретами. Низина была Черным морем, дорога – река Танаис, сиречь Дон, другая дорога – река Борисфен, сиречь Днепр. Там, где Дон впадал в Черное море, Баженов с Казаковым строили огромное здание столовой, которое уже носило название «Азов», в устье же Днепра ставили театр, именуемый «Кинбурн», таким образом географические подробности соблюдались почти безупречно. Холм посередке меж ними был Крымском полуостров, с городами Керчью и Еникале. Посреди «моря» велено было ставить лодки и корабли, показывающие как бы морское сражение.
Все сие великолепие заранее уже внушало архаровцам великую неприязнь. Народные увеселения и гуляния – как раз такое место, где собираются шуры и мазурики всех мастей. Государыню, понятно, никто не обидит – а вот наутро после главного фейерверка и потянутся к Рязанскому подворью с «явочными» посланцы сильно огорченных господ: у которого золотую табакерку вытащили, у которого – кошелек, пока хозяин, разинув рот, любовался на огненные колеса и вензеля в небе.
У Всехсвятского храма Яшка-Скес простился с Устином и пошел к Марфе в Зарядье.
Он знал ее с детства – и был как-то нещадно дран за ухо при попытке, сблагостив ей краденые часы, у нее же стянуть со стола серебряную ложку. Теперь, когда сам он уже почти четыре года прослужил в полиции, а она не раз оказывала Архарову помощь в делах, оба про ту ложку вслух не вспоминали. Однако неприязнь осталась.
Пройдя через небольшой двор, Яшка заглянул в окно – догадаться, дома ли хозяйка, и увидел Марфин затылок, охваченный по-простому повязанным платком – узлом на лоб. Окно было приоткрыто, и он прекрасно слышал, что происходит в комнате.
Марфа была занята делом – перед ней за большим кухонным столом сидела зареванная молодая особа, судя по дородству – купчиха, а сводня колдовала над чашкой.
– Гляди, дура, вот я белок взбиваю… – и веничком из ободранных прутьев она шустро вздымала пену, – и туда, в белок, лимонный сок лью, и туда же, да ты гляди, французской водки две ложки. Все это между собой перемешается… руки отведи!..
Яшка из любопытства вытянул шею и увидел красную физиономию гостьи.
– Вот салфетка, утрись! – командовала Марфа. – А теперь запрокинься, вот так…
И она стала мазать лицо снадобьем из чашки, приговаривая:
– И кто ж тебя, дурочку, по солнцепеку-то гонял? Нет чтобы в тенечке посидеть! Непременно тебе было под солнце подставиться. Этот вешний загар – самый опасный! Терпи! Дня за два твой загар сойдет, как не бывало, опять будешь беленькая. И запомни – средство еще от лишая хорошо.
Яшка присел на завалинку и подставил лицо под солнечные лучи. Он бы и не против был немного оживить физиономию румянцем, но кожа как была белой – так белой и оставалась, на зависть иному щеголю, который изводит на деревенскую свою краснощекую образину фунт пудры, придавая ей томную бледность.
Наконец ему надоело слушать Марфину речь о тайнах женской красоты.
– Марфа Ивановна! – позвал он. – Тут тебе кавалер некоторый кланяется!
Марфа выглянула в окошко.
– Ах, это ты, Скес? Погоди, сейчас выйду.
Яшка не был столь подозрителен, как Архаров, и в нежелании Марфы пускать себя в дом углядел разве только то давнее воспоминание о серебряной ложке. Однако до сей поры она Скеса в дом впускала – и ничего… что же у нее там за сокровища, кроме обгорелой купчихи?..
Пока Марфа накидывала шаль и выходила на крыльцо, Яшка заглянул в окошко уже основательнее.
Купчиха, укутанная в пудромантель, сидела зажмурившись и запрокинувшись, чтобы снадобье не стекло с личика. А на столе, где могли бы лежать на виду сокровища, Яшка увидел ряд грязных кофейных чашек и блюдец, как будто Марфа угощала кофеем роту гвардейцев.
Сводня имела множество недостатков, но вот одно достоинство известно было всем соседям: она не терпела беспорядка и грязной посуды. Мало того, что чашки с блюдцами стояли немытые, – так еще Марфа не постыдилась явить свое неряшество гостье. А ведь купчиха непременно разнесет, что старая сводня принимала ее в неприбранной кухне.
Стало быть, этой дуре Марфа не стесняется показывать грязную посуду, а полицейскому – не желает?
Следующий Яшкин вопрос был: да на кого ж это она извела столько кофея?
Дверь скрипнула, и Яшка-Скес стоял у крыльца раньше, чем она отворилась окончательно.
– С чем пожаловал? – спросила Марфа.
– Господин Архаров спросить велел, не слыхала ли чего…
И Яшка изложил историю о похищенном французском сервизе.
– Сам золотой, ручки красные? – переспросила Марфа. – С этим – не ко мне, это графьям и князьям предлагать станут.
– Господин Архаров велел спросить – я и спрашиваю. Ты во многие дома вхожа, глядишь, чего разведаешь, – уважительно сказал Яшка. – Кваском не угостишь ли?
Квасу ему не хотелось, а хотелось понять, что за кофепитие устроила Марфа и куда подевались ее многочисленные гости. Вряд ли немытая посуда стояла тут со вчерашнего вечера.
– Наташка! – крикнула Марфа, обернувшись. – Квасу ковш неси!
Девчонка вышла из сеней – и тут-то невозмутимая Яшкина рожа наконец ожила, рот приоткрылся.
Он не видел Наташку почитай что всю зиму – а она за это время так расцвела и похорошела, что любо-дорого посмотреть. Светлые волосы, гладенько зачесанные, отливали золотом. Густые ресницы на солнышке тоже были золотистыми, а уж глазищи… апрельское небо, да и только…
Было ей, по Яшкиному разумению, лет пятнадцать, однако детство Наташкино в Марфиных хоромах и не могло затянуться надолго: несомненно, старая сводня уже присматривала, кому повыгоднее продать эту юную красоту.
Выпив ковшик кваса и поблагодарив хозяек, Скес пошел прочь, размышляя, что дело он вроде сделал, а про кофейное угощение надобно будет спросить Клавароша. Может, там что-то вовсе невинное. Если же Марфа ему ничего не сказала – тогда доложить господину Архарову.
В полицейскую контору Яшка прибыл очень вовремя…
Минут за десять до его появления дверь архаровского кабинета приоткрылась.
– Что там еще? – спросил обер-полицмейстер. Он как раз был занят тяжким трудом – подписывал бумаги, которые подкладывал ему одну за другой старший канцелярист Патрикеев. И ждал его еще документ, отчитываться за который предстояло самой государыне. Это был буквально на днях завершенный «План, прожектированный Москве-городу и предместьям». Еще осенью из Санкт-Петербурга пришло указание Екатерины Алексеевны – убрать валы и стены Белого города, пустое место разровнять и для красоты обсадить деревьями, а излишний щебень и землю употребить в пользу обывателей. Сейчас на столе уже лежало изображение большого бульвара с аллеями в два ряда деревьев, прерываемыми площадями у ворот Белого города. Площадей было девять – столько же, сколько упраздняемых ворот. Архарову хотелось посидеть над планом с карандашом в руке, поискать ошибок и прямых глупостей.
Не сразу, но появился Клашка Иванов. Какой-то не в меру смущенный.
– К вашей милости, коли изволите…
Обер-полицмейстер понял – стряслось нечто непредвиденное.
– А ну, заходи, да дверь, дурень, прикрой.
Клашка быстро исполнил приказ, но видно было, что ему сильно не по себе.
– Кого там бес принес?
– Сказался подрядчиком, ваша милость, и с женой…
– Ну так в чем загвоздка? В канцелярию его, пусть ему составят «явочную»… да что ты в пол уставился? Копейку, что ли, ты тут потерял?
– Они вашу милость хотят видеть.
– А для чего им моя милость? – Архаров уж начинал сердиться. – Можешь ты внятно сказать?
– Они с жалобой пришли.
– На кого?
– На архаровцев.
Обер-полицмейстер задумался. Жалоб на подчиненных он слышал немало и старался в них особо не вникать. Однако хоть изредка следовало делать видимость, что к буянам принимаются строгие меры.
– Ну, проси.
Вошли не двое, как он полагал, а трое: мужчина в годах, его рыдающая супруга и девка дет двадцати, красная, как вареный рак, и с таким огромным брюхом, что обер-полицмейстер даже головой покачал. Всякое в этом кабинете случалось, но вот скоропостижных родов еще не было.
– Вашей милости архаровцы дочку мою обидели! – сразу приступил к делу мужчина. – Девка молодая, дура! Допустила, чтобы ей юбку задрали! Спрашивали – кто?! Молчит, дура!
– Прелестно, – сказал на это Архаров. – Может, кто-то другой потрудился во славу Божию?
– Архаровец, кто же еще! Соседи видали да нам сказали.
– Архаровец, стало быть…
– Простите, ваша милость… а только так оно и есть!.. Мы Курепкины, нас вся Якиманка знает! Сраму-то – ведром не вычерпать…
– А что ж, твоя девка не припомнит, с кем была? – резонно спросил обер-полицмейстер. – Ну-ка, сударыня, отвечай! Кто таков, как звать? Не бойся, тут тебя никто не обидит.
– Да я… – отвечала зареванная девка. – Да я раз только… раз один с ним… была!..
– До что ж ты у нас за дура! – в отчаянии воскликнул отец. – Ваша милость, девка молодая, ваш молодчик ее уговорил!
– Так сразу и уговорил? – Архаров глядел на девку с некоторым сомнением. – И не назвался?
– Да соврал, поди! Чтоб потом не сыскали! А дура моя молчит! Ваша милость, век буду Бога молить! Пусть он, подлец, покроет грех!
Архаров собирался было спокойно ответить, что грешили-то оба, но тут девкина мать бросилась на колени перед столом и заголосила, как на похоронах.
Это обер-полицмейстеру сильно не понравилось. Он встал и, обойдя вопленицу, подошел к возмущенному отцу.
– Рот ей заткни как-нибудь, – приказал он. – Не то всех отсюда в тычки выставлю.
Подрядчик, или кем уж он был, нагнулся над женой, встряхнул ее за плечи, взял под мышки и с некоторым трудом поставил на ноги. Одновременно он нашептал бабе в ухо чего-то такого, от чего она и впрямь замолчала.
– Коли это мои виноваты, я сей же час докопаюсь, – пообещал Архаров. – Клашка!
Обер-полицмейстер знал, что за дверью кабинета уже собралось целое общество, и Клашка в том числе.
Архаровец вошел, был взят за плечо цепкой обер-полицмейстерской рукой и развернут рожей к пострадавшей от Амура девке.
– Говори – этот?
Девка помотала головой.
Архаров хмыкнул – коли Клашка ни в чем не виновен, чего ж у него унылый вид, словно живот схватило? Была в этом деле некая неправильность, некая загадка. А он, встречаясь с загадками, любил найти самое диковинное решение.
– Пошли все на двор, – распорядился обер-полицмейстер. – Клашка, собрать всех, и из подвала тоже. И Шварца. И канцелярию. Всех – на двор, и построить в одну шеренгу.
Очень быстро приказ был выполнен. Как нарочно, в конторе и на дворе Рязанского подворья было довольно много архаровцев, подоспел и Яшка-Скес, и шеренга вышла длинная. Архаров вышел, оглядел свое воинство и повернулся к жалобщикам. Он хотел приказать им, чтобы глядели внимательно и указали виновника пальцем. Но вдруг ему в голову пришло именно то, что превращало сию унылую процедуру в целое выдающееся событие.
– Ну что, орлы? Как девок еть – так вы тут, а как под венец – так в кусты? – спросил он. – Пусть тот, кто сие непотребство учинил, тут же из шеренги выйдет.
Архаровцы молчали, не двигались.
– Вдругорядь повторяю – кто девке брюхо набил, тот пусть выйдет из шеренги сам! Не дожидаясь, покуда розыск учиню! – грозно, пожалуй, даже избыточно грозно произнес обер-полицмейстер.
– Так, так, – прошептал стоящий слева от него подрядчик Курепкин.
И тут свершилось!
Не шепот – легчайшее подобие шепота полетело по шеренге. И вышел, сделав два огромных шага, Ваня Носатый.
– Прелестно, – сказал Архаров. – Немудрено, что ваша девка застеснялась… Ну что ж, других грехов за моим служителем нет, и коли вы не прочь…
– Да побойся Бога! – закричал подрядчик, а кому, Архарову или Ване, было непонятно. – Да чтоб с такой гадкой харей?!. Да быть того не может!
Того, что случилось далее, Архаров никак не ожидал. Из шеренги вышел Шварц.
Он встал прямо перед обер-полицмейстером, изобразив на своей физиономии, в обычное время довольно скучной, окончательную отрешенность от мирских хлопот.
Не успели подрядчик с супругой недоуменно переглянуться, два шага вперед сделал Вакула.
Этот монах-расстрига из прошлой жизни взял в нынешнюю лишь огромную бороду, столь пространную, что только в две растопыренные ладони и мог ее огладить.
– Я что ж, ваша милость? – спросил он Архарова мощным басом и сам же ответил: – Как начальство, так и я. Филя, а ты что же?
Четвертым вышел повар Филя-Чкарь, также из мортусов, седой и с хорошо видными знаками на лице.
Пятым выскочил Захар Иванов, еле удерживая хохот.
Шестым – степенный Тимофей Арсеньев.
Седьмым – Федька Савин, а далее уж было не понять, кто за кем.
От всей шеренги остались только Никишка и старик Дементьев.
Маленький Никишка толком не понял, что тут творится, понял лишь, что от старших что-то важное требуется. Обнаружив себя на краю несуществующей шеренги совсем одного, он забежал впереди всех и встал перед Архаровым очень довольный, что выполнил приказание.
Старик же Дементьев плюнул и без обер-полицмейстерского позволения пошел прочь.
– Ну, братец, выходит, все разом твою девку обидели, – сказал Архаров обалдевшему подрядчику. – Лучше бы ты за ней смотрел – и не было бы срама. Ступай-ка ты подобру-поздорову, да и с девкой своей вместе. Недосуг нам с ней разбираться…
Когда незадачливые посетители убрались со двора, обер-полицмейстер, проводив их взглядом, повернулся – и увидел шеренгу своих архаровцев.
– Ну, что встали? Делать нечего? Пошли вон, пока на дробь не напросились! – прикрикнул он на свое воинство.
И точно – каждый сам знал, где ему быть, у Пречистенского дворца ли нести службу, в Коломенское ли ехать, где для государыни приводили в порядок старинные апартаменты, с десятскими ли в обход города…
Минуты не прошло – на дворе стояли только Архаров и Шварц.
– Ну, Карл Иванович, потешил! – сказал Архаров. – Уж от кого, от кого, но от тебя не ожидал.
– Обвинение было высказано всем архаровцам, – ответил немец, – а поскольку я уж который год являюсь оным, то и полагал, что ко мне оно тоже относится. Поскольку мы, архаровцы, связаны круговой порукой, то я счел себя вправе ответить один за всех, зная, что мне ваше неудовольствие менее, чем прочим, угрожает.
– И выходил бы тогда первый.
– Я не мог предвидеть, что Ваня опередит меня.
– Вот дуралей, – сказал, имея в виду Ваню Носатого, Архаров. – А коли бы вы все меня не насмешили? Он бы за всех и отдувался.
– Ваша милость, Николай Петрович, а он бы с той девкой охотно под венец пошел. Девка с прибылью, так и он не купидон.
– Ну да, ну да… Честную ему не отдадут, а эту… – пробормотал Архаров. – Прелестно… Жених нашелся на мою голову…
Слово «жених» почему-то вызвало из памяти лицо и речь княгини Волконской.
– И его расчет по-своему верен, – продолжал немец. – Через неделю у нас Пасха, затем в течении Светлой седмицы не венчают. А девка уже на сносях. И широкой зимней одеждой она свое состоянии прикрывать не может. Когда бы родители были несколько умнее, они бы нешуточно подумали над Ваниным предложением.
– Больно им нужен безносый зять…
– Безносый, зато венчанный. А так они имеют повреждение репутации и внука от неизвестного отца.
– Отчего ж неизвестного? Внук у них наш, архаровский… Странно, а я на Клашку было погрешил… Скажи, Карл Иванович, молодцам – сейчас докапываться недосуг, а пусть бы тот, кто потрудился, сам бы и прикрыл грех как-нибудь втихомолку. Вдругорядь спасать не стану.
Архаров действительно был стеснен во времени. На вечер он наметил малоприятное занятие – а точнее, его ввергла в хлопоты княгиня Волконская:
– Государыня после Пасхи примется визиты наносить, ну как и к тебе нагрянет, Николай Петрович? Неужто тут ее принимать?
– Не нагрянет, – отвечал обер-полицмейстер. – Я ей не по нраву пришелся.
Он это знал доподлинно. И по лицу прочитал, и путем несложных расчетов вывел. Архаров своим полковничьим званием и должностью был обязан Григорию Орлову, а он утратил былой фавор, да и все братья Орловы оказались вдруг не у дел, кроме разве что Алехана. Зато резво шел в гору другой Григорий – одноглазый богатырь, имевший не менее причуд, чем его предшественник, но не в пример более бойкий умом и сообразительностью. Вряд ли хвалит государыне тех, кому покровительствовали Орловы, а наоборот – вернее всего!
– А ты, Николай Петрович, государыни не знаешь. Она ниже своего достоинства ставит пренебрежение теми, кто ей честно служит, да не по душе пришелся. Нарочно возьмет и приедет – ради справедливости. И что? В кабинет свой ее приведешь, что ли? Тебе не для того жалование большое платят, чтобы ты дом свой содержал бедно!
Архаров покивал – служил он честно.
Чуть ли не в первые дни после приезда государыни стряслась беда – в храме Варвары-великомученицы, что на улице Варварке, были в одну ночь похищены едва ли не все утвари, сосуды и оклады. Екатерина Алексеевна сильно огорчилась – тут, собственно, и произошла первая встреча царицы с московским обер-полицмейстером. Он получил приказание непременно сыскать воров и уверил государыню, что все будет исполнено. Демка тут же был отряжен к ведомым шурам – Архаров уже довольно знал свое ремесло, чтобы определить след не случайного пьяницы, вломившегося в храм и похватавшего, что под руку подвернулось, но человека бывалого и знавшего, что тут самое ценное. Но едва ль не на следующий день десятские доставили в полицейскую контору какого-то жалкого отставного солдата, признавшегося в сем преступлении.
Его привели в кабинет, он рухнул на колени, и обер-полицмейстер, едва глянув в лицо, сказал сердито:
– Врешь. Не походишь ты на вора.
– Грешен, бес попутал, – был ответ.
В кабинет привели десятских, которые его взяли, и они побожились, что следы на свежевыпавшем снегу, замеченные у храма наутро после кражи, доподлинно принадлежат солдату.
Архаров велел доставить хозяина, у которого жил солдат, снимая какой-то темный чуланчик. Хозяин прибыл перепуганный, но вредить жильцу не пожелал. Сказал, что солдат – нрава тихого, ежедневно ходит к заутрене и к ранней обедне. То бишь, удаляется из дому затемно, и никто тому не удивляется. И в ночь покражи – соответственно.
А тут еще и следы – его…
– Кого ты боишься? – прямо спросил солдата Архаров.
Ответа не получил.
– Ты видел, кто в церковь вломился?
И тут ответа не было.
– Хорошо, растолкуй мне, как ты в храм забрался, чем замок открыл.
Солдат словно бы не слышал.
Обер-полицмейстер бился с ним часа два, не меньше. Наконец приказал архаровцам взять этого дурака – и идти туда, где он спрятал похищенное, коли не покажет – в подвал его, к Шварцу! Солдат, простоявший все время дознания на коленях, молча встал, поплелся, подгоняемый тычками, к двери – и тут Архаров обратил внимание, что старик прихрамывает.
Природное любопытство погнало его на двор, где он устроил целое представление: солдата водили по снегу скорой и медленной походкой, Сергей Ушаков, схожий с ним комплекцией, ходил рядом, затем все вместе сравнивали отпечатки хромых и здоровых ног. Сошлись на том, что хромизну определить можно – коли вглядеться внимательно. Десятские, поймавшие вора по следу, были снова вызваны к Архарову, вместе с ним вышли во двор, где Никишка охранял отпечатки, и тут же увидели свою ошибку.
Князь Волконский, немного беспокоясь за подчиненного, приехал в палаты Рязанского подворья вовремя – извозившийся в снегу обер-полицмейстер выпроваживал солдата, ругая его в хвост и в гриву.
– Страдалец сыскался! Господь его за грехи испытывает! Еще чего мне тут нагородишь? Михайла Никитич, что прикажешь с этим народом делать? Кабы не сразу ко мне привели – у Шварца бы ему уже всю спину ободрали.
– А с чего он на себя наклепал?
– А сдуру. Думал – коли повинится, его более допрашивать не станут. Это все черная душа с его злодейской репутацией. Полдня на дурня потратили. Хорошо, Шварц случайно рядом оказался – тут все и объявилось.
– До того народ твоего немца боится, что на каторгу готов идти – лишь бы не к нему в подвал? До государыни бы не дошло…
Архаров не придал этим словам внимания. Важнее было отыскать покражу. И пущенные по следу Тимофей с Демкой довольно скоро добрались до подлинного вора, имевшего, как на грех, весьма похожие по размеру и скосу каблуков сапоги.
Когда Архаров лично доложил о поимке вора и отыскании церковного имущества, государыня изволила поблагодарить за скорость и рвение. Он, не умея разговаривать со столь высокими особами, молча поклонился. И не вовремя глянул, выпрямляясь, в лицо царицы. Прекрасные синие глаза смотрели холодно – чем-то он все же не угодил, чем-то был неприятен. И уже ничего не значила любезность – государыня быстро глянула себе под ноги, словно подбирая с пола нужные слова, и Архаров увидел притворство так же ясно, как если бы играл роль размалеванный гаер в балагане.
О том, что Екатерина Алексеевна еще не пришла в себя толком после дороги, что ей плохо спалось в сыром дворце, что с утра она хотела поесть, да крошки в рот взять не смогла, что второй уж день переговаривалась с милым другом исключительно записочками, Архаров не знал – и по вечной своей подозрительности отнес недовольство женщины исключительно к своей персоне.
Так что визита государыни ждать не приходилось. Да и при мысли о перестановках в доме Архаров весьма недовольно хмыкал.
В конце концов, отставив всякую деликатность, княгиня Елизавета Васильевна сделала ему выговор: его хоромы сделались похожи на кремлевские кладовые, набитые рухлядью времен царя Алексея Михайловича. Особенно ей при последнем гостевании не понравилось старое бюро, понизу расписанное большими голыми нимфами. Потому еще в феврале велела вызвать на Пречистенку мебельщика, да и сама обещалась приехать, чтобы объяснить мебельщику положение дел.
Архаров сильно не хотел этой встречи и всячески ее оттягивал. Княгиня прислала записочку, в коей была приписка князя: стыдно-де кавалеру упрямиться перед дамой! Шутки шутками, а приходилось отложить все дела и заниматься меблировкой.
Тонкого артистического чутья Архаров не имел вовсе. Он даже был уверен, что обер-полицмейстеру оно по должности не полагается. Положить на кафтан галуна пошире – вот и красота, какой еще надобно?
Зато подходящего мебельщика Архаров знал – это был купец с Ильинки, кое-чем ему обязанный. Сие предполагало, что купец не станет набивать цену. Однако Архаров понимал, что ему постараются навязать вещей, в коих он сроду не нуждался. И потому он, отвечая на записочку, нижайше просил ее сиятельство помочь советом при обустройстве дома. Она дама светская, у нее в гостиной от новомодных столиков не протиснуться, и картины также ею подобраны, вот бы и научила уму-разуму, чем нотации читать.
Осталось только свести их сместе – да присмотреть, чтобы не слишком много денег ушло на эту блажь.
Княгиня именно этот вечер назначила для визита, и Архаров, не став разбираться с Клашкой, поехал на Пречистенку. По дороге заехал на Никольскую взять у модного московского кондитера Апре, недавно поселившегося там в доме генерал-майора Ржевского, разного рода десертов, бисквитов, конфектов и драже. Еще с утра он отправил Никодимку за марципанами – немец-булочник, коему протежировал Шварц, не ленился растирать миндаль с сахарной пудрой столь тонко, что изготовленные им овечки были чудо как хороши и сохраняли вид на блюде вплоть до попадания в рот едока. Марципаны были лакомством постным – их, поди, и сама государыня, свято соблюдавшая посты, сейчас ела.
– А не угодно ли макарон? – спросил мусью Апре. И даже пообещал дать на пробу без платы, просто так, ради столь почтенного покупателя.
Архаров прежде слыхивал про новомодное лакомство и велел показать. Макароны его смутили – он не мог понять, каким образом получается эта трубочка. Но и француз объяснить не умел – сей товар он получал из Милана. Сказал только, как отваривать и употреблять, посыпав тертым сыром пармезаном. Архаров из любопытства действительно взял фунт на пробу.
Прибыв домой, обер-полицмейстер велел Меркурию Ивановичу одеться понаряднее и присмотреть, чтобы никто из дворни не мельтешил в драных чулках и не слонялся без дела. Сам отправился в кабинет и сел ждать. От скуки велел Саше почитать что-нибудь, и тот выбрал было Лафонтеновы басни, но Архаров был мало склонен к изучению французского языка. Тогда Саша принес «Сказки в стихах Александры Аблесимова» и стал читать оттуда занимательные истории.
Наконец в дверь постучал и заглянул камердинер.
– К вашим милостям мебельщик, – доложил Никодимка.
– Будь ты неладен… Проси.
Купец, одетый для такого случая во французское платье, вошел и поклонился. Архаров велел ему сесть, и тут уж они оба принялись ждать ее сиятельство.
Как выяснилось, княгиня не совсем верно поняла его просьбу. Архаров с мебельщиком уже успели потолковать и о петербуржских новостях, и о местных, и даже порядком наскучить друг другу – а ее сиятельство все не появлялись. Наконец прибежал Никодимка, доложил – по Пречистенке катит княжеский экипаж. Архаров встал и, оставив купца в кабинете, пошел вниз – встречать дорогую гостью.
– Николай Петрович, со всем двором опричь хором! – сказала княгиня, округлым жестом представляя ему свою свиту. Она привезла княжну Анну Михайловну, Вареньку Пухову, компаньонку-француженку мадам Тюрго, русскую компаньонку дворянку Кротову, девчонку для мелких услуг и двух мосек. Француженка имела при себе папку с гравюрами, которые княгиня непременно желала показать обер-полицмейстеру. Но по тому, как она показывала полнейшую свою беззаботность и безмятежную радость от встречи, Архаров видел – не только гравюры, принаряженную Вареньку ей тоже охота показать.
Особняк тут же показался Архарову тесным для этих широких юбок, ярких развевающихся накидок, чепцов и наколок с летящими лентами, мельтешащих вееров, звонких женских голосов. А вот купец, выйдя навстречу, тут же расцвел, как майская роза. Ему явно нравилось беседовать с дамами, слушать их веселые глупости, заставлять себя упрашивать, говорить им те дешевые и пошлые пустячки, от которых они смеются, даже бьют шутника сложенными веером по пальцам, однако беседы не прерывают.
Наконец расположились в гостиной, и туда же Никодимка принес столики для сладостей, а сам был послан варить кофей. Помещение и впрямь имело пока что жалкий вид.
– Что нам потребно для гостиной? – спросила княгиня и сама же ответила: – Гарнитур! Стульев с дюжину, кресел с полдюжины, два больших канапе, экран для камина, ширмы, столов, пожалуй, пять – большой карточный, ломберный, кофейных два, рабочий столик – коли приедут дамы со своим рукоделием…
– Записывай, сударь, – приказал мебельщику Архаров.
– Стулья в гостиную могу предложить а-ля рен, легкие, дамам нравятся, – тут же вступил в беседу купец. – А также есть стулья основательные, для столовой и для господ, что в карты играть изволят, им подолгу сидеть, так что те стулья и поширше… обивка хорошая, тканая купонами, с греческим узором в медальоне, есть с вазами, в вазах букеты – от живых не отличишь.
– Николай Петрович, не все ж тебе бобылем жить, женишься, к женке дамы станут с визитами приезжать – бери стулья а-ля рен, – немедленно подхватила княгиня. – И им подстать креслица а-ля кабриолет… ты что, Анюта?
– Зачем кабриолет, когда у всех бержер? – спросила княжна. – У бержер-кресла подлокотники тоже обтянуты, не только спинка, и это куда приятнее, чем руку на дерево класть…
– Ну и засалится твой бержер, ахнуть не успеешь – засалится! Руки-то у всех в пудре и в помаде, – возразила княгиня. – Это лишь мы с Варенькой ничем не мажемся, а нынче даже щеголи берут притирания, чтобы кожа мягче была.
Архаров прямо наслаждался тем, как ловко княгиня преподносит ему невесту. Однако и мебельную задачу следовало решать.
– Мадам Тюрго, достаньте гравюры, – попросила Анна Михайловна. – Николай Петрович, полюбуйтесь, вот оно, кресло-бержер, а вот табурет. Он может стоять у стены, для девиц, а может быть приставлен вот так – и образуется лонгшез, на коем можно полулежать…
Варенька рассеянно перебирала гравюры. Казалось, она не слышала беседы. Мебельщик, вытягивая шею, глядел на картинки и на княгиню с восторгом.
– Ну, душа моя, неужто в гостиной у Николая Петровича дамы будут спать укладываться? – возразила Елизавета Васильевна. – Это для дамской гостиной хорошо, опять же – чем менее обивки, тем менее страха, что ее засыплют табаком… нет, вот сюда взгляните, сударь… вот что будет у вас стоять вдоль стен! Кресла-маркизы! Спинка невысокая, не выше подлокотников, и никакой вертопрах, никакая вертопрашка эту спинку пудрой с волос не измажет. Теперь волосья день ото дня все выше всчесывают и посыпают жирной пудрой… а маркизы, кстати, довольно широки, чтобы там поместиться и в самой модной юбке, ведь и юбки шьют все шире, как только в дверь проходить? Не так ли?
Вопрос был обращен к купцу.
– Ваше сиятельство, могу предложить маркизы наилучшие, в лавке моей стоят, и к ним подушки пуховые, а также кресла для игрального стола, весьма удобные, новомодные, и черного дерева, и красного дерева, – тут же принялся он расхваливать товар. – На картинке не видно, а мы знаем, которое дерево на что идет. И рисунок поставим самый модный – из лавровых веток плетение, бараньи головы, розеты, пальметы, вьюнок.
– Бараньи головы? – переспросил Архаров.
– Накладочки бронзовые, изволите видеть, какая же новомодная мебель без бронз? – с неподдельным изумлением осведомился купец. – Из Франции рисунки везут, наши мастера льют, не хуже выходит, чем мебеля у французской королевы. А то еще делают с фарфоровыми расписными плакетками, с медальонами, так то более для дамских комнат. Для гостиной и для кабинета господина Архарова нужны бронзы самые изрядные, чтобы одно к одному, на единый лад, – и накладочки, и канделябры, и люстры, и вазы, и часы, и курильницы…
Архаров подумал, что эти бронзы на единый лад влетят ему в немалую копеечку.
– Люстры надобны венецианские, легкие, – тут же решила Елизавета Васильевна, – все пять… а что, Николай Петрович, не хочешь ли обставить и малую гостиную?
– Туда – фонари! – тут же отозвалась княжна. – Как у меня, большие, и оправа из золоченой бронзы, Николай Петрович, модно, и сквозняк свеч не гасит, и воск куда попало с них не летит!
– Да, Анюта права, а для большей тонкости следует купить французские бронзы с матовой позолотой, – решила княгиня. – Что, любезный, сыщется у тебя?
– Для вашего сиятельства есть бронзы от самого господина Гутьера, – блеснул знаниями несколько обиженный купец – дама заподозрила его в том, что он не разбирался в товаре. – Теперь многие продают золоченую бронзу от Гутьера, да только врут, а у меня – подлинный, и бронзы от Томира у меня также имеются.
Архаров отвлекся – он ничего в этих позолотах не понимал, он только знал, что парадные комнаты должны быть достойны его чина.
Его беспокоил иной вопрос.
Государыня в Москве с января. Она внимательно наблюдала за следствием по пугачевскому делу и, несомненно, знала про затеи князя Горелова. О том, что после всех приключений девицу Пухову забрал к себе князь Волконский, она тоже знала. С князем была хороша, звала его и княгиню с княжной к себе на малые приемы, а о девице Пуховой не было сказано ни слова. По крайней мере, так понял Архаров. И теперь, глядя, как Варенька перекладывает листы гравюр, подумал: а что, коли слово было сказано? Что, коли этот визит – по приказу государыни? Ведь и дураку понятно – девицу Пухову, кем бы она ни была, надобно либо запереть в такую обитель, откуда она уж вовеки не выйдет, либо отдать замуж за человека благонадежного и умеющего охранить ее от всевозможных авантюристов. Сам он полагал себя таким человеком, но обхождение государыни с ним этому домыслу противоречило. Впрочем, обхождение могло быть испытанием, государыня ловка…
Когда вспомнился князь Горелов, это имя потянуло за собой другое – Михайла Ховрин.
Неудачная попытка Ваньки Каина выручить из беды старых дружков оказалась для Мишеля спасительной – он не был схвачен с оружием в руке, как князь Горелов, не был пойман идущими по следу полицейскими, как Брокдорф. Однако долго ли он будет отсиживаться в какой-то одному Богу ведомой заволжской деревне? Да и жив ли? Ведь был совсем плох…
И третье имя выплыло в памяти, тем более, что Варенька так держала рука над листами, словно то были не гравюры, а клавиши.
Она чем-то смахивала на Терезу Виллье, самую малость, хотя черты лица Терезы были менее округлы, даже, правду сказать, жестковаты, особенно упрямый, выдающийся вперед узкий подбородок. И даже если им было бы впору одно и то же шнурование, то Вареньке – благодаря ее болезненной хрупкости, а Терезе – потому, что сухое от природы сложение, наследство предков, которые, скорее всего, были бретонскими крестьянами, было необходимым условием стойкости и силы. Опять же, обе темноволосы, но мягкие Варенькины локоны не шли в сравнение с жесткой курчавой гривой Терезы, черной, как вороново крыло.
Архаров глядел на девушку, вполуха слушая рассуждения княгини о мебелях, шпалерах, коврах и бронзах, а сам впервые думал о Терезе спокойно, не гоня воспоминаний. И сам себя оправдывал тем, что всего лишь сравнивает. И сам себе толковал, что в Вареньке он, коли будет угодно Богу, найдет все лучшее, что померещилось ему в Терезе. Коли будет угодно Богу и государыне…
– А есть ли у тебя, сударь, кровати? – спросила княгиня. – Мы Анюту отдаем, приданое собираем, хочу спальню ей обставить так, чтобы все кумушки наши ахнули. Чтобы одна такая спальня на всю Москву была.
– Да ваше сиятельство! Коли угодно! Есть кровати дюшес – рама для балдахина резная, к потолку привинчивается, да изголовье резное. Есть турецкая кровать, есть польская – у той рама для балдахина округлая… Да прикажите! Хоть сами нарисуйте – у меня и столяры, и резчики толковые, поймут. А ткани на балдахины у меня из самой Франции.
– Уж точно ли из Франции?
– С фабрик господина Оберкамфа, ваше сиятельство, – достойно отвечал купец. – Славный французский промышленник, у него ткут и муслины, и перкали на дамские платья, и ткани для занавесей, на балдахины, стены обивать. А коли угодно, могу поставить немецкие ткани из Гамбурга, мы их часто выписываем. Коли позволите, я вам, ваше сиятельство, на дом образцы с сидельцем пришлю.
– Изволь, пришли.
Тут явился Никодимка с кофеем – а варил он этот напиток так, что аромат шел по всем трем этажам особняка. Девицы тут же оказали честь лакомствам, и Архаров подумал было, что более ему никаких трат не присоветуют. Однако ошибся.
– Посуда! – воскликнула княжна. – Главное-то и забыли!
– Да, сударь, твое серебро в переплавку давно пора, – согласилась Елизавета Васильевна. – Новое будешь покупать – возьми мое за образец. Когда государыня для господина Орлова сервиз во Франции заказала, мы все смотреть ходили и Анюта даже зарисовала немало. Так там – сплошь лавровые гирлянды, никакой вычурности, многие даже полагали, будто сервиз чересчур прост. А я взяла да и заказала себе почти такой же. Славно твой человек кофей варит, я пришлю нашего кофешенка к нему поучиться. Не откажи, Николай Петрович!
– С радостью, ваше сиятельство, – сказал Архаров, глядя, как Варенька точными движениями выбирает с блюда полюбившиеся ей драже.
Они почти не говорили друг с другом, но он заметил – девушка приглядывается к дому.
Княгиня поднялась с канапе, всем видом показывая, что пора собираться домой.
– Маман, еще картины! – вспомнила княжна. – Что за гостиные без картин? Да и в кабинет…
– И точно. Николай Петрович, – сказала княгиня, увлекая его с собой к окну весьма решительно – взяв под локоть. – Насчет картин-то…
Тут она понизила голос, чтобы не услышали девицы.
– Поезжай к отставному сенатору Захарову, он продает… метрессу, вишь, содержать не на что… а картины изрядные, я видала.
Княгиня стала перечислять художников, чьи имена Архарову ровно ничего не говорили. Он слушал, не перебивая, и словно примерял в это время на себя обстоятельство: вот он возвращается домой после трудного дня, и молодая очаровательная женщина, имеющая полное право распоряжаться его кошельком, радостно рассказывает про картины, про серебро, про нарядные ткани, про театральные премьеры, про драгоценности, про цветы, он же, ведомый ею, стряхивает с себя свои заботы и входит в ее уютный мирок, где все красиво и изящно, где нет иного закона, кроме закона красоты…
Это ему самому показалось странным – но почему бы и нет? Не могут же помешать службе эти самые кресла-бержер и кресла-маркизы? Да и долго ли жить в холостяцком раю, устроенном Меркурием Ивановичем в меру его понимания, то бишь – без излишеств?
– Я, ваше сиятельство, ровно ничего не смыслю в живописи, – пробормотал Архаров.
– Николай Петрович, вы прямо заволжский помещик, изящных искусств не признаете. Когда к родне такой гостенек приезжает, мы уж в ту неделю слона смотреть не ходим! – воскликнула бойкая Анна Михайловна. Обе компаньонки и Варенька рассмеялись.
– Да, я таков, – невозмутимо отвечал обер-полицмейстер.
Он наконец встретил Варенькин взгляд.
Такими взглядами Архаров не был избалован. Он знал, как глядят матушки готовых под венец дочек, знал, как глядят сами дочки, знал пустые глаза дешевых петербуржских девок, предлагающих себя под крылышком у своден… Дунькиных глаз почему-то вспоминать сейчас не пожелал… Знал светски любезный взгляд дам высокого полета, вроде княгини Волконской, которая, видимо, переняла его у государыни вместе с деликатной полуулыбкой…
Но никогда еще красивая женщина не смотрела ему в глаза с такой искренней симпатией. Он уловил бы тончайший оттенок фальши, но оттенка не было – Варенька, простая и пылкая душа, действительно рада была показать обер-полицмейстеру свою благосклонность.
Архаров поступил единственно возможным для него образом – даже не улыбнулся в ответ. Только дважды едва заметно кивнул – не столько Вареньке, сколько самому себе он предназначал сие выражение глубокого удовлетворения.
Дамы уехали. Архаров, проводив их до экипажа вместе с домоправителем, пошел обратно в гостиную, где остался ждать его купец.
– Меркурий Иванович, возьми Потапа, поезжай по модным лавкам, наберите там серебряной посуды, чтобы не стыдно было на стол взгромоздить, – распорядился Архаров, поднимаясь по лестнице. – Сообразите вместе, сколько чего надобно. Да только не слишком усердствуйте, я не господин Потемкин, полтысячи человек за стол сажать не собираюсь. Сперва же отправляйтесь к его сиятельству, ее сиятельство обещали снабдить модными картинками и показать свою посуду.
Купец, увидев в дверях обер-полицмейстера, живо встал со стула и поклонился на русский лад – в пояс.
– Должник ваш, батюшка, – сказал он. – Теперь-то мне подфортунило, сами их сиятельства… да еще государыня, пошли ей Бог здоровья… видел бы покойник-батька, куда сынок залетел…
– А ты вот скинь четверть цены – и не будешь должником, – отвечал Архаров.
– А поторгуемся! – немедленно нашелся купец. – Без торговли никак нельзя. И еще, ваша милость, присоветовать хочу…
– Что?
– Коли к вам гости будут приезжать, да и дамы тоже…
– Ну?
– Так дама – она ведь как устроена? – загадочно спросил купец. – Так же точно, как простая баба. И ест, и пьет… и, стало быть… извергает…
Архаров задумался.
У него самого на сей предмет имелось в гардеробной за ширмами кресло с дыркой, а что делалось дальше с ночной вазой – это не хозяйская печаль. Для дворни были нужники на свежем воздухе, хорошие нужники, просторные и чистые.
Однако купец прав – дам водить в свою спальню к креслу как-то нелепо.
– И что же? – спросил обер-полицмейстер.
– У меня мастера на примете есть, артелью трудятся. Сам дома конурку сделал велел, семейство не нарадуется, печка у меня там, супруга курильницу поставила. Ваша милость, ей-Богу, приезжайте! Стол велю накрыть – таких разносолов вам у их сиятельства князя Волконского не подадут!
– Почем ты знаешь?
– А вижу. Их сиятельство – дама светская, кофей с сахаром пьет, пряниками заедает. А моя Фетинья Марковна с утра как заберется на поварню, сама во все входит, все наизусть помнит – как печь, как томить. Впору записывать за ней – начнет рассказывать, как красные блины заводить, право слово, заслушаешься и слюнки потекут. Приезжайте обедать, ваша милость, а она расстарается! Вот прямо на Пасху!
– Приеду, – подумав, сказал Архаров. Хорошую простую еду он уважал. А к французской кухне питал недоверие после того прискорбного случая, как еще в Санкт-Петербурге объелся вкусной, но неимоверно жирной гусиной печенки.
Опять же, на Пасху не только можно, но и полагается баловать свой желудок.
Стоило подумать о французской печенке – тут же снизу явился Никодимка, доложил о приходе Клавароша.
– Посади его в людской, вели, чтобы ужин там для нас накрыли, – распорядился Архаров. – Сейчас и я спущусь.
Сделано это было не только потому, что Архаров любил ужинать попросту, но в обществе, пусть даже с дворней, а и для купца – пусть видит, что обер-полицмейстер живет без затей, постной кашей из общего котла не брезгует. Опять же, в купеческих домах общий стол для хозяев и прислуги – обычное дело, тем более, что служит в доме зачастую небогатая родня, мужчины – в надежде, что возьмут в дело, девицы и вдовы – рассчитывая, что выдадут замуж. Устраивать брачные союзы между подопечными было любимым развлечением богатых купчих.
Купец, повторив свое приглашение, откланялся, а Архаров пошел ужинать, хотя после марципанов, которые он, не удержавшись, грыз вместе с девицами под кофей, не очень-то хотелось.
Француз сидел за столом и, глядя на полную миску горячих грибных ушек, тосковал – правила приличия не позволяли приступить к трапезе без хозяина дома.
– Ну, докладывай, – распорядился Архаров, садась напротив и подвигая к себе точно такую же миску.
– Я, ваша милость, видел подозрительных особ.
– Сотню? Или две?
– Сотнями их числить начнем ближе к лету… ближе к празднику.
Перед Клаварошем была поставлена занятная задача. Вслед за государыней в Москву из Санкт-Петербурга притащилось немало семейств вместе с детьми, от новорожденных до недорослей, по коим армейские полки плачут. Стало быть, каждая приличная семья имела среди домочадцев и гувернера, и гувернантку, да еще везла с собой учителей – танцевального, рисовального, музыкального, особенно если имела девиц на выданье. Клаварош лучше, чем кто-либо, знал, из кого вербуются сии наставники юношества: сам он стал гувернером, не сумев заработать в России на жизнь ремеслом кучера, а многие прежде, чем им были вверены дворянские отпрыски, служили в лакеях. Но это бы еще полбеды – может же честный лакей, набравшись ума, начать успешно обучать грамматике. Худо было другое – в России большинство этих педагогов оказалось, спасаясь от французского правосудия. Как, кстати, и сам Клаварош.
Уже с января он начал тратить казенные деньки на выпивку с земляками. Представляясь им кучером, ищущим работу, он довольно скоро выпытывал у каждого, откуда и по какой причине его занесло в Россию. А поскольку он умел говорить с мошенниками на их языке, то и узнавал немало любопытного. Все свои сведения он приносил в канцелярию, где их под его диктовку записывали по-русски. Потом листки складывали в особую папку, и Архаров уже как-то, пораженный ее толщиной, пообещал отправить сии сокровища прямиком в Париж к де Сартену – пусть приезжает и забирает своих мазуриков согласно описи.
– Ну так что же за особы? – собрав в ложку побольше ушек, спросил Архаров и уже раскрыл рот пошире, но ушки шлепнулись мимо миски на стол, когда он услышал имя:
– Де Берни.
Архаров отпихнул Никодимку, кинувшегося прибирать барское свинячество.
– Ты видел его?
– Да, ваша милость, видел. Господин де Берни – пожилой человек почтенной внешности, обучает французскому языку, математике и рисованию детей отставного гвардейского полковника Шитова. Взят с хорошими рекомендациями.
– Ни хрена себе совпадение…
– Ваша милость, я узнавал – взят осенью семьдесят третьего года. Где был до того – известно лишь с его слов.
– Прелестно… вот подарок…
Такие подарки падают с небес крайне редко – во всяком случае, Архаров не мог надеяться, что шулер-француз, исхитрившийся сбежать, когда архаровцы взяли притон в Кожевниках, вдруг заявится в Москву в виде домашнего учителя, да еще открыто, не скрываясь!
Обер-полицмейстер задумался. Клаварош неторопливо отправлял в рот грибные ушки. Он вместе со всей Москвой соблюдал православный пост, хотя и без особой радости.
– Вот что, Клаварош… ты его пока не трогай…
Собственно, Архаров имел в виду, что надобно первым делом изучить все бумаги домашнего учителя, но проделать сие как можно более деликатно. Следовало кого-то подослать к отставному полковнику Шитову, придумав предлог для изъятия бумаг – но такой, чтобы не спугнуть господина де Берни. И даже убедившись в том, что именно его упустили той бурной ночью, не хватать и тащить в нижний подвал к Шварцу, а еще несколько времени понаблюдать. Ибо де Берни мог заявиться в Москву с сообщниками, и днем, к примеру, учить дитя четырем действиям арифметическим, ночью же проделывать карточные кундштюки и обчищать простаков.
– Велите поставить наружное наблюдение, ваша милость.
– Завтра же. Ешь, мусью, заработал…
Клаварош понес ко рту ложку с грибными ушками, умственно считая дни до завершения Великого поста. Ему уже не на шутку хотелось ну хоть жареной курицы. Архарову, кстати, тоже, но в его доме пост соблюдали из двух соображений: во-первых, чиновник столь высокого ранга был обязан показывать свою приверженность вере, во-вторых, ради дворни, которой строгий порядок необходим, иначе начнутся разброд и шатание.
А оставалось и впрямь совсем немного…
Но еще до Пасхи, когда мебельщик уже привез и стулья а-ля рен, и кресла для игрального стола, выяснилось, что государыня действительно недолюбливает московского обер-полицмейстера. Явилось сие в день ее рождения. Архаров был по долгу службы в Кремлевском дворце, где решено было справлять торжество и устроить большой прием, и глядел издали, как Екатерина Алексеевна в нарядном платье, спереди весьма похожем на простонародный сарафан, хотя и из богатой ткани, принимала поздравителей и сама в честь праздника делала близким людям подарки.
Неподалеку от нее стоят Григорий Второй – соблюдая приличное расстояние.
Этот человек, явившись в качестве фаворита, вызвал некоторое смятение при дворе – недоумевали, неужто не нашлось никого приятнее сей ужасной образины? В тридцать пять лет господин Потемкин утратил стройность, обрел грузность, лицо его огрубело, красоты себе придать он и не пытался – волосы пудрил редко, на выбитый глаз повязку надевал не каждый день. Да и от дурной привычки не отстал – вон государыня принимает поздравления от знатных особ, а он знай грызет ногти, да как еще – исступленно, яростно, до крови.
Рядом с Потемкиным Архаров увидел человека, которого с легкой руки господина Фонвизина, секретаря графа Панина, втихомолку звали шпынем. Не шутом либо гаером, как полагается звать такого рода господ, увеселяющиъ публику, а на старый русский лад – шпынем. Обер-шталмейстер Лев Нарышкин уже более двадцати лет был любимцем государыни и умел ее развлечь при любой хандре. Способов к тому он имел несколько.
Прежде всего, государыня любила, когда Нарышкин принимался толковать о политике. На третьей либо четвертой минуте, слыша, как перекроена Европа на новый лад, она обыкновенно начинала смеяться. Затем – любимец изрядно передразнивал приближенных. И, наконец, он просто нес ахинею, мало заботясь, в какие дебри занесет его красноречие.
Господин Потемкин и сам любил пошутить, и сам был горазд передразнить, к тому же, Нарышкин не стремился играть при дворе иной роли, кроме арлекинской, и потому новый фаворит был к нему благосклонен.
Фонвизин, кстати сказать, тоже присутствовал и внимательно наблюдал за происходящим. Этого полного, как если бы он дородством подражал своему покровителю Панину, даже рыхлого, круглолицего человека шутом звать не осмеливались – склонность же его к подражанию признавали за талант. Особливо после того, как он шесть лет назад в Петергофе мастерски прочитал перед государыней и ее приближенными свою новорожденную комедию «Бригадир». Тем, кстати, в очередной раз обидев драматурга и анненского кавалера Александра Петровича Сумарокова – Панин назвал «Бригадира», первой комедией о русских нравах, как если бы не было сумароковских. После сего бенефиса, кстати, Фонвизин и попал в секретари к графу Панину.
Архарову этот человек не больно понравился – склонность к язвительности вызвала в обер-полицмейстере весьма настороженное отношение. Кроме того, он недавно наблюдал, как Фонвизин щегольски передразнивает Сумарокова. Если бы что-то похожее учудил Демка в стенах Рязанского подворья – Архаров расхохотался бы и дал гривенник на пропой. Но фонвизинский Сумароков, обидчивее и сварливее подлинного, был чересчур смешон – а Архаров ощущал обычно границу, за которую шутник переходить не должен.
Нельзя сказать, что праздник ему нравился – прежде всего, он тут присутствовал по долгу службы, а затем – он не имел привычки к большому свету. Красивые молодые женщины со взбитыми волосами, с красноречивыми веерами, почти не обращали на него внимания, а сам он тоже не умел войти в кружок петиметров, собравшийся вокруг языкастой щеголихи, чтобы сказать нечто глупо-беззаботное, однако приправленное любовной страстью. Общество же людей почтенных манило его – да только он слишком любил расставлять людей по ступенькам. Тщательно соотнеся свой возраст и чин с возрастом и чином петербуржских придворных, он решил, что будет в их компании самым младшим и незначительным. Потому и остался в одиночестве, поглядывая направо и налево, примечая мелочи и пытаясь делать из них выводы.
Ему очень бы хотелось высмотреть генерал-поручика Суворова. Княгиня Волконская рассказала, что Варюта брюхата, а Александр Васильевич страстно желает поспеть в Москву к родинам. Но хрупкой подвижной фигурки Суворова Архаров не приметил.
Обер-полицмейстер был сильно озадачен – в зале не оказалось и половины гостей, которым следовало бы явиться. Зато и французский посланник Дюран де Дистроф, и английский посланник Гуннинг присутствовали, каждый с небольшой свитой, и наверняка готовились отписать своим повелителям про сей конфуз.
Как им помешать – Архаров не знал. Он понимал – опять бунташная Москва являет свое дурацкое неудовольствие. А ведь государыня очень хотела Москве нравиться.
Это ее желание и вышло Архарову боком.
Он был позван пред светлые очи и услышал приказание – выйдя сейчас на крыльцо, объявить народу, коего сколько-то там, на улице собралось, чтобы таращиться в окна и угадывать силуэты, новый указ про соль.
Архаров получил бумагу с указом и, готовясь ужаснуться, заглянул в нее. Но на сей раз государыня изволила выразиться весьма кратко.
Просматривая строчки, чтобы при громогласном чтении не вышло какой запинки, он ощутил щекой даже не дыхание, а некую мимолетность справа и сверху. Скосив глаза, он обнаружил, что вместе с ним читает указ вдруг оказавшийся рядом его сиятельство Григорий Второй – новый фаворит. И на лице у фаворита – явное неудовольствие.
Тут Архаров вспомнил, о чем говорили третьего дня у Волконских.
Князь Михайла Никитич вспомнил к месту Эзопову басню о лягушках, просивших царя. Смысл ее был таков. Лягушки, позавидовав прочим тварям, попросили у Юпитера себе царя: у все-де есть владыка, и нам также надобен. Юпитер, недолго думая, скинул с небес в болото чурбан. Довольно скоро лягушки догадались, что вреда от чурбана нет, да и пользы тоже нет, взмолились сызнова. Недовольный Юпитер послал им на болото аиста…
Сказано сие было, без упоминания имен, к тому, что был раньше при государыне Григорий Орлов, ни в какие дела не мешался и тем даже Екатерину Алексеевну огорчал – ей очень хотелось доказать свету, что красавец избран не только за мужские стати. Затем промелькнул ничем не примечательный Васильчиков. Ныне имеем иного Григория – и тот норовит научить князя Вяземского, как писать указы о соляной торговле. Князь-то имеет в таких делах навык, а господин Потемкин только вызывает у государыни сильное беспокойство, и она, в его отсутствие, даже обмолвилась, что от затей любезного друга более будет ненависти и хлопот, нежели истинного добра. Хотя, может статься, именно он додумался, что удешевление соли послужит успокоению народа после недавнего бунта маркиза Пугачева.
Волконский рассказал, что проект указа велено составить обоим, Вяземскому и Потемкину, и государыня обещалась либо подписать тот, который выйдет лучше, либо, сведя оба вместе, сочинить третий своим, как она изволила выразиться, лаконическим и нервозным штилем, в котором обыкновенно более дела, чем слов.
Судя по всему, это было творчество именно государыни.
Архаров, поклонясь, торопливо пошел на крыльцо. Возможно, чего-то этакого народ ждал – увидев его, толпа притихла, и он, прочистив горло, произнес весьма внятно:
– Объявляется всенародно!
Затем он обвел взглядом народ, давая время последним болтунам и пьянюшкам замолчать и уставиться на оратора.
– В именном ее императорского величества указе, данном Сенату сего апреля 21 дня, за собственноручным ее величества подписанием, написано, – неторопливо и зычно сообщил публике Архаров. – По долговременной и трудной войне, воспользуясь восстановлением мира и тишины, за благо рассудили ее императорское величество, для народной выгоды и облегчения, сбавить с продажи соли с каждого пуда по пять копеек! И сей всемилостивейший указ сенат имеет обнародовать повсюду; о чем чрез сие и публикуется!
Криков восторга, которые должна вызвать такая новость, почему-то не последовало.
То есть, народ зашумел, но весьма умеренно.
Архаров даже несколько растерялся – не должно так быть, чтобы указ о понижении цены на соль приняли без проявления радости. Он просмотрел строчки – да, именно то, что было, он прочитал, вот и пять копеек…
Вдруг до него дошло – не иначе, как толпа вспомнила иной указ, тринадцатилетней давности! Тогда, сразу после шелковой революции, государыня опустила цену соли, как самой нужной и необходимой к пропитанию человеческому вещи, не на пять, а на десять копеек с пуда.
А дальше случилось самое скверное. Московские мещане, перекрестившись вразнобой, стали молча расходиться.
Бывшие в толпе архаровцы, поняв наконец, что дело неладно, закричали «ура!», но спасти положение они уже не могли.
Архаров скосил глаза на ряд окон – за одним непременно стояла императрица и ожидала народных восторгов. Нетрудно было представить ее положение – при посланниках, при знатных гостях до такой степени опростоволоситься…
Обер-полицмейстер вернулся в залу. Тут бы ему и остаться в толпе – кто бы стал вспоминать о том окаянном указе? Но Архаров, не имея опыта придворной жизни, вообразил, что бумагу следует вернуть.
Он подошел к государыне, наклоняясь несколько вперед – ему казалось, что так наиболее удачно изображается почтительность. Но Екатерина Алексеевна, сделав синие глаза пустыми, отвернулась, как если бы не заметила бумагу в архаровской руке. Рядом с ней, кроме Потемкина и Нарышкина при нем, Вяземского и Волконского, оказался как-то незаметно француз Дюран де Дистроф с сопровождавшим его кавалером. Они встали достаточно близко, чтобы услышать, как государыня, указывая на окно, произнесла негромко:
– Ну, что за тупоумие…
Француз посмотрел на обер-полицмейстера с бумагой и усмехнулся, но усмехнулся нехорошо, смерил злыми глазами…
Волконский локтем отодвинул подчиненного, и тут лишь Архаров понял свою ошибку. Он отступил, пятясь, оказался за чьей-то бархатной спиной и уже не слышал, что такое сказал Потемкин императрице, что она ему ответила. Видно лишь было, что оба сильно друг дружкой недовольны.
Архаров устал пятиться, не с его телосложением было совершать такие маневры, развернулся и пошел прочь, считая, что обязанности по оказанию почтения выполнены. И в спину ему, как снежком меж лопаток, ударил смех государыни. Он остановился.
Не иначе, как шпынь Нарышкин, норовя переменить общее тягостное состояние на праздничное, кого-то передразнил. А кого?
А передразнить он мог только московского обер-полицмейстера с его совсем не придворной манерой подходить, говорить кратко и отступать неуклюже…
Оборачиваться Архаров не стал. Он окаменел на мгновение, боясь одного – если увидит шпыня в лицо, разум уступит место кулакам. А что кулаки у него обладают мыслительными способностями, он знал уже давно.
Смех государыни подхватили мужские голоса. И смолкли, и опять грянули – возможно, шпынь Нарышкин избрал иной объект для подражания.
Да много ли нужно Нарышкину, чтобы иметь повод для ахинеи? Сердиться на такого шпыня – нелепица, все равно что на комнатную моську… да он и состоит при государыни на правах моськи…
Архаров всячески пыталася задушить в себе обиду. Но дело было даже не в смехе государыни. Он с самого начала чувствовал себя в этой зале чужим. Тут была другая лестница, ему пока незнакомая, и он знал только, что стоит на одной из нижних ступенек. На собственной-то, на московской, он мнил себя едва ли не на следующей ступеньке после князя Волконского. А петербуржские гости сего не знали, знать не желали, и не станешь же этим придворным вертопрахам растиолковывать все, начиная с чумы… Дня них сейчас важнее, как глядят друг на дружку государыня и Григорий Второй, надолго ли ссора.
Ближе к вечеру, впрочем, императрица с фаворитом помирились. Архаров узнал об этом случайно – не имея возможности покинуть прием, где ему надлежало быть по долгу службы, он держался подальше от именинницы и близких к ней кавалеров и дам, потому и оказался вдруг рядом с цесаревичем Павлом. Павел, его красавица-жена и лучший друг Андрей Разумовский стояли втроем и беседовали довольно громко. Наследник обижен был беспредельно – жаловался другу, что не получил обещанных к празднику пятидесяти тысяч рублей, а получил дрянные часы, деньги же матушка вдруг вздумала отдать господину Потемкину. То-то он рядом с матушкой остроумием блещет…
Великая княгиня Наталья Алексеевна произнесла что-то по-немецки, явно утешая супруга, однако Разумовского это утешение насторожило.
– Любезный друг, – уже гораздо тише сказал он цесаревичу, – ради Бога, уйми ее высочество, чтобы не всякому пройдохе верила. Возьмет этак для тебя денег взаймы – чем расплачиваться станет?
Архаров понял, что великая княгиня все еще не говорит, да и не разумеет по-русски.
– Мало ли у нас побрякушек? – спросил Павел. – При нужде продадим. А деньги надобны, я на них рассчитывал.
– Надобны – да не французские… – тут Разумовский быстро огляделся. – Коли ее величеству французский посланник заем устроит – так вы оба у него в коготках…
– Может, оно и к лучшему, – отрубил недовольный Павел. И оба они, цесаревич и его лучший, хоть и неверный, друг, переглянулись – всем было известно, что государыня Екатерина в бытность великой княгиней тоже делала займы, имевшие, как оказалось, политический смысл…
Сведения были прелюбопытные, и Архаров забеспокоился – не слышит ли беседы кто посторонний.
Оглядевшись по сторонам, он заметил, что за цесаревичем внимательно наблюдает английский посол. Причем стоит, повернувшись спиной к той части залы, где придворные развлекают государыню.
Сам не зная иноземных языков, Архаров с трудом понимал, как им можно обучиться настолько, чтобы пользоваться наравне с родным. Тем более – за недолгий срок. Однако ж по лицу видел – англичанин уразумел, по какой причине возмущен наследник и высокомерно показывает обиду его супруга.
На всякий случай обер-полицмейстер отошел подальше.
Указ он все еще держал в руке. Насилу додумался сложить бумагу вдвое и сунуть в карман.
Тут к нему подошел наконец князь Волконский со своей княгиней.
– Сердилась матушка, – шепнул он, – да и мы хороши… что ж ты народу не пригнал, ну хоть десятских бы выставил?..
Архаров ничего не ответил.
– Да еще с указом этим?
– Не придворный ты человек, Николай Петрович, прямой ты Вольтеров Кандид, – добавила Елизавета Васильевна, улыбаясь.
– Да, я таков, – буркнул Архаров. Кандида при нем поминали давеча, когда выбирали ему по картинкам мебель, и обер-полицмейстер понял, что так звали некого французского простофилю.
– Ничего, обойдется, – сказала княгиня. – Господин Нарышкин сумел всех насмешить, теперь про указ и не вспомнят…
Но Архаров знал, что так просто не обойдется. Как бы ни толковали про доброту государыни, а его не обманешь – на лице было явное недовольство, и когда-либо оно даст себя знать… люди с такой полуулыбкой частенько оказываются на диво злопамятны…
Яшка-Скес, как и следовало ожидать, не узнал у Клавароша, какой гренадерский полк поила кофеем его лихая подруга. Француз спросил, сколько было чашек, узнал, что не менее десяти, и хмыкнул. Яшка попытался было вселить в его душу сомнение, но Клаварош растолковал ему, что у Марфы что-то с сердцем, жалуется, что порой охватывает неимоверная слабость, хоть с постели не слезай, и единственное средство – крепкий кофей. Яшка подумал, что в таком случае хитрая сводня не иначе как с того света выбиралась…
Давняя его нелюбовь к Марфе погнала архаровца в Зарядье с прекрасной целью – выманить инвалида Тетеркина и расспросить его о странных гостях. Хотя Архаров бы таких действий не одобрил. Мало ли у кого из придворных растяп пропадет дорогая побрякушка – так уж лучше искать ее у ведомой скупщицы краденого Марфы и выкупать за разумные деньги, чем ссориться с Марфой – и оставлять «явочную» о воровстве тяжким грузом, висящим на полицейской конторе до скончания века.
Удалось ему выбраться в Зарядье не сразу, а уже на страстной седмице, рано утром. Был Чистый четверг – тот самый день, когда хозяйки должны замесить тесто для куличей, покрасить яйца и убраться в доме. По крутым улице уже спешили кухарки, неся перед собой двумя руками укутанные горшки с опарой для куличей. Это были кухарки из небогатых домов, и шли они в парфюмерную лавку. Там им за грошик капали в опару одну-единственную каплю розового масла, ее вполне хватало, чтобы пасхальный кулич выпекался духовит.
До Марфиного местожительства Яшка не дошел.
Двигался он в Зарядье кружным путем и оказался на Ильинке, неподалеку от дома, где, как он знал, жила мартонка господина Захарова, принявшая странное участие в штурме Оперного дома. И надо ж было тому случиться, что навстречу ему из Дунькиных дверей вышла Марфа, разряженная в пух и прах, а главное – при шнуровании. Трудно было даже представить себе, сколько нужно силищи, чтобы хоть как-то затянуть на ней шнуровку и создать подобие талии.
Кроме того, Марфа, не вращаясь в высоких сферах и не зная, что такое утонченный вкус, привыкла наряжаться так, чтобы за версту было видно: вот где богачество! Дорогие ткани, да поярче, да чтобы золота и серебра поболее, да непременно жемчужное перло на шее, а жемчуг чтоб с вишню величиной, – таков был ее идеал, позаимствованный у богатых московских купчих. Поскольку их никто не неволил носить французское платье, они любили наряжаться на старый лад, особливо же – чтоб головной убор побогаче, с жемчужным шитьем, с ряснами на лбу – как у давно позабытых боярынь.
Марфа понимала, что надобно соответствовать моде, и волосы всчесала довольно высоко, увенчав их пышной наколкой из лент и кружева. На руки она надела парные браслеты и множество колец, на шею – дорогой изумрудный фермуар, скреплявший перло, да нарумянилась, да посадила на лицо две мушки: над левой бровью и на правой щеке, ближе к уголку рта. Первая означала, что носительница – особа честных правил, вторая же – ее склонность к сердечной жалости.
Скес этих тонкостей не разумел, а только поразился светскому виду Марфы.
Сводня, повернувшись, сказала что-то человеку, оставшемуся за дверью, а потом поспешила к богатой карете. Лакей слез с запяток и помог ей забраться вовнутрь, что было, учитывая ширину топорщащихся юбок, делом нелегким.
Яшка неторопливо подошел поближе и разглядел герб. Герб был, на его взгляд, даже красивый – черный с красным, увенчанный рыцарским шлемом, откуда торчали три больших страусиных пера. Эти же перья имелись и на самом щите, разделенном на четыре части. В двух красных, левой верхней и правий нижней, стояло по латнику с обнаженным мечом, острием вверх, а в двух черных, правой верхней и левой нижней, как раз имелись пучки этих курчавых перьев, схваченные лавровыми гирляндами и вставленные в остроконечные портбукеты. Запомнил Яшка и щитодержателей – латников с обнаженными шпагами, опущенным острием вниз.
Карета укатила, Яшка проводил ее взглядом и, хмыкнув, отправился в Зарядье.
Инвалид Тетеркин наотрез отказался рассказывать, кого Марфа угощала кофеем. Зная, что шутить с архаровцами не след, он даже принялся божиться, что рано ложится спать, дрыхнет без задних ног, просыпается едва ль не к обеду, ничего не знает, не ведает, коли Марфа кого угощала – то ему сие неизвестно.
Порой правда в устах человека перепуганного выглядит сущим враньем. Архаров не раз повторял эту несложную истину своим подчиненным. Некоторые улавливали. Яшка-Скес дураком не был, но и внутреннего ощущения четкой грани между правдой и ложью не имел. Вернее, во всяком слове прежде всего подозревал ложь и недоумевал, когда слово оказывалось правдивым.
Инвалидова божба внушила ему сильное подозрение.
Скес не первый год служил в полиции и кое-чему научился. Поэтому сильно обижать инвалида Тетеркина он не стал, постарался свести разговор к какой-то сущей ерунде. Покидая Марфин двор, он уже прикидывал, кого расспросит о странном кофепитии. Была тут в Зарядье некая соседка, муж которой служил в трех шагах от дома, на проволочной фабрике Ворошатина, где работал шпажные эфесы; жена же, бабенка шалая и никчемная, охотно принимала даже таких сомнительных гостей, каковы были архаровцы.
Бабенка, которую звали Феклушка, была вызвана Яшкой из дому и уединилась с ним в сарае. Марфу она недолюбливала, и Скес даже знал, почему – Марфа водила знакомство с денежными людьми и могла бы подвести Феклу к хорошему и щедрому любовнику, да не пожелала, объяснив кратко, что с Феклиной рожей разве бурлацкую ватагу сопровождать или в богадельне среди обездвиженных старцев подвизаться. Тут Марфа была неправа – соседка имела лицо, изрытое оспой, но тело красивое и статное, а рожу можно так белилами натереть, что выйдет гладенька, словно яичко. Яшка побаловался с бабенкой, но в меру, и попросил разведать у баб, кто это повадился пить кофей ведрами у старой сводни, а сам отправился в полицейскую контору.
Там он нашел время и поспрошал у канцелярских насчет красивого герба с перьями и латниками.
– Это не наши, не московские, – сказали ему, – это кого-то из столици черти принесли.
Скес тихо выругался – столичные гости, что уже начали съезжаться на празднование знаменитого Кючук-Кайнарджийского мира, уже успели крепко надоесть архаровцам. Мало мороки присматривать за новым Пречистенским дворцом, чтобы всякий шалый народ государыню не тревожил, так еще поди упомни всех этих путешественников.
Но выслеживать старую проказницу ему никто не велел, а вот поузнавать насчет золотого сервиза – велели. И коли не выполнить приказания – можно и на дробь напроситься. Так на байковском наречии назывались батоги и розги.
Первым делом он еще до Пасхи побывал в «Негасимке» и о многом перетолковал с Герасимом. Кабатчик выслушал все, что Яшка знал о сервизе, и побожился, что к нему такую кучу золота не понесут. Обещал, понятно, коли что услышит – донести.
Скес и сам знал, что шуры не сбывают богатый слам в кабаках наподобие «Негасимки». Но шуры могли приметить, в каком доме появилось французское сокровище, и задумывать кражу.
Беседа с Герасимом некоторое время спустя навела Яшку на мудрую мысль, и он направился к Варварским воротам, где сидела нищая братия.
Когда в чумную осень Архаров заметил, что мортусы подкармливают нищих, он не придал этому особого значения. И напрасно – среди убогой братии, что сидела едва ль не у всех московских храмов и монастырей, было десятка два ветхих старцев, что кормились отнюдь не подаянием. Они служили чем-то вроде секретарей, у кого всегда можно оставить сведения для нужного человека или же получить сведения от него. Они знали, кто из мазов по своим делам тайно посетил Москву, кто кого и зачем ищет, какие составляются компании для разнообразных темных затей.
Сразу подходить к нищим Скес не стал – сперва понаблюдал издали, как себя ведет известный ему одноногий дед по прозвищу Ходорок.
Дед просил подаяния, нарядившись в ветхий артиллерийский мундир времен государыни Анны – красный с черным подбоем, с медными пуговицами, и поминал всуе какие-то турецкие города, которые брал штурмом. Скес сомневался, что те города в Турции имеются, потому что слышал доподлинно – ни в какой артиллерии Ходорок не служил, а ноги лишился при пожаре – на нее свалилась горящая балка. Как к нему попала гусарская лядунка – Яшка не знал, знал только, что этим предметом Ходорок предупреждает об опасности – чтобы те, кто собрался к нему подойти, топали бы себе мимо.
На сей раз лядунки не было, так что Скес, достав полушку, неторопливо направился к нищим.
– Мас Скитайлу искомает, – сказал он тихо, опуская полушку в протянутую ладонь.
– У Шишмака в шатуне.
Этого было довольно. Скес прекрасно знал, кто такой Шишмак, где он держит свой винный погреб – «шатун», и в котором часу следует туда являться, чтобы встретить клевого маза Скитайлу, прозванного так не за кочевой образ жизни, а за необъятное чрево (скитайлой шуры и мазы называли большую кадь для зерна).
Теперь следовало спешить в полицейскую контору. Пока государыня в Москве – обер-полицмейстер никому покоя не даст, про отдых можно позабыть. Десятские – и те с ног сбились.
Особую тревогу у Архарова вызывали окрестности Пречистенского дворца. Народ там живет, чуть шагни от Моховой или Пречистенки в переулок, пестрый, неотесанный, нуждается в присмотре. Тут тебе и лабазы, и грошовые лавчонки, где промышляют старым железом и лоскутьями, и амбары, а на Моховой и вовсе бурная торговля огородными овощами, одно счастье – сейчас, кроме кислой капусты, местному жителю и продать нечего. Обход окрестностей дворца проводился круглосуточно.
Скес, чтобы не тратить денег, спустился в подвал, где повар Чкарь готовил еду для арестантов, получил миску каши со свиными шкварками и тут же, под шум из нижнего подвала, съел.
Наверху его позвал Жеребцов и отправил на дежурство в паре с Федькой Савиным.
Им нужно было убедиться, что все десятские, кому полагается, не по домам сидят, а на улицах – смотрят за порядком. Нужно было несколько раз обойти дворец – хотя там и стоит охрана, но именно что стоит – мазы и шуры же имеют скверное свойство передвигаться, причем прытко и шустро.
Но, с другой стороны, погода была превосходная – и отчего бы не порадоваться теплому майскому вечеру? Сами бы ввек не пошли прогуляться, а коли полагается по службе, так оно и неплохо.
Скес был невеликий любитель общепризнанной красоты, вообще трудно было догадаться, что ему по душе. А вот Федька остро ощущал все радости и прелести мира, и отдавался чувствам всей душой, способный и завопить от восторга, и разрыдаться от обиды.
Они вышли на Лубянскую площадь, где обычно стояли извозчики, но тратить деньги не стали, а отправились к месту несения службы пешком.
– А пойдем по Воздвиженке, а, Скес? – попросил Федька, несколько смутившись.
Яшка сперва удивился – охота же ему слоняться по улице, где чуть насмерть не закололи. Потом вспомнил – девица Пухова! О ней все Рязанское подворье знало – и в основном Федькину любовь не одобряло. Он бы еще в княгиню Волконскую влюбился…
Федька сам все замечательно понимал. Он пробовал лечиться – ходил к сводне, сводня познакомила с молодой вдовой. Ничего не вышло – а только насмешил архаровцев до колик, сказав наутро: «Да с ней и разговаривать-то не о чем…»
Варенька была ему необходима, как живой отклик на зов его взбаламученной души, как живое воплощение бессловесной мольбы о прекрасном. Даже болезнь девушки – и та казалась ему теперь неким обязательным свойством красоты, которой так и положено – одной ногой чуть опираясь о землю, всем телом уже парить в небесах.
И для нее, как для него, любовь была единственным в мире, о чем следовало беспокоиться, верность любви – главным, что надобно спасать при любых бедствиях. А что не суждено вместе стать под венец – так от этого Федькина любовь, может, только крепче делалась…
Так что шли архаровцы Савин и Скес, никому не уступая дорогу – напротив, это от них все шарахались, зная, что полиция на руку скора и щедра. И прошли они по Воздвиженке мимо двора старой княжны Шестуновой и мимо особняка князя Волконского, где теперь жила Варенька. И Федька замедлил шаг – вечера в мае долгие, свет в домах зажигают поздно, а ему так хотелось бы увидеть в каком-либо освещенном окошке хоть силуэт…
Они прогулялись по переулкам, которых вокруг Пречистенского дворца хватало, спугнули каких-то юных любовников, съежившихся под забором; поймали за шиворот и осчастливили оплеухой парнишку, что стоял перед закрытой калиткой и громко материл кого-то незримого; унюхав подозрительный дым, забрались во двор, увидели тлеющую кучу сухих подгнивших листьев, выволокли из дому хозяина и заставили его прекратить опасное безобразие…
Огонь был бы сейчас вовсе некстати.
В Пречистенском дворце, стоило окончиться Великому посту, начались гулянья, концерты, любимые государыней маскарады. Народу собиралось много, построен дворец бестолково – если загорится, мало кого удастся спасти. На подступах к Колымажному переулку архаровцы видели несколько новомодных карет, спешивших ко дворцу, а у подъезда и в курдоннере было уже не протиснуться.
Незадолго до полуночи они убедились, что все десятские патрулируют отведенные им переулки, что обыватели улеглись спать, и Скес сказал, что есть тут в Обыденском переулке домишко, хозяйка пускает в сарай ночевать кого попало, так заодно можно и сарай проверить на предмет подозрительного люда, и самим там отдохнуть хоть часок, а потом совершить еще обход – и по домам.
Собачонка, бегавшая по двору, облаяла их, выглянула хозяйка, признала Скеса и прикрикнула на пса.
В сарае оказалось пусто, стояла старая лавка, длинная и широкая, на ней лежал холщовый сенник, вот только сено в нем было прошлогоднее, умятое до жесткости. Скес прилег, Федьке же спать не хотелось.
Он вышел во двор, присел на завалинке и уставился вверх, на темное небо, размышляя, что скрасил бы ему ожидание подсчет звезд, однако как прикажете помечать уже сосчитанные?
Федька замечтался, и лишь далекие голоса вывели его из этого состояния.
Где-то дома через два, через три завели песни. Молодежи в такой теплый вечер не спалось – и нужды нет, что завтра спозаранку мать поднимет и погонит выпроваживать корову в стадо…
Он слушал девичьи голоса, довольно слаженные, и вдруг вскочил.
Песня была опасная.
Раньше он и не слыхивал, как ее поют, а на службе узнал от старых полицейских, что еще при господине Салтыкове, том самом, кому бегство из чумной Москвы стоило отставки, государыня писать в Москву изволила, велела, чтобы эту неожиданно вошедшую в употребление песню как-то исхитриться предать забвению. А как ее предашь? Песня-то бабья… что хотят, то и поют потихоньку…
Узнал же ее Федька по одной, но весьма значительной примете.
– Мимо рощи шла одинехонька,
Одинехонька, молодехонька,
Никого я в роще не боялася,
Ох, ни вора, ни разбойничка,
Ни сера волка лютого…– выводили то ли три, то ли четыре девичьих голоса, да уж так тоскливо! Пока что не было ничего крамольного, но крамола уже ждала своего мига.
– Я боялася друга милого,
Свово мужа законного,
Что гуляет мой сердечный друг
Во зеленом саду, в палисадничке,
Ни с князьями, ни с боярами,
Ни с дворцовыми генералами,
Что гуляет мой сердечный друг
Со любимою своей фрейлиной,
С Лизаветою Воронцовою…
Вот именно так и свернула песня с бабьей печальной ревности на стезю политическую. Поскольку «сердечный друг» был покойный император Петр Федорович. А песня пелась, как если бы на него супруга, нынешняя государыня, жаловалась.
Федька тихо, едва земли касаясь, пошел на голоса.
В такое время, когда только и жди неприятностей, девки не просто так поют. Кто-то им, может, велел, кто-то их слушает. Кто-то вспоминает, как собирался государь жениться на Лизавете Воронцовой, природной русачке, прогнав сперва свою законную немку Екатерину Алексеевну, да она его опередила, позвала на помощь гвардию, сбросила государя с трона, и что уж там вышло в Ропше, где его стерег Алехан Орлов, одному Богу ведомо. Может, нашлись добрые люди, вывезли перепуганного государя, спрятали, увезли. А для народа объявлено – помер-де от колик.
Надобно разобраться…
Девок он спугнул, но заметил, в какой дом забежали две – видимо, сестры. Положив себе наутро послать туда десятского, чтобы доложил, кто родители и чем занимаются, Федька неторопливо вернулся в сарай к Скесу. После пробежки по ночным закоулкам спать не хотелось, хотелось петь.
Голоса он не имел – голосист был Демка Костемаров, умели ему подтянуть Тимофей, Захар Иванов и Вакула – тот хвалился, что голосом за пять шагов свечку гасит, да все как-то не удосуживался показать. Федька, когда пели, обычно молчал. Но модных песен знал немало – бывая по делам в архаровском особняке, перенимал, когда удавалось, у Меркурия Ивановича.
Одна ему нравилась особенно – и он запел тихонько, вкладывая в слова и мотив всю душу:
– Как сердце ни скрывает мою жестоку страсть, взор смутный объявляет твою над сердцем власть: глаза мои плененны всегда к тебе хотят, и мысли обольщенны всегда к тебе летят…
Где-то на середине второго куплета Федька обнаружил, что ему подпевают, подпевают навзрыд и с нескрываемым отчаянием в голосе. Редко случалось, чтобы собачий вой выражал столь трагическую скорбь.
Он замолчал. Замолчала и собака. Обидно было чуть ли не до слез – даже ночью, даже чужими словами не удается высказать то, что на душе!
С горя Федька растолкал Скеса.
Яшка послал его на байковском наречии куда подальше.
Но встать пришлось. В новом дворце гуляли заполночь, а разъезд веселой публики, да еще во мраке, – наилучшая возможность для шуров. Довольно надеть старую ливрею да паричишко из бараньей шерсти – и вот ты уже замешался в толпу, вот уже деловито шныряешь между каретами.
Федька и Скес поспешили к Пречистенскому дворцу, где встретили Захара Иванова с Сергеем Ушаковым. Ушаков уже успел в свете качающегося каретного фонаря заметить знакомую рожу шура Грызика. Грызик мелькнул и исчез. Следовало изловить его, покамест не натворил бед.
Но хитрый Яшка сообразил, что Грызик ему еще пригодится. Поэтому он, лучше прочих зная повадки шуров, в одиночку высмотрел былого товарища и кратко, в двух словах, велел ему убираться. Дважды повторять не пришлось. Грызик отнюдь не хотел ночевать в подвале Рязанского подворья, а на завтрак получить приятную беседу с Вакулой или Кондратием Барыгиным.
Но эта ночь приготовила Скесу и еще одну встречу. Проскочив между экипажами и увернувшись от кучерского кнута, он уткнулся носом в знакомый красно-черный герб – вот тебе перья, вот тебе латники с мечами…
– Стрема, лащи! – крикнул он особым пронзительным голосом. Это был знак для тех, кто понимает, – бежать на помощь.
Экипаж уже тронулся, когда подбежали Захар и Федька.
– Чего курещал?
– Надо разведать, чья шавозка, да тишменько…
Яшка и сам не знал, зачем разводить столько таинственности вокруг кареты с гербом. Вернее – не мог бы объяснить. Но он нюхом чуял – что-то кроется за Марфиным путешествием в богатом экипаже, что-то весьма нехорошее. Такое, что потом всему Рязанскому подворью, включая новоявленных соседей – Тайную экспедцию, не расхлебать…
Не будь у Скеса этого необъяснимого чутья – давно бы он был отправлен в Сибирь с каторжным этапом.
Спрашивать у лакеев – все равно что прокричать на Ивановской площади: архаровцам-де охота знать, кто разъезжает в карете с красно-черным гербом. Ведь все четверо – в мундирах…
Они разбежались – Яшка, сколько мог, преследовал карету, потом вернулся, Федька и Захар искали надежного знакомца среди дворцовой прислуги, а умный Ушаков (не сразу, правда, додумался) стянул с сиденья чьей-то кареты розовый атласный капуцин с пришпиленным к нему зеленым бантом и прямо пошел к дворцовому крыльцу с вопросом: чей таков экипаж с перьями и латниками на гербе, кому возвращать найденное под колесами в грязи имущество?
Ему сразу сказали: экипаж его сиятельства графа Матюшкина, а поселились их сиятельства у родни на Покровке, там, поди, всякий дом укажет.
Когда разъезд завершился, измотанные архаровцы разбрелись по домам. Яшка-Скес, которому было с Федькой по пути, забрал у Ушакова розовый капуцин, намереваясь ближе к обеду, сделав невинную рожу, заявиться к графу Матюшкину – вот, извольте, нашлась ваша пропажа. Разумеется, ему скажут, что никаких капуцинов из кареты не пропадало – но он высмотрит, что за граф такой, и, может, догадается, при чем тут Марфа.
Федька, выслушав про десять немытых кофейных чашек, тоже был сильно озадачен. Даже коли Марфа врачевала кофеем сердечную хворь – беспорядка бы она не потерпела. Но и предполагать, что в горнице у нее пряталось в тот час десять человек, тоже было странно – на что ей такая дивизия? Опять же, если это мужчины – то из круга, где питье кофея стало обычным, ибо человек простой, попробовав, скривится и скажет одно слово: пойло! И зачем они сводне в таком количстве? А если кумушки, которые пьют и не морщатся, потому что все графини кофей уважают, то для чего бы Марфе их прятать?
Нельзя сказать, что Федька так уж не любил Марфу. Просто ему было неприятно ее ремесло. Понимая, что без сводни многим пришлось бы тяжко, он тем не менее избегал Марфина общества и не понимал, почему Архаров спускает ей с рук все мелкие и даже более крупные проказы. И сильно бы удивился, коли бы ему объяснили, что Марфа забавляет Архарова своими повадками и нравится лихой прямотой своих речей, притом он отлично понимает, когда хитрая сводня подпускает грубоватой лести.
Что касается Сергея Ушакова – он понимал, что особа, промышляющая не только дачей денег под ручной заклад, но еще и тайной скупкой краденого, может навести на какую-то готовящуюся каверзу. И гораздо милее присматривать за этой каверзой с самого начала, чем впоследствии, когда она совершится, бегать по Москве высуня язык на плечо.
Скес на следующий день отправился отдавать якобы утерянный розовый капуцин. Вернувшись же, отыскал Ушакова с Федькой и рассказал им про свои похождения.
– Ну и одна слава, что графья, – так начал Яшка. – Прихожу я к ним и велю доложить, что-де по приказу господина Архарова. А хам, что меня впустил… Чтоб я сдох – на Знаменье глядел! Его подначить – он и захороводится. И ховряк с ховрейкой – ему подстать! Ведь они капуцин-то признали! Наш, говорят, давай сюды! И хоть бы грошом медным отблагодарили!
Федька расхохотался, Сергей Ушаков усмехнулся.
– И что, – спросил он, – так ты и ухрял с пустым ширманом?
– А таки не с пустым, – и Скес действительно добыл из кармана две дорогие пуговицы. Судя по пучкам ниток, они не оборвались сами, а были ловко срезаны с кафтана.
– Несколтыжные, стало быть, людишки? – никоим образом не порицая архаровца, заметил Ушаков. – Так и поделом.
– Ховряк – щеголек, смолоду ламонился, теперь от того отстать не хочет, ховрейка – гируха, и смолоду, сразу видно, страшна была, как смертный грех. Какого беса он на ней женился?
– Приданое было знатное, – предположил Ушаков. – Ну, додумался, чего там Марфа искомала?
Скес почесал в затылке и нечаянно распустил бант, отчего рыжие волосы, не желавшие быть опрятной косицей, полезли во все стороны.
– А что доброго там искомать? Там и по рожам знать – скверный народишко. Даром что графы. Что хозяева, что дворня – клейма ставить негде. Теперь я точно знаю – она новую пакость затеяла. Вот чего, шиварищи, пертовому мазу – ни слова…
– Скараем, – согласился Ушаков. – Слышь, Федя? Зато уж потом…
– Не смуряк, – отвечал Федька. – Я детинка пельмистый!
За что и был разом хлопнут: Скесом – по левому плечу, Ушаковым – по правому.
И в самом деле, коли сейчас рассказать обер-полицмейстеру про странные Марфины затеи, так пошлет в известном амурно-пехотном направлении – как будто у него других забот мало! А вот когда станет понятно, как увязаны грязные чашки с семейством графов Матюшкиных – тогда можно будет и с докладом являться.
Архаровцы и не подозревали, что их командир размышляет о том же самом семействе…
– Ну что ты за гость, – говорила Елизавета Васильевна с досадой. – Даже в мушку, поди, не играешь. Вот и беседуй с тобой весь вечер о всяких безделицах! А так бы сел с почтенными людьми в карты, глядишь, до чего бы и договорился. Неужто и в полку не игрывал?
– Ввек не поверю, что ты, Архаров, карт в руки не берешь, – согласился с супругой князь Волконский. Они очень хотели, чтобы обер-полицмейстер участвовал в карточных партиях, составляемых обычно в углу большой гостиной. Сколько-то он, понятно, проиграет, но тем самым светские знакомства укрепит и будет приятен людям чиновным – тому же Вяземскому. Опять же, иногда бывает непросто составить карточную игру – когда одного игрока недостает, и тут обер-полицмейстер всегда бы мог выручить хозяев дома.
– Беру я карты в руки, – отвечал Архаров. – Я пасьянсы раскладывать люблю. Этак кладешь королей с дамами, дам с валетами, а меж тем думается хорошо… По мне, чем в карты – так лучше в бильярд. А в гостиных от меня толку мало. Еще, чего доброго, шум подыму, когда увижу, как кто в карты мошенничает. Ведь, Михайла Никитич, не со всеми петербуржскими приличный человек за стол сядет…
– Не пойман – не вор, – тут же отрубил князь. Он понял, в кого метит Архаров.
– Однако ж государыня сама изволила…
– Государыня по старой памяти присматривает, чтобы граф Матюшкин в карты не заигрывался. Он смолоду за границей бешеные деньги проиграл. Нарочно князю Голицыну писать изволили, чтобы выпроводил вертопраха из Парижа без замедления. А память у государыни отменная.
Архаров не ответил. У него наконец-то начали складываться отношения с Екатериной Алексеевной, и он отчаянно пытался угадать, как бы поступить, чтобы она была довольна.
Конечно же, до визита было далеко, но на Святой неделе, когда Архаров прибыл в Пречистенский дворец с поздравлением, дело не обошлось обязательным «Христос воскресе! – Воистину воскресе!» Вручив обер-полицмейстеру расписное пасхальное яичко, государыня оставила его при себе и, усмехаясь, рассказала, как к ней приезжали сановные московские старухи, те самые, которым она когда-то смертельно боялась не угодить. Это еще не было подлинной благосклонностью. Но государыня очень старалась.
– Знаешь ли, Николай Петрович, отчего я в пост от них всячески скрывалась? Сии московские старухи не любят и злословят меня, а голодное состояние еще более располагает к гневу и досаде. Так я верно знаю, что уже на прошедшей неделе меня не пощадили; но теперь, удовольствовавшись пищей и вместе с ней освободясь от индижестии, должны успокоиться.
Что такое индижестия – Архаров не знал и решил выяснить у Клавароша. Сам же двумя кивками изобразил полное согласие. И внимательно глядел, к кому и как обращалось ее величество. Он не имел права совершить еще одну ошибку и, соблюдая внешнее непоколебимое спокойствие, внутренне малость суетился. Вот так он и подметил, что граф и графиня Матюшкины не пользуются, увы, благосклонностью государыни. Хотя весьма бы того желали…
– Николай Петрович, государыня может сколь угодно косо глядеть на графиню Матюшкину, однако ее к себе услуг не позабудет, – сказала Елизавета Васильевна. – Не путайся ты, сударь, в эти тонкости, Христа ради. Ну, обыграет тебя граф Матюшкин – я тебя знаю, ты с того не обеднеешь.
– Коли играть так, как теперь при дворе заведено, и бриллиантами расплачиваться, так моего жалованья ненадолго станет, – буркнул Архаров.
– Экий ты, сударь, несговорчивый.
– Да, я таков.
Как ни желал обер-полицмейстер понравиться Екатерине Алексеевне, однако терпеть ради этого семейство Матюшкиных было выше его сил. У обоих лица прямо-таки вопили о склонности к вранью – что у супруга, бывшего красавчика писаного, что у супруги, которая и смолоду была нехороша собой, зато ловка.
А благосклонность государыни была нужна – он, уже почти четыре года занимая обер-полицмейстерский пост, знал, что способствует поддержанию порядка, а что препятствует, и хотел во благовременье подсказать, какие указы были бы ему полезны…
– Государыне, сударь, перечить теперь не вздумай, – негромко и со значением сказала княгиня. – Коли позовет играть – ступай без рассуждений. Ее теперь сердить не след.
Архаров покивал – о том, что императрица нездорова, он знал доподлинно. В сыром Пречистенском дворце и не выздороветь – вот и ходит, кутаясь в шади да накидки.
– А ты бы, матушка, о чем другом поговорила. Для царицыных хвороб у нас лейб-медики есть, Николай Петрович не лекарь, – вдруг вмешался князь Волконский, казалось бы, даже не слушавший их беседы.
– Да что ты, батька мой, взъелся? – удивилась княгиня. – Николай Петрович и по должности своей много знать обязан. Не для того, чтобы шум поднимать, а для того, чтобы шуму воспрепятствовать.
Тут Архаров насторожился. И точно – было при дворе нечто, чего он не мог понять, какая-то особенность в отношении к государыне иных близких к ней людей, того же господина фаворита.
Он бы долго ломал над этим голову, но князь и княгиня очень значительно переглянулись. И тут же Елизавета Васильевна заговорила об ином – очень важном для Архарова.
Княгине очень хотелось, чтобы Архаров блистал в свете. И она прямо ему об этом сказала: в его-то годы можно еще замечательный карьер сделать, если не торчмя торчать у себя на Рязанском подворье, а бывать в гостиных у влиятельных особ, тем более, что для этого и далеко ездить незачем – многие особы вслед за государыней в Москву перебрались.
Архарову же хотелось отыскать в ее словах тайный смысл: насколько его светская жизнь увязана с будущим Вареьки Пуховой. Может, по тайному распоряжению государыни из него хотят сделать светского кавалера, чтобы он достойно ввел в общество свою молодую супругу. Желали же отдать ее за князя Горелова – так, может, и обер-полицмейстеру по такому случаю титулишко перепадет?
– Ты картины-то приобрел? – спросила княгиня. – Или мне самой за ними ехать придется? Николай Петрович, тебе же на них глядеть, не мне!
Архаров насупился. Визит к Захарову все откладывался и откладывался. Уже и мебель купец привез, уже и красивые шпалеры в обеих гостиных повесили, бронзы приладили, ковры постелили, и Архаров не мог бы сказать, что там так уж недостает проклятых картин. Но княгине виднее – она дама светская…
– Завтра же и привезу картины, ваше сиятельство, – пообещал он и, помолчав, добавил: – Теперь же позвольте откланяться.
Молчание было необходимо, чтобы князь с княгиней, коли еще чего желают сказать, или же позвать в гостиную девиц, Анюту и Вареньку, имели такую возможность. Но они всем видом показали, что на сегодня беседа завершена.
Так что оставалось и впрямь откланяться.
Оставаться у Волконских надолго Архаров, впрочем, и не мог. Купец взял с него слово, что обер-полицмейстер сегодня приедет обедать. Чая вкусить не французских деликатесов, а получить на тарелку четверть жареного поросенка, Архаров заранее радовался этому обеду. Уж там-то никто не стал бы обучать его правилам светского общежития.
Но сперва он заехал в полицейскую контору и убедился, что все благополучно. Ему доложили о пойманных злоумышленниках, а Яшка-Скес отчитался в своей разведке – уж коли сам Скитайла не знает, что в Москву привезли на продажу драгоценный сервиз, стало быть, он тут и не появлялся.
– Скитайле сказал, чтобы убирался из Москвы?
– Сказал, ваша милость.
На самом же деле Яшкина беседа с матерым мазом имела несколько иной оттенок. Скес очень осторожно намекнул, что архаровцы будут искать сервиз весьма деятельно, так что человек, которому известны их перемещения и вылазки, может в нужную минуту их опередить. Скитайла понял с полуслова. Разумеется, никуда он из Москвы уезжать не собирался. И золотой сервиз был бы для него добычей весьма обременительной, раз уж о нем знают на Лубянке. Однако слово «золото» и более мудрым мазам глаза-то затмевало. Яшка был уверен, что Скитайла приставит кого-либо следить за полицейской конторой и начнет самостоятельные поиски – а уж как присмотреть за давним товарищем, он знал. Тот же Грызик мог при нужде донести о затеях Скитайлы.
Но Архарову про эту интригу Яшка не доложил. Тем более, что обер-полицмейстер наскоро расспросил его о лубянских новостях. Особых новостей не было – всяк занимался своим делом.
– Баба какая-то еще у крыльца с утра толчется, – вспомнив, доложил Яшка. – С малыми детишками.
– Чего ей надобно? – спросил Архаров.
– Ждет, видать, кого-то.
– Гони в три шеи.
Выходя на крыльцо, обер-полицмейстер никакой бабы не обнаружил.
Сидя в карете, он припоминал разговор в доме Волконских. То, что государыня, будучи не совсем здорова, старалась глядеть бойко и держаться бодро, он понимал. Но крошечная стычка между князем и княгиней наводила на нехорошие мысли – что же это за болезнь такая?
Не имея семьи, не бывая в домах, где живут молодые жены, Архаров действительно не мог взять в толк природу заболевания, от коего женщина полнеет, надевает просторную одежду и кутается, стараясь скрыть отяжелевшее тело. Опять же – он знал, сколько лет государыне. Фаворит – это само по себе, а вынашивание и рождение ребенка – само по себе, и в таком возрасте рожать детей как будто не полагается. Однако взгляд, которым обменялись князь и княгиня, кажется, именно это и означал…
В купеческом доме Архарова ждали – все семейство, включая дальнюю родню, бывшую в услужении, встретило в сенях. Не каждый день жалует на обед сам обер-полицмейстер!
Это был час великого торжества купчихи Фетиньи Марковны. Увидев накрытый стол, Архаров даже рот разинул от изумления – чего только не было выставлено в первую перемену для возбуждения аппетита! Икра всех возможных видов, редиска, щеки селедочные (чтобы набрать одну тарелку сего лакомства, селедок уходило под тысячу), язык провесной, семга и лососина под лимоном, грибы двух десятков названий – одного этого хватило бы, чтобы набить чрево. А далее следовали еще четыре перемены, это не считая заедок, которые купчиха уже называла французским словом «десерт». И, что мило, блюда подавались стародавние московские, выпестованные поварами еще государя Михаила Федоровича: и калья с курицей и лимонами, и потроха под шафранным взваром, и стерлядь паровая, и курица бескостная – во рту таяла, и молочный изумительно зажаренный поросенок, и пироги, и кулебяки, и листни, и хворост, и шишки печеные, и пастила, и куличи, и сахарные коврижки…