ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава 12

Клим Черепов вылез из канавы. Отряхнулся и пошел вперед. Было уже раннее утро.

В его окружении Клима иногда называли просто «череп». И даже в потоке истерики читали ему стихи:

Ты – череп, пляшущий на троне

Под обезумевшей луной…

Но в сущности Черепов был одинок. И это несмотря на свои тридцать с лишним лет. Да и трон тоже не виделся. Но он неутомимо шел по пути, которому, казалось, не было конца. Вокруг – поле-полюшко, шоссейная дорога с редкими машинами, и пространство бесконечно, втягивает в себя, и до Москвы пешком не добредешь…

Но железнодорожная станция при подмосковном городке не так уж и далеко. Бесконечность сама по себе, а городок и пивная там – тоже сами по себе.

Лицо Черепова выражало полное отсутствие всякого беспокойства и тревоги. Он был уверен, что мир этот рано или поздно рухнет, его не будет, поэтому отчаиваться не в чем. Не будет, так и не будет. И без Вселенной можно обойтись.

Шел он не спеша и наконец достиг полужеланного городка. Сразу отыскал странно-пустую не то пивную, не то столовую, почти какую-то деревенскую, взял три пива и присел у столика с мухами, но у окошка. Летнее солнце светило, но не очень. Черепов хмуро поглядел на него, потом на баб, полных скрытой жизни, и бредущих по улице гусей, и кур в стороне. Удовлетворенно зевнул, но тут заметил кота, тупо глядящего на него с подоконника.

Как только Черепов взглянул на него, кот сам пошел и прыгнул на стул рядом.

«Вот он прав, – подумал Черепов. – Он не рвется незнамо куда, как эти все московские, метафизические, мистики, эзотерики, а просто ждет, что с ним будет. И никаких истерик, никаких вопросов».

Черепов и сам себя считал таким «ожидающим», потому и почесал кота за ухом. Подошла кухарка и сказала, что кота нельзя чесать, он волнуется после этого. Черепов не удивился, это качество давно исчезло в нем, но он посмотрел на кухарку так, что она ушла. А кот замер на стуле.

Клим довольно хорошо знал метафизическую московскую компанию, и Далинина и Корнеева, и Таню и Марину, практически всех, наиболее сложных, и даже Орлова видел один раз, но слышал многое о нем.

И все их стремления он отрицал, хотя перед Орловым испытывал какой-то неприятный ужас. Отрицал он их потому, что считал, что человеку не дано, просто невозможно проникнуть в абсолютно запредельное, в последние тайны. Метафизическая революция возможна только сверху, то есть когда Нечто высшее, что люди обычно называют Богом (хотя, Черепов полагал, что это слово слишком измызгано мелким человеческим разумом), или уж лучше сказать, Абсолютная Реальность смахнет, как бред, этот, до комизма несовершенный мир. Сверху придет Новая Бездна и сметет все (и природу, и культуру, и религии, и надежды на единство с Ней Самой, с этой Бездной), и из ее Пропасти воздвигнется совсем иное, иное Бытие… Но вовсе не глупо-райское, а непостижимо-бездонное, великое, сверхзагадочное, и воссозданное вовсе не для так называемого счастья каких-то глупых тварей. В этом Черепов был убежден. Но немыслимо людям как-то вызывать, хотя бы косвенно участвовать в этом космическом перевороте, они бессильны в этом, могут только предаваться иллюзорным играм в постижение последних тайн. Совершить такое может только Бог, Пропасть сверху. Человек должен только сидеть и ждать такого исхода, и ничего больше. Правда, у него был приятель, которого он называл «Юродивый Бездны», – этот считал, что метафизически сделать что-либо невозможно, не по рылу, мол, задача, но можно как-то провоцировать Бездну на ее скорейшее вторжение. Как провоцировать? Нелепым поведением, действием, образом жизни, показывающим, что этот мир, с его фокусами, бредом, короткими жизнями и т. д. окончательно надоел людям. И этот парень выкидывал такое, что при воспоминании об этом ничему не удивляющийся Черепов жмурился, как кот, сидящий сейчас напротив него на стуле.

Но их пути разошлись (ученик отошел от учителя), ибо Клим полагал, что даже такое, и даже еще более изощренное провоцирование бесполезно: Бездна придет сама и только когда захочет. Глупо ее торопить. Воля человеческая тут не играет никакой роли. Надо сидеть и просто ждать, поэтому Черепов и относил себя к абсолютно ожидающим, а своего «юродивого» – к психопатичным, нервным ожидающим.

По поводу всех этих путей в потустороннее у Черепова была такая схема:

1) Все религии – детский сад, они хороши для приготовишек, для «малых сих», и действительно, дают облегчение, спасение, но, по большому счету, временное, и, конечно, только в пределах этого «творения» и его принципов. В Откровениях Бог сообщил людям только те истины, которые, во-первых, им необходимы и понятны, а во-вторых, чтоб избежать окончательного распада и гибели «погибших», и наконец, только то немногое из океана высшей Реальности, что мог вместить узкий человеческий ум. И это они все же вместили, но в достаточно искаженном виде, «сквозь туман», особенно благодаря вмешательству «посредников» и по мере удаления от Первоисточника. Но и это хорошо, иначе бы совсем пропали. Многое, как известно, мир не вместил.

2) Метафизическая реализация, великая адвайта-веданта, не дуализм между душой человека и Богом – это, конечно, иное дело, это тебе не «погибшие», не приготовишки, но с точки зрения Бездны – все равно: то, что связано с принципами этой духовности и этой Вселенной будет сметено.

Например, считал Черепов, возьмем самое элементарное: соблюдать или нет законы религий? Лучше, конечно, соблюдать (для спасения), но с точки зрения Бездны, это безразлично. В некотором смысле неплохо даже быть «атеистом», спокойно полагал Черепов, ибо Бездне лучше войти в пустое, не загруженное ничем сознание. Относительно Бездны для человека нигде, ни в каких законах и религиях, ни в метафизике, ни в абсолютном повиновении – нет опоры. Он может только жутко ждать.

О запредельных, типа Орлова, частично Марины, Черепов полагал следующее: они думают, что идут в Бездну, но сами идут не в ту Бездну, которая придет и сметет. Их Бездна еще в этой цепи, в этой «иерархии» бытия и небытия. Она отступит, эта их Бездна.

И все же здесь Черепов чуть-чуть колебался. Он испытывал непонятный ему трепет перед Орловым, ибо последний, практически, был там, где Черепов не мог быть. Клим только ждал. Кроме того, во время их единственной встречи Черепов смешался, потерял себя, ум его провалился под одним только взглядом Орлова. Но он быстро вышел из этого внезапного состояния.

«Иначе бы я погиб», – думал впоследствии Клим.

Нет, относительно Орлова было очень и очень непонятно, подозрительно, но Клим не сдавал свою позицию: должна прийти новая Бездна, которая сметет все существующее, всю эту Вселенную, этот мир Абсолюта…

Все это молниеносно пронеслось снова в сознании Черепова, как некое заклинание, пока он сидел в этой пивной лачуге, пил пиво и смотрел на кота.

Вспомнил он сейчас и то, что сам Орлов считал его позицию весьма опасной. Почему – Григорий Дмитриевич не объяснил.

Черепов вздохнул и вдруг проявил слабость в душе. Зачем ему надо было, подумал он, разойтись со своим «юродивым от Бездны» – тихеньким, странным существом, несколько фантастическим, но способным целовать руки Черепову, настолько он обожал гениальность и прозрения Клима. «Юродивый» считал, что он провоцирует Бездну, но ведь и сам Черепов – в этом Клим иногда признавался себе – имел порой женственность считать, что сам факт, простой факт ожидания Бездны может способствовать Ее приходу….

Черепов, если бывал сентиментален, то только на минутки две-три…

И вдруг прямо на него с кружкой пива попер совершенно дикий человек, но главное – загадочный. На вид ему было всего лет тридцать, а загадочность состояла, во-первых, в сгорбленности, какой-то непотребной асимметрии тела, не так чтобы уж совсем в уродстве, но близко к этому, а во-вторых, в проницательно-безумных глазках, незаурядном выражении лица. Все вместе и давало ощущение какой-то хищной затаенности. К тому же уродство скрашивалось внутренней энергией и извращенным светом в глазах. Черепов даже слегка вздрогнул и вспомнил, что он человек, и к тому же смертный. Но на лице незнакомца засияла весьма добрая, но с извивом улыбка.

– Я к вам, я к вам, – заскрипел он странным голосом. – Я-то вас давно знаю, хе-хе…

– Садитесь поближе, – хмуро ответил Черепов, сразу пришедший в себя.

Незнакомец сел и назвал себя Севой. Черепов тоже представился. Сева хлебнул из кружки и вдруг истерично, как ворона, затараторил.

– Вы ведь сюда давно ходите. Я вас приметил. Вы из Москвы в эту пивную почему-то приезжаете. Всегда один. Сидите обычно у окна, такой задумчивый. Мне интересно, хи-хи…

– У меня родная сестра здесь живет, – холодно ответил Клим, – Ульяна. А сам я Клим Черепов.

– Так, так, так, сестренка, значит. Хорошо иметь близкого человека. И фамилия какая у вас любопытная. Мне бы с такой фамилией жить да жить.

– А вы-то кто?

– Да как вам сказать?! Сам не знаю.

В глазах Черепова мелькнул слабый интерес.

– Значит, бродяга, бомж, недотыкомка, персонаж из потустороннего мира.

При слове «потустороннего» незнакомец подскочил и вдруг прямо зарычал:

– Ненавижу, ненавижу…

– Кого?

– Потустороннее, Загробный мир ненавижу. И слова эти. Помешались все на них. Какой потусторонний мир, с нас этого мира хватит! Вон, какой огромадный… Не хочу, не хочу!

– Да кто вас туда тянет? Вы же молодой, хоть и с горбом, прямо скажем.

– Я в принципе ненавижу… Развелись тут. Здесь, у нас в мире этом страшно-о, но хорошо-о-о!! – и незнакомец даже широко раскрыл рот.

– Нравится? – холодно спросил Черепов.

– А вам как будто нет?! Вот вы сидите все время, пиво пьете и о чем-то размышляете – разве плохо? Я бы все время так сидел. Только без всяких дум. Наслаждался бы и все… Мне и горб не помеха… Кстати, о чем вы думаете? О чем можно сидеть и так долго думать?

Незнакомец положительно развеселил Черепова. Даже его горб веселил Клима. Он расхохотался и решил поиграть в кошки-мышки с этим Севой.

– О чем думаю? Ну конечно, о Вечности, о чем еще можно думать. Точнее, погружаюсь в нее внутри себя, как делают великие индусы, созерцаю, но это с одной стороны. Это слабость моя. Бессмертия-то хочется. Да, слаб человек… Но с главной стороны – ни о чем не думаю, и жду, когда придет свыше иная Вечность, иная Запредельность и разнесет этот мир вдребезги. Но при любом раскладе – времени больше не будет… Вот так призываю, можно сказать.

Незнакомец вдруг прямо-таки опупел. Он вскочил со стула, стал бегать вокруг стола, махать руками, горб у него почему-то немного съехал, и он стал причитать:

– Да вас в тюрьму надо, в тюрьму!.. Дорогой мой, разве можно так?!. Вы что, шутите?! Времени не будет! А как же пиво, как же бабы?! Какой же вы не сладострастный все-таки! В тюрьму, в тюрьму!

Тут уж Черепов удивился.

– Тюрьмой высшие силы не напугаешь… А я-то тут при чем?!

– При чем, при чем!.. Никаких высших сил нету, если их не призывать… А вы природу и людей смущаете. Закона международного на вас нет. Платон вы поганый!

Черепов опять удивился.

– Вы и про Платона слышали? Непохоже на вас.

– А вот и похоже. Вы еще не знаете, с кем я знаюсь. Только вас удавить надо.

Черепов снова изумился такой прыти.

– Какой вы, однако ж, нервный. То, что вас лично не касается, и то вас тревожит…

Незнакомец остановился и как бы протрезвел.

– Извиняюсь, конечно, – сказал он. – Это у меня от жизни. От реформ. С ума сойдешь, когда одни жиреют, а другие худеют… Давайте чокнемся с вами кружками…

– Ну вот, заговорили как все. А то вдруг, ни с того ни с сего – «ненавижу загробный мир»… Эк, куда вы хватили!

И Черепов добродушно чокнулся с незнакомцем, который стал перед ним на колени.

– Ладненько! Ладненько! – Черепов даже почесал незнакомца за ушком. – Вставайте!

– Перед умным человеком не беда и на коленях стоять! – как-то минорно рыкнул растрепанный незнакомец.

На этом они расстались.

– Ульяна! – говорил Черепов в бреду своей сестре. – Этот человек непрост. Он еще проявится!

Глава 13

На самом деле незнакомца не звали Севой. Имя его было Юлий, а фамилия Посеев. Через два дня после встречи в пивной с Череповым Юлий, припрыгивая, резво, несмотря на уродство, приближался к одиноко заброшенному, в стороне, многоэтажному дому на окраине Москвы. Казалось, само время забыло этот дом.

Прыгуном эдаким взлетел на далекий этаж (на лифте, конечно) и нажал громадной ладной лапой кнопку около железной двери. Открыл ему дверь худой, ошалело-строгий, даже суровый, старик, по нему было видно, что энергичен он до беспредела. И в то же время осторожен. Квартира, правда, была какая-то заброшенная, со следами фанатизма.

– Проходи, проходи, Юля, – добродушно встретил его старик.

Звали его Крушуев Артур Михайлович, но Юлий называл его Артуром, так как Крушуев имел некоторую слабость к нему. К остальным Крушуев был угрюм.

Юлий быстро, прыжком проскочил в гостиную и сбросил с себя горб. Крушуев расхохотался.

– Конспиратор ты этакий!

– Да я и так, Артур, полугорбун, – заскулил Юлик, – а этот прибавок – для большего впечатления. А то мой природный горб плохо виден!

– Садись, садись, разговор будет.

– И у меня тоже разговор, – глаза у Юлика разгорелись.

– У тебя какой?

Они сели за стол.

– Так вот, приметил я за последний месяц в пивной человека, которого хорошо бы убрать…

– Слушай, Посеев, – резко прервал его старик. – Не своевольничай! Кого мочить решаю я. И те, неизвестные, которые в тумане…

Юлик взвился.

– Да он точно такой, каких мы того!!.

Крушуев серьезно посмотрел на него.

– Юлька, ты мне как сын родной. Я ведь тебя, беспутного, приметил! И главное – в нашу идею веришь и предан ей. Но смотри – не безобразь! Дисциплина прежде всего.

– Я и в идею, и в организацию верю, Артур, – смиренно наклонившись, ответил Юлик.

– Я тебе еще и еще раз повторю, чтоб ты проникся до конца. Повторенье – мать ученья. Философски повторяю, Юлик. Слушай. Идея у нас такая, чтобы никаких идей у человечества больше не было. Потому что от идей все зло. Поэты, пророки, писатели, мессии, святые и так далее – наши враги. Их надо уничтожать. Но самые опасные это те, которые непредсказуемы, которых никто не знает, но в какой-то момент они выходят на поверхность и могут перевернуть весь род человеческий. Какая-нибудь философская книжка может смутить людей на тысячелетия и определить их жизнь. Или религия. Нам все равно, от дьявола, или от Бога – лишь бы не тревожили род наш человеческий. Чтоб было спокойно, глупо и тихо. Жрут, пьют, сладострастничают – это пожалуйста. В телевизор глядят – это еще лучше. Умствуют по-глупому, рассуждают как интеллигенты какие-нибудь – милости просим! Но чтоб никакой реальной мистики, никаких прозрений, никаких дыр в другие миры! Ничего высшего! От высшего – вся и беда. Пусть сидят тихо, как мыши. Никаких великих книг, а только подделки под великие книги. Никакого великого искусства, а только фальшивки, объявленные великими. Религии мы превратим в дурдом или в свою противоположность. Но, ученых, естественных наук, конечно, мы не тронем. Надежда есть: когда мир станет тихим, они откроют наконец ключ к биологическому бессмертию в том или ином виде, только сейчас реально появились такие возможности, и тогда всем этим религиям и пророкам – конец. Не нужны станут. Ведь они сильны только страхом человеческим перед смертью. Это их главное орудие. Потому и религии так долго еще держатся. Не будет смерти – не будет и религии. Даже если просто жизнь будет длительна, крайне длительна. Все равно – всей мистике будет конец. То есть, не ей конец, а люди бросят этим заниматься. Мир наш станет замкнутым, как пещера без выхода, но жить в ней будет сладко, жирно, безопасно, а главное – смерти нет. И ты согласен на такую жизнь?!

Юлик прямо-таки завизжал от радости.

– Правильно! Что к душе-то стремиться, Артурчик! Здесь, в теле этом, навечно быть хочу! Так хорошо! Так хорошо! Ведь страшно в другой мир идти – что там ждет, кто знает? Лучше синицу в руке, чем журавля в небе! Эх-ха!

И Юлик похлопал себя по животу, и опять подвзвизгнул:

– Не в том даже дело, Артур, что здесь хорошо, здесь, может, и неважно, но жить все-таки можно, все ладненько, понятно, а «там» что будет?! А??! – и он замахал своими огромными жуткими руками. – Безопасность нам нужна – вот что главное!!!

– В этом ты прав, Посеев, прав, – одобрил его старик. – Обещают вечную жизнь, а получишь фиг. Здесь, на земле, надо обустроиться навечно. Вот эта современная генетика с биологией нам и помогут, там фантастические вещи могут быть! Через сто-двести лет мы и не узнаем этот мир. Недаром миллиардеры, подлюги, замораживаются, жить хотят, паразиты, знают, если в другой мир попадут – то в ад и угодят. Надолго. Вот и получится тогда у них вечная жизнь. Потому и на все идут. Органы молодых или детей пришивают себе, рыщут их наемники по всему миру…

– Хи-хи-хи! – хихикнул Юлик.

Воцарилось молчание. Старик встал, достал из шкапа водку, разлил «по маленькой». Закуска была простая, суровая: огурцы, колбаса, черный хлеб, соль. Разлили, выпили.

Юлик мрачно взглянул на Крушуева и сказал:

– Значит, другие миры, потусторонние, все-таки есть…

Старик усмехнулся.

– Конечно, есть. Что ж ты думаешь, человечество тысячелетиями одним бредом занималось? Но наша задача – чтоб их не было. Для нас. Закрыть все дыры, замкнуть пространство. А как только наметится какой-нибудь мессия, непредсказумец, визионер – тут же удушить, пока еще никто не знает, кто он…

Юлик дико захохотал.

– Я всей душой за это! Мне это даже, Артур, дивное сладострастие доставляет – послан Богом, а я его удушу! Своими огромными руками, с длинными пальцами. Я кончаю при этом… Хе-хе-хе… Год назад ведь я одного удушил по твоей указке. Ради человечества чего не сделаешь! Чтоб не смущал! Хи-хи-хи!

– Цыц! – старик строго прервал его. – Знаю: идею ты понял. И твоей душе она соответствует. Но сейчас дам тебе дополнительные понятия о нашей организации и ее методах раннего распознавания мессий и подлинных гениев духа. В этом, ты, по-моему, все-таки путаешься…

– Но зато я предан, предан, до конца, лучше собаки, тебе, Артур, и нашей идее, – закричал Юлий и замахал руками. Ему показалось, что с его рук падает кровь на тарелку с пищей. Но это только вдохновило его. Глаза загорелись странным синим пламенем, точно пламя на газовой плите. А старик видел лишь слюну, которая капала на тарелку. – Дело ведь в том, что эта идея – она моя, моя. Я об этом думал еще раньше!!! Ты же знаешь, Артур, мою жизнь – дикая она, одинокая, битая была!

– Знаю, знаю! Цыц! – старик строго взглянул в пустоту. – А теперь об организации. Ты знаешь, что шеф ее – я, у меня сеть разных людей, среди них главные, конечно, не убийцы. А те, кто находит пророков, поэтов, писателей, провидцев, святых, создателей мироучений, опасных, разумеется. Тех, кто может предложить что-то исключительное… Как находит? Это мои секреты и их тайны, каждый действует отдельно. Труднейшая задача в том, чтобы обнаружить гадину прежде, чем она чего-нибудь напишет, или научит, потому что тогда будет поздно. Раздавить змееныша в колыбели.

– Как же вы узнаете, ежели он в колыбели?

– Подумай.

Юлий угодил лапой в горчицу.

– Ну ежели он уже начал что-то делать, – тогда понятно. Тут-то мы его и…

– Лучше «до». – Артур Михайлович оживился, и глаза вдвойне заблестели: от водки и от полета. – На меня работает нечисть: полуведьмы, экстрасенсы, гадалки, колдуны… Тебя это не смущает, Юлий?

Юлик обалдело поглядел вокруг, особенно на портреты каких-то людей, развешанных по квартире Крушуева.

– Цель оправдывает средства, дорогой! – продолжал старик. – Оккультисты против метафизиков! Знающий человек может не только по ручке дитяти, – старичок хихикнул, – но и по другим разным признакам распознать… Год, час рожденья, детали… Да мало ли чего… Их много, много признаков… Есть и прямое виденье… По одной такой прямой наводке мы недавно мальчика семи лети придушили… Насовсем…

Юлий икнул.

– Не икай. За дело задушили. Мы просто так никого пальцем не тронем. Из мальца опасный человек бы вырос: и политический лидер, и провидец одновременно. Опасно. С сильной волей и не в нашу сторону направленный… Хе-хе-хе… – старичок вдруг задребезжал блеющим смехом и стал потирать ручки. – Вот мы и изменим курс истории куда надо… А еще говорят: предопределено… Хе-хе-хе!!!

Юлий хлопнул полстакана водки на радостях.

– Мальчик трепыхался?

– Раздавили такого нежного, гладкого, с большими глазами… Мы его бревном… Провидец и бревно!!! Хе-хе-хе-хе!!!

Старичок почти перешел на визг от счастья.

– Два года назад зарезали юношу. Всю мировую философию знал: и христианскую, и греческую, и индийскую, и самую-самую древнюю… За все это и прирезали… Во время… У нас есть один такой: горло перерезает перышком. И кровь любит пить льющуюся. Черт с ним! Главное, убивать может – всех этих, исключительных…

– Юноша-то дрожал?

– Не знаю. Может, и дрожал – все жить хотят, и попы, и черти, и гении – еще молодой был, лет девятнадцать всего…

У старика руки дрожали от восторга.

– Но учти, Юлий, мы убиваем по делу, по идее, за людей, за всех людей. По делу. Журналистов, интеллигентов, гуманитариев мы же не трогаем, к примеру, пусть они хоть семи пядей во лбу, хоть сто языков каждый из них знает. Потому что известно, что интеллигенция продажна и глупа, их любой купит, или, на худой конец, внушит что надо и убедит работать на себя. Не одна сила, так другая. Они только корчат из себя независимых талантов. Такие кретины пусть живут. Мы убиваем настоящих, кто действительно может дать что-то уникальное и перевернуть мир. Или, хотя бы, затормозить наше движение к покою. Кстати, жертв наших, гадин, истинных врагов рода человеческого, мы не насилуем, не грабим, не издеваемся даже. Все по-культурному. К тому же, мотивов внешне никаких нет, причин как бы, потому и найти нас трудно. Да кого сейчас ищут-то! Так, для виду… Если только не из сильных мира сего… А сеть и люди в ней у нас надежные, друг друга не знают, все скрыто, через цепочку, профессионально… Истинные цели полностью никто не знает… Ты один только мне по душе пришелся, потому и сидишь здесь, слушаешь… Юлок! Хряпнем за человечество, чтоб спокойно всем жилось, без всяких визионеров, достоевских и прочих…

Юлик кивнул головой.

– Я ведь, Артур, не знал, что ты детишек, будущих гадов, успокаиваешь… Я ведь мочил, которые уже появились, в начале… Но, конечно, лучше с детства. Оно вернее.

– Это еще не все, Юлий, – посерьезнел старик. – Ты спросишь, откуда деньги, платить убийцам, к примеру… Хотя сейчас и за сто рублей замочат. Капитализм, деньги нужны… Но все-таки. Неужто ты думаешь, что все на мне лежит?

– Не знаю.

– Конечно, не знаешь. Так вот, есть некие неизвестные, которые меня поддерживают. Неизвестная сила. Я сам не знаю, кто они точно. Но они существуют во всем мире. И цели, и идеи их, возможно, такие же как у меня. Потому и поддержка. Если мы придем к власти – все осуществим как надо. Тогда не нужно будет из-за «угла» кого-то мочить. По-научному сделаем.

Юлий остолбенел.

– Вот это да! Что же вы мне так мало платите?

– Ты работаешь за идею. Потом это окупится. Гадалка есть еще одна, Зоря, прямовидящая оккультистка – тоже за цель работает. Мужик такой же есть. Три-четыре человека, а остальные, большинство, по иной схеме работают. Меня в лицо или по фамилии – не знают.

Помолчали.

– Нас никто не подслушивает? – вдруг осведомился Юлик.

Крушуев расхохотался.

– Да кому нужен такой нищий старик, бывший профессор, как я? Никто и не догадывается!

Юлик удовлетворенно протянул руку к бутерброду с жирной сальной колбасой.

– Артур, а когда ребеночка-то мне укажешь?

– Будущего Платона? – расхохотался Крушуев.

– Мне все равно, лишь бы был гений. Но истинный, как ты говоришь. Может, сжечь его? Я пожары люблю.

– Терпение, Юлок, терпение. Их же мало. Работа у нас трудная. От Зори много зависит, от ее глаза.

– А если я откажусь?!! Ребеночка-то?! – кокетливо спросил Юлик.

– Но для блага ведь… Не из ворон же, а из младенцев невероятные гады выходят! Нечего слюни пускать… А потом, я даю задание каждому по душевным силам его… А не просто ни с того ни с сего…

Наступила тишина, как во гробе. Только тикали стенные часы. За окном – тьма, только мелькали какие-то светлые огоньки. Мухи, и той в этой квартире не было.

Юлик задумался. Крушуев тоже чуть-чуть загрустил.

– Вот что я скажу, Артур, – наконец выговорил Юлик. – Идея у нас-то, в конечном счете, на высоте, а уж если эти идеи станут властью… Всех, кого надо изведем… Но ведь ты всегда учил и подчеркивал, что все у нас получится, только если наука найдет ключ к физическому бессмертию, по мне, хотя бы, примерно, не к самому бессмертию, хотя бы, несколько тысяч лет пожить со смаком…

– Хе-хе, у тебя губа не дура, – оживился старик.

– Короче, скажем так: к бессмертию. А вдруг не найдут этот ключик-то, не выйдет ничего у ученых этих, как бы не старались! – Юлик даже вдруг заржал от такой мысли. – Это ж легко сказать: смерть победить! Да вся наша природа на смерти построена, я это еще с детства своего дикого понял. Смерть везде, она и в нас сидит, как только мы родились. Мы вроде бы живые, а на самом деле – трупы. В нашем теле будущий труп и есть. Так и ходят все трупами. Конечно, ты скажешь, чего в этом хорошего! Да ничего нет хорошего, но факт! Попробуй такое победить! Ну, болезни, пожалуй, можно, лет сто двадцать пожить, сделают – но ведь это дела не меняет! Что такое сто двадцать лет – пустяк! А раз смерть не истребят, то все равно останется страх, ужасть перед неизвестным, опять попрут пророки, мессии, писатели, сколько их не истребляй… У меня руки длинные и сильные, – и Юлий, осклабясь, протянул их на грязный стол, – и то всех не передушишь тогда…

– Продолжай, продолжай! – лицо старика даже раскраснелось от внимания.

– Так вот что я думаю. Этой самой современной науке, генетике-бинетике… Как там, черт ее побери… одной никогда, ни в жисть смерть не одолеть. Вот ежели к современной науке, самого высокого, как говорится, уровня, добавить черную магию, то тогда… Вместе они одолеют…

Крушуев даже подпрыгнул от неожиданности и стал бегать по комнате вокруг сидящего на стуле непомерного Юлия.

– Ох, молодец, Юлька, ох, молодец! – взвыл Крушуев и, не удержавшись, даже поцеловал Юлика в немытую голову. – Тогда, конечно, одолеют, шутка ли сказать: черная магия плюс наука! До этого пока еще не дошли, но дойдут! Обязательно дойдут! Ты сам пророк, Юля! Но ты наш пророк!

Вдруг Артур Михайлович сел за стол и сразу, без перехода, угрюмо сказал:

– А все-таки одновременно ты глуп, Юлий. Ведь пытались же раньше, без всякой науки, одной черной магией – средство-то больно мощное. Ты хоть и не так образован, но должен знать…

– И что?

– «И что?» – мрачновато передразнил Крушуев. – А то, что бесплатный сыр бывает только в мышеловке, тем более бесплатное бессмертие. Ты что, дьявола перехитрить захотел? Даже при науке мы будем зависеть тогда от него, платить надо будет по большому счету. Это тебе не гены, не атомы – с ними можно делать почти все что хочешь. У него своя воля, своя линия, и он, как всегда, над нами насмеется… Никакой зависимости, никаких чертей! Мы, человечество, должны добыть бессмертие собственными силами. Только так.

И Крушуев стукнул кулаком по столу. Пролилась рюмка водки.

– А вдруг не получится? – тревожно спросил Юлик.

– Не получится, значит, мы обречены. Опять появятся мессии, будды, богочеловеки, мистика, истерия и так далее, снова весь этот круговорот.

– И не говори, Артур, не говори! – слезливо вякнул Юлий.

– Хотя тут и без бессмертия есть один вариант… Но молчу, молчу, – прошипел Крушуев.

– Не доверяешь? – вспыхнул Юлик.

– Доверяю. Но ты не вместишь, – холодно осадил его старик.

Помолчали. Юлик расстроился. Попросил кока-колы или чего-нибудь американского. Старик нехотя принес.

– Ладно, ладно, – наконец задумчиво произнес Крушуев. – В утешение могу тебе сказать, что ты все-таки пророк. Союз человечества и дьявола возможен, но в несколько отдаленном будущем. До этого человечеству еще надо дорасти. В таком виде, в каком оно сейчас, думаю, ни для Бога, ни для чертей оно никакого интереса не представляет. Так, насекомые.

Юлик обиделся за себя.

– Обижаешь, Артур.

– Интерес у дьявола может возникнуть, когда человечество станет действительно сильным, в науке, в воле, в магии, во всем… И интерес возникнет, конечно, не к отдельным личностям, тоже мне боги, – фыркнул Крушуев, – а к человечеству в целом. Как к своему союзнику. Дашь на дашь. Он нам физическое бессмертие, даже если относительное, но все же… они ведь это могут, сами-то ведь – какая мощь, для них этой проблемы нет… А мы им союзничество в общей космической борьбе, в раскладе вселенском. Тогда, наверное, не побрезгает. Раз мы будем сильны, то не обманет, да и помощь понадобится.

– Религии будут сопротивляться, Артур, – пожаловался Юлик, и потом вдруг разъярился, стукнул кулаком о чашку.

– Цыц! Попы?! Тоже мне! – презрительно ответил Крушуев. – Да я изъездил полмира, знаю их. Некоторые из них и сейчас на наше дело готовы, тепленькие… Да и на деньги падки. Многие из них глупы, а к тому времени еще более поглупеют. Дьяволу их ничего не стоит обмануть: и при всех своих догмах, и при всех своих традициях прекрасно пойдут за ним, думая, что идут за Богом. Подмену при таких легко совершить. Ну, может быть, какие-нибудь отдельные настоящие, духовные поймут в чем дело, зашевелятся, но они не в счет. Их будет мало, изолируем или уничтожим. Все человечество получит то, чего хочет. Дьявол станет с ним, с человечеством, рядышком.

– Ну это еще когда будет, – горько вздохнул Юлик. – Мы не доживем, даже если заморозимся или продлимся как-то в двадцать первом веке… от твоих слов запьешь только, Артур, – проскулил он.

– Ничего, ничего, – Крушуев встал и добродушно похлопал Юлика по плечу, – поэтому запомни: нам надо на себя только надеяться. Никаких чертей, понял?!. Полагаемся только на человеческий разум. На свет его и добро. Ты же слышал об эпохе Просвещения?

– Небось.

– Ну так вот: беседа окончена. А завтра с утра приедешь ко мне на дачу для конкретного разговора, задание дам.

Юлик оживился, грусть прошла.

– А вот тебе и денежки, аванс. Идея идеей, а жрать-то надо, – и Крушуев передал ему увесистую пачку, – к тому же, ты ведь воробышков любишь кормить, не так ли?

– И голубков тоже.

– Тебе этих баксов на всех хватит. И на себя.

На этом простились.

Глава 14

На следующий день Посеев сел в ободранную электричку, чтобы вовремя прибыть на дачу Крушуева.

В вагоне было мало народу, но это не смутило Юлика. Он быстро огляделся, не зная, куда убрать руки. У него, огромного, была привычка разговаривать с самим собой, бормотать под нос, как будто он родился стариком. Но на этот раз, испугавшись своего бормотания, он замолчал и стал думать:

«Это легко определить, когда пророк или иной бестия проявил себя… Как тот, девятнадцатилетний, которого я удавил… А в ином случае, без прямовидящих, без Зори, к примеру, – трудно… Когда еще не проявил… А ты попробуй без Зори, попробуй просто так… посмотри в глаза и узнай: бог он или человек. Если бог – надо придушить. Так-то, Юлик. Вот взгляни строго в глаза людей вокруг, в вагоне… А что если испытать?»

И Посеев стал вглядываться. Потом даже соскочил с места и пробежался по вагону, махая руками. Вернулся ошалелый. Почти все в вагоне показались ему загадочными. «Пося (Крушуев ласкал его этим именем, и он сам любил так называть свою персону), Пося, значит что, всех их надо придушить?» – подумал он.

Юлик остолбенел. Мелькнуло: может, они только по глазам великие и загадочные, а не изнутри. Облизнулся; нет, прав Артур: дисциплина, дисциплина прежде всего, а то и на себя подумаешь, что бог. Самого себя придушишь. Не его это дело – определять, кто провидец или властитель дум. Его дело простое: душить. (Иное смертоубийство Юлик не жаловал.) Зачем он привязался, например, к какому-то Черепову? Чем он так уж плох? А вдруг, наоборот, свой парень? Но перчатки на всякий случай всегда при мне, – заключил Юлик.

И невольно посмотрел на девушку напротив, вернее, наискосок. Она внимательно, но отключенно, нежная такая, «со снопом волос своих овсяных», смотрела на него. Не осуждающе, но и не завлекая. Просто так. Но Юлика испугали необычайная глубина и ум в ее глазах.

«Артуру надо бы ее обнаружить. Пусть решает. Но как?» – чуть не бормотнул он.

Потом посмотрел на ее тонкие голубые жилки на шее и решил, что ее просто будет убить, но жалко.

От этого Юлий замолчал в уме, и так молчал и молчал. А потом вдруг гаркнул:

– Девушка, а не хотите ли вы пройтись со мной глубоко, на дачу?

И даже испугался своего крика. Посмотрел – а вместо девушки пустота. Видимо, она сошла на остановке, пока Юлик молчал. «Со снопом волос своих овсяных отоснилась ты мне навсегда», – нелепо возникли в его мозгу давно, казалось, позабытые, случайно прочитанные строчки. Поэзию Посеев терпеть не мог.

Старушка с корзинкой помидоров юрко отсела от него в сторону.

«Никто меня не любит», – подумал Юлик.

Но скоро ему самому надо было сходить. Дачный поселок, утки, гуси, деревья захватили его в свой мир. Но он шел, не разглядывая ничего…

Крушуев впустил его внушительно. Когда Юлик проходил вглубь, мимо, куда-то наверх, на второй этаж, промелькнула немолодая женщина с густыми черными волосами и оцепенелым взором, внутри которого светились воля и безумие.

«Как бы не сглазила, – испугался Юлик, – сглазит, себя самого задушишь или какого-нибудь невинного воробушка».

Вошли в малюсенькую, точно на собачонку, комнатку со столом у приплюснутого окна.

– Это не Зоря? – шепнул Посеев.

– Что ты, Пося, что ты! – гоготнул Крушуев. – Это ученица ее, студентка.

– Ох, Артур, – проскулил и пожаловался Посеев. – Колдунов, ведьм, гадальщиц, трясунов востроглазых развелось кругом видимо-невидимо.

– Не тебе судить, – оборвал Крушуев, – садись и слушай.

– Я весь твой, – заметил Юлик.

– Дело очень мутное, но нужное. Есть в Москве один подвал, населенный якобы бомжами…

– Пусть живут, не гении, – прошамкал Юлик (зубов, в отличие от пальцев, у него было маловато).

– Не перебивай, идиот. Слушай! Адрес я дам. Ну так вот. Там завелось существо, которое называют Никита. Оно там не живет, но бывает. Где само живет – непонятно, нам неизвестно. Существо надо замочить, оно не физкультурник, не бойся.

Юлик разинул рот.

– Что за «существо»? Человек, или, не дай бог, еще кто?..

– Человек, человек, – успокоил Крушуев, – но оригинал.

– Что значит «оригинал»?.. Артур, ты всегда мне объяснял, за что я мочу человека. Я же идейный, ты всегда мне открывал…

– И сейчас не скрою. Это человек из будущего. Правда, немного сдвинутый. Но, скорее, просто притворяется. Шпион оттудова, – по лицу Крушуева прошел нервный смешок.

– Не понял. Из какого «будущего»? Ты что, отец?!

– Из будущего в буквальном смысле. На много столетий, а то и тысячелетий вперед.

– Да разве такое бывает?

– Бывает, Пося, бывает. К сожалению, бывает. И из прошлого, и из будущего.

Юлик взглянул на лицо Крушуева и съежился, потому что понял: говорит серьезно. Уже второй раз за этот день Посеев обалдел: один раз из-за девушки, а сейчас из-за будущего. Посмотрев на него, Крушуев доверительно и широко улыбнулся, точно открывая душу для объятий:

– Объясняю: в секретных архивах разных государств зафиксированы неоднократно такие случаи, когда человек, скажем, из XVIII века попадает в начало XX-го. Кое-что сейчас стало просачиваться в печать. Особенно тщательно собирал такие материалы Ватикан. Эти всегда тут как тут. Я сам видел их тексты.

И Крушуев кое-что поведал Посееву.

– А почему же все это так скрывается? – не веря своим ушам, спросил Юлик.

– Много причин. Что ж тут удивительного? Ну, во-первых, у обывателя крыша поедет, если будут явные доказательства. Во-вторых, естественные науки могут попасть в затруднительное положение. А на них все держится… В третьих…

– Ладно, ладно! – замахал руками, как черными крыльями, Посеев. – Неужто такое может быть?

– Не ломай мозги. Не такие как ты тут могут сломаться… Слушай, как чурбан, и прими как факт. Твое дело душить, а не рассуждать.

– Не обижай, Артур.

– Короче, по нашим данным, и сама Зоря тут все подтвердила, существо это будущее может нам помешать. Иногда оно говорит не то. Могут обратить внимание. Надо убрать, пока не поздно.

– Ну, если оно нашей идее враг, тогда – конечно.

Крушуев выложил все данные.

– Завтра же полезай к ним в подвал. Тебе привычно. Прикинься бомжом и дураком. Мол, квартиру пропил. Поживи, расспроси. Сам знаешь.

– Все сделаю.

Посеев вдруг зорко взглянул на Крушуева.

– Гляжу я на тебя, Артур, – сказал он, – и удивляюсь. Тебе уже за семьдесят, если не за восемьдесят, а выглядишь моложе меня, моложе любых спортсменов, сам боевой, жилистый, подвижный… Даже возраст свой от посторонних глаз скрываешь. Мало ли, вдруг возьмут и обследуют, почему, дескать, так молод на вид старичок… Что ж, Артур, твои неизвестные, что ли, подкинули тебе секрет долголетия, до научного открытия бессмертия хочешь дожить?

Крушуев посерел.

– Все делаю путем опыта, естественно.

– Естественно даже тыщу лет не протянешь, – осклабился, обнажив редкие, но мощные зубы, Посеев, – «естественно», – передразнил он. – Что уж тут о естественности говорить-то! Одна Зоря чего стоит, наслышан от тебя же… Ты бы хоть мне, твоему сынку по скорби, подкинул секретик-то? Хотя жизнь моя жуткая, но я ей не брезгую…

– Ты пока сильный, особенно в руках, молодой еще, чего тебе? – сурово ответил Крушуев. – Но когда время подойдет, будет тебе… Я своих не забуду. Сердце не камень. А пока иди… На, вот еще деньги, бери, тлен это, чушь, конечно, по сравнению с жизнью, которая бесплатно дана… а цены ей нет. Но, все-таки пригодятся зелененькие-то. Иди, иди, Пося. Бедолага ты наш. Ручищи только береги.

Глава 15

Клим Черепов всласть выспался в сестрином доме, на перине.

– Да, это тебе не в канаве лежать, – первое, что задумчиво пришло Климу в голову, когда он проснулся.

Но канаву Клим любил особой темной нежностью. Почти мистической. «Без канавы нам из жизни не выбраться», – говорил он своему старому дружку Валерию, когда тот мечтал о высшем.

…А сестрица Ульянушка, на два года старше Клима, уже вовсю готовила ему осторожный опохмел. Муж ее, Виктор, работал, как слон, на трех работах, его и редко видно было потому. Не бывал особо задумчивым и рассеянным, но Улю любил. Детишки, двое пока народились, ходили в первый класс, а теперешним летом были отправлены к бабкам на спокойствие и поправку…

Черепов любил сестру как часть своего сознания, и даже больше. Но вообще привязанностей к кому-либо не терпел, ожидая Бездну.

Тихий даже в канаве, он не позволял себе никаких медитаций или выхода, по адвайте-веданте, в четвертое, вечное состояние сознания, хотя, свой в кругах Марины и Артема, был с этим ознакомлен. Он, чудовище, ждал еще более радикального, хотя уж «что может быть более радикального, чем Бог», – говорил Артем. Но Черепов ждал Бездну, которая сотрет все что есть. Поэтому он сдерживал себя, оставляя все свои мистические центры да и саму душу открытыми и в тайне готовыми для прихода того, чего еще никогда не было.

Но Улюшка, сама пухленькая, плоть сладкая, тем не менее, была очень чутка на глубинность. Она жутела и бледнела от философии родного братца и жаловалась Тане и Артему, что, мол, у вас все ладненько, Бога в самих себе ищете, а братец мой в беспредел вошел: ждет, когда все кончится. Таня смеялась и говорила, что не он один у нас беспредельный, есть еще и почище. Улюшке такая метафизическая лихость нравилась, но она, по женской привычке, ширила глаза и ахала…

– Водки ни-ни, – объявил Черепов, когда вошел в сестрину комнату, на втором этаже, где в русском духе был подготовлен опохмел: квас – да, огурчики – да, и так далее – да, но не водка…

– Да ее совсем немножко, – осторожливо заявила сестра. – Садись и отдыхай. Умаялся небось в своих перелесках и канавах, конца света ожидаючи.

– Не конца света, а конца Всего, – угрюмо ответил Черепов, поцеловал сестру в щечку за доброе утро и сел.

Он готов был и подшутить над беспредельным и непостижимым. Многие таких его шуток не понимали. Понимало ли непостижимое – оставалось открытым. Между тем, когда он действительно входил в «ожидание», все в нем менялось: сознание, мысли исчезали, и он отдавал себе отчет в том, что на это время он переставал быть человеком. Внутри него зияло нечто иное. Это давало ему странный ужас счастья, и к тому же радовал его этот уход из рода человеческого, пусть и временный. Когда он возвращался к нему, все казалось ему нелепо вращающимся вокруг его чисто человеческого сознания. И вообще он частенько последнее время уставал быть человеком. Улюшка отлично понимала его, хотя и по-своему, но жалела, когда он особенно уставал им быть. Ласково оберегала она его и от обычных неудобств жизни.

И сейчас, отрезая жирный пирог, она добавила, что он ее немного напугал своей вчерашней встречей с монструозным неизвестным, который грозился стереть с лица земли людей духа.

Черепов только рассмеялся в ответ.

– Не смейся, Клим, – отложив пирог, сказала Уля. – Сейчас, после реформ, маньяков гуляет по стране видимо-невидимо, то одного бог весть за что зарежут, то другого загрызут. Сатанисты копошатся, монаха тут недавно убили.

– Вся эта нечисть всегда была, – лениво ответил Клим, пододвигая к себе пирог, а потом отключенно, в пространство, добавил: – «Уничтожить людей духа»! Если это действительно человек духа, то никакие оккультные силы ничего с ним сделать не смогут. Если бы вместо этого монаха был бы, например, Сергий Радонежский – ни один волос не упал бы с его головы. А если у кого падает, значит, так нужно, попущение, как говорят…

– Ну, ты целую лекцию прочел, как будто я не знаю всего этого, – обиделась Уля, – но береженого Бог бережет…

– Да я так, для уточнения. Эта встреча развеселила меня немного, – закончил Клим.

И вдруг что-то произошло и вскоре действительно началось какое-то дикое веселие. Ульяна позабыла о своих страхах за братца, ибо Черепов тут же нарочно намекнул ей о своей философии, чтоб раздавить один страх другим. И поскольку его философия вызывала у Ульяны сладкую жуть, она тут же впала в некое забвение, в котором смешались и черные страхи, и великие надежды на абсолютное бытие. Глазки засияли каким-то русско-невиданным светом, а внутри них началась пляска небывалых мыслей и нежного ума. Черепов сразу уловил перемену в сестре, крякнув, выпил квас и стал читать стихи, вразброд и не по нашей, а лунной логике, потому что Уля его вдруг стала туманно-красивой, и к тому же он увидел себя в ней, хотя как это могло сочетаться, трудно было понять: Черепов и внешне и внутренне туманной красотой не блистал. Но в его необъятной, как череп Вселенной, душе, ожидающей провала в Бездну, могло, как всегда, все совмещаться:

…Где устойчивость в мире кошмара? Где правда?

Кто убьет меня в следующий раз после сна и любви

И, целуя мой труп, вдруг расплачется в травы?

И душа моя будет скорбеть, вспоминая одежды свои, –

произнес он.

Уля только бормотала: «Вот устойчивости-то как раз нет! Кошмар есть, а устойчивости нет». Но Черепов упорно продолжал и наконец дошел до такого:

Пожелай мне, Исчадие Черного Света,

Проходить без тревоги твоих полуснов города.

Я хочу жить и жить на забытой богами планете,

Чтобы видеть чудовищ, отброшенных в мрак навсегда…

И тут он внезапно остановился. Уля, лихая и глубинная, сразу определила:

– Климушка, Исчадие Черного Света – это как раз тот мужик, который приставал вчерась к тебе в пивной.

Клим, который все-таки тоже выпил стаканчик водки, согласно кивнул головой:

– Он и есть.

– Сколько их таких по белу свету-то шляется, – задумчиво пожаловалась Уля. – А вот «чудовищ, отброшенных в мрак навсегда», я тебе не советую видеть. Не дай бог. Эти почище всяких исчадий будут.

– Не говори так, Уля, – с веселием, переходящим в ночь, ответил Клим. – Мы встретим этих чудовищ когда-нибудь. До смерти или после – неважно. Но главное, не обращать на них внимания и веселиться. И тогда мы поймем, что эти чудовища, может быть, лишь часть нас самих. Пусть даже не самая важная часть…

– Вот этим шутить нельзя, – оборвала его Уля и погрозила Черепову пальчиком.

И утро в золоте обычного нашего солнца закончилась для них сумасшедшим уютом, близостью душ и квасом, и напоминанием об Исчадии Черного Света.

Глава 16

Юлий, огромный, сидел на детской скамеечке, во дворе, недалеко от семнадцатиэтажного жилого дома и кормил воробушков. Детишки сонно играли вокруг него в песке.

Искомый подвал был рядом. Но Юлий не спешил. Орудий душегубства у него никогда не было, одни собственные руки. Но сейчас он подкармливал ими птичек. Ни о чем не думал, кроме Никиты.

«Крушуев сказал, на теперешний день – этот главный. Пришел, кто знает, может, из пяти тысяч лет вперед, и может смутить. Люди захотят необычного. А этого допустить никак нельзя.

Вот я – совсем обычный человек, – подумал в конце концов Юлий. – Ни отца, ни матери у меня нет. В детстве били, кто – непонятно и за что – тоже. Зато учился. Не голодал. В душе накопилось горечи на сто жизней. Но основная тяга – к быту, к спокойствию. Чтоб не было наводнений. Крушуев вчера стих прочел, неизвестно кого, вначале так:

Милые, обычного не надо…

Вот таких поэтов мы будем давить. Ну, мне пора. Если Никита будет – ночью же задушу».

Юлик отряхнулся, воробьи взлетели, ребятишки – ни-ни. И пошел Посеев угрюмой походкой в подвал. Уже вечерело.

В подвале спокойно принимали новеньких, не расспрашивая особо. Мало ли чего бывает с человеком: то жена выгонит, то квартиру пропьет, то просто приличная жизнь осатанела. И Юлика встретили невопросительно, мирно. Уделили угол: мол, спи, бессонницей тут не страдают. Юлик лег на что-то склизкое и мягкое, кругом темнота, только где-то у стен вздыхают. А кто вздыхает – может, даже не человек, а крыса? «Все ведь одним миром мазаны – и насекомые, и ангелы, так говорил Крушуев», – вспоминал Юлик. Не спалось.

Но сразу же брать быка за рога не решался. Да и кого душить? Который, к примеру, среди них Никита? Не будешь же в лоб спрашивать, а потом – к горлу. Осторожность нужна, твердил частенько Артур Михайлович, – осторожность!

Юлий тогда решил считать до ста. И быстро заснул. Во сне видел мамашу и Михайловича – сидели на стуле в обнимку. И все было наоборот: Артур был покойник, а мамаша – живая.

Среди ночи, однако, Юлий услышал около себя шевеление. Подумал – кот, а оказалось – человек. Приползший. То был шептун Слава. В рванье, ширинки на брюках нет, но глаза темные, непонятно благодатные, нескучные, живые, но по-подземному. Юлий ничего этого не понял, не видел, но на время как бы парализовался: может быть, со сна. Шептун же, Слава, приложил свои исстрадавшиеся губки к уху Посеева и стал шептать:

– Новенький, учти, мы – бывалые, якобы бомжи, смерти не боимся, и ты – не бойся… Здесь все свои… то есть которые принимают жизнь за смерть, а смерть за жизнь. Так сам Tруп говорил!

Слово «труп» как-то задело Посеева, вошло внутрь, застыло там, но действовать и говорить он еще не мог: онеподвижился.

А Шептун продолжал:

– Тихонько мы тут живем, тихонько… Дама молодая к нам раньше приходила. А с тех пор как Tруп ушел, сама ушла. Вот так и живем теперь без Трупа, хуже стало без него, но ничего: маемся. Бог даст и Труп наш скоро придет…

Юлий очнулся. Встал. Могучими руками приподнял немного Шептуна и отнес его в другой угол. И все в каком-то молчаливом ошалении. Шептун не сопротивлялся, а сразу заснул.

Утро принесло радость. Кто-то пел. Да и свету стало побольше. Некоторые уже ушли: искать пищу. Первой ласточкой в смысле пения был, как всегда, ученый. Юлий хотел было запеть, но передумал. Еще заметят, как ты поешь. Тоже ведь примета. Вместо этого он громко спросил:

– А кто здесь труп?

К нему тут же подскочил Нарцисс в гробу, Роман Любуев.

– Это не я, – возразил он.

Юлий по-черному поднял на него голову.

– А кто?

– Я не умираю, – заверещал сразу Роман, по-своему разболтавшийся и распустившийся последнее время, – я почти умираю и во время этого любуюсь собой. Потому что жалко себя становится и оттого еще больше смотрюсь и любуюсь. Зеркальце всегда при мне. Думаю, глядя на себя: ох, какой ты, несмотря ни на что, красивый; врешь, не уйдешь от меня, не уйдешь! Век буду собой любоваться и не умру до конца. Тихий я, новенький, поэтому стал. Чем больше умираю, тем больше люблю себя.

В стороне завыл воющий.

– Удавить вас всех надо, – не выдержал, почти зарычав, Юлий.

– Правильно, правильно! – взвизгнул Роман. – Именно удавить, но не до конца. Чтоб и удавленные, мы могли бы любоваться собой и в зеркало смотреть.

– Ладно, ладно, зубы-то не заговаривай, – раздраженно прервал Юлий. – А где же труп ваш, о котором ночью шептали?

Тут уж подошел воющий, Коля, переставший все-таки выть.

– Труп наш, Кружалов Семен, ушел от нас не так давно, – ответил он, – сказал, что хочет побродить по свету.

– Что ж это за свет такой, по которому трупы бродят? – завизжали в соседнем отсеке каким-то бабьим голосом. – Это не свет, а темень одна!

– Вот так нас понимают! Народ чего-то поглупел за последние два-три дня, – пожаловался Роман. – Семен свое решение сам на себя взял. Не придет больше к нам… Это тоже ему не легко далось: шутка ли – по Москве бродить? У нас грязно, но крыша над головой есть. А там ведь сейчас не время Максима Горького, чтоб в люди идти… Но Семен – человек страшный, он всех распугает.

Юлик наконец понял: трупом они называют человека. А Горький здесь притом, потому что сказал: человек – это звучит гордо. Значит, и труп – тоже звучит гордо.

И он высказал эту мысль.

– Как верно сказал-то! Как верно! – подскочил откуда-то взявшийся Шептун, которого Юлий перенес. – Сразу видно, новенький – наш человек! Враг такого не скажет! – и Слава полез целовать Юлия.

Спросонья у Юлия не было воли его сбросить, но он все-таки рыкнул слегка:

– Да не ваш я! Не ваш!

…Собрали завтрак. Уселись трое: Шептун, Нарцисс в гробу и воющий. Четвертым стал Юлик. Он и припас водку. Остальные к этому времени ушли.

– Скудно живете, ребяты, – сурово сказал Юлик после первой.

– Да откуда богатство-то здесь, – проскулил Шептун.

– Да и ну его, богатство! Зачем оно?! – добавил Роман. – Мне лишь бы умереть почти.

– Народ у нас в подвале, конечно, мечтает о безскудности, даже вырваться некоторые хотят, но далеко не все, другие считают себя людьми конца, – объяснил Коля воющий.

– На конец света надеются! – зарычал Юлий. – Вот таких пороть надо!

– Что-то вы такой лихой, все пороть да давить, небось из олигархов уволили? – спросил Коля.

Юлий одумался.

– Да я от нервов так. Нервы стали никудышные.

– Если от нервов, то это ничего, – согласно кивнул Шептун. – У нас тут подлечишься. Обстановка здесь более здоровая, чем наверху.

– Тем более, Дама помогала, – вставил Нарцисс в гробу, – даже пиры здесь закатывала.

Юлий отнес «Даму» и «пиры» к бреду, к глюку обитателей и не счел нужным переспросить.

После третьего малюсенького стаканчика Посеев решил, что пришло время узнать о главном:

– А старички-то, пенсионеры глубокие, у вас бывают?

Сначала все замерли, удивившись, но потом ничего.

– А как же, бывают, куда они денутся!

– А вы что же, – спросил вдруг воющий, – к старичкам какую-то страсть, что-ли, имеете?

Но Колю толкнули в бок.

– А что? – приосанился он. – Вы, новенький, не обижайтесь: бывает сейчас такое время голубенькое.

Юлий сгоряча хотел дать в морду, но стерпел из-за дела. Но тут вылез Нарцисс в гробу:

– Вот у нас тут, примерно, Никита бывал. Видно, что человек в возрасте. Но его никто не понимал.

Юлий возликовал от такой легкой удачи и забыл о несправедливой обиде. «Сам Никита мне в лапы лезет», – подумал он.

– Бывал? А где же он теперь?

– Хи-хи-хи! – прямо-таки запищал от радости Коля. – Я же говорил: вас тянет на старичков. Я хоть и вою, но наблюдательный!

«Этот паразит всю линию сбивает», – проскрипел в уме Юлий.

– Это потому что старички – перед смертию. Потому их жалеть надо, – вставил Нарцисс в гробу.

У Юлия закружилась голова.

– Где Никита?! – заорал он, точно сорвавшись с цепи, чувствуя, что с этими субъектами он может потерять свой здоровый человеческий разум.

А разум Юлий любил идеологически, потому что Крушуев часто ему твердил, что организация ведет борьбу во славу человеческого разума.

Все прямо окаменели.

– Он и вправду старикашкофил, – пробормотал Шептун. – Ух, тараканище…

Но Нарцисс в гробу открылся:

– Никита уже давно не приходит. Скрылся пока.

– Как не приходит? – у Юлия даже голос дрогнул.

Нарцисс в гробу на это подмигнул Шептуну.

– Да просто не приходит, – ответил Роман. – Мало ли какие у него дела… Он вас не ждал с объятьями, – тихонько съязвил Нарцисс.

– Но может, он придет скоро, сам по себе, – заявил Коля. – У него расписания ведь нет!

– А откуда же он приходит? – спросил Юлий.

– Ну это ж никто не знает, – развел руками Шептун. – Но похоже, что с того свету.

– Старичок, да еще с того свету! Кому такие нужны?! – вскрикнул Коля воющий. – Не пугай гостя! Отобьешь ведь охоту!

Юлий опять скрипнул умом, но решил, что такая версия ему только на пользу: для маскировки.

– Вас-то как зовут, наконец? – спросил Шептун. – Когда вы меня переносили, я забыл спросить.

– Александром меня зовут, – сурово ответил Юлий.

– Ну Александр так Александр, – миролюбиво согласился Шептун. – Будем друзьями.

Юлий задумался: «Надо здесь пожить и подождать. Может быть, сам и появится в один прекрасный день».

Глава 17

Одним утром особенно разбушевалось солнце. Оно палило так, будто хотело сгореть. И Таня проснулась в своей комнатке. «Жить… жить… жить!» – было первой ее мыслью.

Быстро вскочила с постели и так, в ночной рубашке, побежала к большому зеркалу – в столовую. Но потом устыдилась: «Не жить, а быть, быть… Я была и во сне… где-то даже в глубинном сне», – мелькнуло в ее сознании. Но избежать своего отражения не удалось – и у нее всегда замирало сердце при этом, как от удара нездешним хлыстом. Отражение увиделось в зеркале, как внезапный восход солнца, как чудо…

«А я красива, – подумала она, глядя на себя: была она в зеркале во весь рост. – Но неужели это я? Совершенно очевидно, что это маска, но родная маска, в которой чуть-чуть присутствует то, что за ней, – и она усмехнулась в зеркало. – Черты лица женственны, но в тайне андрогинны… Ну ладно… Здравствуй, Таня, моя маска!» Начался день.

Она почувствовала, что сходит с ума от радости за свое существование, от любви к себе. Но это было хорошее сумасшествие, и она контролировала его.

Поэтому, когда, помывшись, накинув халат, она села в кресло, то немного опомнилась: эта любовь была не та, не любовь к высшему Я, и Его – к чистому Сознанию. Когда ей удавалось (не так уж часто) входить в это абсолютное состояние – там все было совершенно другое, чем здесь, на этом берегу. Там было очищенное от земного бреда Я, глубинное, недосягаемое для скорби, поток света и сознания в самом себе, совершенно другая Радость, и кроме того, ясное понимание того, что это – Вечность, что это состояние не подвержено смерти и времени. И поэтому оно такое бездонно-спокойное, нет страха и нет связи с этим смертным миром. Бессмертие – просто свойство этого состояния, как прозрачность – свойство воды. И это ясно чувствуется, когда это состояние присутствует. А если в него часто входить, закрепить, то ты останешься в нем «после смерти», которая в этом случае ничего не изменит в тебе. Смерть исчезнет, как сон, потому что ты будешь в вечном состоянии. Высшие индусы на протяжении тысячелетий отлично сохранили это сокровище, и они не ошибались даже в деталях, это очевидно из личного опыта, чего надо еще достигать, кроме Вечного Бытия?

Ты в абсолютной безопасности и в то же время – это ты. Ты – в своем истинном Я, а не в ложном, не в «эго». То, что этому нет земного имени и формы – только во славу, любая форма, любое тело, даже тончайшее, рано или поздно гибнет. Все, что не в океане Абсолюта, все, что в относительном мире, – исчезает. Зачем же тогда любить, быть привязанным к своему телу, которое все равно истлеет? Или к своему временному, маленькому «я», к «эго»? Нельзя себя распускать в этом плане. «Это очевидно, – думала Таня, неподвижно сосредоточившись в своем кресле. – Но на практике, действительно, это не так-то просто. Во-первых, для того чтобы реализовать это состояние, нужен дар. Ведь это то же самое, что сделать прыжок от человеческого обычного сознания к принципиально другому, вечному. Это не более и не менее, как переход от мира к Богу, или, по крайней мере, к Вечности, прыжок через пропасть, отделяющую мир от Абсолютной Реальности. Потенциально такая возможность дана человеку, как архетипу, как образу и подобию Божию, но практически в современном мире – это очень редкий дар, даже в Индии. Есть ведь много промежуточных духовных состояний и иерархий. Только при наличии этого дара можно практиковать, но нужны знания, воля, способность к концентрации и усилия. Почему этот дар есть у нее? Непонятно. Действительно, дух дышит, где хочет», – усмехнулась она.

С другой стороны, это у нее еще совсем не закреплено. Она и там и здесь. У Артема все же успешней, да он и более близок к Буранову, часто встречается с ним.

«Но я доведу дело до конца, – подумала она. – Да и страшно быть все время в мире, в этой Вселенной рано или поздно нарвешься на такой ужас, что упадешь на дно… Главное – трансформировать ту нежность к себе, которая всегда была во мне, перенести ее на свое же высшее вечное Я. На нежно любимый бессмертный Атман. Невозможно не любить себя, зачем тогда вообще жить, зачем «быть», если не любишь «быть», – но надо научиться любить только вечное в себе. – Таня улыбнулась вдруг. – Я добьюсь этого рано или поздно.

Но некоторые считают, что это состояние, возможное при жизни, только отблеск бесконечной Абсолютной Реальности, в которую полностью войдешь, когда связь с миром порвется окончательно. Это действительно две великие Контрреальности: Абсолютная Вечность, по ту сторону Вселенной, и эти бесчисленные миры, где все погибает и рождается, и которые несутся непонятно куда».

После мыслей о мирах, несущихся неизвестно куда, Таня элементарно поставила чай. «Но все же, как же другие люди, их миллиарды, если нет этого дара? – вдруг вспыхнуло в уме. – Господи, но ведь есть же вера, религии, проверенный путь, и уж тем более, наше православие. Орлов, уж на что непонятно-непостижимый, и тот согласен с этим. Конечно, при условии, что традиция сохранена, не разрушена, и не только формально, но и в смысле Духа. Во-первых, здесь-то уж каждый, любой человек может найти себя, во-вторых, раньше, на Святой Руси или в самом раннем христианстве, были высочайшие реализации нетварного Света. Не так ли?.. Это все мы знаем. Там есть место каждому по силам, и самый слабый не будет обижен».

Думая таким образом, Таня приготовила все-таки чай, села за стол в гостиной, и после первой чашки крепкого душистого напитка, несмотря на его прелесть, мысли ее вдруг приняли довольно тревожный оборот.

«А что же Орлов, – подумала она, – вот он, Гриша наш, совершенно выпадает, он воистину запредельный, и видимо, реализовав Вечность, ушел во что-то действительно уму неописуемое. В полный беспредел, в Бездну, в то, чего для человека нет. Что за горизонтом любых постижений и вер. Путешественник незнаемый…»

И тут сердце ее екнуло.

«Боюсь, и Марина моя идет в том же направлении, только в своем смысле. Она, конечно, хорошо постигла Веданту, но всегда, насколько я ее знаю, ее несло в какую-то пропасть. Она тоже запредельная…»

Таня отхлебнула чайку.

«Вот, тоже мне, адепты Невозможного. Все им мало, – пожаловалась она. – Ну, какие уж есть».

Пора было все-таки подумать об ином, и ее мысли приняли другое направление.

«Да, мне порой трудно побороть прежнюю обычную нежность к себе», – подумала она и забралась на диванчик с ногами. Чай и печенье на журнальном столике оставались, тем не менее, достижимы, – от своего существования в этом, так называемом, мире не так легко отказаться, как это ни смешно… Кроме того, есть одна тайна: Россия. И была такая любовь к ней, такая бездна, что у Тани подкашивались ноги, когда она думала об этом.

…В квартире было тихо и донельзя отключенно. Но постепенно аура рассеивалась. Таня поглядела на часы.

«Вечером позвонит муженек, скажет, когда приедет, сколько заработал. Он всегда точен, мой Юра. Странно, но несмотря на нашу любовь и открытость, он внутренне, может быть, духовно, робеет передо мной. И вот эта неожиданная робость до сих пор не проходит».

Она встала. На час дня было назначено свидание с Павлом Далининым, в чайной на Цветном бульваре. Цель встречи была вполне определенная: очередная попытка отвести Павла от его бредовых затей. После «пира» в подвале с Шептуном, Нарциссом в гробу и Никитой Павел немного приутих, даже сконфузился, но ненадолго: по его покрытым синевой глазам и Таня и Артем чувствовали, что надвигается новая буря, но непонятно, в какую сторону…

Глава 18

Чайная, в которой они назначили встречу, была на редкость уютной. Первая комната представляла собой булочную, со свежими кренделями, калачами и пухлыми плюшками – все качественное, но из булочной дверь вела в чайную, небольшую по размерам, стены которой были расписаны под народные сказки и легенды. В углу, у прилавка, где торговала буфетчица-толстунья, всегда пыхтел самовар. И сластей было видимо-невидимо. Таня любила именно такие заведения; современные кафе, пусть и самые пристойные, раздражали ее своей мишурой и нелепой музыкой. Да и эзотерическое окружение тоже тянулось именно к этой чайной. Тем более, таких чайных в Москве, да еще в центре, было совсем маловато.

Старые пивные с их беспределом, с дремучими песнями, тоской и радостью безвозвратно ушли в прошлое. Замены им не существовало.

Душевно посидеть было негде, кроме вот, может быть, таких заведений.

Эта чайная словно создавалась для уединенных бесед, на небольшую компанию, не более трех-четырех человек, а еще лучше – для двоих: тесновато было, зато как-то по-теплому. Тем более серьезные беседы лучше вести вдвоем-втроем.

Днем здесь было немного посетителей. Таня сразу нашла уже довольно взъерошенного Павла. Он сидел один за расписным, в русском духе, столиком в углу.

Таня подсела. У Павла все было уже готово: и чай, и калачи, и плюшки, и незаметная водочка, замаскированная под минеральную воду. Кот был под столом.

И сразу начался буйный разговор. Таня рассказала ему о своем утреннем потоке мыслей. И она заключила:

– Благодаря Буранову и Веданте я поняла, как велик и бессмертен человек, что он в своей скрытой глубине – бог. Благодаря Орлову я увидела, что человек может быть страшнее и бесконечнее самого себя, что он – беспредел…

И отсюда она прямо перешла в атаку:

– Павлик, о каком там будущем или прошлом можно говорить всерьез, когда все самое высшее и невообразимое содержится в тебе самом? Куда бежать, когда все есть внутри? Самопознание – трудный путь, потому что все высшее и невообразимое скрыто в тебе, и к этому надо найти ключ… Зачем тебе миры, будущее, все это безумие, когда, если ключ найден, первая награда: Вечность… А потом и другое… Кем ты хочешь быть, сумасшедшим или бессмертным?

Но тут Павел взорвался. Хлебнув полстакана водки, он закричал на всю чайную:

– Вы все бьете в одно место… Вечность, богореализация… Да ты пойми, Таня, в конце концов сама же ты сколько раз говорила, что для этого нужен дар. И этот дар в наше время – почти исключительный случай…

– Редкий, но не исключительный…

– Ладно, утешительница, тоже мне!.. Даже чтоб изобрести самовар, нужен дар, а тут… У меня нет, и в этой жизни не будет, подходов к этому… Я пробовал, бесполезно, нечего меня тянуть… Я иду по касательной.

– Хорошо-хорошо. Все-таки остановись…

– Ты еще скажи, к батюшке пойди, за помощью… Дескать, побывал в прошлом, помогите! Своего отца покалечил там…

– Ну знаешь, батюшки всякие бывают… Помолится за тебя…

– Что происходит, пусть происходит. Значит, так надо! Не нужны мне милости, они только нарушают Высший Промысел…

– А ты попробуй…

– Таня, нет, нет и нет! Хватит меня тянуть и спасать. Я хочу свободы; вы нашли свой путь – и ладно! А я хочу теперь в водоворот!

– Водоворот, и вся жисть наоборот! – вдруг кто-то заорал рядом.

Кот бросился наутек. Таня вздрогнула, обернулась: так это же Валера Иглов, сотоварищ Черепова, Клима!

Но Иглов был жуток – полурваный, глаза блуждали, и все лицо багровое то ли от водки, то ли от какого-то внутреннего напряга. Он очутился рядом с Павлом.

– Павлуша, плесни водяги! – пробормотал он. – Не могу!

– Что так?!

– Конца света не вижу, Павел! – отчеканил Иглов. – Конец света, Таня, опаздываить… – и он обернул к ней вдруг ставшее жалобным лицо. – Как же после этого жить?

Таня засмеялась:

– Хватит юродствовать!

Иглов взвизгнул:

– Не доживу до конца!

Павел еле унял его, утер сопли своим платком, налил водочки. Тогда Иглов примирился, дескать, на нет и суда нет, и затих.

Таня почувствовала, что Павел теперь непреклонен в своих метажеланиях, и, может быть фантом Безлунного сыграл здесь большую роль. Вообще говоря, Таня не считала, что Безлунный – человек, скорее всего фантом, вихрь, внутри которого фигура человека, псевдосущество, лихой, но локальный смерч, посланный каким-нибудь богом из подполья, чтоб почаще и погаже нарушалась гармония, и чтоб предупредить: держитесь, ребята, ужо вам будет… Привыкайте… И эту Танину мысль порой разделяла даже Марина.

Таня вздохнула и, не обращая внимания на умолкнувшего, как крот, Иглова, спросила Павла:

– И что же ты намерен делать?

– Вот это другой разговор! – обрадовался Павел. – Я уже надумал: надо мне поискать Никиту! Все-таки в нем есть зацепка: как-никак, а из будущего… Может быть, через что-то и откроется, попадешь в какой-нибудь поток… Кстати, Безлунный бормотал мне последний раз по телефону: «терпи!», а потом исчез. А я терпеть не хочу. Я бежать хочу!

Таня опять вздохнула и заметила:

– Вот и Никита тоже, Марина рассказывала, сидит, сидит, а потом вдруг вскочит и вскрикнет «Мне бежать!» И исчезает… Куда ему теперь бежать?..

Иглов поднял голову.

– А я хочу, пока конца света не видно, в растение превратиться. У них сознание ничтожное и застывшее, им не жутко… Когда Бездна все поглотит…

– Какая еще Бездна? – спросил Павлик.

– Не ваша, не ваша, а которой еще не было, друзья… Которую Черепов ждет.

– Ну раз Черепов ждет, так и будет, – развел руками Павел, но в уме снова мелькнула Верочка… «Почему она умерла?.. Но, если бы жила, была бы сейчас… какая? Но я бы ее нашел все равно. И спросил бы: помнишь тот вечер, тридцать лет почти назад, молодого человека, который был влюблен в тебя в тот день… И вот я пришел за тобой… Как видишь, не постарел… Но многие ушли за это время в пропасть, и нет нигде Верочки. А что искать кладбище, что толку в могиле?»

Валера Иглов в это время встал. Лицо его побагровело еще больше.

– Прощайте, пока я еще не растение, и ветви с листьями не растут на мне, – твердо сказал он. – Пока могу говорить, а не шептать… Я, между прочим, с Череповым примирюсь. Не думайте, мы одного поля ягоды…

Иглов пошатнулся, но Павел удержал его.

– Я доеду. Меня ждут.

И он указал на дверь в булочную. Там за дверью, в булочной, двигались какие-то тени. Потом появилось лицо, опухшее, но призывающее Иглова. И тот пошел на зов…

Павел поглядел на Таню.

– Черепов велик, но опасен, – сказала она. – В теории о некоей Бездне, о «новом» для нас, точнее, скрытом Абсолюте, скрытом за нашим псевдо Абсолютом – здесь, вроде, здорово, радикально, безумно… Истина это или нет – никто не знает… Тут интуиция должна быть сверхчеловеческая… Но на практике, сам знаешь, Черепов только тупо ждет этого Прихода… А что остается делать… Об этой Бездне – что можно предположить? Вот он и ожидает, пьет, скитается, бушует, такое выкидывает, что мурашки по душе ползают…

– Иглов-то, просто как юродивый при нем, – вставил Павел.

– Если бы не Улюша его, Клим бы давно погиб. Он сам мне признавался однажды: умру под забором, – продолжала Таня. – Кто, тем более сейчас, может выдержать такой загиб жизни? Сейчас кто в квартирах сидят, и те мрут…

– Но Улька молодец! Вот наша баба, действительно! Правда, Тань?

– Правда. Но Черепов – это перегиб, отклонение в стане запредельных. Это тебе не Орлов. Во всем бывают извращения, даже в запредельном. Но он велик даже в своем постбезумии.

– Бог с ним. Пусть постбезумствует. «Мне бежать», Таня, как говорил Никита, человек будущего.

– Бегуны вы оба, – рассмеялась Таня.

– Бегу, бегу. В неизвестность. А тебе ведь надо ехать по делу куда-то, ты сказала…

– К сожалению, часа на три я не свободная птица. И они расстались.

Глава 19

Решение Павла искать Никиту, выбрать его в качестве путеводной звезды, или просто типа, на котором лежит печать и который выведет из замкнутого пространства и времени, было выстрадано им долгими ночами.

«Иного выхода не было, иной нити не виделось. Безлунный исчез, да и жутковат при этом, фантом во тьме эдакий, но по телефону позванивает. А сейчас звонков нет. Сыночек? Да где его искать? Умер ли, провалился или бродит?» – думал Павлик.

Первоначально он заехал в подвал, где устроила пир Марина.

Встретили его недружелюбно, да и опустел подвал как-то.

– Шляются тут всякие, – сказал диковатый старичок, вылезший из-под доски. – И все Никиту ищут. Ночует тут один у нас, тоже как вы, любитель Никиты, – вытаращил глаза старичок. – Громадный такой, но идиот. Много вас.

«Бред какой-то», – подумал Павел.

– Но Никита-то где?

– Говорю всем, хоть Господу Богу: Никиты нет. Давно пропал. Не ходит.

– А концы-то какие-нибудь есть?

– Какие концы? Да, может, он в Германию уплыл. От Никиты всего можно ожидать. Про него было сказано: непонятный человек. Я тогда от етих слов под стол залез. Раз непонятный человек – всякое может быть. Нигде вы его не найдете.

– А этот громадный идиот что-нибудь знает, где Никита?

– Да он сам ищет, ничего он не понимает. Идиот и есть идиот.

Павел погрустнел. Обстановка в подвале была какая-то опустошенная, словно дух этого подвала ушел из него. Да еще сырость кругом, полумрак, тени.

Во время пира было иначе. Жизнь била ключом. А после него все точно заснуло. Кошмар!

Павел не стал углубляться и ушел.

На другой день, в субботу, тихонько выпивая в полумраке своей комнаты, он раздумывал, куда бы обратиться. И мысль его колебалась между громадным идиотом и Мариной. Первый ведь, может, что-то да знает, Марина же наверняка знает, но не укажет ему путь.

И в это-то время шумно звякнул телефон. У Павла екнуло сердце: наверняка Безлунный, даже руки задрожали, когда снимал трубку. Но в ней визжал сам Валера Иглов:

– Паша, родной, Черепову плохо. Напился у Никитиных. Самый жуткий вариант. Сам знаешь. Приезжай, вытаскивай. Обойдемся без Ульяны. Она меня не любит, скажет: «вы спаиваете»… Приезжай скорей, золотой…

Павел смутился, но делать было нечего: переступать закон о помощи друзьям, пусть и бредовым, он не мог…

Далинин долго добирался до этого района за Новогиреевом. Его заброшенность нарушалась массовым потоком машин, людей, шумом. «Сколько же стало народу в Москве», – удивлялся он.

Дом был обычный, девятиэтажный, но квартира – необычная. Павел всегда, как только входил туда, столбенел: такое могло быть только в шестидесятые, так уверяли его старшие друзья по метафизике.

Собственно, в огромной квартире ничего не было, кроме трех стульев, подобия стола и драного дивана. Но на стене висел, как все хором уверяли, чистый листик с подписью Василия Кандинского. Хозяева, два молодых человека, он и она, были вообще непонятно кто друг для друга: то ли брат, то ли сестра; то ли муж, то ли жена; то ли вообще никто друг другу. Пьяны они были каждый день, а деньги были невесть откуда. Да никто этим и не интересовался. Сами гости приносили вино. Главное же ощущение от всего этого была аура дикой бесшабашности, сна, визга и радости саморазрушения. Здесь саморазрушались, но не до конца, не до гибели, а просто до сладострастия наслаждались самим бездонным процессом, ходом саморазрушения в самих себе.

Все, кто находились тут, как будто плыли пьяные по Вселенной. Необычные книги – по алхимии, по трансу, о сознании ангелов – были разбросаны повсюду, особенно на полу. Все читалось, но некоторые страницы были облеваны. На полу же и спали. Редко сюда заходил кто-нибудь из великих, кроме Черепова. Но Черепов порой бывал рад этому дому. Пред ним, конечно, преклонялись все, кто здесь был: за его знания о «потустороннем», за феерические легенды о нем, и за его фантастические рассказы (Черепов иногда даже позволял публиковать их, кстати, в лучших российских журналах). Ходили сюда не то чтобы «пропащие», но несколько «особые» люди во всей закрученной на необычном Москве.

Когда Павел вошел, «она» (Катя Никитина) рыдала. Почему – неизвестно, ибо сразу же бросилась целовать Павла и хохотать. «Он» (Петр Никитин) молча указал Павлу на дверь в кухню.

– Он там спит, – тихо, расширив глаза, прошептал Петя.

Павел тихонько вошел. Черепов лежал на том самом драном диване – единственном ложе здесь. Он действительно спал, но лицо его было в такой страшной отрешенности, что непонятно: умирает он или ушел в ожидаемую им Бездну. Рядом с ним на полустульях сидели два совсем молоденьких искателя, лет по девятнадцать на вид, и, замерев, смотрели на Черепова. Один даже слегка приоткрыл рот – он первый раз видел Черепова.

– Тише, – проговорил другой, обратясь к Павлу.

Павел не знал куда деваться и сел на пол. Тут же раздался истерический шум, и влетел Иглов с пирамидоном. Не обращая внимания на молодых, Иглов так занервничал, так затараторился, что перепугал Павла. Валерий, оказывается, на днях был приглашен Череповым, и был прощен. Иглов теперь отчаянно боялся, что Клим умрет и он потеряет такого недоступного друга.

– Гляди, какой он красный, какое лицо! – бормотал он второпях. – А губы побелели уже, побелели… Ему холодно… Он холодеет.

В этот момент Черепов открыл один глаз. Молодые остолбенели и не знали что сказать. Они и не считали, что Черепов умирает. Наоборот, они полагали, что он думает.

Черепов же по-лунному посмотрел на Павла одним глазом. Другой глаз открыть было трудно – веко отяжелело.

– Что вы, ребята, с ума сошли, – с трудом выговорил он, обращаясь к Иглову и Павлу, – меня не надо спасать. Я сам кого угодно спасу.

И он тяжело приподнялся на драном доисторическом диване. Но правый глаз был по-прежнему закрыт.

– Плесни-ка мне немного водки в стакан, Валера. Пятый день пью эту проклятую дешевую водяру, от которой и бык околеет. Но другого ничего нет.

Павел злобно посмотрел на Иглова: ну зачем, как всегда, поднял панику. Разве с Климом может быть плохо?

– Черт вас всех возьми, – проговорил, тем не менее, Черепов. – Отдохнуть не дают. Вчера прочел собравшимся тут целую лекцию… И хоть бы кто-нибудь чего-нибудь понял… Одна какая-то тут была, Зина, что ли, она поняла, но в обморок почему-то упала…

– Откачали сразу! – закричал Иглов, возвращаясь в кухню с водкой. – Все в порядке, Клим.

И он налил.

– Все равно, я люблю порой в пустоту читать… Пусть просветится то, что за ней скрыто… Только вот, Валера, – и Клим сурово приоткрыл второй глаз, так что Иглов вздрогнул, – не смей больше мои рассказы в журналы таскать…

– Не буду, – быстро среагировал Иглов.

– Ладно, – и Клим медленно выпил полстакана.

У Иглова и Павла стало спокойно на душе: значит, жив, значит, будет еще безумие. Значит, солнце светит не только для мертвых. «Марина и Танечка, как ни осуждают они порой Черепова за извращенный радикализм, – думал Павел, – ведь любят его они в глубине души до озарения. Да и как же жить без Черепова? Не представишь!»

– Мы хотим жить, очень хотим, но только с Череповым, – хором говорили не раз те двое молодых людей, которые сидели сейчас напротив Клима.

А Иглов нередко уверял:

– После некоторых речей Клима я на четвереньки становлюсь, чтобы выразить их высшую непонятность для меня и для всех!

Павел, однако, при всей радости от оживления Черепова увел разговор в более нейтральную сторону: стал расспрашивать Клима о том, кого он видел последние дни (если вообще что-нибудь видел), попадались ли бредовые, в хорошем смысле, типы.

– Особо я никого и ничего не видел последние дни, – устало проговорил Черепов. Лицо его уже почернело, и только глаза сквозь тьму сверкали каким-то вечным огнем. – Правда, встретил Трупа.

Молодой человек справа взвизгнул.

– Да нет, это человека одного так называют. Имя такое, – подбодрили юношу.

Павел остолбенел. Он и забыл о том, что, благодаря Марине, Черепов попал-таки в подвал, к Трупу. И, как оказалось сейчас, раза три бывал там потом. Естественно, такое в его духе.

– И что Труп? – переспросил Павел. – Да, кстати, не упоминал ли он такого – Никиту?

– Как же, восторгался очень старичком… Труп, он, кстати, сам себя так любит называть и даже обижается, когда его не зовут Трупом, – ухмыльнулся Черепов, – так вот. Труп этот получил по наследству однокомнатную квартиру и из подвала утек. Но сам души не чает в Никите, в старичке, и тот приходит к нему теперь на новую квартиру. Что они там делают – Труп обещал поведать.

– А где сам Труп-то живет?

– Адрес не дал. Но в субботу договорились встретиться.

Павел умолил Черепова добыть для него адрес Трупа.

– Нужен он мне позарез, без него жизнь концами не сходится, – бормотал Павел.

Черепов подтверждал…

До субботы оставалось пять дней. Павел решил уединиться. Раньше он иногда отдыхал от московской метафизической истерии, от неразрешимости противоречий, от бесконечных встреч, попоек на даче в Загорянке, доставшейся от родственников. И сейчас он решил отдохнуть там до субботы – не от людей и встреч, хотя Таня говорила ему: «После всего, что случилось, ты так изменился, что даже твои постоянные девочки, любимые Галя и Соня, сбежали от тебя, не понимая, конечно, в чем дело. Достаточно было им поглядеть на тебя».

Нет, отдохнуть надо было от ощущения того, что прошлое есть, что время превращается в пространство, – но, что все равно Веры как будто нет. На природе (дача была в березках и елях), все это как-то легче переносилось. Да и ожидание Никиты, «человека будущего», становилось в лесу веселей. «Какой ни есть, а будущий, сокровище наше неподдельное», – издевалась Таня.

…Первые два дня на даче прошли неплохо, но походили на похороны времени. Павел разговаривал в основном с деревьями, зная чуть-чуть язык общения с ними. Больше всего любил он молодую березку, приютившуюся между двумя громадными елями, и особенно кусты вокруг нее:

…И друг другу доверимся, мой избранник.

Человеком ли быть иль лесным кустом?

Кто из нас зачарованный, кто изгнанник?

Я не знаю, и ты помолчи о том.

На четвертый день Павел лег спать поздно, по обыкновению в маленькой комнатке на первом этаже. После истории с провалом в прошлое он вообще забыл о собственной безопасности: ночью спал, к примеру, на даче с открытыми окнами, хотя времена были тревожные. Но Павел меньше всего боялся бандитов, и, скорее, не помнил существуют они или нет. Да и «углы» почему-то обходили его стороной: они ведь народ чувствительный ко всему непохожему. Сон Павла в начале ночи был настолько глубок, что там на дне покоя ни одна капля, ни один шорох сознания не возмутил его. Возмутило его легкое прикосновение из внешнего мира. Но внешний мир казался ему из глубин сна потусторонним. Все же он очнулся слегка, хотя сознание было окутано бесконечностью ночи.

– Ты любишь меня? – услышал он шепот и увидел Безлунного, сидящего у него в ногах на постели, такого же аккуратненького, румяненького, толстенького, каким он был тогда, в день встречи у памятника Гоголю. Точно времени для него не было.

А Павел замер, как в сказочном бытии.

– Люби меня, Паша, люби, – услышал он, – мы с тобой в такие ураганы попадем, в такие завихрения и тоннели провалимся, что ой-ей-ей… Далеко, далеко подзалететь надо… О, какие времена будут, не о человечестве говорю, что – человечество… – глубокий вздох дошел до Павла и погрузил его в еще большее затмение. – А ты, Паша, правильно Никиту ищешь… Это прямой путь… Не в ад, не думай… Узнаешь когда-нибудь.

И вдруг Павел увиде-почувствовал, что глаза Безлунного расширились, все человеческое, если и было, исчезло в них, но зато внутри глаз, сияя оттуда, стояла луна или какое-то лунное божество, но холодное и великое в своем отчуждении. Эти глаза втягивали в себя. В этот момент сознание Павла вернулось к Нулю. Может быть, кругом была ледяная ночь, но Павел уже не знал об этом. Исчез и Безлунный, во всяком случае, Павел не осознавал его присутствия. Впоследствии Павел решил, что это было спасением. Хотя, что, собственно, ему угрожало? Но впервые он почувствовал, что есть что-то более ужасное, чем смерть. Но объяснить это было невозможно…

Тем не менее, вопреки всему, проснулся он с твердым намерением продолжать поиск провала и поиск Никиты. Последовать совету Безлунного. Была ли это проекция, «сверхъестественный» приход, или Безлунный пожаловал в теле – его это не интересовало. Если есть что-то более жуткое, чем смерть – значит, так надо. Ужаса не надо бояться, это естественное состояние. Более того, его нет.

Глава 20

Труп пил крепкий чай у себя. Квартирка, которую получил Труп, поражала своим несоответствием чему-либо. По ее внутреннему виду было невозможно догадаться, кто в ней жил: ученый, убийца, поэт, рабочий, кот, или в ней вообще никто не жил.

Но Семену Кружалову было все равно. К этому времени из Семена Кружалова стал уходить труп. Он выходил из него медленно, постепенно превращаясь в тени на стенах его комнаты. В этом уходе оказалась виновата Марина. Семен, простой дикий человек, в котором скрыта была, как и во многих таких, потаенная интуиция, до глубин нутра воспринимая речи Марины, ее слова, ее выражения, обрастал ими, вбирал вовнутрь. А когда был уже готов, увидел глаза Марины, их тайную даль. Это ошеломило его, за пеленой смерти, окутавшей мир, виделось ему в глазах Марины нечто исчезающее, но это уже было дальше смерти и бесконечней ее. Во всяком случае, так он воспринимал мерцание ее глаз. И это ему было достаточно. Это мерцание стало выдавливать из него дышащий в нем труп. Более таинственное, чем последняя Смерть, убивало его. Семен холодел, и в этой квартире завершался уход: Кружалов долго неподвижно сидел в кресле и чувствовал, как ум его оживает и идет куда-то в За-Смерть, а труп внутри растворяется, и его живые проекции скачут по стене в невиданной пляске мертвой жизни. Душа его наполнялась большей тайной, чем небытие.

Семен таращил глаза, и уже не называл себя трупом. Но тени живого, но уже распадавшегося трупа, еще долго плясали на стене, угрожая последней схваткой. Несколько дней Кружалов нс выходил из комнаты.

Потом, когда танцы на стене затихли, вышел на улицу, чувствуя, что трупа внутри нет. Это не означало, однако, что он возвратился в мир. Напротив, это означало, что краем ума своего он коснулся не мира, на котором лежит печать смерти, а сферы, которая простирается За-Смертью, потому что именно ее он увидел в глазах Марины.

Но тайна принесла освобождение. Семен никак не мог понять, что же будет дальше, и что это за сфера За-Смертью, он только ощутил ее мерцание, но и это было ударом. Хватит с него и того, что труп, не выдержав мерцания глаз, ушел, тоже растворился в нем самом, лишившись центра своей жизни. А тени пусть пляшут, и запах живой смерти еще исходит изо рта. Семен был человек простой, но он знал то, что не знали многие другие: Марина уже почти не человек, это в ней прошло.

Может, только диковатый старичок какими-то мгновениями (если говорить об обитателях подвала), спрятавшись от крыс, мог бы сейчас понять Семена и полюбить. А Марина уже была далеко. Но неужели быть человеком – это болезнь? Такой вопрос мог вызывать в Семене только смех. И он, сидя опять в кресле, повторял про себя: диковатого старичка-то, в сущности, кроме него никто и не просекал по-настоящему. Мало ли он шумел, это была одна форма.

И тут пришел Никита. Дело в том, что Кружалов, когда уходил из подвала (надо сказать, все было не так просто: подвал и жизнь в нем тайно спонсировал какой-то безумный новый русский), решил взять к себе какое-то воплощенное воспоминание о подвале. О его темноте и отрешенности. «Лучше Никиты ничего не найдешь», – решил он. И в последний свой незаметный день пребывания в подвале Семен отозвал в сторонку Никиту, который как раз возник, и дал ему адрес, уговаривая приходить. Семен, правда, и не надеялся, сомневаясь даже в том, что Никита умеет читать.

Но Никита пришел.

Все было как обычно. Как только Никита вошел в квартиру, он тут же вскрикнул «мне бежать!» Но не побежал, а сел в кресло. Кресел вообще в квартире Семена, бывшего трупом, было много. Семен только хотел предложить Никите выпить, но тут пробежала мышь. И Никита на это внезапно захохотал. Мышь не удивила Семена, но хохот Никиты озадачил его. К тому же Никита потом улыбнулся, и это еще более озадачило Семена. В улыбке не было никакого просветления, хотя бы минимального, которое озаряет даже улыбку детоубийцы. Никита же улыбнулся просто вне всякой реальности – и внешней, и внутренней. Это круто почувствовал оживший Семен. И нe мышь вовсе Никиту рассмешила, а бог знает что. Тем более что Никита отродясь (но неизвестно было, в каком тысячелетии он родился) не воспринимал тех животных, которые живут при нас, как будто по мере приближения к будущему все эти животные перемерли. Было такое впечатление, что он их ощущает, как мы бы восприняли виртуальных птеродактилей. Тогда что же его рассмешило, и чему он улыбался?

Семен не долго ломал себе голову. Он просто вдруг высказался, что хочет устроить прощальный ужин своему трупу, который вышел из него и где-то бродит сейчас по квартире. И особенно ему, Семену, хочется перед тем как шепнуть своему трупу «до свиданья», «до встречи в могиле», станцевать с ним по-хорошему, причем лихо станцевать, но весело. Никита, вообще говоря, понимал русский язык, но чуть по-своему. Он, вроде, обрадовался предложению Семена и закивал головой. Но в действительности Семен все больше чувствовал, что труп растворился в нем, но, с другой стороны, эти странные тени – чьи они были в конце концов? Неизвестно! «Скорее, они были не тени, а призраки», – подумал Семен. Но он был непрочь станцевать и с призраком своего трупа или с его двойником. Надо же было как-то отпраздновать свою победу. Но призрака, даже бродящего по квартире, не всегда можно найти. И тогда Никита привстал и предложил себя. Дескать, «станцуем вместе, чего гордиться горем», – сказал он.

– Потерять труп – это плохо, очень плохо, могила будет пуста, а на луне могил нет, – пробормотал Никита, – жалко труп.

Семен хватил водки, совсем немного, и они стали танцевать – простой разгульный человек и по-своему реальный старичок из пятого или седьмого тысячелетия нашей эры, кто его точно знает. Танцуя с Никитой, Семен не раз приближал свое лицо к будущему, ощущал его тело и дыхание. И вот тогда Семен окончательно обалдел, и, может быть, навек. Благодаря своей исключительной интуиции, Семен вдруг почувствовал, что тело старика словно пустое, но не то чтобы в буквальном смысле, а какая-то существенная неопределимая стихия нашего тела в нем отсутствует.

И глаза старичка странно менялись, то в них мелькала детская простота, то бабья нежность, то ученость, то поэзия, то испуг – и все это слегка, моментами, и тут же исчезает, проходит, как мираж столетий. В самих же себе эти глаза оставались леденящими, неподвижными и безразличными ко всему, смотрелись страшно в безумии своего покоя.

«Король, он – король! Как я раньше не догадался» – вскрикнул про себя Семен.

Глава 21

Следующим утром Семен еще спал, с измененным нутром, как раздался истерический звонок в дверь. Кружалов открыл, хотя был в одних трусах. Как вихрь, в квартиру ворвался Павел – приехал с дачи, еще тепленький после ночной встречи с Безлунным.

– Не узнаете разве? – с отчаяньем в голосе сказал Павел. – Я от Марины и от Черепова! Помните, еще у Марины встречались?

– Да все я помню, – угрюмо сказал Семен, натягивая одежонки. – Раз от Марины, то проходите.

– Мне о вас столько рассказывали, – добавил Далинин.

Семен промолчал. Сели.

Но Кружалов сразу взял быка за рога.

– Хочу вас предупредить, Павлик, что труп из меня вышел, – без обиняков, с народной прямотой высказался Семен и высморкался. – С помощью Марины. Если вы надеялись на мою трупность, то зря тратили время.

Павел прямо подпрыгнул.

– Что вы, что вы, Семен! – вскрикнул он. – Меня больше всего привлекало то, что вы из простого народа, а контакт у вас с нами полный! Конечно, Марина подсказала, но ведь какую же нужно интуицию иметь, какое свое нутро!

– Нутро у нас есть. Вы вот диковатого старичка зря не заметили…

– Я всех замечаю таких. Не только в вашем подвале… И Егор Корнеев, мой друг, тоже…

– Тогда мы с вами завсегда друзья. Образование ваше не помеха, главное – нутро…

– В этом случае я тоже буду прям, как военнослужащий все равно. Хочу видеть Никиту!

– Никиту?! Он – король, настоящий король!

– И что?

– Он был у меня, но не вышло. В смущение меня ввел.

– Так что, он не придет теперь к вам??!

Выяснилось, что вряд ли придет. Павел беспомощно развел руками, но Семен, хмуря брови, мрачно утешил его.

– Художника в подвале помнишь? – сказал он. – Так тот все знает. Хотя, где Никита живет и живет ли он вообще – про это, конечно, никто не знает. Но есть тут дурачок один, смехун, который часто ни с того ни с сего хохочет. Но не плачет потом, не подумай, – добавил Семен. – Похохочет себе и вроде бы успокоится. Так вот Никита к нему симпатию имел. Их редко, но видели вместе. И художник наш знает, где живет смехун этот, потому что был у него из-за какой-то картины, которая валялась у смехуна под кроватью где-то. Художник наш не так уж часто, но заходит в подвал, ночует, любит там все: и сырость, и картины, и людей, и крыс. Он у нас часто рисует в темноте, не видя ничего. Говорят, такой способ рисовать есть. Он и выставки какого-то Самохеева у нас устраивает, картинки страшные в подвале висят, но Самохеев этот никому и нигде не известен, его не продашь, – разговорился вдруг Семен, – хотя наш-то считает его гением. Нашего звать Всеволодом, сирота он.

По мере углубления в разговор Паша удивлялся: трупность действительно исчезла и мрачности меньше от этого.

Трупность, решил Павел, ушла куда-то внутрь, растворилась в нутре, словно какое пиво или квас.

– Вы помягчели как-то, Семен, стали разговорчивей. На труп это не похоже, – заметил Павел.

– Нет, просто во мне теперь другое, – вздохнул Семен.

Но Павел «другое» не заметил, решив уйти, бежать, но не в подвал, а сначала к Егору. Как это он позабыл о нем сейчас, они ведь на равных, а к Марине идти страшно, да и не надо, а Егор все соединит. Надо хотя бы ему все рассказать о новом лике Безлунного, хотя, может быть, это был сон, но пророческий, поэтому в нем все равно истина, сон это или нет.

Павел опять ошеломленно посмотрел на Семена, упомянул снова Никиту. На это Семен только покачал головой, и Павлу было непонятно, почему он называет Никиту «королем». К тому же слышал ли он от Марины версию о Никите как о госте из грядущего? Непохоже было. Расстались чересчур весело, но Павел тут же поехал к Корнееву.

…Егор все эти дни тоже пребывал не в забвении. «Психопат из будущего» не так уж занимал его. Но все эти вихри жизни и времени все больше и больше возбуждали в нем желание увидеть себя перед концом мира, перед концом времен и всех космических циклов в конечном итоге.

Но только бы не сойти с ума от всего этого. Где он будет перед этим концом – в Вечности, в бездне Абсолюта, или по другую сторону – во Вселенной нелепой, на каких-то планетах, срезах реальности, в замкнутых мирах: неважно где, важно, каким он будет и какова судьба. Он слушал только этот последний голос, отбрасывая почему-то мысль о «себе» в Абсолюте.

Внутренние видения, не похожие ни на сон, ни на галлюцинации (да он и не принимал никогда наркотики), ни на бунт «подсознания», преследовали его. Вполне возможно было представить себя в какой-либо причудливой форме, в другом пространстве, в разных измерениях, так что для его сегодняшнего глаза он выглядел бы фантастическим и плохо представляемым существом (эдаким тараканом инобытия) или вообще обезумевшей всепространственной тварью. Но в сущности, если на него поглядеть обратно из иных миров, то он и сейчас выглядит довольно фантастично: все эти ушки, волосы, нос, две ноги и так далее – да любое существо из нежных измерений насмерть перепугается, увидев человека, каков он есть. Да и зачем говорить о виде, о форме, когда главное в другом? Какое будет его сознание, дух, или ничего этого вообще не будет?

Наконец, и в своих внутренних видениях, когда он пытался медитировать и концентрироваться на своей «последней» форме, он познавал только легкие, уходящие в запредел тени, призраки, и были они, наоборот, строгие, гармоничные, и наполненные изнутри светом. Но они срывались, уходили в неведомое, исчезали… Наверное, в конце концов у него не будет никакой формы, даже самой тонкой, и слава Богу! – думал Егор.

Но одно посещение все-таки точно приплюснуло его, до того поразило. Он познал себя, точнее, свое тело в виде гигантского шара, необъятного, как будто вмещающего в себя все.

«Разве тело может быть таким необъятным?» – молнией пронеслось в его уме. Но шар спокойно поглотил все его видения, и в этом бездонном круге пребывал он сам как обладатель такого странного тела. Но кем он был сам, этот обладатель?

Шар возникал как гигантский аналог планет, звезд… И это было настолько потусторонне и безразлично к тому несчастному миру, в котором он жил, что Егор не чувствовал «хорошо» это или «плохо», как будто эти понятия исчезали при обладании таким телом. Не было ни страха, ни ужаса, ни надежды, ни умиления.

Еще сложнее было с «я» и с «сознанием». Здесь Егор совсем оказался в тупике. Представить себе иное сознание, чем то, которым он обладал, было невозможно. Но это человеческое, данное ему сознание, точнее, ум – явно не вечен, ибо связан с этим миром, и в чем-то этот ум даже дурашлив. С таким умом не перейдешь в Вечность или хотя бы в благопристойный мир. С таким умом можно сидеть только в подвале Вселенной. А другого ума у человеков нет. Но Егор упорно пытался представить свою душу перед концом всех времен. Уходил в сумасшедшее, озаренное этой мыслью, созерцание. Но кроме огненных порывов, ничего не открывалось. Может быть, только намеки.

Варя, студентка, которая его любила, стойко разделяла с ним, как могла, его горести. Ей было даже хорошо от этого, потому что смерть она считала выдумкой. Ее бы развеселило иметь бесконечное тело, даже шарообразное, как солнце и звезды вместе взятые. Наверное, у богов оно именно такое, и к тому же из тонкой духовной материи. Варя не возражала.

Трудность была в том, что Егор чувствовал, что он созерцал, скорее, тело некоего иного существа, но не свое собственное. Его личное тело, душа, судьба оказывались за семью печатями. Он просто проникал в иные измерения, и легче было видеть других, чем самого себя. Тайна самого себя оказывалась выше и дальше, чем тайна богов.

…В час ночи ворвался Павел.

Друзья расцеловались, нашли все-таки чем согреться и чуть обуютить этим грешную, но все-таки родную плоть. Корнеев-то без самовара вообще ничего не пил (даже водку). Самовар у него был сияющий, народный, тульский.

В маленькой, ласковой кухне разговорились. Павел поведал, естественно, свои мучения. Егор был согласен, что произошло черт знает что, но ведь бывает еще фантастичней.

– И я тебе скажу, Паша, – мутно, но уверенно сказал Егор, – этот провал во времени, в который ты попал, извини меня, но он каким-то тайным образом подействовал на тебя, как наркотик. Ты опьянен своим путешествием, несмотря на то, что пришел в ужас от всего. В тебе появился импульс, желание разорвать последовательность времени, выйти из его тирании, увидеть своими глазами то, что было, и особенно то, что будет… Чтобы то, чего нет, стало живым… Павел признался, что в конце концов это так.

– Но ведь это может кончиться гибелью, господин Далинин!

– Ну и что ж! «Сердце тайно ищет гибели».

– Тебе опасно читать Блока!

– Брось, Егор! Ты сам знаешь, никакой гибели в конечном итоге не может быть. Гибнут только формы, тела, оболочки, а не суть… Конечно, не спорю, что-то коренное, с нашей человеческой точки зренья, может погибнуть… Ну и что ж!

«Я пригвожден… Я пьян давно… Мне все равно…» Нельзя жить не рискуя… Сыночка бы только увидеть! Хорош он, наверное, уродился.

Наконец, часа в три ночи, Егор произнес целую речь, в которой признался, что, во-первых, он никогда не бросит своего друга, не будет, к примеру, вместе с ним искать Никиту, даже если тот нигде не живет, или его просто нет: только порой выскакивает, как болванчик, из будущего и затем проваливается неизвестно куда, потом опять высовывается. Ищи такого… Но мы найдем его, – шепнул Егор.

Во-вторых, Корнеев сознался, что не только свое «я», но и миры волнуют его, как ни печально это выглядит.

– Ведь не зря все это появилось, Паша, – заключил он, – что-то должно быть в мирах, чего как бы нет в самом Центре, в Абсолюте, иначе зачем, зачем эти миры?.. Какая-то тайна тут есть…

На следующий день поехали в подвал: искать художника. Тьма там стала еще сгущенней, вывороченной наизнанку. Она даже светилась в конце концов. На полу шевелились люди, спорили, чего-то ожидали. Диковатый старичок предупредил, что дело серьезное. Он почему-то упирал на то, что у нас в подвале (и это-де единственный в Москве такой подвал), где никто не умирает, а некоторые даже выздоравливают. Потому и Нарцисс в гробу так любит это место. Лишь бы милиция не прогнала.

Из угла вылез «громадный идиот». То был Юлий. Но контакта между ним и Егором с Павлом не получилось. Длиннорукий, не такой уж обезьяновидный на лицо, ибо глаза светились фантазмом, он прошел мимо друзей, в упор не заметив их. Только неповоротливая рука слегка задела Павла, почему-то стряхнув пыль с его пиджака. Но глаза Юлия были устремлены на свою недосягаемую цель. Никто не сказал ему ничего вразумительного о Никите. Но намек был. И он решил теперь посоветоваться с организацией.

Художник Сева полностью отсутствовал. Картин тоже не было. Сгоряча диковатый старичок предложил из себя сделать картину. Но потом одумался.

Только через два дня Сева обнаружился. Он пришел ближе к ночи, чтобы рисовать во тьме. Егор и Павел застали его. Сева кричал о том, что его никто не понимает, но после уговоров дал на каком-то клочке грязной бумаги адрес смехуна. Но предупредил: засмеет. И, дескать, от его смеха можно на тот свет сигануть.

– Мы уже тертые на этот счет, – оборвал его Павел, – спасибо за адресок…

Глава 22

Черепов спал в глубинном ночном лесу, у громадной сосны, чуть не в берлоге. Муравьи не мешали ему, в сущности, он не имел ничего против муравьев. Люди и поклонники надоели, и от поклонения он ушел в подмосковный лес, благо местами он был еще дремуч, как в давние времена. Чем становилось дремучей, тем темней у него было на душе и тем лучше. Утром встал и пошел по наитию. Втайне он знал, к кому идет.

Недалеко от человеческого жилья выскочил кто-то из-за дерева и, увидев Черепова, остолбенел.

– Браток, помоги! – крикнул он Климу.

Черепов поплелся к нему. Он всегда отзывался на такой зов. Почему бы не помочь человеку перед концом мира?

Человек был мужиковат, но выглядел умно. По глазам все было понятно, и Черепов, вздохнув, присел на пень, которым раньше поклонялись. Помощь нужна была душевная. Человек выглядел лет на сорок, худой; подбежав к Черепову, он опять остолбенел.

– Бывает, – лениво заключил Клим, – ну что тебе?

Появись перед ним хоть леший, он реагировал бы точно таким же образом.

Но человек и не думал о чем-либо просить. Он ошеломленно смотрел и смотрел на Черепова, а потом проговорил:

– Потрогать бы тебя… Какая у тебя голова… Голова ли это? А?!.

У Черепова проявился слабый интерес в глазах.

Человек подошел поближе, но взгляд его помутнел, и он продолжал:

– Я раньше бегал от загадки к загадке. Бегуном звали… А теперь мне и бежать нечего: для меня все стало загадкой… Все! А ты что-то особенно… Совсем загадочный. Даже голова у меня закружилась.

И человек, пошатнувшись, упал перед пнем, на котором сидел Черепов.

Клим сам потрогал голову упавшего, тот вернулся в себя, и вместо того чтобы встать, вздохнул и просто прилег у ног Черепова лицом к уходящим ввысь деревьям.

– Эй, бегунок… – тихо проговорил Клим, – из секты, что ли? Из староверов, бегунов… Непохоже…

В ответ шелестели листья. Полз червь.

– То-то и оно, что непохоже, – донесся до него ответ, как из другого далекого полумира. – Кабы было похоже, разве я бы у ног твоих лежал?

– Ну-ну…

– Те ведь люди простые, бегут от горя, от этого мира, от Антихриста. А у меня и понятиев таких нет… Какой мир?.. Для меня это луна какая-то, а не «наш мир»… Одна луна, а вокруг нее тайна… Все во мне пошатнулось… Поверишь, мужик, – упавший даже вытянул к Черепову губу, – меня кто-нибудь спросит: сколько времени, мол, который час? Или еще ерунду какую-нибудь, а я сам не свой становлюсь на любой вопрос, все мне кажется спрашивавший-то уходит, уже не человек он, а так, закорючка какая-то с луны упавшая или еще хуже… И я столбенею, ответить не могу… И весь мир этот на мир не похож… Просто, а ужас… А от тебя, парень, я совсем дошел… Ты кто?

Черепов захохотал.

Упавший опять вытянул губу и сказал:

– Ты сердце мое потрогай… Как бьется!.. Вот глупость, от какого-то сердца все зависит… Но ты скажи сначала, кто ты… А то моя душа, видишь, в черную лужу превращается, тень ее накрывает… Страшно.

Черепов посерьезнел.

– Вот ты какой, – сказал, – бедолага… Много, много у нас в лесах было странников.

– Я не странник, парень… Мир – странник, а не я…

– Молодец! Только вставай на ноги.

– Какие-то ноги еще есть, – проворчал упавший, но стал подниматься.

– Веди меня теперь.

– Куда?

– Известно куда. Из лесу.

– Да мы уж из лесу почти вышли, сидя на пне. Вон там жилье. Видишь?

– Там жилье?! – искренне удивился упавший.

И они пошли к так называемому жилью. Вот и садик, огороженный полуоградой. Бессмысленная коза в стороне. А внутри домик – полуразрушенный, старый. Упавший гнилостно осмотрелся, точно не узнавая ничего, но пошел в правильную сторону, именно к полуразрушенному домику. Черепов неуверенно оглянулся, махнул упавшему рукой, но двинулся к другому домишке.

Их было не так уж много, все заваленные, уютные, похожие на приземистые деревья с дуплом внутри.

Но в полуразрушенном домишке у малюсенького окна, за столом сидели Орлов и Марина. Кто-то постучал в окно.

– Спиридон пришел. С прогулки, – вздохнул Орлов и пошел открывать дверь.

Пригибая голову, в комнатушку влез упавший, точнее, Спиридон, тот самый «бегунок» за загадками мира сего, который встретился Марине и ее друзьям в странной компании в саду Орлова. Но компания эта беседовала не с самим Орловым, а с пустым креслом его. Но сейчас садик был не тот, и домик тоже. То была уже другая «берлога» Орлова, на отшибе, словно он здесь принимал покойников со всего мира.

– Ну что, Спиридонушка, утомился? – участливо спросил Орлов и провел рукой по его лбу. – Познал, чего мир стоит, и в какую яму может душа провалиться?

Спиридон промолчал.

– Проверил на прочность мир сей, да и себя заодно?

Глаза Спиридона вдруг засветились, пелена ужаса и тьмы сошла с них, внутри был твердый человечий огонек.

– Ну вот и вернулся. Все в порядке, – подтвердил Орлов, заглянув ему в глаза. – Иди теперь отдыхай.

Спиридон спокойно ответил:

– Весело было, Григорий Дмитрич. Спасибо вам. Но все же я полежу.

– Да вон кроватка в той комнатке, за печкой. Лучше всего поспи до утра…

И Орлов невидимо вернулся к Марине.

– Человек – это звучит смешно, – безотносительно и отрешенно проговорил Орлов, – это ведь только стартовая площадка, чтоб взлететь в неведомое человеку и отрицающее его.

– Кошмарно это интересно, Григорий Дмитриевич, – вздохнула Марина. – «И отрицающее его!» Даже мне страшновато, потому что знаю, что имеете вы в виду? Отрицающее не только временное, жалкое «я» и все прочее, но и…

– Образ и подобие Божие. Атман, Вечное Я и прочее, – чуть насмешливо промолвил Орлов.

– Немыслимо смеяться над Богом, – сухо ответила Марина. – Не родился еще такой юморист.

– Как все-таки с вами трудно, со смертными. – Орлов как будто обратил внимание на окружающее. – С вами поговоришь – и совсем человеком станешь. Даже с тобой, Марина. Не отрицаю я вовсе ничего, но надо идти радикально дальше. Высшая математика не отрицает арифметику первого класса.

Марина вспыхнула:

– Это вечное абсолютное Я, бессмертие – арифметика первого класса?! Должна ведь быть опора, что-то вечное, вне гибели, прежде чем бросаться в бездну!

– Все это вечное есть, кто спорит, но не в этом дело… совсем человечно ответил Григорий Дмитриевич.

– Нет, и в этом тоже, – упрямо повторила Марина. – Да, я верна своей черной точке, своей пропасти за ней… Но одновременно я все больше и больше склоняюсь к этой опоре, к своему «нежно любимому Атману», к моему вечному Я, к Абсолюту, к Богу внутри Себя, впрочем, все это уже за пределами слов…

– Да ради Бога, Мариночка, ради Бога! – замахал огромными руками Орлов, словно утешая ребенка. Лишь бы не плакал. Марина взглянула на него, и его образ расплылся, даже непомерные глаза как будто исчезли, канули в бездну, и в комнате одна Бесконечность.

Но она упорно продолжала, словно возражая непостижимому:

– И я хочу быть и там и там. И в бездне и в своем «я», Григорий Дмитриевич!.. Григорий Дмитриевич!

Она словно очнулась и увидела: Орлов на месте в обычном виде, и даже улыбается:

– Так, так… Поменьше слов. Смертным часто мешают слова… Какой конфуз, например, со словом «Бог»… Люди пытались уловить Абсолютную Реальность, и что получилось?..

Марина вдруг рассмеялась. Но смех был такой, что перешел в долгое молчание.

Но затем из другой комнаты, из-за угла, выскочил совсем обезумевший вдруг Спиридон в одних трусах и майке.

– Григорий Дмитрич! – закричал он посреди комнаты, – но ведь потом, после падения мира сего, Бог сотрет слезу с глаз человека, не будет горя, будет рассвет, рай, торжество!!!

Орлов наклонил свою нездешне-бычью голову.

Лицо улыбалось, но глаза были как всегда неподвижно мерцающие и вне миров.

– Да будет это все, будет! – расхохотался вдруг он, – только таким людям, как Марина, это все быстро надоест.

И он подмигнул Марине, хотя глаз по-прежнему оставался далеким.

– И успокойтесь, Спиридон, – Григорий Дмитриевич даже привстал, – я знаю: вы вырветесь из земной тюрьмы…

Спиридон как-то радостно сник, так же быстро, как и взорвался, и со странным благодушием опять бросился спать.

– У него все в норме, – заметил Орлов, возвращаясь глазами к Марине, – маленькие ранящие его шажочки… Ему хорошо бы познать, что этот мир – болезнь…

– А Россия? – вдруг спросила Марина.

– Россия… Как-нибудь поговорим потом, – так же внезапно ответил Орлов, странно и загадочно улыбнувшись.

Тайная красота хлынула к лицу Марины.

Она встала и вдруг совсем близко подошла к Орлову. Это было почти немыслимо – так стоять близко от Непостижимого, хотя и в виде человека.

Но она слегка прикоснулась к нему рукой и ушла.

Глава 23

Позже вечером в заброшенный, наполовину покосившийся этот домик ввалился Черепов, грязный, но трезвый. Первого, кого он увидел, был Спиридон, который сидел за столом веселый, подтянутый и умный. А недалеко в кресле – Орлов, согласный принять:

– Проходи, Климушка, проходи! С неба, что ли, упал?!

Черепов, конечно, заранее знал, где находится этот второй дом Орлова, и его тянуло к нему, недаром для своего лесного запоя он и выбрал ближний к Орлову лес, приехав сюда от недостаточно прожженных Никитиных.

Но Спиридон крайне изумился.

– Он ваш, Григорий Дмитрич?! Ваш?.. Вот это да… Ведь меня вел по опушке, когда я был в состоянии…

И Спиридон развел руками. Был он сейчас грандиозно нормален.

Черепов пробормотал:

– Ax вот оно что… Ну теперь все понятно, не ваш и не чей, хотя я, Григорий Дмитриевич, – и Клим бросил мрачный взгляд на Орлова, но не по отношению к нему, а вообще.

Спиридону стало не по себе.

– Я на скамейку к бабушкам пойду покурить, – сказал он Орлову и тяжело двинулся к дверям.

Но до его слуха все-таки донесся замирающий голос Черепова:

– Ничего у вас не получится, Григорий Дмитриевич… Все бесполезно… Любые прорывы – это иллюзии. Мы живем на дне ада, и если у нас есть надежда, то только не на себя…

«Ишь ты», – подумал Спиридон.

И потом Черепов продолжал, но Спиридон уже не слышал:

– Не выбраться из этой пещеры, из этого мира. Чем ближе, мы думаем, что приближаемся к выходу, тем глубже мы погружаемся в мерзкую тину мира сего, и тем дальше отдаляемся от выхода. И весь этот свет в конце тоннеля – он не наш, это только отблеск, игра или просто ведьмины огоньки… А вы хотите еще большего, чем света. Я уверен, не будет ничего для человечества, кроме тотального срама. Мы обречены, и в этом наше загадочное предназначение… Значит, кому-то свыше нужна наша гибель, и надо искать Кого-то, кто еще выше, чтобы…

Неожиданно Черепов заметил, что он обращается к пустому креслу, хотя то не отвечает. Орлова нигде не было, ни в кресле, ни где-то еще.

Клим замер, выругался, пробормотал, что-де все понятно, и с яростью продолжал говорить туда, в пустое кресло. Вошла какая-то толстая, но мрачная старуха, и не удивившись такому разговору, поставила на стол пышный самовар, баранки и другое, прямо перед пустым креслом.

Черепова добило это полное согласие с пустым местом, как будто так и положено, несмотря на любезное приглашение: мол, проходи, Климушка, проходи! Махнув рукой, Черепов направился к выходу.

– Да куда же вы убегаете, Климушка, – раздался голос откуда-то сверху, с потолка, или с полу чердака, что ли. – Присядьте, раз обречены.

Черепов неожиданно для себя действительно сел и удивился этому.

– Хохотун вы все-таки, Орлов, хохотун… Ну хорошо, сдаюсь.

– Как Ульянушка-то, жива-здорова?

Клим ничего не понимал, откуда голос, кресло было пустое, и его поглотила эта жуткая пустота.

– Да что вы дуетесь, Климушка… Сестрица-то жива?

Орлов явно был уже в комнате, подходил, но Клим ничего не видел, втягиваясь нутром в эту пустоту и оцепенев.

Возникнув, Орлов похлопал Клима по плечу.

– Чаек-то готов, тут и баранки, плюшки, пейте чаек-ти, обреченный…

Черепов как-то сразу пришел в себя, посмотрел на Орлова и усмехнулся:

– Всё уроки смертным даете, Григорий Дмитриевич… Ну-ну… Вот и я, грешный, влип.

– Ни во что вы не влипли, Черепов, кроме как в самого себя. Пейте. С похмелья помогает.

– Не в себя я влип, а в мир этот. Не утешайте.

Черепов опять взглянул на Орлова. Лицо его стало вдруг доброе-предоброе, ну прямо малиновое, но внутри, в глубине глаз было все то же, неописуемое и далекое: и доброта, и любое другое человеческое могло в любой момент упасть как шутовской колпак.

Черепов все понял, вздохнул и все-таки сказал:

– Не верю, что не обречены.

Орлов внезапно чуть посерьезнел и ответил:

– Правильно, Клим, правильно. Не верьте. Это вам очень идет. Это по-вашему. А там посмотрим. Но когда придет то, о чем вы думаете, вам не будет тяжело, но будете ли вы тогда вообще, это еще вопрос.

Черепову стало жутко: не столько за себя, сколько тотально.

– Я, пожалуй, пойду, с вами худо…

– Так-так!!!

Черепов опять взглянул на Орлова и вдруг молниеносно высказался:

– Зачем вы к людям-то пришли, вы же не человек… А им нужен богочеловек… человек… Но вы к людям никакого отношения не имеете… Пришли бы к богам, к звездам, к самому бытию. Хотя вы, конечно, ответите, что человек-то не только человек. Видите, я все-таки сдался вам, и я это чувствовал, когда шел сюда сквозь лесной запой…

– Ну вот вы и прозрели малость.

Черепов встал.

– Я ухожу.

– Что так?

– Ухожу.

Орлов проводил Черепова до выхода. В саду уже была тьма, родная, но тьма. Божество приняло форму пространства. На прощанье Черепов обернулся и резко сказал:

– А все-таки все обречены… по большому счету…

Орлов безразлично кивнул головой, и непонятно было, что это значило, и не обращая внимания, напутствовал:

– А вот эта история с Павлом Далининым продолжается и продолжается… Да, плоховато, но, значит, так и надо. Привет ему передайте.

Глава 24

Павла разбудил телефонный звонок. Опять дребезжал в трубке вездесущий голосок Безлунного:

– Павлуша, ты слышь меня?.. Я тебе вот что скажу, ищи, ищи Никиту, ты прав в этом, но насчет твоего вечерочка, тридцать с лишким годков назад, поменьше трепись… Так ты ничего, но когда напьешься, несдержан у меня… Ты учти, ведь на тебя тогда дело было заведено об изнасиловании… Етой… которая померла еще, кажись, до твоего рождения… Ты, Павлуша, этим не шути: дело пока лежит, но оно еще не закрыто… Не шуми, а то вдруг засудят… Оно, конечно, вроде получается, что ты ее изнасилил, когда тебя еще не было… Но, знаешь, у нас все бывает, если надо, сведут концы с концами… Мы, Паша, логикой и всякой ерундой не отличаемся…

Павел со злостью повесил трубку. Как раз сегодня он собрался с Егором к хохотушкину, смехуну, искать Никиту. И они пошли, несмотря ни на что.

Смехунок оказался не таким насмешливым, как думалось, на первый взгляд, даже мрачноват, даже как-то доисторически мрачноват. Вначале не хотел даже пускать, но потом снизошел. Вошли в темную, с низкими потолками квартиру, кругом была уйма всякого хлама, пыли.

«Что ж тут смешного?» – подумал Егор. И в этот момент хозяин дико захохотал. Егор и Павел даже вздрогнули от неожиданности и переглянулись. Павел, которому все сумасшествие мира сего стало сильно действовать на нервы, рявкнул на хозяина:

– Что вы так хохочете?? Мы что, для вас нелепы?!

Хозяин (его почему-то все звали по-детски Боренька, хотя ему было уже далеко за тридцать) вдруг сразу сник, стушевался и проговорил:

– Да что вы, ребята, как я могу… Не обижайтесь… Особенность у меня такая, привычка, можно сказать, даже вредная… Я ведь не над вами смеюсь… Проходите вон сюда на диванчик.

«Ребята» с неудовольствием потянулись к пыльному старомодному дивану. Боренька убрал с него тоже пыльного, но жирного кота, приговаривая при этом:

– Несчастные они, все эти животные. Совершенно хохотать не могут. Плакать – плачут, а чтоб хохотать – ни-ни.

Кот мяукнул, но не сопротивлялся. Павел огляделся. Прямо на него с противоположной стены смотрел непомерно огромный портрет Достоевского с неподвижными глазами.

– Как-то он не очень сочетается с вашей смешливостью, – заметил Далинин.

– Это почему? – оторопел Борис, – мы с ним очень хорошо живем.

– Ну и на здоровье.

– А над чем вы все-таки так смеетесь, пугаете даже своим хохотом? – вмешался Егор.

– Как же над чем? – опять совершенно оторопело, удивляясь, точно все только что родились, спросил Борис. – Да над всем. Мне все смешно.

– Тогда сдерживайтесь, милейший, если вам все смешно. Это опасно – могут принять на свой счет, а не на счет «всего», – немного нагрубил Павел.

– Да я осторожный, – совсем смиренно отвечал хозяин. – Я по глазам людей вижу – кто все понимает.

– Что понимает?

– Да то, что мир смешон. Вселенная вся со своими звездами и солнцами – смешна. А уж о существах, о людях, о чертях или там призраках, покойниках – я уж и не говорю. Тут уж, извините, ребята, я сдержаться не могу. Иные, которые не понимают, даже бросались на меня. А я, как взгляну на существо, сразу вижу его суть – и невмочь. Конечно, не всегда. Если всегда хохотать – помрешь. И осторожность, это правда, нужна – вот мой кот никогда на меня не обижается, когда я над ним хохочу. А жена от меня ушла – не выдержала. Зверела. Криком кричала на всю улицу, что я над ней хохочу. И не могу остановиться. А я ведь не над ней лично хохотал, а, как бы сказать… над природой человеческой, что ли… ну и над природой вообще…

Егор и Павел с удовольствием прослушали эту речь. Все встало на свои места. Все стало понятно.

– Вы только, дорогой, сейчас не хохочите, – вставил Павел. – У нас к вам серьезный вопрос. А то вы, говорят, чуть что – подолгу хохочете, а время идет, сейчас не XIX век, чтоб целыми часами хохотать.

– Да нет, ничего, я устал со вчерашнего. Сердце даже зашло. Говорите, я слушаю.

– У меня есть дело к Никите. Вы должны знать, о ком я говорю…

Боренька замахал руками:

– Ни-ни! Это ошибка! Давно не был!

– Как не был?! Куда ж он делся в конце концов?

Воцарилось молчание. Молчал кот, молчал портрет Достоевского, молчали и те, кто были во плоти.

– Никита – человек странный, его так, просто, не увидишь, – ответил наконец Борис. – Это бред говорят, что его во мне, дескать, привлекал мой хохот. Не думаю. Хотя он не возражал. Сидит, бывало, вот на этом пыльном диванчике и на меня настороженно так смотрит. Особенно, когда я хохочу. Я ведь захохотать могу всегда, обычно неожиданно, меня только мои физические силы и больное сердце ограничивают. А он – ничего, изумленно вперится, когда я хохочу, а потом вдруг встанет, подойдет и поцелует меня – и всегда непременно в лоб. Никогда в губы не целовал, или в щечки – а меня ведь любят целовать знакомые, в щечки, сладко так, это не порнография какая-нибудь, а от уюта, я уютный очень с виду, как куколка. Вот людей и тянет.

И Боренька не выдержал: захохотал. Кот спрыгнул со стола. Павел очумел.

– Да прекратите же! – встрепенулся Егор.

В конце концов Павел сам захохотал. Егор вышел в другую комнату. Кот побежал за ним. Сколько времени это продолжалось – Егору было трудно вспомнить, он потерял ориентацию во времени. Может быть, всего навсего полчаса.

Когда припадок хохота прекратился, Егор вошел в комнату. Павел уже уплетал пирожки и мирно разговаривал с разгоряченным Боренькой.

– И вот странность! – взвизгивал Боренька. – У меня есть еще одна особенность: если я долго и громко хохочу, то падаю. Упаду со стула и лежу на полу. Но хохотать продолжаю. Если над миром – то тогда меня не остановишь! И тут Никита никогда не пропускал: подбежит, бывало, ко мне, наклонится, весь из себя солидный такой старикан, хоть и сумасшедший, и знай целует меня в лоб, словно я покойник.

– Ну вот, а говорили, что редко его видели, – великодушно укорил его Павел.

Егор, глядя на добродушие Павла, сам раздобрел и сел на диван рядом с Павлом. Кот быстро вернулся и прыгнул на портрет Достоевского.

– Так ведь это раньше было! – завизжал Боренька. – А после одного случая он ко мне давно не заходил! Придет, конечно, это точно, но когда – не знаю.

– Что за случай?

Вдруг глаза Бори на какое-то время почти обезумели от серьезности: никаких смешков, одна только неподвижность.

– Да никакого случая, собственно, не было. Вы знаете, с Никитой всегда трудно на улице, он на все реагирует страшно: когда светофор, как только зеленый свет – бросается в сторону. Зеленое не любит. Здания и автобусы за призраки принимает. Но внутрь автобуса входит, однако, на пассажиров смотрит ошалело, как будто он их встречал на Луне. Да за один такой осмотр его в сумасшедший дом могут забрать. Вот я и еду с ним, мучаюсь. Все-таки доехали, вышли. Но что там случилось, не знаю, ничего особенного на улице не происходило, и вдруг Никита заметался, как кошка обезумевшая, у которой галлюцинации начались. Бросается из стороны в сторону, хотя ведь дедуля. Еле усадил я его на скамейку. А тут как на грех машина с покойником застряла, на кладбище, видно, везли, да мотор забарахлил, и все это остановилось около нас. А я, чтоб отвлечь его от галлюцинативной этой жизни, и говорю: «Никит, смотри, человек помер!» И вот тут он вдруг затих и как-то дико на меня посмотрел. И заговорил внезапно так явственно, убежденно, со знанием, и тени безумия нет: «Какой же ты недогадливый, Борис, какой недогадливый. Неизвестно ведь, кто из нас мертвый, он или мы с тобой… Или еще кто на улице». А потом затих опять, как птица ночная. И уже не бросался из стороны в сторону. Молча я его проводил, сам не знаю куда. А Никита на прощанье водянистые свои глаза поднял на меня и сказал: «Я к тебе, Боря, не скоро приду».

Павел и Егор переглянулись. Борис на мгновенье задумался и потом подмигнул Павлу:

– А смех мой он все-таки любил. Бывало, скажет тут, на диване: «Хохочи побольше, Боренька, я люблю, когда необычные трупы хохочут. Мне это сейчас помогает». А потом опять бредит, бредит час, бредит два и снова такое скажет, что мороз по коже пробежит…

И Борис внимательно посмотрел на Павла. Все становилось ясней и ясней.

«Смышленый все-таки дедок», – подумал Егор про Никиту.

Поскольку многое прояснилось, надо было идти. Борис тоже приподнялся и вдруг спокойно сказал:

– Если срочно надо, дам вам ориентир. Кроме меня, у него еще один друг есть. Пишите телефон. Зовут его Кирилл Семеныч. Но когда Кирюша подойдет, вы его называйте «провидец». Он поймет. Правда, провидец он, но на совсем особые дела.

И Борис усмехнулся.

Когда вышли, Павел обратился к Егору:

– Ну как?

И Егор ответил:

– Страшный человек. Смех – это маска. Неужели не понял?.. Первый раз вижу человека, который весь превратился в маску. Но когда прорывается… Ты видел в те моменты его глаза? В них один бесстрашный ужас. И удивление нечеловеческое. Отчего… Не знаю. Чему он удивляется, чем поражен? Что видит здесь, в этом мире, что мы не видим? И хохот его – конечно, маска, но не совсем. Тут еще самозащита есть. И какая-то сверхоценка того, что видит, тому, чему удивляется, мягко говоря. Его приступы хохота – это отражение безумия мира.

– Ты прав. Недаром Никита его друг.

И они нырнули в вечное московское метро.

Глава 25

Черепов не добрался до сестры. Уснул в канаве, метров триста от дома. День был, правда, солнечный, не особенно дождливый.

Проснулся он часа через два, солнце еще грело. Глянул на небо, но увидел наверху, у края канавы, лицо молодого человека, робко на него глядевшего.

– Чего надо? – угрюмо спросил Черепов.

– Клим Валентинович, я к вам, – почти прошептали сверху. – Интервью у вас хочу взять. Я из крупной московской газеты. Веду отдел культуры.

– О, Господи, – с отвращением проговорил Клим.

– Я полтора часа назад вас здесь нашел и с тех пор караулю, – уважительно сказал молодой человек. – Я направлялся к вашей сестре, думая вас там застать, да вот по пути вы сами оказались…

Черепов, понятное дело, не любил прессу, но тут, возможно, с похмелья, а может быть, лицо молодого человека показалось ему не в меру тихим – короче, он согласился.

С трудом, кряхтя, он вылез из канавы не без помощи молодой руки журналиста.

Тот сразу задал ему первый вопрос: «Ваше отношение к смерти?»

Пока Черепов отдувался, отряхивался, ничего не отвечая, последовал второй: «Ваш последний рассказ поразил продвинутую образованную молодежь Москвы, ее духовную элиту. Чем вы это объясняете?»

– Знаешь, парень, – благосклонно процедил Черепов, – я, пожалуй, отвечу на эти вопросы, но только после двух-трех стаканов водки. Я преувеличиваю немного, но… надо опохмелиться. Вон там, видишь, пивная – туда и пойдем.

В старомодной пивной за одиноким столиком, у окошечка, Черепов, попивая пивко, доброжелательно отвечал на все вопросы, особенно о своем отношении к смерти. Журналист прямо-таки визжал от восторга, Клим хотел было даже пригласить его к сестре, но тот, когда все было закончено, тут же попросился в Москву, скорей в газету: «Я знаю, что вы не даете интервью, и вдруг такая удача… Я безумно рад», – и молодой человек прямо-таки улетел на электричку.

Черепов остался один и был этим очень доволен.

В окошечке виднелся сквер, и вдруг на ближайшей скамейке, совсем рядом от пивной двери, Черепов заметил того самого страшилу, с которым он некогда беседовал здесь, в этой пивной.

Страшила сидел неподвижно, тяжело задумавшись и воткнув взгляд в землю. Только пальцы его на длинных руках чуть-чуть шевелились.

«Страшный все-таки парень, – подумал Черепов, – чем-то он мне напоминает Смердякова, хотя ведь совсем не похож, судя по Достоевскому. И загадочного в нем побольше… Надо же, такой образина, а весь ушел в мысли…»

Сам Юлий, это был, конечно, он, не заметил Черепова. Думал он о многом, но начал с нагоняя, который ему задал Крушуев. «Я тебя выгоню! – кричал шеф. – Какого-то поганого старичка, пусть он хотя бы и из будущего, ну и что?.. не можешь обнаружить и придушить! А мы здесь работаем, организация процветает… Причем по всему миру… Она давно стала международной… Размах появился… А ты!.. – исступленно плевался Артур Михайлович, – ты, Юлий, стал задумываться!.. Смотри у меня… Чтоб нашел змеиное гнездо – и точка. Сынок называется…»

Потом мысли Юлия перешли на самого Никиту. Он его не видел ни разу, но по-своему представлял. «Если из будущего, то враг, – думал Юлий, – мало ли что будет в будущем… Артур Михайлович прав». Старичка он представлял себе почему-то в виде лешего, а леший – это миф, таких-то и надо убивать. Чтобы мир стал реальней, Юлий предвкушал смерть старичка, но в этом смысле мысли его приняли хаотическое развитие, и он сам умом своим проваливался в этот хаос. Разрыв во времени тупо мучил его. Он никак не мог понять: как это так – старичок сейчас еще не родился, а уже появился, при нас, тепленький, юркий, но не родившийся еще. И, предположим, он его задушит, в этом Юлий не сомневался, придушит медленно, с кряканьем, со знанием дела, заглядывая в предсмертные глазки, ответственно, но ведь в будущем, когда оно настанет, черт бы его побрал, этот тип опять возникнет, по логике выходит, что так, и будет там разгуливать пока… пока опять не попадет к нам. И так до бесконечности, что ли??. Да, прав, прав шеф-то, когда вразумлял: глуп ты, Юлий, глуп в вопросах пространства и времени, не читал древних книг…

«Где мне читать, – загрустил тем временем Юлий, – мое дело душить, а не читать. И мое дело правое. Нечего, чтоб всякая тварь шлялась из одного времени в другое. Шеф всегда правильно говорит, как отец родной… Но Никита-то ведь неуловимый…»

И какая-то тьма объяла Юлия. Казалось ему, что убивать – легко, потому что никакого убийства не происходит. Все становятся неуловимые. Идут себе чередой в будущее. И он, Юлий, мог бы туда же пойти, если бы его кто-то убил. Но здесь, в этот момент тьмы, разум Юлия возмутился: он всегда хотел жить и жить, но в полном спокойствии и удаче. И ум его воспылал из тьмы. Вспомнил: добротную весть к тому же принес шеф недавно: «Метафизике капут!»

Что бы это все-таки значило? А может, наоборот, всем нам, людям, – капут. Опять его ум погрузился в хаос, в котором светило, однако, холодное солнце. Этим солнцем были его длинные, мощные руки с шевелящимися пальцами-щупальцами. И Юлий стал внимательно рассматривать их. Какие они красивые, ясные, сильные, и их никогда не мучают всякие вопросы, они просто убивают и все. Тихо и незаметно. И его разум должен быть точно таким, как и его руки.

Тогда наступит золотой век.

Юлий вздохнул…

Черепов, между тем выйдя из пивной, прошел мимо Юлика, но тот ничего не замечал вокруг.

«Что же это Орлов намекнул о Павле, когда прощались? – подумал Черепов. – В чем там дело? Надо бы к Далинину съездить».

Глава 26

«Провидец» оказался на редкость покладистым парнем, и телефонный разговор с Павлом закончился тем, что «провидец», по имени Кирилл Семеныч, пригласил всех, кого Павел захочет взять с собой к нему на квартиру, в ближайшую субботу, добавив, «и Никита тоже обязательно будет, опоздает только, как всегда».

Тем не менее, несмотря на «покладистость», Кирилл Семеныч был по своей сути гораздо более жуток, чем другой друг Никиты, хохотун над миром этим, Боренька, тайное ядро которого так напугало Егора.

Если Боренька со своими приступами хохота был одержимый относительно ужаса мира, то Кирюшу интересовал только Бог, и считал он себя провидцем только по отношению к Нему. Иными словами, судьбы миров его не задевали, его занимала и углубляла только судьба Бога, как это ни дико звучит, и полагал он себя провидцем в этом ключе. От роду ему насчитывалось всего тридцать четыре года, и метафизические знания, и т. д. были, конечно, огромные, и круг существовал, Москва есть Москва, она сама невиданная планета.

Какой же смысл он умудрялся находить в этом безумном выражении: «судьба Бога». Во-первых, Кирилл Семеныч ссылался на древних, в том плане, что Бог (не как Абсолют, т. е. Бог в самом себе), а как Бог проявленный, Бог миров, имеет свой срок, пусть и по нашим понятиям почти бесконечный. После такого несоизмеримого для человеческого ума времени – этот Бог и нетленные основы его Творения возвращаются в свой Первоисточник.

Наступает Великая Пралайя, период, когда миров нет, но потом появляется новый Брахма, новый Творец, создающий принципиально иной мир, вовсе не обязательно основанный, например, на Первопричинном Разуме и т. д.

Отсюда Кирилл считал понятным свое выражение «судьба Бога» – ибо все, что появляется и уходит в свой Первоисточник, имеет судьбу.

Только Бог в Самом Себе, Абсолют, сам Первоисточник не знает ее, но и в этом Кирюша сомневался, ибо и на этот счет у него были какие-то свои невообразимые гипотезы, прозрения, наводящие ужас на лиц, которым он это открывал. Потому и называли его «провидцем».

Другой его особенностью была совершенно необъяснимая мания величия, настолько чудовищная, что даже кошки пугались, когда он на это намекал. Может быть, потому, что тогда даже его тело пронизывалось этим величием. Им, которым были недоступны человеческие понятия, и то становилось страшно. Когда Кирилла, например, какие-то люди называли самыми величайшими словами, которые только создал род человеческий (Бог, Абсолют, Брахма, Абсолютная Реальность), с теми он тут же порывал отношения, считая, что его принижают.

Тут уж без комментариев, не говоря о том, что многие шарахались от него в сторону, прямо отпрыгивали прочь.

Однако Орлов, усталый от хохота, когда ему рассказывали о людях, тем не менее отмечал, что, в сущности, Кирилл где-то прав, если понимать его в том смысле, что, на самом деле, самое высочайшее невыразимо в словах и мало соответствует тем понятиям, которыми бедное человечество тешило себя, пытаясь познать абсолютно Глубинное.

Но в каком смысле надо было в действительности понимать Кирилла – никто не знал.

В остальном же это был на редкость скромный человек. Старушек в троллейбусе никогда не забижал, был слаб на милостыню, особенно по отношению к инвалидам; если его толкали, к примеру, в метро, то сам извинялся первый, не дожидаясь извинения толкуна. Чего в нем не было, так это эгоизма: последнее отдаст человек. Зарабатывал он пением и уроками. Если один друг Никиты хохотал, так этот – пел. Конечно, не так часто, как Боренька хохотал, и пел он вовсе не приступами, а нормально, но все же отличался тем, что пел во сне. Это была его единственная вредная привычка.

Баб у него было много, но он ни на ком не задерживался долго: прогонял.

Терпеть не мог, чтоб была «единственная», и вообще повторял, что роль женщины в его жизни сведена к необходимому, но минимуму.

Некая Наташа, одна из тех, кто претендовал на «единственность», уверяла, что проблема в том, что женщинам якобы трудно адаптироваться к его мании величия, так как повседневная жизнь включает явления, которые исключают величие. Когда ей замечали, что в повседневной жизни Кирилл вовсе ничем и не выражает свое величие, считая такую жизнь за пустяк, она отвечала, что хотя он и не выражает, но это невидимо и тайно ощущается, тем более, женщины чувствительны к мании величия и не любят ее в близких.

Так или иначе, по жизни Кирилл был сама скромность и даже тихость.

Голос был тоже тихий, и квартира его – тихая, затаенная, точно в ней поселилась бесконечность.

Вот туда-то, в такую тишину и направились Егор с Павлом.

По дороге зашли в бар, на Тверской. И, сидя в отъединенном углу, в полумраке, Егор отрешенно заметил:

– Ты, надеюсь, понял, из всего, что рассказывали о Никите, особенно этот Боренька, хохотун, одну вещь…

– Понял. Какую ты думаешь?

– Никита считает, что он попал в мир мертвых.

– Конечно. И я, в сущности, рад этому. Хорошо, когда тебя принимают за умершего.

– Тут ведь еще такой момент. Он пришел из будущего в далекое прошлое. Значит, и с этой точки зрения, мы для него – умершие.

– С этой или с другой, но он точно принимает этот мир в целом за владение мертвых. И ему жутко от этого. Все в нашем мире вызывает в нем ужас. Он не может смотреть даже, как мы едим, ибо тяжко видеть пир мертвых, еду трупов.

Никита действительно думал так.

По многим причинам он был в этом абсолютно убежден. И тяжело ему было смотреть в глаза детей и людей.

Все, что происходило на этой планете в нашу эпоху, вызывало в нем именно такое чувство. Находясь в толпе, на центральных улицах Москвы, где много иностранцев, он удивлялся многообразию мертвых. И смех Бореньки поражал его как открытие: оказывается, труп может так смеяться, так глубинно, до самого нутра, уже, правда, пустынного, так заливно! И любил Никита Бореньку за это, души не чаял в нем.

Удивляла его и тяга мертвых к наслаждению. Но когда кто-нибудь из них умирал – тут Никита порой становился в тупик, но не особенно. Он считал, что смерть – это длительный и сложный процесс, со многими стадиями, перерывами, даже оживлением, и обычную нашу смерть он чаще воспринимал лишь как один из этапов. Причем почему-то считал, что здесь происходит, наоборот, некоторое оживление, гальванизация, смерть шиворот-навыворот. Он был очень чуток в этом отношении.

Трудно было ему, а по большей части и невозможно, передавать людям свои мысли, знания, и глубь. Тут он только барахтался, но никаких выражений ни в чем не находил. То, что было в нем, то, что он помнил и знал оттуда, жило в нем одинокой чудовищной глыбой, ходячей заполярной Вселенной, которую он ни с кем не мог разделить. Он пытался иногда, издавал какие-то звуки, искал нужные слова в огромных словарях (но там таких слов, явлений и понятий и близко не было), порой прыгал, дергался, пытаясь патологическими движениями выразить то, что он хотел. Все было бесполезно. Естественно, его принимали за сумасшедшего обычные люди, но где-то он и действительно сдвинулся после того, что с ним произошло там, да и здесь. Правда, кое-что он мог бы вполне выразить на языке того времени, в которое он попал, но он не хотел: ибо вне связи с остальным это было бы нелепо и тотально искажало бы картину. Но иногда у него вырывалось…

И тогда ему самому становилось страшно, он бросался из стороны в сторону и кидался даже есть, пожирать эту их пищу, если она была под рукой. Потом его рвало, но кое-что усваивалось, и текла странная кровь изо рта… Но он знал, как поддерживать свою жизнь. Он цеплялся за нее так же, как цеплялись все эти мертвецы, и в этом был с ними схож…

Но их веселость вызывала в нем такое изумление, что на какое-то время его ум прекращал функционировать…

Егор и Павел должны были еще подхватить на Таганке других гостей, вызвавшихся повидать бедового Никиту. Одна гостья – была та самая гадалка и экстрасенска, Тамара Ивановна, тетушка Павла, к которой он еще раньше обращался по поводу некоторых деталей своей судьбы. Толстуха умолила Павла, чтоб ей увидеть Никиту. «Может быть, удастся погадать на него, Паша, – захлебываясь, говорила Тамара Ивановна, – тогда из-под завесы-то и откроется суть, и мы увидим…»

Павел в конце концов устал от нее, но он заметил, что лучше, чтобы из-под завесы не открывалась суть. Но он-де обречен.

«Возьмем кота! – вскрикнула Тамара Ивановна. – Моего, любимого. Он не прост. По его реакции многое можно будет понять».

Вторым гостем был Черепов. Он нашел-таки Павла. Черепов был свой, из общей метафизической компании, и от него скрывать было нечего. Без особого интереса он согласился приехать.

В толчее на Таганской площади нашли гадалку с котом. Кот был большой, жирный, черный и все время мурлыкал у Тамары Ивановны на груди. «По нему – хоть весь мир провались – лишь бы мурлыкать», – шепнула та.

Черепов стоял невдалеке, но своим острым взглядом определил Тамару Ивановну, хотя был с нею незнаком.

«Что-то есть в ней от ошалелости нашей», – решил Клим.

И вся эта компания ввалилась в старомодный, исторически ценный двухэтажный домик в Замоскворечье, где приютилась квартира «провидца». Кота несли почему-то в авоське, но он продолжал там мурлыкать. Ему было все равно. От него исходили токи равномерного блаженного бытия.

Кирюша приготовил для гостей скромное угощение. Но Черепов от сестры привез целую сумку добра. Квартира была до такой степени «достоевской», что это сразу всех сблизило с хозяином. Кирилл принадлежал к другой метафизической группе, чем гости, они не пересекались раньше, но оказалось, что слышали друг о друге и кое-что знали. Выяснились линии, общность. Во всяком случае, труды Рене Генона (в основном на французском) были азбукой и там и тут. Однако Кирюша был какой-то особенный и резко выделялся в своей группе и среде.

Никиты еще не было. Опаздывал.

«Ну еще бы, – подумал Егор. – Нелегко ему, будущему, передвигаться по миру мертвых. Глянет какой-нибудь труп в харю – и не обрадуешься».

Кирилл, однако, взглянул подозрительно на кота. И почувствовав, что Тамара Ивановна явно со стороны, вопросительно посмотрел на Павла. Тот шепнул, что эта родная тетушка, обычная экстрасенска, вреда от нее, тем более метафизического, никакого.

А что предскажет – от того отмахнуться можно, как от мухи, если даже сбудется.

– А кот? – уточнял Кирюша.

– Кота я знаю, – уклончиво ответил Павел.

На том и порешили. Разговор сразу же перешел на тему тибетского бона, манускриптов на санскрите, описывающих то, что было с людьми лет сто тридцать тысяч назад, потом о раскопках на Кольском полуострове и на Урале (о ведических поселениях там) и т. д. Кот перестал мурлыкать и все смотрел по сторонам. Никиты почему-то не было и не было. Тамара Ивановна начала уже нервничать и со смешком предложила погадать по картам на предмет прихода Никиты: может быть, где-нибудь застрял, а то и навсегда. Смешок был правильно понят.

Наконец внезапно раздались долгожданные звонки.

– Это он! – твердо сказал Кирилл.

Никита вошел в квартиру распахнутый, какой-то открытый: старичок, а в одной рубашке, хоть и в штанах. Да и жары на улице никакой не намечалось.

Такая большая компания немного смутила его. Он опасливо осмотрел всех, но сесть за стол отказался. Зная его нестандартное отношение к еде, Кирилл растерялся, не зная, что ему предложить.

Никита от всего отказывался, но потом вынул из кармана штанов яблочко и сказал, что его пожует. Это всех как-то успокоило.

– Пусть пожует старичок, пусть, – плаксиво пробормотала Тамара Ивановна. – Может, ему и жить-то осталось совсем ничего: с это яблочко.

– Я буду долго жить, долго! – внезапно совсем явственно и не по-стариковски громко сказал Никита, но слова звучали как все равно не из человеческой глотки.

Все замерли. Только кот гадалки прыгнул на кресло и почти мгновенно заснул.

– Кто вы, кто?!! – вскрикнул наконец Павел. – Никита, скажите, яснее солнца, кто вы?!!

В ответ Никита истошно, словно был в лесу, захохотал. Хохотал он так, как будто вопрос был настолько нелеп, что и отвечать на него было бы слабоумием.

В то же время создавалось такое впечатление, будто Никита в действительности и сам не знает кто он. И потому такой дремучий хохот. Глаза его медленно блуждали, искры смеха превращались в черные огоньки, словно спросить «кто он» было равнозначно вопросу «что такое Ничто?».

Кот, тем не менее, спал, и Егор счел это за знак: значит, экстрасенсам здесь делать нечего.

Но как раз в момент такой мысли Тамара Ивановна взвизгнула и стала раскладывать карты на старичка. Павел еле уговорил ее прекратить, хотя Тамара Ивановна успела пробормотать, что «карты не ложатся».

А хозяин квартиры вообще ушел в себя, думая, наверное, о судьбе Бога.

Один Черепов был невозмутим. Именно он, опрокинув сразу стаканчик водки, спокойно подсел к Никите, который уже прекратил хохотать, и сказал:

– Дедушка, кругом – ваши друзья. Никто не желает вам зла. Мы люди простые и мистические. Откройтесь нам, чего уж, все, как говорится, помрем. Все братья. В этом смысле.

Никита закрыл глаза и застыл совсем по-нашему. Но носик порозовел, словно слова Черепова ему польстили. Но на большее не сдвинулся.

– Что же он, молчит и молчит, – разозлился Павел. – Столько его искали, а он молчит или хохочет.

– Расшевелить его надо. Я знаю чем! – вскрикнул Егор. – Стихами! Он сейчас и вправду на дедулю стал похож. И стихи должны быть о дедушке.

– Ну конечно, конечно! – взвился Павел чуть-чуть истерично. – Я начинаю:

…Вяло ночью за околицей

Черный кружит нетопырь,

Вот ужо дедок помоется,

Вынет черную Псалтирь…

– Не то, не то, Павел! – перебил его Егор. – Подумаешь, нечистая сила! Ему ближе другое:

Из лихого и высшего бреда

Он выходит одетый в Ничто.

Есть в нем что-то от Синего Деда,

И его не узнает никто.

Он идет одинокий и зыбкий,

Перед ним расстилается мрак,

От его непонятной улыбки

Исчезает у путников страх.

И его нам бояться не надо,

Он и сам весь от ужаса сед.

На спине его тихие гады

Ожидают вселенский рассвет.

И сразу же после слов «вселенский рассвет» Никита вздохнул и проговорил: «Ох, ребяты…»

– Это уже сдвиг, это уже сдвиг! – завизжала Тамара Ивановна.

– Да, так и должно быть, – мрачно выпалил Черепов. – Он и правда этот самый Синий Дед и есть. Седой от ужаса, а уж то, что за его спиной тихие гады вселенский рассвет ожидают, я и сам вижу. Не рассвет, а гадов.

– Дедушка, синий! – подсела к нему толстуха Тамара Ивановна и расплакалась сама. – Вы не думайте, мы вас любим, независимо, откуда вас черти принесли. Но откройтесь нам, чтоб у нас душа об вас не болела.

Никита посмотрел на нее безумными глазами, в которых вовсе не было сострадания к самому себе, даже тени этого не мелькало, и, видимо, даже не понял он, о чем она говорит. Но стихи о Синем Деде, кажется, его задели, но по-своему. Он открыл рот и проговорил:

– Что вы хотите?

– Ну хотя бы, если о себе не можете, скажите о мире, откуда вы пришли, – выговорил Павел.

Огонь мелькнул в глазах Никиты, какое-то усилие, еще одно усилие, и он впал в разум, (как мы его понимаем, этот разум) и заговорил несколько яснее:

– Они, они к нам пришли… Прорвались… Из невидимого мира… И среди нас… Как ночь среди дня… Поедают душу… Никого не щадят… Они и сейчас там… Бежать, бежать мне надо! Защиты нет.

Воцарилось молчание. И Никита умолк. Разум в глазах угас, но появился другой разум, не наш.

Наконец Егор переглянулся с Череповым и пробормотал:

– Боже мой, неужели так точно сбылось… Как и предсказывали древние.

Черепов только пожал плечами: что ж тут удивительного.

– А может, бредит старикан, – с тоской комментировал Павел. – Но вряд ли…

А старикан между тем жевал яблочко. Старые зубы, которым возраст может быть тысяча лет, впивались в современную розовую, пахучую плоть.

Его, Никиты, «сейчас» стало нашим «сейчас». Настоящее не потеряло своих качеств, оно только сместилось в другую нишу.

– Ничего этого не было, – вдруг сказал он.

Но и явное присутствие другого разума в Никите сбивало с толку. «Там», в этом «будущем», тем более о котором говорил Никита, не могло быть «другого разума» – там было лишь продолжение человеческого рода, с его разумом.

Как же понять?

Егор поглядывал на Черепова, Черепов вздыхал, разводил руками, мол, не дано знать, а Павлу было не до того: слишком много личного связано было у него с идеей времени.

Кирилл же, хозяин, так ушел в себя, что непонятно было, в чем Никита его друг и зачем вообще ему надо было устраивать этот вечер.

Кот стонал во сне.

Наконец Никита снова «впал в разум» и тихонько заговорил:

– Но были еще не «они», а «те»… «Те» – ужас, ужас, но по-нашему… Были сильные… Как боги… Все перевернули… Но «те» – люди… Ужас… Но хорошо… А были еще не «те»… Достигали невероятного… Мир менялся…

И дедуля опять по-совиному захохотал, но быстро прекратил:

– Но «те» – у них жизнь короткая, только родятся – сразу помирать… Ха-ха-ха!.. Но люди… Ха-ха-ха!

Потом вдруг замолк, посерьезнел и стал молоть такое – в основном из диких звуков, среди которых вырывались, однако, понимаемые людьми слова, – что наступила полная растерянность. Среди «диких звуков» чаще всего повторялись слова о какой-то Катастрофе. Так продолжалось минут пятнадцать, лицо Никиты при этом менялось, чуть ли не трансформировалось, но непонятно было, то ли это результат внутреннего движения, то ли действительно его черты расплывались. (Скорее, конечно, первое). Среди здешних звуков выявлялись слова о Первой Катастрофе (при этом Никита делал широкий жест руками, показывая круг, вроде земного шара), и о Второй Катастрофе (при этом Никита указывал на себя). Оказывалось, что Вторая Катастрофа гораздо страшнее Первой, хотя Вторая, видимо, относилась к нему лично, а первая – к человечеству в целом.

Временами Никита вставал с места и лихо приплясывал. Что он этим хотел выразить – такое уходило в невозможность, но хотел сказать явно, потому что глаза делались умоляющими, и он, останавливаясь, то смотрел на Егора, то на Черепова, как человек, который что-то хочет рассказать собаке, но та все равно не понимает и не поймет.

Впрочем, такое сравнение Орлов бы счел легкомысленным: потому что Никита отличался от собравшихся не в том смысле, конечно, что был «выше их» по разуму или по духу, а в том смысле, что ушел – по своей ли воле?! – куда-то вбок, в ветвь, в ответвленный черный тоннель Вселенной, и был, естественно, никем не понимаем.

Но и Егор, и Павел, и Черепов еще не разобрались, глядя на Никиту в этой «достоевской» квартире, почему в нем такое смещение, почему он ни во что не укладывается. Да и шуму оказалось в конечном итоге многовато: то Тамара Ивановна взвизгивала, то звуки невероятного языка Никиты почти гремели, если только это был «язык», а не что-нибудь фантастичное, то вдруг кто-то подвывал по пьянке за окном – все это, конечно, мешало сосредоточиться. Да и кот этим шумом был очень недоволен, и, просыпаясь, мрачно мяукал.

Наконец Никита выдохся, упал на стул, но все-таки бормотал еще, и между непонятными звуками, когда дед направлял глаза на окружающих, раздавались еще и разные словосочетания, вроде: «Был Расцвет, и Катастрофа, Расцвет и Катастрофа…» затем шли опять пещерно-эзотерические звучания и вдруг: «Они оборачивали нас в не нас… Земля погибала… А не «те» все мрачнели и мрачнели, жизнь их длилась не более десяти лет…» Затем не наши слова… Шипение, бесконечное шипение и потом: «Себя не жалко… Никого не жалко… Идет как надо… Тише… Тише!.. Я не могу себя убить…»

Наконец Павел не выдержал и глупо подал водички в стакане. Никита опрокинул в себя стакан, но вдруг внимательно, изучающе взглянув на Павла, улыбнулся и сказал: «Ой, как хорошо!»

Почему здесь произошел перелом – трудно сказать: но Никита как бы подлечился про себя и удовлетворенно взглянул поочередно на всех.

Порой мир мертвых действовал на него удивительно благостно и успокаивающе. Не хотелось даже никуда бежать. Тогда Никита сам даже тянулся, чтобы помереть. Тяга к этому возникала. Как говорится, «он был мертв и доволен собой».

Но на окружающих такое предвзятое отношение к мертвым действовало депрессивно. Смотря, конечно, на кого.

Тамара Ивановна, которая от усталости прилегла на тахту, очутилась в шоке, когда Никита вдруг к ней подошел и завыл на своем языке что-то явно похоронное. Но больше всего убеждали его водянистые, пустые, скользящие по миру глаза, в которых явно выражалась любовь к смерти.

Но он менялся, в нем как будто отсутствовало какое-либо ядро, или оно давно выпало: через минут десять любовь к смерти погасла в его голубых, как планета Земля перед гибелью, глазах, и они наполнились равнодушной тоской, тоской жизни среди мертвых.

– Все слишком понятно, – заметил, почесав затылок, Черепов. – Важно ведь для него, не какие мы в самих себе, а как он нас воспринимает. У него вполне здоровое восприятие этого мира.

«Мне бежать!» – вдруг вскинулся Никита, так и не поевши.

Но тут вмешался Кирилл, хозяин, отличавшийся манией величия.

– Я знаю, сейчас ему надо спать, а не бежать. Он это и имел в виду… Пойдем, Никитушка, в ту комнатку бай-бай. Утро тысячелетия назад – мудрей, чем утро тысячелетия вперед.

И он увел дедулю в уютную маленькую комнатку, уложил бай-бай. Было неудобно, и гости тут же решили разойтись. Кирилл не возражал, только тихо улыбался в себя.

На улице Тамара Ивановна подхватила машину, сунула кота в хозяйственную сумку и заявила, что кот не реагировал на Никиту, и это означает, что Никита слишком далеко ушел от нашего мира и его понятий. Ее кот на запредельное не реагирует, только спит в ответ. Он и перед Богом будет спать, ничего с ним не поделаешь, оправдывалась Тамара Ивановна. Павлу заказала прийти к ней, а насчет похоронного завывания добавила, что она этого так не оставит.

Остальные, Черепов, Павел и Егор, зашли в какое-то отъединенное, одуревшее от пустоты полукафе, благо находилось оно на отшибе. Непонятно было, кому могло принадлежать это «кафе».

Рассевшись у тем не менее уютно-московского окошечка за столиком (уютного в смысле беспредельности простора за окном), друзья решились посоветоваться. Еще был день и свет.

Итог подвел Черепов. Клим отметил, что предварительно, прежде чем идти к Кириллу, имел короткий, но внушительный разговор с Мариной, и намеки, которые там имелись в виду, полностью подтвердились. В целом Черепов предполагал, что Никита, прежде чем попасть к ним, сначала провалился совсем в другое время, будущее по отношению к тому, в котором он родился, а уж из этого второго будущего провалился к нам. Неудивительно, что он так ошалел. В пользу такого предположения говорило многое, и Марина рассказала чуть-чуть, что знала о тайных исследованиях о Никите. Первое будущее, в котором он родился, было еще узнаваемо для нас – именно в связи с ним он употреблял все эти слова о Расцветах и Катастрофах (кстати, добавил Черепов, в контексте его времени, где он родился, он упоминал и о России, и еще о чем-то близком нам, – так говорила Марина).

Но «второе» будущее, куда он, бедняга, подзалетел, – совершенно неузнаваемо, в любых деталях, для нас и, наверное, сначала для него. Может быть, препятствием для нашего понимания был его язык, который не расшифровывался, потому что, видимо, и не был никаким языком в нашем смысле. Собственно, еще вопрос, продолжал Черепов, что это было или какое это «будущее»: если человечества, то какого космического цикла, но ведь он не мог попасть в следующий цикл в физическом теле! Или это просто было путешествие в духе, в другой оболочке, при сохранении тела спящим? И речь идет не о каком-то там «будущем», а черт знает о чем, ибо парень, видимо, попал в такую яму, может, где-нибудь в параллельных мирах, в которой насмотрелся такого, что описать никак нельзя. А теперь вот у нас. Ему только невесту теперь здесь надо подобрать.

Павел с тоской выслушивал все эти изречения Черепова. Впервые его охватил ужас при мысли о сломе времени, о попадании в будущее. Но это пока еще не означало отказа, слишком мощным было опьянение возможностью такого слома.

Черепов окончательно задумался, и, поглядев в окно своим светло-мрачным взглядом, процедил:

– Мой личный последний вывод таков: парень выпал из мирозданья. Такое бывает, редко, но бывает. Он теперь выпадает и из нашего времени. И попадет бог знает куда, и что хуже: наверняка, уже вне физического тела, которое он потеряет навсегда. И вот это как раз жутковато, потому что пока есть физическое тело, оно защищает даже глупцов от демонов. Но, если старичок выпал из мирозданья, то он и демонам был бы рад: как никак, а твари, Творцом, так сказать, созданные… Его ситуация намного хуже.

Ответом было молчание. Егор вспомнил вдруг о милосердии Будды, об уходе в великую Нирвану.

И все-таки высказался:

– Да, на мой взгляд, чуть-чуть иначе, без мистерий с непознаваемым, просто похоже, что парень побывал уже в нескольких эпохах, спятил, все перепутал, а потом уже провалился к нам. И это еще не конец.

Черепов тяжело посмотрел на друзей.

– Это не твой вариант, Павел, насколько я понял из того, что ты мне рассказал, – проговорил Клим. – Потому не беспокойся уж так.

Павел махнул рукой.

– Как жалко, – почему-то заключил он.

– Может быть, – холодно ответил Черепов. – Но когда придет Иное, все эти миры рухнут вместе со всем мирозданьем, туда им и дорога. Будет Иное, я не скажу, что счастливее, все мы знаем, насколько это глупое и ничтожное понятие: счастье. Будет не счастливее, а фантастичней.

– Поживем, увидим, – вдруг миролюбиво согласился Егор. – У нас страна большая, и здесь всему найдется место: и тому, что фантастичней неописуемого, и этой кафушке, с травкой под окном, самоваром и водочкой.

Черепов кивнул головой.

Глава 27

Юлий обезумел от одного вопроса: почему Никиты нет. В конце концов, если его нет, то его и убить нельзя. И наказ Крушуева невыполним. А Крушуев был для Юлика неким солнечным авторитетом.

В тот день, когда «метафизические» решали закрут: откуда Никита, Юлик сидел на детской скамейке в садике, на окраине Москвы, и даже не кормил воробышков. Задумался. Никто ему в подвале, может быть, инстинктивно (мол, странный человек, неизвестно откуда, это тебе не друзья самой Марины), не давал нити к бытию Никиты. И сейчас на этой скамеечке у Юлия Посеева наступил провал. У него и раньше бывали провалы. Память слабела, и на первый план выступало что-то непонятное, вроде того, что нет в мире нигде уюта, а должен быть. От этого «должен быть» Юлий зверел и хотел тогда уничтожить все, что не соответствует «уюту». А не соответствует ему почти все. Но в нормальном состоянии всегда довлел высший приказ Крушуева: уничтожать надо только необычных людей, особенно людей духа. Вот, говорят, где-то монаха прирезали, это хорошо, если только монах от духа. Потому что духовное и необычное мешает уюту и жизни на земле. Надо все приземлить, особенно духовное. Все это проносилось молниеносно в уме Юлия: ведь таковы были, в точности, многократные наставления и слова самого Артура Михайловича.

Но помимо этого был провал. И Юлий чувствовал тогда: надо всех резать. И главное: он сам какой-то выброшенный, точно его пнули под зад и не родили, а выбросили на луну. И все потому, что нет в мире ни порядка, ни уюта. Не успеешь родиться, а тебя уже куда-нибудь забросят, не спрашивая. Может быть, или он – не то, или само мирозданье – не то.

И сразу же, тут как тут, на скамейку к Юлику подсела старушка. Она еще с противоположной скамьи за ним наблюдала, востро и пронзительно. А теперь подсела.

На данный момент Юлика смутили его длинные руки, он глянул на старушенцию и спросил:

– Чего ты хошь? Ничейная что ли?

Старушка ответила, что он попал в точку. А потом началось нечто несусветное.

Бабушка опять взглянула на него каким-то чересчур острым взглядом, как все равно с того света, и прошепелявила:

– А ведь ты, милок, убийца. И не отказывайся от этого – ни-ни. Я перед смертью стою, скоро умру, значит, потому мне все видно. Ты – убийца, – прохрипела она.

Юлик покраснел, как девочка. Засуетился:

– Да ты что, мать. С ума сошла…

– Никогда, милок, с него не сходила… Я баба ясная…

– Это что, если руки длинные и пальцы шевелятся – значит, убийца?! Ты соображай, мать!

Старушка опять оглядела его спокойным взглядом и проговорила:

– Да что ерзаешь, тени боишься… Я ведь не осуждаю тебя. Я к тебе по делу.

Юлий чуть-чуть отупел.

– Как по делу??

– Да так. Определила сразу: этот убьет. Ты мне нужен, сынок.

– Для чего? Кому я нужен?

– Нужен. Моя просьба к тебе простая: убей меня.

– Чево?!

– Убей меня, говорю. Невмоготу мне жить. Больная вся, все равно умру, а мучиться не хочу. Все тело болит. Средств нет, родных нет. Но в Бога верю. Потому руки на себя наложить не могу. А тебе убить человека – как плюнуть! У меня часы золотые остались и денег немного! Я заплачу тебе!! – Старушка почти перешла на крик. А потом потише: – Пропьешь на здоровье. Чего тебе? От лишних рублей не слабеют.

Юлий остолбенел.

– Да за кого ты меня чуешь, мамаша?! Ты что?! Я, может быть, с луны свалился, а ты откудова?

– Тише, тише! – деловито оглянулась старушка, – у нас с тобой дело непростое, еще застукают.

– Жить не хочешь, но я тебе в этом не помощник, – сурово отрезал Юлий, – на меня не рассчитывай.

Явление старушки сразу вернуло его из провала. Все должно быть как надо.

– На кого ж мне еще рассчитывать?! – рассвирепела старушка, – я сразу определила: Ты – убийца. Меня не обманешь. Всю жизнь прожила! Не отпирайся!

Юлий ушел в прострацию.

«Никиты – нет и нет, от Крушуева – нагоняй, грозится выгнать, а куда выгнать меня, я и так выгнанный, а тут еще старушенция. Ее придушить – труднее курицу прикончить, бывают такие вертлявые мушки, ты ее стукнешь – а она жива, – угрюмо думал Юлик Посеев. – Эта старушка из других – ее стукнешь, и ее вроде как нет. Но дело-то в идее. Разве может такая старушка мешать мирозданью? А Никита – как раз из таких, кто мешает. Умом моим я даже не посягаю понять, как это можно, из будущего вывалиться к нам, но раз Артур Михайлович сказал, значит, так и есть. И раз такая сволочь появляется – ее надо давить, такие вот все разрушают. Недаром Артур Михайлович говорил, большевики, те хотели все разрушить, а не получилось, а вот такие, как Никита, если им волю дать, добьют уют наш. Я слова Артура Михайловича наизусть помню», – заключил Юлий.

Старушка между тем внимательно, но чуть пугливо вглядывалась в его лицо, пытаясь прочесть мысли. Но «предсмертность» на этот раз плохо сработала.

– Ну что ты боишься? – суетливо спросила она, опять оглянувшись. – Дом мой напротив, квартирка однокомнатная, но уже захапанная родней умершего мужа, так что подарить тебе не могу. Но заплачу, все, что есть – отдам.

Юлий как будто и не слышал ее.

– Зайдем в квартеру. Способ я придумала простой. Перчатки тебе приготовила, с собой и возьмешь. И деньги с часами в комоде. Всего делов-то, пять минут. И бар у нас недалеко.

Посеев мрачнел.

– Невмоготу мне, ну совсем! – чуть не зарыдала, захрипев, как будто ей кость попала в горло, старушка. – Не могу терпеть! Измучилась. И потом – все надоело! Все надоело! Все! Хочу скорей туда. Если есть Бог – мне будет там хорошо.

Юлий, однако, запылал.

– А если нет Бога – тебе тоже будет неплохо: тебя тогда, как говорится, вообще не будет… И болей твоих заодно. Как ни раскладывай – все хорошо! – он свирепел с каждым словом.

– Да пойми ты, старая рвань, не на того нарвалась… Да, я – убийца! Но я не таких, как ты, убиваю. Заруби на носу: я тебя не убью. Потому что ты – обыкновенная…

– Обнакновенная? – растерялась старушка. – Да какая же я обнакновенная?

– Вот такая. С тобою мироздание не рухнет.

– Да ты что говоришь-то? – взвизгнула старушенция.

– Ей «все» надоело! – распалялся Юлий. – Да чего ты из «всего» видела? Картошку, поди, всю жизнь чистила! На Луну летала? Нет! Чертей видела? Нет. В будущее впадала? Нет! В Париж етот или во Владивосток и то, наверное, не ездила!!

– Милиция, милиция! – не помня себя, запричитала старушка. – Меня убивать не хотят! Милиция! Помогите!

Юлий расхохотался. Хохотал он страшно, махая длинными руками в небо, и рот раскрывал так, словно хотел это небо проглотить.

Когда опомнился, старушка уже утекала в сторону, быстро, юрко, припрыгивая, скорее, скорее от того, кто не хочет ее кончать.

Глава 28

Павел добился все-таки на следующий день личной встречи с Никитой один на один. Утром он позвонил Кириллу и уговорил его, что приедет, и примчался мгновенно, подхватив машину.

Никита только-только встал и еще мылся в ванной. Павел подозревал, что тело у Никиты, хотя, конечно, человеческое, но с какими-нибудь неожиданностями: как-никак, а прошло тысячелетие, род мог измениться. Павлуша пожелал даже подглядеть, но Кирилл сурово отверг эти домогательства, шепнув, правда, что неожиданности могут быть, но очень тонкие, и в половой сфере, в основном. (Потому и рассматривать такое совестно).

Наконец Никита, раскрасневшийся, вышел из ванны: лицо и без того неопределенное, не то молодое, не то старое, на сей раз помолодело, а тело, как и было асимметричное чуть-чуть, и стариковское в походке, и в морщинах на руках, так и осталось на века.

Сели за завтрак. Никита вообще ни с кем никогда не здоровался, а уж сказать «доброе утро» – это просто было вне его понимания, впрочем, действительно в мире мертвых вряд ли окликают друг друга «добрым утром».

Но на этот раз он, однако, с аппетитом, хотя и молча, поел. Кирилл был бледен, внешне вял, и был, видимо, полностью погружен в свои мысли о природе и судьбе Бога. (Он упорно считал, что у Бога может быть судьба, хотя, по сути, она имеет другой смысл, чем судьба у людей). Иногда ссылался на Оригена, где великий Учитель говорил, что Бог не бесконечен, иначе Он не мог бы познать Себя. Но в целом Кирилл развивал свою собственную, довольно жутковатую гипотезу.

Договорились они просто: Павел проводит Никиту домой, до его маленькой квартирки в близлежащем подмосковном поселке…

Электричка оказалась полупустой, и два человечка из разных тысячелетий примостились рядышком у окна. В окне мелькала все та же беспредельность, все та же Россия. Но Павел никак не мог завязать разговор с Никитой, – тот издавал неопределенные звуки, и глаза его, исполненные вечным изумлением, только смотрели из стороны в сторону. Они были все такие же большие, водянистые, цвета мертвой жабы, но с голубым нежным оттенком на сей раз.

Вполне было очевидно, что восприятие нашего мира как мира мертвых возникло у Никиты именно потому, что он попал в период настолько прошлый и отдаленный от его эпохи, что он с трудом осознавал, в каком времени находится.

Вместе с тем, когда он иногда вглядывался в лица людей, глаза его вдруг загорались каким-то потусторонним приятием того, что здесь, и даже ненормальной пугающей восторженностью, словно он вдруг очухивался и видел чужой, но живой мир. Поэтому мертвенность нередко с него сходила, и тогда обычное изумление переходило в крайне-экстремальное. И такие ощущения живого и мертвого монотонно чередовались в нем.

Наконец Павел просто стал напрямую умолять Никиту описать его эпоху и то, каким образом он попал в провал и очутился здесь.

Не сказать, что Никита не понял его, но реакция произошла не та. Он схватился за голову, расширил и без того широкие глаза, помолодел и стал бормотать, что все, что связано со временем – опасно, но ничего нельзя менять. Это был хоть какой-то, пусть слишком общий, но вразумительный ответ. Затем пошло обычное, и Павел ничего не понял. И в глазах Никиты он все-таки почувствовал, наряду со знанием, какое-то подлинное безумие, которое было само по себе и ни от чего не зависело. Но только иногда это пересекалось со знанием.

На скамейку рядом с ними бухнулся алкоголик и утвердил, что надо выпить. Но потом заглянул в глаза Никиты и тут же отбежал – в другую компанию. На его место села молоденькая девушка и тоже посмотрела на Никиту. Но во взгляде ее было такое знание, что Павлу стало страшно. Поезд остановился, надо было выходить, и Павел, на минуту задержавшись, вдруг спросил ее:

– Вы узнали, кто он?

– Почему же нет. Конечно, узнала. Я читаю по глазам все.

У Павла была мысль остаться, схватить старика, но по инерции он двинулся за ним, они выскочили… Павел отчаянно глянул в окно. Девушка смотрела на них и загадочно улыбалась. Ее губы что-то прошептали. Павлу показалось: «Ничего не бойтесь». Он махнул ей рукой, поезд тронулся, и Павел с ужасом осознал, что больше никогда ее не увидит. Она, его соотечественница (как это много значит), могла бы легко рассказать ему все. Но она унеслась в пространство, в дремучие бесконечные, но родные леса.

Поезд стремительно уходил в российскую запредельность.

Никита стоял на платформе неподвижно, словно древняя мумия. Павел неприязненно на него взглянул: та знает, а этот – не знает, или не хочет, а может, и не в силах говорить. Что делать?

В ответ Никита добродушно указал рукой на какой-то непритязательный пятиэтажный дом вдали. Павел подумал, что, может быть, эта девушка просто умеет читать суть и судьбу по глазам (такое известно), и немного успокоился. Но в душе было ощущение, что она «знает» из другого источника гораздо более глобального и невероятного.

Пошли к пятиэтажке. Никита все время спотыкался, падал, словно шел по лунной поверхности. Павел с трудом довел его до дома и, рассердившись, отказался идти в квартиру: «Нет времени», – усмехнулся он. Никита понимающе осклабился…

Но всего лишь через несколько дней Никита появился опять. И был прост. Пришел он прямо к Павлу, домой (ибо Павел, естественно, дал ему адрес), ранним утром.

У Далинина в этот день ночевал изрядно нагрузившийся Черепов. Они почти всю ночь читали, разбирая нюансы прозы Лотреамона, в оригинале, разумеется. Рядом лежали романы Густава Мейринка в хорошем новейшем переводе… И вдруг резкий звонок. Павел изумился. Никита прямо сиял и был доброжелателен, как дед-мороз. Конечно, в той степени, в которой это было для него возможно.

Втроем забрались на кухню, и Никита, присев, улыбаясь, выпалил, очень ясно, причем, как и положено людям ХХ или ХХI века следующее:

– Меня стукнуть хотят… Наверное, по голове. Я так думаю, впрочем.

Павлуша чуть-чуть озлился:

– Еще яснее, еще яснее, Никита! Напрягись! Кто хочет стукнуть, чем и почему, что произошло?

В конце концов из всех расспросов и ответов выяснилось, что за Никитой стали следить. Кто – неизвестно. Но об этом намекал еще Кирилл, когда Павел уезжал провожать Никиту. Причем следить начали довольно открыто и агрессивно. В этом смысле и надо было понимать слова Никиты, что его хотят стукнуть по голове.

Оживившись (и в чем-то даже просветленный), Никита рассказал за чаем и квасом одну не очень уж и странную историю. Из его выразительного, но спутанного рассказа выстраивалась следующая картина.

Два года назад, когда Никита еще жил на другой квартире, к нему приходили. По ночам, гости. Их было двое. Сами отпирали дверь и входили. Никита просыпался, но особо не двигался. Боялся больше самого себя, чем их. Эти двое молча сидели в углу на стульях и наблюдали за ним. Пристально и почти не отрываясь. Ничего иного не делали. Окно было большое и даже ночью светлело. Под конец Никита так привык к этим угрюмо-молчаливым ночным посещениям, что даже если просыпался, когда они с шорохом входили, то сразу засыпал, даже похрапывая.

– Со мной ведь всякие явления происходят, особенно ночью, – оскалясь, объяснял Никита. – И с головой тоже. Голова у меня сама по себе. Вот они и наблюдали. Сидели и смотрели. Записывали что-то потом.

– Он совсем четко говорит! – воскликнул Черепов, пораженный больше ясностью изложения, чем «наблюдением». «То, что наблюдают – неудивительно, а то, что он такой сегодня ясный, солнечный, прямо, как древний грек – это невпопад», – подумал Клим.

Павел был с ним согласен. Но все-таки Никиту надо спасать. Ведь и Кирилл подтверждал. Не ровен час – какой-нибудь маньяк скажет: или объясни, или убью. А что Никита может объяснить, он никогда не произносил больше двух-трех коротких фраз, ясных для современного человека. Только в ярость войдут и пристукнут сгоряча.

– Эта опасность вряд ли от государства. Они бы действовали иначе. Скорей – маньяки, Никита таких притягивает, – заключил Павел.

И тут Черепов проявил решительность.

– Никиту – к Ульяне! Дом огромный, она у меня сердобольная, припрячет. Да и нам интерес – эдакий тип при нас.

– Я согласен быть при нас, – кивнул головой этот древний будущий старичок, называемый Никитой.

В тот же день Никиту привезли в дом к Ульяне и спрятали.

Глава 29

Отметить спасение Никиты собирались почти все, знающие эту историю. Решили только подождать дня три. Пусть привыкнет. Никита, правда, сначала осерчал: сам перепрятывал себя в огромно-уютном деревянном доме, где хозяйничала Ульяна Черепова, сестра Клима. Ее муж Виктор, хотя и погруженный в свою в работу, одобрил спасение Никиты: он во всем одобрял жену. Ульяна, прежде чем пригласить гостей, предупреждала: перепрятывайся.

«И это понятно, – жаловалась она (пухлая, родная) братцу, отдыхавшему от вина. – Я Никиту полюбила. Это ж надо, куда его зашвырнуло: через тысячелетия – назад к нам. Как такого не полюбить. Он у меня на мою кошку в этом похож: Мурка-то, любит тоже перепрятываться. Знает, мир суров. То собака, то гроза, то смерть. Но у Никиты сложней. Я думаю, Климушка, он от своих мыслей перепрятывается. Они у него, наверное, жуткие для него самого. Как ты считаешь?»

Разговор происходил на другой день после приезда Никиты, на терраске, рядом со вбирающим в себя, зеленеющим, близким, но по-русски хаотическим садом; где-то вдали тявкала собачка, за оградой начинался бесконечный березовый, потом сосновый лес. Никита прятался чуть ли не в дупле (хотя был накормлен). Там, где-то в глубине, он вспоминал свой отроческий сон, приснившийся ему в его эпоху, лет через пятнадцать (по-нашему) после его рождения. В чреве своего сна он видел огромное пространство, покрытое лесами и полями, какие уже давно не существовали в его время, – поэтому такое видение вызвало в нем ужас и восхищение. Больше всего его поразило то, что в те времена (он так и ощутил во сне – древняя, очень древняя эпоха) жили люди.

И эти люди не знали, например, что на свете присутствуют «они», которые возникли потом. Да, эти древние многое, очень многое не знали. К счастью. И зачем они так забавно интересовались всякими машинами, своей глупой идиотской наукой – все это давно забыто, все эти нелепые ненужные игрушки, о которых он чуть-чуть слышал в рассказах о древней истории. Потому что пришли другие знания, основанные на ином, пред которыми все это оказалось пылью.

Вспоминая свои отроческие сны, сны своего времени, Никита здесь, в саду, однако, не плакал даже внутренне, потому что после отрочества наступило такое – он и не хотел вспоминать об этом. Не плакал он и о том, что попал в эту эпоху, которую так явственно увидел во сне, в своем нежном сознании, и в сновидении являлись точно такие же странные деревья, которые перед ним сейчас. Он вообще не умел плакать и не знал, что это. Но он, как и люди древности во все времена, хорошо знал страдание. Только реакция у него была другой – гораздо более страшной, чем слезы или бессильные молитвы.

И Никита был очень благодарен, что его спрятали, но не потому что боялся угроз, даже физической смерти и тому подобного, это было ничто в сравнении с тем, что случалось в его эпоху, – просто ему понравилась сама идея: спрятаться (хотя бы на время).

Черепов на сей раз плохо слушал сестру и вдруг перебил ее:

– Я-то, откровенно говоря, переживаю за Павла. Плохо, когда человек все понимает и все равно идет, пусть хоть трава не расти, пусть хоть пропасть впереди. Значит, какая-то сила его ведет, а не он сам. Если уж идти в пропасть, то в величайшую, немыслимую, а не в ту, куда он идет…

Ульянушка, которая вошла в ситуацию Павла совсем недавно, со слов Черепова, только и ответила:

– Ему за нас надо держаться, за нас всех…Тогда не пропадет.

Хотя было солнечно, тени в саду было достаточно, и деревья, травы и кусты создавали по-своему какой-то странный, хаотический уют, в котором вместе с тем могло возникать самое великое и безумное.

И наконец она сказала:

– Не нужно, Клим. Нам всем надо быть здесь.

Черепов кивнул головой.

– Одно не отрицает другое, – и он посмотрел на это пространство, тайное по своей сути, в котором жил. – Да мы все и так живем где надо. Здесь у нас что ни шаг, то метафизическая пропасть. Один Орлов чего стоит. На то она и Россия…

В это время Павел уже сошел с электрички, направляясь к дому Череповых. Он решил приехать раньше всех, тем более идея была не только в Никите, а просто собраться всем (даже Орлов и Буранов откликнулись) в этом уютно-мистическом, с занырами, доме, в гнезде, где рождались невиданные метафизические грезы и реалии, в котором всегда можно было отдохнуть.

Кроме того, последние дни у него стали сдавать нервы: неожиданно и, в конце концов, ни с того ни с сего. По утрам, когда он просыпался, ему стало казаться, что вот и свершилось: стоит ему только выйти сейчас из квартиры, и он увидит не шумную узнаваемую улицу, полную машин и знакомых лиц, а… глухое селение, деревенскую телегу, дома, где вместо оконных стекол – слюда, и конника в форме опричника времен Ивана Грозного… И кругом лес… Оглянется, а позади не его дом, а чья-то избушка. Что ему тогда делать? За кого его примут? За выходца с того света? За видение, навеянное дьяволом? Кому он сможет что-либо объяснить, даже если его язык будет понятен? Никому… в целом мире… Если только, может быть, где-нибудь в келье, если только его запрячут от греха подальше в монастырь, какой-нибудь прозорливец, страстотерпец и великий молитвенник за всех по-своему поймет его и будет хранить его и молиться за спасение его души. Душа в глубине своей все равно все та же, она вечная, и никакие провалы во времени не касаются ее… А если попадешь черт знает куда, в такую «эпоху» и в какую-нибудь страну, где даже ни одного твоего не то что слова, но и восклицания не поймут?.. Никите-то хорошо, его приняли за слабоумного (пусть благодарит материалиста-врача), стали обучать грамоте, слесарному делу… Значит, с самого начала вел себя правильно, сообразил, чем для него все это может кончиться. А сколько таких по всему миру погибло или заточено – в сумасшедших домах, в камерах спецслужб или секретных институтов? (Не один же Никита во всем миру эдакий)…

Такие грустные думы не переходили, однако ж, в веселую реальность, и когда Павлуша срочно выглядывал из окошка – все было на месте. «Нервы шалят, – укорял он себя. – Но это нормально. У всех бывает. Раз шалят, надо на воздух, на природу». И пока Павел шел родными переулочками к дому Ульянушки, наслаждаясь отключенной тишиной и людьми в глубине тишины, он все-таки решил, что не дай бог попасть в узнаваемую эпоху, даже самую-самую удаленную, ибо уж если рвануть, то или запредельно далеко назад, в страну чудес и истин, в Гиперборею (или, на худой конец, в Атлантиду), или уж в будущее, к Рассвету и конечной Катастрофе, – только в таком случае безумием беспредела оправдан риск. Во всем нужна радикальность.

Наконец, вот и заветное гнездо. И что же Павел увидел, когда вошел в сад? Высоко на дереве, у мощной ветки, собственно говоря, на ней, сидел Никита и как-то восторженно-собачьи улыбался. (Перепрятки закончились).

Недалеко от дерева, на лужайке, за круглым столом сидели в летних креслах Ульяна, Клим и муж Ульяны – Виктор. Они посматривали на Никиту – не без этого.

Павел вошел в самую глубь разговора.

– Какой он из будущего?! – возмущенно возражал Виктор, указывая пальцем на Никиту. – Да он просто псих. Мало ли кто что думает. Я знал одного, так тот динозавром себя считал. На четвереньках от таких дум ползал. Еле спрятали от психиатров. Пожалели.

Ульянушка хохотала; Черепов, однако, зевал.

– В этом доме можно иметь хоть один процент здравого смысла? – продолжал Виктор. – Я человек работящий, обыкновенный ученый, где уж мне до метафизики… Но вы все все-таки на него взгляните?

На ветке Никита действительно кой-кого напоминал, правда, не психа, а некое доисторическое существо, к тому же веселое.

Павла встретили с объятьями. Даже Никита хотел спрыгнуть с ветки, но потом раздумал. Впрочем, несмотря на улыбающийся рот, глаза его по-прежнему были навеки отсутствующие. Тут уже появилась небольшая выпивка, и через полчаса после нежных разговоров и водки у Павла полегчало на душе. Никита то подходил к столу, то уходил, иногда вдруг в водянистых глазах появлялась ласка и он бормотал: «Прятаться пойду…» Никто не возражал. «Ничего с него не возьмешь, – грустно подумал Павел. – Как стена, а что за стеной?.. Да он и сам не знает, сам себя потерял, одни следы остались…»

Когда стемнело (а тьма наступила мистически неожиданно), усталые, все разбрелись по комнатам. Никиту спрятали в малюсеньком закутке, он сам туда тянулся: «чем меньше, тем лучше», – шепелявил.

За один день он пристрастился к одной из кошек, Чернушке, и к маленькой собачонке. Захотел спать с ними вместе на матраце на полу и так и лег почти в обнимку, до сих пор, видимо, почитая этих зверей за доисторических чудищ. И странно-болезненно улыбался во сне, прижимая к щеке добродушную Чернушку. Павла уложили на слишком жаркую постель, к тому же одолевали мысли, и он долго не мог заснуть.

«Если я действительно, несмотря на страх, хочу туда, то Никита отпал, – ворочаясь, думал Павел. – Он не помощник в этом, не индикатор, от него нельзя получить знания, как это сделать по своей воле, целенаправленно использовать провал… Что же делать, где искать, к кому идти… Только не к Безлунному. Он вызывает отвращение у меня сейчас (даже не страх), а самое важное: в главном я ему кардинально не доверяю – определить место, подтолкнуть он всегда, конечно, может, но не в том направлении, что надо, – в самой безнадежной яме и окажешься. Что-то в нем есть сладенькое, хитрое, лисье, обманчиво-жуткое, не хочу… Метафизический упырь… Но если не Безлунный, то кто же?.. Надо искать… Может быть, сынок?.. Я о нем уже изрядно подзабыл… Но почему он? Что за сумасшедшая идея?!. Сначала где он и кто?.. А потом, что он может знать?.. Если, однако, по антилогике судить, то тогда… надежда есть…»

И Павел заснул.

А на следующее утро явилась Таня. Ульянушка обвинила ее, обнимая, что она последнее время пропала, исчезла с глаз всех, но выяснилось, что Таня на недельку уезжала к мужу, к своему Юре, который в одиночестве под Вологдой заканчивает свою летнюю командировочную работу. Делала она это уже не раз, так что вовсе она не «пропала».

Буквально через полчаса подъехал Егор, так что все были в сборе, не считая Марины. Орлов и Буранов, приглашенные «просто так, отдохнуть», ожидались днями позже. Они и раньше, бывало, правда, в разное время, порознь, наезжали дня на два «отдохнуть» в это метафизическое «гнездо» под родимой Москвой, которая разрослась до размера целой страны.

Какие-то родственнички Ульяны помогли, собрали прямо с огорода урожай, и еще что-то из чулана, и завтрак намечался отменный. Вообще, отметил Павел, метафизики не так уж плохо живут, несмотря на кризис, не богато, но далеко не бедно; как это они умудряются так жить при своей отключенности – на первый взгляд, трудно объяснить, но крупно помогают господин случай, наследство, обстоятельства, родственники, друзья, связи, интеллектуальная, не обременительная, но все же работа (кто-то преподавал философию или литературу и т. д.).

Черепов был как раз единственный, кто наотрез отказывался от самой минимальной, несложной социальной адаптации. Но зато и у него был выход – родная сестра, которая отчаянно помогала ему (помогала парадоксально, так как какую-либо существенную помощь Черепов не принимал). Орлов, правда выпадал из этой картины, и никто не знал, на что он живет, но это было естественно, так как сама Марина с гордостью утверждала, что Орлов – вне человека.

Большой круглый стол был обильно накрыт, окружен легкими креслами – прямо в саду, в блаженной тени родных деревьев, с которыми предки (да и сейчас некоторые) разговаривали как с живыми существами. Самовар, чай, квас, водка, наливки, собственное варенье из кладовой, калачи, пирожки, пышки – так и приглашали к российскому покою.

После ночных сновидений самое время было расслабиться. Разумеется, два кота были рядом, кружились под столом, кошка Чернушка и собачонка оказались тоже тут как тут. Огромный пес, хранитель сада, был на цепи и давно накормлен.

Никита, тем не менее, спал и сквозь сон настаивал на этом – решили тогда его не тревожить.

И разговор за столом сначала пошел легкий, прямо утренний, безоблачный, все шуточки да прибауточки, но в основном о конце света.

Внезапно из-за деревьев появился Никита, весь угрюмо-растрепанный. Павел вздрогнул, увидев его, но Никиту тут же попытались усадить за стол. Но он возражал и твердил, что хочет сначала пойти в глубь сада – сплясать среди деревьев. И он пошел туда, все дальше и дальше, но потом остановился, и было видно, как он, показавшийся вдруг огромным, размашистым, одиноко плясал в глуши садового леса. И был он сейчас похож на лешего, только далеко не с нашим разумом, доставшимся ему из глубин будущего.

Однако эта странная схожесть с лешим навела толстую старушку Авдотью Михайловну, родственницу Ульяны, на разговор о них самих, о леших то есть.

– Нынче лешие, – плаксиво пожаловалась Авдотья Михайловна, – немножко другие стали по сравнению с теми, о которых мне еще моя прабабушка рассказывала. Те завлекали диким хохотом, членораздельными криками, а теперешние работают под автомобили. Прямо точно звучат среди глухого лесу, как автомобильные громкие гудки. Иди, мол, ко мне, не плутай! И некоторые идут, хотя какие в сплошном лесу, где и дорог нет, могут быть автомобили. Идут, ползут, потому что в присутствии лешего на многих нападает затмение ума.

– Все как есть, – мрачно подтвердил Черепов, – какая среда, машинная, скажем, такова и нечистая сила.

– Подделываются, – пискнула Авдотья Михайловна, дуя в блюдце с горячим чаем.

Разговор о конце света она не поняла, но о леших все понимала. А Никита, тем не менее, все плясал и плясал. Из-за его присутствия разговор неизбежно перешел на теории времени. П. Д. Успенского тоже упомянули, кстати, тот нюанс в его гипотезах, что, умирая, человек тут же «рождается» снова тем же человеком, каким и был, и повторно проживает снова свою же жизнь, не подозревая, что он ее уже прожил, и так может продолжаться очень долго, почти до бесконечности, до определенного метафизического поворота, который потенциально может вырвать человека из этого страшного круга.

– Стоит ли играть в игры с тайными, для нас запретными, законами Вселенной? – улыбаясь, обратилась Таня к Павлу.

– Какие вы все страсти рассказываете, – чуть-чуть осерчала, прервав ее, кругленькая старушка, – я даже испугалась. А как же труп, если все повторяется?!

– Труп сам по себе. А жизнь сама по себе, – возразил кто-то.

– Это правильно, – глубокомысленно заключила толстая старушка Авдотья Михайловна, потянувшись за пирогом. – Я, бывало вот, несколько раз так случалось, – приду на базар, на котором до этого ни разу не была. И батюшки… точно помню, что я здесь когда-то уже бродила…

И она наблюдательно взглянула на окружающих.

– Это обычная история, – подтвердили ей.

Потом разговор совершенно заметался, и все более выходило на поверхность «безумие» мира и его парадоксальность. И его бесконечность, в конце концов, в видимых и невидимых формах, «разрывы» жизни.

Закончил этот наплыв Черепов, чуть-чуть мрачновато сказавший о том, что человек не может привыкнуть к тому, что Реальность включает в себя взаимоисключающие уровни, которые сходятся в Великом Центре Парадоксов, что разум человеческий, в отличие от разума богов, не способен и не приспособлен понять Реальность в целом, он может схватывать только фрагменты и отдельные уровни.

После этого Черепов с удовольствием крупно выпил и добавил:

– И на самом деле и «да» и «нет» существуют одновременно… И твоя Верочка, дорогой Павлуша, действительно одновременно трупом лежит в могиле, а на другом плане хохочет и пляшет на хорошей московской вечеринке шестидесятых годов, в чем ты и сам убедился. Вот только какова ситуация с ее истинным Я – это совсем другое дело. Высшие боги все это схватывают элементарно, но и мы, грешные, я имею в виду даже самого середнячка из нашего роду человеческого, можем это понять, только для этого надо крепко выпить…

Все немедленно согласились, что выпивка поможет кой-кому сравняться с богами. Смех в связи с этим не смолкал, пока Виктор вдруг не упомянул ни с того ни с сего об НЛО. Тут уж многие замахали ручками: опять об этой ерунде. И Виктор сам хитренько улыбнулся. Но все-таки раз вспомнили об этом, то нужно было как-то реагировать, и на этот раз вмешался Егор.

– Ну, вариант инопланетян мы оставим для отдела юмора в газетах, – только начал он, но Виктор его прервал:

– Но факты – вещь упрямая. По-видимому, что-то есть.

– Тогда, возможно, из параллельных миров!!! – вскрикнул Егор. – Только плохо верится: прежде всего, при чем здесь технология, летающие аппараты, в параллельных мирах – другая субстанция, иная материя, время, пространство, мышление – все иное, они обычно отгорожены друг от друга почти непроницаемой стеной…

– Но все-таки, есть же, по существу, более близкие к нам! – возразил Виктор.

– Воля ваша, но воздействие из этих миров, скорее всего, – энергетическое, в смысле психической, невероятной мощной энергии, а не каких-то нелепых НЛО! И вот здесь-то человек действительно, как дите, беспомощен! – и Егор почему-то захохотал. – Бросьте, Виктор! Это удовольствие еще предстоит, оно впереди…

– А, к примеру, когда? – нахохлившись, прошамкала толстая старушка.

– Не могу знать. Надеюсь, не доживу. Даже Рене Генон не уточнял дату. Но не дай бог попасть туда… Это вам не НЛО… Сестра китайского императора… пять тысяч лет назад примерно, недаром своим великим искусством воспрепятствовала этим ребятам из параллельных миров попасть к нам. Но по дороге к прогрессу это искусство, само собой разумеется, потерялось.

– А у меня, мальчики и девочки, другое объяснение, – вмешалась Танечка, откушивая наливочку. – Очень простое: если они есть, эти типы в НЛО, то они – конечно, наши, родные гуманоиды, с этой планетки, только из светлого будущего… Из такого «светлого», что они только и думают лишь о том, как из него сбежать в прошлое, в частности, к нам… Видно, крепко этих ребят прихватило, что они так надрываются… Да и на фотографиях, если это действительно правда, они гуманоидны, но так хрупки, малы и безобразны, как раз из будущего.

– О, Господи… Ну и наговоришь ты, Танечка, – обомлела Ульяна. – Нам только таких гостей не хватало, на нашу голову…

– Ну понять их можно, – задумчиво проговорил Егор. – Поди и Антихрист у них где-нибудь на горизонте маячит…

Между тем Никита уже закончил свою пляску и впервые вдруг громко запел, прислонившись к дереву, на своем языке будущего. Все тут же замерли.

О чем он пел? О провале во времени? О своей одинокой судьбе выпавшего из мирозданья? О конце рода человеческого? Или просто то была песня жгучей, таинственной и непонятной его эпохи, где и солнце уже светило по-другому?

И, может быть, две луны появились в ночном небе.

Глава 30

На другой день появилась Марина. Круглый стол в саду был неприбран, бушевал ветер, и листья падали невпопад, и огромный пес на привязи безнадежно спал, и неизвестно где спрятался Никита… Следы вчерашнего бдения давали знать.

Встретила Марину одна Таня. Все остальные еще спали после вчерашнего.

Они присели за тот же круглый стол, пусть и наполовину неприбранный, но свой, с отпечатками вчерашних слов и восклицаний. Марина была бледнее обычного, и глаза ее настолько уходили в себя, в свою бездну, что Таня ужаснулась и обрадовалась.

– Ты какая-то сегодня совсем божественная, – проговорила она, поцеловав Марину.

– Ну как ваш Никита? – чуть устало спросила Марина.

– Поет песни будущего. А мы слушаем, – ответила Таня.

– Танечка, и ты? – с грустью укорила ее Марина. – И тебе не надоело крутиться в этом? Прошлое, будущее. Триумфы, катастрофы. Можно ведь выйти из всего этого, наконец.

– Ну о чем ты говоришь, Маренька. Я, просто так, понесло, да и малышек жалко.

– Чужую судьбу не переломишь. Значит, они должны пройти сквозь это. (Мы тоже когда-то, может быть, еще и не так подзалетали…)

– Ладно, что говорить… Я, глядя на твое лицо сейчас, что-то о тебе стала беспокоиться. В тебе есть перемены. Что-то назревает.

Холодная улыбка дрогнула на губах Марины.

– Чуешь все-таки. Заранее, – усмехнулась она.

– Что у тебя? Как твоя черная дыра внутри, в душе? Что «там» ты увидела? – с тревогой спросила Таня.

Марина улыбнулась.

«Какая у нее напряженная улыбка», – подумала Таня.

– Ты знаешь, я отошла немного от Орлова.

– Да? Но он говорил, что ты – именно ты, а не кто-то иной на свете, могла бы полностью стать на его путь.

Марина отвела взгляд от Тани.

– Может быть. Но он все-таки по-прежнему недоступно-непостижим. Я могла бы, наверное, это преодолеть, с его помощью. Но я сейчас вижу иное, свое, нечто совершенно новое для себя…

– Новое? Что это значит? Ведь известно, в духовной традиции нет ничего «нового», только Вечное, – быстро спросила Таня, пытаясь уловить взгляд Марины.

– Конечно, для Абсолютно Вечного нет ничего нового. Но ведь для нас открыта только часть этого Вечного. Ошибка считать то, что дано нам в исторически данной духовной Традиции, законченным. Что, дескать, больше людям нашего цикла ничего не откроется. Даже Генон был склонен к этому. Но на самом деле – может открыться действительно новое, пусть и безумное, с точки зрения человека…

– Опасно! Как бы тебя не убили за это, Мариночка.

– Кто?

– Невидимые силы. На многое покушаешься… Нет, нет, я смеюсь. Хотя могу и заплакать. – Таня вдруг выразила какое-то странное отчаянье. – Мне теперь понятно! Ты будешь уходить, ты будешь уходить, мое будущее, моя Мариночка, и я останусь одна, метафизически одна. На целом свете.

– А как же Веданта, вечное Я? – сказала Марина.

– Это всегда будет со мной. Ты что, Марина? От этого немыслимо отказаться.

– Я абсолютно согласна. Это не все, но это необходимо.

– Но другая половина моей души принадлежит тебе, моему «будущему», если говорить опять в этих нелепых терминах… Прости меня… Частью, для меня еще непостижимой, я связана с тобой. Не уходи.

– Таня, это не тот уровень разговора. Слишком человеческий.

– Ну вот. Я так и знала, что ты так ответишь. Еще бы: если я – твое прошлое, значит, в чем-то я твой ребенок, твое детство.

– Ну уж только не детство. Ты скажешь. Я вообще никогда не была ребенком. Я помню это.

– Ладно, не будем.

От волнения Таня встала и начала нервно ходить вокруг, в тени этих берез, этого сада, но рядом с неподвижно-уходящей Мариной. Наступило молчание, а потом Марина мягко, но с какой-то высшей, вне мира сего, интонацией в голосе сказала:

– Танечка, я действительно, может быть, уйду. Это еще не решено. Потому что слишком серьезно. Тут ошибиться нельзя.

– Надеюсь, речь идет не о сопутствующей уходу физической смерти…

Марина махнула рукой.

– О чем ты говоришь. Это настолько третьестепенно. Но пойми, что в конечном итоге, в любом случае, я стану даже более доступной и открытой для тебя, чем сейчас. От тебя не будет ухода. Возможно, не сразу…

– Уход, уход. В черную дыру, в бездну, в непостижимое, в неописуемое… Ну, хорошо, – Таня остановила свое хождение и вдруг спросила: – Марина, а как же Россия?

– От нее не будет ухода. Россия – на самом деле великий параллельный мир, и он относится не только к нашей планете. И только одна ее небольшая часть – здесь, где мы теперь. Россия – не просто страна, она неизмеримо больше. Ты ведь сама знаешь об этом.

– Да, – и у Тани появились слезы.

– Ну вот опять, – вздохнула Марина.

Она встала и подошла к Тане.

– Таня, хватит человеческих реакций. Будь хоть немного холодной. Даже в этом случае.

Таня молчала.

Марина взглянула на дом, на гнездо, на сад. Кругом была тишина. Все еще спали.

– Я иду домой, – коротко сказала она, – я только тебя и хотела видеть. Сказать. Для этого и приехала. И получилось удачно, без лишних встреч.

– Я провожу тебя. До станции.

– Не нужно, Таня. Не надо ничего драматизировать. Мы увидимся, и не раз, в Москве.

Глава 31

На следующий день приехал Буранов. Его ждали с неожиданной надеждой. Собрались на небольшой лужайке, укрытой со всех сторон деревьями, и расселись прямо на траве. Их было несколько: Таня, Егор, Черепов с сестрой и сам Юрий Николаевич. Павел же внезапно ушел – погулять с Никитой по лесу.

Один вид Буранова погрузил всех в созерцание, но в созерцание самих себя. Его глаза, излучающие глубинный свет, исходящий из его внутреннего существа, поражали, но вместе с тем ясно говорили о том, что и в каждом из нас таится это бессмертное существо, которое нужно только знать, и проявить, и стать им. Ибо оно – и есть ты. Наконец, при всей отрешенности, глаза Буранова выражали какое-то высшее милосердие – далекое от чисто человеческого, но, тем более, завораживающее. Было ясно, что он постоянно находится в этом состоянии, а все остальное просто третьестепенно в нем. И в этом состоянии есть и движение, и покой, внутри которого возникает это движение «ирреального» (по отношению к нашему миру). Нет ни тени страдания, тревоги – одно бесконечное ощущение бессмертия и Вечности. Есть ли тело или его нет – это ничего не меняет, ибо очевидно, что такое состояние Чистого сознания, и спокойной Бездны внутри смерть не может коснуться, настолько оно независимо от мира. Видимо, это его состояние давало ему невыразимое блаженство, нерушимую радость бессмертия. Чего еще искать, какой славы, кому молиться, что ожидать – когда все есть, ибо нет ничего больше, чем собственное Бессмертное Бытие. Мысль связана с миром, но источник мышления – вне мира и выше его.

И присутствие Буранова именно так воздействовало на окружающих. «Он счастливец, – думала Таня, – ибо может постоянно быть в этом, а мы с Артемом – только мгновениями, только минутами, допустим даже, каждый день, – и то какие усилия, какая концентрация нужны для этого!»

Правда, для Вечности нет ни часов, ни минут. Но у Буранова это просто естественное состояние, и ему не нужны никакие усилия.

«Но Марина? Она ведь реализовала «это», – пронеслось в уме Тани, – почему же ее несет еще куда-то? Разве может быть что-то помимо Вечности и бессмертия, и к тому же то, что притягивает к себе?

А Орлов? Он, видимо, знал это состояние (причем в его полноте) и вместе с тем… ушел… для нас неизвестно куда… Почему? Что они – сумасшедшие, метафизические безумцы, бросившиеся в Запредельное?!.»

И вдруг, точно отвечая на ее мысли, Буранов прервал созерцание и спросил:

– Вас всех, конечно, интересует Орлов?

– Да уж, чего говорить, не без этого, – угрюмовато ответил за всех Черепов.

– Отвечу так: все, что он делает, опасно и преждевременно. Вполне вероятно, есть нечто, что как будто превышает самые высшие возможности того, что мы условно называем человеком, что не открыто ни в какой духовной Традиции или Откровении. И это естественно, ибо открывается только то, что соответствует возможностям человека. Я не исключаю также, что могут наступать моменты, когда эти возможности вдруг расширяются, хотя все это неопределенно и неизвестно пока. Но здесь, на земле, надо прежде всего прийти к одному – к собственному вечному Я, к бессмертию, к своей неразрушимой природе. Полностью реализовать ее. И только тогда, когда эта реализация станет абсолютной, то есть уже после ухода с физического плана, только тогда будут видны вероятные черты Запредельного. Сначала будьте тем, кто вы есть, и только потом можно идти к тому, что вам не дано…

– Юрий Николаевич, но ведь, может быть, Орлов реализовал это, и потом… вдруг… ушел в какую-то бездну, – произнесла Таня.

– Но я ведь имел в виду полную реализацию, а она может наступить только вне этого относительного мира. Абсолютная реальность не может присутствовать «здесь» в полной мере, она должна умалиться. Вы можете здесь реализовать ее природу, и, следовательно, войти в эту реальность, но полностью она может быть раскрыта в Самой Себе, а не здесь. Это очень тонкий момент, правда.

Черепов немного взволновался, Егор только тихонько вздыхал.

– Значит, выходит, Орлов, наш Григорий Дмитриевич, – попыталась улыбнуться Таня, – слишком торопится, символично говоря, познать то, что никто не в силах познать, и идет в ту дверь, о которой даже неизвестно: существует ли она, и если да, то куда ведет?

Буранов остановил свой взгляд на Тане. Его глаза излучали кроме молчания некую неподвижную энергию, исходящую из Пустоты, из Ничто внутри Себя.

– Орлов – это исключительный случай, – наконец сказал он. – И у него нет милосердия к самому себе. Он пускается в плаванье к неизвестному наощупь, без опоры, во тьме, без ориентиров, без традиции, ибо никакой Традиции, никакой опоры для такого путешествия нет. Естественно, в этом случае, легко утонуть, и особым, кардинальным образом.

– Тайна гнетет ошибкой, – прошептала Таня.

– Вот и стихи об этом, – улыбнулся Буранов, и его улыбка сняла напряжение.

– Оно конечно, – прервал Черепов, – в этом ведантийском пути огромная опора на опыт тысячелетий… Многие, прежде всего, ищут безопасности, – съязвил Черепов.

Но Улюшенька ему молниеносно возразила (она лежала на травке, на животике, и все внимательно слушала):

– Ну и что плохого в безопасности? Тебе особенно, Климушка, совсем не мешает об этом подумать.

Буранов опять улыбнулся:

– Скажите честно, Клим, вы хотите себя уничтожить? Да или нет?

Черепов вздохнул.

– Поймали все-таки, – проворчал он. – С вами да с Орловым невозможно… Со стыдом должен признаться: пока не хочу… Но все-таки учитывайте эту поправку: пока.

– Типун тебе на язык, братец, – взволновалась Улюша. – Не верьте ему, Юрий Николаевич!.. Не хочет он себя уничтожить…

– Ну уж такого рода метафизическое уничтожение почище всех земных, – подал голос Егор. – В такую полувечную яму можно попасть! Ого-го! Будет еще хуже Никитушки, выпавшего из мироздания.

Но эта вспышка и сам образ Орлова погасили лишь на минуты саму ауру присутствия Буранова. Было понятно, что ничего дороже собственного Я нет.

Глава 32

Буранов побывал в «гнезде» всего несколько часов, потом за ним приехали, чтобы отвезти домой.

На следующий день Таня отправилась в Москву – повидать Марину. Некоторое (пусть весьма неопределенное) сходство ее ситуации и Орлова мучило Татьяну, вместе с тем она видела разницу: да Марина и сама подтверждала это. Но какая-то пугающая аналогия казалось ей, в чем-то была…

Прошло восемь дней, довольно спокойных. В «гнезде» оставались, кроме Черепова и Ули, Павел, Егор и Никита. И конечно, Виктор, который, однако, приезжал с работы к вечеру. Толстая старушка Авдотья Михайловна уезжала поболеть в город. Орлов не появился.

А Никитушка стал смирный, словно одичал в обратном смысле. Кошка Чернушка не расставалась с ним по ночам. Лизала.

– Правильно говорил Буранов, – тихо сетовал Черепов. – Не надо торопиться. Впереди – вечность. Этот Орлов действительно совершеннейший торопыга. Наперед самого Господа хочет заскочить. Метафизический торопыга, конечно, – добавлял Черепов. – И правда, Клим, что торопиться-то. Хоть немножко вздохнуть-то надо от этой гонки…

Улюшка утешала и объединяла всех.

– Я бы вас всех расцеловала и обняла бы, – приговаривала она, расставляя на круглый стол в саду всякие яства. – Как здесь-то у нас, на Руси, хорошо. Тише едешь – дальше будешь… Вон и Никита присмирел. Вчера, правда, с курами целовался. Наверное, в светлом будущем кур не будет, он и удивляется на них по-своему… Целует…

«Отдыхал» каждый как мог, но собирались часто. В один вечерок Никита почему-то навел на всех ужас своей неадекватностью.

– И всегда так, – заявляла Уля, – то смешно, смешно, вроде кур целует, то вдруг ни с того ни с сего, такая жуть от него исходит, у меня даже коленки начинают дрожать… А потом думаю: нешто будущее этого человечества, пропади оно пропадом, таким диким будет, как этот Никита?

И тут уж Виктор не выдержал:

– Господа! – обратился он к присутствующим (Виктор был осведомлен, конечно, о всей ситуации в целом). – Весь ужас исходит оттого, что вы неправильно интерпретируете эти истории. Я считаю так: во-первых, Никита никакой не из будущего, а просто сумасшедший. Так что в этом ужасного? Мало ли душевнобольных на свете! Во-вторых. С Павлом. Здесь, конечно, насколько я понимаю, сложнее.

Павел в знак согласия иронически кивнул головой.

– Ну начнем и подойдем к этому научно, – продолжал Виктор. – Не верю я в эту чудовищность, в то, что можно попасть в живое прошлое. Ну не могу поверить, хоть режьте, хоть сто теорий предложите. Тогда весь мир, вся наша жизнь летит вверх тормашками, если так. Потому не верю.

– Воля ваша, – пожал плечами Черепов.

– И вот какое объяснение я предлагаю тому, что случилось с Пашей. Оставим в стороне наркотики, ЛСД, альтернативные сновиденья, галлюцинативный процесс, длящийся днями, совпадения, изменения сознания, даже астральные путешествия вне тела, о которых сейчас так много пишут…

– Какое уж там вне тела, если ребенка родил, – мрачно заметил Павел и подумал о сыночке.

Но Виктор, не обращая на него внимания, воспалился.

– Оставим в стороне такого рода экзотику. В случае Павла здесь будет не так-то просто свести концы с концами, совпадений много, да и к тому же этот Тимофей Игнатьич… Безлунный тоже, которого толком никто не знает, и неизвестно даже, где он живет, кто он такой вообще. Знай себе позванивает. Так вот, я думаю, что ответ заключен в этом Безлунном. Точнее, Павел подпал под атаку черной магии. Его попросту на тот период околдовали, и естественно, этот Тимофей Игнатьич. На мой взгляд, он это для своего удовольствия делает, упражняется. То, что магия существует и воздействует – это я как ученый не отрицаю: этим занимались тысячелетиями, а тысячелетиями ерундой не занимаются. Сила эта мощная, хотя научного объяснения нет и никогда не будет. На мой взгляд, с околдованным может быть все что угодно, точнее, он может принимать за реальность то, по поводу чего его околдовали. В деревне моей бабушки-ведьмы людей в свиней оборачивали, и людишки даже похрюкивали, и, кстати, ум их трансформировался. Околдованный может лжепобывать и на Марсе, и какую-то правду там увидеть. Мне рассказывали такое…

Все слушали не перебивая, занятые своим застольным делом.

– И вот мой вывод: Павел временно был под воздействием мощного магического искусства, причем изощренного… Это все объясняет. И не исключено, что Павла опять, так сказать, заколдуют, поскольку Тимофей Игнатьич жив и на него, на Павла, глаз положил. И опять же никакого ужаса и низвержения основ нет: магия дело обычное, у моей бабушки в деревне… А в Африке, а в средние века…

Улюшка наконец прервала:

– Витенька, золотце, я тебя люблю, но не за это… Нельзя все так упрощать!

– Да упрощать-то все можно, если со страху. Лучше упростить, чем прийти в ужас перед непонятным и неизвестным, так ведь люди считают? – вмешался Черепов.

– Я не упрощаю. Всё упрощают до идиотизма только американцы, нам это не свойственно, – возразил Виктор.

– Да дело не в этом, – мягко поправил Егор. – А дело просто в том, что Павел действительно был в прошлом. А объяснений или отрицаний этого можно придумать тысячи.

Все замолчали. Ответ был исчерпывающим. Но Виктор остался при своем. Экскурс в «объяснения» больше уже никогда не возникал. Да и не до этого было, когда внезапно (в этот день Виктор уехал) появился Орлов. Было это похоже на чудо не потому, что приехать на дачу было трудно (мало ли автобусов, электричек, легковых машин), а потому – что Орлов. Заехал он, чтобы передать Черепову копию одного неизвестного миру древнего манускрипта (с Востока, где Индия сходится с Тибетом) с приложенным переводом на русский. Черепов давно умолял об этом тексте.

Задержался Орлов буквально часика на два. Взглянул на Никиту, но без особого интереса. Уговорили покушать. Внутренне глаза Орлова были так чудовищно, невероятно далеки, как будто до них были миллионы световых лет, хотя вот они, рядом. Конечно, духовно далеки, не во всем, но в чем-то исключительно важном. Поэтому задавать Орлову, например, самые простые вопросы было еще более загадочно, чем эзотерические.

«Это все равно что спрашивать у божества, как мне готовить кашу», – тупо подумал Павел, и все-таки спросил о том забавном окружении Григория Орлова, о тех людях, которых он видел во время своего давнего посещения.

Орлов вдруг улыбнулся (что вызвало почти истерику у Черепова) и ответил довольно просто, что это было, конечно, случайное окружение.

– Эти люди попали в настоящий духовный водоворот, и я решил укрепить их дух довольно парадоксальным образом. Важно было вытащить их из этого водоворота, а то бы они пропали. Я выполнил свой маленький человечий долг. (И близок к истерике был уже Павел…) Помог им встать на ноги. Изменить их путь нельзя, это, по большому счету, опасно для них самих, что должно быть, того не миновать. Но самый интересный из них – Спиридон. Я пустил их всех по ветру, теперь могут летать сами, не пропадут.

– Григорий Дмитриевич, а что-нибудь там, в поселке, где мы были, вокруг вашего дома, есть интересные всякие люди? – довольно робко спросил Егор.

– Есть, есть, поселок-то большой, – ответил Орлов. – У нас там чудесные староверы и замечательный маленький православный приход… Нежные люди, и отцов читают. Святого Паламу даже. В этом главная опора.

– Конечно, – добавила Улюшка. – А как же еще… И Буранов то же самое говорит.

– Точно. Для людей нужна опора. А она там. Это мы, грешные, так забрели в неведомое, что из всех мыслимых рамок вышли, – добродушно хохотнул Григорий Дмитриевич. – Но таких ведь не так уж много, даже у нас на Руси…

– Ох, у нас-то… На Руси, – заохала Улюшка. – Много, много… Везде такие есть… Хотя бы староверов взять… Я их знаю… Я двух бегунов встречала – ну это, скажу я вам, Григорий Дмитриевич, – и она развела руками… – А юродивые? Небожители, а не люди…

Все как-то повеселели, потом беседа перешла на другую тему. Но «бездн» не касались. Орлов взял кошку на руки, и, поглаживая ее, отпивал чаек.

Потом встал, прощаясь. Подошел к Павлу и обнял его. И вскоре исчез во тьме дороги.

– Продолжим вечерять, что-ли, – чуть растерянно проговорил Егор. – А что это он тебя обнял, Павел? Вот это да! К чему бы это?

– Да ладно, – примиряюще бросил Черепов. – Он один раз поцеловал меня. И что? Небеса не рухнули, отнюдь… Не забудьте, что Гриша-то в оболочке человека. В конце концов.

– Хорошо. Но почему он так прост был сегодня, – вскрикнул Павел. – Это потрясающе. Улыбался. Кошку гладил. Со мной чуть истерика не случилась!

– А вот это серьезно, – вступился Черепов. – Мне Марина рассказывала, что если Орлов иногда бывает прост, сразу потом что-то невероятное происходит.

Улюшка только всплеснула руками. И строго посмотрела на кошку, которую гладил Орлов.

– А все-таки Святого Паламу вспомнили, – мечтательно проговорила она.

– Я думаю, если говорить о нашей компании, то Орлов озабочен сейчас Мариной, – заключил Черепов и пошел читать манускрипт…

Читал он его всю ночь, и всю ночь в глубокой тьме, среди шелестящих призрачных деревьев – наверху дома – горел огонек в одинокой комнатке Клима.

Последующие дни прошли в некотором легком полураспаде, по крайней мере, внешне.

Но Павел, не понимая уже, хочет ли он заброситься в иное, может быть, еще более опасное и сумасшедшее время, тем не менее, как-то по-человечески, вдруг немного привязался к Никите. Это началось еще с прогулки в лесу – хотя контакта там, по существу, никакого и не было. Но после всего Павел и думать не думал о «контакте». Однако вид старичка из далекого будущего, пугливо разговаривающего с грибами, настолько умилил Павла, что с этого и пошло.

«Не грибов он боится, а самого себя», – заключил Павел.

Но после визита Орлова совершенно неожиданно для себя Павел стал ощущать какое-то подобие контакта с Никитой. Они сидели вдвоем, рядом, на бревне посреди сада, у колодца. Никита как-то радостно взглянул на Павла, и Павел, ободренный его взглядом, напрямую спросил Никиту, кто такие «они», о которых старичок не раз упоминал.

Старичок вздрогнул, но неожиданно ясно ответил:

– «Они» – разные. Тебе которых надо?

Павел растерялся, но, вспомнив пророчества, мягко так сказал, что те, которые самые «неприятные». Но старичок как будто ничего не понял. Но потом вдруг покраснел, надулся, напрягся, и, положив свою руку на колено Павла, выдавил из себя:

– Зрение… Глаза у них… И сила… От какого-то ума сила…

И потом полились слова, сначала непонятные, затем между возгласами типа «Мне бежать!» Павел различил некий смысл, который, если суммировать, заключался в том, что понять можно по их действию, но против силы у нас нет и не будет; взгляд у них – холодный, который сразу тебя схватывает, словно в стальное кольцо, и твоя жизнь уходит от непостижимой жестокости этого взгляда, безотносительно даже жертвы, жестокости самой по себе, охватывающей всю Вселенную обручем, без всякого намека на надежду или компромисс.

Именно таким образом перевел Павел для себя дремучий язык Никиты, полный восклицаний и хаоса, и выразил его бормотание, тихие речи своими словами.

И пока Никита опять повторял, вдруг столбенея, свой поток, Павел убедился, что мысль он уловил как будто правильно, но заключил ее в современную словесную форму.

Никита выдавливал все это с трудом, точно ему мешала какая-то невозможность выразить самое главное во всех деталях, и приходилось обходиться какими-то обрывками. Большего Павел не смог добиться, а Никита вдруг закрыл глаза и замолчал, словно застыв на бревне.

Вечером, под кустами, за ужином, Павел не удержался и рассказал о своих выводах.

– Мрачноватый класс существ все-таки, тот, который к нам придет, – заключил Черепов. – Вспоминая всякие древние классификации потусторонних существ, не могу припомнить, чтоб акцент был именно на этом, на трансцендентной жестокости…

– Я видел одни такие глаза, – прервал Егор. – Правда, во сне. Было обыкновенное банальное сновидение, как вдруг в него, точно из внешнего, потустороннего сновидению мира, вошло женское лицо, и взгляд был именно такой, но еще к тому же изучающий. Пристально изучающий меня самого, глядящий внутрь меня. Длилось, наверное, несколько секунд, но этого было достаточно, чтоб запомнить на всю жизнь.

– Нет, это другое, Егор, – заметил, тяжело вздохнув, Черепов. – Ты вот все прекрасно тут напел, прямо поэзия какая-то, а не сон. Я бы не просыпался, если б на меня так посмотрели. Поди лицо-то женское?

– Женское, – удивился Егор. – Но старушечье.

– Ну вот видишь, – снизошел Черепов. – А с Никитой произошло настоящее кондовое, он и выразить это не может, только пляшет и поет. Нам до него расти и расти.

– А все же кто «они», те, что у Генона, или еще другие какие? – вмешалась Уленька, доедая пирог и запивая его душистым чаем.

Толстая старушка, Авдотья Михайловна, которая вернулась в тот вечер, отболев, возмутилась немного:

– Что вы все по-научному, да по-научному говорите. Не надо так. Обо мне забываете. Я все слышала и скажу просто, по-нашему, по-простонародному: не иначе как черти на Землю придут, плотью обрастут, значит, и будут жить среди нас, человечества. Я ето без всяких книг понимаю: непременно так будет, на время. Но на долгое время Бог не попустит, иначе от нас ничего не останется. А вот Никита-то остался, – и она указала толстенькой ручкой на лунную дорожку в саду, где странно кувыркался старичок Никита, не оглядываясь ни на кого.

– Авдотьюшка, – ответила Уленька, хихикнув, – да разве кто спорит? Ясное дело, черти. Но какие черти? – и она подняла вверх пухленький пальчик, – ведь черти чертям рознь. Вот Климушка и хочет определить какой вид, а это можно, скорей, по книгам и таблицам их душ и способностей.

И Улюшка погладила себя по животику и опять хихикнула.

Располагались они все так уютно, под кустами и деревьями, в центре только кружочек с простыней для ужина и самовара, что, казалось, другому пришло бы в голову, что и чертей никаких не существует на свете. Уленькино полненькое личико только и выглядывало из-за куста. И даже потусторонняя беседа о трансцендентных глазах будущих завоевателей Земли как-то смягчалась дымом от самовара и пирогами. Даже кошка, и та пришла и разлеглась, как барыня, у самовара.

– Так бы и остановилось бы сейчас время, – вздохнула Улюшка. – Ан нет, не бывает так. Занесет нас силушка неведомая бог знает куда…

Но пока все непрочь были подождать немного. Не потому, что магия сна и отдыха входила в плоть, этого не было, а потому что таинственный голос российской природы и подспудного желания быть вместе, несмотря на всю собственную своеобычность, вдруг заговорили на своем скрытом языке, обещая всеобщую теплоту. В конце концов даже теплоту трансцендентности нашей, родимой, укрывающей от бед, и погружающей в мистическую негу и в то же время открывающей окна в Бездну.

И пока это длилось, длилось и молчание, длился и разговор о чужой потусторонности демонов, и шел дым от самовара, и кошка Чернушка нежилась, глядя в небо.

Поздно ночью разошлись спать.

А время не останавливалось. Судьбы шли и шли, только внутреннее и потаенное оставалось великим и непостижимым. И нетленным огоньком теплилась трансцендентная общность. Но в миру шумелось, отдаленным эхом доносились события за бугром.

И вот как удар грома: Никита исчез. Это обнаружилось днем, и первой отозвалась на это Авдотья Михайловна:

– Ваш-то пропал, – заявила она, кряхтя, Уле.

– Как пропал?

– Нету его нигде, – объяснила старушка, – сама вот ищу-ищу, и хожу-хожу, и не найду.

Все бросились искать. Кошка на месте, и вообще все на месте, а Никиты – нет, словно опустел он. Порасспросили соседей, сходили в лес, нашли грибы, но Никиты и след простыл. Однако одна тетушка, торговавшая обычно на базаре, соседка через три дома, подсказала, что видела подозрительного старикана, бредущего к железнодорожной станции…

И тогда поздно вечером Павел покинул «гнездо», надеясь найти Никиту в Москве…

Глава 33

Дней пять Павел никак не мог напасть на след Никиты, найти его, и слегка нелепое волненье за судьбу старика владело им.

«Хоть из будущего, а все-таки человек», – провиделось Павлу во сне. Безлунный не давал о себе знать. Да и его, по существу, никто не знал: найти Тимофея Игнатьича было несравнимо труднее, чем Никиту: ни адреса, ни телефона, и фамилия явно не отсюда, не из мира сего. Ни в каких справочниках, ни даже в энциклопедиях его тоже нет. О Рене Геноне хоть можно узнать из книг. А о Тимофее Игнатьиче – откуда? Общение было, в основном, по телефону. «Сам» на вид избегал показываться. Марина, и та видела его всего раза два. Говорят, что порой ночью приходит. (А к Павлу один раз приходил, тяжело вспоминать.) И Павел загрустил: к кому обратиться, где Никита?

Наконец вдруг мелькнула мысль позвонить хохотушкину, Бореньке («Как это я о нем забыл!») Тот откликнулся: приходи. По дороге в голове Павла периодически возникали обрывки стихов:

Хохотушкин, нелепый и жуткий

Бродит гнойно по черным углам…

И когда уже подходил к дому, вылезло другое стихотворение:

Хохотун я и томный ублюдок,

Одиноко брожу по дворам,

Жду небесных доверчивых уток…

Дальше Павел не мог припомнить, но ждал ли Боренька «доверчивых уток» – было непонятно. Неизвестно было – и бродил ли он по дворам, тем более глобально одинокий.

Боренька, открыв дверь, встретил Павла истерическим хохотом.

– Никиту потеряли? – спросил он, корчась от смеха на диване.

Павел терпеливо ждал, когда кончится припадок, выпил даже воды, осмотрел комнату. Она, низкая, темная, заваленная хламом, показалось ему еще более мрачной, чем в первое посещение.

Наконец хохот кончился, глаза Бореньки наполнились ужасом, он подсел к Павлу и, заглянув ему в глаза, открыто сказал:

– Добром это не будет. Не ловите его. Он сам меня поймал. Ну ладно. Скажу. Смех все сгладит и убьет, – глаза Бореньки расширились. – Его стало тянуть…

– Тянуть? Куда?

– Сразу после приезда из вашего «гнезда» пришел ко мне и попросил с ним съездить. Я и не спрашивал куда, разве такого человека можно спросить: куда мы едем?.. Куда-нибудь да приедем, на тот свет какой-нибудь в третьей степени. Хорошо, поехали, – продолжал Боренька. – Приезжаем на окраину Москвы, кругом – дома, непонятно, строятся или просто так; вдалеке – заброшенный дом, недостроенный, видно, бросили. Рядом холмик, камень. Никита туда идет и все повторяет: «Помню… помню… Но как все изменилось…»

– Так и сказал, по-человечьи? – недоверчиво спросил Павел. – Не преувеличиваете?

– Почти так. Ручаюсь. И вот стали мы бродить внутри этого строения. Никита уже по-своему что-то бормочет, но не плачет…

– Почему ж он должен плакать?

– А как же? Воспоминания. Может, он пять тысяч лет вперед это место посетил, а сейчас его узнал. Я бы и то заплакал. Может, он с любовью своей здесь пять тысяч лет вперед повстречался. И загрустил. Хотя, конечно, какие тогда, через пять тысяч лет, женщины будут – сказать трудно… А похоже… что он еще раньше, до приезда на вашу дачу, это место посетил, но не признал его еще до конца, смутился, и вот решил еще раз проверить…

– Вы-то при чем?

– Да разве Никиту поймешь, – развел руками хохотун. – Может, и при чем. Я в его ум влезть не могу.

– И что дальше?

– Ну, кажется, он там сейчас и поселился. Может, и грустит, но по-своему, не по-нашему.

– Как же он по-своему, не по-нашему грустит?

На этот вопрос Боренька вдруг опять дико захохотал, замахал ручками, упал на диван и раздалось:

– И не спрашивайте, Павел, не спрашивайте!

Больше Боренька вымолвить ничего не смог. Павел терпеливо ждал, даже взял книжку и стал читать.

Боренька кончил и опасливо взглянул на портрет Достоевского.

– Сведете в заброшенный домик-то? – прямо спросил Павлуша.

– Сведу, сведу, куда от вас денешься. Смех все сгладит и убьет, – повторил Боренька.

А между тем в Юлиных поисках произошли коренные изменения. Собственно, никаких изменений не произошло: он просто попал в тупик. Никиты не было. Но вдруг раздался звонок (Юлий ведь где-то жил «постоянно»), и Крушуев Артур Михайлович вызвал его к себе.

– Я к тебе, Юля, как отец родной, – сокрушался Крушуев Артур Михайлович (при слове «отец» Юлик Посеев вздрогнул). – А ты вон какой растяпа. Старичка поганого, но вредного не можешь найти!

Юлий тупо развел руками.

– Провалился старик!

– «Провалился», – передразнил Крушуев. – Пришлось на тебя сверхъестественный ресурс тратить. К Зоре обратиться… Не люблю я ничего сверхъестественного, – поморщился Артур Михайлович, – но цель оправдывает средства. По сверхъестественному – сверхъестественным! – вдруг взвизгнул он.

Юлий воспринял это как должное.

– И вот что обнаружила Зоря, она же у нас исключительная экстрасенска, напряглась и нашла. Смотри, – и он показал Юлию план, рисунок с какими-то домами…

– И что? – выпучил глаза Юлий.

– «И что?» – опять истерично передразнил Крушуев. – Смотри, здесь даже улица и номер дома обозначены… А рядом с ним – дом без номера. Зоря сказала: полуразрушенный. Вот в нем сейчас Никита и прячется. Бери топор, беги и не опоздай.

– А ты проверял, Артур Михайлович? – грубовато и почему-то недоверчиво спросил Юлий. – Может, она ошибается?

– Цыц! – прикрикнул Крушуев. – Чтоб Зоря ошиблась! Она или отказывается, а когда берется, никогда не ошибается. Это ресурс что надо!

– А зачем мне топор, Артур Михайлович? – упрямо удивился Юлий. – Я его, как обычно, руками задушу.

– Как хочешь. Я пошутил. Это уж твое дело, – задумчиво ответил Крушуев. – Завтра же и поезжай. Не тяни кота за хвост, смотри у меня.

– Да разве я когда тянул, – слегка обиделся Посеев. – Я человек прямой, искренний. Не то что: то так, то сяк. Мол, то убью, а то нет. Я свой путь знаю.

Помолчали. Опять задумались.

– А как вообще-то дела у нас? – спросил Юлий.

– Плохо, сынок, плохо. По нашим данным, в Москве и Питере нарождается много нехороших младенцев.

– Каких это «нехороших»? Сволочей?

– Именно. Прут будущие таланты, ясновидцы, мистики, философы, святые, просто с необычайными способностями, вообще какие-то исключительные младенцы появились. Даже трудно сказать, в чем необычном они себя проявят.

– Вот это да! Не ожидал я, – растерянно взмахнул огромными руками Юлий.

– Ученые могут появиться, причем не те, которых нам надо. Не дай бог еще писатели. А то и святые могут возникнуть…

– Так что же делать?

– Всех не передушить. Даже твоими руками, – заметил Крушуев, опасливо взглянув на уже застывшие руки Юлия с шевелящимися длинными пальцами. – Здесь нужно что-то глобальное придумать… Если б была наша власть, мы бы все окарикатурили, или в примитив превратили, или высмеяли бы по телевизору, по масс-медиа: и культуру, и науку, и философию, и литературу, и религию… все, все. В обезьяний шутовской круговорот бы пустили, Бога бы в развлечение превратили, как в американском Диснее… Жизнь стала бы так проста, как в Макдональдсе.

– Мне трудно понять, но это, наверное, самое лучшее, – выдавил из себя Юлий.

– Что тут понимать-то, Юлий? – с укором сказал Крушуев. – Другое дело, что у нас в стране это не пройдет. Народ не тот. В Макдональдс сходят, а жить и думать будут по-своему. Его ничем не прошибешь. Это уже проверено… Нет, здесь надо что-то еще более изощренное.

– Умом-то, конечно, что тут понимать, Артур Михайлович, картина ясная, – возразил Юлий. – Я сердцем этого не понимаю. Мое дело – душить, а не думать. Хотя я часто задумываюсь. Не по своей воле. Я ведь тоже особый, хоть мы против всех особенных каких-нибудь боремся.

Крушуев бросил подозрительный взгляд на Юлика.

– Что ж в тебе такого особенного? Человек как человек. Звучит гордо, как говорят.

– Да я так, шучу тоже, Артур… Мне, порой, бывает полезно пошутить, – вздохнул Юлий. – Конечно, я звучу гордо.

– Ну вот так. Что ж, собирайся. Мне отдохнуть пора. Подумать.

Юлик собрался и пошел к выходу. Теперь он знал свой путь. Проходя по коридору, он обернулся и увидел в чуть приоткрытой в одну комнату двери лицо женщины с распущенными волосами. Сверкнули жесткие, с волевой точкой внутри, и в то же время ледяные, глаза. То была Зоря. «Такая даже в постели, после оргазма, убьет», – усмехнулся про себя Юлик.

Глава 34

Юлий не сразу, в тот же день, рванул к цели, а решил отоспаться дома. «Сбрендил немного Михалыч – все скорей да скорей. Чуть не топор в руки сует. Успею», – решил Юлик, и когда проснулся, поразился солнечному, словно застывшему утру. Это утро было обещающим.

«Солнце, а понимает», – подумал он.

…До цели добрался быстро и заброшенное строение сразу нашел и обследовал. Но тут его ждало разочарование: Никиты опять нет. Юлик сгоряча укусил сам себя: в длинную руку. А потом забормотал, как во сне: «Нет, не уйдешь от меня… будущий… Останусь здесь, заночую, но тебя вытащу из времен… Вытащу». Кровь из руки прижал кирпичом, чтоб остановилась.

В бреду каком-то, неожиданном от неудачи, показалось, что дом этот словно отрывается от земли, но не в небо, а просто отрывается, уходит. И личики возникают кругом, но признать их трудно.

«Боженька, помоги!» – завопил Юлик, а потом словно очнулся и удивился своему воплю.

И тогда внезапно напала железная трезвость.

«Никуда он не денется», – подумалось само собой. И Юлик стал медленно, почти ползая, осматривать помещение: где дыры, где провалы, где крысы, ночует ли кто.

Как ни странно, все оказалось пустынным: ни человека, ни крысы.

«Здесь хорошо убивать», – тяжело вздохнул он и посмотрел на небо сквозь провалы вверху.

И уселся ждать, почти на четвереньках, в углу, тренируя руки – ломая кирпичи. Чтоб они, руки, были твердые, как у призраков.

Но Никита все не приходил и не приходил.

«Может, он вернулся туда, к себе, к своим, раз оттуда пришел, значит, и обратно можно», – забормотал под конец Юлий и наконец не выдержал: решил пройтись, отдохнуть, пообедать. Но вышел почему-то не на улицы, в город, а вбок, на кладбище. И еды там не было никакой. Там, под кустом, вспомнил и мать родную, и то, что горя он нахлебался, потому что она померла. «Словно я от мертвой матери родился, – останавливал он мысль, – оттого я такой лихой». Вспомнил сестру матери, тетю родную, которая сначала любила, а потом отказалась от него надолго.

«Боюсь я тебя, Юля, – слезливо сказала она ему тогда. – Ты еще мальчик, а все ненавидишь. Как вырастешь, меня убьешь. Ты – такой. Я это нутром чую. Боюсь, потому что внутри тебя что-то растет страшное. А как ты кричишь по ночам!»

Он и вправду тогда кричал, ночью, среди тишины, одиноко-громким криком, и все звал, звал кого-то, из черной дали чтоб явился, – но никто не приходил.

Тетя даже не вставала с постели, а вся съеживалась в ней. И Юлик вспоминал дальше о членах своей семьи, лежа под кустом, царапая руками ограды и кресты, и камни на могилах. Только внутренний голос звал: «Ко-ко-ко», словно в глубине души кукарекал неизвестно откуда там взявшийся черный петух.

Хотя было светло, черная бездна мира открылась ему. И не было в ней покоя, а одни страшные жизни – одна за другой, катятся и катятся одна темнее другой, пока, наконец, последняя не исчезала в пропасти тьмы.

«Почему так, – думалось ему там, где-то около петуха. – Нет мне места нигде, нет уюта… Наверное, кто-то мешает, кто-то хочет, чтоб всегда была пропасть, а я хочу в парк». Но ему и в парке становилось темно. «Нет, Артур, как всегда, прав – убивать, убивать надо, всех, кто мешает, кто идет не туда…»

Юлий привстал, поглядел на фамилии умерших, по-детски улыбнулся и укусил ограду могилы.

«Вперед, вперед!» – и вдруг, вместо того чтобы возвращаться в строение, чуть не побежал в город, – захотелось вдруг выпить. Он редко пил. В частном ларьке купил водку и пил во дворике, как всегда, где детская площадка, и кормил птичек колбасой. Но от водки мутно трезвел, все покрылось туманом, но очень трезвенным, приятным, в котором он различал поющие детские голоса. «Как птицы живые», – думалось ему сквозь туман, но туман сгущался, и он вылил оставшуюся водку на песок детской площадки. И побрел туда – убивать Никиту.

Когда добрался – Никиты не было. «Опять исчез», – удивился Юлий. И нашел в углу черную яму, показавшуюся ему необычайно чистой, – и быстро лег в нее: пировать нелепыми мыслями. А потом заснул, похрапывая в тишине. Теперь он уже никогда не кричал – и больше молчал, даже наяву.

Наутро он и не думал просыпаться. Зато Никита внезапно возник. И когда подошли Павел и Боренька, они увидели такую картину: Никита сидел у провала, заменяющего дверь, весь в лучах утреннего, милосердного солнца, и рисовал что-то на приступочке на большом листе бумаги. Ветер слегка развевал его седые волосы.

Боренька не хохотнул, а окликнул его. Тот вздрогнул и вдруг, вынув спички, поджег тот лист бумаги, на котором рисовал.

– Ты что!!! – заорал Боренька и побежал.

Павел за ним. Никита, сидя, покачивал головой, а лист горел мертвенно-живым пламенем.

– Не ругай, пусть делает что хочет! – заявил Павел и даже не посмотрел на листок.

– Да, может, он свою прошло-будущую жизнь рисует, какая она была, это же находка! – вскрикнул Боренька. – Он никогда раньше не рисовал! Только боюсь, взглянув, я бы умер от хохота. А хохот мой в темную сторону стал развиваться. Как змея, извиваясь.

– Да скажите же что-нибудь, Никита! – закричал Павел. – Что-нибудь!

Никита повернул к нему свое лицо, похожее на белую луну, и широко, безотносительно всего, улыбнулся.

И в этот момент в далеком углу послышалось дикое завывание, не похожее, однако, на то, которое бывает на земле.

То завыл вылезающий из черной ямы в углу Юлий. Он понял, что Никита здесь, и взвыл, но присутствие двух незнакомцев вызвало в этом вое совсем какие-то подпольные течения.

Он шел прямо к ним, счастливый, радостно-дегенеративный, желающий обнять Никиту, даже поцеловать: пришел-таки наконец! И его злые намерения на какую-то минуту стихли от радости. Но мысль о незнакомцах убила все. Как он мог в мгновенье радости о них забыть?!

Юлий подумал: можно ли при них убивать? Павел и Боренька, изумленные, смотрели на приближающегося Юлия.

«Так это же тот, которого в подвале звали Громадным идиотом, – вспомнил, чуть не вскричав, Павел. – И он еще почему-то всегда искал Никиту…»

Боренька же вообще и слыхом не слыхивал ни о Юлии, ни о Громадном идиоте, но взгляд Никиты застыл таким образом, что Боренька не мог даже хохотать. У него только подергивались губы.

Но Никита и внимания даже не обратил на приближающегося. Юлий, по мере приближения, тоже немного растерялся: заговорил ум. И он, ум, твердил, что убивать в присутствии двух молодых людей не стоит, может получиться обратное, надо подождать пока уйдут.

Юлий зарычал на эти мысли, но они не ушли. Пришлось их признать.

– Александр, с подвала, – коротко представился он Павлу, в котором признал человека, посещающего тот самый «подвал».

– Как вы здесь? – пробормотал Павел, смутно вглядываясь в лицо Юлия.

– Отдыхаю, – путано ответил тот.

– И мы тоже, – вставил Боренька. – Тут прекрасные места.

– Крыс только нету, – прошипел Юлий. – Я всю ночь спал, ни одна не укусила. А может, тут они и есть, но только не кусаются.

– Вы вот Никиту спрашивали там, в подвале? – подозрительно спросил Павел. – Зачем он вам?

– Да низачем. Просто на меня находит. Он странный. А я о горе забываю, когда вижу странных людей, – и Юлий вдруг хохотнул, обнажив желтые гнилые и острые зубы. – Потому и хотел его видеть. А теперь чего-то не тянет.

– Наверное, горя мало, – вставил Боренька.

Между тем Никита отошел довольно порядочно в сторону, опять отыскал приступочку и свет с неба и бросился рисовать.

Прежний лист безнадежно сгорел. Юлий посмотрел в его сторону и изумился, увидев портфель, в котором Никита держал, видимо, чистую бумагу и карандаши.

«Ничего, теперь не уйдет, – подумал. – Спокойней надо, спокойней… И потише».

– Что ж, – вмешался Боренька, – раз такая дикая встреча, то надо посидеть где-нибудь, помечтать… Присядем, что ли, вот тут, пока Никита рисует. Не будем его беспокоить пока.

– Пока не надо, – сурово ответил Юлий.

Решили, действительно, от растерянности присесть. В конце концов, что делать, пока Никита рисует, может быть, будущих человеков, их жен, не бродить же порознь по огромному помещению.

«Хоть и идиот, но все-таки человек, – подумал Павел. – Надо с ним поласковей».

И они присели, нашли бревнышки, Боренька вынул из сумки что-то, разлили…

И вдруг на Павла напала страшная, провальная тоска. Такого еще с ним не было. Возникло ощущенье, что весь мир проваливается, словно фантазия дьявола, что нет ничего полноценного, реального, один вихрь отрицания, и душе остается только метаться на диких просторах так называемой «Вселенной» или падать куда-то во тьму. Словно нет в мире даже любви и тепла. Более того, в нем ничего нет, кроме круговорота разрушения, кроме снятия жизни и одиночества оголенной души, обреченной видеть все это.

Но потом даже такое виденье пропало, и осталась у Павла одна черная тоска, огромная и необъяснимая, и казалось, даже если «все будет хорошо», тоска все равно не уйдет, наоборот. Станет еще больше, потому что она пришла не от мира сего. Показать, может быть, как ничтожен этот мир.

И Павел, вместо того чтобы завыть, мгновенно решил заглушить всю эту боль иным: истерической исповедью. И пошло, и пошло!.. Боренька-то знал кое-что о провале в шестидесятые годы, он же был из своих, но Юлий совсем обалдел, только глаза сверкали, как мелькающие змеи, готовые душить.

Павел дошел до этой сумасшедшей сцены с Алиной, и тут Юлик взвыл так, что Боренька вздрогнул, упал и прорвался: первый раз за это время он дико захохотал. Хохотал так, что даже ноги задрал.

А Юлий рычал:

– Алина… Да это ж матерь моя… Мать родная… И ее, правда, изнасиловал какой-то зверь, которого не нашли… И от него я родился, я… я… я!!!

Павел выпучил глаза, кровь прилила к лицу:

– Что ты бредишь!.. «Громадный идиот!..» Кто тебе говорил об этом?!

– Мать померла от родов… Но тетя моя, сестра ее, мне все с подробностями рассказала… Потому, говорила, чтоб ты знал правду, кто ты есть… Я есть кто? А ты кто, сволочь?!

Боренька притих и сел опять на бревнышко, которое слегка качнулось.

– Ненавижу!!! – завыл Юлий, и руки приложил к груди. – Кто ты?!

– А кто ты?

– Почему ты врешь, ты ведь не он, не отец мой!!!

– Я отец того, а не твой, – пробормотал Павел. – Я объяснил тебе, что со мной случилось. Я провалился в прошлое.

– Ах, ты с Никитой заодно! – вдруг взвизгнул Юлий.

И воцарилось молчание. Оба оказались в положении, когда теряют веру в реальность, когда Вселенная вокруг кажется фантастическим шаром ненависти и бредового сна.

«Не верю, что он мой сын, этого не может быть, потому что это не может быть. Да он и старше меня, особенно на вид», – проходили мгновенные мысли в голове Павла. У Юлия же летало в голове надрывное: «Это обман! Убью…ю…ю! Убью…ю…ю!» Он хотел быть таким же убийцей, как Вселенная.

А потом вдруг все остановилось, и подумалось: «Надо разобраться!»

– Опиши мою мать. Я ее знаю по фото и по сестре, – тихо проговорил Юлий, губы его дергались, даже кровь потекла…

Павел описал. «Сходится», – губами сказал Юлий. Они стали обмениваться деталями, датами, фактами, как будто все сходилось, приближалось к истине, но чем более обнажалась истина, тем страшнее им становилось.

Истина оказывалась чернее лжи. Не ложь, а истина становилась изобретением и орудием дьявола. Но оба они не были готовы признать то, что обнаружилось за правдой. Пока орудие не работало в полную силу. «Все это выдумка черта», – думалось Павлу.

Образовался темный, беспросветный тупик. Оба молчали в тупом ожидании неизвестно чего, может быть, последнего рывка, последней разгадки.

И она наступила. Вдруг в мозгу Юлика вспыхнула молния: что же он, ведь в его кармане, в бумажнике, лежит фотография матери. Юлик мгновенно вынул ее и отдал Павлу.

– На, смотри!

Павел дрожащими руками взял: да, на него смотрело лицо той самой Алины, которую он якобы изнасиловал. На оборотной стороне было написано: «Дорогому сыночку от матери. Если я умру здесь, в больнице, ты все равно потом получишь эту фотографию. Храни ее вечно. И помни, твой отец неизвестен. Твоя мама». Сразу в нем что-то сломалось.

– Сыночек, – пробормотал он, задыхаясь от слез и ужаса.

Юлий подпрыгнул, как потусторонний камень.

– Врешь! – завизжал он. – Не ты… Не ты… Ты где-то прослышал все это!

– Сыночек… Сыночек… – только бормотал Павел. – Я же видел тебя во сне… Хотел, чтобы ты разорвал тайну времени…

Юлий, вид которого стал крайне ужасный, вдруг замер: его поразило состояние Павла, его искренность, слезы; зародилась мысль: «Может, и вправду он… Кто-то же был моим отцом… Почему же не он?»

Он не принимал такую реальность просто потому, что она была реальна. Но сомнения все расшатывали внутри: он, он, а вдруг он?

«Но если он, этот интеллигент, человечек, который моложе его самого, пожалуй, значит… ужас: его отец-то из будущего… Он, Юлий, зачат бредовым, мягко говоря, патологическим, ненормальным, сумасшедшим путем. Значит, он – монстр, совершеннейший монстр, «пугало для богов», как любил говорить Крушуев. Лучше бы отец его был проклятым, убийцей детей, изувер… Он, Юлий, сам убийца. Нормальный убийца, а не монстр, зачатый, когда сломалось течение времени», – мгновенно вспоминал Юлий слова Крушуева о Никите.

«Я сейчас завизжу», – подумал Юлий и завизжал.

– Папенька! Папенька! – он опять подпрыгнул, и огромные руки его повисли на мгновение, как черные крылья. – Признаю! Хохочу! Признаю!..

И тут сам Боренька наконец опять захохотал, раскатисто, на весь заброшенный, но без крыс, дом. И упал за бревно. Павел, как безумный, повернулся к нему:

– Прекрати!

Прерывая хохот, Боренька надрывно и с трудом, выдавил:

– Не над вами же, Павел, не над вами!

Потом опять потек дикий хохот и вырвались посреди слова:

– Над миром… Над миром хохочу… Братья!

Павел пнул Бореньку ногой:

– Убирайся, уходи отсюда, оставь нас вдвоем, или тебе будет плохо!..

Юлий продолжал подплясывать. Между тем Никита в своем углу по-прежнему невозмутимо и отключенно рисовал. Свет выделял его пустынное лицо.

Боренька, сообразив, что всему есть предел и все разваливается, весь мир выпадает, как гнилые зубы, содрогаясь встал и чуть ли не бегом удалился, повинуясь металлу в голосе Павла… Наконец исчез за разрушенным строением. Теперь они остались вдвоем: папуля и сыночек.

Павел бормотал что-то несусветное:

– Прости меня… Я не насиловал твою мать… Это чепуха… Она сама хотела… Я полюбил ее тогда… Я выпал, я не знал где нахожусь… Я просто выпал… туда, к твоей матери. В ванную… Бедный ребенок… Как же ты жив??!

С каждым его словом Юлий зверел все больше и больше. Лицо его представляло уже искажение искаженного.

– А ты докажи мне, что мой папаша, – проскрипел он зубами. – Докажи. Я тебе указал, что я сын своей матери, Алины Ковровой, а ты мне еще ничего не доказал, – и он махнул кулаком в пространство. – Слезам не надо верить, говорят.

– Я выпал из времени… Я выпал.

– Ах, ты выпал, как тот старик… Ты с ним заодно.

Юлий дико оглянулся. Никиты нигде не было, не было и на его месте, где он рисовал.

– Где Никита?! – взвыл Юлий.

Павел тоже оглянулся:

– Его нет!

На мгновенье Павел отключился: Никита ушел. Он огляделся. Это место, где они оказались, показалось ему в целом каким-то странным, «не нашим», «не человеческим»… Хотя что там особенного: заброшенный, недостроенный дом. Но дело было не в доме, а в пространстве. Ему показалось, что пространство становится другим. Юлий встал во весь рост и трубно, по-древнему заорал:

– Никита… Никита!

Потом сделал несколько прыжков в сторону, точно стараясь поймать невидимого Никиту, но потом, словно стукнувшись лбом о пустоту, пошатнулся и, как пьяный, подошел обратно к Павлу и сел на бревно.

– Ушел, – проскрежетал Юлий. – И ты с ним, наверное, заодно… Выпали… На нашу голову…

– Я люблю тебя, сынок…

– А мне плевать… Я свои руки люблю, парень, – и Юлий протянул перед Павлом свои твердые жилистые руки. – Я этими руками много людей передушил, папаша… Убийца твой сын, вот кто я. – И Юлий приблизил свое лицо к лицу Павла.

– И этого старика, твоего напарника из будущего, я еще тоже должен задавить… Вот так.

– Что за бред… Что ты говоришь… Я люблю тебя… Расскажи, как ты жил?

– Как я жил?!! – Юлий захохотал. – Да жил неплохо. Тетя заботилась. Государство тоже. Воровал, конечно, где плохо лежит. Всегда был и сыт и пьян, как говорится… Ты вот лучше, парень, расскажи, как ты вместе с Никитой из будущего выпал, и какое оно, это будущее… Есть ли там такие, как я?!! Или все там такие, как моя мать, невинные?.. Как Верочка какая-то, о которой ты, парень, бормотал вначале? Ты ее, случайно, не изнасиловал?

– Юлий, ты ожесточен… Подумай: я твой отец!

Юлик хлебнул водки прямо из горла… Кровь бросилась к глазам, но не от водки, от ярости.

– Что?!! Отец?! Что же я – чудище, по-твоему… Гиппопотам??! Ты же одного возраста со мной!.. Что ты мелешь, падло?!!

И с мгновенным бешенством Юлий ударил Павла подвернувшимся бруском по голове. Павел пошатнулся на своем сидении, не упал, но потекла кровь.

– Ну вот и конец, – прошептал он, – спасибо, сынок…

Юлий ударил еще, снова – на этот раз Павел упал.

Юлий вскочил, закричал и бросился бежать. Кругом была пустота и заброшенность: ни Никиты, ни Павла, живого Павла. Но вместо того чтобы убежать из этого страшного места, Юлий, точно повинуясь какой-то силе, стал бегать вокруг тела Павла. Он чего-то бормотал, подвывал, поднимая руки кверху, к богам, к Небу, но упорно не уходил, а делал все время круги вокруг Павла.

Когда он это осознал, то вдруг остановился. В голове его мелькнула странная неожиданная мысль: ведь тетя Полина, сестра матери, чтоб мучить его, сама рассказывала ему всякие детали о гибели матери и его рождении. И вот одним вечером она сказала, что его мать поведала ей, когда еще искали этого парня, будто бы насильника, она заметила уже после у него на шее, около плеча, необычную родинку – и это почему-то врезалось ей в память. Родинка была в форме звезды, очень красивая.

Мгновенно, прыжком Юлий вернулся к Павлу, подскочил, рванул рубаху, посмотрел и увидел родинку в форме звезды.

Юлий приподнялся пораженный, челюсть отвисла.

Но эта неподвижность продолжалась недолго.

Потом раздался сумасшедший крик, и Юлий бросился бежать – на этот раз вперед, вперед, к свету, на выход. Бежал и кричал:

– Я убил своего отца!.. Я убил его! Я – отцеубийца!

Бежал, подпрыгивая вовсю, но руки на сей раз были точно привязанные: они не взлетали вверх, будто присмирев.

Бежал он по дороге, туда, к домам, спотыкаясь и все время воя:

– Отцеубийца… Отцеубийца… Отцеубийца!

Когда, пробегая мимо какого-то магазина, он взглянул на себя в витрину, то увидел два лица: одно, прежнее, а второе, которое скрывалось за этим лицом, но уже виднелось, жуткое, решительное и совсем другое. С тенью здравого безумия.

Глава 35

Крушуев у себя в комнате, в московской квартире, пил чай с молоком.

Раздался звонок.

– Кто там?

– Это я самый, Юлий.

Артур Михайлович открыл и немного оторопел: таков был вид у Посеева.

Крушуев потоптался и спросил:

– Что такой дикий, не удалось задушить? Проходи, рассказывай.

Юлик свободной походкой прошел на кухню. Поздоровался с кошкой. Та сразу ушла.

– Молочка-то дать? – озаботился Крушуев.

Юлик сел и замолчал. По дороге от заброшенного дома до Крушуева, уже подходя к Артуру Михайловичу, Юлик прокрутил в голове разговор с Павлом и вспомнил детали, когда тот говорил о его матери и на которые он в горячке не обратил внимания. Все сомнения у него пропали: да, он убил собственного отца. По дороге, проходя какими-то дворами к дому Крушуева, вспоминал какие-то обрывки слов Павла, сказанные им во время этой первой и последней встречи.

«Сыночек, пойдем отсюда на улицу… Отсюда… Обсудим, что нам делать… Не все так страшно… Собственно, что случилось?.. Во сне, в сновиденьях бывает хуже, гораздо хуже… Кошмар пройдет… Все проходит…»

– Долго будешь молчать, Юлик? – раздался громкий голос Крушуева.

Юлик протянул через стол к Артуру Михайловичу свои огромные, черные от трудов руки и, задыхаясь, проговорил:

– Вот этими руками сегодня я отца своего убил, а ты мне тоже папаша, Артур, сам так назвал себя, не отказывайся, только душевный папаша, наставник. Потому теперь я и тебя убью, папочка.

Крушуев побледнел, сразу оценив ситуацию, и срывающимся голосом сказал:

– Что ты бредишь? Какого отца ты убил? Никита тебе отец?

И, сделав усилие, повысил голос:

– В себя приди, Юлий, ты что? Что случилось?

– А мне теперь все отцы, папа, – Посеев обвел безумными глазами кухню. – Был у меня отец, о нем я всю жизнь мечтал, а он из будущего пришел и меня родил. Вот так. А я его за это пристукнул, за то, что жизнь мне дал, жизнь чудовища, конечно, но жизнь, папаня, верно?

Улыбка вдруг поползла по двойному лицу Юлика. Скорее, даже это были две улыбки: одна – прежнего лица, а другая – потайного.

– Как ты-то вон жить хочешь, восьмидесятилетний старичок, лет за сто хочешь, – протяжно говорил Юлий, – на науку потом надеешься…

Крушуев взвизгнул:

– Уходи, Юлик, уходи, ты не в себе!

– Уйду, но сначала тебя убью.

– За что?!

– Ни за что. А просто за то, что я отца своего убил… Да еще из будущего… И у меня, понимаешь, ум за разум зашел…

– Не бредь!

– Чему ж ты меня учил, папаня?! Нехороших людей – убивать. Согласен. А получилось, что я отца своего родного убил. И Никиту, его напарника из будущего, хотел удушить. А раз он моего отца друг – зачем же я его буду душить? Что-то не то, я гляжу, получается из твоей теории. – И Юлий зловеще улыбнулся, обнажая желтые больные зубы. – Что ж ты дрожишь так, старикашенька? Думаешь, я за дрожь тебя пожалею? Еще чего!

– Уйди, Юлий, уйди… Ты с ума сошел… Я тебя подлечу…

Крушуева действительно пробирала дрожь, и зубы стучали: он понял, что произошло нечто необратимое.

Юлий захохотал, и его смех чем-то напоминал на этот раз смех Бореньки (только в более коротком варианте).

– Как жить-то хочешь, а… как жить-то? – хохотал Юлий. – Папаня, стыдись!.. Меня тут старушка одна, наоборот, просила убить, а я ей отказал. Ха-ха-ха!

Крушуев решился. Встал и громко закричал:

– Вон! Вон! Ты что, забыл, кто я! Завтра придешь – в нормальном виде! Вон!

А сам подумал: убить его надо за это время. Увы, это была ошибка Артура Михайловича: она только ускорила развязку.

Юлий тоже встал и побагровел:

– Завтра я на твою могилу приду, падло! – А потом прошипел: – Жить хочет до ста, до тысячи, до миллиона лет! Аппетит, и какой аппетитик! А мне, отцеубийце, сколько надо жить?! К чему ты меня привел, папаня!.. Я теперь вторым отцеубийцей буду – мне все равно. Один – из будущего, другой – из прошлого.

– Остановись, остановись, Юлий! – Завизжал Артур Михайлович. – Я тебе добра хотел, на великое дело поднимал…

Но Юлия больше всего бесило это воспоминание о том, что Крушуев частенько говорил за чаем с молочком, что хочет он жить миллион лет, и что-де наука этого добьется в конце концов. Ну, если не наука, то, в крайнем случае, Антихрист, благо они недалеки друг от друга, приговаривал Крушуев, но до Антихриста еще дожить надо, многозначительно добавлял он. Против Антихриста Юлий ничего не имел, но желание Крушуева жить до миллиона лет сейчас, в связи с отцеубийством, совсем помутило его ум.

– Не дам дожить тебе до науки, – прошептал он, приближаясь к Крушуеву, – до ее успехов чертовых… Не дам… Не проживешь ни миллион, ни тысячу лет, ни даже десять… Три минутки тебе осталось, три минутки.

И бешеным рывком Юлий опрокинул старичка на пол и стал душить. «Сынок» возвышался над «папой-наставником» таким образом, что могло показаться, что он насилует его. Крушуев дергался, извивался, но, действительно, через три минуты погиб.

Юлий, когда встал, отряхнувшись, даже поглядел на часы: действительно, три минуты.

«Ну вот, – удовлетворенно буркнул про себя Юля, – а хотел жить миллион лет. Думал ли, что сегодня погибнет? А все из-за чего: из-за моего ума, не выдержал он отцеубийства…»

И Юлий убежал из квартиры, и, когда бежал по проходным дворам, уже не знал к кому ему бежать, есть ли у него друзья и есть ли в конце концов Бог.

Когда квартира Артура Михайловича опустела от Юлиного духа, это случилось примерно через час после его ухода, из-под кровати в спальне возникла кошка Крушуева. Она, конечно, поняла, что случилось с ее хозяином, но тем не менее сошла с ума, потому что не знала куда деться и что теперь делать.

Глава 36

Далее темп событий (а может, и движение времени) замедлился.

Впрочем, не совсем так. Боренька, движимый беспокойством за Павла, не ушел далеко от «заброшенного строения», а побродил сначала среди ближайших домов и садиков. И когда совсем простил Павлу его безумную грубость, решил вернуться и посмотреть, чем же все кончилось. Может быть, все обернулось настолько чудесно, что Александр и Павел сейчас целуются и их надо разнять. Или, наоборот, Павлу надо помочь духом: не всякий справится с известием, падающим на твою голову ни с того ни с сего.

«Главное – не хохотать», – сказал себе Боренька, подходя к пустырю вокруг «строения». Он был уверен, что Александр и Павел еще там: прошло совсем немного времени, пока он бродил. Он быстро нашел бревнышки, на которых сидели, бутылки из-под винца, остатки еды… Но к его недоумению никого вокруг не оказалось. Ни Александра, ни Павла, ни Никиты. Его недоумение перешло бы в ужас и крайнее изумление: в ужас, если бы он знал, что случилось, в крайнее изумление – потому что трупа Павла действительно нигде не было. Труп исчез.

А Юлик тем временем продолжал в исступлении бродить по Москве, не решаясь близко подойти к «заброшенному строению», чтобы вдруг не увидеть мертвое лицо своего отца и не увлечься этим.

В остальном события развивались тупо. Милиция, к примеру, только через неделю обнаружила труп Крушуева: соседи почему-то считали, что Крушуев уехал. Труп, естественно, уже разлагался, и как-то по-стариковски, но медленно. И с ходом дела тоже не спешили. Отсутствие Павла тоже стало беспокоить не сразу. Заходил Черепов, потом Егор, много раз звонили «свои», друзья – но вроде не чувствовалось ничего особенного. Почти каждый из «своих» имел особенность «пропадать» порой на два-три-четыре дня, а то и больше. А близкие родственники Павла вообще жили в Сибири, неизвестно где.

Но потом все закрутилось с невиданной быстротой, но развивалось параллельно, не пересекаясь. Юлика задержали в детском садике, когда он кормил воробышков. Но арестовали его только по обвинению в убийстве профессора, доктора наук Крушуева, не больше. С исчезновением Павла Далинина его не связывали, да и он себя нарочно бережливо не выдавал. На Павла же поступил сигнал в другое соответствующее милицейское отделение о пропаже человеков, без всякой связи с Юликом. «Пропаж» таких было предостаточно, и в «отделении» предпочитали ждать: может, вернется парень, бывает и надолго пропадают, а потом вдруг ни с того ни с сего выскакивают обратно. Осложнялось дело тем, что Боренька, ничего не подозревая, сам исчез, но только в деревню, отдохнуть от хохота захотел, и никто, следовательно, не мог проявить инициативу и дать показания о встрече некого Александра с Павлом. А от Никиты какой толк: вряд ли он осознавал, когда рисовал «человечков будущего», что происходит вокруг него, к тому же он и сам ушел куда-то еще до развязки. «Свои», конечно, пытались найти его, думали, вдруг он что-то знает или видел, но, как назло, Никита тоже куда-то делся или пропал, что, впрочем, в его случае было всегда нормально и случалось не раз. Но когда отсутствие Павла стало непривычно долгим, среди «своих» это вызвало настоящее потрясение, переворот и боль.

И те, которые знали о подлинной жизни Далинина, были убеждены – раскрылась пасть Бездны и поглотила его, случилось что-то метафизическое, не мог такой человек, как Павел, просто пасть от ножа банального убийцы или грабителя. Судьбы-то не здесь пишутся, а на Небе.

Но какова эта Бездна, поглотившая его, – сказать никто не решался, боялись конкретизировать, и в подтексте истеричных мнений так и мелькали разночтения. В милицию тем не менее звонили непрерывно и настойчиво, используя даже связи. Там даже обозлились.

– Пока трупа нет, нет и человека, – заявляли там. – Ищем, но ничего не знаем. Сводки о пропавших все время поступают… Что?.. Что?.. Да вы с ума сошли?!. Да, бывает. Бывает и труп найдут, а человек потом приходит… У нас все бывает, это вам не детские игры с логикой… Да, да, о нем все время звонят, спрашивают со всех концов… Да кто он такой, этот Павел Далинин, чтоб о нем так звонить?!. Кто он – писатель, генерал? Или какой-нибудь другой необычный человек?!! Что вы нам мешаете искать трупы?!

Таня реагировала особенно болезненно: «не уследили за мальчиком, не смогли уберечь… А ведь предупреждали, столько раз предупреждали…»

Егор был в отчаянии, пил, хулиганил и чувствовал, что, теряя друга, теряет часть себя. Тамара Ивановна, родственница, целыми ночами при свечах гадала на Павла. И выходило такое, что однажды ночью, взглянув, как легли ее особые специальные карты, упала в обморок. Она бы могла отдать Богу душу, если бы не кот, который стал лизать ее губы и щеки, и она вовремя очнулась.

От Черепова при упоминании о Павле веяло какой-то неутоленной жутью. Одна Уленька смягчала эту жизнь своей жалостью к Павлу и страданием по нему.

Но в конце концов по поводу всего этого прозвучало где-то замечание Орлова, что самое страшное случается, когда человек принимает себя за индивидуальное существо, за «человека», скажем, – последствия, и даже возмездие за такое понимание неотвратимы.

Марина, естественно, соглашаясь с этим, позвала Таню, и они вместе встретились с Егором, пытаясь хотя бы его образумить: не искать своих двойников, разбросанных по всему чудовищному и холодному пространству времени, ибо ничего это в сущности не изменит, потому что главное изменение должно произойти в нем, в настоящем, «здесь и сейчас», чтобы осуществить прорыв в свое Вечное Я, в действительное бессмертие, в Абсолютную Реальность, по ту сторону от космического пожирателя и пляски «обезьяньих форм» и масок.

– Себя любимого вы не жалеете, Егор, – добавила Таня. – Тут, по эту сторону, одни триумфы и смерть, там – все иное, но, по крайней мере, там – вы неуничтожимы в принципе, а не то что в разных длительных парадизах и уютных райках с пародией на вечность…

Одним словом, это было продолжение старого «разговора».

Но Егор, мучимый алкоголем и исчезновением друга, впал чуть ли не в истерику и твердил свое:

– Да, да, я хочу этого, хочу, чтобы в этой комнате, или в моем сознании, появились все мои ближайшие воплощения. Мои ближайшие жизни, все мои лица окружили бы меня, опьянили, избили, надорвали вопреки другому пространству и времени, обезумили бы меня… Я хочу этого… Я хочу видеть себя везде…

– Да невозможно ведь это, – прервала его Марина, – как раз только поднявшись вверх по вертикали, в Запредельное и Вечное, вы можете увидеть с той позиции все свои жизни внизу… Но зачем вам тогда знать эти шутовские существования?

– Я хочу знать тайну миров… Зачем они тогда, если они шутовские?..

– Егор, это вопрос истинный, но вы не с той стороны к нему подходите…

Егор еще больше напился, но сказал, что подумает…

А Боренька все не появлялся и не появлялся: ушел в свою деревню. Там хохот его принял иное измерение: смешили его теперь в основном животные, их вид казался ему до безумия нелепым. Особенно надрывался он при виде черного козла.

Одна старушонка, ходившая в ведьмах и не раз зимой летавшая на метле, что деревенские никогда не отрицали, «сами видели, вопреки глупой науке», предупреждала Бореньку: «Смотри, сынок, как бы Сам на тебя не обиделся… из-за черного козла… Он его любит и им порой оборачивается, но не для смеха… Он, Сам-то, вообще не обидчивый, но мало ли чего… Береженого, как говорится… ох… ох… ох…»

А Боренька хохотал, не удерживался…

И все-таки надо было найти Безлунного, Тимофея Игнатьича. Принимали его, как известно, за всякое: фантом ли он, оборотень ли, пришелец, просто ученый человек со средневековыми науками или, наконец, лихой умелец со знаниями, ходившими сто тысяч лет до нас, – мнения были разнообразны. Адреса, конечно, не было, да и какой тут адрес такому. У него адресов, сгоряча говорили некоторые, может быть, на дню штук двести бывает, и не все из нашего мира. Опять же не видел его почти никто, все больше разговорчики по телефону, странные и мистически назойливые. В сновидениях его, правда, больше видали. Даже «фамилия» его вызывала подозрения. Раз «безлунный», говорил Егор, то, значит, не идет путем предков, путем Луны, как почти все смертное человечество, но и, естественно, путем Солнца, путем богов, также не похоже: просто без Луны он, без предков, один болтается во Вселенной, и безобразничает.

Искали, искали его, а Безлунный сам позвонил – Марине.

– Пропал Паша, знаю, знаю… как не знать, – раздался в трубке его, на сей раз добродушный, голос.

– Тимофей Игнатьич, встретиться бы надо, – ответила Марина.

– Это вполне нам доступно, ласточка. Выходи прям щас из дому, в садик, что у вас сбоку, – прозвучал Безлунный.

Марина выбежала. Она всего-то раза два видела Безлунного (в земной его форме), но сразу признала – такого сразу отличишь! И это несмотря на то, что Безлунный в чем-то действительно изменился, словно принял чуть-чуть другую форму. Такой же толстенький, приятный старичок, глаза стали отдавать мучительной голубизной, и вообще было что-то тихонечко не то. Это было чуть-чуть неприятно.

Сели на скамеечку, кругом – собачки, детский смех.

– Что с Павлом? Где он? – сразу спросила Марина.

Безлунный повернул к ней свое круглое лицо, глаза из глубины своей выглянули прямо на нее – и Марина тут же поняла, что он не знает.

– Не знаю, не знаю, дорогая Марина Дмитриевна. Я не Господь Бог, к примеру.

Марина молчала.

Безлунный взглянул на верхушку деревьев и процедил как будто даже в сторону:

– О провалах в прошлое и в будущее… Я могу знать место, время, когда это может быть, но не знаю «куда», в какую точку прошлого или будущего. Не я же всем этим управляю. Но все-таки… Может, хотите прокатиться туда-сюда?

Марина рассмеялась.

– Хотите разрядить некоторое напряжение между нами?

– Шучу, шучу, Марина Дмитриевна… Слабость такая: никак не могу избавиться от своих шуток, во всех смыслах. Знаю: вы далеки от всей нашей суеты. Но смотрите: сами-то не пропадите. А наша-то суета великая! – вдруг взвизгнул Безлунный, голубые глаза его расширились и совино повернулись на Марину. – Вам этого не понять! В теле-то, в форме, вами проклятой, в виде существа, страшнее, ответственней, таинственней быть, чем там – и он указал на Небо, – в стране Чистого Духа и Чистого Бытия. Вот так-то! Пусть я мерзок, похотлив, блюю от злобы, как все люди, хочу жить бесконечно здесь, в мирах, а не там. Пусть хоть все грехи человеческие, тошнотворные, смрадные, змеиные копятся во мне – но путешествовать по мирам буду!

Марина развела руками.

– Вольному воля, – сухо сказала она. – Но все-таки, может, откроетесь, почему вы Павла тогда, с этого ведь и началось, подставили?

– А это уж мои дела, Марина Дмитриевна. Профессиональные секреты не разглашаются. Но зла я никому не хочу.

– Неужто?! Но выходит-то не по-вашему.

– Правильно. Не все гладко у меня получается. – И Безлунный погладил себя по животику. – У кого все гладко-то?.. Вот если Павлуша нашел бы ключ к Никите, а я все-таки надеялся, что именно он доберется, – все было бы по-иному. А где он сейчас, если убит, то как, извините, с душой – ведать не ведаю, сам озадачен. Или, вы думаете, я не бываю озадаченным?

Марина чувствовала: не врет старичок, не врет.

Она уже рассеянно глядела вокруг. И внезапно встретилась глазами со взглядом одиннадцати-двенадцатилетнего мальчика, пристально смотревшего на нее. Неожиданный холод и ток прошли по спине Марины.

«Неужели узнал? – подумала она и внимательно посмотрела на мальчика, – вот этот будет сверхнаш, а если сложится благоприятно, все перевернет. А может, и уйдет – года через два-три».

– А все-таки вы лукавите, Тимофей Игнатьич. Иногда бывает, что вы можете определить «куда», в какую эпоху, и даже в другой цикл человечества, ну насчет этого я шучу, – и она подмигнула Безлунному. – Не так ли?

Тимофей Игнатьич хохотнул даже как-то похотливо, но не совсем в человеческом плане, и пробормотал:

– «Иногда» не считается. Но учусь, учусь. Ученье – свет, как известно, – захихикал опять старичок и замахал ручками.

Но потом вдруг жуткая многозначительная мрачность овладела им, возникло молчание, и он проговорил:

– Я знаю, в какой точке времени мне надо быть. Но чтоб определять «куда» занесет… – и Безлунный как-то рассвирепел.

– Нужны такие тайные знания, Боже мой! Марина Дмитриевна! Господь Бог ближе нам, чем все это!.. Хотя, кстати, к разговору, у нас еще с дореволюционных времен в этом направлении работали. Кое-кто и в глубокой норе. Такие уж у нас люди… А Павла жалко…

Марина встала.

– Я пошла.

Но пошли они вместе – Марина домой, а Безлунный неизвестно куда.

– Интересные дети стали появляться, не правда ли, Тимофей Игнатьич? – отстраненно спросила Марина, поглядев, пока они шли, на лица детей.

– То ли еще будет, – буркнул Безлунный и исчез в толпе.

…Как только хохотун Боренька появился в Москве, его тут же взяли в меру компетентные органы, уже изучающие дело о тайном обществе, об убийстве его главаря Крушуева и о диком Юлике. Допрашивали Бореньку часа два с глазу на глаз в тихом кабинете, но когда кто-то из чиновников проходил по бесшумному коридору мимо, он вздрагивал от звуков неестественного хохота, раздававшегося из кабинета. Такое им приходилось слышать впервые: ведь такие места не очень располагают к юмору.

…Бореньку, разумеется, выпустили. Но после этого он замолк. Замолк в том смысле, что о всей этой туманной истории он никому – ни-ни. Ни одного слова. Может, просто предупредили о чем-то неопределенном, но пугающем, но в остальном Боренька вел себя почти весело.

…Так что его появление в Москве ничего не изменило – слух ходил в основном тревожно-простой: Павел пропал, но куда, где и что с ним стало и тьме неизвестно.

…Павел медленно приходил в себя, глаза еще были закрыты, словно сдавлены непонятной тяжестью, но внутреннее ощущение определило: он будет жить. Не текла кровь. Значит, кто-то помог. С трудом он открывал глаза, но когда открыл – закричал. В тумане на него смотрело лицо Верочки. Потом вдруг лицо растаяло, исчезло, точно снятая маска прошлого, и на него уже смотрели пронзительные, непомерно широкие глаза неизвестной женщины. Она была неподвижна, как мумия, и в странном одеянии, но глаза были живые и наполненные тоской и полнотой такого фантастического знания что Павел понял: все кончено с его прошлой жизнью там, в ХХ веке.

Отсюда он уже никогда и никуда не вернется.

Загрузка...