На пастбище

Ученик конюха Тое, ночующий на чердаке третьей конюшни, обнаружил утром в одном из стойл странную вещь. Она была похожа на прозрачное куриное яйцо и выглядывала из соломы как раз под кормушкой второго от входа стойла. Яйцо было прозрачным и маленьким, и, если бы Тое не присел на корточки, он ни за что бы его не заметил. Да и вообще никому бы в голову не пришло, что оно там притаилось. Выбросили бы с грязной подстилкой, или лошадь раздавила бы копытом.

В четыре утра Тое, как обычно, задал корм лошадям и пошел досыпать на чердак конюшни. Его разбудило местное радио, и он собирался уже сходить позавтракать в общежитие по другую сторону лощины, когда заметил, что с кобылой во втором стойле творится что–то неладное. Это была племенная кобыла, которой только вчера сделали искусственное осеменение.

Он спустился с лестницы и, шлепая резиновыми сандалиями по полу полутемной конюшни, направился к двери. Из стойл по обеим сторонам прохода доносился хруст сена, и только во втором стойле было тихо. Не было видно и лошади. Он остановился и вгляделся в темноту. Лошадь лежала в углу, вытянув ноги. Он подумал было, что она уже съела свое сено и легла отдохнуть, но, заглянув в кормушку, увидел — там осталось еще больше половины корма.

Похоже было, что лошадь начала есть, но бросила и легла. И лежала как–то странно тихо. «Тут что–то не так», — подумал Toе.

Когда другой ученик конюха, с которым они вместе ночуют в конюшне, широко раздвинул до того слегка приоткрытую огромную деревянную дверь, солнце, поднявшееся над морем, как раз ушло от соснового бора на краю пастбища. Утренний свет хлынул в конюшню, окрасил ее в алые тона и заиграл на лезвиях кос, висевших в ряд на деревянной стене напротив дверей.

Вдали запели жаворонки.

Тое опять вернулся ко второму стойлу. Позвал лошадь, почмокав языком. Лошадь нехотя подняла голову и встала на ноги. Вид у нее был совсем нездоровый, голова понуро опущена. Тое похлопал ладонью по кормушке. Лошадь отвернулась, как бы говоря:

«А, ты вот о чем! Не надо».

Что это с ней? Может, простудилась? Или живот расстроился?

Тое сидел на корточках, почти касаясь задом пола и обхватив руками колени, и глядел на лошадь. Так всегда сидел старший конюх Хякуда, когда смотрел на коней. Седоватый маленький Хякуда, уже тридцать лет живущий на конезаводе, глядел вот так на лошадей, и видно было, как не спеша и обстоятельно он все обдумывал.

Посидев на корточках некоторое время, Тое внимательно оглядел навоз, валявшийся там и сям в посветлевшем стойле, и тут заметил в соломе что–то непонятное. Сначала он подумал, что это большой пузырь, и подул на него. Пузырь не лопнул и не колыхнулся. Тогда он пригляделся к нему поближе: оболочка у пузыря была плотной, и похож он был на яйцо. Внутри просвечивало что–то напоминавшее желток.

«Голубиное яйцо!» — решил Тое. Но почему же оно просвечивает? В своей деревне Горячие Ключи он видел голубиные яйца, но таких прозрачных не встречал ни разу. «Странная находка», — подумал он.

Тое осторожно, будто зачерпывая рыбку из воды, взял ладонями голубиное яйцо из соломы и понес из конюшни, чтобы получше рассмотреть на свету.

На ощупь яйцо оказалось мягким, прозрачная пленка туго натянута. Он поскреб ее слегка — яйцо дрогнуло, и солнечный блик на том месте, где он поскреб, померк.

— Ой! Да там лошадь! — от удивления Тое чуть было не уронил яйцо.

Внутри него он различил маленькую лошадку. Тое взглянул на солнце, потом поморгал глазами и подумал, не спросонья ли ему это показалось.

Взглянул снова на яйцо — нет, там точно была лошадь.

Значит, это лошадиное яйцо? Да не может этого быть! Лошадь не птица, не змея, яиц не несет.

«А не лошадиный ли это глаз?» — подумал он. В лошадиных глазах отражается все, что вокруг нас. Если приглядеться внимательно, увидишь свое отражение. Какой–нибудь жеребенок потерял один глаз и теперь ходит где–то поблизости, ищет его, сам отражаясь в этом глазу.

Тое быстро огляделся, и, конечно, зря. Какая лошадь могла в это время бродить за пределами конюшен?

Сердце Тое гулко стучало. Что же это такое? Непонятное и странное. Он пошел от конюшни, забыв о больной лошади. Не то шел, не то бежал по краю лощины, держа в ладони странное яйцо и другой рукой поддерживая запястье, будто ложку с яйцом на шуточных соревнованиях по бегу.

Жаворонки в небе так и заливались.

«Ну и опростоволосился я!» — думал Хякуда, стоя в загоне перед второй конюшней и вспоминая а о странном яйце, которое принес ему Тое.

В то утро Хякуда сидел на кухне общежития и пил чай с молодыми конюхами. Тое вбежал запыхавшись, будто за ним гналась змея, и выпалил:

— Смотрите, что я нашел!

— Что там?

— Яйцо с лошадью внутри.

«Не проспался парень», — подумал Хякуда.

— Где оно там, неси сюда.

Тое, согнувшись и отставив зад, поднес яйцо. На потной ладони действительно дрожал маленький прозрачный шарик.

— Что это? Не игрушка ли виниловая? Как–то с городского праздника Хякуда привез своим ребятишкам игрушечный виниловый шарик, наполненный водой. К шарику была прикреплена прочная резинка, и им можно было играть, как мячиком. Дети сразу же сломали игрушку. И вот теперь Хякуда подумал, что это такая же виниловая игрушка, только опавшая.

— Да нет, загляните внутрь, — сказал Тое с серьезным видом. Хякуда поглядел и удивился: внутри яйца и вправду была видна лошадь.

Конечно, без гривы, без хвоста и копыт. Там был синеватый сгусток, похожий на протухший желток. Но, приглядевшись хорошенько, в этом сгустке можно было различить целую сеть очень мелких бурых ниточек, которые переплетались, сходились пучками, накладывались друг на друга, составляя определенный чертеж, и этот чертеж складывался в рисунок лошади.

Голова, шея, туловище, четыре ноги… На голове глаза, словно точки от иголочного укола… Будто сделанный острым карандашом рисунок лошади.

— И вправду лошадь! — удивленно воскликнул Хякуда и вышел из кухни, взяв за руку Тое. Конюхи, беззаботно распивавшие чай, сидя вокруг заляпанного соевым соусом стола, толпой вывалились за ними.

— Глядите! Лошадь! — Хякуда поднял ладонь Тое. Загорелые бородатые лица окружили их.

— Ну да, лошадь… В самом деле… Как на рентгене, — удивлялись конюхи.

— Где нашел? — завистливо спросил молодой голос. Тое только и ждал этого вопроса. Он торопливо стал рассказывать, как все случилось, а Хякуда, глядя на возбужденное лицо Тое, понял вдруг, что это просто выкидыш. И бесчисленные ниточки, складывающиеся в рисунок лошади, есть не что иное, как кровеносные сосуды, пронизывающие тело зародыша.

— Понял! Это жеребенок. Вот глядите…

И как это он, старый уже человек, мог так оплошать! Хотел показать зубочисткой, где у зародыша сердце, а шарик лопнул. Острая зубочистка нечаянно проткнула прозрачную оболочку плода.

На ладони Toе расплылось мокрое коричневое пятно. Никакой лошади уже не было. Хякуда поспешно пошевелил концом зубочистки мокрое пятно на ладони, но на конце зубочистки лишь безжизненно повис сморщенный шарик, точно мокрая туалетная бумажка, свесившаяся с металлического сачка, каким ловят золотых рыбок в уличных ларьках.

«Ну и оплошал же я!» — с досадой подумал Хякуда. Но досадовал он не на то, что неосторожно уничтожил зародыш, а на то, что сделал искусственное осеменение кобыле, которая уже понесла.

Прошлой весной кобыла эта осталась яловой, и сорок три дня назад ее опять спарили с жеребцом, но матка так и не сократилась, как это бывает в случае зачатия. Хякуда и другие опытные конюхи посоветовались и решили осеменить ее искусственно. Вчера это и сделали.

Да, выходит, зря. Лошадь была жеребой от второй случки. Она и выкинула с испугу, когда над ней проделали эту операцию.

«Вот уж непростительно! — думал Хякуда. — Допустить такую ошибку после тридцати лет работы с лошадьми. Есть отчего впасть в отчаяние. Выходит, тридцать лет жизни пропали зря».

Пятнадцати лет он ушел из дому, чтобы стать наездником. Проработал год на черной работе на ипподроме в Токио и решил, что лучше выращивать хороших лошадей, чем служить жокеем. С тем и пришел на этот конезавод тридцать лет назад. Конечно, не так уж трудно стать конюхом за такой срок, но Хякуда все давалось с трудом, и, решив преуспеть хотя бы в чем–то малом, только уже так, чтобы знать свое дело досконально, он упорно трудился все эти годы и сделался даже старшим конюхом. Теперь он мог с гордостью сказать, что знает о лошадях все.

И вот оказывается, что он до сих пор допускает грубые ошибки. Да еще, увидев сорокатрехдневный зародыш, удивляется: «Смотри–ка!» Так чем же он занимался все эти тридцать лет? Похоже, зря он их прожил. Видно, ходить ему в подмастерьях до конца своих дней. Есть отчего отчаяться. Прожил впустую, нажил лишь усталость.

Но долго предаваться мрачным мыслям ему не пришлось. Из соснового бора неподалеку от конюшен послышался топот копыт. Гудела земля. Это возвращались с верхнего пастбища племенные жеребцы. Пробежали для разминки три километра и мчатся теперь домой, все в поту.

От этого гула тело Хякуда наливается силой. Он думает только о работе, все лишнее улетучивается. Как–никак тридцать лет отдано этому делу! Пусть не достигнет он вершин, но надо идти, сколько сможешь. Работа есть работа! так подбадривает себя Хякуда.

— Ну, подходите! Кто там первый?

Голос его отдается эхом в конюшнях, выстроившихся рядами. Сначала выскакивают и разбегаются врассыпную жеребята. Затем появляются кобылы. Конюхи ведут их к загону, где находится Хякуда и жеребец.

Правой рукой Хякуда держит за поводья жеребца, в левой руке у него контрольный лист кобылы — все данные о ней. В левом углу имена родителей, ее имя и имя жеребца. Поперек записан возраст, наверху — дни, под ними, словно в гороскопе, помечены четырьмя значками физиологические состояния кобылы по дням.

Кружок обозначает возбужденное состояние, треугольник — спокойное. Крестик свидетельствует о том, что кобыле не нашлось пары, двойной кружок обозначает случку.

В течение года кобылы бывают возбуждены с марта по июль. Конечно, не все кобылы одновременно находятся в таком состоянии. По контрольному листу можно сразу определить, какая кобыла и который день возбуждена. Хякуда проводит случку на третий или четвертый день.

Когда кобылы собираются у загона, жеребец начинает ржать, бить копытами, бросается грудью на изгородь. В том месте, где изгородь ближе всего подходит к конюшням, она укреплена, как крепостная стена, бревнами, положенными поперек, а сверху покрыта толстыми соломенными циновками, чтобы жеребец не повредил себе грудь о бревна.

— Первый номер, Асакири! — раздается возглас.

— Ну, подходи! — отвечает Хякуда.

Свидание начинается.

Жеребец упирается грудью в изгородь, покрытую циновками, и выпячивает шею как можно дальше. Если кобыла не возбуждена, она останавливается в двух метрах от морды жеребца и отворачивается будто говорит: даже глядеть и то противно. Но бывает, что ей просто не нравится жеребец, — тогда ее успокаивают и подводят поближе. Поворачивают корпусом, потом хвостом. Если кобыла действительно не возбуждена, она вздрагивает и взбрыкивает задними ногами, когда дыхание жеребца обдает ее зaд. Жеребец сконфуженно отбегает.

В контрольном листе появляется треугольник.

— Спасибо. Следующая! — говорит Хякуда

Следующая кобыла сначала очень спокойна. Может, оттого, что она захотела стать матерью и сердце ее смягчилось? Глаза у нее тихие, поступь мягкая. Видимо, жеребец это понимает. Он терпеливо ждет, вытянув шею.

Ноздри их приближаются друг к другу. И, почти коснувшись, застывают. Воздух становится вдруг точно густым. Звуки на земле затихают, только жаворонки продолжают громко петь. Время на пастбище как бы останавливается.

Жеребец и кобыла некоторое время стоят неподвижно. Потом длинные морды их перекрещиваются, щека касается щеки, и они опять замирают. Хякуда внимательно следит за поведением лошадей из–за изгороди.

Глаза кобылы увлажняются. Жеребец глубоко вздыхает.

— Понятно, — говорит Хякуда.

Так начинается утро на конезаводе. Кобылу поворачивают. Морда жеребца скользит по шее, гладит бок, приближается к хвосту, ноздри раздуваются…

Жеребенок, смирно жавшийся к боку матери, испуганно отскакивает и кружит поодаль.

В контрольном листке появляется двойной кружок.

— Молодец! Спасибо, — говорит Хякуда.

Одна за другой меняются лошади. Встречи продолжаются.

Солнце печет все сильнее. В контрольный лист вписываются кружки, треугольники, двойные кружки. Белизна листа слепит глаза, они начинают болеть. Устает рука, и половина знаков заползает в соседние столбцы. Хякуда досадует, плюет на средний палец и потирает его. Лоб у него покрывается потом.

Случается, что пройдут две кобылы подряд без всяких признаков возбуждения, бывает и наоборот. А то идут и те и другие вперемежку. По шестнадцать кобыл встречаются с жеребцом. Казалось бы, тяжкая для него работа, однако он обходителен с каждой кобылой и нисколько не устает. Когда его отвергают, он сердится и бьет передними ногами по бревнам. Когда привечают — вытягивает шею и, откинувшись назад, выпячивает верхнюю губу. Тогда видны его зубы и десны. Он смеется. Смеется беззвучно, всей мордой.

Чему только радуется? Ведь он всего лишь помощник в работе для Хякуда. Когда работа закончится — улыбайся не улыбайся, снова уведут в конюшню. И так каждый день. А он даже не осознает свою шутовскую роль. Утром опять, весь блестящий, гордо выйдет в загон и будет возмущаться, смеяться и молчать, управляемый поводьями Хякуда. А потом, удовлетворенный законченной работой, блестя от пота, вернется в конюшню. И так постоянно, до конца его дней…

Заполнив лист, Хякуда собирает всех кобыл, помеченных двойным кружком, и приступает к следующей процедуре. Подвязывает им хвосты у основания сантиметров на тридцать белым бинтом, чтобы не путалась шерсть, и, намочив полотенце в дезинфицирующем растворе, моет им зад под хвостами. Затем выжимает полотенце, тщательно вытирает.

Кобылы стоят, закрыв глаза, спокойно позволяя ему мыть их. Вообще–то они редко ропщут — даже тогда, когда им надевают на задние ноги толстые соломенные сандалии. Лишь некоторые возражают, как бы заявляя: можно и без них, я не собираюсь лягать своего партнера. Однако в конце концов в сандалии обувают всех кобыл. А на тех, которые еще не привыкли к случке, надевают еще и искусно сделанную сбрую, которая обхватывает шею и зад и не позволяет им высоко подпрыгивать на четырех ногах. Некоторым кобылам обматывают шею брезентом, потому что иные ретивые жеребцы норовят схватить зубами за гриву. А бывают жеребцы и покладистые, которых достаточно только погладить, и они уже не бунтуют. Всякие есть лошади…

Кобылу выводят на поводу на лужок перед конюшней. Если за ней увяжется жеребенок, его догонит и удержит старый конюх–кореец по имени Тян. Он любит эту работу и делает ее лучше всех. Ловит жеребят он просто мастерски. Левой рукой хватает за шею, правой под хвост и крепко прижимает жеребенка к груди. Так что капризный малыш не может двинуть ни одной ногой.

Слышится топот копыт племенного жеребца, выпущенного из конюшни. Он возбужденно ржет.

Мать жеребенка отвечает ему. Жеребенок испуганно прядает ушами. Ладонями и грудью Тян чувствует, как дрожит его кожа. Тян не интересуется чужой работой. Он старается, чтобы и жеребенок не видел взволнованной матери. Когда жеребенок пытается обернуться, правой рукой Тян безжалостно дергает его за хвост.

— Говорят тебе, стой! Не бойся! Погляди, вон море. Видишь?

Лощина с пологими склонами, покрытыми травой, ведет прямо к морю, которое издали похоже на широко раскрытый веер. Море уже обрело свой цвет и серебрится в лучах солнца. Слышен далекий шум волн.

Тян вспоминает, как он скакал верхом на матери этого жеребенка по широкому берегу и волны разбивались о прибрежный песок. Было это несколько лет тому назад, а кажется, будто вчера. Скоро и этот жеребенок будет скакать по берегу, а потом уедет в конюшню в Токио и будет там бегать, пока молод, на ипподроме. Затем вернется на конезавод, чтобы продолжать род, и узнает тогда, что означает гул земли и почему волнуется его мать.

Вдруг жаркий ветер горячо обдает спину Тяна. По спине жеребенка пробегает дрожь. В нос ударяет густой запах травы.

— Ну как, готов? — спрашивает Тое с верхушки копны, стоящей у входа в конюшню.

— Готов, — отвечает Фуми.

— И я, — говорит Ая. — А ты?

— Я тоже.

Это у них такое послеобеденное приветствие.

— Ну поезжайте!

— Да, поехали.

Маленький грузовик трясется по дороге, проваливаясь в глубокую колею. В кузове пять мешков с удобрениями. На мешках сидят Фуми и Ая. Оба одеты в одинаковые рабочие куртки и шаровары из касури[33]. Головы завязаны платками, лица — полотенцами. На руках рабочие рукавицы, на ногах сапоги. Видны лишь глаза, и только по голосу можно узнать, кто из них Ая, а кто — Фуми.

Они везут удобрения на пастбище. Пастбища ведь тоже удобряют. Приехав, открывают задний борт грузовика и начинают руками разбрасывать удобрение прямо на ходу. Грузовик ездит как попало по широкому пастбищу: кругами, зигзагами, вперед и назад, от изгороди до изгороди, а они, точно заведенные, бросают, бросают… Кажется, не так уж и трудно, но на самом деле однообразная работа эта очень утомительна. Болит поясница, горят руки в рабочих рукавицах, на лице будто тяжелая свинцовая маска…

Проводив грузовик, Тое дремлет, забравшись на копну.

Часов около трех пополудни, пока кони, выпущенные на пастбище, не вернутся обратно, — самый длинный перерыв в работе на конезаводе, не считая ночи. Двадцать конюхов проводят его по–разному. Семейные идут по домам, холостые собираются в общежитии, играют в сёги[34], смотрят телевизор, болтают.

Тое, сидя на копне или у изгороди пастбища, то дремлет, то, открыв глаза, сонно глядит перед собой. Так ему спокойно. Ему нравится быть одному, он с детства привык к одиночеству, может даже чересчур.

Просыпается Тое от настойчивого стука — будто чем–то тяжелым бьют рядом по земле. Перед глазами маячит худая лошадиная спина каштанового цвета. «Что это? Никак Старуха?» — думает он. Кто, кроме нее, может бродить в это время у конюшен?

Тое не знает настоящего имени этой кобылы. В свое время она брала призы на ипподромах в Ито и Кавасаки. Значит, имя–то у нее есть. Но теперь никто уж не зовет ее тем именем. Все кличут Старухой, хотя ей всего восемь лет — не тот возраст, когда у лошадей наступает старость. От былой прыти не осталось и следа. Она ковыляет, как дряхлая кляча, оттого и прозвали ее Старуха.

Ковыляет неспроста. У нее не в порядке задние ноги. Левое копыто воспалено и никуда не годится. А на правой бабке опухоль величиной с футбольный мяч. Образовалась она после разрыва сухожилия. Так что Старуха, считай, ходит только на двух. Нога с больным копытом у нее вроде костыля, на который она опирается, а вторая, распухшая, — как волочащийся сзади пень.

В таком виде до пастбища вместе со всеми не дойдешь, вот она и бродила одна вокруг конюшен. А тут, на свое счастье, обнаружила Тое и стала настойчиво бить передними копытами в землю у копны, требуя, чтобы он ей дал попить.

«Ну вот, опять!» — хмурит брови Тое. Как–то он пожалел надоевшую всем Старуху, и теперь она от него не отстает. Найдет где–нибудь, когда он сидит в одиночестве, и начинает клянчить. Надоела! Особой любви у Тое к Старухе не было. Она напоминала ему покойную мать. А мать Тое не любил, хотя ненависти к ней не испытывал. Но вспоминать о ней ему явно не хотелось.

Старуха его не тревожила. Так же, как мать, которую он не любил. Он жалел Старуху, как и мать, и поневоле заботился о ней. Не хотел, а заботился.

Ворча под нос и прищелкивая с досады языком, Тое отвел все–таки Старуху к крану у конюшни и налил ей ведро воды. Кобыла жадно пила, а он стоял рядом, смотрел на ее костлявое, невзрачное тулово со светлыми плешинами, похожими на тяж морского гребешка, образовавшимися от постоянного лежания, и с жалостью думал о ее печальной судьбе.

Сухожилие на правой задней ноге ей перебили однажды копытом на скачках, когда она уже была у самого финиша. Старуха поневоле лишилась лавров победителя. Однако если бы дело ограничилось только этим, то ее — раненную на «поле битвы» — отослали бы как племенную кобылу рожать жеребят, и она бы не влачила теперь такую жалкую жизнь. Но случилось еще одно несчастье. Бездарный зоотехник, служивший в токийской конюшне, решил, что возвращать на конезавод тощую лошадь как–то неудобно, и стал, пока заживала рана, усиленно ее раскармливать. Кобыла растолстела, а так как не могла наступать на больную ногу, то опиралась все время на левую. Вскоре копыто левой задней ноги воспалилось, и нога оказалась загублена. Лошадь вернулась на родину о двух ногах, опираясь на третью, как на костыль, а четвертую волоча, точно пень.

Но она была племенной кобылой и должна была рожать жеребят, чтобы оправдать свое существование. Правда, на конезаводе почти все решили, что такая слабая кобыла вряд ли выдержит вес мощного жеребца, а если и забеременеет, то не сможет выносить жеребенка. Один лишь Хякуда считал, что обязан сохранить выдающиеся качества этой кобылы в потомстве, раз уж она была прислана к нему. И хотя это было жестоко по отношению к кобыле, он все же решил попробовать случить ее в присутствии хозяина, а в случае неудачи подумать о другом способе получения потомства.

Вопреки всем ожиданиям, Старуха выдержала вес жеребца. И откуда только взялась сила в ее жалком теле, качавшемся чуть ли не от прикосновения руки конюха!

— Настоящая матка! — коротко бросил хозяин конезавода и удалился.

На другой год Старуха родила жеребенка. Теперь ему было уже два года и жил он вместе с другими двухлетками во второй конюшне. По статям он немного недотягивал до племенного жеребенка, но главное были ноги. Возместит ли резвость недостаток силы? Ну что ж, это покажут скачки, которые уже не за горами. От их результата будет зависеть и дальнейшая жизнь Старухи. Может быть, она останется на этом конезаводе и снова станет матерью. А может, волоча за собой, как пень, больную ногу, будет переходить из конюшни в конюшню.

Вряд ли ведавшая о том, что приближается день, который решит ее судьбу, Старуха напилась воды, перевернула непослушными ногами пустое ведро и, покачивая головой, поплелась на луг.

Тое вернулся к копне. Но теперь он уже не полез на ее верхушку. Свободного времени оставалось мало, да и сон как рукой сняло. А так хотелось поспать! Все из–за этой Старухи. Из–за нее он и вспомнил свою мать.

Тое долго не мог понять, почему, когда он видел Старуху, ему сразу же вспоминалась мать. Мать не была худой. Правда, когда она перестала спать по ночам, лицо ее заметно осунулось. Но сама она оставалась в теле. И хромой она не была.

Только недавно он догадался, в чем было сходство. Старуха, волоча опухшую ногу, всегда была такой печальной. И он стал замечать, что, глядя на печальную лошадь, невольно припоминал лицо матери… Ее лицо, когда она, возвращаясь на рассвете, как ни в чем не бывало здоровалась с хозяином дома, торговцем соевым творогом, проходила во флигель и тут, устало присев, рассеянно глядела на стену.

Да, в чем–то они походят друг на друга, думал Тое. Мать, как и Старуха, тащила за собой непосильную тяжесть, какой–то невидимый глазу «пень». Но что же это был за «пень»?

Мать была гейшей в деревне Горячие Ключи, в которой прежде останавливалось много людей, приезжавших подлечиться на источниках. Там она выходила к гостям под именем Момое, а в молодости якобы выступала под именем Корин в веселом квартале большого города. Он слышал, как она утверждала, что была там в большой цене. Тое не знал, правда это или ложь, одно только было верно: мать действительно сбилась с пути из–за мужчин.

Ему довелось слышать, как она сама говорила об этом. К его удивлению, однажды в их дом пришел настоятель из храма Рюгэндзи и, задвинув сёдзи[35], долго беседовал с матерью. Тое в это время поил водой с красным перцем ослабевшего петуха возле курятника. Мать плачущим голосом спросила: «А почему женщина не может согрешить? Почему, святой отец?»

Тое не знал, как звали его отца, и никогда его не видел. Да и не хотел ни видеть, ни знать. Молил бога только об одном: чтобы отец не оказался одним из тех знакомых ему мужчин, которые то и дело наведывались к его матери. Пусть бы он был заезжим гостем, что не дают матери заснуть до утра в гостинице у горячего источника. А если бы это был один из тех, что бывает в их доме, он бы его люто возненавидел.

С позапрошлой весны мать плохо спала по ночам. Кто–то из мужчин, бывавших в их доме, научил ее принимать снотворное, и она стала принимать его ежедневно. Летом прошлого года глотала его вперемешку с сакэ уже горстями. От него и погибла.

Умерла мать осенним утром в гостиничном бассейне. Она плавала там мертвая, лицом вверх, раскинув руки и ноги. Живот ее вздулся, как барабан. Тое показалось, что к телу ее там и тут прилипли лепестки гортензии. Но он вспомнил, что гортензии давно отцвели, и понял, что это были синяки.

Накануне ночью она, как обычно, приняла снотворное, но заснуть не смогла и посреди ночи одна отправилась в бассейн. Там в воде снотворное вдруг подействовало, она потеряла сознание и утонула. Тое узнал это от полицейского и гостя, с которым она была той ночью.

Тело матери сожгли под открытым небом, а урну с пеплом захоронили в углу храмового двора.

Когда прозвучал сигнал местного радио, возвещавший об окончании отдыха, Ая в кузове мчавшегося грузовика постучал по спине Фуми.

— Глянь–ка! Люди–рекламы опять пожаловали. Фуми посмотрел в ту сторону, куда указал палец рабочей рукавицы, испачканный пыльным удобрением. От моря по дороге, ведущей через пастбище к конюшням, покачиваясь, поднимались красные и голубые зонтики. Шли три женщины и мужчина. Зонтики и яркие платья плыли над зеленью пастбища.

Это были не люди–рекламы, а просто туристы из города, иногда забредавшие на пастбище, Ая и Фуми прозвали их «ходячей рекламой». Им не нравились слишком яркие цвета их одежды.

— Ишь, зонтами прикрылись… На заводе не то чтобы от солнца — от дождя и то зонтами не прикрывались.

— Смотреть противно!

Фуми набрал полную пригоршню сухого удобрения и швырнул в их сторону.

— Да, противно!

Ая тоже зачерпнул пригоршню и швырнул в городских гостей.

Потом они снова принялись за свою нудную работу, которой были заняты уже часа два.

Между тем четверо поравнялись с пастухами, шедшими на пастбище за лошадьми.

— А, здравствуйте! На работу? — развязно поздоровался с ними мужчина, приподняв большим пальцем поля соломенной шляпы. Женщины засмеялись, кланяясь.

Оказалось, женщины были из городского кабаре.

В прошлом месяце на праздник Баюканной — покровительницы лошадей конюхи, проведя обряд очищения у часовни за конюшнями, натянули красно–белый занавес на лугу рядом с общежитием и устроили гулянку. Тогда им прислуживали двадцать женщин из кабаре «Золотая повозка». И эти три тоже были среди них. А мужчина был управляющим кабаре.

Он спросил у одного из конюхов, как пройти к Хякуда, и повел спутниц к третьей конюшне. Конюхи удивленно переглянулись. Кто скривил губы, кто прищелкнул языком, кто фыркнул. Тогда, во время гулянки, напившись, они пообещали женщинам навестить их, но до сих пор не выполнили свое обещание теперь вот придется расплачиваться.

— Зачем это они пришли? — спросил один.

— А разве не к тебе? — пошутил другой.

— По счету пришли получить, — предположил третий.

В таком случае им нужно было бы, наверно, идти прямо к дому хозяина конезавода, однако они, похоже, направились к Хякуда. Конюхи бросили думать о чужих делах и разбежались по пастбищу.

А у третьей конюшни как раз шла подготовка к вечерней работе, и Хякуда обтирал пот с племенного жеребца, вернувшегося со скакового круга.

— Спасибо за ваше участие в празднике, — сказал он.

— Мы приехали отдохнуть на берегу и зашли вот к вам ненадолго. Я вижу, вы заняты?

— Да, работаем с утра до вечера. И так весь июль, — ответил Хякуда, похлопывая жеребца ладонью по спине. Под гладкой, блестящей кожей коня перекатывались тугие, как канаты, мышцы.

— Большая лошадь! — сказала смуглая разбитная женщина.

— Ага! — поддакнула другая, похожая на девочку, с пухлыми щеками. Первый раз вижу такую большую!

Красивая стройная женщина молча глядела на морду жеребца. Хякуда тоже захотелось вставить слово.

— Эту лошадь зовут Рассвет. Племенной жеребец английских кровей, восьми лет. Три раза выигрывал на здешних скачках… — начал объяснять он, будто перед ним были учащиеся сельскохозяйственной школы.

— Сколько один раз стоит? — спросил управляющий кабаре. На гулянке они вместе с Хякуда выпили по чашечке сакэ, и теперь, когда речь зашла о работе конюха, он опять увлекся разговором. Правда, при первом знакомстве он уже спрашивал у Хякуда об этом и все знал, но тут нарочно опять поинтересовался, чтобы удивить женщин.

— Гм! По нынешним временам сто семьдесят тысяч иен.

Женщины вытаращили глаза.

— Дорого, не правда ли? — продолжал провоцировать конюха управляющий кабаре.

— Одна лошадь стоит сто семьдесят тысяч? — удивилась маленькая, похожая на подростка.

— Да что вы! Этот жеребец стоит двадцать миллионов иен.

— А сто семьдесят тысяч?

— Один раз…

— Что один раз?

Управляющий с досадой щелкнул языком и пробормотал про себя: «Вот непонятливая!»

Один из конюхов сказал, что кобыла готова. Хякуда велел вывести ее.

— Куда?

Хякуда оглядел луг из–под ладони.

— Вон туда.

Женщины о чем–то тихо перемолвились и пошли на луг вдоль забора.

Управляющий, оставшись один, машинально постукивал по донышку соломенной шляпы.

— Извините, что мы так неожиданно к вам нагрянули. Захотелось, знаете, немного подстегнуть себя. Вялость одолела.

Хякуда не понял, что это он там говорит такое. Но к замечаниям городских жителей он относился снисходительно. Сам–то он был не мастак разговаривать. Спросят — ответит. На празднике этот управляющий показался ему деловым парнем, а тут говорит как–то непонятно: подстегнуть чего–то…

— Пожалуйста, смотрите, — сказал он. — Это моя работа. Хотите взглянуть, как я работаю, смотрите с легкой душой. Все по воле божьей делается…

И Хякуда улыбнулся спокойно. Он всегда был спокоен, какие бы высокие гости ни стояли рядом.

Лучи заходящего солнца залили весь луг. Хякуда вел Рассвета на поводу, и чем дальше по лугу, тем сильнее пахли пряные травы.

Кобыла стояла неподвижно, словно изваяние, добродушно опустив голову. Три женщины прислонились к изгороди метрах в двадцати.

«Женщины всегда занимают места первыми», — подумал Хякуда.

— Идите вон туда. Здесь опасно, — сказал он, обернувшись к управляющему кабаре, собиравшемуся, как видно, всюду следовать за ним. Управляющий замедлил шаг, огорченно улыбнулся и пошел к женщинам. Те о чем–то тихо разговаривали, постукивая по траве кончиками туфель.

— Эй! Молчание.

— Что вы там делаете?

— У нас важный разговор, — сказала, не оборачиваясь, женщина, похожая на девочку.

— Повернитесь сюда. Молчание.

— Начинается!

— Что? — спросила смуглая.

— Потом пожалеете, что не видели.

— Не беспокойтесь.

— Пожалеете. Я‑то знаю.

Маленькая женщина недоуменно втянула голову в плечи.

— И ведь хочется повернуться, а не смеете.

— Да что там? — Смуглая женщина резко повернулась и замерла.

Жеребец встал на дыбы, подняв передние ноги и роя задними землю. Хякуда с поводьями в руках пригнулся прямо под его копытами. Казалось, жеребец вот–вот вздернет его вверх и отбросит прочь.

— Ой! Глядите! — с ужасом вскрикнула одна гостья.

Тем временем Хякуда, мало заботясь о себе, изо всех сил сдерживал коня, опасаясь, что тот, разъярившись, опрокинется назад. Если по невниманию ослабить поводья, строптивый жеребец может сесть на зад, завалиться набок и сильно удариться головой о землю. Обычно лошадь тут же испускает дух.

За тридцать лет работы на конезаводе Хякуда только раз допустил такую оплошность. Это самый ответственный момент в его работе.

Рассвет между тем в ярости не то ржал, не то храпел. Из пасти его вылетала пена. Его возбуждал вид кобылы.

— Ну давай, давай! — тянул его за поводья Хякуда…

Все длилось каких–нибудь тридцать секунд. Всего лишь миг…

Лошадей развели. Они тихо ушли в конюшни. Вдали синело море. Разбитная женщина стояла прямая, будто палку проглотила, широко открытые глаза ее сверкали на бледном лице. Стройная красавица прислонилась к изгороди с таким видом, будто ничего не случилось. Маленькая сидела на корточках, обхватив колени руками. Управляющий кабаре сложил руки на груди — ему хотелось понаблюдать за лицами женщин, и только теперь он с сожалением опомнился. Приминая траву, он пошел прочь, затем, обернувшись, крикнул:

— Эй!

Маленькая женщина укоризненно поглядела на него.

— Все уже.

Разбитная состроила кислую мину.

— Пора возвращаться, а то опоздаем в кабаре.

— Идите. Мы догоним. — Маленькая, видно, была не на шутку рассержена.

Красавица, слегка улыбаясь, медленно пошла за управляющим.

Две другие — одна, сидя на корточках, другая, прислонившись к изгороди, — некоторое время молчали. Глядели на траву, где уже никого не было.

Но что они вообще там видели? Видели, как в солнечном сиянии глыбы мяса шумно сталкивались друг с другом, содрогались, затихали. Будто обдал их просто жаркий черный вихрь, хлестнул им прямо в лицо, перехватил дыхание. Они не заметили, что он пронзил их насквозь. Зачем они уступили ему? думают они, растерянно замечая, как померкли их лирические воспоминания о прошлом.

Женщина, похожая на девочку, все еще сидела на корточках, не в силах подняться. Она рассеянно вспоминала прошлую ночь, которая казалась ей теперь неясным отпечатком рентгеновского снимка. Вспоминала свое неловкое заигрывание и скупые ласки мужчины — для чего все это? Ей стало жалко беспечной хрупкости своего тела.

— Как хочется в море поплескаться! — сказала она тихо. Да, попрыгать бы по–детски невинно в воде, поднимая тучу брызг…

— И мне, — отозвалась разбитная женщина с бледным лицом.

Но пора возвращаться. Возвращаться к своей жизни. А море как–нибудь потом. Когда снова захочется прийти к нему. Только когда это будет, кто знает…

Они встают, и их длинные тени падают на траву.

После ужина приехал торговец мануфактурой. Как всегда, примчался на мотоцикле и на этот раз привез ткань на юката.

Он приезжает раз в месяц и привозит все, что нужно женщинам, начиная с тканей и кончая нитками и иголками. Товары раскладывают на столе в столовой, туда, услышав объявление по местному радио, собираются жены и дети конюхов. Иногда приходит и жена хозяина конезавода.

— Теперь после работы чашечку сакэ будем пить, нарядившись в юката.

Торговец хлопает в ладоши, вынимает из коробки юката и выкладывает на стол. Одного стола оказывается недостаточно. Занимают второй. Торговец, расхваливая свой товар, смешит детей, подзадоривает молодых конюхов, подшучивает над женщинами.

Жена Хякуда не знает, какую ткань ей выбрать: темно–синий касури или колокольчиками. Ей хочется и то и другое. Однако так нельзя. Она решила купить по одному отрезу для мужа и для себя и уже взяла для мужа ткань с рисунком в виде фигур сёги.

Она спрашивает у торговца, какой цвет лучше.

— Как вам сказать… Зависит от вкуса. Колокольчиками благороднее, зато касури молодит и освежает лицо. И то и другое хорошо.

Цена у ткани одинаковая. Она думает выбрать такую, чтобы потом не жалеть. И благородный цвет неплох, и тот, что молодит, купить хочется. Хорошо, если бы ткань была и благородной и освежающей лицо. Но такого рисунка на глаза не попадается. Она решает посоветоваться с мужем, берет оба куска и идет домой.

Хякуда играет в сёги с Тяном, сидя у очага. Тян одинок, живет в амбаре, под крышей, а питается вместе с Хякуда. Сначала они молча едят, потом выпивают по чашечке сакэ. Потягивая сакэ, играют по одной партии каждый вечер. Тян обычно выигрывает, Хякуда в лучшем случае сводит в ничью, но чаще проигрывает. Потому жена с умыслом выбрала ему сегодня ткань с рисунком фигур сёги — может, принесет ему удачу?

— Посмотри–ка, какое юката я тебе купила, — говорит она, развертывая ткань.

Хякуда мельком глядит на юката и кивает.

— Видишь, какой рисунок?

— Угу.

«Расстроился. Ну ладно, сошью — может, и понравится тогда», — думает жена и спрашивает:

— Как ты думаешь, какой лучше? Она показывает ему два отреза. Хякуда снова мельком глядит на них и говорит:

— Оба хороши.

— Скажи, какой мне взять?

— Сама реши. — Хякуда смотрит на шахматную доску.

— Ну скажи. Я одолжила их у торговца, чтобы показать тебе.

Хякуда бросает недовольный взгляд на отрезы.

— Лучше тот, что в цветах.

«Значит, тот, что колокольчиками расписан. Благородный рисунок. По правде говоря, я тоже его выбрала», — думает жена.

Хякуда и на этот раз проигрывает в сёги.

В восемь часов последняя кормежка. Выпив сакэ, Хякуда вместе с Тяном обходит все конюшни, прощается с Тяном у амбара и возвращается домой.

Чашка опять наполнена сакэ.

— Что это? — спрашивает он у жены.

Она смеется, как девушка:

— Пей на здоровье.

«Чудно! Всегда наливает только одну. А теперь вот и вторую поставила. Впрочем, неплохо иногда и пару чашек осушить», — думает Хякуда. Тем временем жена непрерывно рассказывает ему, чья хозяйка что купила, что приобрели конюхи. И сообщив все новости, она идет укладывать детей, галдящих в кухне.

— Скоро радио включат. Спать!

Она выставляет детей в соседнюю комнату и, прибираясь на кухне, слышит голос диктора: «Дорогие сотрудники конезавода! И те, кто в общежитии, и те, кто в конюшнях. Сейчас девять часов. Пора гасить свет. Сегодня день прошел благополучно. Спасибо за труд».

Радио затихает, и конезавод погружается в тишину. Издали доносится шум волн.

— Эй! — зовет Хякуда.

«Что это он?» — думает жена. Поправляет мокрыми пальцами волосы и открывает дверь. Муж, убавив свет, уже лежит в постели. Жена мешкает — уж как–то внезапно позвал.

— Чего тебе? — спрашивает она, делая вид, что ничего не понимает.

Хякуда раздражен. Хмурится.

— Я еще не прибралась. Подожди немного.

«Молчит. Рассердился, что ли?» — думает жена.

— Эй! — окликает она его.

Ответа нет. Она зажигает большой свет. Он хмурится, поворачивается на другой бок. Она подходит к изголовью и наклоняется над ним. Он спит. Она сердито толкает его в плечо. Все напрасно. Муж спит крепким сном.

Значит, он просто бормотал во сне? Или она ослышалась?

Жена Хякуда снова убавляет свет и с хмурым лицом возвращается на кухню. Видно, весь июль, пока не кончится горячая пора, придется мириться с этим. Придется безропотно терпеть, раз мужчина так занят работой.

Перед тем как лечь спать, она еще раз достает купленные обновы. Уж сколько лет не любовалась вот так, пока никто не видит, понравившейся тканью. На мгновение она задумывается: «Надо было бы еще на одно юката купить темно–синего касури», — но тут же укоряет себя за эту мысль. Встает, набрасывает ткань на плечи, смотрится в зеркало, висящее на столбе. Но зеркало совсем маленькое, и она не видит себя во весь рост. «Жаль», — думает она. Открывает окно и глядится в темное стекло. Теперь лучше. Светлая ткань юката смутно, но все же виднеется в стекле. Она опускает ткань пониже, как на ночном кимоно. Оглядывает себя, не спеша поворачиваясь кругом.

Иногда темноту ночи освещают резкие вспышки маяка.

Загрузка...