В начале войны я оказался в окружении и попал к партизанам. Командир отряда узнал, что у меня почти что высшее образование, назначил меня писарем. Штаба еще не было, но штабные дела уже появились. Должность это почетная, но мне она показалась нудной. Ну сами подумайте: товарищи мои ходят на боевые задания, пускают под откос фашистские поезда с военной техникой да горючим, подрывают мосты, уничтожают гитлеровцев, а я все это только записываю да приказы командира строчу.
Пришел как-то командир диверсионной группы Саша Золотов и рассказывает, что творилось, когда пустили под откос эшелон с бензином. Над фашистами небо рвалось — громы и молнии. А под ногами у них земля горела.
Я же все это только записываю.
Однажды после большого боя приносят партизаны целый килограмм фашистских орденов. И прямо ко мне: «Ну-ка, писарь, занеси в свой кондуит». Куда деваться? Заношу. А сам еще ни одного фашиста не убил.
Так прошло больше года. В отряде уже около ста человек. И много таких, что могли бы занять мою должность. Вот я обратился к командиру с решительной просьбой перевести меня в боевую группу или хотя бы раз послать с подрывниками или разведчиками на боевое задание.
— Чем же у тебя не боевое задание? — ответил командир. — Ты на самом боевом посту — душа отряда. Вот создадим штаб, тогда и посмотрим… А пока пиши.
Что будешь делать? Сижу, пишу. Воюю на бумаге.
А тут стряслась беда. Ушли подрывники на железную дорогу и не вернулись. Послали мы по их следам разведку и узнали, что ребята наши даже не дошли до железной дороги, погибли тут, рядом, за рекой. Их перестреляли бандеровцы. Люди прозвали их секачами, сокирниками[2], за то, что секли и рубили всех, за кого им гитлеровцы платили.
Нам уже сообщали, что за речкой, в Волчищах, появились эти сокирники, что они ловят партизан и передают гестаповцам. А те платят им продуктами да табаком. Мы не верили, что это правда. Очень уж это дико. Ну а когда эти головорезы подняли руку на наших ребят, мы тут же решили с ними расправиться.
В первую очередь надо поймать главаря. Ведь не все село в банде. Ну а как ты узнаешь, кто там главарь?
Послали мы в разведку Сережу Пасечника. Смелый был хлопец, разбитной. Но схватили его бандиты, связали и отвезли в гестапо.
Пошла наша самая хитрая разведчица, Зося Ткачук. Уж эта все разузнала бы до тонкости, она умела к людям подходить, особенно к женщинам. Но и ей не повезло. Зося родом была из Малевичей. Это на границе с Западной Белоруссией, за сотню километров от украинского села Вербное, в котором стоял наш отряд. Мы надеялись, что тут Зосю никто не знает. Да и она была в этом уверена. А входит она в Волчищи, и вдруг ей навстречу хромает бабуся с палочкой, ее соседка из Малевичей.
— Зосечка! А сказали, что ты была в партизанах да тебя немцы убили! — на всю улицу запричитала старуха и руками всплеснула от радости. — Иди ж я тебя поцелую, моя дорогая соседочка!
На лавке перед домом, возле которого они встретились, сидят женщины, уши развесили. А бабуся не унимается:
— Ты думаешь, чего ж я тут? Вот же когда твоего батька повесили немцы, а хату подпалили, занялась и моя халупа. Осталась я в чем сейчас перед тобою стою. Так я за палку и пошкандыбала от села до села. Люди добрые кормили и переночевать пускали. На десятый день и пришкандыбала сюда, в Волчищи. Тут же у меня брат жил. А только и его уже нету. Хашисты запороли шонполами. Хатынка стоит, то я в ней и притулилась. Ну то теперь вдвоем будем бедовать. Ты мне будешь и за дочку и за внучку. Между людьми не пропадем…
Ну, после такой «радостной» встречи Зосе ничего не оставалось делать, как поскорее уйти: через час все село будет знать, что она дочь замученного фашистами коммуниста…
Вернулась она в отряд, рассказала о случившемся. Загоревали мы. Сидим вечером в хате: командир, комиссар и я. Сидим и думаем, что делать. Лучина в печурке чуть поблескивает, да нам свет и не нужен. Досада берет.
Вдруг вбегает часовой:
— Товарищ командир, там задержали дядьку, в Волчищи шел.
А мы теперь никого не пускали за речку через наше село.
— Давай его сюда! — требует командир.
Входит печник. Я это сразу понял по заляпанной глиной одежде, по инструментам. И невольно вспомнил отца. Он тоже был печником. Но всегда и уходил на работу чистым, и приходил таким, будто бы только что искупался. Но таких мастеров мало, каким был мой батя.
Командир подбросил в печурку лучины. Смолистые чурочки вспыхнули, осветили усатое, мрачное лицо задержанного.
— Вы что, печник? — спрашивает командир мужика, робко остановившегося у порога.
— Га? — печник приставил руку к уху, как делают глухие. — Вы мини? Кажить дужче, бо я тугый на вухо.
Командир усадил его на скамейку рядом с собой и расспрашивает, зачем шел, почему именно в Волчищи и как раз через село, занятое партизанами. Тот поясняет, что из его села другой дороги в Волчищи нет. А шел именно туда потому, что там можно хорошо заработать: село богатое, в начале войны домов понастроили, а печек нету.
Командир спросил, большая ли у печника семья. Тот ответил, что жену и четырех маленьких дочек фашисты сожгли в их собственном доме за то, что накормили и обогрели партизан. Осталась только старуха мать да семилетний сынишка, но и те уцелели случайно: мать грибы собирала в лесу, а мальчишка пас корову. Теперь они в лесу живут, в землянке.
Пока они так перекрикивались на всю комнату, мы с комиссаром потихоньку говорили о том, что, если бы печник не был глухим, ему и поручили бы разведку в бандитском селе. Но что может узнать глухой? Кто станет кричать ему в ухо про банду и ее главаря?
И тут я вспомнил своего батю, как он звал помогать ему и все твердил: «В жизни любая специальность может пригодиться». Вспомнил я все это и вполголоса говорю комиссару:
— Дурень я, не научился у батьки делать печи, теперь пошел бы вместо глухого и все разузнал.
Командир повернулся. Лицо красное, то ли от печурки, то ли от гнева.
— У тебя батько был печник?
— Да, — говорю, — печник. Да еще какой! Печка у него звенела, как медный колокол!
— И ты, бисова душа, не научился печи делать? — командир подошел ко мне так быстро, что я думал — за уши отдерет, как провинившегося мальчишку. Он был вдвое старше меня, мог наказать попросту, по-отцовски.
Я только руками развел:
— Вот же не научился, грязной работы боялся.
— Ну так садись и учись, — приказал он. — Дядьку этого мы задержим, а ты пойдешь вместо него. К утру чтобы стал первоклассным печником.
Тут же натаскали в хату кирпича и начали делать печку. Командир и комиссар перебрались в другую хату, а мы работаем.
К утру я должен стать «первоклассным печником», а штабных дел у меня по горло. И много таких, что надо за ночь завершить, иначе без меня тут не разберутся. Подставил я стол с бумагами к самой печке. Пишу приказы, подшиваю дела, а изредка посматриваю на шуструю работу печника. Я считал, что самое главное в печном деле — это запомнить, что за чем идет — когда дверцы вставить, когда колодезя выводить.
Мастер долго молчал, делал свое дело. А потом, когда уже возвел половину печки, сказал скорее с насмешкой, чем с упреком:
— Учитесь вы, я вижу, как мой племянник, заглазно. В тридцать девятом, как пришли Советы, Володька поехал в Москву, поступать в институт. А через месяц вернулся с двумя чемоданами книг.
«Не приняли?» — испугалась мать.
«Чего же. Приняли. Учиться буду заглазно. И работать и учиться».
Вот и вы тоже заглазно… А только печка не институт. Тут главное, чтобы руки навыкли.
Да, прав этот добрый дядя. Тысячу раз прав. Но что мне делать? Надо и то и это…
Вот тут я и вспомнил своего батю печника…
Когда я учился в пятом классе, мечтал стать корабелом. День и ночь строил катера, крейсеры, эсминцы. Все доски, какие отец запасал для дела, я изрежу, бывало, на кораблики.
Закончил шестой класс. Большой стал, такой дядя, как сейчас, только лет меньше. Отец и говорит:
— Раз у тебя каникулы, идем со мною печи делать.
А батя был самый лучший печник во всей округе. За ним нередко приходили из таких дальних деревень, что я и названия их не слыхивал.
Зовет он меня с собою: поработаешь каникулы, на инструмент заработаешь, а зимой опять строй свои корабли.
Я мнусь: очень уж не хотелось учиться на печника. Наконец набрался храбрости и бухнул:
— Я не хочу быть печником! Выучусь на корабела.
— Да я тебя и не заставляю всю жизнь ходить в печниках. Только летом будешь помогать. Я-то без тебя обойдусь, а тебе лишняя специальность в жизни пригодится.
— Печи делать пригодится? — не поверил я. — Что я, на скоростном лайнере буду ляпать из глины твои печи?!
— Не хочешь, оставайся собак гонять!
На том дело и кончилось. Отец ушел на все лето один.
А через год он опять мне свое:
— Ну, ты уже совсем большой, да и поумнее стал, Идем все же печи делать.
И опять я ему:
— Не хочу печником быть.
Теперь я уже мечтал стать полярным летчиком.
Он опять повторяет, что не собирается делать меня печником, но что в жизни мне это пригодится.
— Что? На самолете печку из глины лепить пригодится? — опять я поставил его в тупик.
Ушел мой батя один. А я остался «собак гонять»…
И вот теперь вспомнил я об этом и пожалел, что ни разу не пошел с отцом. Хоть инструмент научился бы держать, руки привыкли бы, сноровка появилась бы.
…В полночь печник сделал голландку, а меня заставил разобрать, чтоб лучше запомнил, что к чему. Разбирал я охотно и быстро. А когда он начал вторую, я снова сидел за своими бумагами. Дел было еще целый ворох, а ночь таяла, как снег в теплый весенний день.
Утром приходит командир и спрашивает, научился ли я делать печи.
— Научился, товарищ командир! — браво отвечаю ему, а сам засовываю штабные бумаги в портфель.
— Ну, вот тебе и боевое задание, о котором ты мне уши прожужжал, — говорит командир. — Иди в Волчищи, делай печи, а краем уха слушай да наматывай на ус. Хоть всем бандитам поставь печи, а пока не разнюхаешь про главаря, не возвращайся. Ты украинец, тебе нетрудно будет войти в доверие. Ну а как бывший учитель, сумеешь подружиться с мальчишками. Через них скорее всего и разузнаешь, что надо.
— Ну а если и узнаю, кто главарь, что тогда? Ведь их так просто не возьмешь.
— Завтра пошлю группу автоматчиков на ту сторону Волчищ. Они поселятся в сарае лесника, где мы с тобою прятались во время облавы. Надо будет, враз оцепим эти Волчищи и выловим фашистское зверье, какое там развелось. Условимся о сигнале, в случае если что с тобою случится…
Напялил я на себя заляпанную глиной одежонку печника. Взял его нехитрый инструмент и отправился на свое первое боевое задание.
И должен вам признаться, дорого обошлось бы мне это долгожданное задание, не попадись мне тогда Федя, двенадцатилетний мальчишка, сын красноармейца-фронтовика.
Ну так вот, перевезли меня на лодке в глухом месте на тот берег. Километра три я еще прошел лесом вдоль реки, подковой огибавшей Волчищи, и вышел на скошенный луг. Теперь кто встретится, скажу, что иду из Вишняков. Это село совсем по другую сторону Волчищ. И только выбрался из леса, смотрю — на лужайке пасется стадо коров. И возле него два мужика. Один сидит на пне, а другой пасет коня на поводу. Кажется, о чем-то спорят.
Дальше, за кустарником, виднеется село. Среди почерневших от времени хат и сараев заметно выделялось несколько огромных домов, срубленных из свежеотесанных сосновых бревен.
«Дорвалось кулачье до дармового леса!» — подумал я с досадой. Прошел еще немного и вижу, что пастухи меня заметили. А тот, что с конем, даже ладонь приставил к глазам, присматривается ко мне. Я иду, не обращаю внимания. Но он по моей заляпанной одежде, видно, догадался, кто я, кричит:
— Эй, дядько, ты печник?
А я еще, когда плыл на лодке, подумал:
«Ну хорошо, приду я в село, буду делать печи, но какой дурень станет при мне говорить о бандитах. А что, если притвориться глуховатым? Меньше будут обращать на меня внимания и, может, хоть шепотом, да в чем-то проговорятся».
Так я и вышел на поляну, притворившись глухим. Поэтому, когда тот мужик окликнул меня, я даже не глянул в его сторону. Он крикнул громче. Молчу: ведь я глухой. Тогда он спутал коня концом повода и быстро пошел мне наперерез и почти в упор задал все тот же вопрос, печник ли я.
Я как можно бессмысленнее посмотрел на него и, как тот глухой печник, приставил руку к правому уху:
— Га? Вы мини? Кажить дужче, бо я тугый на вухо!
Дядько орет на всю поляну. Я ему отвечаю в том же духе: ведь глухие говорят громко.
Уже начиналась осень, и мужику позарез нужна была печка — простая голландка для обогрева. Он сказал, что готов уплатить сколько угодно. Я и запросил с него двойную цену.
Мужик сердито глянул на меня из-под рыжих лохматых бровей, но сказал, что согласен, только бы печка хорошо грела. Так мы сторговались, а вернее сказать, скричались и пошли в село. Мужик назвался Иваном, а я — Гавриилом.
— В вашем селе еще много коров осталось? — сказал я, чтобы завязать разговор, а главное, приучить хозяина говорить со мною, как с глухим. — Наверно, штук двадцать?
— Вы про этих коров говорите? — в ухо закричал мне Иван и самодовольно ухмыльнулся. — То мое стадо. Пополам с братом.
Видя мое удивление, он охотно рассказал, откуда появилось у них с братом такое большое стадо. При Советской власти он работал возчиком райпотребсоюза. И, как началась война, запасся солью и еще кое-чем… А через полгода уже за пять килограммов соли давали добрую корову.
— При немцах хозяйственному человеку жить можно, — заключил он самодовольно.
— Помни первую заповедь: не зевай! — сказал я, за простодушной улыбкой скрывая свое истинное отношение к этому хапуге.
Он же весело подхватил:
— Так-так! То добрая заповедь на все времена и на всякую власть.
Мы остановились возле большого деревянного дома из толстых, еще не потемневших и, видимо, не высохших сосновых бревен. Дом стоял наполовину в лесу. И я сразу подумал, что в случае неудачи отсюда легко бежать.
— За месяц срубили дом! — похвалился Иван. — В старом остался брат, а я скоренько, пока не было никаких лесников, ни советских, ни немецких, навозил лесу и сбудовал.
«И тоже соль помогла», — подумал я, уже хорошо понимая этого хапугу.
Ну, вошли мы в дом, разделенный на две половины огромными, как сарай, сенями. Открыли дверь направо, в нежилую просторную «залу», как ее назвал хозяин. На середине этой «залы» из-под пола выступал каменный фундамент, на котором и предстояло соорудить мою первую в жизни печку.
— Да-a, чтобы обогреть такую площадь, нужна огромная голландка, да еще и с духовкой, — со знанием дела сказал я, сомневаясь, что она мне удастся.
Иван ответил, что духовки у него нету. Единственный в округе кузнец и жестянщик в начале войны ушел в Красную Армию.
В помощники мне хозяин привел худого, тонкошеего подростка, у которого были непомерно большие руки и лохматая, видно, с самого начала войны не стриженная голова.
— Вот, Федько, помогай папу, — громко, чтоб слышал и я, сказал хозяин, назвав меня чуждым, враждебным с детства словом пан. — Буду платить, как и за молотьбу. Пойдешь на обед, так чтобы одна нога там, а другая тут. Паи мастер не должен тебя ждать. — А мне еще громче добавил: — Не давайте Федьку спуска, бо плачу я ему целый килограмм проса. Что не так, то и подзатыльника ему не стесняйтесь отпускать. Теперь, слава богу, миновала вольница голодранцев.
Мальчик посмотрел на меня так умоляюще, так печально, что в душе у меня шевельнулась мысль: «Вернули фашисты батрацкую долю…» И я решил про себя, что буду звать его Федей, а не пренебрежительным Федько.
Пока хозяин сколачивал из старых досок короб для размешивания раствора, мы с Федей нанесли в хату кирпича и начали просеивать песок. Работали мы с ним дружно и молча. Я-то на положении глухого не мог задавать ему вопросов. А он, видимо, стеснялся мне кричать. Впрочем, мы очень скоро научились понимать друг друга. Федя был очень догадливый и сноровистый, к тому же выяснилось, что он уже помогал однажды печнику.
Когда все подготовили и развели раствор, я вспомнил, что ему надо постоять, чтобы размякли крупицы глины, и сел на кучу кирпича. Юному помощнику своему я жестом указал место рядом. А хозяину громко сказал, кивнув на короб с раствором:
— Пусть немного загустеет.
Пока раствор загустеет, я отдохну, соберусь с мыслями, настрою себя на повое для меня дело.
Но тут вошла хозяйка, неправдоподобно полная, краснощекая женщина с короткими пухлыми пальцами, и позвала завтракать.
Я махнул Феде, мол, идем. Но тот отрицательно мотнул головой. А хозяин прокричал не очень громко:
— Он у нас поденно работает. На своих харчах.
Кулацкая жадность хозяина так меня возмутила, что я сделал вид, что не расслышал его. Положив руку на плечо батрачонка, я молча повел его за хозяйкой. Вошли на кухню, из которой две двери вели в другие комнаты. Справа полкомнаты здесь занимала огромная русская печь. А слева, в углу, сплошь завешанном иконами, стоял дубовый стол величиной с добрую кровать.
«Все здесь массивное и добротное. Какую же печь надо соорудить, чтобы угодить хозяину!» — озабоченно подумал я, все больше чувствуя себя не в своих санях.
Хозяин прошел в угол и сел под образами, во главе стола. Там уже дымилась большая глиняная миска темно-красного наваристого борща. На другом конце стояла другая такая же миска. Я понял, что это для меня.
Хозяин удивленно глянул на батрака, и тот, выскользнув из-под моей руки, робко сел на скамье у самого порога.
— Я не сам. То они, дядя печник, меня привели, — униженно пролепетал Федя. — Я уже позавтракал дома. А они меня повели. Я лучше пойду пока молотить, — и он сорвался было с места.
Но я все так же за плечо подвел его к столу.
— Вы уж не прогневайтесь: мы разделим с Федей мою порцию, — сказал я, не глянув на хозяина, которого уже ненавидел. — У меня дома двое. Они всегда хотят есть.
Видимо устыдившись, хозяйка принесла еще одну миску борща и поставила перед Федей. Но ложку положила все-таки выщербленную, завалящую.
Хозяин быстро съел борщ, облизал ложку и спросил меня:
— А сами вы издалека?
Мне так не хотелось с ним говорить, что я сделал вид, будто не слышу вопроса. А чтобы не выдать себя какой-нибудь неловкостью в движениях или выражении лица, я подсунул Феде большой ломоть хлеба и сказал:
— Ты побольше хлеба ешь, сила будет. А то я тебя сейчас знаешь как гонять буду… Федя, подай! Федя, принеси! Помешай! На одной ножке крутиться будешь.
— Я работы не боюсь! — весело ответил во весь голос разрумянившийся от сытной еды мальчонка. — Я крепкий!
Однако, чувствуя, что хозяин сгорает от любопытства, я решил открыться, откуда я и как попал именно в Волчищи.
— Борщ хозяйка сварила, прямо скажем, царский, — начал я издалека. — Давно такого не ел. Я ж из дому уже вторую неделю.
И тут мне Федя помог: задал тот же вопрос, что и хозяин. Только он говорил громче и ясней, поэтому я и «услышал».
— Из Любешова я, Федя. На лодке целый день плыл до Нобля. В Нобле больше недели прохворал. Ни дела, ни работы. Зато узнал там, что в вашем селе много новых домов, а печника нету.
— Бывал я, бывал в Любешове, — подхватил хозяин громче прежнего и пытливо посмотрел на меня.
«Ему хочется задать вопрос, чего же я в такую даль пошел на заработки», — догадываюсь я и дальше гну свою линию:
— В Любешове теперь никакого заработка. Многие дома за последнее время перешли на центральное отопление. Ну а кому и нужно бы переложить печь, так не затевает, бо нечем платить. Какими-нибудь тряпками я не возьму. Мне нужен хлеб. Детей кормить нечем. Теперь все из города стараются в село пробраться на заработки. Даже учителя, видел, молотят в селах, — уж это-то я говорил на случай, вдруг провалюсь как печник, то легче будет выкручиваться, мол, беда погнала на такую малознакомую работу.
И вдруг хозяин задал вопрос, на котором я мог бы сразу погореть, если бы не знал Любешова.
— Там была старинная гимназия. Так, говорят, ее разбомбило, — принимаясь за молочную пшенную кашу, которую всем подставила хозяйка, сказал Иван, будто бы между прочим.
— В гимназии теперь комендатура, и никакой бомбежки в нашем городе не было. То вам кто-то неправду сказал, — ответил я еще более равнодушным тоном и стал рассказывать о городе.
В Любешове два года стояла воинская часть, в которой я служил. А недавно я записывал доклад командира группы подрывников, которым удалось подорвать в этом городе склад боеприпасов. Об этом, единственном в городе взрыве я тоже сказал Ивану.
Вернувшись после обеда к своей работе, мы с Федей принялись размешивать раствор. А хозяин стоял возле фундамента и ждал, когда я начну работать.
И вот впервые в жизни беру я в руки мастерок.
Да, а в какую руку брать мастерок, в какую кирпич? Печнику-то я помогал только глазами! А как делал отец, даже не видывал.
Вот тут-то я и вспомнил предсказание своего бати. Откуда он знал, что мне его профессия в жизни так пригодится?
Раздумываю, с чего и как начинать, а хозяин и мой помощник стоят с двух сторон, смотрят на меня, как болельщики на боксера.
Но думай не думай, а начинать надо. Беру мастерок в правую, кирпич в левую руку. Держу так крепко, что пальцы побелели. Зачерпнул раствора. На полную лопаточку захватил. С размаха плеснул на ребро кирпича. Половина раствора рикошетом отлетела и все лицо залепила хозяину, стоявшему слева.
В другое время я бы расхохотался. Но тут положение у меня было такое, что в пору плакать, а не смеяться. Положил я свой кирпич в угол будущей печки. Беру второй. А чтоб не залепить теперь Феде, держу кирпич прямо перед собой, к груди прижимаю. Теперь подхватил раствору только половину лопаточки. Брызнул. Липкая жижа отлетела от кирпича и облепила мне самому весь подбородок.
Вытираюсь рукавом и думаю: «Если и дальше дело пойдет не лучше, хозяин поймет, какой я печник, и несдобровать мне».
Тут я второй раз добрым словом вспомнил батю и отругал себя, что не послушался, да и у глухого учился не так, как надо.
На третий кирпич я уже смотрел как на бомбу, которая разнесет меня, как только неудачно возьму ее в руки. Беру его опять-таки в левую руку, а мастерок в правую. Но на этот раз уже не ляпаю раствор, не бросаю с размаха, как это делал настоящий мастер, а намазываю аккуратно, как масло на хлеб. Положил я этот «бутербродик», прижал к первым двум кирпичам, — получилось лучше и спокойнее. Так бутербродик за бутербродиком — приноровился, и дело пошло.
Выложил под, так сказать, основание будущей печки. Теперь надо вмазать дверцу. Ставлю ее, с двух сторон зажимаю кирпичами. А она тяжелая, чугунная — то и знай выскальзывает, падает. Кладу еще по кирпичику, руками придавливаю. Уже половина дверцы в глиняных тисках. Но чувствую, что тут что-то не так. Да и Федя косится на мою работу. Мне он ни слова, а хозяину вполголоса говорит:
— Как же она будет держаться, та дверца?
Иван отмахнулся от него:
— Да молчи, человеку ж не первый раз!
«Да-а, не первый раз!» — подумал я и рукавом отер взмокший лоб: неудача с этой дверцей может послужить провалом всей операции. Поймут, что никакой я не печник, и начнут: «Кто ты? Откуда? Зачем тебя подослали?»
Однако Федя не вытерпел, сказал, что печник, который делал у них печку, пропускал проволочку от дверцы в разные стороны, чтоб лучше держало.
Как я обрадовался этой подсказке! Ведь она спасла меня. В душе поблагодарив нетерпеливого Федю, я еще немного повозился с непослушной дверцей и отложил ее в сторону.
— Ну вот, примерили. А теперь несите проволоку, будем закреплять. Только потоньше, — говорю со знанием дела. — А сверху над дверцей обруч пропустим или какой прут железный, чтоб прихватило эту тяжелую чугуняку.
Когда я по бокам проволокой, а сверху обручем закрепил дверцу, хозяин с укоризной пробурчал мальчишке:
— Я ж говорил, что человеку не первый раз!
Так, пока я работал, Федя не раз делал мне замечания. А Иван все отмахивался от него, как от назойливой мухи, и все твердил, что человеку не впервой.
За день измотал я мальчонку до упаду, гонял то за кирпичом, то за раствором.
Уж потом, после войны, присмотревшись к работе настоящих мастеров, я понял, что в свою первую печку я вогнал раствора втрое больше, чем положено.
— Если хочешь, чтоб голландка быстро прогревалась, — говорил мне потом отец, — экономь раствор. Чем меньше втюришь глины, тем больше отдача тепла.
И правда, его печки звенели, когда затопишь, и сразу же нагревали комнату. Ну да мне тогда было не до звона. Важно, чтоб хорошая тяга была. Про эту тягу мне все время галдели и хозяин, и его жена, которые время от времени входили поглазеть на мое сооружение.
Секрет сильной тяги мой учитель открыл мне одной фразой: «Колодезя делай широкие, а горловину заузь, печка будет гоготать». Этому совету я последовал в точности. Но все-таки сомневался — потянет ли. Ведь первый раз.
На второй день к вечеру слепил я эту злополучную голландку. Огромная получилась, с пятью колодезями, с тремя карнизами, как хотелось хозяйке. Стоит эта орясина из глины и кирпича, не шатается, не валится. Но будет ли тяга? А тут, как назло, набежали соседи: многим тоже нужны печи.
Приносит хозяйка стружек. Зажигать берусь сам. Присел возле дверцы, чтоб не видели моего лица, но узнали, что на нем написано. Беру спички, а у самого руки и ноги дрожат… Чиркнул спичку. Погасла. Чиркнул сразу две. Поднес к золотистым завитушкам сосновых стружек. Прикрыл дверцу и сижу, не в силах пошевелиться.
Вдруг в щелке блеснул огонек, и вскоре дверца задрожала, запела: «Др-р-р!» Потянуло, значит. Я так облегченно вздохнул, словно кончились на этом все мои беды. Поднимаюсь не спеша. Голова кружится, и чувствую, что устал я за эту минуту больше, чем за всю войну. Стою, руки вытираю. А хозяин косится на батрака и ворчит:
— Я ж говорил, что человеку не первый раз!
По случаю удачного окончания работы хозяйка внесла стол в новую комнату, зажгла керосиновую лампу и поставила бутылку самогона к ужину. Этого противного зелья не брал я в рот ни до того, ни после. Сидим, вечеряем. А в дом еще и еще приходят люди, которым нужны печи. Очередь за мной уже человек тридцать, до самой зимы хватит работы.
Первой пришла солдатка Векла. Муж ее в Красной Армии. А она осталась тут с двумя детьми, как овечка с ягнятами в волчьей стае.
Я как только понял, кто она такая, сразу решил — сделаю ей первой, может, что разузнаю про банду — не от нее, так от детей. Ее мальчишка учился при Советах в пятом, а девочка в третьем классе.
Но хозяева, как узнали о моем намерении первой делать печку этой женщине, замахали руками:
— Не надо ей совсем печку, она советка, пусть ее батько Сталин греет.
И оба стали уговаривать меня завтра пойти к дядьке Охриму. Они согласны даже Федю послать в подручные, раз он так хорошо мне помогает. Сами и оплатят ему этот день.
А я еще днем видел того дядьку. Идет мимо окна, тихо так, вразвалку, белый, жирный, как откормленный гусь. Голова бритая, и только с макушки свисает черная прядь, оселедец, как называли в старину. Правда, этот оселедец еще не закручивался рогом вокруг уха, как у Тараса Бульбы, но все равно смешно. Я еще подумал: что за чучело забрело в наш двадцатый век из далекой Запорожской Сечи.
И теперь, когда хозяева стали так горячо ходатайствовать за дядьку Охрима, я спросил, почему они так для него стараются, что он, староста немецкий или полицай? Иван махнул рукой:
— Никакой не староста, просто так, добрый человек. Да вы не того… Охрима у нас все уважают. Ему нельзя отказывать.
Чтоб не навлекать на себя подозрения, я решил утром пойти к этому «доброму человеку».
Пользуясь удачным моментом, я решил узнать что-нибудь о моем юном помощнике и спросил:
— А Федю из дому отпустят к дядьке Охриму? Это недалеко?
— Его там держать некому. Мать троих все равно не прокормит. А отец Федьки где-то уже за Уралом.
Я удивленно спросил, почему так далеко.
— Он же в Красной Армии.
— А что, немцы уже до Урала дошли? — спрашиваю как можно наивней.
— Давным-давно! — лениво махнув рукой, сказал Иван как о чем-то пропащем. — Теперь железная армия Гитлера домолачивает большевиков где-то в краю белых медведей.
— Да я что ж, со своею глухотой ничо не знаю, как оно там. Жду себе, чтоб скорее кончилось… — ответил я. А сам, конечно, знал и о разгроме немцев под Москвой. И перед самым уходом на это задание слышал сообщение Совинформбюро о том, какая битва завязывается у Сталинграда.
Из того, с каким злорадством говорил Иван о «молотьбе» за Уралом, я окончательно понял, что он наш враг. Но мне-то нужен был не просто враг Советской власти, а главарь банды или его помощник…
И вот я у дядьки Охрима. Сам этот дядько не помогал мне, как первый хозяин, хотя он не старше Ивана. Кирпич носили и раствор делали мы с Федей. А хозяин войдет, посидит за столом, надымит своим трескучим табачищем из огромной черной люльки и уйдет.
Здесь я работал уже смелее, увереннее, хотя и понимал, что мастер из меня еще не ахти какой. И мне казалось, что дядько Охрим это видит.
«Вот где пригодилась бы мне месячная практика в работе с отцом!» — в который раз подумал я с великой горечью.
Дядьке Охриму я, как и первому хозяину, надеялся сделать печку за два дня, но хозяйка начала выдумывать: то духовку, то еще какие-то отдушины, которых я никогда в печках и не видывал. Потом захотела еще и плиту вмазать в середину голландки. Такие сооружения я встречал. У нас, помню, дома был такой комбайн — и духовка, и плита, и даже вытяжка для пара. Но я считал это сооружение секретом фирмы моего бати и не знал, может ли простой смертный постичь всю эту сложную механику. Ни за что не стал бы возиться с проклятой духовкой да плитой, не будь это партизанским заданием!
Выслушал я хозяйку, сел на пороге и задумался. И тут пришел мне на память немецкий танк, в который мы с дружком забрались в начале войны. Танк остался на поле боя. Мы влезли в него ночью, выбросили оттуда убитых фашистов, сидим, смотрим на всякие там приборы да рычаги, глазами хлопаем. Друг мой хорошо знал только бабушкину швейную машину, которую освоил в раннем детстве. А я прекрасно ездил на велосипеде. Однако за два часа мы поняли сложную механику танка, завели и поехали по изрытому траншеями полю. Танк разбежался так, что, видим, никакой силой его не остановишь, а уже совсем близко речка. И тут мы нашли, чем его тормозить и как повернуть. Так и загнали тот танк к нашим.
И вот теперь передо мною такая же сложная механика — голландка с плитой, духовкой и двумя отдушинами из орудийных гильз. Крепость Измаил, и только! Долго я думал, как взять эту крепость. Наконец сделал макет из кирпича, без раствора. Примостил плиту, духовку. Позвал хозяйку. Глянула она и от радости в ладоши хлопнула:
— Оце ж так!
Макет отнял у меня полдня. Я с тоскою понял, что работы мне хватит на три дня. Зато буду делать уверенно.
Возвел я это сооружение лишь на третий вечер. Устал до того, что кирпичи из рук валятся. А про банду ни слова. Стою на табуретке, последний карниз выкладываю, с собачьей тоской посматриваю на заходящее солнце и думаю: «Хорош! Товарищи мои бьют фашистов, пускают вражеские поезда под откос, одним словом, воюют день и ночь, а я бандитам печи делаю. Может, сложу самому главарю, а так ничего и не узнаю!»
И такая взяла меня досада, что согласился делать сперва этому жирному прокуренному борову, а не жене красноармейца, — себя ненавижу за малодушие, да и на хозяина кошусь, как на врага.
Дядько Охрим почему-то все больше казался мне хитрой бестией. Особенно не нравился его взгляд. Лицо у него большое, лоснящееся, как переспелая тыква. А глаза маленькие, юркие, как мыши, притаившиеся под черными кустиками бровей. Глянет он на человека этими колючими мышастыми глазами, и кажется, что в чем-то тебя заподозрил, в чем-то уличил.
Я старался не смотреть в эти подозрительные глаза. И решил, как только закончу здесь печку, сразу же уйду к той солдатке и выспрошу, что за тип этот Охрим.
Последний луч заходящего солнца уже догорал на окне, когда в комнату вбежал взлохмаченный, чем-то очень взбудораженный парень. Остановился у порога, потому что на пути стояло корыто, из которого Федя выскребал остатки раствора.
— Савка, что там стряслось? — спросил Охрим хриплым басом.
Изогнувшись и таинственно махнув рукой, Савка позвал хозяина:
— Дядько Охрим, скорей!
Охрим лениво повторил свой вопрос, что случилось. Но парень, прикрыв себе пальцем рот, кивнул на меня и на Федю, мол, нельзя говорить при посторонних. Хозяин успокаивающе махнул черной трубкой:
— Говори тихонько. Один глухой, а другой дурной, еще не поймет.
Меня как морозом прошибло. Вот где пригодилась моя «глухота»! Крепко держу кирпичик, двигаю его туда-сюда по карнизу, а сам слушаю и ушами и затылком.
Савка все же не решался раскрывать свой секрет даже дурному, как Охрим назвал Федю, и, перешагнув через корыто с раствором, он подошел к столу и прошептал:
— Там партизаны.
— Сколько их? — спросил дядько Охрим все тем же хрипящим голосом, видно не считая нужным шептаться. — Что делают?
— Их трое. Обедают в хате Мирошника.
— Откуда они?
— Из Вербного.
«Врет, — решил я, — видно, испытывают меня».
Дядько Охрим зевнул и опять махнул своей дымящейся черной загогулиной:
— Ну то, выйдут за село… сам знаешь, что делать.
— Они с автоматами. Взять их не так-то просто.
— Вы привыкли надурняк! — недовольно проворчал Охрим. — Ну то пока едят, гранату им на стол шарахни, хай подавятся!
Я невольно глянул на Охрима. А оттого, что резко обернулся, выронил кирпич.
Дядько Охрим вскинул голову, его мышастые колючие глаза успели перехватить мой растерянный взгляд.
И хотя я сделал вид, что уронил кирпич нечаянно, этот хитрец понял, что я его слышал. Ну а я конечно же понял, что он и есть главарь банды, раз ему докладывают и он дает приказания. Да, я узнал, что мне было нужно, а смогу ли уйти отсюда подобру-поздорову и доложить обо всем командиру?..
Вот уж тут я просто клял себя за то, что не послушался отца, не обучился его ремеслу. Умел бы я эти кирпичики держать в руках по-настоящему, не выронил бы, никакая неожиданность не застала бы умелые руки врасплох. Узнал бы я от бати и то, что печники и каменщики, которые дома строят, не работают одной рукой. Устанет правая, берут кирпич в левую. Потом переменят. А я левой держал кирпич, пока она не онемела. И вот результат.
Дядько Охрим был, видать, очень выдержанный, умел владеть собой. Он сделал вид, что ничего не случилось, и, кивнув трубкой, отпустил Савку.
Когда Савка повернулся, чтобы уйти, Охрим вдруг резво встал, и они вместе вышли из дома.
Федя так и подскочил, застучал лопаткой по корыту, видимо, хотел привлечь мое внимание. Наверное, хотел подать мне какой-то знак. Но я не повернулся к нему, чтобы не вмешивать в свои дела. А хозяин тут же вернулся. Так что мы с Федей как раз и попались бы, если бы начали обмениваться какими-то знаками.
Хозяин вдруг весело спросил меня, много ли еще осталось дела, а то ужинать пора. Говорил он это таким тоном, что мне показалось, я ошибся, считая, что главарь банды в чем-то меня заподозрил. И я решил это проверить.
На голландку оставалось положить еще десяток кирпичей, чтобы закрыть верх. Но я вдруг придумал, что верх нужно скрепить кусками железа, чтоб кирпичи не проваливались внутрь.
Хотел выйти из дому и — в лес! Партизаны должны как можно скорее схватить Охрима, чтобы успеть выручить тех троих, с которыми бандиты могут расправиться в любую минуту. Кто знает, может, и правда эти ребята из Вербного, посланы узнать что-нибудь обо мне. Я же здесь провел четыре дня, а никаких вестей от меня командиру.
Спустился я с помоста.
— Вот такая железяка мне нужна, — показываю руками и направляюсь к дверям.
— То я сам принесу, вы за день уморились. Посидите немного, — сказал Охрим, выходя из дома.
Я все-таки иду вместе с ним. Я — за сарай, и он — по пятам. А ведь все время до этого я ходил свободно, куда хотел. В первый вечер даже в пруду искупался. Ясно: значит, птичка попалась!
Просто пуститься наутек по лесу, который начинался сразу же за домом, бессмысленно. Когда Охрим выходил с Савкой в сени, он вернулся с пистолетом в кармане. Это я сразу же заметил. А у меня-то нету ничего. Я зашел в сарай, где до этого находил всякие железки, нужные для печи. У меня родилась дерзкая решимость схватить какой-нибудь тяжелый болт и шарахнуть им Охрима по руке, которую он все время держит в кармане. Это можно сделать так быстро, что выстрелить враг не успеет. А чтоб не поднял крик, тут же и оглушить вторым ударом.
Но дядько Охрим не был бы атаманом шайки бандитов, если бы не догадался, что такое может случиться. И он меня обхитрил. Ковырнув ногой железный прут длиной в полметра, он сказал:
— Больше тут вы ничего не найдете. — И первым вышел из сарая.
Пришлось поднять ту железку и отправиться восвояси.
Вхожу, а на скамейке, что от порога тянулась вдоль стены почти до стола, сидит здоровенный парень с немецким автоматом на груди.
У меня мороз пошел по спине: вот и конвой для меня. Или еще хуже…
Но продолжаю свое дело и лихорадочно ищу выход из трудного положения. Железный прут я влепил между последними кирпичами. Заштукатурил, загладил верх моего второго сооружения. И нарочито усталой походкой подошел к корыту и попросил Федю полить мне на руки. Наскоро ополоснувшись, я попросил у хозяина спички, чтобы затопить печку.
— Настоящие мастера не затапливают новую печку, пока не просохнет! — с явной издевкой заговорил Охрим. — Ну да этому тебя не успели обучить. Садись, выкладывай: из какого отряда, с каким заданием.
Я стоял посреди комнаты с видом ничего не понимающего человека. И уже хотел было сказать привычное: «Кажить дужче, бо я тугый на вухо!» — как дядько Охрим опередил меня:
— Слух у вас лучше моего. Это заметил еще Иван. И ни к чему играть комедию, — выложив на стол пистолет, Охрим предложил мне сесть с другой стороны стола.
За окном уже стемнело. И я, как в зеркале, увидел Федю в оконном стекле. Тот сидел возле корыта ни живой ни мертвый. Глаза расширились, рот приоткрылся в немом вопросе. Мне стало его жалко, и я хотел было сказать, мол, отпустите мальчишку. Но что-то удержало меня.
Еще с той минуты, когда Савка сообщил о трех партизанах, мне в голову закралась мысль, а не убежал ли тот печник и не оказался ли он подосланным к нам, как я вот сюда. Тогда нашим ничего не оставалось делать, как послать в разведку ребят, чтобы как-то предупредили меня.
Думаю, гадаю, что делать. И вдруг автоматчик встает со скамейки и подходит к столу.
— Охрим Савостьянович, дозвольте я его заставлю заговорить. Раз-два суну в зубы, и…
— То потом, — властным жестом отстранил его Охрим. — Сперва попробуем по-хорошему. Вот скажите, товарищ, как там вас величать, кто вас послал: Мацура или вы из другого отряда?
Скрипнула дверь, и я увидел в своем «зеркале», как Федя выскочил из дома.
Бандит с автоматом тоже услышал и бросился следом. Но Охрим зло рявкнул:
— Сядь! Ты на посту!
— Так он же в Вербное побежит, — растерянно сказал автоматчик. — Он же все тут слышал. К самому Мацуре побежит!
— Вот это мне и важно знать, куда он побежит, — спокойно заметил Охрим. — Куда он побежит, значит, оттуда и этот мастер. Садись, не танцуй. За хлопцем в четыре глаза следят. Речку он не перескочит. Все продумано.
— То вы умеете, батько Охрим. Иначе не были б вы нашим славным атаманом, — с явным подхалимажем сказал автоматчик и успокоенно сел.
Мелькнувшая было у меня надежда на спасение, когда Федя убежал, теперь погасла, как спичка на ветру.
— С приходящими, — Охрим кивнул на меня, — просто. К ногтю, и все. А со своими труднее. Всех не распознаешь. Но таких, как этот звереныш, надо топить, как слепых щенят.
Где-то в лесу послышались выстрелы. Сперва из пистолета, потом автоматная очередь.
У меня опять встрепенулась надежда. Может, наши столкнулись с бандой?
А дядько Охрим растворил окно и выругался.
— Расстреляю сукиного сына, если упустил мальчишку! Своими руками задушу! — оторвавшись от окна, он грузно встал и кивнул своему сподручному.
За спиной у меня послышались шаги, и тут же на голову обрушился удар, от которого все сразу потемнело, и я куда-то провалился.
Как только Федя понял, что печник — партизан и его Охрим уже не выпустит, он решил во что бы то ни стало сообщить об этом партизанам. В Волчищах все знали, что за речкой в Вербном стоит большой партизанский отряд, которым командует Мацура. Везде были развешаны приказы коменданта, в которых за голову Мацуры фашисты обещали сто тысяч марок.
Федя догадывался, что возле дома Охрима может дежурить кто-нибудь из его банды. Поэтому, выскочив из сеней, он не побежал прямо в Вербное. А спокойно, будто его отпустил хозяин, направился домой. Решил заодно предупредить мать, чтоб на время ушла с ребятами из дому. Но только отошел от дома Охрима, сразу же заметил, что за ним кто-то идет. Остановился за углом и, выждав, пока Савка пройдет дальше по направлению к его дому, юркнул в лес. «Предупредить маму не удастся. Зато от погони уйду. А партизаны потом выручат и своего и маму», — подумал Федя, углубляясь в густой смешанный лес. В лесу его сразу охватила тьма, будто стояла уже глубокая ночь. Но он знал этот лес, как свой двор. И быстро выскочил к большой поляне. Надо было пересечь поляну, там дорога на Вербное. Но он ее обежал по лесной опушке. Уверенный, что ушел от погони, он круто повернул к дороге на Вербное. Теперь на пути его к Припяти оставалось только одно препятствие — заболоченная речушка-старица, через которую обычно пробирались по кладке из жердочки. И тут-то Федя увидел своего преследователя, бегущего тоже к этой единственной переправе. Федя был ближе к кладке. Но Савка здоровее. Два его шага больше, чем Фединых три. И все же Федя первым подбежал к кладке. Обычно люди ходили по этим бревнышкам, наполовину засосанным болотной трясиной, с помощью палок с рогатульками на конце, чтобы опираться. Но Феде было не впервой проноситься по жердочке безо всякой опоры. И сейчас он перемахнул по ней, не покачнувшись. Но, очутившись на другом берегу трясины, он оглянулся и увидел, что к Савке еще кто-то бежит на помощь. Савка ему что-то кричит и рукой машет. Решение, как спастись от дальнейшей погони, пришло мгновенно, и Федя вернулся к жердочке, поднял свой конец и, подавшись вправо, изо всех сил сбросил его в болотину. Толстый конец жердочки оставался на своем месте, но тонкий теперь лежал наискось метрах в двух от берега. Пробраться по жердочке на этот берег теперь невозможно.
Федя бросился в кустарник. Но вслед ему раздался выстрел из пистолета. Потом второй, третий. Федя увидел впереди глубокую канаву, вырытую перед войной для осушения болота. Бросился к этой канаве, но уже в двух прыжках от нее послышалась автоматная очередь. Кубарем свалился в канаву. Понимая, что спастись можно только бегством, он изо всех сил бежал по колени в воде, заполнившей канаву. Закусив губу, чтобы не закричать, и чувствуя, что из глаз текут слезы от страха, он все дальше убегал от того места, где все еще строчили из автомата. Наконец канава кончилась. Немного пробежал по кустарнику. И вот она, речка! Не раздеваясь, Федя бултыхнулся в воду.
Переплывал он речку здесь не один раз. А одежда на нем не тяжелая. К тому же босиком. Главное, чтобы Савка его не догнал…
Со стороны Вербного вдруг послышался ободряющий окрик:
— Держись! Посылаю лодку!
И тотчас от того берега отчалила лодка с двумя гребцами.
— Держись, Гаврюха! — слышалось уже с лодки.
«Они принимают меня за кого-то другого», — понял Федя и вдруг вспомнил, что печник назвался Гавриилом.
— Скорей! — нашел в себе силы крикнуть Федя, думая в этот момент о печнике, над которым нависла смертельная опасность.
Лодка подлетела, и сильные руки выхватили Федю из воды…
Очнулся я утром в той же комнате. Но теперь на месте дядьки Охрима за столом сидели командир и комиссар, а на скамье — другие партизаны нашего отряда. В голове у меня звенело, в глазах вдруг замелькали огоньки, и все снова погрузилось во тьму.
— А Федя? Где Федя? — крикнул я, боясь, что снова потеряю сознание и ничего не узнаю о своем юном друге.
— Жив, Гаврюха? — ответил всегда веселый голос моего командира. — Твой Федя молодец, крепыш.
— Давай скорей приходи в норму да будешь приказ писать на двоих, — в тон командиру заговорил комиссар. — Обоих представим к награде за разоблачение главаря банды.
— Если бы не Федя, ничего бы не узнали и обо мне, не только о главаре, — ответил я, снова впадая в забытье.
Прошло столько лет, а я все еще не могу себе простить той оплошности с кирпичом. Как прав был отец, когда твердил: «В жизни всякое дело может пригодиться!»
Командиру партизанского отряда «Смерть фашизму» доложили, что в соседнем районе появился советский генерал.
— Генерал? — удивился командир и строго посмотрел на связного, стоявшего навытяжку у порога землянки.
— Так точно, товарищ командир, самый настоящий советский генерал! — повторил свое донесение связной, паренек боевой и сообразительный. — В деревнях только о нем и говорят.
И связной подробно изложил все, что знал об этом деле.
Появился тот генерал со своей огромной армией и сразу стал наводить страх на оккупантов, которые бесчинствовали по деревням и селам.
В одной деревне захватчики собрали хлеб, все под метлу выгребли. Уложили на брички. Целый обоз получился. Ну и перед дальней дорогой решили попировать: набрали курочек, яиц, сала и сидят себе объедаются.
Вдруг выстрел… Фашист, охранявший обоз, свалился с брички, словно куль с мукой. Остальные — за винтовки и к возам. А там на первой повозке уже фанерка приколота:
«Бей фашистов!
Не давай им ни хлеба, ни мяса!
Генерал Заруба».
Из-за дома, в котором только что пировали враги, ударил автомат.
Фашисты кинулись к задним повозкам, а им наперерез автоматная очередь уже с другой стороны. Они решили, что окружены, побросали награбленное и на одной бричке удрали из села.
И так везде: только гитлеровские грабители появятся в селе, автоматчики генерала Зарубы тут как тут.
Партизанский командир выслушал связного, недоверчиво улыбнулся, мол, все это немножко смахивает на легенду. И все-таки решил проверить сообщение.
Сам он был человеком не робкого десятка, из пограничников. Да и ребята в отряде на подбор, умели «нагонять дичи» на захватчиков. То пустят под откос поезд с эсэсовцами или боеприпасами, то забросают гранатами комендатуру, то подорвут мост, по которому проходят танки. Храбрые подобрались ребята в отряде «Смерть фашизму» и неугомонные — ни днем ни ночью не давали покоя фашистам. Они и песню пели, похожую на их жизнь:
Партизанское дело такое —
И во сне не бросаешь ружья,
И себе ни минуты покоя,
И врагу ни минуты житья.
Но мало их было в отряде, всего только тридцать человек. А у генерала конечно же тысячи.
Собрал командир своих товарищей, рассказал о донесении связного и говорит:
— Если все, что сообщил связной, правда, то нам прямой смысл податься к генералу.
— Конечно, большой силой воевать лучше, чем маленькой, — согласился комиссар. — Но главное, что у него наверняка знамя есть. А уж это каждый знает, что под знаменем воевать совсем другое дело.
— Комиссар прав, — кивнул изжелта-седой головой семидесятилетний дед Иван, с которого и началась когда-то вся жизнь отряда. — Армия без знамени, что дом без крыши. Только ж у меня другое сумление…
— В чем вы сомневаетесь, Иван Трофимович? — спросил командир, всегда внимательно относившийся к словам ветерана.
— Это потом. Я посижу, послушаю…
— Чего тут много говорить? Идемте к генералу, и все! — решительно заявил самый молодой в отряде боец Саша Синицын.
— Встал да пошел! — возразил пожилой пулеметчик, задумчиво покручивая жесткий седеющий ус. — Где ты его найдешь? Что ж он, стоит на большой дороге, добровольцев зазывает?
— А верно говорит Ефим Степанович, — согласился командир с пулеметчиком, — найти генерала, если он и на самом деле есть, будет не так-то просто. Маскирует он все свои дороги лучше, чем мы. Но найти надо.
— Товарищ командир, разрешите мне пойти на это дело! — раздался от печки звонкий девичий голос.
Все недоуменно уставились на повариху Марусю. А она еще раз помешала кашу в огромном чугуне и так с длинной деревянной ложкой подошла к столу.
— Мне кажется, товарищи, что это дело рук моих вояк. По стилю работы догадываюсь. Приключенчеством пахнет от этой затеи. Обстрелял, подорвал, сжег и подпись свою оставил: мол, знайте наших!
— Пожалуй, вы правы, Мария Федоровна, — задумался командир. — Вы этот народ знаете лучше нас.
Марией Федоровной повариху называли только тогда, когда вспоминалось, что она бывшая здешняя учительница.
— Я тоже согласен с Марией Федоровной, — сказал комиссар, — это скорее всего выдумка подростков.
— Вот и я о том сумлевался, — поглаживая белую бороду, заговорил Иван Трофимович. — Прикидывал я и так и сяк, нет, думаю, сурьезный полководец не станет трезвонить в тылу супротивников. Как пить дать это ее, Марусины, енералы.
— Тогда тем более надо скорее найти этих генералов, — уже встревоженно сказал командир. — Спасать их надо от расправы карателей, отвлечь от опасной затеи. Ведь ясно же, что генерал этот не одиночка.
Посоветовались и решили послать Марусю на поиски прославленного генерала.
Оделась Маруся в деревенское, обулась в лыковые лапоточки, взяла старенькое лукошко и отправилась в лес. Кто встретится, скажет, что деревня ее сгорела, она пробирается к родным и вот питается тем, что найдет в лесу…
Ушла Маруся на связь с генералом Зарубой.
Нет ее день. Нет ее два дня. Проходит целая неделя. Командир уже начал тревожиться: не попалась ли в какую ловушку. И уж хотел посылать разведчика, как вдруг Маруся заявляется. Худая, оборванная и почерневшая от усталости и голода. С нею деревенский мальчонка лет двенадцати, тоже замученный, с ног валится, одни глаза да зубы.
Маруся молча опустилась у костра, где в огромном ведре готовился обед. Налила еще недоваренного супа и стала есть из одной миски вместе со своим спутником.
Мальчишка ест быстро, мясом обжигается, ни на кого не смотрит, словно в чем-то виноватый.
Партизаны поняли, что люди голодные, оставили их в покое, пусть поедят, отдохнут, а потом сами все расскажут.
Стоят партизаны в сторонке и, глядя на мальчишку, дивятся — уж очень странно одет. Солдатская гимнастерка так вылиняла, что и не поймешь, какого она цвета. Подпоясан широченным пожарным ремнем с огромным кольцом на боку. Галифе синие, как у милиционера. На голове пехотинская пилотка с ярко начищенной звездочкой. А на ногах постолы — аккуратно пригнанные лапоточки из свежего, еще зеленого лыка. Но самым неожиданным в его наряде был алый, словно новенький, пионерский галстук.
Больше всех заинтересовался мальчишкой комиссар отряда, бывший учитель. И, когда заметил, что тот утолил первый голод, спросил его:
— Ты что же, товарищ пионер, и по селу, занятому фашистами, ходил в красном галстуке?
— Не! — мотнул головой мальчишка, обгладывая кость. — Я с самого начала войны живу в лесу.
— В лесу-у? — удивленно переспросил комиссар. — С отцом, с матерью?
— Не! — все еще не выпуская из рук совсем обглоданную кость, ответил тот и нахмурился.
Комиссар понял, что мальчишка чего-то недоговаривает, но решил пока что его не донимать. И только спросил:
— А кто же тебе так выстирал да нагладил пионерский галстук? Или это уже Мария Федоровна?
— Не! — тот опять тряхнул лохматой и, видать, давным-давно не мытой головой. — Стирал сам. Речек в лесу хватит. Вместо мыла — глина. А гладил на гильзе от орудийного снаряда.
— Не видывал такого утюга, — признался комиссар. — Как это?
— На костре нагрею орудийную гильзу, вытру ее, потом обмотаю галстуком. Он и высохнет и выгладится.
— Неплохой способ! — одобрил комиссар. — А моя дочка даже электрическим утюгом не всегда охотно гладила. Все маму просила.
— Это пока ее жареный петух не клюнул, — убежденно заметил мальчишка. — А попала б, как я, в беду, сразу всему научилась бы.
— Но все же и в лесу теперь опасно ходить в красном галстуке. Вдруг попадешь фашистам на глаза…
— А это зачем? — и мальчишка вытащил из-за пазухи новенький вороненый пистолет. — В десятку я еще не попадаю. Но голову фашиста за двадцать метров продырявлю!
Комиссар только руками развел: мол, возразить нечего.
Отложив дочиста обглоданную кость, мальчуган не спеша полез в карман своих широченных галифе.
— А если фашистов будет целая куча, то вот им! — с этими словами он вынул из кармана гранату-лимонку.
— Ну-ка, ну-ка! — протянул было руку комиссар.
Но мальчишка проворно сунул лимонку обратно в карман.
— Ты сам-то не подорвешься на ней? — в тревоге спросил комиссар.
— Что я, маленький, что ли?
Комиссар улыбнулся, но ничего на это не сказал и пошел с Марусей в землянку командира. За ними последовал и мальчишка…
Комиссар хотел оставить его возле костра, но Маруся сказала, что мальчишка сейчас нужнее командиру, чем она сама.
Командир за руку поздоровался с Марусей и, кивнув на мальчишку, сказал:
— Мария Федоровна, может, вы одна обо всем доложили бы.
Командир нарочно при пионере назвал по имени-отчеству учительницу. Маруся сказала, что Ваня знает больше, чем она.
— Ну что ж, тогда садитесь, отдыхайте, рассказывайте, — командир указал на бревно, лежавшее вдоль всей стены и служившее скамьей сразу для половины отряда. Сам он сел на пенек по другую сторону стола, которым служила огромная дубовая колода. Рядом с ним, тоже на пеньке, сел комиссар.
Когда уселись, командир спросил:
— Ну так что же вы узнали о генерале, Мария Федоровна?
Маруся тяжело вздохнула и устало, словно ее после тяжелого похода принуждали подниматься на высокую гору, ответила:
— Ваня лучше расскажет, — Мария Федоровна кивнула на подростка. — После всего пережитого он, по-моему, стал взрослым. И говорить с ним можно на равных.
— Коли так, идите, Мария Федоровна, отдыхайте. Мы тут разберемся, — сказал командир.
Маруся ушла. Командир совершенно серьезно, как с равным, заговорил, обращаясь к мальчишке:
— Как тебя зовут? Сколько лет? Откуда родом?
— Ваня Дубровин. Двенадцать. Из Поречья, — односложно отвечал мальчишка.
Но мало-помалу он разговорился и все о себе рассказал.
Фашисты, как только пришли в Поречье, сразу повесили отца. Он был председателем колхоза и депутатом областного Совета. Повесили прямо на площади, возле школы, где раньше праздновали Первомай и годовщину Октября.
Ночью мать уложила Ваню в постель, а сама пошла к виселице, хотела снять труп отца и похоронить. Но фашисты ее застрелили, когда она пыталась перерезать веревку над головой повешенного. В отместку фашистам Ваня поджег дом, в котором поселился их самый главный. Деревянный дом с соломенной крышей загорелся быстро и долго освещал Ване Дубровину дорогу в лес.
С этого дня Ваня даже ночью не боялся ходить по лесу. Фашистов там не было. А все другие лесные ужасы — волки и прочие звери, которыми взрослые пугали детей, — отошли теперь куда-то в сторону. Самым кровожадным, диким зверем сейчас на всем белом свете был только один — фашист.
Выходя из села, Ваня забрел в пожарный сарай и там нашел брезентовый ремень, который очень пригодился ему в лесу. Вечером забирался он на густолистое дерево, привязывался за толстое кольцо ремня и спал. Полная безопасность! Если ночью повернешься на другой бок, не упадешь. Повиснешь, и только.
На пятый день кончился хлеб, и пришлось уходить из своего леса. И тут ему повезло: он набрел на мальчишек-пастухов из соседней деревни. Те отдали ему все свое продовольствие, как только узнали, кто он такой и почему остался бездомным. Мальчишки посоветовались между собой и открыли Ване свою самую тайную тайну. Они свели его в шалаш, где у них жил другой такой же бездомный мальчишка, Яша Шток. Фашисты убили его родителей только за то, что они евреи.
Вдвоем жить стало веселее.
Несколько дней пожили они в шалаше без нужды, без заботы. Пастушки их кормили.
А потом стало досадно, что где-то там наши воюют с фашистами, а тут два пионера, которые в мирное время мечтали стать героями, Родину прославить, отсиживаются, как последние бездельники и трусы.
И вот однажды в лесу вспыхнула ураганная перестрелка. Ваня и Яша решили, что это наша воинская часть, выходящая из окружения, столкнулась с гитлеровцами. И устремились на эту стрельбу — может, хоть патроны будут подносить красноармейцам.
Шли они по берегу речушки целый день и только к вечеру набрели на место кровопролитного боя.
Огромная лесная поляна в полукилометре от дороги была похожа на только что перепаханное поле. На пути от шоссе к ржаному полю стояло несколько сожженных немецких танков. Один еще дымился. Там и тут попадались убитые красноармейцы. Многие так и лежали на своем автомате или винтовке.
Друзья уже хотели добыть себе по автомату, как вдруг заметили на опушке леса трех красноармейцев, которые несли кого-то на самодельных носилках. Увидев мальчишек, красноармейцы подозвали их и попросили помочь им похоронить командира.
Мальчишки глянули на убитого и остолбенели. Это был генерал.
Живого генерала они еще не видели. Только на картинках да в кино. А тут вот самый настоящий генерал. Но убитый. Брови, большие и черные, сурово нахмурены. Губы плотно сжаты, будто последнее, что он собирался сказать перед смертью, было короткое слово: «Бей!!!»
— Ребята, — просил суровый бледнолицый лейтенант. — Мы его похороним, а вы обложите могилу дерном. Мы должны сегодня же отомстить за нашего генерала. Знали б вы, что это был за человек! Он вывел нас из такого пекла… А тут вот…
— Идите, мстите проклятым фашистам! — сказал Яша так торжественно, громко, что у Вани горячие мурашки пробежали по спине. — Мы тут все сделаем.
Как только забросали могилу землей, лейтенант отдал ребятам свою маленькую, но острую лопаточку и увел бойцов по лесу. Все они шли с рюкзаками, нагруженными чем-то очень тяжелым.
Ребята считали, что красноармейцы пойдут в глубь леса. А они стали краем кустарника приближаться к шоссейной дороге.
— Наверное, хотят мост перейти, пока светло, — высказал предположение Яша.
— Да, — согласился Ваня, — может, в том лесу, что за мостом, еще есть наши.
Ребята провозились целую ночь. Лопаточка только вначале показалась удобной. А потом работать ею стало трудно — очень короткий черенок. Да и дерну хорошего поблизости не было. Приходилось носить издалека, с болотистой низинки.
На рассвете, когда могила генерала была аккуратно обложена дерном, мальчишки уснули неподалеку, под ольховым кустом.
Ване приснился сон, будто вышел генерал из могилы, поднялся на бугор, грозный, величественный, весь как из огня. Правой рукой указывает на фашистов, а левой зовет:
— Вперед!
Бегут красноармейцы туда, куда указал генерал, бьют фашистов, кромсают нещадно. И в первом ряду они — Яша и Ваня с автоматами в руках.
Проснулись друзья от какого-то тяжелого, всю землю сотрясающего рева моторов и лязга железа. Глянули на дорогу и обомлели. По шоссе прямо на мост шли на полной скорости огромные, похожие на бегемотов танки с черным крестом на башнях. Их было пять.
— Перейдут через мост и догонят наших, проклятые! — беспокоясь прежде всего о лейтенанте и красноармейцах, сказал Ваня.
— Они, по-моему, перебрались через мост и ушли в лес, а танки по лесу не могут догонять, — рассудил Яша.
Ваня только кивнул в знак того, что хорошо, если так.
Передний танк уже был на середине моста, а второй только поравнялся с перилами, когда там вдруг рвануло и огромное черное облако взметнулось в небо, вскипело красным, рыжим и черным пламенем. А когда опустилось, то не было ни моста, ни тех двух танков. Третий железный бегемот с черным крестом на башне с разбега остановился над пропастью и стал разворачиваться. Но из кустов, зеленевших за кюветом, в него полетели сразу три блестящие штуки, сверкнули на солнце, как рыбины. Ваня подумал, что это гранаты, но Яша воскликнул с восторгом:
— Эх ты, бутылки с горючей смесью!
Его предположение сразу же подтвердилось — танк вспыхнул, словно стог сена.
Ваня и Яша не видели, кто забросал танки бутылками. Но вскоре из кустов возле самой дороги выскочили те трое, о которых мальчишки думали, что они уже давно в дальнем лесу. Бросились они прочь от дороги, петляя по мелкому кустарнику. И может, так благополучно и ушли бы. Но к подорванному мосту прикатили грузовики. Только остановились, из них, как воронье, высыпали фашисты в касках. Разбежались по кювету и начали палить из всего, что было: из автоматов, винтовок, пулеметов.
Ребятам стало страшно. Они похватали припасенные еще с вечера автоматы и гранаты и хотели скрыться в лесу, да увидели лейтенанта, бегущего к могиле. Заметив ребят, он даже не остановился, а только спросил, на месте ли носилки, на которых они вчера принесли генерала.
— Убегайте, ребята, в лес! Фашисты лютуют — мы им перцу под хвост насыпали, — крикнул лейтенант и, схватив носилки, побежал назад, к своим.
Ребята догадались, что кто-то из троих тяжело ранен, и Ваня крикнул лейтенанту:
— Можно, мы с вами будем уходить в лес?
— Давай! — ответил лейтенант.
Раненым оказался молодой кудрявый боец. Он был без пилотки; желтые, как солома, кудри покраснели от крови, проступившей сквозь бинт.
Ребята забрали у второго бойца пустые рюкзаки. Положив раненого на носилки, лейтенант и боец быстро пошли в лес. За ними поспешили и ребята.
Ване казалось, что фашисты стреляют прямо ему в спину. Однако он старался не оглядываться, чтоб не показаться трусом. Посматривал назад только сам лейтенант. Ну, это он как командир, чтоб знать, что делается вокруг.
Стрельба не умолкала. Но красноармейцы и мальчишки уходили от нее все дальше и дальше в глубь леса.
Наконец остановились отдохнуть. И тут Ваня не вытерпел. С восторгом глядя на лейтенанта, пилоткой, отиравшего пот с лица и шеи, он сказал:
— Здорово дали вы им!
— Это не мы, это генерал Заруба, — ответил лейтенант. — Он им не даст покоя и мертвый!
— Да, наша часть рассыпалась, но она не разбита. Мы еще им покажем! — сказал черный то ли от порохового дыма, то ли от пыли красноармеец.
И вдруг он склонился над носилками и быстро застегнул пуговицы на гимнастерке раненого. Он это сделал торопливо и старательно, заслоняя собою от мальчишек грудь неподвижно лежащего товарища.
Однако Ваня успел заметить то, что так поспешно прятал от него боец: край алого, словно свежая кровь, знамени и даже кончик золотой буквы, кажется, «П». Он многозначительно посмотрел на Яшу. Но тот о чем-то увлеченно говорил с лейтенантом.
«Знаменосец!» — с восторгом подумал Ваня о раненом.
— Ну а теперь давайте знакомиться, — предложил лейтенант. — Меня зовут Сергеем Соловьевым. Товарища — Николаем Черновым. А ранило Володю Сорокина, гордость нашей части, комсорга. А вы кто такие?
— Я — Ваня. Он — Яша, — ответил Ваня за обоих.
— Все ясно, до мельчайших подробностей, — улыбнулся лейтенант. — А откуда вы?
— Я из Поречья, тут недалеко. Яша — из Вишнёвич.
Насчет недалеко Ваня приврал, чтоб лейтенант не расспрашивал, почему ушли из дому в такую даль. Но провести его не удалось, он тут же посмотрел на карту и присвистнул:
— Вот так недалеко! Восемнадцать километров! Это ваши родители там уже… — и вдруг он умолк, заметив, как помрачнели оба мальчика.
Яша коротко, но очень внятно рассказал о том, что произошло с их родителями.
Лейтенант долго после этого молчал. Потом тихо, но сурово сказал:
— За все это фашисты еще поплатятся!..
Трое суток жили ребята с красноармейцами в шалаше, сделанном в лесной чащобе под старой развесистой елью. Раненый пришел в себя и стал понемногу выздоравливать. А вскоре лейтенант и красноармеец Чернов ушли за продовольствием, закопанным на месте расположения их части.
Ушли на день-два. Да так и не вернулись.
Ребята снова перешли на иждивение пастушков. Теперь у них была одна забота — помочь красноармейцу Сорокину скорее выздороветь.
Однажды пастушки, приносившие ребятам еду и лекарство, сказали, что в село пришли фашисты и поселились в их школе, а сам их командир — прямо в красном уголке.
Лейтенант и красноармеец оставили в шалаше все, что не было нужно им в походе, в том числе и бутылки с горючей смесью. Две бутылки Ваня и Яша подарили своим новым друзьям. А те запустили их в окно немецкого жилья в полночь, когда часовой зашел за угол школы.
А чтоб немцы не подозревали мирных жителей в поджоге, ребята воткнули возле дороги кол с фанеркой, на которой было заранее написано углем:
«Смерть проклятым фашистам!
Генерал Заруба».
Не знали ребята, что их выдумкой скоро начнут пользоваться сельские комсомольцы и все, кто ненавидел фашистов и старался хоть как-то с ними бороться. Слава генерала Зарубы росла не по дням, а по часам.
Красноармеец Сорокин уже начал ходить. Узнав о поджоге дома с фашистами, он запретил своим друзьям такие опасные вылазки.
Но «генерал Заруба» уже действовал и в соседних районах. Он проник даже в город.
Ваня и Яша ждали теперь только полного выздоровления раненого красноармейца, чтобы отправиться на восток, к линии фронта. Как вдруг ночью на их костер набрела разведчица Маруся.
…Выслушав эту горькую исповедь, командир печально посмотрел на Ваню и совершенно серьезно, как взрослому, сказал:
— Да, пережил ты, товарищ, немало. И хорошо, что Мария Федоровна тебя нашла. Нельзя сейчас действовать в одиночку, непродуманно. Давай веди своего Яшу и красноармейца. Будем вместе бить этих гадов. Организатор нашего отряда Иван Трофимович говорит: «В большом огне и сырое полено горит лучше».
— Да я-то пошел бы и Яша тоже. Но красноармеец ни за что не пойдет.
— Это ж почему? — удивился командир.
— У него хранится страшная тайна, которую он, наверное, никому не раскроет, только своему командиру. Я поклялся ему молчать. Но вы сами спросите его, может, вам он и скажет.
— Ну что ж, ради важной тайны я готов сам пойти к нему на переговоры, — заявил командир с готовностью.
А через несколько дней была годовщина Октябрьской революции, и партизаны принимали присягу под воинским знаменем, которое принес в отряд красноармеец Сорокин.
Первыми у знамени стояли Ваня и Яша, а уж потом сам знаменосец Владимир Сорокин и остальные партизаны.
Пионерский лагерь, стоявший на лесистом берегу Припяти, сразу же, как началась война, был приспособлен под госпиталь. С утра до вечера везли сюда раненых красноармейцев, которых нельзя было эвакуировать в глубокий тыл.
Директор пионерлагеря, учитель рисования Василий Сергеевич Сомов, прямо из лесу пришел в военкомат проситься на фронт. Но его в строевую часть не взяли, так как у него был порок сердца. А направили в госпиталь.
— Начальник госпиталя сам решит, что вам поручить, — сказали в отделе.
В привычные стены бывшего пионерлагеря Сомов вернулся со своим учеником, восьмиклассником Андреем Терехиным, который тоже рвался на фронт. Андрей хотел было прямо из военкомата удрать на передовую, но пожалел своего учителя и решил ему помочь на первых порах.
Главврач, увидев крупного, широкоплечего учителя и не менее крепко сложенного, рослого ученика, приказал им принимать раненых и размещать по палатам. Учитель ничего не сказал о своем больном сердце. А ученик старался всячески облегчить ему работу. Вдвоем они бережно снимали с машины или с повозки раненого, клали на носилки и относили в палату. При этом Андрей ухитрялся делать так, что основная тяжесть носилок доставалась ему, а не учителю. Он брался за ручки носилок у самого изголовья раненых.
В первые же часы все комнаты были заполнены до отказа, а раненых все подвозили. Главврач прошел по палатам и приказал поставить дополнительные койки. А к вечеру заняли и сарай и чердак.
Все врачи к концу дня превратились в хирургов, делавших сложнейшие операции. Санитары вообще сбились с ног. А учитель Сомов лежал во дворе под деревом бледный, неподвижный, и врач сидел возле него со шприцем.
Андрею теперь пришлось работать с маленьким, медлительным и слабосильным человеком. К полуночи Андрей дошел до того, что, подходя к койке тяжело раненного, споткнулся, упал, да так и уснул как убитый.
Очнулся он от грома и грохота, сотрясавшего все здание. Но спать хотелось так, что он только повернулся удобнее и снова впал в забытье. Вдруг что-то упало ему на голову, запорошило глаза. Он вскочил, отряхиваясь. Это с потолка обвалилась штукатурка.
В темной комнате творилось что-то невероятное. Все кричали. Одни звали санитара, сестру, доктора. Другие просто ругали весь белый свет.
При вспышке и взрыве за окном Андрей увидел, что все, кто был в этой огромной комнате, столпились у дверей, стараясь поскорее выйти. Одни пробирались на своих ногах. Другие ковыляли с помощью товарищей или придерживаясь за стенку. Некоторые ползли.
«Бомбежка!» — только теперь понял Андрей и бросился на помощь раненому, лежавшему на койке без движения.
— Дружок, — слабо проговорил тот, — не надо. Мне уж все равно: что там, что тут.
— Внизу — подвал! — пытаясь приподнять тяжелого, словно прикованного к постели бойца, сказал Андрей.
— Помоги тем, кто ползет. А за мною пришли носилки.
Здесь трудно было понять, что нужно делать сначала, а что потом. И Андрей на минуту растерялся.
Дом опять осветился пламенем близкого взрыва, вздрогнул, стряхивая штукатурку со стен и потолка. Бомба разорвалась близко, но стены не повредило. Андрей понял, что скорее надо спустить всех со второго этажа.
С полчаса сплошной вереницей тянулись раненые в подвал, в окопы и траншеи среди двора. В доме остались только самые беспомощные. Ими-то и занимался Андрей. Одних он вел в подвал, держа под руки, других перетаскивал на спине. К концу первого налета бомбардировщиков он спустил в подвал всех, кроме того, неподвижно лежавшего на койке и упрямо не желавшего никого беспокоить.
Но тут Андрею повезло — он перехватил санитаров с носилками, которые выходили из другого подъезда дома, и уговорил спустить и его больного. Те последовали за ним понуро и молча, как выбившиеся из сил бурлаки.
Когда внесли в подвал и этого, Андрей прислонился к косяку, едва держась на ногах.
В подвале было сыро и холодно. Под ногами хлюпала вода. Где-то в кромешной тьме свистела струйка — видно, от недалекого взрыва бомбы лопнула водопроводная труба.
Кто-то зажег спичку, и кошмарная картина представилась Андрею в этом переполненном ранеными, сыром оцементированном гробу. Андрей всерьез считал этот подвал гробом: от бомбы он едва ли мог спасти. Но изменить теперь уже ничего было невозможно.
Снова послышался гул самолетов.
— Третий заход! — объявил кто-то во тьме подвала.
— Видно, этот гад не угомонится, пока все не сровняет с землей, — заметил второй голос.
— Да неужели ж им не видно, что это госпиталь!
— А им все равно, что здесь. Главное для них убивать, уничтожать.
— Но ведь есть какие-то международные правила, есть конвенция.
— А! — сердито пробубнил суровый бас. — Все это писано не для фашистов!
Андрею некогда было прислушиваться. Он в тревоге метнулся наверх: а вдруг еще кого-то забыл, не увидел. Вбежал в пустую комнату, заглянул во вторую, в третью… Вибрирующий гул приближался, наседал, сотрясал окна, и они мелко дребезжали.
Снова рвануло, деревянный дом пошатнулся, заскрипел, с потолка полетели большие пласты штукатурки.
«Тут если и не убьет, то покалечит!» — мелькнуло в голове, и Андрей опрометью бросился вниз.
Влетел в коридорчик подвального помещения и услышал душераздирающие стоны, чью-то надрывную просьбу:
— Пи-ить!
Бомбы вокруг дома рвались и грохотали, сотрясая всю землю. Дверь была прошита осколками во многих местах. Осколки посвистывали где-то над самой головой.
Но Андрей думал теперь только о том, как найти воды. Вспомнил, что у входа в комнаты первого этажа есть умывальная. Вбежал туда, в кромешной темноте нащупал ведро. Открыл кран, но вода не пошла. «Ну конечно же водопровод вышел из строя! — понял он. — Утихнет, сбегаю к озеру!»
Взрывы вокруг дома прекратились. Но когда Андрей встал на ступеньку, ведущую в подвал, ударило где-то внизу, под ногами. Весь дом рвануло, тряхнуло, и засыпало Андрея штукатуркой и какой-то трухой с лопнувшего потолка. Он присел, уверенный, что дом рушится и сейчас его раздавит, как яичную скорлупу. Но тут же отряхнулся. А услышав хриплый приглушенный стон в подвале, одним махом спустился туда.
Теперь в подвале никто ничего не просил, но стон был каким-то сплошным, утробным и таким безысходным, какого никогда еще юноша не слыхивал. Он смотрел в темноту подвала, но ничего там не видел. Только запах появился какой-то совсем незнакомый — удушливый, гнетущий, хотя и не похожий на пороховой. Кто-то, выползая из подвала мимо него, прохрипел:
— Волной контузило всех.
Андрей толком не понимал еще смысла слова «контузия». Но оно ему казалось более ужасным, чем ранение и даже сама смерть. Контуженный, представлялось ему, это заживо погребенный или обреченный на страшные муки.
— Что же делать? — взмолился он, обращаясь к человеку, который на четвереньках взбирался по лестнице.
— Тащи на воздух! — ответил тот, с трудом приподнимаясь на ноги. — Зови санитаров!
— Какие там санитары! — бросил Андрей в сердцах. — Они были в сарае, куда недавно привезли раненых, а сарай тот разнесло бомбой. — И Андрей на ощупь, по стону, нашел в подвале первого, кому нужна была его помощь.
Руки и ноги у этого человека были настолько вялыми, безмускульными, что он даже не мог ухватиться за шею санитара, пытавшегося его приподнять. Пришлось подставить спину, взвалить на себя и, держа за обвислые руки, тащить тяжелое безжизненное тело наверх.
Теперь Андрей невольно посчитал ступеньки из подвала. Их было восемь. Высокие. Но, к счастью, широкие, удобные. И перила справа надежные.
Андрей удивился, когда вышел со своей ношей из дома и увидел, что уже рассвело. Небо было зеленовато-синее, холодное, безучастное.
Над головой пронесся самолет, чуть не сорвавший ветром крышу дома. И тут же метрах в ста обрушилась бомба.
Андрей словно поклонился ей, упал на колени вместе со своей полуживой ношей, но не уронил человека. Так и пополз с ним к щели, которая была выкопана в десяти метрах от дома, видно, еще в первый день войны. Опустив застонавшего и как-то конвульсивно хватавшего воздух красноармейца на дно полуметровой щели, Андрей отшатнулся в ужасе: лицо контуженного было синим, из ушей черными струйками сочилась кровь. Он представил и других контуженных такими же, и, даже не замечая, что в это время и справа, и слева, и позади — совсем близко рвались бомбы, а с неба пикировал ревущий фашистский самолет, Андрей побежал в обшарпанный дом, в котором не было уже ни одного окна, а крыша с фасадной стороны была задрана вверх, словно сорванная ураганом. В подвале он без разбора схватил первого попавшегося, такого же обмякшего человека, и тем же способом потащил его наверх.
Встреченный свистом осколков очередного взрыва, он на этот раз даже не пригнулся — уж очень тяжелой была его ноша. «Попался какой-то сибирский богатырь», — подумал Андрей. Этот даже и в окопе не пошевелился, хотя был еще теплым и тяжело хрипел. Надо было что-то ему сделать, чем-то помочь. Но там задыхаются другие. Воздух в подвале был настолько спертым, что, казалось, дымился. Андрей боялся, что дом вот-вот загорится, поэтому спешил всех вытащить. А главное, что этот дом остался единственным не разбомбленным, и ясно было, что фашисты доконают и его. Надо было успеть вытащить всех из подвала.
Самолеты улетели. Взрывов больше не было. Стало совсем светло. Озеро, плескавшееся почти у самого дома, загорелось алым пламенем — за лесом не спеша всходило солнце. Вытащил Андрей двадцать второго человека, когда снова услышал рев приближающихся самолетов. Он с опаской посмотрел на черных дьяволов, вынесшихся из-за леса, и опять нырнул в подвал. Там было еще трое. Теперь Андрей присвечивал спичками, добытыми в кармане одного из раненых. Этих он решил сперва вытащить из дома, а уж потом помочь добраться до щели. Последнего раненого он нести уже не мог, а тащил со ступеньки на ступеньку, как мешок с картошкой. Выволок, чувствуя, что руки и ноги дрожат и вот-вот свалится сам. На пролетавший самолет даже не посмотрел, хотя тот посеял несколько бомб, взорвавшихся тут же за домом. Андрей отер рукавом лицо и удивился — весь рукав в крови. Почувствовал ссадину на лбу. Вытерся еще раз — крови еще больше.
«Потом перевяжусь!» — подумал и потащил последнего раненого, с удовлетворением заметив, что двое вытащенных перед этим из подвала уже подползают к окопу. Добрался и он со своей последней спасенной душой до ровика, заполненного людьми так, что уже некуда было всунуться. А тут опять взрыв. Оба — и спасатель и спасенный прильнули к земле, укрылись за бугорком свежей глины.
Андрей глянул туда, где ударило, и облился холодным потом: бомба разорвалась там, где только что он вытирал рукавом лоб, выворотила такую яму, что вместилась бы целая повозка.
Теперь Андрею стало страшно за людей, вытащенных на открытое место. Ему казалось, что снова и снова налетавшие самолеты видят их и бросают бомбы только на них, на эту полуживую мишень. Кто-то потащил его за ногу в окоп.
— Прячься сам, — с трудом проговорил этот кто-то. — Осколком убьет.
Андрей послушно сполз в окоп, на чьи-то теплые тела.
— Кажется, кончилось! — тихо проговорил кто-то.
Андрей не спеша поднял голову. Дом их все же стоял, но его расшатало, как старую телегу.
Но вдруг этот двухэтажный деревянный дом вспыхнул черными смерчами, взревел, ахнул и разлегся, притиснулся к земле, словно сапожищем раздавленная спичечная коробка. Андрей не дыша смотрел на кучу обломков, прикрытых покореженной и почерневшей цинковой крышей.
— Замедленная, — коротко заключил один из раненых.
— Да, было бы нам, если бы этот санитар вовремя не вытащил, — сказал второй и позвал: — Товарищ санитар, где ты? Живой? Что с тобой? Отзовись.
Уставившись в одну точку, куда-то в самый центр жуткой катастрофы, Андрей онемел. Ему казалось, что там все же погребены живые люди, что он кого-то не успел еще вытащить.
А потом вдруг какой-то туман закрыл всех спасенных им людей, и Андрею представилось, что все они, эти раненые и контуженные, остались там, под обломками дома.
— А? Что? — вскрикнул Андрей и увидел перед собою учителя Сомова, который держал перед ним кружку и предлагал выпить воды.
Не отрывая взгляда от страшного места, Андрей залпом выпил воду.
— Василий. Сергеевич, там никто не остался?
— Да нет, нет! — громко ответил кто-то у него за спиной. — Все мы тут.
— Спасибо тебе, дорогой.
— Если бы не ты…
— Ах, парень, парень! Поди на фронт рвался. А пригодился вон где. Да еще как пригодился!
— Он-то пригодился. А мы куда теперь годимся? — хриплым голосом спросил скорее самого себя, чем окружающих, красноармеец с перебинтованной от колена до ступни правой ногой.
— Ничего! Отойдем, раны залечим и — на фронт, — неожиданно бодро сказал Рокотов, тот тяжелораненый, который не хотел, чтобы Андрей выносил его из дома.
— Где он, тот фронт, будет, когда мы придем в себя! — скептически протянул боец с синей правой щекой и забинтованными кистями рук. — Теперь наших и не догонишь. Разве только за Минском упрутся.
— Нам их не обязательно догонять, — продолжал свое Рокотов. — Будем, как в гражданскую войну, громить врага в тылу.
— Партизанский отряд! — так и вспыхнул Андрей, и только теперь его взгляд оторвался от страшного места. — А оружие?
— У меня есть пистолет. С него и начнем.
— Да оружие сейчас не проблема, — сказал учитель. — На местах боев его много осталось. Мальчишки теперь запасаются. Это уж ясно.
И тут, легкие на помине, из-за большого дровяного склада вышли подростки. Их было пятеро. Впереди, видно, командир, потому что на груди у него висел бинокль. За ним двое мальчишек несли носилки. А дальше — две девчонки лет по четырнадцать.
Увидев неподалеку от разбомбленного дома раненых, лежащих прямо на земле, они бегом устремились к ним.
— Ну вот, видите, — сказал Рокотов. — Эти не дадут погибнуть.
Ребят этих Андрей знал и тоже верил, что вместе они что-нибудь придумают для раненых. Или дровяной сарай превратят в госпиталь, или разместят их по домам и будут выхаживать под видом родных, если все вокруг займут немцы.
— Бери ведро и неси воды. Мы с тобой должны напоить людей и умыть, — сказал Василий Сергеевич. — А медицинскую помощь им окажет санитарный отряд Сидорчука. Это ж он с биноклем?
— Да, Володька, — кивнул Андрей, вставая. — Был такой мямля, а теперь вот…
Учитель тоже встал и, положив руку на плечо Андрея, тихо, чтоб слышал только он, сказал:
— А мы с тобой так рвались на фронт. Думалось, что только там мы нужны! В жизни часто бывает так, что свой подвиг человек совершает совсем не там, где надеялся.
Андрей смущенно опустил голову: сам он не считал подвигом то, что сделал сегодня. Его подвиг впереди, в партизанском отряде.
Светает. В заснеженном лесу тишина. Кажется, что мохнатые хвойные великаны, облепленные свежим пушистым снегом, чего-то ждут, к чему-то настороженно прислушиваются. Обломилась крошечная ветка, чуть толще карандаша, а эхо пошло от нее, как от выстрела, и вызвало в лесу целый переполох. Заяц, глодавший молодую кору, сразу же дал стрекача. Белка огнистой стрелой взметнулась на верхушку дерева. С шумом и гамом взлетела стая ворон. И только люди, затаившиеся в снегу под деревьями, не сделали ни одного движения, не обмолвились словом.
С глубокой ночи засели словацкие партизаны на склоне горы вдоль ущелья, по которому протекала небольшая, но шумливая речка. Одетые в белые маскировочные халаты, они затаились под елками, окутанными снегом. Все их внимание направлено на мост через бурную незамерзшую речку.
Ночью мост чернел посреди снегов. Он — внизу, на самой середине ущелья, в полукилометре от леса, спускающегося со склона горы. Но на рассвете от воды стал подниматься туман. Сначала он повис дымчатой полосой только над руслом реки, потом сплошной сизой волной пополз по мосту. Часовой в капустно-зеленом шинели, в огромных сапогах долго бродил, словно погруженный по колени в воду. Потом он и совсем утонул в тумане вместе с будкой. И тихонько запел, видно, отгонял страх. А когда рассвело, туман разлился по всему ущелью, как вода в половодье.
Лес, в котором устроились партизаны, теперь стоял словно на берегу огромного сизого озера. Если б можно было плыть по этому озеру, то до противоположного берега ущелья — всего с километр. И там тоже лес, только еще более густой и хмурый. И там притаились под елками партизаны, одетые в белые халаты. И они также ожидают дня. А внизу, точно где-то на дне озера, все поет немецкий часовой, охраняющий мост. Видно, страх вместе с туманом наползает на него со всех сторон.
— Товарищ Котик, самый хороший момент: пока он поет, я проберусь в тот ельничек, — слышится шепот под елкой в малом лесу.
Это говорит Тимофей Кравцов, молодой и отчаянный русский партизан.
— Глупство говоришь, товарищ Крафцоф, — почти сердито отвечает командир отряда Ян Кошик. — Туман пройдется, и ты зостанешься на снегу, яко пенечек перед самым длинным носом часового.
— Я под елочкой замаскируюсь.
— Там елочки, яко девча пяти лет.
— Вот и хорошо, что маленькие! — восторженно шепчет Кравцов. — Часовой и не подумает, что между ними может кто-нибудь лежать. Я зароюсь в снег, прикроюсь белым халатом, даже винтовку замаскирую и буду ждать.
— Снег не есть тепли лебединый пух, долго лежать не можьно.
В разговор вмешивается самый старый в отряде человек, бывший учитель. Он тоже считает, что это неоправданный риск.
— Только у теби есть снайперска винтовка. Ты один можешь выручить Ежо. Сиди тут.
— Рудольф Ладиславович! — Тимофей называет учителя на русский манер, по имени-отчеству. — Вы же понимаете, что не смогу я сидеть здесь, в такой дали от моста, в то время когда Ежо будет там, на самом мосту… Случись там схватка, что я буду делать своей винтовкой! А мы при побеге из Германии, в самую тяжкую минуту, поклялись не оставлять друг друга в беде! Поклялись, вы понимаете…
Долго все молчали. Потом учитель прошептал комиссару:
— Яро, может, пустим… У них, у русов, даже песничка така: «Один за всех, и все за одного».
Кошик и сам знал, что Тимофея не удержать, коль Ежо в опасности. Снял свой лучший в отряде маскхалат и молча отдал Кравцову с двумя гранатами в придачу.
Кравцов оделся и нырнул в туман, как в воду…
Мост через этот приток Трона стратегического значения не имел. Но в последнее время он стал партизанам как бельмо на глазу. Через этот мост немцы шайками ходили в Теплицы «на охоту». Они считали это местечко партизанским и жестоко расправлялись с мирными жителями — грабили, избивали, а тех, кто сопротивлялся, угоняли в Германию или расстреливали на месте.
Местечко и на самом деле было партизанским. Здесь все были как-то связаны с народными мстителями, жившими в лесистых горах. Многие жители были партизанскими связными или разведчиками. А парни и девушки, которых фашисты пытались увезти в немецкое рабство, почти все убежали в отряд.
Не раз партизаны устраивали засады на гитлеровских «охотников» и беспощадно с ними расправлялись. А на днях начисто уничтожили взвод эсэсовцев, пытавшихся увезти из местечка всех работоспособных мужчин и женщин. По опыту Бановец и других населенных пунктов, которые немцы дотла сожгли вместе с мирными жителями, партизаны знали, какая участь ждет Теплицы после расправы с эсэсовцами, поэтому решили отрезать фашистам путь в местечко — взорвать мост. Восстанавливать мост фашисты не станут — Советская Армия уже в Карпатах.
Уничтожить этот мост надо именно сегодня, в воскресенье, когда в город идет много людей из деревень. Вообще-то из сел Теплицкой долины гитлеровцы не пускают людей в областной центр, находящийся за этим мостом в трех километрах. Но по воскресеньям старикам и подросткам разрешается возить на рынок масло, яйца, брынзу и все, чем богата словацкая деревня. В мирное время Теплицкая долина, по сути, одна и кормила весь город. С этим военные власти вынуждены были как-то считаться. Тех, кто нес что-нибудь на рынок, часовые пропускали через мост, а у самого входа в город им выдавались специальные пропуска на вход и выход.
Этим партизаны и решили воспользоваться для проведения операции по взрыву моста.
Среди елочек, которые командир отряда сравнил с пятилетними девчушками, Кравцов зарылся в снег и стал ждать. Минуты казались часами. Часы — вечностью. Руки и ноги коченели. А нельзя было даже пошевельнуться, потому что туман рассеялся, взошло солнце, и немецкий часовой, весело напевая что-то себе под нос, ходил по мосту совсем близко, метрах в ста. Тимофей видел его в щелку между двумя ветками елочек, следил за каждым его шагом.
Еще немного, и через мост пойдут деревенские люди на базар. И тогда…
Но вот на дороге к мосту заскрипел снег. Кравцов оглянулся — из лесочка вышли две женщины. Одна несла под мышкой связанную курицу, другая — гуся в плетеной корзинке. Сразу видно, что несут продавать.
Немец просмотрел их документы и разрешил пройти по мосту.
Потом пошли еще и еще. Старух часовой не задерживал и даже в документы не смотрел. Зато девушек и молодок он держал подолгу, явно с ними заигрывая. Те вынужденно улыбались, чтобы только отвязался, и проходили по мосту.
Кравцов, глубоко зарывшись в снег, вытянул шею и совсем подлез головой под елочку — того и гляди стряхнет с нее снег…
Наконец на дороге показалась блондинка в черной барашковой шапочке, в коротенькой юбке-клеш, в теплой фуфайке, похожей скорее на жилет. Девушка на длинной веревке тащила за собой салазки, в которых сидели петух и две утки. За салазками бежала девчонка-подросток. Этой лет четырнадцать, не больше.
Завидев разрумянившихся от мороза девушек, часовой заулыбался и громко запел что-то на словацкий мотив.
Девушка еще издали стала ему подпевать и даже приплясывать в спортивных ботиночках. Немец обрадовался ее отзывчивости и, подражая ей в танце, начал скользить по мосту в своих огромных подкованных сапогах.
Кравцов замер под елочкой, перестал чувствовать холод, его теперь бросило в жар, от которого снег, казалось, тает как от огня. Пальцы, сжимавшие винтовку, разгорелись докрасна. Он не сводил мушки с головы немца, к которому приближались партизанка Вожена и переодетый в женскую одежду Ежо.
Замер и Рудольф за пулеметом, направленным на двери будки.
Все, что было в руках партизан огнестрельного, — направлено на будку и часового на мосту. Даже если операция по взрыву моста сорвется, Вожена и Ежо должны быть спасены.
Каблучки девушки и ее «сестры» глухо заскрипели по утоптанному до блеска снегу на мосту.
Тимофей положил палец на спусковой крючок винтовки. Из-под шапки струился пот. Но вытереться нельзя. Шевельнешься — и сам себя выдашь!
Вот часовой в капустно-зеленой шинели берет за талию старшую девушку. Она кокетливо щелкает его пальцем по носу. Немец в ответ на это игриво смеется.
У Кравцова от этого смеха пальцы становятся влажными, а спусковой крючок словно накаляется.
Блондинка в черной шапочке снова позволила немцу себя обнять, словно соглашаясь потанцевать. Но тут же выскользнула и показала себе на ноги, потом на дверь в будку. Видно, хотела дать понять часовому, что у нее замерзли ноги и она не прочь бы погреться.
Солдат воровато посмотрел по долине в сторону казармы. На расчищенной асфальтовой дороге — ни души. Потом глянул туда, откуда пришла девушка, — тоже пусто. Он даже пробежал глазами по зарослям молодых елок и заглянул, как показалось Кравцову, в самое дуло его снайперской винтовки. И решительно направился к будке, подхватив девушку под руку и не обращая внимания на младшую, которая тоже потащилась следом, оставив салазки. Вот они вошли и захлопнули дверцу сторожевой будки, над которой поднимался густой сизый дымок.
На мосту остались только салазки с петухом и утками, которые вдруг почему-то беспокойно забарахтались, а селезень даже закрякал.
Сжимая ствол винтовки, Кравцов лихорадочно решал, что делать. Если через минуту Вожена и Ежо не выйдут из будки, надо прошмыгнуть через мост, влететь в будку и помочь друзьям.
Сорок одна. Сорок две… Сорок пять секунд…
Нет! Больше ждать нельзя. Они попались!
И Тимофей сперва полз по-пластунски, а потом кубарем скатился на дно ущелья к берегу речки.
Он знал, что сейчас командир отряда злится за самовольство. Но перед Кравцовым были теперь только мост и эта будка, в которой вот уже пять минут, да каких пять — целую вечность! — творится неизвестно что!
Это ему и всему отряду, напряженно ждавшему в засаде, показалось, что их посланцы находятся в будке очень долго. А те пробыли там ровно столько, сколько надо было, чтобы Ежо выхватил из-за пазухи пистолет и застрелил вошедшего с ним часового. А Вожена в это время выстрелом из своего пистолета убила отдыхавшего на топчане его сменщика.
Тимофей только подполз к мосту, как дверца будки распахнулась настежь и оттуда выскочили Вожена и Ежо. Схватив салазки, они исчезли под мостом.
Кравцов лежал за мостом и видел черную, блестевшую от солнца дорогу к казармам и дальше, к городу, дома которого белели вдали. Заглянув под мост, он увидел, как ловко и быстро Ежо пристраивал свои салазки под железобетонной опорой и даже не посматривал в лес, откуда в случае опасности ему должны подавать сигналы.
«Ежо, не бойся, я с тобой!» — так и рвалось с языка Тимофея, но он удержался, промолчав, чтоб не отрывать друга от работы.
Оставалось пристроить мину, когда в километре от моста, возле казармы, взвыла сирена и к стоящему на дороге автомобилю саранчой устремились немецкие солдаты.
— Ежо, я здесь! — нарочито весело сказал Кравцов. — Тебе полминуты хватит?
— Тишькоо! — обрадованно отозвался Ежо. — Ты тут, хорошо, успею!
Он даже не глянул вверх, на скалу, где неистово качалась маленькая березка — сигнал тревоги.
Автомобиль взревел и рванулся с места на полной скорости. Тимофей хотел крикнуть что-то другу и его напарнице.
Но те уже выскочили из-под моста, разматывая клубок бикфордова шнура. Ежо поджег кончик шнура и, подбежав к Кравцову, хлопнул его по плечу:
— Я знал, ты прибежишь!
Ухватив Божену за руки, они изо всех сил побежали прочь от моста по дороге. На гору здесь карабкаться теперь было опасно, надо было убегать по ущелью, которое неподалеку заворачивало вправо. Навстречу попалась старуха, и они ее вернули, сказав, что через мост нет хода.
Не успели они скрыться за этим поворотом, как сильный взрыв потряс все ущелье. И тут же, словно эхо, раздался пулеметный шквал. Это гитлеровцы стреляли с машин, несшихся к мосту.
Но теперь эта стрельба не пугала партизан. Мост уничтожен. Преследование невозможно.
В расщелине, где не опасна была даже минометная стрельба, друзья остановились передохнуть.
— Зря ты так… рисковал! — с трудом переведя дыхание, заговорил Ежо.
— Молчи! — строго сказал Кравцов. — Больше я тебя одного на опасное дело не пущу. Раз поклялись, то и жить вместе, и умирать вдвоем!
— Нет, лучше совсем не умирать! — вмешалась Вожена.
— Я за это! — с радостью поддержал ее Кравцов.
Точно по заказу партизан и жителей Теплиц пошел снег, закружилась вьюга и занесла все дороги к местечку.
На месте разрушенного моста фашисты поставили столб с фанеркой, на которой по-немецки и по-словацки было написано огромными буквами:
«Путь закрыт! Партизанская долина».
Ефрейтор Ганс Брюнер видел, что русские, в доме которых он поселился на время работы в районной полиции, люто ненавидят его. И все, что ему нужно, делают только по большому принуждению, из страха.
Но однажды, возвратясь домой, Ганс увидел, что его мотоцикл стоит на деревянной подставке и блестит, как новенький.
— Гут, гут! — похвалил он Гаврюху, который сидел в сторонке и соломой вытирал засаленные пальцы.
Такой поворот в поведении хозяйского паренька, который до этого волком косился на постояльца, немец приписал своему умению перевоспитывать русских. Хотел было даже угостить этого лохматого, нахохленного молчуна таблеткой сахарина, да раздумал: русские должны работать на завоевателей безвозмездно, они покоренное племя, рабы. Ганс сел на толстое бревно под стенкой дома, служившее скамьей, и выразительно показал руками на запыленные сапоги, мол, почисть.
Гаврюха, потупя голову, сходил в дом за щеткой и кремом. Молча и все так же не поднимая глаз на фашиста, начистил ему сапоги до мотоциклетного блеска.
Немец подошел к мотоциклу, остановился, как бы сравнивая блеск сапог со сверканием машины, и бросил несколько слов, перевести которые Гаврюха не мог, но догадался — требует так делать каждый день. В знак согласия Гаврюха мотнул своей давно не стриженной головой, но, как показалось гитлеровцу, как-то с угрозой ухмыльнулся.
Больше ничего не сказав, Ганс вошел в дом, где его ждал ужин. Он всегда приходил из комендатуры в пять часов вечера. Долго умывался и отплевывался.
Первое время хозяев удивляло, почему их постоялец так подолгу и по нескольку раз намыливает руки и моет их только горячей водой с мочалкой, будто в огороде или в хлеву копался. А потом все выяснилось. Он, оказывается, прислан шефствовать над полицией. Целыми днями ведет допросы тех, от кого полицейские ничего не могут добиться. Допрашивает в основном дубиной или резиновой плетью. От чего не только руки, а иногда и мундир его бывают в крови.
Умывшись, Ганс устало садился за стол, где уже стояло то, что он утром заказывал хозяйке.
Гаврюхина мать ненавидела постояльца не меньше, чем ее сын. Но, чтобы немец не сделал детям ничего злого, старалась угодить ему — готовила все, что требовал. А кухаркой она была отменной. Если не было гуся или чего другого, заказанного постояльцем, шла к соседкам. Те понимали ее положение и отдавали последнее: не отдай — придет полицай и вместе с душой вытрясет.
Садился Брюнер на старый венский стул, на котором сиживал когда-то хозяин дома.
Отец Гаврюхи был шофером. На стареньком «газике» он увез добровольцев Красной Армии прямо из военкомата на фронт да и не вернулся.
За одно то, что фашист по-хозяйски, основательно, как у себя дома, садился на этот стул, его ненавидела вся семья. Но об этом и мать и дети, конечно, молчали. В доме вообще устанавливалась напряженная тишина, когда Ганс возвращался из комендатуры. Речь заменялась пантомимой, движением глаз.
Немец пил шнапс, который наливал из фляжки, и угрюмо, долго ел. Наевшись до отвала, он вытирал губы хлебом и, бросив этот кусок на стол, тут же ложился на застеленную белым покрывалом постель. Причем хозяйка должна была успеть подложить ему что-нибудь под ноги и уйти на цыпочках, чтобы не мешать отдыху.
Перед закатом солнца немец садился на мотоцикл и гнал по укатанной проселочной дороге. По пути сажал дочку районного старосты, Ганнусю, и мчал на хутор ее тетки, которая угощала ефрейтора как зятя и любила с ним «культурно» поговорить, обходясь десятком заученных полунемецких фраз.
В сумерках возвращались. Ганнуся входила в дом Супруновых, как в свой. Ни на кого не глядя, словно незнакомая, пробегала через кухню, где теперь теснилась хозяйка дома с тремя детьми, и на ключ закрывала за собою дверь передней. Сразу же заводила патефон, и до полуночи дом оглушала режущая слух громогласная танцевальная музыка. Слышались то пьяные взвизгивания, то хохот, то обрывки незнакомых песен.
И только в полночь музыка умолкала. Пошатываясь, Ганс и Ганнуся выходили из дома, их ожидали два полицая. Ганс возвращался спать. А Ганнусю местные полицейские сопровождали домой. За ее жизнь районная полиция теперь отвечала и боялась, как и за самого немца.
Все село ненавидело Ганнусю больше, чем даже ее отца, старосту. Их двоих — Ганса и Ганнусю — называли теперь одним обобщенным именем: Гансы.
Ефрейтор, конечно, ошибся, приписывая себе заслуги в том, что хозяйский мальчишка теперь ежедневно чистил мотоцикл и вообще стал внимательным и послушным.
Истинную причину перемены в отношении к гитлеровцу знали только двое — сам Гаврюха да его закадычный друг Сенька.
В первый же день, как пришли в село, фашисты расстреляли директора школы.
Семиклассники Гаврюха и Сенька начали ломать голову над тем, как отомстить за своего учителя. Когда в Гаврюхином доме поселился этот спесивый ефрейтор, совещания друзей стали ежедневными. Но придумать они долго ничего не могли.
И вот однажды среди бела дня примчался Сенька во двор Супруновых, где его друг неохотно елозил тряпкой по запыленному крылу мотоцикла. Подсел к нему и прошептал:
— Неси чистые тряпки! Живо! С сегодняшнего дня будем драить мотоцикл так, чтоб блестел, как новенький!
— Сдурел! — отстранился от него Гаврюха. — И не подумаю стараться для этого душегуба. Или ты не знаешь, сколько наших людей он замордовал своей резиновой дубиной?
— Неси тряпки, будем чистить, и я тебе все расскажу… — категорически заявил Сенька. — Ты поймешь, что я совсем не сдурел…
Сенька считался в классе самым изобретательным. Все знали, что он собирается стать конструктором самолетов. Еще в четвертом классе он записался в кружок авиамоделистов и выклеивал какие-то никому не известные модели самолетов, чем удивлял даже учителей.
Гаврюха обо всем этом знал и все же не поверил, когда услышал от друга, что с Гансом Брюнером можно расправиться безо всякого оружия.
Когда Гаврюха принес чистую тряпицу и подсел к мотоциклу, Сенька тихо сказал, что чистить мотоцикл и вообще содержать его в порядке надо для того, чтобы ефрейтор смелее на нем носился.
— На большой скорости он сам себе снесет голову, — убежденно предсказал Сенька.
— Жди, пока это он на что-нибудь наткнется! — разочарованно протянул Гаврюха. — Я-то думал, ты что-то изобрел…
Внимательно осмотревшись по сторонам, Сенька приглушенным голосом терпеливо объяснил другу, что именно надо сделать, чтобы мотоциклист поскорее «наткнулся».
Он где-то вычитал, что, если туго натянуть над дорогой проволоку, она сорвет мотоциклиста с машины. Только надо точно угадать высоту.
Мотоцикл уже блестел так, что в никелированных частях ребята отражались, как в зеркале, а Гаврюха и Сенька все его терли и говорили, говорили — обсуждали каждую мелочь предстоящей боевой операции…
Было конечно же страшно. Ведь они собирались убить человека. Убить, уничтожить насовсем, навсегда. Это нелегко взрослому, не только подростку. Но гитлеровец сам их на это все больше настраивал. Каждый день по селу черной змеей проползало сообщение о новой кровавой расправе Ганса Брюнера с кем-нибудь из жителей села, которого ребята знали, может быть, как добрейшего человека. И Ганс в сознании мальчишек все больше отделялся от людей, вообще от рода человеческого, превращаясь в ненасытного кровожадного хищника, которому каждый день нужна новая жертва.
И удивительным было для ребят, что настраиваться на задуманное дело им пришлось целых полмесяца. Наконец решились. Достали стальную проволоку и шкворень, для того чтобы закручиванием натянуть проволоку. Все это припрятали в кустах на пути к хутору, на самом ровном месте, где мотоцикл, как убедились ребята за две недели наблюдений, носился на самой большой скорости.
Теперь оставалось выбрать удобный момент, когда Ганс сильно напьется. Пьяный он обычно задерживается на хуторе и, возвращаясь, развивает бешеную скорость. Но когда это случится, да и как узнаешь наперед, в каком виде он будет возвращаться с хутора? И заговорщики решили ускорить нужный момент. Однажды Сенька принес Гаврюхе бутылку крепкого самогона, который мать держала «про случай болезни» вместо спирта. Попробовали несколько капель на огне — горит. Значит, будет дело. Теперь надо прислушиваться Гаврюхе, когда немец потребует у матери «саммохонь», и вместо тридцатиградусного подсунуть ему такой, что горит от спички. Такой случай выпал на второй же день. Мать сама послала Гаврюху к куме за свекольным самогоном, поэтому на обратном пути он без всякого труда заменил одну бутылку на другую.
В этот день Ганс, крепко пообедав и осушив бутылку крепчайшего самогона, не стал даже отдыхать, сразу умчался к Ганнусе. Он еще во дворе взял бешеную скорость, зацепился крылом за калитку, но не обратил никакого внимания на оторванное, загогулиной поднявшееся вверх крыло.
Гаврюха молча, внешне спокойно, не спеша пошел к Сеньке. А оттуда босиком, словно подхваченные вихрем, друзья помчались по кустарникам к месту своей засады…
Гаврюха с Сенькой устроились возле дороги, что шла из села на хутор. Они облюбовали место, где с одной стороны стояла старая, в два обхвата верба, а с другой над самой дорогой распустила тяжелые космы столетняя береза, окруженная кустарником. Здесь ребята, как было задумано, обулись в старые немецкие ботинки, притаились в кустах и стали ждать, когда по дороге перестанут ходить деревенские люди. Только тогда можно будет натягивать проволоку.
Солнце село на макушки деревьев совсем близко, прямо в лесу. Весь сосновый бор словно вспыхнул огромным пламенем. А с болота, простиравшегося по другую сторону дороги, в спину ребятам уже тянуло прохладной поземкой тумана.
После заката немцы запретили показываться за селом. А закатывалось сегодня солнце уж очень долго. Ребята смотрели на расплавленный шар и досадовали, что он совсем никуда не спешит. Но вот последняя сочно-алая капля дневного огня канула в зеленом хвойном океане. По этому сигналу ребята бросились к проволоке. Сенька потащил ее за свободный конец через дорогу. Гаврюха подбежал к нему на помощь. Обмотав проволокой ствол вербы на том уровне, на каком она была прикручена к березе, ребята выскочили на дорогу и поставили под серединой еще не туго натянутой проволоки палку, которую они приготовили дома в соответствии с высотой сидящего на мотоцикле ефрейтора. Так же быстро вернулись к вербе и, заложив под проволоку шкворень, начали закручивать железную петлю. Закрутили с наружной стороны. Потом с внутренней крутили, пока проволока не загудела громовым басом. Закончив дело, высыпали по пачке махорки возле каждого дерева, где работали.
— Теперь никакая собака не возьмет нашего следа. Только бы Ганс не заметил проволоку да не пригнул голову! — с дрожью в голосе сказал Сенька.
— Хорошо бы, подольше он сегодня кутил на хуторе! — взмолился Гаврюха.
Собрав старые рукавицы, которыми держались за проволоку, ребята ушли на болото, к тому месту, откуда надеялись удирать в случае удачи. На дороге они нарочно оставили следы солдатских ботинок: пусть немцы думают, что это дело партизан.
Не ушли сразу домой не потому, что раздирало любопытство, а потому, что, если немец проскочит невредимым, проволоку надо сразу же снять, чтобы утром не обнаружили ее полицаи и засаду можно было повторить.
Ночь наползла на болото густыми темными туманами. И только над лесом, в той стороне, где растаяла последняя капля дневного светила, плыла чуть подкрашенная багрянцем тучка — предвестник ненастья. Все замерло. Даже лягушки умолкли, словно тоже прислушивались к нахлынувшей тишине.
— Гаврюх, а вдруг его так развезло от самогона, что остался ночевать на хуторе? — прошептал Сенька. — Ведь там ему еще добавит Ганнуськина тетка.
— Не. Побоится ночевать без охраны, — ответил Гаврюха и настороженно поднял руку. — Тихо, что-то гудит.
Оба прислушались. И разочарованно:
— Самолет.
— Пошел на восток, проклятый, — уверенно заметил Сенька.
— А мне кажется, наоборот, на запад тянется гул, — возразил Гаврюха. — Может, наши летят бомбить Берлин. Листовку-то читал? Уж не раз наши бомбили Гитлерово логово.
— Хорошо бы! — согласился Сенька только потому, что уж очень хотелось, чтобы наши бомбили фашистов и вообще громили их.
Стрекот мотоцикла застал друзей врасплох, он появился как-то сразу неожиданно близко. Ухватившись за руки, ребята застыли, чувствуя тугой, гулкий и учащенный пульс друг друга.
Из-за плотины, где дорога круто заворачивала в лес, вырвался яркий пучок света, чиркнул по болоту, прижимая молочный туман, и тут же вернулся на дорогу — отрезал лес от болота.
— Увидит! — сжав руку друга, прошептал Сенька. — Струна блеснет при свете!
Мотоцикл, перескочив плотину, помчался на полной скорости, но ребятам казалось, что тащится он слишком медленно, что порой чуть ли не останавливается. Приближаясь к тому месту, к которому было приковано все внимание друзей, мотоцикл перестал урчать. Слышны были только выхлопы: пах! пах! пах! Это значит, что мчится на высокой скорости. И все равно страшно: вдруг помешает что-то непредвиденное…
Словно взрыв, раздался рев мотора. Погасла фара. Женский визг огласил болотную тишь. И все смолкло.
Гаврюха и Сенька стояли ошеломленные: неужели удалось? Стояли не двигаясь долго, казалось, целый час, хотя на самом деле не прошло и минуты. Но вот до слуха обоих дошло жалобное:
— Ганс, Ганс! Что с тобой? Га-анс!
И вдруг крик на весь лес: так кричат только в самом безысходном случае. Крик этот стал удаляться в сторону хутора, до которого было ближе, чем до села…
Гаврюха и Сенька поняли, что задуманное ими дело удалось. Поняли и удивлялись, что не испытывают ни удовлетворения, ни радости, только еще более лютую злобу к фашисту и все усиливавшийся страх перед тем, что будет дальше.
Когда Ганнуся с криком побежала на хутор, друзья тоже рванули к болотному ручью, который выбрали для ухода от возможного преследования. Войдя в ручей, они добрели до того места, где он впадал в речку. Здесь у них стоял плот из двух бревен. Забрались на этот плот, оттолкнулись от берега и поплыли. На середине речки поснимали огромные немецкие ботинки. Их они нашли на месте боя еще в начале войны. И вот теперь воспользовались ими, чтобы у тех, кто будет искать виновников ночного происшествия, не было подозрения на подростков, да и на местных жителей. Пусть думают, что это сделали партизаны. В каждый ботинок еще из дому они насыпали махорки — собака ткнется носом и след потеряет. Но и этой предосторожности показалось мало. Они заложили в каждый ботинок по камню и бросили в речку.
Теперь было главным вернуться домой, пока на место расправы с районным палачом не прибыла полиция.
Подплыли к другому берегу, выскочили, а плот толкнули на середину. И, убедившись, что течение подхватило их средство переправы, пошли лесом, среди которого и стояло их село.
Прибежав на хутор, Ганнуся рассказала о случившемся. Так как она сидела сзади и, боясь быстрой езды, сильно пригнулась, обеими руками держась за ремень Ганса, то ее просто столкнуло с седла, не причинив особого вреда. Шишка на лбу да синяк на локте — вот все, что она получила за свою разгульную жизнь. Выслушав ее, тетка послала батрака в комендатуру. Паи комендант сообщил об этом в город и тут же всю полицию выслал на место происшествия.
Только утром из города на броневике прибыли немцы с собакой.
Ищейка покрутилась возле деревьев, между которыми была натянута проволока, почихала и следа не взяла.
Но полицейские нашли следы ботинок не только возле места происшествия, но и на пути к реке, и даже на дне ручья. Дальше было ясно, что убийцы ефрейтора на чем-то уплыли.
В соседнем районе был пойман плот, ничем не помогший следствию. Не помогла и проверка обуви всех жителей районного центра и даже окрестных деревень. Люди, которых полиция допрашивала, словно сговорились, твердили одно, что никто не посмел бы обуть ботинки немецкого солдата.
Немцы и сами это понимали.
Все кончилось тем, что для острастки выпороли десятка два взрослых мужчин и забрали весь скот для увоза в Германию. А в доме Супруновых поселили нового шефа, теперь уже офицера. Наверное, прежний хвастался перед друзьями, что его здесь вкусно кормили. Поэтому новичок, высокий белоглазый блондин, войдя в дом, сказал, что его надо кормить еще более вкусно, чем кормили ефрейтора, чище и все делать точно в назначенный час.
У нового шефа не было мотоцикла. По вечерам он никуда не ходил, и возле дома Супруновых круглые сутки стоял часовой. Теперь Гаврюха и Сенька уж и не знали, удастся ли что-нибудь придумать и для этого. А он очень скоро заслужил того, чтобы с ним тоже расправились. Но теперь вокруг все больше стали действовать партизаны. И Гаврюха с Сенькой надеялись, что рано или поздно найдется рука, которая дотянется и до этого палача.
Гриша приехал к тете Нине поздним вечером. Тетя встретила его слезами и причитаниями: ее единственного сынишку, Тимку, застрелил фашист за то, что не дал разорвать портрет Ленина. А муж, добровольцем ушедший на фронт, погиб в самом начале войны. Полицаи избили ее до беспамятства, выбили стекла в обоих окнах, угнали корову и поросенка и выгребли все, чем можно было жить. С помощью соседей тетя Нина кое-как оклемалась и сообщила о своей беде сестре Елене, Гришиной матери, жившей в лесном селе, километрах в десяти. Гришина мать пришла, помогла сестре по хозяйству. А теперь вот послала воз дров, под которыми были мешочки и торбочки с мукой, крупой и всем, что сумела припрятать от грабителей.
Въехав в опустевший двор тетки, Гриша по-хозяйски распряг коня, потрогал холку — не сильно ли взмок, снял хомут и отвел в сарай.
А тетя Инна все стояла, заложив руки под передник, смотрела на хозяйничающего племянника и плакала, тихо плакала, словно восковая свеча таяла.
Гриша и до войны не раз приезжал короткой лесной дорогой, привозил какого-нибудь гостинца. Но тогда тетя Нина с интересом бросалась к возу, а шустрый Тимка тут же безошибочно нашаривал торбочку с его любимым лакомством — хрустящим домашним печеньем хворостом. В обратный путь воз, как правило, нагружался еще больше. Тимкин отец, известный на всю округу бондарь, обязательно передавал и свой гостинец — новую кадочку. И каждый раз приговаривал: «Такой у Елены еще нету». Если бочка случалась довольно вместительная, Гриша клал ее боком, влезал, скорчившись в три погибели и оттуда басисто понукал коня. Тетя Нина, как правило, провожала его до половины пути и все говорила, говорила.
А теперь вот стоит, заложив руки под передник, молча смотрит на племянника, сгружающего дрова, а слезы текут и текут. Стоит она безучастно, отрешенно, потому что ничего ей уже на свете не надо.
Мать и послала Гришу, чтобы отвлекал осиротевшую тетку от ее горьких дум. Как только выяснилось, что немцы из Волчищ выехали, она и снарядила его: «Отвези ей кое-что. День-другой поживи, пока нету в селе тех душегубцев. Помоги ей по хозяйству. Да побольше с ней говори, рассказывай что-нибудь или книжку почитай. Может, она оттает душой. А то как бы руки на себя не наложила».
Помня эти наставления матери, Гриша все время, пока складывал под навесом сухие березовые дрова, рассказывал тетке что-нибудь такое, что отвлекало бы ее от мыслей, которые гнули ее к земле.
И тетя Нина как-то незаметно для самой себя успокоилась, начала помогать племяннику и даже стала хвалить дрова: «Какие же сухие да звонкие поленца!»
Но когда дрова сгрузили и Гриша перетащил в дом полмешка муки, торбу крупы, а потом из-под сена достал узелок с солью, тетя опять заплакала. «Это ж она из последнего!» — сказала о Гришиной матери, приславшей такой дорогой гостинец.
В войну на оккупированной территории в магазины не привозили никаких продуктов. Все прилавки были забиты немецким порошком для чистки посуды. Бабы попробовали им стирать белье — не годится. Ну, со стиркой дело скоро наладилось, вспомнили дедовское средство — щелок. Без сахара тоже стали обходиться. А вот соль ничем не заменишь. И все же ее кое-как доставали. Городские жители выменивали соль у немецких солдат на всякие драгоценности. Золотые сережки, перстни, даже обручальные кольца — все шло на соль. А уж потом за этот дефицит горожане выменивали у крестьян продукты. Соль стала вместо денег. Все теперь расценивалось на килограмм соли.
Вот почему, взяв засаленный холщовый узелок с солью, тетя Нина зажала его в обеих руках, поднесла к самому лицу и опять заплакала.
— Ох, Оляна, это ж она пуда два муки отдала за эту соль! Зачем же мне так много…
— Не за муку, за мамины сережки да перстень, — пояснил Гриша. — Да вы не переживайте, тетя Нина, пока есть, будем делиться последним.
Это он, конечно, сказал словами матери, но и сам был настроен делиться каждой крошкой.
До полуночи Гриша рассказывал обо всем, что считал интересным для тети. Та слушала, а сама все выглядывала в окно, будто бы кого-то еще ждала.
И только утром, разбудив племянника, как только взошло солнце, рассказала, чего она все боится. Оказывается, третий день село опять ждет карателей. Ночью те не очень-то ездят — в лесах появились партизаны да отряды красноармейцев, не пробившихся к фронту. А чуть утро займется, люди сидят на узлах. Мужики дежурят по концам села, чтобы вовремя сигнал подать. Все побегут в лес — теперь уже пощады от тех супостатов не жди.
И тетя Нина пояснила, почему такой страх. Два раза немцы брали хлеб. Все до зернышка выскребли. Кто догадался, заранее закопал в землю, тот и спас какой мешок. А на той неделе староста объявил, что с каждого двора еще полагается по пять пудов пшеницы и по теплому полушубку.
— В прошлом году-то немцам под Москвой русские морозы дали жару, так теперь они в шубы лезут, бабьими шалями кутаются. Староста каждому напомнил: ежели приказ этот не будет выполнен, случится то, что в Речице…
Гриша, как и все люди в округе, знал, что село Речица фашисты сожгли дотла, а кто не успел убежать, тех спалили заживо в собственном доме.
На завтрак тетя Нина накопала в огороде картошки, рассказывая при этом, что почти все жители села не стали в эту осень выкапывать картошку, хотя уже давно пора.
— В земле сохранней. Нагрянут, хлеба не найдут, картошку заставят вывезти в город. Вот люди и приспособились. Только староста выкопал свою и даже просушил на виду у всех. Вот какой я примерный. А ночью все равно закопал больше половины урожая. Люди все видят…
После завтрака тетя Нина стала торопить, чтоб уезжал подальше от греха. Гриша, чтобы ее не расстраивать, не стал спорить, сказал:
— Выкопаю за сараем ямку для продуктов и уеду.
— Яма у меня давно есть. Только нечего в ней было прятать, — ответила тетя и, чтоб племянник больше не задерживался, вместе с ним отнесла в подземелье все, что он привез.
— Запрягай и уезжай, — умоляла она.
— Так, может, и вы со мной поедете? Мама так и сказала: лучше было бы всем вместе эту беду бедовать.
— Никуда я от Тимочкиной могилки не поеду. Ни-ни! — заявила тетка и сама стала запрягать коня.
А Грише так еще хотелось пройтись по селу. Здесь были у него друзья, с которыми когда-то свел его Тимка — храбрец и заводила. И Гриша придумал, будто мама просила еще зайти к учителю, передать что-то от их учительницы.
Тетка его не пускала. Но он дал слово, что будет очень осторожным и, если что, бегом вернется.
Запряженному коню он подложил охапку уже подопревшего на чердаке сена и побежал. А тетя так и осталась ждать его на улице возле калитки.
Села Гриша не узнавал. Многие дома, особенно те, что крыты соломой, стали похожими на воробьев с растрепанными крыльями. Не слышно было ни говора людского, ни крика петухов, ни собачьего лая. Петухов и кур в селе почти не осталось. Злых собак фашисты перестреляли. А люди сами притихли, затаились.
Раньше, бывало, пройдешь улицей в это время и по запаху узнаешь, кто что готовит. А теперь в домах под соломенной крышей и печки не топились. Может, кто и топил, да так же рано, как тетя Нина, чтоб потом быть готовым к налету карателей.
Только над цинковой крышей большого деревянного дома старосты весело поднимался голубоватый дымок. Проходя мимо этого дома, Гриша услышал во дворе веселый смех, и ему стало как-то не по себе. Разве можно сейчас смеяться, веселиться?
А дальше во дворах опять копи, а то и быки, запряженные в брички. Ребятишки, испуганно сидящие на узлах. Тележки, тачки. Кое-где прямо под заборами валялись узлы с пожитками, а люди слонялись по дворам.
Только теперь Гриша понял, что тетя не зря за него боялась — все село боится и ждет…
И все же он шел и шел по селу. Раз люди так приготовились, то, наверное, у них хорошо налажена сигнализация — издалека увидят карателей и дадут знать. Тетя ведь говорила: как ударят в рельс, так беги домой без задних ног.
Пройдя до конца села, Гриша узнал от мальчишек, что караулы расставлены за несколько километров на обеих дорогах, по которым могут приехать гитлеровцы.
Но в войну лютая смерть бродит чаще всего без дорог, является оттуда, откуда ее и не ждешь.
В конце улицы Гриша повернул к парому, любимому месту сборища мальчишек этой деревни и той, что расположена на противоположном берегу реки. Еще издали он понял, что у парома сейчас ни души. Деревянный домик, построенный по типу собачьей конуры — без окна и двери, в котором прятался от непогоды паромщик, тоже показался пустым.
Прикинув глазами расстояние от села до парома, Гриша остановился в нерешительности: если вдруг раздастся сигнал тревоги, надо очень быстро бежать, чтобы успеть вернуться к тете и увезти ее в лес. Но ему так хотелось хоть одним глазом глянуть на паром и все, что там вокруг него, такое памятное и интересное, что он не удержался и помчался что есть духу. Решил добежать туда и сразу же назад.
Ни в будке, ни возле парома, ни даже в огромной долбленке паромщика, которая обычно служила предметом раздора мальчишек, потому что с нее хорошо удить рыбу, — нигде никого не было. Став на середине парома, Гриша прислушался к далекому гулу мотора. Решил, что летит немецкий самолет. Ну это не беда. Самолеты летят на фронт. Каратели появятся не с неба. Такого еще не бывало. Глянул вниз по течению и невольно залюбовался. Стырь, уходя вдаль, делился на три рукава и, казалось, все расширялся. Между этими рукавами были большие острова, на которых могла бы поместиться целая деревня, если бы их не заливали паводки. Козырьком приложил руку к глазам, чтобы солнце не мешало рассматривать ближний остров, на котором однажды Гриша со своим и с Тимкиным отцом провел самую интересную ночь в своей жизни. Показалось, что на острове до сих пор невидимо живут замечательные легенды, которые у костра рассказывал Тимкин отец, партизан гражданской войны. Эх, туда бы теперь хоть на минутку…
И только подумал об этом, как из-за острова выплыл катер и вся река словно задрожала от надсадного рева мотора. За ним показались еще два.
Так вот что он принял за гул самолета! Бежать, бежать, сообщить людям, что немцы едут не оттуда, откуда их ждут. И он стремглав бросился к селу.
Но что сталось с ногами — они были горячими и тяжелыми. Ему казалось, что он не бежит, а только семенит на месте, как годовалый ребенок. И как назло, на огородах за селом ни души. Увидев понуро бредущую по крайнему огороду собаку, Гриша закричал во весь голос, будто собака могла передать дальше:
— Тикайте, немцы! Немцы! На катерах немцы!
Испуганно поджав хвост, серая собачка убежала, Гриша опять закричал. Но понял, что никакого крика у него не получается. От волнения голос перехватило, и он только шипит.
И вдруг увидел у крайнего дома женщину с ведрами на коромысле, удивленно смотревшую на него, бегущего прямо по грядкам. Гриша приостановился, взмахнул руками в сторону реки и закричал:
— Тетя, немцы на катерах! По речке каратели подплывают!
Женщина в испуге уронила коромысло с ведрами и убежала в дом. Даже соседям не сообщила, так испугалась.
— Шалопутная! — бросил Гриша со злостью и через ее двор помчался на улицу.
Пробегая мимо опрокинувшихся ведер, он вдруг схватил одно большое, цинковое, другой рукой прихватил коромысло и на бегу начал бить коромыслом в дно ведра и кричать одно только слово:
— Фашисты! Фашисты!
Из двора старосты наперерез ему выскочил парень в розовой рубахе с засученными рукавами.
— Чего орешь, дурной! — закричал он и выхватил ведро. — Что они тебя, резать собираются?
Видя, что с таким верзилой не справиться, Гриша бросил ему под ноги коромысло и убежал, снова крича и показывая уже выбегавшим за ворота людям в сторону реки, где все страшней ревели моторы.
Наконец на одном конце села ударили в рельс, и тут же отдалось на другом. Закричали, заголосили женщины, заскрипели, затарахтели брички. Улица сразу же заполнилась подводами, тележками, людьми, бегущими с узлами, с детьми на руках. Все село через огороды двинулось в лес.
А Грише еще далеко было до тетиного дома — она жила на другом конце. Как же он ее подвел! Бедная тетя! Что она теперь делает! Ведь она, конечно, ждет его. У нее и своих бед, а тут еще он.
Гриша бежал изо всех сил. Сердце его, казалось, вот-вот вырвется из груди. А улица уже опустела. Шум убегающих людей паводком уходил за село. Только одна лошадь, запряженная в бричку, вырвалась из какого-то крайнего двора и неслась посередине улицы, как будто ее укололи.
«Взбесилась!» — подумал Гриша и хотел посторониться, чтоб не сбила, как вдруг узнал своего гнедка и только теперь заметил длинный кнут, который хлестал коня то справа, то слева. Отбежав на обочину, Гриша увидел тетю Нину, сидевшую на бричке и отчаянно гнавшую коня. Заметив племянника, тетя закричала что-то бессвязное, пытаясь остановить осатаневшего коня. Но Гриша сумел ухватиться сзади за бричку и влезть. Пробравшись на передок, он перехватил вожжи у тети, которая безуспешно пыталась повернуть коня то в один, то в другой проулок в сторону леса. Когда он взял вожжи, тетя обхватила его обеими руками, прижалась и зарыдала, содрогаясь всем телом. Она так крепко его держала, будто бы только что выхватила из огня, спасла от неминуемой гибели и все еще не верила в это.
На середине села, против дома с ослепительно белой крышей, дорогу перегородил длинный стол, накрытый белой скатертью. Возле стола топтался усатый мужчина в красной рубахе до колен. Это был староста. А вся его семья суетливо бегала от дома к столу. Кто тащил скамейки, стулья, табуретки, кто нес миски с едой, кто — тарелки и все, что необходимо для застолья.
— Староста пир готовит душегубцам! — зло бросила тетя. — Выслуживается, чтоб его дом не палили.
Не добегая до этого торжественного препятствия, конь шарахнулся с дороги, и Гриша повернул его в проулок. Но и Гриша и тетка заметили, что возле парома уже выгружались гитлеровцы в касках, один вид которых леденил душу.
Немецкая каска, свастика — это то, от чего в войну у каждого, кто не был заодно с фашистами, холодело сердце и сжимались кулаки.
Выбравшись из деревни в лес, жители Волчищ еще не считали себя спасенными. Лесок, подковой окаймлявший село и как бы прижимавший его к речке, был небольшим. Дальше начиналось непроходимое болото. Старики говорят, что когда-то, давным-давно, это болото было речкой, что основное русло Стыря проходило именно здесь. Первые поселенцы устроились на острове длиной километров семь и шириной в два. А потом река промыла себе путь справа от села, а старое русло совсем оставила. Долго эта протока была просто старицей. А со временем заросла ряской и превратилась в трясину, через которую можно пробраться только по кладкам.
Все свои надежды беженцы и возлагали на эту трясину. Еще в начале войны люди, которым нужно было скрываться от фашистов, проложили кладку из жердей. И вот теперь по этой ольховой тропе все село потянулось гуськом на ту сторону болота. И старики и дети, уж не говоря о женщинах, были до предела нагружены узлами, котомками, мешками. Наиболее предусмотрительные давно уже перенесли за болото все необходимое и закопали в лесу. Теперь они шли налегке и помогали другим.
Когда женщины, дети и старики перебрались через болото и углубились в сухой смешанный лес, мужики, оставшиеся на этой стороне, распрягли лошадей и пустили их в лес. Уцелеют после нашествия карателей, хорошо, нет — своя жизнь дороже. Простившись с лошадьми, как с верными друзьями, мужики понуро потянулись по кладке. Шедшие последними вытаскивали засосанные трясиной жерди и уносили или разбрасывали по болоту. После них уж никто не смог бы здесь пройти.
Лишь когда и мужики перебрались через болото, их семьи почувствовали себя в безопасности. Не станет же немец палить по лесу из минометов, да и самолетов не пошлет на такое никчемное дело, рассудили беженцы и начали строить шалаши, прятать детей от возможной непогоды.
Вскоре за болотистым лесом, где стояло только что покинутое людьми село, задымило, затрещало. Беженцы побросали свои дела и семьями, жалкими кучками стали молча смотреть туда, где горели их дома, их нажитое трудом все необходимое, что не могли унести с собой, где навсегда уничтожался их привычный семейный уют, без которого немыслима жизнь.
Сперва курился только дым, а потом стали подниматься клубы огня, потом начался такой треск, что казалось, загорелся даже лес, отделявший беженцев от карателей. Дети крепче хватались за юбки матерей, старики, упав на колени, молились богу или посылали проклятья супостатам.
Пожар наливал весь лес пламенем, и страшно было, что и на самом деле загорится зеленая защита, да и все вокруг займется этим истребительным огнем.
Люди, сами того не замечая, постепенно собрались в одно место, под ветви огромного старого дуба. Собрались и сгрудились так, будто стали теперь одной большой, вконец разоренной, обездоленной семьей.
В напряженном, жутком безмолвии сотни людей вдруг раздался вопрос:
— Что было бы, если бы не заметили, откудова появились те супостаты?
— Ага. Все ждали их на дороге, а они из воды…
— Кто первым их заметил?
— Кто-то смекалистый.
— Говорят, какой-то мальчишка.
— Какой?
— Чей?
Мальчишки, запуганно жавшиеся к своим родителям, стали переглядываться, глазами спрашивая друг друга. Но герой не объявлялся.
— Да-а, кто-то очень скромный, — заметила седая учительница, стоявшая рядом с тетей Ниной.
Гриша молчал. Прижимаясь к тетке, он с ужасом смотрел на горящее село и думал только о том, чтоб налетели партизаны, отрезали карателям путь к их катерам и самих загнали в тот смертоносный огонь.
В партизанской землянке было тихо и пасмурно. В печурке, возле которой со своим сапожничаньем пристроились дед Иван и двенадцатилетний Назарка, чуть слышно потрескивали дрова. А за оконцем из единственного зеленоватого стекла билась, как стая белых бабочек, прилетевших на огонек, настойчиво шуршала густая снежная пороша. Тихо в этом убогом жилище было не оттого, что в нем осталось только три человека. Нет.
Тяжело раненный минер Темир Османов так истек кровью, что рукой лишний раз не может шевельнуть. Чуть слышным стоном, похожим на вздох, очень редко подзывает к себе, когда чего-нибудь надо: не любит он беспокоить.
А дед Иван и Назарка все уже переговорили за время долгого, томительного ожидания отряда, ушедшего на опасное дело. И теперь настороженно прислушиваются ко всякому новому звуку в лесу. А их в непогоду бесчисленное множество. То что-то жалобно скрипнет. То стукнет-грюкнет надломившийся, но не сорвавшийся тяжелый сук. То ухнет падающий под напором ветра сухостой — на корню умершее дерево. И чуть что, дед Иван или Назарка посматривают на дверь — не идут ли? Может, несут раненого. Может, кто погиб…
Неделю назад один железнодорожник сообщил партизанскому связному, что в старом, заброшенном пакгаузе немцы устраивают склад боеприпасов. Уже выгрузили несколько вагонов с тяжеленными ящиками. Обносят склад колючей проволокой, возводят высокий забор. Вот партизаны и решили взорвать склад, пока фашисты не очень укрепились. Пусть везут свой адский груз дальше. Дорога до фронта далекая — не здесь, так в другом месте поезд нарвется на партизанскую мину. Это уж как пить дать…
Ушли партизаны на это дело всем отрядом, забрали весь запас патронов, оделись потеплее. А главным разведчикам, Коле Скороходову и Оле, теперь тоже ставшей Скороходовой, дед Иван и Назарка сшили комбинезоны из парашюта, найденного в лесу. Это был им свадебный подарок. В общем, подготовились к боевому заданию основательно. Все должно бы кончиться хорошо. Но вот истекли все сроки, а их все нет. И ходьбы-то тут всего трое суток даже с самым большим петлянием.
Без петляния в партизанский стан нельзя возвращаться, чтобы по следу не привести врагов.
Назарка все это учитывал, и все равно никакая арифметика не сходилась. Теперь они с дедом больше всего надеялись только на приход связного Фомича. А что Фомич будет знать все о партизанском отряде, Назарка не сомневался.
Одноглазый лесник Сидор Фомич знал все, что творилось не только в его лесу, но и в окрестных селах, да и в городе.
Два сына Сидора Фомича в первый день войны были убиты на границе. Он сам пришел в отряд. Явился с винтовкой и пулеметной лентой и решительно заявил, что будет ходить в засады, бить фашистов. И стоило большого труда уговорить его остаться на своей работе, чтобы служить партизанским связным.
Только после того как комиссар назвал связного глазами и ушами отряда, Фомич понял, что дело ему поручается достойное. Он быстро установил связь с соседними лесниками. Сошелся с железнодорожниками, с ремонтниками. Хороший он связной, надежный. Но вот и его что-то нет.
— Уу-у — донесся слабый стон из дальнего угла землянки.
Это Темир просит воды. Назарка хватает берестяной туесок с кипяченой водой, который всегда стоит на печурке, и мигом подбегает к больному, лежащему на нарах. Темир пьет устало, подолгу отдыхая. Видно, совсем ослабел. На вопрос Назарки, может, чего-нибудь съел бы, отрицательно повел глазами. Назарке хочется плакать, когда он смотрит на Темира, угасающего, как последний уголек в костре. Но что можно сделать? Как ему помочь?
Поправив под головой раненого подушку из хвои, Назарка опять подсел к деду Ивану и просит подсказать, как помочь Темиру. Старательно выводит Назарка строчку по шву сапога, чтобы расположить деда Ивана. А тот молчит, туго затягивая дратву на заднике валенка, который за ночь стачал из ничего. Молчит…
Деду некогда спину разогнуть — на двенадцать партизан он один сапожник, портной, кашевар и завхоз. Обувь на партизанах так и горит, потому что ходят они по бездорожью, да все больше темными ночами. Как придут с задания, так три-четыре пары «розвальней» оставят у порога.
Розвальнями дед называет обувь, у которой уже не видно, с чего и начинать починку.
Занятый своим делом, дед Иван, казалось, и не слышал вопроса мальчугана о том, как помочь раненому. Наконец, тихо посапывая в седые усы, под которыми, как мышиные хвостики, торчат черные концы дратвы, он озабоченно говорит:
— Молока бы ему, нашему Темирке. Крови много потерял, вот и не выдюживает, хотя рана и затянулась. С недельку бы его молочком попоить, глядишь, кровушки прибавилось бы.
— Деда, может, я смотаюсь на хутор Багна? — шепчет Назарка так, чтобы не слышал больной. — За полдня туда, а назад я и ночью доберусь.
— Мало мне раненого, нужен еще и убитый! — сердито пробурчал дед Иван.
— Да не убьют меня! — убежденно говорит Назарка. — Я ведь хитрый. Сначала все высмотрю, а уж потом пойду.
— На мосту задержат.
— Не пойду на мост. Я под мостом пролезу, как тогда… Теперь я каждую сваю, каждую перекладину знаю под этим мостом.
Дед знал о том, как Назарка выбрался из Кончицы, когда фашисты окружили село и забирали молодежь в Германию. Целый день следил парнишка за охраной моста. А когда стемнело и часовой спрятался от ветра за будкой, Назарка спустился к воде и по сваям перебрался на другой берег.
— Тогда не было у тебя другого выхода. А теперь зачем рисковать из-за бутылки молока? — рассудил дед. — Придут наши и все добудут. — Однако, зная, что одного этого довода упрямому мальчишке мало, он добавил: — Немец теперь стал ученым. Мы сами обучили его осторожности да хитрости. — Дед долго не мог просунуть щетиновый кончик дратвы в прокол. И только когда это ему удалось, пояснил свою мысль: — Тот раз часовой хоть и заметил бы тебя, может, еще и не стрелял бы: мальчонка, что с тебя взять! А теперь они узнали, что мальчишки первеющие пособники партизан. Фашист сделает вид, что не заметил тебя, а сам даст знать начальству, так, мол, и так, пошел в лес какой-то подросток, наверняка к партизанам еду понес. Ну и снарядит по твоему следу разведку. Что тогда?
— Уж лучше пусть убьют, чем приведу хвоста да весь отряд погибнет! — вспыхнул Назарка.
Видя, что убедил мальчугана, дед тихо добавил, что уж лучше еще обождать. Не может быть, чтоб никого из целого отряда не осталось.
Назарка понял, что дед боится только за него самого, и опять за свое:
— Деда, а если не по мосту? Ходили ж наши по льду. Тропка там теперь есть. Говорили, она далеко от моста.
— Думаешь, за тропкой не следят?
— Ночью ее не видно с моста. Да еще в такую завируху.
— Об этом и толкую, что в такую негоду добрый хозяин собаку не выпустит из двора. Сиди себе! Скоро наши вернутся, тогда и придумаем. Может, сам схожу…
Больной опять попросил воды. Дед подал знак Назарке, чтобы кинул в воду последний кусочек сахару…
А когда Назарка напоил Темира и снова подсел к деду, тот тихо проговорил:
— Сегодня самый хороший день, чтоб вернуться хлопцам, — все следы снегом заметает.
«Все следы снегом заметает!» — по-своему представил Назарка и мысленно проследил сложный, но не такой уж далекий путь до хутора Багна.
С опаской посмотрел на деда, не догадался ли, о чем он подумал в эту минуту? С дедом Иваном это бывает: только соберешься что-то сказать, а он сам говорит тебе почти теми же словами.
На всякий случай Назарка не стал больше думать о дороге на хутор. «Уснет дед Иван, тогда все и обмозгую», — решил он и стал зачищать сапоги Темира, которые дед вчера починил только для того, чтобы подбодрить больного. Правый сапог чуть не весь пришлось стачать заново. Дед терпеливо это сделал. Поставил перед Назаркой и громко сказал:
— Темир скоро поправится, а ходить не в чем. Ты его сапоги хорошо зачисть и солидолом пропитай, чтоб воду не пропускали. Он ведь какой — как только ноги свесит с пар, сразу начнет собираться на задание.
Услышав это, Темир слабым движением пальцев попросил показать сапоги. Назарка долго крутил перед ним сапоги, особенно правый, более добротный.
А когда обильно смазал неуклюжие, но крепко стачанные обутки, снова поднес больному. Но тот, видимо, от волнения опять впал в забытье.
Поставив сапоги под нарами, Назарка глянул на левый, на котором было пять заплаток, и невольно вспомнил горькую шутку его хозяина.
Как-то, еще до большого ранения, вернулся Темир с задания усталый, но довольный своей боевой удачей. Сняв левый сапог, он показал его деду Ивану и весело сказал, что этому сапогу повезло: он попал на железную ногу. Ведь Темир по-киргизски — железо. И рассказал историю последней дыры на носке сапога. Собственно, это была не дыра, а просто немецкий кавалерист саблей отхватил кончик сапога.
— Маникюр ногам делал мне приц, отрезал маленький конец ноготь на большом пальцом. Откудова узнал приц, что в партизанской землянка нету ножница? — пошутил тогда Темир.
Он не выговаривал «ф», поэтому у него получалось — приц, пабрика.
Другой раз более серьезную дыру в этом сапоге проделала немецкая пуля в заднике и застряла в каблуке. Темир тогда уходил от патруля после взрыва моста.
Во время минометного обстрела партизан, пустивших поезд под откос, осколком разорвало голенище на самом изгибе.
Осмотрев этот сапог, дед Иван сказал тогда:
— Эти розвальни осталось только в музей выставить.
И пояснил почему: видел он когда-то в музее сапоги царя Петра Первого.
— Добротные сапоги. Еще носить бы да носить. А они стоят себе за стеклом, — по-хозяйски рассудил дед Иван. — Твои бы на то место, а тут те царские ох как пригодились бы… Ну да ладно, попробую. Только в другой раз и не показывай мне такого рванья.
Скоро пришел и этот «другой раз». Но Темиру теперь было не до сапог. Его принесли на самодельных носилках. Ранен он был и в плечо и в правую ногу. Сапог срезал с ноги сам дед Иван. Сам его потом и восстанавливал. Да и то делал это больше для того, чтобы больной верил в скорое выздоровление…
За окошком совсем стемнело, но метель продолжала куролесить. Прислонившись к стеклышку, плотно залепленному снегом, Назарка словно опять услышал слова деда Ивана:
«Все следы снегом заметает».
Они прозвучали, как зов, как голос командира:
«Вставай, Назарка! Иди — все следы заметает метель!»
Он давно так и сделал бы. Но ведь дед Иван не пустит. Надо дождаться, пока уснет. А ложится он поздно.
И Назарка решил сам лечь пораньше, чтобы под старой шинелью, которой он обычно укрывался, все хорошенько обдумать. И тут он впервые слукавил перед дедом Иваном. Зная, что старик может до самого утра просидеть за работой, он спрятал сухие дрова, которые подкладывали в печурку для освещения, а выложил осину, от которой ни света, ни тепла. Ее обычно подбрасывали в печку днем, да и то на красные угли. Дед этой хитрости своего юного помощника не разгадал. А Назарка юркнул под шинель, пропахшую дымом да порохом, и стал думать о своем.
Ну хорошо, проберется он на хутор, пусть даже не заметят его, когда будет проходить по кладке. Но ведь он не знает, что за люди на хуторе. Там на этой лесной полянке стоит пять домов. Все живут под фамилией Багно. А люди-то, наверное, все разные. Может, чей-то сын в полиции служит… Узнают, что пришел из лесу за молоком, сразу поймут, кто он такой. Нет, нельзя признаваться, что из леса. Надо назваться погорельцем. В семи километрах от хутора есть погорелое село Волошки. Там от сотни дворов осталось всего только несколько сараев да развалюх, а хозяйства никакого не уцелело. Можно будет сказать, что в сараюшке на окраине того погорелого села, из которого все жители ушли в лес, он с матерью нашел себе приют. Соврать, что маленькая сестренка расхворалась, вот и пошел искать молока. Неужели не поверят? Свет не без добрых людей. Главное, на немцев не напороться. Говорят, у них есть какое-то снадобье: дадут тебе выпить, уснешь и расскажешь всю правду-матушку. Не хотел бы, да невольно все выболтаешь. Это страшнее всякой пытки…
За окном все кружит и шуршит сыпучая метель, голодным волком завывает в трубе. Дровишки в печурке потрескивают, и храбрый добытчик, сам того не желая, погружается в сон.
Очнулся Назарка в полной темноте. В печурке все прогорело, дед спал, устало посапывая. Не слышно было и Темира. Тот вообще спал беззвучно.
Назарка привычно нашарил на печурке кружку с водой. Разбудил Темира, напоил и, когда тот снова уснул, тихо, на цыпочках ушел к порогу. Ощупью нашел свою старую шубейку с отцовского плеча. Оделся. За печкой взял самодельные лыжи Темира. Прихватил длинную дедову палку, которой тот дорогу щупал. Немного постоял у порога, словно хотел убедиться, что без него здесь пока обойдутся. И вдруг понял: дед Иван подумает, что вышел по своей нужде и заблудился в лесу, метель закружила. Начнет искать. А с кем останется Темирка?
Тихо ступая в больших тяжелых валенках, подошел к печурке, достал уголек из горячей золы и так же бесшумно вернулся к порогу. Угольком начеркал на деревянной двери:
«Ушел на хутор. Я осторожно»…
Назарка считал, что Темир спас его, заблудившегося в лесу, от голодной смерти. А Темир был уверен, что не попадись ему тогда в болотном лесу этот мальчишка, он не добрался бы к своим.
Это случилось в середине прошлой зимы. Партизаны узнали, что через пять часов на Гомель пройдет немецкий эшелон с танками. Быстрой ходьбы на лыжах до железной дороги было около пяти часов. А ведь надо не только добраться, но еще и выгадать момент, чтобы обмануть немца, патрулирующего железнодорожное полотно, и поставить мину.
Партизану часто приходится сутками лежать в снегу и ждать, когда появится возможность незаметно установить и замаскировать мину. А тут времени в обрез только на то, чтобы достичь железнодорожного пути. А когда же минировать? Но командир отряда никак не мог смириться с тем, что вражеский эшелон, несущий Родине смерть и разрушение, промчится мимо цел и невредим, и он разрешил отважной четверке попытать счастья. Командиром группы назначил киргиза Темира Османова.
Темир был твердо убежден, что у партизан всегда найдется возможность выполнить боевое задание, надо только сильно этого захотеть. Но что можно было придумать, если на опушку леса, откуда видны были позолоченные солнечным закатом рельсы, подрывники прибыли, когда уже слышался шум приближающегося поезда!
Дорога здесь круто поворачивала, словно выбирала себе лес пореже. По шпалам ходил немец в каске, с автоматом на груди. Пройдет метров триста вперед, увидит другого патруля и шагает назад, пока не заметит того, который ходит с другой стороны. И так снует туда-сюда, как заведенный.
Партизаны смотрят на немца в бессильной злобе, а сделать ничего не могут. Застрелить его из лесу один пустяк. Но только бабахнешь, другие часовые поднимут тревогу. Поезд остановится. Начнется облава.
Теперь к каждому эшелону цепляют специальный эсэсовский вагон для борьбы с партизанами, подрывающими железную дорогу.
Да, с этим патрулем надо разделаться бесшумно… Сдвинув густые, жгуче-черные брови, Темир пристально следит за немцем, который маячит перед глазами. Трое партизан смотрят на Темира, надут команды. А он молчит, кажется, целую вечность молчит. А шум паровоза уже давит на уши. Наконец самый молодой в группе, Леня Сорокин говорит:
— Можно, Темир, подойти к этому фрицу, я в немецкой форме. Подумает, что я убежал от партизан…
— Быстро раздевайся! — в ответ приказал Османов, снимая свою шинель и пиджак. — Сам надену шинель прица. Ты псе равно немецки ни бельмес!
Переоделись. Темир расстегнул воротник шинели с погонами эсэсовского офицера. Фуражку со свастикой — набекрень. Так больше похож на убежавшего от партизан немца. Взвалил на плечи рюкзак с миной нажимного действия, сунул пистолет во внутренний карман кителя и, ободряюще глянув на товарищей, рванулся из лесу прямо к железной дороге.
Патруль в это время шел в другую сторону. Однако услышал скрип снега под ногами быстро бегущего человека и оглянулся. Сначала ухватился за автомат. Потом, поняв, что к нему бежит немецкий офицер с явным намерением просить помощи, защиты, ускоренным шагом пошел навстречу.
А «эсэсовец» теперь уже расстегнул шинель, под которой звенело множество орденов, призывно махал и махал рукой. Наконец метрах в десяти упал, споткнувшись обо что-то в кювете. Начал барахтаться в глубоком снегу. Но подняться не мог. Часовой понял, что офицер совсем обессилел, подбежал к нему на помощь. Склонился, чтобы взять под руки, но в тот же момент сам полетел в снег. Человек в эсэсовском кителе сразу же оказался наверху и ударом пистолета прикончил патрульного.
Партизаны, стоявшие в лесу, бросились на помощь своему командиру. Но, когда они приблизились к кювету, Темир уже поставил мину, почти не маскируя ее. И, увидев на другой стороне ручеек, ведущий в лес, понял, что это единственная тропка, по которой теперь можно уйти, не оставляя следа. Взмахом руки он приказал переходить насыпь и следовать за ним.
Но то ли его команды товарищи не поняли, глядя на вырвавшийся из-за леса огромный черный паровоз, то ли не решились на виду у машиниста перебегать дорогу, чтобы тот не заподозрил неладное и не остановил перед самой миной, а только они не последовали за командиром — бегом вернулись в лес.
Тяжело груженный эшелон на большой скорости налетел на мину. Взрыв отворотил рельс, и паровоз влетел в болото на всю глубину колес. Вагоны с разгона летели, громоздились один на другой, грохотали, трещали, скрежетали…
Дорога была так запечатана, что гитлеровцам пришлось потом строить обводной путь.
Однако из заднего вагона, в котором находился карательный отряд, почти все немцы успели выскочить.
Темир, отошедший по ручью в лес всего на полкилометра, стал ждать товарищей. Сапоги были полны воды. Но сейчас было не до того. Что с ребятами? Успеют ли уйти, если не решились перебегать дорогу?
Через каких-нибудь четверть часа в лесу, на той стороне насыпи, где была группа Темира, послышался громкий лай собаки. Под сердцем похолодело. От собаки ребятам не уйти…
Первым желанием было броситься товарищам на помощь. Но что он мог сделать с пистолетом против вооруженного до зубов отряда карателей, у которых к тому же есть отличный следопыт — пес. Темир вошел в ручей по следу убитого немца, протоптавшего за день тропинку в снегу. Собака не возьмет его следа в воде. А след ребят немцы сразу же, конечно, увидят сами, и без собаки.
Собачий лай все удалялся. Потом в той стороне раздался винтовочный выстрел: собака умолкла.
— Молодец, Сережа! — вслух похвалил Темир своего друга, догадываясь, что именно он застрелил ищейку.
Но тут же завязалась перестрелка. То винтовка бахнет, то ППШ прострочит, то забухает немецкий ручной пулемет. Перестрелка все удалялась и удалялась. Потом стихла, как по команде.
«Что там произошло? Неужели все ребята погибли?» — подумал Темир и, выбравшись из ручья, понуро побрел по лесу. Теперь он уже не думал о погоне. Ему все представлялась стычка его товарищей с фашистами…
В сапогах, полных воды, в легкой немецкой шинели, без головного убора, брел он по лесу, сам не знал куда, брел вдоль ручья, который мог привести к какому-нибудь жилью или, наоборот, завести в непролазную чащобу. Надо было просто подальше уйти от железной дороги. А потом уж окольными путями возвращаться в лагерь. И на рассвете, когда уже решил, что так в лесу и окоченеет, он набрел на небольшую тропинку, убегавшую от ручья в густой ельник.
И обрадовался, и насторожился.
Хутор? Село? Но ни собачьего лая, ни крика петухов, никаких других признаков близости деревни. Стал присматриваться внимательней и увидел следы сапог. Но вскоре заметил дымок, а потом и шалаш — жилье какого-то лесного отшельника. Шалаш был сооружен наподобие чума, и дым выходил из него сверху.
Из шалаша вдруг высунулась лохматая мальчишечья голова. Слабо вскрикнув, маленький хозяин спрятался. Темир понял, что тот принял его за немца, и громко окликнул:
— Мальчик, сапсем не боись, я не пашист. Я кыргыз.
Но когда партизан залез в шалаш, мальчик все равно испуганно забился в угол, за кучу хвороста, и обреченно смотрел побелевшими глазами. Темир подбросил хворосту в чуть дымившийся костерок и стал молча разуваться.
Мало-помалу освоились, заговорили. А когда Темир рассказал, что с ним произошло, мальчик доверился ему, назвался Назаркой и поведал свою горькую историю.
Кто-то выдал, что отец Назарки добровольцем ушел в Красную Армию и стал снайпером, потому что был самым лучшим охотником в округе.
Немцы сожгли хутор вместе со всеми, кто в нем был. А Назарка с другом через окно убежали в лес. Дружка немцы заметили, подняли стрельбу и, наверное, убили. Сначала Назарка хотел пробраться на мельницу, к своему дяде. Но побоялся, что немцы и там его найдут. Забрел в лес. И вот уже неделю в этом курене. Ослабел от голода и целыми днями жег хворост, в надежде, что на дымок набредет кто-то из добрых людей. Так он, конечно, и умер бы здесь от голода.
Обсушившись, Темир тут же пошел с мальчиком к мельнику.
Там их одели, накормили, но оставить мальчика у себя побоялись, и Темир увел своего юного друга в партизанский лагерь.
Как же мог теперь Назарка послушаться деда Ивана и не пойти за молоком для спасения друга?
Назарка сызмальства привык ходить с отцом на охоту, где терпел всякие лишения. Научился пробираться по болотным дебрям, находить дорогу в дремучем лесу. Поэтому ничто его сегодня не пугало — ни колючая пурга, ни болотные колдобины, ни рыхлый снег, в котором лыжи так и утопали. Остановила его только полынья на реке. Тропинку, по которой не раз ходили партизаны в село по льду, после такого снегопада нечего было даже искать. И он, дойдя до речки, середина которой оказалась незамерзшей, пошел вниз по течению, прочь от моста. Ведь где-то же найдется место, где вода скована льдом от одного берега до другого. Хотя речку эту и называют Гнилушкой за то, что она целую зиму дымится желтым паром и толком не замерзает. Он быстро шел по прибрежному льду, все время, как слепец, постукивая палкой вправо от себя. Хорошо, что палка была длинная и можно было все время держаться на безопасном расстоянии от полыньи, тянувшейся по середине речки. Но в одном месте речная быстрина круто поворачивала, и он, ступив лыжей в хлюпкую снежную кашицу, вовремя отпрянул. Пощупал палкой впереди себя — полынья оказалась в одном шаге от него. Теперь пошел еще осторожней и медленней. Палкой постукивал не только сбоку, но и впереди.
Метель стала утихать. Снег, кажется, больше не падал, просто ветер переносил его с одной стороны на другую, гонял по реке, все сильней запорашивал, замаскировывая полыньи. Стало трудно щупать палкой лед. Назарка повернул палку толстым концом от себя, но не каждый раз с одного удара удавалось пробить маскировочный слой снега над полыньей и убедиться, что перед тобою не твердый лед.
Небо стало посветлей. В одном месте угадывалась луна. Но еще не светало. Назарка чувствовал это по тому, сколько прошел. До речки от партизанской землянки семь километров. И по речке километра два. Конечно, он был бы уже в селе, если бы смог перейти речку. Но где он, тот сплошной лед, по которому переходили другие?
Назарка шел все быстрей, все отчаянней постукивая палкой. Наконец попал в сплошное снежное месиво и остановился. Речка здесь даже парила. Повернул к берегу, который в этом месте оказался немного приподнятым над рекой. Поднялся и остановился, в раздумье отирая взмокший лоб.
«Уж лучше пойти к Сидору Фомичу, — прикидывал он. — Туда целых десять верст, зато свой человек. Заодно что-нибудь узнаю и об отряде».
Но тут же, словно наяву, услышал голос командира, который отчитывал однажды Колю Скороходова за то, что тот, возвращаясь с боевого задания, зашел к связному погреться.
— Так просто к Фомичу заходить нельзя! — категорически заявил тогда командир и пристукнул кулаком по столу, словно печать поставил на своем приказе. — Только в самом крайнем случае мы можем к нему наведаться. В самом крайнем!
— Но разве сегодня не самый крайний случай? — вслух, чтобы оправдать свой замысел, сказал Назарка. — Ведь в тот раз командир посылал меня с Фомичом? Посылал.
А это было еще осенью. Командир однажды послал Назарку со связным.
— Сидор Фомич, покажи нашему главному хозяйственнику дорогу к себе, — сказал тогда командир. — Мало ли что…
И вот теперь знание дороги к связному пригодилось Назарке.
Немного постояв на месте, Назарка решительно махнул палкой и пошел по берегу. Дом лесника Сидора Фомича находился поодаль от села, которое стоит с этой стороны речки. Вскоре Назарка увлекся своей новой идеей и даже пожалел, что напрасно потратил столько времени на бесплодные поиски перехода речки.
Дорога к дому лесника сейчас показалась вдвое длинней, чем была осенью, когда Назарка шел следом за самим хозяином.
В одном месте берег реки загибался крутой подковой. Пришлось и Назарке кружить. А осенью этой петли не делали, да и вообще Фомич вел по лесной тропе. Тогда речка проблескивала только изредка, когда выходили на опушку. Чувствуя, что выбивается из сил, Назарка наконец сел на валежину, присыпанную высоким слоем снега. И только опустился на это мягкое, как лебяжий пух, сиденье, ноги загудели, в голове все пошло кругом, а в глазах огоньки желтые замельтешили, как июньская мошкара. Думал, что это опять началась метель. Пошире открыл глаза. Но снег больше не падал. Даже ветер утих. В самый раз чуток вздремнуть. Испугавшись этого желания, Назарка вскочил и тяжело, словно на лыжах висели пудовые гири, пошел вперед.
Но интересно: когда ходили с отцом на охоту, Назарка побаивался диких обитателей лесных и болотных дебрей. Иногда ему чудился волк. Слышалось жадное чавканье дикого кабана, способного растерзать человека ни за что ни про что. Однажды послышался даже окрик «хозяина» леса — медведя. А теперь, пройдя такой путь по безлюдью, Назарка и не вспомнил об этих естественных страхах — боялся только немцев да полицаев.
Думая об этом, Назарка вдруг услышал впереди одинокий собачий лай. Обрадовался, что близко деревня. Но к одинокому лаю прибавился второй, более заливистый. Потом еще один, отчаянный, остервенелый. И пошло. Собаки лаяли, казалось, готовые сорваться с цепи. Потом вдруг этот лай заглушила автоматная стрельба. То ли собаки узнали за войну, что такое выстрел, то ли их всех сразу поубивали, но все они вдруг смолкли.
Стрельба прекратилась. Раздался громкий отчаянный вопль женщины. Потом одиночный выстрел. И теперь уже надрывный плач и причитания.
Назарка остановился. Стало страшно приближаться к такому селу. Лесник жил в полукилометре от села. Собаки у него теперь не было. Нарочно сбыл, чтобы в случае чего партизаны могли прийти, не привлекая внимания жителей деревни. Назарка прислонился к старой сосне, стоявшей почти на полпути от хутора лесника к селу.
В селе опять раздался выстрел. Потом запылал дом, затрещал. И все село осветилось пожаром. Тушить этот пожар, видимо, никто не спешил. Было тихо. И только треск горящего сухого дерева все отчетливей разносился над селом, наводя жуть и оторопь.
Вдруг на пути от села к хутору лесника показались пароконные сани, потом вторые, третьи. Кони бежали галопом. Видимо, их нещадно погоняли.
Сердце Назарки сжалось. Он почувствовал себя маленьким, пришибленным и совершенно беспомощным. Он знал, что до дороги далеко, что его за деревом не увидят. И все равно чувствовал себя парализованным, обессиленным от одного страха за судьбу дорогого ему человека, Сидора Фомича. Хотелось закричать, предупредить лесника о надвигающейся опасности. Но было поздно. Да и не услышали бы его в доме, где, видимо, все спали.
Три подводы промчались в ста метрах от Назарки. Окружили дом лесника, и кто-то забарабанил в ворота. Затрещало дерево. Наверное, ломали калитку. И тут тоже выстрелили три раза из винтовки.
«Убили! Убили! — так и обмер Назарка. — Убили Фомича!»
Вдруг блеснул огонек.
«Поджигают дом! Значит, всех!..» — И, обхватив холодный ствол дерева, Назарка зарыдал, совсем не остерегаясь, не думая о том, что его услышат.
Но вдруг он заметил, что огонь не разгорается, а движется. Значит, это лишь фонарь.
«Может, просто с фонарем ходят по двору, обыскивают», — мелькнула успокоительная догадка.
А фонарь прошел в одну сторону, помаячил, потом — в другую. Потом скрылся и снова, более тускло, показался, видимо, в чердачном окне. Блеснул другой огонь, тоже испугавший Казарку. Но этот стоял на месте, и Назарка понял, что это в доме засветили лампу. Вскоре и с фонарем вошли в дом.
Уехали подводы с хутора как-то неожиданно быстро. Лампа в окне погасла. Но фонарь еще маячил по двору.
Назарка, как только подводы промелькнули мимо него, бросился к дороге, снял лыжи и — бегом к дому. Подбежал к высокому частоколу, прильнул к нему и, увидев старуху с фонарем, не выдержал, окликнул:
— Бабушка! Бабуня, Фомича забрали?
— Бронь боже! Бронь бо!.. — словно заклиная, закричала старушка. — Кто там? Гаврюха, ты?
Назарка вбежал в незакрытые после налетчиков ворота и сбивчиво объяснил хозяйке, кто он такой, назвался просто погорельцем, которого осенью Сидор Фомич приводил на ночь домой.
Старуха, кажется, не вспомнила его, видно, много за это время прошло через дом и погорельцев и беженцев и просто ночлежников. Но она участливо закивала головой и, прося помочь ей закрыть сорванные «теми супостатами» с петель ворота, рассказывала, что старик и так плохой, а тут налетели, кричат, да строжатся, да оружием клацают.
Лишь когда вошли в дом, выяснилось, что у партизанского связного большая беда. Какой-то эсэсовский полковник приезжал в лес на охоту. Сидора Фомича загнали в болото, чтоб сторожил того охотника от партизан. Полдня простоял в ледяной воде шестидесятилетний лесник. И вот ему скрутило ноги. Лежит, двух шагов по комнате сделать не может. А комендант районной полиции устроил этот ночной налет да чуть не застрелил его за то, что хозяин не повел на чердак показать, где там прячутся партизаны. Старухе пришлось самой лазить с автоматчиком и на чердак и на сеновал.
Теперь Назарка понял, почему их связной так долго не являлся. Но боялся заговорить с Сидором Фомичом при старухе. На счастье, она вышла зачем-то в сени, и тогда Назарка, подойдя к большой русской печке, на которой лежал больной, быстро рассказал, зачем пришел.
— Передай своим — пока болею, мое дело может исполнять верный человек. Придут, уговоримся. А ты поспи. Днем бабуся проведет тебя в лес, а там по просеке, как мы с тобою шли, сам дорогу найдешь.
— Усну, а вдруг опять нагрянут?
— На печь залезешь. Притаишься за мною под рядном. Ты щуплый, не заметят.
Но прятаться не пришлось. Назарка выспался на лежанке. Проснулся около полудня. Бабка его покормила. Вместо дырявых валенок дала дедовы сапоги. Они хоть и велики, зато с двумя портянками надежней. В торбу положила кусок меда и четыре бутылки молока. От дома она провела его к ручью, где брали воду. Тут велела немного пройти по дну ручья, чтобы не делать от дома следа, а в лесочке уж стать на лыжи. Сапоги оказались крепкими, воды не пропускали. Отойдя от хутора точно по бабусиной инструкции, Назарка в густом ельнике выбрался на снег и встал на лыжи. Он понял, что далеко не первый уходит с хутора этим путем. И, наверное, каждому так же, как ему, хозяйка напихивала сумку всего, что только могла.
Сперва Назарка шел по лесу, просто держась края опушки. Важно было двигаться в сторону просеки, от которой он знал путь в лагерь. Но, увидев, какой глубокий след оставляют в свежем снегу его лыжи, задумался. А что, если полицай или другая какая сволочь наткнется на его след да и добредет до самой землянки? И чем больше об этом думал, тем больше тревожился. Ведь вся его добыча, будь она и в десять раз больше, ничего не стоит в сравнении с тем, что случится, если на его след нападет враг. А они вон даже на охоту ездят по лесам… Погода, как назло, все улучшалась. Ветра в лесу совсем не было. Там, на открытом месте, когда он брел по ручью, мела небольшая поземка. А тут тишина. Придется отказаться от сокращенного пути. Надо выйти к речке, где почти постоянно тянет ветерок и заметает следы. Да и снег там тверже, не как в лесу.
На пути попался большой березовый пень под молодой сосной. Назарка смахнул снег. Сел, откинувшись спиной к стволу сосенки, как на стуле. Да и не заметил, как заснул. Проснулся совершенно окоченевший. Вскочил, и стало страшно, что уже вечереет, а он еще и половину пути не прошел. Вспомнил, что хотел выбраться к речке, где поземка будет заметать следы, и по заходящему солнцу стал выбираться из леса. Когда вышел на опушку — дневное светило уже погасло и все вокруг утонуло в густом морозном тумане. Речка лишь угадывалась в полукилометре. Выбравшись из леса, обрадовался — на открытом месте повевал ветерок и понемногу заметал его следы. Когда подошел к речке, понял, что он еще только на половине пути от дома лесника до моста, перед которым ему надо повернуть вправо, на просеку. Теперь только бы не отбиться от речки да к мосту не подойти ближе, чем можно.
Темнело быстро. Туман над рекой сгущался и темнел. Вместе с усилившейся поземкой туман валами наступал на лес. А вскоре и совсем все вокруг утонуло в густой непроглядной тьме. Где поворачивать к лесу? Назарка старался двигаться все быстрей и быстрей. Но ему только казалось, что он ускоряет шаг. На самом же деле он так устал, что еле переставлял ноги.
Но где он, тот мост? Хоть бы не наткнуться на него. Стал часто останавливаться. Прислушиваться. Но ничего не видно и не слышно. Только ветерок чуть шелестит в редком лозняке. Да поземка сеет и сеет себе просо.
— Хальт! Хальт! — раздалось неожиданно близко и, казалось, даже не с той стороны, где мог быть мост.
Назарка бросился влево, но сразу же попал в жидкий хлюпающий снег — близко полынья. Кинулся в другую сторону. Но проклятое «хальт!» догнало его вместе с глухим, тяжелым в тумане выстрелом. Назарка побежал просто наугад прочь от того места, откуда все это на него обрушилось. И вдруг его, словно дубиной, ударило в плечо. Он упал и обернулся, ожидая увидеть над собой вооруженного врага. Но никого рядом не было. А над головой что-то потюкивало, посвистывало. И там, откуда раздавались окрики, теперь беспрерывно строчил пулемет.
Назарка лежал, не зная, что дальше делать. Ушибленное плечо теперь не просто болело, а прожигало до самой середины лопатки, словно туда вонзилось что-то раскаленное. Глубоко вздохнув, Назарка почувствовал острую боль и не смог продохнуть. Стрельба прекратилась. Он поднялся, сделал шаг, другой. И, согнувшись, чтоб не так было больно, пошел прочь от страшного места.
«Значит, набрел на мост. — И вдруг встревожился: — Может, ранило меня?»
Когда подумал об этом, почувствовал, что спина взмокла. Что-то теплое ползло под рубахой. Пошел быстрей. Сильней ползет теплая мокрота. Снял с плеча торбу, стало не так больно. Решил нести ее в руке. Но быстро устал. В левой совсем не мог нести — было больно в боку. Повесил на палку и перекинул через правое плечо. Однако вскоре тяжесть стала отдаваться болью в левом боку. Опять взял в руку. Постоял. Отдохнул. И опять пошел, с трудом переставляя ноги.
Вошел в лес. Здесь было теплей. Но снег глубокий. Лыжи проваливаются. Идти все тяжелей и тяжелей. Отдохнуть бы. Уснуть немножко…
Утром вернулись партизаны с задания. Все живы и невредимы. Просто им пришлось долго бродить по лесам, потому что склад боеприпасов они взорвали перед самым приходом воинского эшелона, в котором было два вагона с солдатами. Немцы тут же организовали облаву. На счастье, у них не было собаки, и партизаны сумели направить их по ложному следу. От пакгауза фашисты кинулись в лес, куда вели следы. А партизанам железнодорожники помогли уехать в пустом вагоне проходившего на запад поезда.
Первой в землянку вбежала Оля Скороходова. Румяная с морозца, веселая. Как всегда, звонко поздоровалась. Подошла к Темиру. Спросила деда Ивана про Назарку.
— Я ему валеночки достала. Как раз на него! — с радостью сообщила она.
И вдруг осеклась, увидев, как нахмурился дед Иван.
— Где Назарка? Что с ним? — кинулась к деду, склонившемуся над старым сапогом и даже во время приветствия не вынувшему изо рта дратву. — Дедушка!
Старик кивнул на дверь, пробурчал:
— Там читай.
Оля подбежала к двери и прочла написанное Наваркой.
Тут как раз вошли и другие партизаны. А она опять к старику с вопросом:
— Когда, когда он ушел? Ведь кругом в селах полно фашистов! Пропадет мальчишка! Надо выручать!
Командир, тоже любивший Назарку, как родного, мрачно заметил, что метель кончается и в село идти отсюда нельзя. Да и не узнаешь, каким путем направится мальчишка. Ведь он умный, прямо не пойдет. А теперь, когда снег следы не заметает, вообще едва ли пойдет в лагерь. Где же его искать!
И все же он послал несколько предельно уставших партизан на разведку в сторону моста. Строго приказал не подходить к немцам даже на расстояние выстрела, не высовываться из леса.
Поздно вечером разведчики вернулись ни с чем. Мост охраняется усиленно. Едва ли мальчишка мог там пробраться. Наверное, остался в селе. Может, кто приютил.
Оля занималась Темиром. Она принесла ему масло, курицу, белого хлеба и даже плитку шоколада. Все это дали ей железнодорожники, помогавшие в диверсии. Сварила бульон и накормила больного, после чего тот проспал целый день. А проснувшись, довольно внятно позвал Олю. Обрадовавшись, что больной подал голос, Николай сказал Оле, чтобы она не ходила на следующее задание, а занялась лечением Темира. Согласился с этим и командир.
Была уже полночь. Партизаны спали. Дежурил Николай Скороходов. Он подбрасывал в печурку дрова, изредка подбегал к больному, когда тот чего-нибудь просил, и каждый час выходил проверять посты.
На рассвете дверь приоткрыл часовой:
— Назарку дозорный несет!
Скороходов выскочил. К землянке приближался партизан, второй час стоявший дозорным в километре от лагеря. Он передал Николаю отяжелевшего, но еще, видать, живого мальчонку. Николай внес Назарку в помещение и положил на свой топчан. При свете, мерцавшем в печурке, увидел кровь на шее. Стал раздевать его. Тот застонал. И вдруг рванулся:
— Молоко! Там молоко для Темирки. — И упал навзничь.
Как раз в это время вошел часовой и поставил на стол закутанные тряпицами бутылки с молоком.
— Как же можно было пустить мальчишку ради нескольких бутылок молока! — бросил Николай деду Ивану, который лежал на своем топчане с открытыми глазами.
Рана в боку Назарки оказалась неглубокой. Но он много потерял крови. Когда его раздели и Оля начала возле него хлопотать, он еще раз спросил, дали ли молока Темиру.
— Назарка, милый, вон оно, в кружечке греется, — успокаивала его Оля. — Ты вот сам попей да поспи, чтобы скорее поправиться. А то уж очень дорогою ценой досталось тебе это молоко. Поправляйся, милый.
Мамбет в первый день каникул приехал на зимнее пастбище. Все ему здесь было ново, интересно. Хотелось сразу же обойти все вокруг. Покормить из рук свою любимую овцу — Белохвостую. Побегать с огромными псами, стерегущими отару. Залезть под домик, в котором теперь живут родители, посмотреть, как там. Ведь это уже не глиняная кибитка, а деревянный дом на колесах, с огромной трубой, как у первобытного паровоза. Конечно же надо было сначала все осмотреть, а потом отогреваться с дороги.
Но отец и мать жарко натопили железную печку и не выпускали долгожданного гостя на холод, все расспрашивали, как там в аиле, как себя чувствует бабушка Гюльнийса да что делает дядя Осмон. В который раз просматривали тетради и громко радовались первым пятеркам своего «последыша». Так родители называли Мамбета между собой.
Зимний вечер короток, что воробушкин носик. Мамбет не успел оглянуться, как его покормили и уложили спать. Мол, устал с дороги, отдыхай. Отец тоже завалился на кошму — он дежурил круглые сутки и теперь сразу же уснул, тихонько засвистел носом. Во сне он не храпит, а тихонько, словно теплый ветерок в зарослях, посвистывает носом.
Мать взяла фонарь «летучая мышь» и ушла к овцам.
Как только дверь за нею закрылась, Мамбет встал, немножко выкрутил фитиль запасного фонаря, висевшего над дверью. Обулся. Оделся в штопаную-перештопаную материну шубейку, которая не пропускает ни дождя, ни холода, ни жары. Нахлобучил на голову огромный отцовский малахай и снова прикрутил фитиль. Совсем гасить нельзя, этот фонарь должен гореть на всякий случай всю ночь.
Тихонько, на цыпочках Мамбет вышел из теплого уютного домика в студеную ветреную тьму.
Январская ночь на Тянь-Шане черна и постыла. Сердитый ветер, вырвавшись из высокогорного ущелья, воет, как голодный волк, и гонит по долине то дождь, то снег, то колючую, насквозь пронизывающую пургу. Нет от него спасения даже в зарослях арчи. А вокруг одинокого жилья чабанов — ни кустика, ни оградки. Во все стороны — широкая вольная степь, ровная, словно огромное озеро, окруженное вечными островерхими ледниками. Оттого-то ветры свирепствуют здесь дикими необузданными табунами.
Закрыв за собою дверь, Мамбет невольно прислонился к стенке, чтобы осмотреться, прислушаться. Он знал, что овцы, тесно прижавшись одна к другой, лежат здесь, возле домика. Их целая тысяча, а может, и больше. Но как ни прислушивался, в тугом гуле и вое ветра не слышал никаких признаков жизни огромной отары. Да и увидеть ничего не удавалось. Не скоро в шумящей, рокочущей тьме качнулось мутно-желтое пятно. Это фонарь в руках матери, которая целую ночь должна ходить вокруг отары.
Мамбету жалко стало маму. Ей холодно и страшно И он направился к ней на помощь.
В письме на фронт он обещал брату Нургазы, что во время каникул будет помогать матери и отцу, как взрослый. Хватит считать его ребенком, раз пошел уже десятый год.
За шумом ветра Мамбет подошел к матери совсем близко. И хотел уже заговорить, как она вдруг остановилась, словно заметила что-то неладное. Наклонила голову, подставляя ветру более чуткое левое ухо.
Насторожился и Мамбет. Стал всматриваться в темноту. Но ничего опасного для овец он не видел.
— Мама, что там? — спросил он в тревоге.
Но ветер леденистой волной ударил в лицо и заглушил его слова.
— Мама! — во весь голос крикнул Мамбет и подбежал к матери.
— Вай! — сердито махнула мать. — Ну тебя, Мамбет! Напугал! Думала, волк подкрадывается. Ничего не вижу и не слышу, а спиной чувствую: кто-то есть рядом, кто-то приближается.
— Мам, ты всегда говоришь, что спиной чувствуешь. Как это у тебя получается? — перекрикивая ветер, спрашивал Мамбет.
— Это не только у меня, у каждого чабана, — ответила Урумкан, прикрывая сына полой непромокаемого дождевика. — Ходишь, бывает, целую ночь. И ничего. А потом вдруг станет страшно, и кажется, кто-то стоит за спиной, крадется к отаре.
По спине Мамбета пробежала целая стая мурашек.
— Не успеешь ничего сообразить, а уж собаки начинают бегать, лаять.
— Мам, а сегодня тебе спина ничего плохого не говорит? — с тревогой спросил Мамбет.
— Сегодня она у меня так замерзла, что скреби волчьей лапой — не почувствует.
— Померзнут ягнята, — Мамбет по-хозяйски вздохнул. — Мама, давай я похожу с фонарем, а ты иди погрейся.
— Что ты! Иди лучше спи, силы набирайся. Расти поскорей, может, заменишь меня.
— Мама, ну ты только часок усни, а я похожу с фонарем.
— Утром сама разбужу тебя. Покараулишь, а я прикорну!
Мамбет неохотно пошел домой. Возле двери он остановился. Прислушался. Ветер стал немного тише. То там, то тут раздавалось сонное блеянье овец. Голодно и тоскливо зевнул Койбагар, лежавший на железной крыше домика.
Холодно Койбагару. Голодно. Ему, видно, еще с вечера хотелось есть: вечером чабаны не кормят собак, чтоб ночью не спали. Мамбет не выдержал, нарушил этот суровый закон, вынес кусок мяса и бросил на крышу. Голодный пес на лету проглотил мясо, только зубами клацнул.
Лишь после этого Мамбет ушел спать.
Койбагар в благодарность Мамбету еще внимательнее стал следить за мутно-желтым фонарем, движущимся вокруг отары.
«Всю ночь ходит хозяйка вокруг притихшей отары. И чего ей не спится? — думает Койбагар. — Ведь все равно постороннего первым услышит он, Койбагар, или в крайнем случае Актайлак, лежащий с другой стороны двора, на куче всегда теплого овечьего навоза. Хозяин обязательно прикорнул бы где-нибудь под стенкой, покурил бы и вздремнул. А она не уснет!..»
В щелку залепленного снегом глаза Койбагар настороженно смотрит на движущееся по кругу желтое пятно.
Вот хозяйка остановилась на заветренной стороне. Задумалась. Села на мокрую прошлогоднюю траву. Подложила под себя одну ногу, как поленце, и сидит.
Увидев, что фонарь больше не движется вокруг отары. Койбагар поднял голову, насторожился, принюхался. Теперь надо быть начеку. Вокруг — только запах спящих овец да унылое завыванье ослабевшего к утру ветра.
Но вот со стороны приземистых арчевых зарослей потянуло чем-то острым, противным, как прокисшая требуха.
Пес тревожно вскочил, весь напружинился и увидел своего напарника Актайлака, который стоял на куче навоза и также настороженно смотрел в сторону арчевника.
И вдруг сразу оба громко, тревожно залаяли и побежали вокруг спящей отары.
Этот Актайлак! Никогда прежде него ничего не заметишь! — досадовал Койбагар и во весь дух колесил вокруг отары, громко лая и прискуливая.
Бегали они навстречу друг другу. При сближении пытались укусить один другого. Но на большой скорости это не удавалось. А останавливаться нельзя — надо бегать, чтоб не подпустить к отаре врага.
— Вай? — очнувшись, вскрикнула Урумкан.
Увидев сбившуюся в кучу отару и бегающих вокруг нее взбудораженных собак, Урумкан сразу поняла, что где-то поблизости самый лютый враг овцевода — волк.
Бежать в домик, разбудить мужа или хоть взять ружье! Но кто знает, где эти звери и сколько их? Может, уже совсем рядом и ждут только удобного момента? Пока сбегаешь за ружьем, задерут овцу!
Урумкан схватила укурук — длинную палку с петлей на конце, вскочила на коня, который тоже целую ночь дежурит на привязи, и поскакала вокруг отары. Но лишь начиная третий круг, заметила неохотно уходящего прочь огромного волка.
— Койбагар! Актайлак! — позвала она собак. Огрела коня плеткой и с победным криком помчалась за волком.
Зверь оглянулся. Злобно сверкнул зелеными глазами. И припустил еще быстрей.
— Вай, вай, шайтан! — кричала Урумкан вслед убегающему хищнику и подуськивала собак.
Услышав тревожный лай собак, Мамбет соскочил с постели одновременно с отцом. Отец схватил ружье и убежал. Мамбет — следом за ним с фонарем: думал, что отец впопыхах забыл фонарь.
В темноте Мамбет сразу потерял отца. Чтобы прогнать страх, он вовсю выкрутил фитиль. Поднял фонарь повыше и, внимательно озираясь, пошел вокруг сбившейся к домику отары. Дошел уже до навозной кучи, на которой живет Актайлак. И вдруг увидел ягненка, ошалело бегающего туда-сюда в стороне от стада.
Наверное, потерял матку, догадался мальчик. Догнал глупыша и накрыл длинной полой шубейки. Фонарь у него стоит позади. А впереди тьма-тьмущая. Ни отца, ни матери. Они где-то там, где сердито лают собаки.
И вдруг Мамбету почудилось два волчьих глаза. Зеленые! Горящие! А потом и клыки сверкнули — длинные, белые, точь-в-точь как на картинке. Приближаются эти острые клыки и клацают так, что холод по спине пробегает.
Мамбет сильнее прижал ягненка, чтоб не кричал. А то волк сразу услышит. И вдруг вспомнил про фонарь. Не оглядываясь, нащупал его одной рукой. Выставил наперед, как щит.
И клыки, и зеленые волчьи глаза сразу исчезли. Впереди, совсем недалеко, раскачивалась какая-то былинка…
Кто его знает, был это волк или нет. Но главное, что Мамбет не растерялся, вспомнил про фонарь…
Конечно, в письме брату-фронтовику Мамбет не будет хвастаться, но обязательно напишет, что волки боятся фонаря, особенно если фитиль выкрутить посильней…
Возле зарослей арчи Урумкан остановила коня и лишь теперь заметила, что с нею бежал только Койбагар, да и тот, слыша далекий тревожный лай почему-то отставшего Актайлака, жалобно скулил и порывался назад, просился отпустить его. Сердце подсказало хозяйке, что возле отары пес нужнее, чем здесь, и она, гикнув, послала Койбагара назад. Умный пес мигом скрылся в густой предрассветной тьме.
Урумкан поняла, что волка она может и не догнать, а там, в отаре, без нее случится беда, и поклялась никогда больше не разлучаться с ружьем.
Ружье, собака и фонарь — верные помощники чабана. С ними ночью нельзя расставаться ни на минуту.
Вдруг позади раздался выстрел, второй. Потом — жалобное тявканье собаки и отчаянный лай другой.
Круто повернув коня, Урумкан еще сильнее погнала его к стойбищу. В полукилометре от домика с кем-то злобно грызлись собаки да грозно покрикивал Токторбай.
Однако, пока Урумкан прискакала, все уже стихло. В ложбине лежал волк. Могучий, широкогрудый Койбагар сидел рядом и зализывал рану на правой ноге. А Токторбай нес на руках овцу.
— Задушил? — закричала Урумкан. — Белохвостая?
— Не успел. Только отбил от отары и гнал в горы, — мрачно ответил Токторбай. — Ты-то чего побежала от овец?
— За волком погналась. Думала, петлю накину…
— Будто волки глупее тебя! Они шли вдвоем, с двух сторон. Сама знаешь, в одиночку они редко охотятся.
— Потому и погналась, что приняла его за того, одноухого. Он же в одиночку ходит! Хотела расправиться с ним.
— Прыткая! Что, не знаешь, что одноухий прихрамывает! А этот бежал как джейран. Ну, ладно, вези ее.
— Ой, ну хоть жива! — обрадовалась Урумкан и взяла овцу на коня. — А ты забери волка, шкуру снимешь. Да, а ягненок? Где ягненок Белохвостой?
— Если в отаре нет, значит, все-таки унес волк. Тогда их, выходит, было не два, а больше.
Урумкан повернула коня, словно собиралась гнаться за неведомым хищником. Но лишь печально покачала головой. Теперь не догонишь…
Белохвостая — самая любимая овца. Из-за нее-то Урумкан и стала чабаном.
В позапрошлом году снежный обвал присыпал отару, укрывшуюся от непогоды под скалой. Много овец погибло. Много ягнят-сосунков осталось без маток. Пришлось раздавать малышей колхозникам, чтоб спасали, кто как может. Урумкан тогда не работала, потому что Мамбет был еще маленьким. Она взяла двадцать ягнят. Отпоила их коровьим молоком, выходила. Правление колхоза премировало ее ярочкой, которая больше всех полюбилась Мамбету. Ярочка была шустрая, игривая. Вся черная, а хвостик белый. За это и прозвали ее Белохвостой.
Осенью, когда овечка подросла и нагуляла много жиру, Урумкан решила зарезать ее на мясо. А тут пришел председатель колхоза.
— О-о! — удивился он, осматривая Белохвостую. — Сразу видно, что в добрых руках побывала ярочка! У других годовалые овцы меньше этой… Урумкан, а что, если и тебе пойти чабаном? А? Будете вместе с мужем работать. А то его напарник, сама знаешь, совсем уже старый, на коня сесть не может.
И уговорил. Урумкан поручила Мамбета бабушке. Уехала на ферму. А Белохвостую не стала резать, повезла в колхозную отару — на счастье.
Но неужели такое худое счастье всегда будет подкарауливать Урумкан? Первого же ягненка любимой овцы сожрали волки! Теперь жди второго… А когда это будет? Да и неизвестно еще, что случится и с ним…
Пустив Белохвостую в отару, Урумкан привязала коня возле домика и подошла к окошку посмотреть, как спит ее гость. Глянула в стеклышко, да так и ахнула. И — скорей в дом.
При тусклом свете фонаря Мамбет поил изо рта маленького кривоногого ягненка.
— Белохвостый! — узнала Урумкан, как только переступила порог. — Где ты его подобрал? А отец решил, что его волк унес!
Мамбет долго молчал: у него был полон рот молока.
А когда ягненок выпил все молоко, Мамбет солидно сказал про волка:
— Побоялся!
И только после этого не спеша рассказал, как было дело.
Выслушав его, мать ласково погладила по колючей, недавно бритой иссиня-черной голове и сказала:
— Ну вот — подрастет Белохвостый, сошьем тебе красивую шапку.
— Такую же, как у председателя? — обрадовался Мамбет, как-то не полностью уловив смысл слов матери.
А однажды вечером, уже перед окончанием каникул, отец позвал Мамбета во двор и сказал, что хочет зарезать Белохвостого.
— Зарезать? Такого ягненка резать? — Мамбет замахал руками, заплакал. — Не дам! Не дам! Что я, спасал его от волков, чтоб резать? Да? По-вашему, я такой, да?
— Не такой, не такой, — пряча остро наточенный нож, сдался отец. — Но шапку тебе из чего шить?
— А что, обязательно из живого ягненка? Да?
— Тогда сам скажи, из чего?
— Лучше совсем не из чего! У меня еще хорошая, — и Мамбет сильнее нахлобучил старый малахай, который закрывал ему глаза, а если чуть натянешь, то и нос нагреет.
И, уже далеко отойдя от отца, с ягненком на руках, бросил сердито:
— И вообще шапки надо шить из волков, а не из ягнят! Пора кончать с этими байскими пережитками.
Отец только руками развел.
Вечером приехал председатель колхоза, чернобородый Джюнус. И отец рассказал ему о случае с ягненком.
Председатель подошел к Мамбету, который уже устраивался спать. Положил ему на плечо тяжелую, самую сильную во всем колхозе руку и совершенно серьезно сказал:
— Да, бережливый будет хозяин, прижимистый! Мне бы такого в помощники!
Долго не мог уснуть после этого Мамбет, все гадал — хорошее сказал про него председатель или плохое. И только утром, когда отец ушел к овцам, а мать вернулась на отдых, Мамбет узнал, что прижимистый — это такой хозяин, который никому не позволит переводить колхозное добро.
— Мама, мам! А Джюнус возьмет меня помощником?
— Возьмет, только расти поскорее! — ложась в постель, сказала мать.
— Мам, а я отпущу бороду, как у председателя?
— Отпустишь. Побольше гуляй на солнце, тогда борода лучше вырастет.
Мамбет прильнул к засыпающей матери, приластился, как ягненок.
В весенние каникулы Мамбет опять приехал на джяйляо.
И вот его первая весенняя ночь в горах.
Снег уже растаял, и от этого ночь казалась совершенно черной. По ущелью дул пронзительный холодный ветер. Он нес мелкий, колючий, как песок, дождь. От холода овцы так сбились в кучу, что между ними копытцем не ступишь. И это опасно для ягнят, которые должны сегодня родиться: в тесноте их затопчут.
Урумкан и Токторбай уверены, что именно в эту непутевую ночь на свет появится много ягнят. Такую ночь чабаны называют ночью большого окота и, конечно, не спят. С самого вечера они дежурят по очереди. Один греется, а другой ходит вокруг отары.
Не спал в эту ночь и Мамбет. Он надеялся первым услышать голос новорожденного ягненка. Ему хотелось раньше всех взять на руки тепленького курчавого барашка.
Узнав от отца, что будет холодная ночь, Мамбет еще с вечера наносил на крышу домика сухого сена, чтобы псу было потеплее. Отец и за это ругает, говорит, что в тепле собака уснет и перестанет караулить овец.
— Лежи, Койбагар, лежи, — погладил его Мамбет по мокрой шерсти, густой и кудлатой, как старая овчина, — только ты, Койбагарчик, чуть-чуть подвинься, а то сено мокрое. Вот так. — И Мамбет прилег на сено, согретое горячим песьим телом.
Недалеко от домика во тьме бледно помигивал желтый огонек фонаря. Овцы молчали, притихли, притаились, словно не меньше людей понимали, что в эту черную, непогожую ночь в их стаде начнется огромное праздничное событие.
Мама ходит вокруг отары и не знает, что теперь она не одна. Даже не догадывается, сколько глаз смотрит сегодня за отарой.
Мамбет начинает мерзнуть. Дождь затекает за воротник. Холодные капельки пробираются к голому телу и ползут по спине, как ледяные сосульки. Мамбет вздрагивает и думает, что мама, наверное, вот также чувствует спиной, когда сзади подкрадывается волк…
Но мало-помалу дождь перестал. Ветер высушил кудлатую шерсть собаки. Мокрой осталась только старая шубейка на Мамбете. Руки Мамбет грел под брюхом Койбагара. И все равно так замерз, что, появись возле отары стая волков, не смог бы ни вскрикнуть, ни шевельнуться…
Ветер шелестит в куче сена все тише. И вот уже почти не шелестит, а только посвистывает, как отец во сне.
В этом чуть слышном, затаенном посвисте мальчику чудится то дремкое посапывание Койбагара, то далекий вой одинокого, самого опасного своей беспощадностью, вечно голодного волка. И вдруг снизу послышалось что-то нежное, радостное, волнующее. Так волнует и радует песня, которую слышишь, пробуждаясь на рассвете.
Мамбет затаил дыхание.
— Меее! — донесся уже явственнее тонкий голосок новорожденного ягненка.
Эх, Мамбет как соскочит! Как вскрикнет!
Уж что он крикнул, сам не знает. Просто радостно подал голос навстречу этой новорожденной жизни.
Холода и дремоты как не бывало! Чуть не кубарем скатился он с крыши по шаткой узенькой лесенке. Совсем рядом, теперь уже даже понятно было, где именно все громче, все настойчивее блеял только что появившийся на свет ягненок.
— Мам! Есть, есть! — кричал Мамбет, пробираясь между спящими овцами.
Пока подошла мать, Мамбет уже нашел и сунул за пазуху мокрого курчавого барашка. При свете фонаря он рассмотрел новорожденного и еще больше обрадовался:
— Мама, у него тоже беленький хвостик! Наверно, родия Белохвостой.
Мать тоже с трудом добралась до окотившейся овцы. И тут же сказала сыну:
— Неси этого в тепло и зови отца. Овцу тоже надо в комнату, у нее, кажется, будет еще ягненочек!
Мамбет вбежал в дом с радостным криком. Отец проснулся и побежал к отаре. А Мамбет выкрутил фитиль фонаря и поставил ягненка на длинные, дрожащие ножки. Черный курчавый ягненок мелко затряс беленьким хвостиком-коротелькой, а потом вдруг заблеял громко, победно и сделал шаг вперед.
— Теперь уже три белохвостых! — не мог нарадоваться Мамбет.
А к утру овца принесла белокопытого, со звездочкой на лбу и тоже белохвостого.
— Четыре, четыре белохвостых! — торжествовал Мамбет и целый день везде, где только мог, писал эту цифру.
В тот день очень многие овечки окотились. И двойняшек было столько, что мама на радостях нажарила целую гору боорсаков[3].
Отец наелся досыта и щедро сказал Мамбету:
— Ну, уж из этого белохвостого, что ты подкараулил сам, обязательно сделаем тебе шапку. Двоих все равно матке трудно кормить, молока не хватит.
Мамбет промолчал, сделал вид, что ничего не слышит. А сам решил тайком отдавать белохвостым ягнятам всю свою долю молока.
Дня через два приехала почтальонка, привезла письмо от бабушки и газету, в которой были портреты матери и отца Мамбета. В газете их называли маяками трудового фронта. Так сказала почтальонка. Мамбет догадался, что маяками родителей называют за то, что они целую ночь без устали маячат вокруг отары, ходят с фонарями, помахивают, не подпускают волков.
Пока Мамбет рассматривал картинки в газете, отец написал записку председателю. Писал он медленно, будто черепаха ползет на гору, а буквы ставил огромные, жирные, как следы мокрой курицы в ныли. Написал, отдал записку почтальонке и ушел.
А почтальонка девушка добрая и, пожалуй, самая красивая на свете. Она прочитала Мамбету записку. И они вместе порадовались, что отец не забыл написать председателю о том, как им помогал Мамбет в первую ночь большого окота… Хорошая она, эта почтальонка. Не зря же у нее такое нежное имя, Айгюль — лунный цветок.
Зима наконец выдохлась, перестала дуть холодными ветрами из ледниковых ущелий. Со снежных гор вместе с веселыми ручейками спустились цветы. Желтенькие, голубые, красные и всякие-всякие.
Был самый веселый, самый солнечный день, когда на пастбище опять приехал председатель.
Отец пас у самых снеговых гор. Вся отара отсюда казалась горсточкой синеватых камушков, брошенных в первую весеннюю траву.
Мать наводила порядок вокруг домика, готовилась к первомайскому празднику. Мамбет ей помогал.
Председатель поставил коня за домом. Поздоровался и с матерью и с Мамбетом за руку. Расспросил, как идут дела. Какой приплод…
Джюнус пристально смотрел на Мамбета и пощипывал черную длинную бородку. Он совсем не старик. А бороду, говорят, завел для солидности. Председателем выбрали, когда вернулся с фронта после тяжелого ранения, а лет ему было всего только двадцать. Боялся, что не станут слушаться такого молодого, вот и отрастил бороду.
Постоял председатель перед Мамбетом, потеребил свою бороду, а потом насупил большие, колючие брови да и говорит строго, серьезно:
— Что же, товарищ Мамбет Токторбаев? Дошли слухи, что опять отказался от премии, не разрешаешь резать ягненка на шапку?
Сперва Мамбет думал, что его хотят ругать. А потом все понял и ответил точно так, как отвечал отцу:
— Нельзя из живого ягненка шапку шить!
— Молодец! Хорошим хозяином вырастешь! — солидно сказал председатель. — Давай вместе напишем такое письмо во Фрунзе, чтоб совсем запретили шить шапки из живых ягнят.
— Напишем! — засиял Мамбет.
— А теперь получай. На этот раз мы решили дать тебе такую премию, что уж не откажешься…
Председатель вынул из-за пазухи шапку из меха золотистой лисицы, с голубым верхом и подал ее Мамбету.
Мальчик обеими руками, бережно, словно хрупкую вазу, взял невиданную шапку и широко открытыми глазами начал рассматривать ее со всех сторон. Она была воздушно легкой. Колпак из бирюзового бархата сверкал, словно осколок утреннего неба над снеговыми горами. А вокруг него, казалось, свернулась калачиком живая лиса. Золотистый мех был так нежен, пушист, что мальчик боялся дышать на него, как на одуванчик!
Бесподобная шапка!
Русские мальчишки такой шапки, пожалуй, в жизни не видывали, если они не бывали в Киргизии, в стране, где много солнца, цветов и золотистых лисиц.
— Надень, померяй, — теперь уже улыбался председатель, — ты ее заработал!
А мама в это время почему-то вытирала слезы.
Чудная она, не знает, когда надо плакать, а когда радоваться.
Мамбет посмотрел и внутрь шапки, на алую, как первый тюльпан, шелковую подкладку. Стянул с головы отцов малахай. Зажал его коленями: он еще может пригодиться! И осторожно, торжественно надел легкую, воздушно-пушистую, солнечно-рыжую лисью шапку.
— А теперь прокатись в моем седле, — вдобавок ко всему предложил председатель своего белого, как снег, коня. — Скачи к отцу, покажись ему.
Вот уж такой щедрости Мамбет не ожидал!
И по зеленому раздолью, словно ветром подхваченный, полетел на белом коне золотистый, сверкающий под ярким солнцем одуванчик.
— Ты где это шапку такую раздобыл? — удивился отец, когда прискакал к нему Мамбет.
Сдвинув обновку набекрень, Мамбет гордо сказал:
— Сам заработал!
Отец поцокал языком, покачал головой и сказал:
— Напиши об этом Нургазы, пусть все на фронте знают, какой у него брат. Про шапку так и передай, что сам заработал.