ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Ясно помню себя только с первого класса школы. А все, что было до этого, похоже на обрывки сумбурного сна. Помню, например, что однажды я разговаривал во дворе с большим красивым петухом и даже так его чем-то рассердил, что он бросился на меня…

Помню, как однажды я спросил у мамы — можно ли пройти по радуге, как по мосту? Она засмеялась и сказала: «Попробуй». И я бы попробовал, но радуга вдруг растаяла.

Или вспоминается такое: будто я нахожусь в лесу, в котором бушует пожар. Огонь, как рыжая белка, взбегает по стволу могучего дерева все выше, выше; там, наверху, слышится треск, пламя разбегается по ветвям, свивается в ревущий столб огня. А в это время другие белки бегают по земле, перепрыгивают через канавы. Одну я придавливаю ногой, но она вырывается и убегает. Возле меня проносятся обезумевшие от страха лесные звери — лиса, сама похожая на кусок огня, неуклюжий, жалобно ревущий медведь, заяц с опаленным боком, еж, у которого тлеют колючки. И все они, увидев меня, кричат: "Юра, спаси нас!"

Однажды мне — уже взрослому — предложили написать все, что я помню о своем детстве. Я написал и про этот лесной пожар. В результате в моей личной характеристике, составленной офицерами американской разведки, было записано: "Имеет склонность к фантазированию"… Между тем это воспоминание, как теперь я понимаю, имеет свою реальную почву.

Мой отец служил в пожарной команде и, конечно, рассказывал дома о своей работе и, наверное, однажды рассказал о том, как горел лес.

Помню зимний день. В саду отец мастерит скворечник — маленький домик из белых дощечек. Потом по глубокому снегу он идет к тополю, который растет возле сарая. Зажав в зубах два больших гвоздя, отец лезет на дерево и к самой его верхушке прибивает скворечник.

— Юрка, зови скворцов на новоселье! — кричит он мне оттуда.

На другой день я обнаружил, что в скворечнике поселились воробьи. Я еле дождался вечера, когда отец пришел наконец домой, и рассказал ему о нахальных воробьях. Отец рассмеялся:

— Они, Юрка, сняли домик временно — до прибытия основных жильцов…

И действительно, однажды утром я проснулся и услышал за окном нежный свист, а потом: буль-буль-буль, — будто дули в свисток с водой. Я выглянул в окно и сразу увидел двух скворцов. Один, нахохлившись, сидел на крылечке своего домика, а другой, который свистел, — на сухом суку тополя…

Ясно помню несколько дней одного лета. Мы, ребятишки с нашей улицы, побежали на берег Дона смотреть купальщиков. Солнце уже спускалось к земле. Было ветрено и довольно холодно, никто не купался. У меня сорвало с головы белую панамку, и она полетела к реке, я еле догнал ее, придавил ногой и потом надел на голову, не заметив, что она в грязи. А ребята надо мной смеялись. Потом мы вертелись возле рыбаков. Один на наших глазах поймал маленькую рыбешку и бросил ее нам. Я первый схватил ее и пустил в воду — она поплыла как-то бочком и поверху. В это время показался пароход, и я забыл о рыбешке… Потом мы стали швырять в реку камни. И вдруг слышу:

- Юрка! Юрка! Где ты?

Оглядываюсь и вижу нашу соседку Елену Ивановну, тетю Лену.

— Скорей, скорей! — кричит она и машет мне рукой.

Я не хотел уходить от ребят, но тетя Лена схватила меня за руку и потащила домой.

— Дурачок ты мой маленький, — приговаривала она и смотрела на меня как-то странно, будто не узнавала.

Я послушно шел и ни о чем ее не спрашивал. Я привык слушаться тетю Лену, как маму. Моя мама работала на химзаводе и, пока для меня не было места в заводском детсадике, по утрам отводила меня к тете Лене, и я проводил в ее доме весь день, пока за мной не приходили мама или отец. У тети Лены была швейная машинка, и мне разрешалось крутить ножное колесо, когда с него был снят привод… И на этот раз я нисколько не удивился, когда она привела меня к себе.

Тетя Лена жила одна. У нее была только кошка Лыська. Но сейчас в ее домике было полно народу. Почему-то все жалобно смотрели на меня, вздыхали и переглядывались. Тетя Лена дала мне кружку молока. Я стал пить молоко и видел, что женщины шепчутся все время. Потом мне захотелось спать, и я сказал, что пойду домой.

— Дома у тебя никого нет, — сказала тетя Лена. — Папка на дежурстве, а мама пошла в ночную смену.

Тогда я покорно лег на хорошо знакомую мне кушетку и вскоре заснул под шепот соседок.

Утром тетя Лена опять сказала, что дома у меня никого нет и что мы поедем на весь день к ее родственнице, которая живет по ту сторону Дона. Это было интересно — я еще никогда не бывал на другом берегу нашей реки…

Мы пошли в центр города, сели в трамвай и потом очень долго ехали.

Родственница тети Лены — бабушка Лукерья — оказалась глухой старушкой очень маленького роста, она была только чуть повыше меня. Жила она в маленькой хибарке-мазанке, которая стояла в заросшем саду. Я сразу начал играть там в лесного разбойника. И мне было жаль, что нет здесь моих дружков с нашей улицы.

Здесь я провел весь день и не заметил, что тетя Лена куда-то исчезла. Когда бабушка Лукерья кормила меня, сна приговаривала:

— Кушай, сиротка моя, кушай…

Под вечер появилась тетя Лена, и мы поехали домой. Я заснул в трамвае, а проснулся опять на кушетке у тети Лены.

Когда на другое утро, умытый и одетый, я сидел за столом, вбежала мама, какая-то странная, растрепанная. Она бросилась ко мне, обхватила меня обеими руками и стала громко плакать. Я никогда не видел, как она плачет, и растерялся, не знал, что делать. И вдруг спросил:

— А где папа?

Мама заплакала еще сильнее. Заплакала и тетя Лена. Мама еще крепче прижала меня к себе и тихо сказала:

— Нет у тебя, Юрик, папы. Погиб наш папа. Понимаешь? Погиб…

С улицы донесся автомобильный гудок. Тетя Лена выглянула в окно и засуетилась:

— Приехали, Верочка. Пошли…

Возле нашего дома стоял красный пожарный автомобиль. Человек в военной форме помог маме и мне сесть рядом с шофером, а сам с тетей Леной сел где-то сзади. Машина развернулась и покатилась по улице. У всех соседних домов стояли люди, они смотрели, как мы едем. Меня прямо раздувало от гордости.

Я спросил:

— Мы едем к папе?

Мама чуть кивнула и отвернулась. Шофер посмотрел на меня и вздохнул.

Да, мы приехали к папе… Я уже один раз видел похороны. На нашей улице хоронили веселого сапожника, которого я хорошо знал. И я сразу догадался, что здесь хоронят папу. А это значит, что я его больше никогда не увижу. Мне стало очень страшно, и я заревел. Какие-то незнакомые женщины повели меня в другую комнату, совали мне конфеты и обещали показать что-то необыкновенное…

И вдруг уже вечер, и меня везут домой, вернее, к тете Лене…

Утром меня разбудила мама. Она была такой ласковой, обнимала меня, целовала. А потом вдруг задрожала вся и выбежала в другую комнату.

Позже я узнал от мамы, что отец геройски погиб при тушении пожара на бензоскладе. Он бросился в пламя, успел перекрыть какой-то кран, но сам сгорел. Его посмертно наградили орденом, а нам с мамой дали хорошую пенсию.

Мы жили на окраине Ростова. Сразу за нашим садом была балка, а дальше открывался зеленый простор. На той стороне балки часто разбивали табор цыгане. Тогда на нашей улице появлялись пестро одетые босоногие цыганки с черными цыганятами, и все соседи закрывали калитки на запор.

Однажды я стоял около ветхого забора нашего сада и ел малину. И вдруг слышу:

— Мальчик, как тебя зовут?

Смотрю туда-сюда — никого не вижу. И опять тот же вкрадчивый голос:

— Мальчик, как тебя зовут?

И тут в большой дыре забора я увидел цыганку.

— Юра, — ответил я.

— Какой же ты красивенький, — сказала она и обернулась к кому-то за своей спиной: — Ромка, посмотри, какой красивый мальчик…

В дыре появилась коричневая физиономия и два огромных черных глаза.

— Что ты делаешь? — спросил цыганенок.

— Ем малину.

— Дай мне.

— Как же я тебе ее дам, если она растет на кустах?

— А я залезу к тебе.

Я и опомниться не успел, как он очутился рядом со мной и стал торопливо поедать малину. Цыганка засмеялась и ушла.

Когда мы вдоволь наелись, Ромка повел меня в табор. Через дыру в заборе мы выбрались из сада, и Ромка, ловко хватаясь за кусты, помчался вниз по склону балки.

— Быстрей! Быстрей! — кричал он, и глубокая балка повторяла его голос.

Меж тем уже вечерело. В предсумеречном свете все в таборе показалось мне необыкновенным. Здесь пахло дымом, дегтем и конским потом. У костра сидели цыганки, про которых говорили, что они крадут детей. Но они не обратили на меня никакого внимания. Они возились со своими детьми, варили на костерках пахучую еду, курили… Поодаль парень гонял на поводке вокруг себя черную лошадь. А три старика смотрели, как он это делал. Где-то в кустах звякали цепными путами другие лошади. Возле одинокого дерева дышлами в разные стороны стояли три телеги с крытым верхом, оттуда выглядывали совсем маленькие цыганята. И вдруг из-за кустов вышла огромная красная луна.

Ромка подвел меня к цыганке, которая нанизывала на нитку бусы, и сказал:

— Мата, это Юрка…

Она обняла меня, потормошила и вдруг запела что-то веселое-веселое.

Потом мы с Ромкой сидели у большого костра, и я смотрел, как из огня вылетают искры и вверху превращаются в звезды. А когда мы отошли от костра, оказалось, что уже ночь.

Мне стало страшно. Я готов был зареветь. Ромкина мама подошла ко мне и сказала:

— Юра, оставайся с нами. У нас весело…

Я посмотрел вокруг… И действительно, все здесь было не так, как на нашей улице, а как в сказке — костры, храпящие кони, непонятная речь, песни. Но стоило мне подумать, что я не вернусь домой, как я заревел в голос. Ромка схватил меня за руку, потащил к балке, и вскоре я был дома. Мама, узнав, что я бегал к цыганам, нагрела воду и стала мыть меня в корыте…

2

Первый свой школьный день помню так ясно, будто это было на прошлой неделе. Незадолго до него мы с мамой ездили в центр города покупать букварь, тетрадки, ручку, карандаши, резинку и ранец. Тетя Лена сшила мне длинные брюки и накануне первого сентября долго их примеряла. Мне было очень жарко, а она напевала:

Дети, в школу собирайтесь,

Петушок пропел давно…

Ему и больно и смешно,

И мать грозит ему в окно…

Первого сентября я проснулся в шесть часов утра. И услышал мамин голос:

— Спи, спи, сынок, еще рано.

Второй раз проснулся около семи. Мама уже звякала посудой на кухне. Начинался тихий и теплый день. Солнечный луч поджег что-то на столе. Стоило мне пошевелиться, и сияние то разгоралось, то гасло. Я приподнялся — эго сверкала застежка на новеньком портфеле. На спинке кровати висели мои первые длинные брюки и рубашка-матроска.

Мама сама умыла меня и усадила завтракать. Но я только чаю глотнул. Наконец я одет и мы отправляемся в школу.

На улице нам встретилась соседка, и я, не здороваясь, сказал ей:

— Вы, наверное, думаете, что я иду в детсад, а мы идем в школу, — и показал на свой новенький портфель.

Соседка и мама посмеялись, и мы пошли дальше…

Сначала я учился плохо. Ничего у меня не получалось — даже палочку не мог нарисовать, не говоря уж о том, чтобы писать с нажимом, да еще и с закруглением.

Накануне Октябрьских праздников маму вызвали в школу Учительница сказала ей, что я абсолютно ничего не понимаю и, вероятно, не дорос еще до школы. Маме предложили серьезно заняться моим развитием и внушить мне чувство ответственности за учебу. И мама занялась. Прежде всего она выпорола меня папиным ремнем с тяжелой пряжкой, а потом объявила, что я не выйду из дому, пока не сделаю как следует все уроки. Мне становилось see яснее, что школа — это сплошные неприятности. Сидишь дома, рисуешь палочки просто и палочки с крючком, все вывел как надо, но когда голова падает на стол от усталости, задеваешь рукой чернильницу и заливаешь чернилами полстраницы. Начинать все снова — нет сил. Объясняешь потом учительнице — нечаянно ведь, а она перед всем классом говорит: нет у Коробцова никакой учебной дисциплины. А у отцовского ремня пряжка тяжелая, как сковорода.

Мы начали выписывать цифры. И снова у меня не получаюсь. Пишу четверку, и крюк оказывается отдельно от палки. Пишу тройку — получается два крючка отдельно, а связать их вместе не могу. И только двойка получается отлична — красивая, похожая на лебедя.

Учительница, посмотрев на мои цифры, сказала:

— Удивительное дело, у Юры лучше всего выходит двойка.

Я пришел из школы домой и сразу сел за цифры. Действительно, думаю, почему только проклятая двойка получается красивая? А как красиво нарисовать пятерку? На что она похожа, когда ее пишет на доске учительница? На колесо с флажком. Попробую… И я вывел пятерку. Но флажок падал, и колесо было похоже на яйцо. Я нарисовал пятерку другую, третью, четвертую — и вдруг все они получились что надо, а одна так просто красавица. Тогда я стал рисовать четверки — гвоздь, забитый в стену и загнутый. Получилось. Взялся и за тройку — червяк на крючке. Получились и тройки. И на другой день учительница перед всем классом похвалила меня за цифры. В общем, потихоньку, полегоньку чувство ответственности за учебу у меня проснулось, и мама спрятала ремень в сундук…

3

Когда я учился во втором классе, меня приняли в пионеры. Но прежде я должен рассказать о человеке, из-за которого это событие в моей жизни стало особенно значительным.

На нашей улице жил одинокий человек, которого все — и старые и малые — звали Пал Самсоныч. Он работал на заводе мастером. Утром мы, ребята, никогда его не видели. В послеобеденное время он возвращался с завода — шел медленно, устало, держа под мышкой книгу. А за ним семенила его рыжая пятнистая собака Телок.

Пал Самсоныч знал по именам всех ребят нашей улицы. Каждый вечер он сидел на лавочке возле своего дома к смотрел, как мы играем или балуемся. Вытворишь что-нибудь неладное и смотришь на Пал Самсоныча. Будь спокоен: он все видел и уже качает укоризненно головой — надо немедленно скрываться. Нам попадало от взрослых: нас ругали, шлепали, стыдили, но все это было не так страшно. А вот, когда Пал Самсоныч поманит тебя пальцем, усадит рядом и начнет говорить тихим голосом, тогда — беда. Я уже не могу вспомнить, что именно говорил он в разных случаях, в памяти сохранилось только совершенно ясное ощущение — лучше бы сквозь землю провалиться, чем слушать его тихие укоры.

Так вот, с некоторого времени Пал Самсоныч почему-то стал оказывать мне особое внимание. Подзовет к себе, усадит рядом, я ломаю голову — в чем я провинился, а он положит мне руку на плечо, крепко так, и давай расспрашивать. Как в школе? Трудно? Интересно? Как дома? Сперва я все ждал подвоха, думал, что он спрашивает для отвода глаз, а потом начнет читать нотацию. Оказалось — нет, и разговаривать с ним было все интереснее. Однажды он привел меня к себе. В доме у него было две комнаты. Как зайдешь — маленькая, где печка, и потом — большая, с окнами на улицу и в сад. Первое, на что я обратил внимание, — фотографии на стенах. Их было очень много. На двух больших изображены самолеты. Я тогда, как и все ребятишки, бредил авиацией, так что сразу прилип к этим фотографиям. И вдруг вижу на одной из них — Пал Самсоныч стоит около самолета, среди военных. Смотрю на другую фотографию и глазам своим не верю. На ней Пал Самсоныч и Михаил Иванович Калинин.

— Пал Самсоныч, это кто? — спрашиваю я осторожно.

— Я. Разве не похож? — отвечает он и смеется.

— А это кто?

— Неужели не знаешь? Это же наш всесоюзный староста — Михаил Иванович Калинин. Это сняли, когда он к нам на фронт приезжал.

— Вы его знаете?

— Я-то знаю, — смеется Пал Самсоныч, — а он меня, наверное, позабыл. Давно это было.

— А вот тут, около самолета, тоже вы?.. Вы летали?

— Нет. Я только ремонтировал самолеты. Была, сынок, такая война — гражданская называлась… — Он погладил меня по голове и спросил: — Ты про Ленина слышал?

— Ну как же! Наш Ильич. Он в Мавзолее, в Москве, и у нас в Ростове стоит на площади, — выпалил я.

Пал Самсоныч улыбнулся:

— Все? А ну-ка, садись сюда, я расскажу тебе, кто такой Ленин…

Он вынул из стола фотографию. На ней возле самолета стояли и сидели военные и среди них Пал Самсоныч. А впереди отряда стоял мальчик — ну, такой как я, может, только чуть побольше. На нем была длинная шинель и островерхая шапка-буденовка. И он один на фото был очень серьезный, а все остальные смотрели на него и смеялись.

— Этот мальчик — его звали Саня — был сыном нашего авиаполка, — сказал Пал Самсоныч и, видя, что я не понимаю, что это значит, объяснил: — Мальчонка прибился к нашему полку. Сказал нам, что родителей его убили белые, а он ищет, где бы поесть. Был он страшно худой, грязный, весь во вшах. Мы его отмыли, одели, накормили, и он остался в полку. Жил он при нашей ремонтной мастерской. Оказался очень смышленым пареньком. Грамоту он уже знал, а мы все обучали его кто чему мог. Я, например, рассказывал про нашу революцию, про Ленина. Он очень хотел учиться, чтобы стать летчиком. Но был он еще маленький, и к его желанию все относились несерьезно, а кое-кто и подшучивал над ним. Мы страшно удивились, когда вдруг в полк пришло официальное письмо из управления делами Совнаркома, требовавшее немедленно, по указанию самого Ленина, отправить в Москву Александра Гладышева, снабдив его на дорогу продуктами и зимней одеждой. Командир полка сперва и понять не мог, кто это такой Александр Гладышев. И вдруг выясняется — это же наш Санька! Оказывается, он взял и написал самому Ленину, что хочет стать летчиком, а для этого — учиться. И вот на этом снимке — проводы Саньки в Москву. Теперь Санька — летчик, орденоносец. Не дальше как Первого мая о нем из Москвы по радио говорили, когда был воздушный парад. И рассказали про то, как Ленин направил его на учебу… — Пал Самсоныч замолчал, а я в это время во все глаза рассматривал фотографию, и сердце у меня колотилось от радости за этого мальчика в шинели и еще, конечно, от зависти.

— Вот, Юрик, что такое Ленин, — сказал Пал Самсоныч. — Ты только подумай, какой это был человек. Шла война с белыми, война не на жизнь, а на смерть. Он всеми фронтами ведал. И вдруг приходит письмо от мальчишки-сироты, который, видите ли, хочет учиться. И Ленин нашел время подумать о его судьбе…

Наверное, полночи не мог я потом заснуть, все думал о Ленине и о сироте Саньке.

На другой день я уже сам побежал к Пал Самсонычу. И опять он мне рассказал про Ленина. Оказывается, Пал Самсоныч сам, своими глазами видел Ленина. В кровавую царскую войну он работал в мастерской, где чинили пушки, а когда большевики свергали царя. Пал Самсоныч был вместе с ними, брал Зимний дворец и видел Ленина. А потом он ушел на другую войну, на гражданскую, где боролись уже не за царя, а за рабочих и крестьян, за всех людей, и там он чинил самолеты.

Конечно, я далеко не все понимал, но самое главное я понял: Ленин — это человек, который все знал, любил простых людей и хотел, чтобы всем им жилось хорошо… Когда Пал Самсоныч рассказывал, как хоронили Ильича, я плакал и не стеснялся этого, а Пал Самсоныч точно не видел моих слез и продолжал говорить.

В нашем классе, над доской, висел портрет Ленина, и я мог весь урок смотреть на него и думать о нем. Однажды я даже не услышал, как меня вызвала учительница.

— Чем это ты, Коробцов, так занят? — спросила она.

— Я думал о Ленине, — честно ответил я.

Ребята захохотали. А я готов был всех их убить.

21 января, в ленинский день, было всего два урока, а затем объявили торжественный прием в пионеры.

Вся школа собралась в актовом зале. Нас, малышей, построили в середине зала, как раз перед большой картиной, где Ильич произносит речь с броневика. Сердце у меня стучало часто-часто.

Директор потребовал тишины. Потом загремели барабаны, и три пионера внесли в зал красное знамя, точно такое же, какое было возле Ильича на портрете.

Накануне Пал Самсоныч долго говорил со мной по поводу моего вступления в пионеры.

— …Ленин, Ильич наш, — говорил он ровным и тихим голосом, — понимал, что ни он, ни его товарищи за свою жизнь не успеют сделать для людей все, что они задумали. Ильич волновался и тревожился, думая о будущем нашей страны. Он же знал — придет срок, и он умрет, умрут все, кто вместе с ним свергали царя и создавали нашу родную советскую власть. В чьи руки передадут они святое дело революции? Вот почему Ленин всегда заботился, чтобы в партию коммунистов вступали молодые рабочие. Ленин создал комсомол, который стал ближайшим помощником партии. Из комсомола идет в партию молодое пополнение. Но Ильич смотрел еще дальше и создал пионерскую организацию, чтобы такие, как ты, с малых лет понимали, что вы — смена комсомола, надежда Ильича и что вам предстоит довести до полной победы начатое им дело, за которое он отдал свою жизнь. Так что ты, Юрик, идешь в пионеры по зову самого Ильича. Помни об этом. И еще — про галстук. Помни: пионерский галстук — это частица нашего ленинского красного знамени.

Когда я стоял в строю, ожидая приема в пионеры, я все время думал об этом и старался сдерживать дыхание.

— Ребята! — сказала звонким голосом наша пионервожатая Катя. — Сегодня в вашей жизни торжественный день — мы принимаем вас в пионеры, а вы принимаете торжественную присягу пионеров. Вы знаете текст присяги?

— Знаем! — крикнули мы нестройно.

— Тогда повторяйте за мной. "Я, юный пионер…"

— "Я, юный пионер…" — повторили мы хором, и потом фразу за фразой повторили всю присягу.

Загрохотали барабаны, заиграли горнисты, и к каждому из нас с новеньким алым галстуком в руках подошли старшеклассники. Когда незнакомая большая девчонка повязала мне галстук, ее комсомольский значок был перед самыми моими глазами, я смотрел на него и изо всех сил старался не заплакать.

— К борьбе за рабочее дело… будьте готовы! — крикнула пионервожатая.

— Всегда готовы! — дружно ответили мы, и с этого мгновения я уже был пионером.

Помню, как я шел домой в расстегнутом настежь пальто. Я хотел, чтобы все видели, что я пионер. Я спотыкался на каждом шагу, потому что смотрел не под ноги, а на свой пионерский галстук. Мне казалось, что его видят все, видят и думают: вот идет пионер, которого позвал на помощь сам Ильич и потому на груди у него частица красного знамени. В тот день красное знамя колыхалось у каждого дома, и черные ленты на нем напоминали о том, что сегодня ленинский день, что Ленин умер, а все, кто живут (и я в том числе), должны жить и работать, как жил и работал Ленин. Вот что такое мое пионерское "Всегда готов!".

Конечно, мысли мои не были такими стройными, но чувства были именно такими.

4

В день рождения, четвертого июня, мама, как всегда, поставила меня спиной к дверному косяку и, приложив ладонь к моей макушке, сделала новую зарубку. Я отошел и посмотрел на зарубки — прямо удивительно: с прошлого года я вырос почти на три пальца. Мне одиннадцать лет. С тех пор как я был принят в пионеры, я стал выше почти на целую голову.

— Ты тянешься, как подсолнух, — улыбается мама.

А мне грустно. Мама обнимает меня, тормошит, заглядывает мне в глаза:

— Юрок, что с тобой? Ты болен? — Она трогает мой лоб, руки, прикладывает щеку к моим губам.

Мне действительно не по себе, но я совсем не болен. Это началось не сегодня. Мама знает — когда и отчего. А спрашивает она просто так, для разговора, что ли…

Это случилось сразу после майских праздников. Первого мая мама дежурила на заводе, и Пал Самсоныч взял меня с собой на демонстрацию. Он был в плохом настроении. Больше молчал. А когда пошел дождь, сказал:

— Вернемся-ка домой, тут недолго и хворь подхватить.

Так я демонстрации и не увидел. Я думал, он позовет меня к себе, а он повернул меня за плечи от своей калитки и подтолкнул тихонько, даже "до свидания" не сказал…

А спустя два дня он исчез. Я шел утром в школу и вдруг вижу, что его дом стоит с заколоченными окнами. И калитка тоже заколочена досками крест-накрест. И вот уже месяц прошел, я вроде свыкся немного, что нет Пал Самсоныча, но дом его кажется мне мертвым, и жутко проходить мимо него. Люди вокруг говорили: "Пал Самсоныча забрали", «посадили», но разве это могло объяснить мне хоть что-нибудь?

Поверить в то, что Пал Самсоныч плохой человек, я не мог. Когда соседский Витька сбрехнул однажды, что Пал Самсоныч был шпионом, я так ударил его палкой по голове, что его возили в больницу.

Только мама и нашла для меня хотя и слабое, а все-таки утешение. "Мы же с тобой, — говорила она, — совсем ничего не знаем. Какой толк думать да гадать попусту? Надо ждать, и мы узнаем правду…" Сколько раз я, ложась спать, загадывал — завтра встану и узнаю, что Пал Самсоныч вернулся.

Загадал я это и вчера, под день своего рождения. Как только проснулся, вскочил с постели и — к окну, но дом Пал Самсоныча по-прежнему заколочен…

…Я и мой школьный дружок Леня Дикарев ранним утром отправились на рыбалку. Какое это было чудесное утро! Роса обжигала нам ноги, а мы смеялись во все горло, и эхо откликалось в овраге нашими голосами. Дон был такой спокойный, будто он остановился.

По случаю перехода в пятый класс отец подарил Леньке замечательную бамбуковую удочку и целый набор блесен; мы должны были обновить подарок и обязательнопоймать щуку. Но у нас ничего не получалось: удочка была тяжелой, а леска длинной, мы никак не могли ее забросить. Блесна цеплялась за кусты, за наши рубашки и, наконец, вцепилась Леньке в руку. А мы все равно смеялись как сумасшедшие.

— Эй вы там! Хватит! Не пришлось бы поплакать! — крикнул нам из кустов рыбак.

Мы притихли, разняли удочку на составные части, к тонкому концу привязали обычную леску и стали ловить пескарей.

Возвращаясь домой, мы поднялись на косогор и пошли вдоль оврага. Навстречу нам из кустов выбежал Борька Лузгин — первый хулиган на нашей улице.

— На, гляди… — Мы показали ему ведерко с рыбой.

— Чумовые, — сказал он. — Война, а они рыбу ловят. Война!

— Какая война? — спросил Леня.

— Такая, — неопределенно ответил Борька и пошел вместе с нами. — Батька мой уже побежал в военкомат, — сказал он, пройдя несколько шагов. — Как его заберут, и я пойду. Винтовку дадут — здорово!..

— Так и дадут, держи карман шире, — сказал Леня.

— Всем дадут! — уверенно заявил Борька. — По радио говорили — все возьмут в руки оружие. Все!

Возле своего дома Борька остановился:

— Ну, чумовые, пошли вместе в военкомат?

Мы промолчали и не торопясь пошли дальше.

— Борька и соврет — недорого возьмет, — сказал Леня.

Я свернул к своим воротам, а Леня пошел дальше — он жил в переулке.

Дома радиотарелка пела что-то боевое, неразборчивое. Потом духовой оркестр сыграл марш и мужчина начал читать стихи. Наверняка Борька соврал про войну.

Мамы не было, у нее на заводе сегодня проводили воскресник. Я пошел к тете Лене.

— Борька Лузгин говорит, что война, — сказал я.

Тетя Лена включила свою тарелку и сердито посмотрела на меня:

— Ты что дурацкие шутки шутишь?

Я не успел ответить — радио говорило о войне.

— Что же это будет? Что будет? — вдруг закричала тетя Лена и начала запихивать в шкаф свое шитье.

— Юрик не у тебя? — спросила в окно мама. Вся вымазанная в глине, она тяжело дышала — наверное, бежала.

Потом, прижав меня к груди, она гладила меня по волосам и приговаривала:

— Сынок мой единственный… Слезинка моя… Ты не бойся, я тебя не дам в обиду, не дам.

— А я и не боюсь, — сказал я. — И ты, мама, не бойся, и вы, тетя Лена.

И тогда они обе заплакали.

5

Прошло ровно пять военных месяцев. Как известно, немцы вошли в Ростов 21 ноября 1941 года…

Фашисты! Мне снилось само это слово — мохнатое, грязное, рычащее. Сердце надрывалось от лютой ненависти, когда радио рассказывало о том, что они творили на нашей земле. Мы, ребята, запоминали имена героев нашей армии, о которых коротко и словно второпях сообщало радио. И завидовали Борьке Лузгину — он выполнил свое обещание и уехал на фронт.

Мама все лето работала на заводе, а потом завод остановился, его должны были куда-то увезти. Но все равно мамы целыми днями не было дома — она рыла окопы и противотанковые рвы возле нашего города.

Война была все ближе и все страшней… Радио передавало названия все новых и новых городов, захваченных фашистами, и я знал — эти города совсем недалеко от Ростова. По нескольку раз в день объявляли воздушную тревогу, и я, сидя в подвале нашего дома, с замирающим сердцем слушал уханье фугасок и трескотню зениток. Я мог целый день неподвижно просидеть дома, тупо слушая радио и вздрагивая от каждого звука на улице. Было очень страшно, и я без конца повторял вслух: "Только бы пришла мама", "Только бы пришла мама"…

Она возвращалась, начинала готовить еду, рассказывала городские новости, и страха как не бывало. Однажды она пришла и весело сказала:

— Ну, Юрик, их все-таки остановили. Вот бы, дай бог…

Уже уехала на Урал к сестре тетя Лена. Уехал со своей семьей и мой первейший дружок Леня Дикарев. Мамин завод тоже увезли на восток, мама говорила, что скоро туда поедем и мы. Все самое необходимое для эвакуации уже было упаковано в два тяжеленных чемодана. Последнее время, уходя утром из дому, мама просила меня никуда не отлучаться. Каждую минуту мы могли уехать.

Что произошло затем и почему мы с мамой так и не уехали, — я не знаю до сих пор. Когда мы жили уже в Германии, я несколько раз спрашивал у нее, как это случилось, но она не отвечала, лицо ее каменело, становилось злым.

Однажды мама ушла на завод, но вскоре вернулась — бледная, раздраженная.

— Тащи чемодан, — сказала она и сама взяла другой. Возле нашего дома стояла телега, в которую была запряжена худая лошаденка. Здоровенный парень в хорошем черном пальто, из-под которого выглядывала грязная рубашка, увидев нас, растопырил руки:

— Уговор, гражданочка, дороже денег. Плату вперед!

Мама поставила чемодан в грязь, вынула из сумочки деньги и сунула их парню. Он неторопливо пересчитал бумажки, почему-то спрятал их в кепку и нахлобучил ее на голову. После этого он сам погрузил чемоданы, ловко вскочил на телегу и крикнул:

— Поехали!..

Когда телега тронулась, он обернулся к нам:

— Давай, давай! Держись за дроги, легче будет идти.

И мы пошли сзади, держась за телегу. Грязь чавкала под ногами. С неба сыпал серый холодный дождь. Парень матерно ругал лошадь, которая еле передвигала ноги. Не знаю, сколько мы так шли, но, когда уже начало смеркаться, приблизились к железной дороге. Подъехав к самым путям, парень остановил лошадь, быстро снял чемоданы и, весело крикнув «пока», уехал.

— Стой у чемоданов, — сказала мне мама и пошла куда-то вдоль линии.

Вскоре к тому месту, где я стоял, подъехал грузовик, из которого вылезли человек десять, все тоже с чемоданами.

Ко мне подошел пожилой человек в кожанке.

— Ты чей? — спросил он.

Я назвал свою фамилию.

— Порядок. — Мужчина повернулся к своим. — Все точно — это пацан Веры Коробцовой.

Вернулась мама.

— Ничего не поймешь, — устало сказала она. — Я дошла вон до той будки. Там сидит часовой. Ни о каком эшелоне он не знает.

— Ясно. Солдат — не генерал, — сказал пожилой в кожанке. — Раз сказано здесь, значит, здесь…

Мы мокли тут под дождем всю ночь — никакого эшелона не было. Утром пожилой в кожанке и молодая женщина пошли в город. Немного распогодилось, но стало холодно. Колючий ветер хлестал в лицо, проникал сквозь одежду. Хорошо еще, что мы запасли еды на дорогу.

К вечеру выяснилось, что какой-то Сидорчук с эшелоном все напутал и надо возвращаться в город.

На другой день мама опять ушла на завод. Вернулась уже затемно.

— Эшелон все же будет, — сказала она, ставя на стол посуду. И больше ни слова.

А на следующий день мама вернулась домой рано.

— Не мы одни, сынок. Полон город людей. Не пропадем, — сказала она.

Я все понял… За окнами слышался далекий гром.

В этот день фашисты вошли в Ростов. А на другой день я их увидел…

Мы с мамой сидели дома. Радио молчало. Время будто остановилось. И вся жизнь — тоже.

Мама вдруг заплакала.

— Был бы жив твой батя, разве б так было? — запричитала она, потом замолчала и зло сказала: — Полез в огонь, ему больше всех надо было.

— Не говори так, — сказал я и обнял ее.

Она судорожно обхватила меня руками:

— Прости меня, дуру, прости, сыночек…

Понемногу мама успокоилась.

Я подошел к окну и увидел… Трое — в зеленых шинелях, с автоматами на груди — стояли возле дома Пал Самсоныча, где теперь жила большая семья погорельцев. Фашисты смотрели по сторонам, разговаривали, смеялись. Может, мне это мерещится? Я прошелся по комнате и снова вернулся к окну — фашисты все еще стояли на прежнем месте. Один из них, поставив ногу на скамейку, шнуровал ботинок. Потом они направились прямо к нашему дому.

— Мама, они к нам идут, — крикнул я шепотом и, отпрянув от окна, сел рядом с мамой на кровать.

Один фашист остался на улице, а двое зашли в дом.

— Здравствуй, рус, — сказал один из них.

Мы промолчали. Они, не обращая на нас никакого внимания, деловито осмотрели комнату. Немец обратился к маме:

— Кто ты есть? Где работать?

— На заводе… работница, — тихо произнесла мать.

— Ам верк, — сказал немец второму.

Тот ухмыльнулся и, глядя на маму, сказал:

— Пролетариат. Гут.

— Абер хаус никс гут, — засмеялся первый. И они ушли.

Наверное, они искали жилье, но ни один дом на нашей улице не пришелся им по вкусу.

Когда их гавкающие голоса затихли на улице, я посмотрел на маму. Она улыбалась, а в глазах у нее был страх.

— Ты, мама, не бойся, — сказал я. — Я тебя в обиду не дам…

А спустя неделю наши вышибли фашистов из Ростова. Рано утром ожила радиотарелка: затрещала, защелкала, загудела, а потом заговорила густым надсаженным басом:

— Граждане Ростова! Доблестная Красная Армия освободила наш город от фашистского плена… Армии необходима ваша помощь…

Мама торопливо надела пальто и повязала на голову платок.

— Юрик, никуда не уходи, я скоро вернусь.

6

В конце июля 1942 года фашисты снова захватили Ростов. До этого восемь месяцев в городе была наша, привычная советская жизнь. Впрочем, нет. Она была какая-то невзаправдашняя. Будто все заранее знали, что фашисты еще вернутся. И поэтому все было вроде как прежде и в то же время не так. Странно и тревожно выглядели обезлюдевшие улицы. В городе не было ни одного моего товарища. В покинутых соседских домах поселились незнакомые люди из разбитых домов, вещи свои они не распаковывали, говорили: "Мы тут жильцы временные". Было такое впечатление, будто город отдан во власть женщин. Даже участковым милиционером на нашей улице работала женщина — Мария Трофимовна. Тихая, добрая, она ходила по домам и мягким голосом уговаривала людей идти на разборку разрушенных зданий. Магазины не работали — все самое необходимое не продавали, а выдавали. "Сегодня у нас в больнице дают крупу", — говорила мама. Она теперь работала медсестрой, и это спасало нас от голода. Утром я вместе с ней шел в больницу и получал там еду. Под вечер я приходил за мамой, и меня снова кормили.

Гитлеровцы на севере от Ростова рвались уже к Сталинграду, а на юге — к Северному Кавказу. Даже по школьной карте можно было увидеть, что наш город оказался как бы в коридоре между двумя потоками гитлеровских войск.

В то время у мамы появился друг Роман Петрович — завхоз из больницы, где мама работала. Он приходил к нам почти каждый день, приносил еду, и мы при свечке пили чай и разговаривали. Дядя Рома мне нравился. Он был постарше мамы, всегда спокойный, рассудительный. Он ничего не боялся, и рядом с ним становилось не так страшно. Он говорил, что "большевики народ губят зазря, не понимают, что немец нарастил такую громадную силу, что всю Европу под себя положил, не то что нас — рабов божьих…" Он говорил это так спокойно и убежденно, что я думал, это правда. Не спорила с ним и мама…

Как-то вечером, когда мы с мамой пришли из больницы, она сразу легла в постель и начала стонать. Я прикоснулся к ее лицу и невольно отдернул руку — такое оно было жаркое. Ночью ей стало еще хуже. Она не узнавала меня, бредила, звала отца, с кем-то страшно ругалась. Под утро вскочила, но тут же упала поперек постели и затихла. Я укрыл ее одеялом, побежал в больницу к дяде Роме. Он уговорил докторшу сходить к нам домой.

Осмотрев маму, докторша сказала, что у нее брюшной тиф, выписала лекарства и ушла.

Дядя Рома сильно разнервничался, ходил по комнате из утла в угол и, посматривая на маму, говорил:

— Вот уж некстати, так некстати… Голова кругом — что делать?.. Ай-яй-яй, как не ко времени… Ну, да ладно — положимся на судьбу.

Прощаясь, он сказал, чтобы я приходил в больницу за едой.

Дядя Рома навещал нас каждый вечер, носил воду из колодца, делал для мамы какой-то целебный чай и допоздна просиживал у ее постели.

Прошла неделя. Однажды утром мама приподнялась, улыбнулась мне и сказала:

— Вроде я перевалила через гору…

Я побежал в больницу. Утро было ясное, теплое. Небо чистое-чистое во все стороны. А ночью грохотала гроза. А может, и фронт — теперь не разберешь. Вся зелень блестела точно вымытая, на тополях сверкал каждый листочек.

Я подбежал к больнице и увидел, что все двери и окна раскрыты настежь на всех этажах. Прямо посередине улицы лежит груда грязных простыней. Во дворе валяются поломанные кровати, из разбитой бутылки течет ручей вонючей карболки, блестят на солнце хирургические инструменты. И никого не видно. Заглянул в здание — пусто и там. Что же это тут случилось? Я вспомнил, что вчера вечером, когда я приходил за едой, все были какие-то нервные, суетливые. Дядя Рома даже не спросил, как мама, только бросил на ходу: "Передай, что я зайду".

На улице тоже ни души. И вдруг из-за угла медленно выехала большая красивая автомашина без крыши — я таких еще и не видел. Она поравнялась со мной и остановилась. И только тогда я увидел, что в машине рядком сидят три фашиста, и, по всему видно, большие начальники — одеты красиво, все на них сверкает. Один из них, в очках, поманил меня пальцем. Из передней кабины выскочил длинный тощий немец, подбежал ко мне, ловко схватил за обе руки и подтащил к машине.

— Здравствуй, мальчик, — очень приветливо сказал начальник в очках.

Я не ответил. Он сказал что-то по-немецки долговязому, и тот отпустил мои руки.

— Как тебя зовут, мальчик?

— Юрий, — ответил я автоматически.

— О! Юрий, Юра, Юрка… — самодовольно сказал начальник в очках и победоносно посмотрел на своих спутников. Он, наверное, бахвалился перед ними, что знает русские имена и знает, как их произносить по-разному.

Но те двое смотрели на меня равнодушно.

— Юра, а что ты тут делаешь? — спросил начальник в очках.

— Приходил за едой для мамы. Она болеет.

— А чем болеет твоя мама?

— Брюшным тифом.

— О!..

— А папа у тебя есть?

— Погиб.

— На войне?

— Давно. На пожаре.

— Ах, беда какая… — Он сказал это совсем как русский и даже языком поискал. Потом сказал что-то долговязому по-немецки, и тот, выхватив из кармана блокнот и ручку, уставился на меня. — Скажи, Юра, свой адрес. Я пришлю твоей маме доктора и провизии, — сказал немец в очках.

Долговязый записал наш адрес, и машина поехала дальше. Начальник в очках помахал мне рукой.

Когда я пришел домой и все рассказал маме, она сказала только:

— Слава богу, что ты вернулся.

Я отправился к соседям попросить для мамы хоть какой-нибудь еды. В одном доме мне дали краюшку черного хлеба, но я знал, что есть его маме нельзя. К счастью, когда я вернулся, она уже уснула. Я поел хлеба и прилег на лавке возле окна.

Сколько времени прошло — не знаю. Меня разбудил шум на улице. Выглянув в окно, я увидел возле нашего дома автофургон, на котором были нарисованы красные кресты. Из машины вылезли трое, один с ящиком в руках. Мама спала, и я решил ее не будить. Она не проснулась даже, когда они, топоча сапогами, вошли в дом. Гот, который принес ящик, поставил его на стол и спросил:

— Твой имя Юрка?

— Да.

Тогда он показал на постель и спросил:

— А это мама?

Он сказал что-то по-немецки, и все подошли к маминой постели. Мама проснулась и с испугом смотрела на них.

— Доброе утро, пани, — заговорил тот, который принес ящик. — Перед вами есть доктор господин Гросс и корреспондент. Они ехали здесь приказом генерала Залингман, чтобы сделать вам помогание в вашей болезни. А я есть шофер госпиталя Юхачка с Чехословакии. Доктор Гросс имеет вопросы. Я буду толмачить.

С его помощью доктор Гросс довольно долго разговаривал с мамой, а потом осмотрел ее. Корреспондент все время делал записи в синей книжечке.

После осмотра доктор сказал что-то Юхачке, вымыл руки и вышел из дому. Вслед за ним вышел и корреспондент. Юхачка показал на ящик:

— Тут провизия. Мама можно кушай все, но помаленько. Если кушай много, будет умирать. Понял? А вечером я привез лекарства. До видения.

Когда машина уехала, я бросился к ящику. В нем было полно вкусных вещей: шоколад, сгущенное молоко, печенье и вареная курица. У мамы прямо глаза засияли.

Вечером Юхачка привез лекарства.

— Доктор Гросс немного хороший человек, — сказал он. — Но весь этот цирк для пропаганды… — Он сделал рукой круг над головой, — Весь свет должен узнать, какой хороший генерал Залингман. Как любит русский ребенок и его мама.

Спустя два дня Юхачка снова пришел к нам, принес кусок колбасы, батон белого хлеба и просидел у нас больше часа. Все вспоминал свою Чехословакию. В другой раз он принес бутылку вина, сам всю ее выпил и стал рассказывать разные смешные истории про Гитлера. Мы с мамой смеялись — первый раз за всю войну…

Дядя Рома пришел к нам на другой день после посещения доктора Гросса. За те дни, что мы его не видели, он очень изменился, вроде даже ростом стал выше. На нем был красивый серый костюм и белая полотняная кепка. И говорил он непривычно громко и решительно.

— Здравствуй, Вера Ивановна. Здорово, Юрик. Вот я и прибыл. — Он бросил кепку на стол и подсел к маме на кровать. — Такую я, Вера Ивановна, за эти дни круговерть прошел — ни в сказке сказать, ни пером описать. — Он оглянулся на меня и добавил: — При случае расскажу. Ну, а как тут вы?

Я рассказал, как нам помог фашистский генерал. И повторил слова Юхачки про цирк.

Дядя Рома осуждающе покачал головой:

— Доброе дело, как его ни поверни, все равно доброе. А? Разве не так?

Я подумал и согласился, а дядя Рома продолжал бодро:

— И я вам, мои дорогие, скажу так: не единственный тот свет, что в окне. В наши головы порядком напихано всякой туфты и обмана. Хватит. Пора нам самим, своими глазами на мир посмотреть. И на людей тоже. Вот, те же немцы. Нам втолковывали: фриц, фриц, бей фрица. А фриц-то уже из Волги-матушки воду пьет. У него оружия сколько хочешь, и самого наипервейшего.

Он произнес перед нами целую речь и так ругал всю нашу прежнюю жизнь, что я не выдержал и закричал:

— Это неправда, дядя Рома! Неправда!

Дядя Рома подошел ко мне, обнял, прижал к себе.

— Не след старших во лжи обвинять, — вкрадчиво сказал он. — Они всякой правды знают побольше твоего. Это одна сторона дела… — Он погладил мою голову и продолжал: — Ты вырос в советские времена и других не знаешь. И потому тебе твоя жизнь кажется единственно правильной. И мне ты это можешь говорить открыто. А вот, если ты вякнешь про это в чужие уши, быть беде — явится гестапо и упрячет тебя с мамой в тюрьму. Сам подумай — зачем немцам люди, которые продолжают креститься на советскую власть? Понятно тебе это?

Да, мне было понятно, и я про себя решил не быть при чужих откровенным.

Дядя Рома приходил к нам обычно в субботу и сидел допоздна. Приносил с собой вино, всякую еду, а мне — красивые цветные журналы на немецком языке. В них было множество интересных фотографий про войну.

И вот однажды, в субботу, когда у нас был дядя Рома, приехал Юхачка. Дядю Рому он очень заинтересовал, он разговаривал только с ним. Они выпили, и Юхачка снова начал рассказывать смешное про Гитлера. Дядя Рома смеялся вместе с нами. Но, когда Юхачка ушел, дядя Рома сказал:

— Он очень плохой человек, этот Юхачка…

После этого Юхачка больше к нам не приходил.

7

Осенью сорок второго года мама получила повестку из городского магистрата. Явка строго обязательна.

Мама оставила меня возле магистрата, а сама вошла в здание. Я стоял и смотрел, как по площади без конца сновали военные машины. Но вот мама вышла, лицо у нее было белое как бумага.

— Нам с тобой приказали ехать в Германию, — сказала она тихо. — И паспорт уже отобрали. Дали два дня на сборы. Что делать?

Я подумал, что ослышался или она пошутила, и улыбнулся.

— Говорю же тебе, дурню, — паспорт взяли, — рассердилась мама. — Послезавтра мы должны быть на вокзале.

И все равно я не верил, что это может произойти.

В тот же вечер к нам пришел дядя Рома. Никогда мама не была так ему рада, как в этот раз. Сразу все ему рассказала.

— Дайте совет, Роман Петрович, как быть. Один вы у нас друг настоящий. Как скажете, так тому и быть.

Дядя Рома долго молчал и жевал губами.

— Вера Ивановна, вы знаете, как я к вам отношусь, — наконец сказал он. — Вы оба мне, бобылю, как родная семья. Надо делать как лучше. Насколько я понял, людей со специальностью отправляют пассажирским поездом. А раз так — ничего страшного нет. Ну что вам здесь далось? Работы нет. Как я ни бился, ничего путного не нашел. А попасть вам, Вера Ивановна, в землекопы, да еще после такой тяжелой болезни, — это все равно, что идти на смерть. А ведь тем и может кончиться: они начинают повальную мобилизацию на землеройные работы. Я знаю.

- Да не впервой мне такая работа, я же окопы рыла, — сказала мама.

— То были шутки, Вера Ивановна, а не работа. Ихние танки через те окопы прошли и ничего не заметили… А там, в Германии, насколько я знаю, дадут вам комнату в чистом каменном доме. Будете работать по своей специальности. И Юрка добра там наберется — что он тут толчется, как слепой щенок посередь улицы. Не ровен час, знаете… А кончится война, вернетесь сюда, в свою родную халупу. Небось и жить тут не захотите после Германии, — закончил он почти весело.

Мама сжала голову руками и сказала:

— Главное — паспорт взяли. А то б можно еще что придумать, свет не без добрых людей.

— Вот именно, Вера Ивановна! — уговаривал дядя Рома. — И в Германии — тот же свет. А раз паспорт отобран, шутить нельзя. Верьте слову друга вашего — поезжайте… Видит бог, как я хотел бы вам помочь.

И мы поехали.

Мы действительно ехали в пассажирском поезде. Почти весь наш вагон занимали немецкие артисты, которые возвращались домой после выступлений перед своими солдатами. Это были веселые и добрые люди. Они задарили меня шоколадом, один — лысый толстячок — показывал фокусы. И, пока мы ехали вместе, все они учили меня немецкому языку. Покажут на какой-нибудь предмет, назовут его по-немецки, а я должен запомнить. За каждое выученное слово я получал премию — конфету или глоток вкусного лимонада. Но это продолжалось только один день. В каком-то городе артисты пересели на самолет.

В опустевший вагон вошли два солдата и молча выгнали нас на перрон. Мы сидели на чемоданах до самого утра. Было холодно, и шел дождь. А потом снова пришли солдаты и погнали нас к одиноко стоявшей на путях теплушке. Здесь, слава богу, хоть дождь не мочил. Мама достала из чемодана хлеб, и мы поели. Теперь надо было принести воды — очень хотелось пить. Водопроводная колонка была шагах в десяти от теплушки. Я соскочил на путь, но тотчас услышал крик:

— Цурюк!

Солдат, который стоял около нашего вагона, целился в меня из автомата.

Меня точно ветром вкинуло обратно в вагон.

Часа через два на станцию пришел эшелон с советскими людьми. Их тоже не выпустили из теплушек, так что мы ни с кем поговорить не смогли.

Наш вагон прицепили к эшелону, и поезд двинулся дальше.

Все теплушки были битком набиты, а мы с мамой в своей ехали вдвоем. Но вскоре выяснилось, что лучше ехать в тесноте. Всем, кто ехал в других вагонах, в пути давали еду. А мы с мамой не были в списках эшелона, и нас не кормили,

Не знаю, что было бы с нами, если бы конвойные не надумали, сменяясь с постов на площадках, спать в нашем вагоне. Среди них оказался немолодой солдат, чуточку понимавший по-русски. Он подолгу разговаривал с нами, не обращая внимания на насмешки своих товарищей. Он устроил, чтобы нам тоже давали еду.

В этом поезде мы ехали пять дней, а затем на рассвете нас выгрузили в каком-то маленьком немецком городе.

Город еще спал и выглядел чистеньким, уютным. Всех начали строить в колонну, а мы с мамой не знали, становиться ли нам вместе со всеми, и замешкались. К нам подбежал немецкий офицер и начал кричать на маму. Она показала ему бумажку, которую ей дали в Ростове. Офицер прочитал ее, очень удивился и подозвал к себе конвойных. Я видел, как наш знакомый немолодой солдат объяснял что-то офицеру. Нам приказали отойти в сторону.

Колонну повели в город, а к нам подошел знакомый солдат.

— Вам здесь нет, — сказал он. — Ехать, ехать…

Днем нас посадили в пассажирский, абсолютно пустой вагон, и к вечеру мы прибыли в город Бохум.

Поселились мы не в самом городе, а километрах в десяти от него, вблизи заводов. Никогда не представлял себе, что в одном месте может быть столько заводов. Целый лес дымящих труб. В промозглую погоду сырой воздух густо насыщался копотью, она липла к лицу, проникала в одежду, вечером снимаешь рубашку — все тело в черных пятнах.

Дядя Рома, как мы с мамой думали, не хотел нам плохого, но все было не так, как он говорил: чистого каменного дома не оказалось. Дощатый, продуваемый всеми ветрами и набитый людьми барак — вот наш дом. Таких бараков в нашем поселке — тридцать два. Они расставлены геометрически точно, образуя одну продольную улицу и две поперечных. Все они настолько одинаковые, что не будь на их темно-зеленых стенах нарисованы крупные номера, люди с трудом находили бы свое жилье. В середине каждого барака — три чугунные печи, в которые засыпали мелкий каменный уголь. Во время топки в крыше барака для тяги открывали специальные люки. Когда уголь прогорал, дверцы в печах наглухо завинчивали. В бараке становилось очень жарко, душно, но проходило часа два, и все тепло выдувало.

В нашем бараке жило больше ста женщин — из Польши, Чехословакии, Югославии, Белоруссии, России, Прибалтики, Украины. Все они именовались иностранными рабочими из восточных областей.

Мама работала на коксохимическом заводе в ночной смене. Когда она утром возвращалась, то еле держалась на ногах. Она сразу ложилась на нары и засыпала, а я шел на улицу, если можно так назвать узкий проход между бараками. Мы подружились с Петрусем — пареньком из Минска. Целыми днями играли в войну, гоняясь друг за другом по закоулкам барачного города.

Осенние дни короткие. Мама вставала, и мы шли в столовую, ели из жестяных мисок жидкий суп и немного хлеба. Через день давали второе — крошеные потроха. Это была главная еда. Утром и вечером давали чай, вернее — кипяток с хлебом.

Сразу после вечернего чая мама уходила на завод, а я ложился спать. Так день за днем текла наша однообразная жизнь. Такая однообразная, что я о ней ничего не могу вспомнить. А главное, стоит мне начать вспоминать, как память обрушивает на меня самый страшный день в моей жизни.

Этот день — 23 декабря 1942 года… Медленно, бесшумно падает крупный, похожий на куски ваты снег. Я стою у дверей барака, и какой-то мужчина говорит мне, что моя мама погибла от взрыва в цехе. И снова падает снег. А затем темнота, в которую, как в бездонную пропасть, я падаю камнем долго-долго, бесконечно…

Загрузка...