Воспринимать родителя объектом филологических штудий не приходило мне в голову, покуда он не предложил написать послесловие для его поэтической книжки. Казалось бы, современный читатель имеет дело с архаичным материалом — энциклопедией советской жизни. Но материал для писателя — не самоцель, а повод обнаружить свое место в мире как минимум; максимум — создать собственную систему координат.
Помимо неожиданности и парадоксальности, которые выгодно отличают настоящее от пошлого, помимо жизнерадостности, далеко не всегда сопутствующей искусству, в нем должен действовать и сформулированный Шкловским метод отстранения, который проявляет старое в новом свете. Пожалуйста: среди прочего, взгляд на мир глазами советского слепого, китайского поэта или правой ноги товарища Сталина, оппозиционные взгляды которой противоположны взглядам левой.
Сочинительство — протокол общения с Богом. Автор может находить Его хоть в самом себе (образцы клинического нарциссизма в изобилии поставляют и графоманы, и мастера слова), но у писателя религиозного, которым отец стихийно является, Бог выступает в банальном амплуа истины в последней инстанции.
Зато в кафкианских инстанциях предлагаемых его героям обстоятельств место Бога занимают идеи: эйдосы, обернувшиеся трескучими лозунгами советского земного рая (в генетически модифицированном изводе ими соблазняют и сегодня). Путь человечества от великого до смешного — от Бога до его замещения пародией на разум — оказался долог и кровав; отцу досталась роль его бытописателя.
Метафизика советской власти непостижима без погружения в быт, о который разбилась даже любовная лодка ее главного поэта. Советская власть — «Титаник» и айсберг одновременно; энтелехия революции, которая убивает своих детей как Тарас Бульба — тем, чем она их породила. Ее диалектика — диалектика дефицита — в сочетании нехватки свободы с избытком мнимой духовности.
Пустую мысль отец однажды определил как колесо без привода. Это и есть то самое Красное колесо, которое прошлось по костям русского народа, — колесо, от которого отцу посчастливилось уйти, как Колобку. Черты этого Колобка-трикстера свойственны почти всем его положительным персонажам.
Привод остранения возвращает нас к поэтическим текстам отца. Что общего в их героях — от эпического старого большевика, воспевающего товарища Сталина как бога, до лирического китайского поэта Юз Фу? Они — певцы деталей, будь то щепки из-под топора грузинского лесоруба, или ветхая корзина из ивовых прутьев, в которой китайский Овидий находит посланья римского, простите, столичного друга.
Бог проявляется в деталях, когда они свидетельствуют о Нем. Оскверненное подобие Божьего образа может очиститься только Словом, и вернувшись в Него. Это — принцип герметической оптики: то, что внизу, помогает рассмотреть то, что вверху:
Вселенная и в лужах и в болотцах
заглядывалась на саму себя,
по-моему, выискивая сходство
планетки нашей с капелькой дождя.
Таким же образом из увиденного на этапе окурочка вырастает целая история: выражаясь тюремным языком, рОман, в котором есть всё — и герой, и характер, и сюжет, и антагонист, и любовь, и даже библейская аллюзия. Так ужас и абсурд советской власти обнаруживаются в трагедии сталинской семьи, которую запускает маленькая Светлана, нечаянно оторвав фальшивые усы у двойника своего папы:
Горько плакал ребенок, прижавшись к груди оборотня,
и несчастнее их больше не было в мире людей.
Не отец и не друг, не учитель, не Ленин сегодня
на коленках молил: «Не губите жену и детей!»
В лагере отец написал «Песню свободы»: подходящий слоган и точный камертон его жизни и сочинений. Основа его метафизики представлена в романе «Рука» антагонизмом Души и Разума Возмущенного: «Мы, я убежден, произошли от обезьяны, а главное: идей нет никаких у Души. Как же можешь ты, вскричал я однажды, без идей? Опять заплакала Душа. Мне, говорит, просто нравится жить. Мне совсем не нужны идеи. А цели, спрашиваю строго, у тебя есть? Или тебе и цели не нужны? Нет, говорит, не нужны. Жизнь сама есть идея и цель».
Душа — олицетворение Свободы, Разум — тюрьмы, которая в разных ипостасях присутствует в жизнях едва ли всех его героев: ею может выступать и номенклатурная квартира, в которой сталинский палач Мехлис осужден смотреть по телевизору собственные похороны. Душа — епархия Бога, Разум — дьявола.
Игры Разума и приводят к трагедии, в которой, как сказал Бродский, гибнет не герой, а хор. Лирический герой отцовских песен — солист этого хора, маленький человек. Его глазами мы видим абсурдный мир советской власти, выстроенный возмущенным разумом и лишенный здравого смысла (или не видим — как в «Песне слепого», которому объективная реальность по-ленински дана лишь в ощущениях).
Историю из романа «Кенгуру» о лагерном митинге в защиту друзей СССР, томящихся в застенках капитала, и забитом вохровцами Марыськине, который попытался требовать на нем свободы для себя, часто вспоминала моя мать.
Всё повторяется, и не всегда в виде фарса: сегодня говорить о частной свободе снова опасно, как и в сталинские времена, — но уже на успешно побеждающем здравый смысл политкорректном Западе. Лагеря у интеллектуалов теперь другие, а смрадный душок советской власти по-прежнему вьётся над ними черным вороном.
Сочинения отца — что в стихах, что в прозе — о торжестве людей, а не идей. И в этом смысле его жизнь поучительна не менее текстов. Трагикомическим катарсисом дышит даже рассказ о том, как в лагерном сортире, собираясь употребить по назначению обрывок газеты «Правда», он вдруг увидел на нем строки из Нобелевской речи Фолкнера, которые изменили его жизнь:
«Я отказываюсь принять конец человека. Легко сказать, что человек бессмертен просто потому, что он выстоит; что когда с последней ненужной твердыни, одиноко возвышающейся в лучах последнего багрового и умирающего вечера, прозвучит последний затихающий звук проклятия, что даже и тогда останется еще одно колебание — колебание его слабого неизбывного голоса. Я отказываюсь это принять. Я верю в то, что человек не только выстоит — он победит».