Сюзан Ховач Богатые — такие разные Том 1

Часть первая Реалист Пол 1922

Глава первая

О Дайане Слейд я впервые услышал, когда был в Лондоне. Она была разорена и искала миллионера, я же был богат и искал любовницу. Это обстоятельство с самого начала обеспечивало нам полную совместимость.

Присутствие мое в Лондоне было случайным. Я остановился там на полпути через Атлантику с Генуэзской конференции. Когда в Генуе стало очевидно, что по поводу американских военных долгов Ллойд Джордж не мог сказать ничего, что представляло бы интерес для нудных вашингтонских политиков, я решил оправдать свою поездку в Европу отдыхом в Англии. Однако я допустил одну фатальную ошибку, которая не оставила ничего от этой превосходной идеи. Из чувства долга перед своими нью-йоркскими партнерами я позвонил в наш офис на Милк-стрит, и, к своему ужасу, меньше чем за десять минут, я понял, что «вляпался» в ужасную неприятность. Трудно было представить себе что-нибудь более досадное: вместо ожидаемой приятной автомобильной поездки по сельским районам Англии, мне пришлось, подавив раздражение, погрузиться в дела с энергией, давно создавшей мне заслуженную репутацию. К вечеру я уже успел принять отставку нашего местного представителя, а к концу недели у меня уже был дом на Керзон-стрит, новенький «роллс-ройс», превосходная секретарша-англичанка, помогавшая мне справляться с нараставшим объемом корреспонденции, и ясное представление о том, как привести в порядок дела фирмы в ожидании прибытия из Нью-Йорка замены.

Тем временем министр финансов Мэллон запросил у меня по телеграфу приватную информацию о Генуэзской конференции, и я, наняв в помощь мисс Фелпс — еще одну секретаршу, и работая три следующие дня до двух часов ночи, ухитрился подготовить сводные материалы о германских репарациях и о статусе Советской России, о внутрианглийских проблемах Ллойд Джорджа и о несговорчивости французов. Тяжелая работа заслуживает вознаграждения. Когда мой отчет был передан в посольство для срочной отправки в Вашингтон, моим первым делом было постараться найти в Лондоне самую элегантную женщину и пригласить ее на устрицы с шампанским.

Тогда-то я и услышал о Дайане Слейд.

Подобно тому, как, случайно допустив ошибку, мне пришлось задержаться в Лондоне, также случайным оказалось и то, что я вообще услышал ее имя. У меня были два расторопных помощника, защищавшие меня от попрошаек и большевиков, и я мог никогда не узнать о попытках Дайаны встретиться со мной, если бы в то утро не вышел из дома не позавтракав, чтобы прийти в офис пораньше. Закончив работу над отчетом, я опять занялся делами фирмы. Идя мимо библиотеки, где помощники разбирали почту, я уже обдумывал, как мне избежать выплаты пяти миллионов долларов приходившему в упадок сталелитейному заводу в Южном Уэльсе.

Дверь в библиотеку была открыта. Проходя через холл, я услышал, как Питерсон воскликнул: «Наверное, опять та девушка!» — и увидел, как он вытащил какое-то письмо, приложенное к нераспечатанному пакету. Питерсон всегда вскрывал пакеты на мое имя. Я нанял его после демобилизации из армии по ранению в ногу под Ипром, в 1918 году. Его простая верность была дружеской и надежной, и он, без всякого сомнения, был самым лучшим телохранителем за всю мою жизнь. Теперь на него легла вся забота о безопасности дома, но он считал себя особо ответственным за мою личную безопасность и никогда не перепоручал своим подчиненным скучную обязанность сопровождать меня повсюду.

— Какая девушка? — спросил я его, входя в библиотеку и протягивая руку за последним полученным в Европе номером «Мэгезин оф Уолл-стрит».

— Вам не нужно об этом беспокоиться, сэр, — проговорил другой мой старший помощник, выхватив письмо из рук Питерсона. — Я сам позабочусь об этом.

Как обычно, упрямство О'Рейли заставило меня долго с ним спорить.

— Позаботитесь — о чем? — спросил я, опрометчиво ввязываясь в разговор, и еще раз взглянул на пакет. В оберточную бумагу была завернута какая-то прямоугольная коробка из резной слоновой кости, и когда я поднял крышку тонкой работы, то понял, что кто-то знавший мои вкусы прислал мне небольшой, но несомненно подлинный старинный часослов.

Средневековые рукописи редко не вызывают во мне энтузиазма. Пульс у меня убыстряется, и, как говорится, начинают течь слюнки, а ум, радуясь возможности вырваться из двадцатого века, постепенно погружается в далекое прошлое. Взяв в руки этот часослов, я забыл про озлобленность держав на Генуэзской конференции, про опустошенные страны Европы, про экономический хаос, про отчаявшиеся массы полуголодных людей, чьи жизни были непоправимо растоптаны войной. Кровавый рассвет двадцатого столетия отошел в моем сознании на задний план, и я мысленно устремился в великий полдень европейской цивилизации, когда Жан, герцог Беррийский, предпочитал традиционному искусству войны искусство интеллектуального совершенства.

Мои пальцы ласкали листы часослова. Краски показались мне слишком яркими, но миниатюры были изысканными. Детали одежды и искусство воспроизведения перспективы позволяли предположить, что художник работал в самом начале Ренессанса. Я заглянул в латинский текст. Он относился к неканоническому эпизоду из жизни матери Девы Марии, что для часослова совершенно необычно. Как правило, в них Святой Анне отводится более скромная роль.

Меня переполнило любопытство. Вернувшись в двадцатый век, я захотел узнать имя дарителя.

— О, эта книга не подарок, сэр, — проговорил Питерсон. — Она говорит, что дает ее вам на время.

— Но кто — она? — спросил я, прикидывая в уме сумму, в которую можно было бы оценить такую редкую вещь.

— Девушка по имени Дайана Слейд, господин Ван Зэйл, — ответил О'Рейли. — Если вам понадобится более подробная информация, у меня есть папка…

У О'Рейли всегда была какая-нибудь папка.

Он был гением сбора информации о любом человеке, к которому у меня мог бы появиться интерес, и у него была утомительная привычка постоянно проявлять свой талант для подтверждения собственной незаменимости. Не в силах сдержать желание осадить его, я прервал О'Рейли:

— Не сейчас. Мне нужно поехать на Милк-стрит. Питерсон, вызовите машину. Вы сможете рассказать мне о мисс Слейд по пути в Сити. О'Рейли, — добавил я, чтобы успокоить его, когда вышел Питерсон.

Как-никак, а он показывал высший класс в своем деле, и не его вина, что он родился без чувства юмора.

Мы вышли на улицу. Был ясный майский день, холодный, но солнечный, и я задержался, провожая глазами грохотавшую по Керзон-стрит конную повозку с грузом пива для питейных заведений. По Шеферд Маркит вперед и назад вышагивал какой-то бродяга, нацепивший на спину лист фанеры с выведенной на нем надписью: «Помогите безработным», и я вдруг уловил запах двадцатого века даже раньше, чем в нос ударил едкий выхлоп «роллс-ройса».

Я с отвращением откинулся на кожаную обивку сиденья.

— Мисс Слейд, — напомнил я О'Рейли, вынимая кое-какие бумаги из атташе-кейса.

Мой вопрос немедленно привел О'Рейли в действие. Глядя на тщательно причесанные темные волосы и тонкое, умное, напряженное лицо, я ощутил его фанатическое желание быть слугой, приведшее его сначала в иезуитскую семинарию, а потом и на службу ко мне, и лишний раз восхитился его полной отдачей своей работе. В сущности, у меня не было никаких причин для того, чтобы испытывать к нему меньшее расположение, чем ко всем другим моим протеже. Это было необъяснимо, но достаточно удивительно. О'Рейли знал обо мне слишком много. В моей памяти на мгновение возник его голос: «У меня есть для вас плохие новости по поводу господина Да Косты…», а потом я вернулся мыслями к часослову мисс Дайаны Слейд.

— Мисс Слейд, — деловито заговорил О'Рейли, — двадцать один год. Англичанка, девушка с хорошим социальным положением…

— Что это, черт побери, значит?

— Я не слишком хорошо разбираюсь в английской классовой системе, сэр, но мне сказали, что она из тех, кого называют «джентри» — из нетитулованных мелкопоместных дворян. Высший класс, но без титула. — О'Рейли откашлялся, прочищая горло. — Воспитывалась в пансионе для девушек в Глочестершире, и училась в Кембриджском университете…

— Да неужели!

— …До того, как ушла оттуда после смерти отца. Отец ее оставил долги, и в настоящее время рассматривается вопрос о судьбе недвижимости. Разумеется, она сидит без денег, сэр, — бесстрастно проговорил О'Рейли. — Присутствует и некоторый политический аспект, поскольку известны ее симпатии к социалистам, но ни в какую группу она не входит, ни в большевистскую, ни в какую-либо другую, и таким образом ни Питерсон, ни я не видим в ней угрозы для вашей безопасности. Ее письма я передал мисс Фелпс для подшивки в досье «Отказы в пособии».

— Сколько писем она написала?

— Полученное сегодня утром, как будто, четвертое.

— Я хочу их просмотреть. Когда вернемся в офис, позвоните мисс Фелпс, чтобы она их прислала, — распорядился я, пробегая глазами бумаги, которые были у меня в руках, и останавливаясь на цифрах, говоривших об упадке британской сталелитейной промышленности в черные месяцы 1921 года.

После этого, подчиняясь внутренней дисциплине, выработавшейся за долгие годы, я забыл о мисс Слейд, и снова погрузился в размышления о том, как Великобритания могла бы наиболее выгодно разместить свои капитальные вложения.


Офис фирмы «Да Коста, Ван Зэйл энд компани» находится на Милк-стрит, в Чипсайде, недалеко от Английского банка и финансового района Ломбард-стрит — Тсреднидл-стрит. Наша фирма — новая в Лондоне, ей меньше тридцати лет, и, в противоположность Нью-Йорку, где смелый новичок может распустить свой хвост в самом сердце Уолл-стрит, начинающий делец в Лондоне должен знать свое место и довольствоваться скромным положением в торгово-банковском сообществе. Но мне нравился офис на Милк-стрит. Сам дом относился к семнадцатому веку, и построен, по всей вероятности, вскоре после Великого лондонского пожара, но викторианцы, с их страстью к модернизации, отказались от диккенсовской атмосферы. Интерьер отягощен респектабельностью девятнадцатого века. Здесь я чувствовал себя не королем в своем дворце, а скорее хорошо воспитанным пауком на самой цивилизованной из паутин прежних времен. Мы держали два десятка служащих, включая обычных бухгалтеров, статистиков, клерков, машинисток и рассыльных, и вплоть до спада 1921 года ежегодно получали приличный доход.

В половине одиннадцатого, сразу после того, как я пригубил совершенно непригодный для питья кофе и просмотрел бумаги, принесли письма Дайаны Слейд. Расхаживая по комнате, я диктовал секретаршам. Я обычно диктую не одной секретарше, по той простой причине, что так и не нашел такую, которая успевала бы за мной записывать.

Как раз в этот момент меня и прервал О'Рейли.

— Письма мисс Слейд, господин Ван Зэйл.


«Дорогой господин Ван Зэйл, — писала Дайана Слейд твердым, строгим почерком, — я нахожусь в высшей степени в необычном положении, и мне совершенно необходим совет такого чуткого и умудренного опытом человека, как Вы… поэтому не сможете ли Вы уделить мне несколько минут Вашего времени?» — заключала она.


Читая ее второе письмо, я понял, что тайна начала приоткрываться.


«Дорогой господин Ван Зэйл, пишу вам потому, что знаю, как Вы цените прошлое, и что Вы смотрите глазами знатока на красоту средневековья. Я владею самым прекрасным домом в Англии, небольшим, но изысканной архитектуры, похожим на миниатюру Фуке, и мне очень хотелось бы, чтобы Вы его увидели. Вы не должны упускать возможность получить эстетическое наслаждение».


Я поднял глаза. Обе секретарши сидели не шелохнувшись, положив карандаши на свои блокноты, с выражением удивления на лицах. У них редко бывали такие передышки. Не обращая на них внимания, я уселся за письменный стол и прочитал третье письмо.


«Дорогой господин Ван Зэйл, из-за английского закона, дискриминирующего женщин, я со дня на день потеряю свой дом. Вы должны увидеть его, пока этого не произошло. Если Вы не можете приехать в Норфолк, то хотя бы примите меня на пару минут в Лондоне, чтобы я смогла описать Вам свой дом».


Для меня самым интересным в этих письмах было не то, что мисс Слейд ни разу не заикнулась о деньгах, хотя было очевидно, что именно острой их необходимостью и продиктованы эти письма. Я был заинтригован, так как все письма явно были написаны в один день, но с расчетом, как в детективном романе, на постепенную подачу информации. Нехотя признаваясь себе в некотором любопытстве, я принялся за последнее письмо.


«Дорогой господин Ван Зэйл, как жаль, что Вас так ревностно оберегают от контактов с миром! Но я не думаю, чтобы Ваши секретари осмелились выкинуть «Мэллингхэмский часослов», книгу, находившуюся в моей семье в течение более четырехсот лет. Прочитав в «Таймсе» о том, что Вы недавно приобрели на аукционе Кристи средневековую рукопись, я подумала, что Вы были бы рады случаю ознакомиться с этим превосходным произведением искусства пятнадцатого века. Я должна предупредить Вас, что книга не продается. Я посылаю ее Вам на одну неделю, по истечении которой я была бы счастлива лично прийти за манускриптом. Искренне Ваша…»


На всех четырех письмах был проставлен адрес: Мэллингхэм Холл. Мэллингхэм. Норфолк.

Я улыбнулся, и когда мои письма к Стивену Салливэну, моему юному компаньону в Нью-Йорке, и к Картеру Глассу были закончены, я послал за О'Рейли.

— Я хочу посмотреть досье на мисс Слейд по возвращении на Керзон-стрит, — распорядился я. — И еще, О'Рейли…

— Да, сэр?

— Выясните, девственница ли она, хорошо? Я знаю — здесь думают, что у нас начался расцвет новой нравственности. Однако откровенно говоря, я начинаю сомневаться, чтобы кто-то знал об этом за пределами лондонского Вест-Энда.

— Да, сэр.

Никто не мог бы высказать свои мысли более нейтральным образом. Ведь мы постоянно присматриваемся друг к другу, и я вовсе не считаю, что он ведет холостяцкую жизнь, для которой его подготовила семинария. Но знаю — он хотел бы, чтобы я так думал. Он выказывает полное безразличие к сексуальным проблемам, чему я рад, так как это означает, что моя личная жизнь никогда не будет его смущать. Однако одновременно это меня и раздражает, потому что я чувствую все самодовольство этой позы. Пока О'Рейли не поднялся до видного положения в моем доме, мне и в голову не приходило, как сэр Галахад должен был раздражать рыцарей Круглого стола.

— Что-нибудь еще, сэр? — спросил этот утомительный образец добродетели, и мне пришлось подавить желание отправить его на поиски Священного Грааля.

Это был длинный день, но в конце концов я вернулся на Керзон-стрит, просмотрел досье мисс Слейд, не найдя там ничего, что мне не было бы уже известно, надиктовал мисс Фелпс несколько писем, перелистал пришедшие вечером бумаги, принял ванну, побрился, переоделся и приехал в театр как раз в момент поднятия занавеса. Пьеса была отвратительная, но ведущая актриса оправдала надежды, которые заронила во мне во время нашей предыдущей встречи, и после позднего ужина мы удалились в ее апартаменты.

Меня раздражало, что мои мысли все время вертелись вокруг «Меллингхэмского часослова», но я этому не удивлялся. Мне наскучили театральные сплетни моей актрисы, и разочаровывало отсутствие в ней оригинальности. Хотя, будучи человеком вежливым, я и оттягивал уход от нее, я почувствовал большое облегчение, возвращаясь вместе с верным Питерсоном домой. Когда дежурил Питерсон, я разговаривал с ним редко. Наилучший способ терпеть чье-то присутствие в минуты потребности в одиночестве — это игнорировать его присутствие. Но этой ночью, едва выйдя на свежий воздух, я почувствовал, как мою голову словно что-то сдавливает, а за глазами появилась боль, и я быстро проговорил:

— Вы можете сесть вместе со мной на заднее сиденье, Питерсон.

А сам полез в карман за лекарством. Приняв таблетку, я почувствовал себя лучше и понял, что симптомы эти были, вероятно, плодом моего воображения, результатом страха перед болезнью, а не самой болезнью. Тем временем машина уже отъехала от тротуара, и, чтобы развеяться, я быстро проговорил в сторону удобно расположившейся рядом массивной фигуры Питерсона:

— Что, по-вашему, хочет эта девица — Дайана Слейд?

— Как обычно, сэр. Денег, — безмятежно отвечал Питерсон. — Того же, чего и все остальные девки.

— Но ни одна из этих девок никогда не посылала мне часослов… Боже мой, послушайте, Питерсон, почему с вами я всегда перехожу на ваш несносный жаргон?

Мы рассмеялись. Я понемногу расслаблялся. Давление быстро отпускало мою голову, как меня — страх перед болезнью.

— Завтра поиграем в теннис, — сказал я. — Выйдем из дома в семь, доедем на машине до «Куинз клуба» и поиграем часок или около того перед тем, как я поеду в Сити…

Излагая этот нехитрый план, я вспомнил ушедшие в далекое прошлое дни моего одинокого детства, когда родители таскали меня от одного врача к другому, пока наконец отец в приливе чувства вины не воскликнул: «У этого мальчишки нет ни одной болезни, которую не мог бы излечить теннис!» В те дни лоун-теннис был новой игрой, и он сразу стал очень популярен в Ньюпорте. Я вспомнил, как мы играли с отцом, так отчетливо, словно это было вчера… с отцом и с Джейсоном Да Костой…

Потом словно какая-то завеса упала на мою память. Обернувшись к Питерсону, я стал говорить с ним о теннисе, и говорил до самого дома, к которому мы подъехали через пять минут.

Был час ночи. Отпустив слугу, я наконец остался наедине о «Мэллингхэмским часословом» и улегся в постель без всякой мысли о неизбежной бессоннице.

Время текло спокойно. Я рассматривал рисунки, воображая себя искусным мастером, работающим по три дня над написанием одной буквы. Целый день созидания утонченной красоты, духовного наследия, эстетического триумфа — разве это могло сравниться с нашим суетным днем? Мое романтическое воображение, всегда вступавшее в конфликт с приверженностью к классицизму, брало здесь верх, и я представлял себя смиренным монастырским писцом, творящим в абсолютном покое в каком-нибудь отдаленном уголке Европы, где такой «предмет», как деньги в широком смысле слова, неизвестен. К счастью, здравый смысл брал верх и не давал мне углубиться в эти сентиментальные рассуждения. Я вспоминал, что художники средневековья всегда стремились получить плату за свой труд раньше, чем их или их хозяев могли бы стереть с лица земли какая-нибудь новая война, голод, эпидемия… Но меня снова обволакивало очарование Европы, я слышал ее таинственный зов, чувствовал, как меня гипнотизирует ее давно знакомое обаяние. И пока мои пальцы, перелистывая страницы, прокладывали мне дорогу через «Мэллингхэмский часослов» от заутрени до обедни и от обедни до вечерни, я чувствовал себя наделенным ключом от мира, в который мне всегда страстно хотелось войти, но который всегда оставался дразняще-недосягаемым.

В два часа ночи я отложил манускрипт и, в очередной раз отодвигая пугающий момент, когда я делал тщетную попытку уснуть, принялся за письмо к Элизабет, женщине, которую любил тридцать лет, но на которой почему-то так и не женился. Я чувствовал — Элизабет поняла бы, что соблазнительное зеркало Европы, сконцентрировав в себе свет солнца, снова ослепило меня «солнечным зайчиком». Однако, когда я вывел слова «Моя драгоценная Элизабет», перед моим мысленным взором была уже не Европа, а ее дом на Грэмерси Парк, а потом я вновь оказался в Нью-Йорке, в атмосфере моей культуры, в окружении собственного народа, в мире, который я так мучительно строил своими собственными кровоточившими руками.

Я встал с кровати и принялся шагать по комнате. Уже пробило три, когда я смог заставить себя лечь в постель, после четырех я стал наконец засыпать, но сны мои были такими кошмарными, что я почувствовал большое облегчение, встав в шесть часов и отправляясь играть в теннис. А к девяти я уже был на Милк-стрит, где с головой ушел в неотложные дела.

Прошло три дня. О'Рейли внес разочаровывающее дополнение в досье на мисс Слейд, высказав предположение, что она просто обычная девушка из деревенской глуши, несмотря на свое высшее образование, мало повидавшая на свете и еще меньше сделавшая. После смерти отца прошлой осенью она жила одна в Мэллингхэм Холле, и вокруг нее не было друзей противоположного пола, которые проявляли бы к ней внимание. В Чентлхэмском женском колледже не было возможностей для рискованных проделок, а в Кембридже она приобрела репутацию синего чулка. По-видимому, ее целомудрие не только не ставилось под сомнение, но и не подвергалось покушению, что делало печальной судьбу юной леди, дожившей девственницей уже до двадцати одного года.

Я вздохнул. В моем возрасте я действительно не мог позволить себе игр с девственницами. Такой шаг мог бы привести к бесконечным осложнениям, да и вообще это отнимало бы слишком много времени и было бы очень хлопотно. Другие мужчины, скажем, среднего возраста, могли бы позволить себе такие старческие поползновения, но я пока еще чувствовал себя достаточно молодым, чтобы отыскивать себе неопытных девушек, которые были бы весьма разумны и не вносили лишних хлопот в мою довольно упорядоченную личную жизнь.

— Верните мисс Слейд «Мэллингхэмский часослов», — сказал я мисс Фелпс, категорически решив не делать мисс Слейд предложения о покупке манускрипта. Я опасался, что она ошибочно примет этот жест за проявление интереса к ней самой. — В сопроводительной записке следует сказать: «Дорогая мисс Слейд, благодарю Вас за предоставленную Вами возможность увидеть этот исключительно утонченный манускрипт, но я не мог бы и подумать о том, чтобы просить Вас приехать за ним из Норфолка. Соответственно, я возвращаю Вам его со специальным посыльным. Желая Вам наилучших успехов во всех Ваших начинаниях, остаюсь Вашим…» и так далее.

Губки мисс Фелпс выразили одобрение. В несколько подавленном состоянии я печально подивился тому, насколько оградил себя всевозможными предосторожностями. В следующие несколько дней я сознательно предался гедонизму, но вскоре покончил с этим, испытывая отвращение к эпикурейской философии. Мне хотелось вернуться домой. И в то же время жаль было расставаться с Европой. Меня все раздражало. Шли дожди. Питерсон все чаще обыгрывал меня на теннисном корте. Мне страстно захотелось развлечься, но казалось, все мыслимые источники развлечения уже иссякли. Я жаждал чего-то необычного, что могло бы меня отвлечь, и больше всего я хотел прогнать свои худшие воспоминания о прошлом.

В одиннадцать часов утра пятнадцатого мая в мой кабинет в офисе вошел Питерсон. Появление его у меня на Милк-стрит было так необычно, что я перестал вписывать в ведомость суммы в фунтах, переводя затем их в доллары, и уставился на своего помощника.

— Что случилось, Питерсон?

— Простите, сэр, но там какой-то парень говорит, что он из фирмы «Фортнам энд Мэйсон». Это, кажется, заведение вроде ресторана.

— Да, да. — Я обнаружил ошибку в цифрах. — Один момент, прошу вас, — проговорил я в телефонную трубку и коротко бросил Питерсону: — Я ничего не заказывал фирме «Фортнам энд Мэйсон», отошлите его.

Питерсон повернулся… и наткнулся на остановившегося в дверях О'Рейли.

— Это опять мисс Слейд, сэр, — проговорил О'Рейли, лицо которого при этом было нестерпимо безразличным. — Она прислала вам большую плетеную корзину, и рассыльный наотрез отказывается уходить, пока не отдаст ее вам в собственные руки. Я было хотел позвать полицию, чтобы его удалили, но потом решил сначала спросить вашего разрешения — не повредит ли это репутации фирмы?

— Ради Бога! — Это было тяжелое утро. Питерсон снова обыграл меня в теннис, а сейчас прервали важный разговор по телефону. — Прошу прощения, — проговорил я в трубку самым милым голосом, на какой был способен, — не могу ли я перезвонить вам через пять минут? Здесь срочное дело… депеша из Нью-Йорка… Большое спасибо.

Я с грохотом положил трубку и приготовился превратить своих помощников в котлету.

— Какого дьявола вы отнимаете у меня время пустяками? — вскипел я. — Ваше дело беречь мое время, О'Рейли, а не тратить его! А вы, Питерсон, наняты, чтобы заботиться о моей безопасности. Вместо этого вы топчетесь здесь в нерешительности, не в силах разобраться, что это за подарок от фирмы «Фортнам энд Мэйсон»! Скажите этому парню, пусть тащит корзину сюда! Все мы хорошо знаем, что мисс Слейд не террористка! Я надеюсь лишь на то, что у нее хватило сообразительности прислать для меня хорошую бутылку бренди, хотя один Бог знает, заставит ли меня ваше дурацкое поведение выпить что-нибудь крепкое в одиннадцать часов утра!

Оба исчезли. Я записал поперек страницы блокнота кое-какие цифры. Наконец вернулся Питерсон с молодым человеком, толкавшим перед собой тележку носильщика с большой плетеной корзиной на ней.

— Господин Ван Зэйл? — нервно спросил он с произношением, присущим представителям высшего английского общества. Несмотря на его рабочую одежду было видно, что это не обычный рассыльный. Неужели безработица действительно достигла таких масштабов, что юноша, едва окончивший привилегированную школу, был вынужден работать рассыльным? Я подумал, что дело, должно быть, не в этом.

— Несите в комнату, — проговорил я, глядя на рассыльного, — и поставьте около камина.

— Да, сэр.

Тележку подкатили к указанному месту, и с нее сняли корзину.

О'Рейли дотронулся до ее верха.

— Черт возьми, большое спасибо, — в растерянности проговорил юноша и отошел в сторону, явно не зная, что ему делать дальше. Во мне вспыхнула искра веселья.

— Вы должны сделать что-то еще? — спросил я, направляясь к нему.

— Нет, сэр. Хотя… Не желаете ли вы, чтобы я открыл вам корзину?

— Почему бы и нет? Посмотрим, что шлет мне мисс Слейд!

— Сэр, — одинаково забеспокоились О'Рейли и Питерсон, — но я движением руки умерил их служебное рвение.

— Если в этой корзине бомба, — весомо сказал я, — то нашего юного друга разнесет в клочья вместе с нами. — Вы давно знаете мисс Слейд? — спросил я юношу.

— Не встречался с ней ни разу в жизни, сэр, — объявил тот и густо покраснел, поднимая крышку.

Он оказался отъявленнейшим из всех лгунов, с которыми мне приходилось встречаться.

В корзине было много полосок из зеленой бумаги, и в этом подобии травы виднелись банка икры и бутылка «Вев Поммери» разлива 1915 года.

— Восхитительно! — воскликнул я. — У мисс Слейд превосходный вкус!

Импровизированная трава зашевелилась, и когда юноша бросился вперед, чтобы убрать икру и шампанское, бумажные полоски стали подниматься с неумолимостью каравая хлеба, выпекаемого в печи.

— Берегитесь! — крикнул Питерсон, хватаясь за револьвер.

— Не стреляйте! — завопил юноша, чьи глаза округлились от страха при виде кобуры на поясе Питерсона.

Я стоял, прислонившись к облицовке камина, и О'Рейли представилась возможность проявить свою обычную расторопность. Он бросился вперед и вырвал всю бумагу из корзины.

— Ой! — послышалось из корзины. — У меня онемела нога.

Она осторожно встала, держась за плетеные бока корзины, и всмотрелась в мое лицо через пряди растрепанных волос.

— Вы Пол Ван Зэйл? — недоверчиво спросила она.

— Да, — ответил я. — Это что, театральное представление? — и добавил, тщетно пытаясь сдержать улыбку: — Мисс Дайана Слейд, как я полагаю, — и протянул ей руку, помогая выбраться из корзины.

Глава вторая

Она не была ни маленькой, ни хрупкой. Это само по себе делало примечательным тот факт, что она уместилась в корзине. У нее были коротко подстриженные темные волосы, крупный нос, требовавший пудры, и широкий рот с губами ярко-розового цвета. Я достаточно старомоден, чтобы мне могли понравиться накрашенные губы. Ее безвкусная юбка чугунно-серого цвета была чуть ниже середины икр, в полном соответствии с требованиями послевоенной моды, и болталась дюйма на два выше лодыжек. Сильно поношенная гладкая белая блузка выбилась из-за пояса юбки. Как у многих английских девушек, у Дайаны была прекрасная кожа. Еще одной возмещавшей некоторые недостатки особенностью были ее банально темно-карие глаза, с такими густыми ресницами и так широко смотревшие на мир, что они вполне компенсировали несоразмерность излишне крупных носа и рта.

Она улыбнулась мне, и каким-то чудесным образом перестала выглядеть простушкой. За сиянием ее глаз я сразу же почувствовал авантюрно-рисковый ум, но потом она ушла в себя, спрятав нервозность под модной в то время личиной пресыщенности.

— Я должна посмотреть, насколько повреждена корзина, — манерно протянула она утомленным голосом. — Как вы осмелились заставить меня спрятаться в корзине! Господин Фортнам и господин Мэйсон перевернулись бы в своих гробах, узнав о таком безобразии!

— Вам повезло уже в том, что вы пока не вертитесь в своем собственном, мисс Слейд, а ведь господин Питерсон — вот он, здесь, — готов был продырявить корзину из своего пистолета. Примите поздравления с избавлением от верной смерти! Не могу ли я предложить вам бокал вашего шампанского?

Мы удобно расселись. Питерсон вынес корзину, О'Рейли исчез за бокалами, а мисс Слейд, наскоро пригладив волосы, засунув под пояс блузку и скрестив ноги так, чтобы не были видны дыры на чулках, повернулась к соучастнику своей проделки.

Юноша был явно старше, чем выглядел. Он был представлен как «Джеффри Херст, мой поверенный», и как студент-первокурсник юридической школы, приехавший на практику к отцу в Норвич. Я как раз думал о том, как от него избавиться, когда мисс Слейд бесцеремонно проговорила:

— Теперь вы можете идти, Джеффри. Встретимся в чайном магазине, как условились. Очень благодарна вам за помощь.

Юноша, несомненно, подумал о том, что было не слишком разумно оставлять ее в клетке льва. Увидев, как упрямо шевельнулись уголки его рта, я решил смягчить это изгнание, предложив ему бокал шампанского и понимая, что как человек достаточно умный, он его не примет. Это был рослый, белокурый, симпатичный молодой человек с покрытым веснушками носом и короткими волосами. Я удивлялся тому, что о нем ничего не упоминалось в отчете О'Рейли.

— Ваш старый друг? — поинтересовался я, когда мы выпроводили его из офиса.

— Очень старый. Его отец был поверенным семейства Слейдов, пока моему отцу не пришлось два года назад отказаться от услуг адвокатов.

Она казалась безразличной к Джеффи Херсту, и ее взгляд уже блуждал по комнате, оценивая обстановку.

— Этот дом меня удивляет, — заметила она, забыв о своей манерной позе. — Я думала, что банкиры-коммерсанты живут как могущественные властелины. Разве этот офис не слишком скромен для джентльмена с вашим положением?

— Я в ужасе от того, что сегодня оставил свой гарем дома, — сказал я под выстрел пробки. — Ну, а теперь, мисс Слейд, прежде чем мы пойдем дальше, позвольте мне подчеркнуть, что я специализируюсь на долгосрочных вложениях капитала, а не на краткосрочных ссудах, и поскольку имею дело с эмиссией ценных бумаг, моими клиентами являются корпорации, а не частные лица. Если вам нужна ссуда, рекомендую вам обратиться к менеджеру вашего местного коммерческого банка в Норвиче… или же предложить ваш поистине замечательный «Мэллингхэмский часослов» для продажи на аукционе Кристи.

— Дорогой господин Ван Зэйл, — проговорила мисс Слейд, — я не заинтересована в ссуде в пару шестипенсовых. Мне нужно чертовски много денег.

Неспособный даже подумать о каком-либо вежливом ответе, я просто с улыбкой протянул ей бокал шампанского.

— Благодарю вас, — сказала мисс Слейд. — Черт возьми, разве это не восхитительно? Что ж, господин Ван Зэйл, вас должно удивить то, что я намерена предложить в обеспечение ссуды…

— Верьте мне, мисс Слейд, я взвесил целый ряд возможностей, и все они вызывают тревогу. Вы должны понять, что у меня обычно нет времени на разговоры с такими людьми, как вы, но поскольку я обожаю оригинальность и нахожу ваши подвиги среднезанимательными, я даю вам… — я вытащил свои карманные часы и положил их на стол… — две минуты, начиная с этого мгновения. Объяснитесь, пожалуйста.

— С удовольствием, — невозмутимо согласилась мисс Слейд, щелкнув костяшками пальцев и зажав руки между коленями.

Ей понадобилось сорок три секунды на то, чтобы описать положение ее семьи, вызвавшее теперешние затруднения. У ее отца было три несчастливых брака. В каждом случае жена рожала ему одного ребенка, после чего покидала мужа. Из всех троих детей одна мисс Слейд выросла с отцом в Мэллингхэме, и то только потому, что ее мать, вторая госпожа Слейд, умерла вскоре после ухода от мужа. Все дети росли отдельно друг от друга. Для мисс Слейд ее сводная сестра Хлоя была чужим человеком. Она жила последние двадцать лет в Йоркшире, а сводный брат Перси оставался всего лишь смутным воспоминанием малыша в крестильной рубашке. До октября прошлого года было бы просто невозможно вообразить, чтобы члены этой семьи могли оказаться еще более чужими друг другу, чем раньше, однако господин Гарри Слейд допустил большую глупость, не оставив перед смертью завещания.

Согласно английскому законодательству, в этих обстоятельствах вся недвижимость переходит к «наследнику», в данном случае к Перси, а движимое имущество (в которое входит и «Мэллингхэмский часослов» — я внезапно решил купить его при неизбежной распродаже) должно быть поделено поровну между всеми тремя детьми. Мать Перси, действовавшая от имени несовершеннолетнего сына, пожелала продать дом, и у Дайаны не было законного права помешать ей это сделать. В довершение ко всему со всех сторон, как сорная трава, потянулись кредиторы, и стало ясно, что Слейд умер, не оставив в банке ни пенса.

— Таким образом у меня не только нет денег, чтобы выкупить дом у Перси, но я должна где-то изыскать средства, чтобы содержать Мэллингхэм, — сказала мисс Слейд. — Именье больше не может приносить доход, и именно поэтому моя мачеха хочет его продать. Именье ей так же безразлично, как белые слоны, потому что с ним ее ничто не связывает.

Дайана пустилась было в более подробный рассказ о мачехе, но остановилась, когда поняла, что пошла вторая из отведенных ей минут.

— И мне пришлось искать работу, но поскольку никто не платит мне столько, сколько нужно, я решила завести собственное дело…

Она решила заняться производством косметики. Ей было нужно десять тысяч фунтов, и она рассчитывала, что сможет расплатиться со мной за пять лет.

— Производство косметики становится очень перспективным, — быстро проговорила она, коснувшись рукой циферблата часов, — но все теперешние косметические средства ужасны — они расплываются и оставляют пятна, и запах их далеко не из лучших. Служанка отца знает несколько чудесных рецептов, привезенных ею из Индии, и я полагаю, что при использовании некоторых химических заменителей натуральных веществ можно легко и без больших затрат наладить изготовление косметических средств. Я в течение примерно шести месяцев проводила опыты и получила интереснейшие результаты… Если бы вы приехали в Мэллингхэм и посмотрели мою лабораторию…

— Значит, вы, мисс Слейд, — начал я, надеясь за минуту и пятьдесят три секунды развеять эти несбыточные мечты, — просите у меня десять тысяч фунтов, чтобы организовать «производство» по рецептам старых дев в какой-нибудь развалюхе на задворках Норфолка?

— Боже мой, конечно нет! — воскликнула она, пораженная. — На это пойдет всего пять тысяч фунтов! А другие пять нужны мне для выплаты отступного матери Перси.

Это, конечно, был уже шаг к финансовой реальности, но я продолжал сохранять недружелюбный тон.

— Но почему, собственно, я должен дать вам хоть эти пять тысяч фунтов?

Я видел, как у моей собеседницы паническое чувство борется с гневом. Победил гнев.

— Вы спрашиваете почему? — вспыхнула она. — Потому что вы американец, господин Ван Зэйл, а всему миру известно, что американцы никогда не упускают шанса «сделать деньги»!

— Не в бровь, а в глаз! — Я, смеясь, поднялся со стула и направился к стоявшей на столе бутылке шампанского. Она молча смотрела на меня, слишком испуганная, чтобы расслабиться после перемены моего настроения, и слишком подозрительная, чтобы поверить в искренность моей веселости. — Но что вы знаете об американцах, мисс Слейд? — мягко спросил я, наполнив ее бокал.

Поскольку она была таким забавным ребенком, я решил, что мы можем потратить еще минуту, обменявшись несколькими безобидными шутками, прежде чем я выпровожу ее.

— О! Я знаю об американцах все! — воодушевилась мисс Слейд. — Они носят странные светлые костюмы и ужасные галстуки, во рту у них всегда огромные сигары, а на голове громадные шляпы, они пользуются такими странными старыми выражениями, как, например, «приличествует» или «я полагаю»… Они ездят верхом на лошадях, владеют нефтяными скважинами, непрерывно говорят о деньгах и считают Европу ужасно жеманной.

— Я, разумеется, узнаю себя в этом описании! — развеселился я настолько, что сделал еще один глоток шампанского.

— Теперь вам, вероятно, понятно, почему я так удивилась, увидев вас впервые! Вы проводите большую часть времени в Англии?

— Я провел год в Оксфорде, и теперь каждый раз, когда возвращаюсь в Англию, чувствую себя как совершающий паломничество — паломничество к могиле, в которой лежит кто-то умерший молодым, — добавил я с мрачной улыбкой, вспоминая того юношу, каким я был десяток лет назад, и поэму Катулла, написанную им после совершения паломничества к далекой могиле брата:

— «Multas per gentes et multa per aequora vectus», — пробормотал я.

— «Advenio has miseras, frater», — подхватила мисс Слейд, грациозно опустив последний слог в «advenio» и единственный слог «has», и продолжила: — «ad inferias…»[1]

Это произвело на меня сильное впечатление, она, словно предстала передо мной в новом свете. По привычке я безостановочно вышагивал по комнате, но теперь остановился как вкопанный, уставившись на свою собеседницу.

— Я так восхищаюсь Катуллом! — вздохнула мисс Слейд. — Он такой романтичный! Люблю его стихи, посвященные Лесбии.

— Катулл был сумасшедшим, — отозвался я, — а его Лесбия была не более, чем куртизанкой. Но…

— Почему же вы цитируете его, если он вам не нравится?

— …Он был хорошим поэтом, — улыбнулся я в ответ. — Итак, мисс Слейд, у меня сейчас больше нет времени, но не могу ли я предложить вам снова встретиться, и как можно скорее, чтобы обсудить ваши планы подробнее? Я хотел бы пригласить вас сегодня на обед. Где вы остановились?

— У подруги в Челси, Карисбрук Роу, восемь, квартира В. Прямо на севере от Фулем Род.

— Я позвоню вам в восемь часов.

— Черт побери, это было бы чудесно! Большое спасибо! — она проглотила остаток шампанского и поднялась, розовощекая, с заблестевшими глазами.

— Может быть, после обеда, — проговорил я, по-прежнему находя все это очень забавным, — если вы не будете против, я отвезу вас к себе и покажу манускрипт, купленный как-то мною у Кристи. Это Руанский Апокалипсис, интереснейшая трактовка Книги Откровений.

— Обожаю откровения, — сказала мисс Слейд, отказавшись от присущей школьнице манеры хлопать ресницами и глядя на меня большими, много знавшими темными глазами, — и я в восторге от возможности увидеть этот ваш манускрипт.

Ее способность удивлять меня казалась неисчерпаемой. Давно согласившись с суждением О'Рейли о ее неопытности, теперь я видел, что это было одним из его редких заблуждений.

«Эта девушка не девственница!» — подумал я, радуясь возможности показать ему, что он вовсе не такой уж непогрешимый, как думает, и принялся с острым удовольствием и с военной точностью планировать во всех деталях соблазнение мисс Слейд.


Я телефонировал мисс Фелпс на Керзон-стрит с просьбой отменить все мои встречи, назначенные на тот вечер, и заказать для себя столик у окна в ресторане «Савой». Вернувшись домой, я потратил всего несколько минут, чтобы вместе с мисс Фелпс разобрать корреспонденцию, поступившую на адрес дома, и ретировался к себе, собираясь заняться своей внешностью.

— Вечером вы мне не понадобитесь, Доусон, — сказал я слуге.

Я ощущал удивительную легкость и обостренность восприятия. Возможность наконец развлечься была восхитительна, и я, повернувшись к зеркалу, чтобы уложить как следует переднюю прядь волос, с подъемом напевал арию из «Трубадура», энергично орудуя при этом щеткой для волос. Наконец, окончательно убедившись, что довел свою внешность до совершенства, я быстро сбежал по лестнице, захватил с собой из холла Питерсона и, выйдя на улицу, сел в автомобиль.

Мы отправились в Челси, глядя в окно, я отмечал на лондонских улицах моей юности зримые признаки коррозии двадцатого века. Здесь пахло уже не конским навозом, а бензиновым выхлопом, изящная архитектура Нэша терялась среди неуклюжих серых зданий, этих памятников империализму девятнадцатого столетия, и даже в небольших домах на Парк Лэйн, вероятно, уже не было леди, устраивавших «вечеринки» и уступивших теперь место послевоенным мужчинам и женщинам, выкрикивающим друг другу банальности в облаках сигаретного дыма, а ночные клубы в самом сердце Сохо, должно быть, уже не кипели бурным весельем, превращаясь в кухни оккультной стряпни. Вирджинский табак и джаз Диксиленда! Неужели этим и ограничивается вклад моей страны в культурную жизнь Европы? Но Европе был нужен от Америки не культурный, а финансовый вклад, и, по крайней мере, его мы сделали.

Я подумал о том, что Дайана Слейд находится под впечатлением традиционного мифа о том, что все американцы богачи, и вспомнил, как однажды яростно заявила моя первая жена Долли: «Вы богаты! Вы должны стать богатым! Все американцы богатые люди!»

Но я тогда был беден. Я мог бы вспомнить, как меня выволокли из большого банка на Уан Уиллоу-стрит в Нью-Йорке: мне был двадцать один год, и ни пенса в кармане, и там-то, на углу Уиллоу и Уолла, я оказался лицом к лицу с Джэйсоном да Костой, богатым, счастливым и преуспевавшим…

Внезапно до меня дошло, что машина давно остановилась и на меня выжидающе смотрят шофер и Питерсон. Пять ужасных секунд я не мог сообразить, ни где я был, ни с кем должен был встретиться.

— Пойти позвать леди, сэр? — услужливо предложил шофер.

Не говоря ни слова, я вышел из машины и пошел вверх по ступенькам, но, прежде чем успел позвонить в колокольчик, она открыла дверь и затмила все, что было до этого.

— Salve, venusta Lesbia![2] — довольно удачно спародировал я Катулла, и мы с ней рассмеялись. На ней было длинное черное пальто, скрывавшее ее платье, а с ушей свисали какие-то безвкусные блестящие кольца. Мало того, что губы ее были густо намазаны темно-красной помадой, были нарумянены и щеки, а на ресницах лежал тяжелый слой какой-то отвратительной черной замазки. Я удивлялся тому, что решился пригласить ее пообедать в ресторан, и пришел к выводу: преждевременно старею. Несомненно, только старику могло бы прийти в голову пригласить так вульгарно раскрашенную девушку.

— Боюсь, что я должна перед вами извиниться, — с сожалением сказала она, когда мы уселись в машину, чтобы ехать в «Савой». — Утром я слишком умничала.

Я посмотрел на нее удивленно.

— Мисс Слейд, — сказал я, — извиняйтесь, если вам этого хочется, за то, что вы так намазались, но, уверяю вас, вам совершенно нечего извиняться за цитаты из Катулла.

— Да, и мой отец всегда говорил, что мужчины это ненавидят…

— Разве это зависит от мужчины? С мужчинами какого типа вы встречались?

— Главным образом со своим отцом. Я думаю, что у меня комплекс Электры, — мрачно проговорила мисс Слейд, и остаток пути мы провели очень мило за разговором о ее воображаемых психологических переживаниях.

По-видимому, ее отец был чудаком-англичанином самой высокой пробы и страдал всеми вообразимыми социальными причудами. В промежутках между вылазками в Лондон, чтобы напиться в печально известных местах Уэст-Энда, он безуспешно стоял за парламент, как виг («Виг?» — недоверчиво переспросил я мисс Слейд, подтвердившую в отчаянии: «Виг!») участвовал в кампаниях за легализацию проституции, пробирался на митинги суффражисток, переодеваясь женщиной, и посещал голышом концерты камерной музыки на норфолкских баржах, известных под названием «гуарри», прерывал службу во время заутрени, чтобы заявить о своем неодобрении Англиканской церкви. Он написал тридцать концертов для флейты, отправил шестьдесят два письма в «Таймс» (ни одно из которых не было опубликовано), увлекался спиритизмом и издал за свой счет книгу, в которой доказывал, что фамилия «Шекспир» была литературным псевдонимом королевы Елизаветы. В дополнение ко всей этой бурной деятельности он каким-то образом находил время для обычной охоты, рыбалки и парусного спорта, пользовавшихся большой популярностью среди более консервативной части норфолкского нетитулованного дворянства, и воображая себя «человеком-приманкой» — охотником, ловившим диких уток в сети с помощью собаки.

— Я понимаю, — сочувственно сказал я, когда мы подъезжали к «Савою», — жить с ним было очень трудно, но никак не возьму в толк, почему вы решили, что у вас комплекс Электры.

— Я любила его, — отвечала мисс Слейд. — Но вы еще не слышали самого худшего. У меня было в высшей степени неестественное детство, господин Ван Зэйл.

— А ведь оно должно было быть таким радостным! Идемте в ресторан, там вы мне все расскажете.

Хорошо подкрепленная блюдами лучшей в Лондоне кухни, сага о странностях норфолкской тихой заводи развертывалась передо мной во всем ее истинно готическом блеске. Первая жена Гарри Слейда была аристократической леди с хрупким здоровьем, и из своего шезлонга она управляла гувернанткой, заботившейся о ее маленькой дочери.

— Эта гувернантка стала моей матерью, — сконфуженно сказала мисс Слейд. — Отец влюбился в нее, и тогда его жена ушла от него вместе с Хлоей, потребовав развода. Я являла собою вариант Джейн Эйр, а отец был в роли Рочестера…

Сага продолжалась в барочном стиле. Ее мать уехала от мужа, когда Гарри Слейд не внял ее просьбам перестать пить, и мисс Слейд прожила два года у своих деда и бабки в доме ланкаширского приходского священника.

— Дед и бабушка хотели оставить меня после смерти матери у себя, но мне так хотелось вернуться обратно в Мэллингхэм…

Я отметил про себя преобладание фактора Мэллингхэма над привязанностью к отцу, но ничего не сказал по этому поводу. Наконец — мы добрались и до третьего брака Слейда, взявшего на этот раз себе в жены хористку, настоявшую на том, чтобы падчерицу отправили в женский пансион.

— Я полюбила Челтенхэм.

И вот мы уже приблизились к трагической развязке саги: последовало алкогольное отравление организма Гарри Слейда, временное улучшение, и в конце концов смерть от цирроза печени.

— Мне приходилось ухаживать за ним, в то время как мачеха гуляла с Перси, — продолжала мисс Слейд. — Я была его сиделкой. Это было ужасно. Я наверняка сошла бы с ума, если бы не сбежала в Кембридж. А потом он умер, разумеется, разорившимся и не оставив завещания. Это ли не предел безответственности?!

— Да, — согласился я. — Видимо, он был не в своем уме. Но вы-то, вы же не сумасшедшая, мисс Слейд? Весь этот вздор с комплексом Электры — просто способ поддержать мой интерес к вашему действительно необычному положению. Скажите, почему вы избегаете говорить о вашей матери?

Она сильно покраснела.

— Моя мать умерла от столбняка. Я не хочу говорить об этом.

— Как говорится, нет худа без добра. Зато ее смерть позволила вам вернуться в Мэллингхэм.

Она открыла рот, чтобы что-то сказать, но слов не последовало. Официант подлил ей шампанского. Мой бокал стоял нетронутым рядом с тарелкой дуврского палтуса.

— Давайте посмотрим, правильно ли я понимаю ваше положение, — дружелюбно сказал я. — Вы презирали своего отца, а ваш отказ говорить о матери свидетельствует, что вы отвергали также и ее. Ваш сводный брат хочет отнять у вас дом, а сводная сестра не ударяет палец о палец, чтобы не дать ему это сделать. Поэтому вряд ли их можно считать дружески расположенными к вам, в особенности, если учесть, как много значит для вас ваш дом. Вы остались без средств и доведены до отчаяния, но благодаря либо практической сметке, либо здравому расчету, если не просто случайно пришедшей счастливой мысли, у вас возникла небезынтересная идея о том, как можно сделать деньги. После вашего ухода я позвонил кое-куда. Оказывается, в настоящее время косметика становится интересным бизнесом, даже более интересным, чем я предполагал. Жаль только, что женщина мало годится для делового риска.

— Но ведь я-то воспитана как мужчина!

— Забудьте это, мисс Слейд. В этом мире, в котором вам предстоит зарабатывать себе деньги на жизнь, вы не должны рассчитывать на то, что все пойдет как по маслу.

— Не хотите ли вы сказать, что откажете мне по той причине, что я женщина?

Я вздохнул.

— Не растрачивайте на меня пыл вашей эмансипированности, дорогая. С первых лет моей жизни мои мать и сестра убедительно доказали мне, что женщины могут быть не глупее любого живущего под солнцем мужчины. Поверьте, если я откажу вам, то вовсе не потому, что отношу вас к какому-то низшему биологическому виду, просто я слишком хорошо знаю, какой помехой может оказаться ваш пол в мире коммерции, в котором другие мужчины придерживаются менее цивилизованных взглядов, чем я.

— Помехи можно устранить, — заметила мисс Слейд.

— Эта помеха может оказаться для вас слишком значительной. Сомневаюсь, чтобы вы могли стать выше ее.

— О, конечно же, смогла бы! — жестко возразила она.

Я пристально смотрел на свою собеседницу. Было просто невозможно избавиться от мысли, что, будь она мужчиной, я без колебаний внес бы ее в список своих протеже. В течение многих лет моим хобби было выявление людей, не похожих на всех, и наблюдение за тем, как они, преодолевая бесконечные препятствия, добиваются успеха.

— Как мне доказать вам, на что я способна? — сказала она, совсем так же, как когда-то говорили мне О'Рейли и Стив Салливэн, да и добрый десяток других. И с жаром спросила: — А вы в моем возрасте не ударялись хоть однажды головой о стену? И если да, то разве не оказывалось рядом кого-то, кто протягивал вам руку помощи?

Мои мысли унеслись далеко по кривой моей памяти, а вернувшись к действительности, я увидел свою собственную персону, отразившуюся в ее серьезных темных глазах. Но я помнил, что мне следовало быть осторожным. Это могло оказаться весьма рискованным делом. Я должен быть абсолютно уверен в правильности решения.

— Я подумаю об этом, — сказал я.

— Но…

— Я хочу дать вам один небольшой совет: оставайтесь самой собой. Мне кажется, я уже показал вам свою способность видеть все, что вы стараетесь скрыть под любой вашей позой. Ну, а теперь немного кофе, и поговорим о чем-нибудь другом.

Она изменила тему так резко, что у меня от неожиданности открылся рот. Она прочла в газете, что до приезда в Лондон я был в Генуе, и попросила рассказать о Конференции. Я изложил ей свои взгляды на европейскую политику, а затем, поскольку эта политика была неразрывно связана с экономикой, принялся рассуждать о новых теориях Джона Мейнарда Кейнса. И скоро мы уже обсуждали вопрос о том, не исчерпали ли себя старые законы Адама Смита.

— Вы, социалисты, оказались в дурацком положении, — заговорил я снова, когда она исповедалась мне в своих политических симпатиях и сказала, что всякий, кому довелось разориться, неизбежно склоняется к социализму. — К настоящему времени экономика, основанная на принципе «Laisser-faire», снимающем все ограничения, принесла громадные богатства. Вы требуете разделить эти богатства поровну, но это предполагает уверенность, что они будут постоянно нарастать. Иными словами, для того, чтобы ваши теории заработали, вам придется поддерживать капитализм, — поистине тупиковая ситуация для тех, кто выбирает большевистский путь!

Мисс Слейд храбро пустилась в объяснение различия между демократическим социализмом и коммунизмом, доказывая, что социализм должен вступать в союз с капитализмом, пока социалисты не получат большинства в парламенте. И тогда, в рамках демократии, социализм победит, а капитализм зачахнет.

— Это демократия зачахнет, — ответил я, — и это вовсе не обязательно будет трагедией.

— Вы не верите в демократию? — Мисс Слейд была шокирована.

— Я верю Платону. Существует лишь одна форма правления, которая хуже демократии, — тирания.

— Вот уж никогда бы не подумала, чтобы американец мог придавать большое значение «Республике» Платона! Разве Сократ не настаивал на том, что основой государства должна быть тесная связь между этикой и политикой?

Я рассмеялся так громко, что к нам обернулись люди, сидевшие за соседними столиками. Мисс Слейд неожиданно захихикала. Когда мы успокоились, я мягко спросил:

— Не перенести ли нам заседание на Керзон-стрит, чтобы взглянуть на руанский Апокалипсис? — и отодвинул стул.

— Но вы же не расплатились с официантом!

— О, я никогда не ношу при себе деньги — такая вульгарная капиталистическая привычка! Идемте же, дорогая. Нет, шампанское допивать не обязательно.

Но она, разумеется, допила. Я было выказал негодование, но потом смягчился. В конце концов, она была еще очень молода. Двадцать один год — какой восхитительный возраст! Девушкам в этом возрасте уже не свойственна отроческая неловкость, и все же, пока не приходит пора зрелости, их настроение очень переменчиво. Я почувствовал себя крайне неравнодушным к молодым девицам, которым едва за двадцать.

Когда мы приехали ко мне, я усадил ее в библиотеке, и предложил сигарету из стоявшей на столе сигаретницы.

Она вскинула на меня глаза.

— Я была уверена, что вы не одобряете курящих женщин.

— Дорогая, бывают моменты, когда сопротивление социальным изменениям не только бесполезно, но и ослабляет собственные позиции. Возьмите сигарету, если желаете. Уверен, что вы выглядели бы очаровательной даже с гаванской сигарой в зубах.

Она поколебалась, но в конце концов, помня мой комплимент, взяла сигарету и поблагодарила меня, когда я поднес зажженную спичку. Секундой позже она закашлялась от дыма. Я использовал этот предлог, чтобы сесть с нею рядом и похлопать ее по спине.

Мои пальцы скользнули к ее талии. Я обвил ее рукой, взял у нее сигарету и погасил в пепельнице.

— Знаете, я ведь женат, — проговорил я, наклоняясь вперед, чтобы поцеловать мисс Слейд.

— Как это мило! И часто вы женитесь?

— Примерно один раз в десять лет. — Я поздравил себя с тем, что погасил противную сигарету прежде, чем вкус табачного дыма успел задержаться на ее губах. С наслаждением поглаживая ее бедра, я позволил себе затянуть поцелуй, пока во мне не возникло проникшее в самую глубину ощущение блаженства. Всегда бывает так приятно, когда события развиваются в точном соответствии с планом. — Нам действительно следовало бы взглянуть на руанский Апокалипсис, — прошептал я. — Если бы вы могли собраться с силами и оторваться от этого удобного дивана, я предложил бы подняться в мою комнату.

— Но почему этот манускрипт не здесь, в библиотеке? О, понимаю — его ценность так велика, что вы держите его в сейфе.

— Нет, дорогая моя, прямо под подушкой — ни больше, ни меньше.

Я вывел ее в холл. Она была отнюдь не пьяна, но и абсолютно трезвой ее нельзя было назвать. Поднимаясь по лестнице, она серьезным тоном сказала:

— Вам следует знать две вещи: во-первых, я считаю брак отвратительным институтом, а во-вторых, я совершенно убеждена в интеллектуальной ценности свободной любви.

— Я всегда одобрял высшее образование для женщин. Кто был вашим идолом в Кембридже? Мэри Стоупс?

— О, по правде говоря, я не ожидала понимания от такого викторианца, как вы. Если вы осуждаете женщин, пользующихся косметикой, вы не должны одобрять и тех, кто прибегает к противозачаточным средствам!

— Дорогая моя, я претендую на многое, однако истребление рода человеческого не входит в мои честолюбивые планы, но я согласен с Мальтусом, что беспечное размножение не может привести ни к чему иному, как к катастрофе апокалиптического масштаба.

Открыв дверь, я ввел ее в свою комнату.

— И если уж говорить об Апокалипсисе…

— О, вот он! — воскликнула мисс Слейд и устремилась прямо к манускрипту, лежавшему на ночном столике.

Мы вместе уселись на кровать и принялись рассматривать десятиглавых змиев, злобные рыла фантастических чудовищ и измученные пытками лица нечестивых грешников, озаренные адским пламенем. Не прошло и трех минут, как она стала проявлять нетерпение, и спустя несколько секунд я уже взял у нее манускрипт.

— Текст лучше читать при дневном свете, — тихо проговорил я. — Местами строчки рукописи выцвели, и вам не следует портить глаза.

— Глаза меня не беспокоят, — проговорила мисс Слейд, — вот, разве… о, какая досада! Нет ли здесь поблизости туалета? Мне следовало подумать об этом в «Савое».

— Надеюсь, здешний туалет покажется вам достаточно удобным. В эту дверь, и дальше по коридору.

Когда она вышла, я включил ночник, погасил верхний свет, сбросил одежду, надел халат и быстро прошелся щеткой по волосам. Едва я успел положить на место щетку, как она вернулась в комнату: взглянув на часы, я про себя отметил, что обычная для меня процедура была закончена в рекордное время. Мисс Слейд явно уже не просто поддерживала мой интерес, а старалась разжечь его до безумия. В сдержанном, но искреннем восхищении я запер дверь. Оценив мисс Слейд профессиональным взглядом, я приготовился выбросить из головы все, о чем мы до этого говорили. Мисс Слейд не знала, что между моей деловой и моей личной жизнью существовала непересекаемая граница, и я никогда не допускал, чтобы мои сексуальные склонности как-то влияли на профессиональные суждения.

К моему удивлению и удовольствию, я заметил, что она смыла всю краску и выглядела теперь очень свежей и юной. «Оставайтесь самой собой!» — храбро процитировала она меня в ответ на мой пристальный взгляд и улыбнулась, когда я одобрительно притянул ее к себе.

Ее гладкая, без единой морщинки, кожа эротически возбуждала своим совершенством. Я стал ее раздевать.

Я был не больше чем на полпути этой неспешной, но сильно стимулирующей, приятной игры, когда она, потеряв терпение, — и почему это мы в молодости такие импульсивные? — широко распахнула мой халат, и ее ладони жадно заскользили по моему телу. Я пожалел о ее несдержанности, но ненадолго. Ее чувственность заставила меня отбросить всякие критические мысли, и уже через несколько секунд мы были в постели. Замерев на минуту, чтобы посмотреть на нее, я увидел — ее груди оказались в тени, а свет лампы косо падал на округлости ее полных, белых бедер.

— Я полагаю, что вы исповедуете доктрины Мэри Стоупс и одобряете их, — проговорил я, любуясь ею, — а если бы это было не так, то у меня нашлась бы кое-какая французская литература…

— О, Боже, не надо новой литературной дискуссии! — простонала она, и я, смеясь над ее неожиданной умудренностью, погасил свет и в темноте прижался к ней.

Я немедленно почувствовал полную раскованность. Представьте, что в сложной электрической системе внезапно перекрыли подачу энергии одним поворотом общего выключателя. Точно так же произошла полная изоляция моих умственных способностей — в этом блаженном, словно подвешенном состоянии я не ощущал больше ничего, кроме физической легкости. Мускулы мои стали твердыми и гладкими, ноги подчинялись превосходной координации, и каждый мой жест был и стремительным и целенаправленным. Короче говоря, я абсолютно контролировал и себя, и ее, и надвигавшееся разрешение нашего соединения, что, хотя и не свидетельствовало о полной восторженной отрешенности от всего, достойно, по меньшей мере, краткого упоминания. Особенно, если учесть то неприятное положение, в которое я попал несколько секунд спустя.

Так или иначе, я был в высшей степени уверенный в своем не требовавшем, как я считал, никаких усилий умении, и была она, в высшей степени нетерпеливая, что, казалось, говорило о ее прошлом опыте. И поскольку к этому времени стало ясно, что, оттягивая неизбежную развязку, уже невозможно получить никакого нового наслаждения, я, как сказал бы историограф Римской войны, собрал воедино все свои ресурсы для последнего штурма.

В следующий момент всему моему сексуальному опыту был нанесен оскорбительнейший удар. Действительно, это был удар такой силы, что сначала я не мог понять — в чем дело. Мозг мой словно погрузился в спячку, способность соображать притупилась от изысканности физического наслаждения, и даже инстинкт самосохранения был настолько парализован, что, встретившись в первый раз с преградой, я просто выдержал паузу и сделал новую попытку.

Сначала я подумал — что-то не так со мной. Затем понял — дело в ней. Наконец, в ужасном неверии в себя, я заколебался — и проиграл. Когда мое смущение по какой-то мучительной спирали перешло в ужас, я потерял контроль над своими физическими рефлексами и, как увязший в трясине бык, попытался вырваться, но не смог, решил продвинуться дальше, и с Божьей помощью преуспел в этом, постарался замереть, как мраморная статуя, но не смог и добился лишь окончательной глупости семяизвержения. К тому времени, когда мне удалось высвободиться из удавки, я был весь в поту, сердце мое стучало как кузнечный молот, и я мысленно клял себя последними словами.

Это было далеко не лучший момент в моей вполне упорядоченной личной жизни. Я чувствовал себя обманутым и невыносимо смущенным.

Наконец, отдышавшись, и перестав постыдно хватать ртом воздух, я вспомнил о девушке. Она была неподвижна и так тиха, что я подумал, не в обмороке ли она. Чувствуя, что с каждой секундой я все глубже погружаюсь в самый извращенный из всех кошмаров, я поддался панике и включил свет. Она была в сознании. Она сощурила глаза от яркого света, а когда открыла их снова, я увидел: она близка к тому, чтобы расплакаться. Я попытался придумать какие-то подходящие слова. «Простите меня» — казалось не столько глупым, сколько неуместным. В конце концов, я сделал лишь то, что она хотела. «Дурочка» — звучало бы не по-рыцарски. «Боже мой, какая неприятность» — было бы честным, но вряд ли самым любезным из возможных комментариев джентльмена, непреднамеренно лишившего леди девственности. Я непроизвольно задумался над возвышенным викторианским выражением, обозначавшим это действие как «срывание цветка», когда она проговорила еле слышным голосом:

— Почему вы сердитесь? Я была нехороша? Сделала что-то не так? Пожалуйста, скажите, чтобы я не повторила ошибку.

— Мое дорогое дитя… — было трудно понять, с чего следовало начать, но мне все же удалось добиться некоторого подобия хороших манер. — Вы самая очаровательная и привлекательная девушка, — совершенно искренне проговорил я. — Вы показались мне восхитительной. Но вы сделали плохо, не сказав мне о своей… неопытности.

— Если бы я это сделала, меня здесь не было бы, — ответила она с вызывающей беспокойство проницательностью. — Отец всегда говорил — большинство мужчин считают, что иметь дело с девственницами просто скучно.

— Ваш отец, — сказал я с необъяснимым чувством досады, — не имел права забивать вам голову своими сомнительными суждениями в области сексуальной практики. Мужчины не должны обсуждать такие вещи со своими дочерьми.

— Что вы можете знать об этом? — она явно обладала способностью быстро восстанавливать силы — ее слезы исчезли, и теперь уже она досадовала не меньше моего. — Что, у вас когда-то была дочь?

Последовавшее за этими словами молчание показалось мне сильно затянувшимся, хотя на самом деле прошло, вероятно, не более десяти секунд. Одна из них ушла на воспоминание о Викки с ее светлыми локонами и фиалковыми глазами, на второй секунде память вернула меня к ее рождению и детству в той убогой квартире… С четкостью кинофильма промелькнули кадры — воспоминания о смерти моей первой жены, о том, как Викки росла у моей матери, как она гуляла со мной по Пятой авеню, каталась на коньках в Центральном парке, как хороша она была на своем первом балу, о расторгнутой помолвке и поездке в Европу, чтобы прийти в себя после постигшей ее неудачи, о возвращении в Нью-Йорк… «Я дам для тебя другой бал, Викки, только возвращайся!» Мерцающие свечи, вальсы Штрауса, последние могикане Четырехсот семейств вокруг леди Астор, сливки старого Нью-Йорка и наконец обращение Викки ко мне с сияющими, как звезды, глазами: «О, папа, господин Да Коста такой красивый…»

Фильм кончился, остался только темный экран. Я был в другом мире, на другом континенте, с другой женщиной.

— У вас была дочь? — повторила вопрос Дайана Слейд.

— Да, — отвечал я, — у меня когда-то была дочь. Она умерла.

— О, простите… простите меня… я не хотела вызвать у вас горьких воспоминаний…

— С той поры прошло уже очень много времени. Целых шесть лет. Она умерла в 1916 году.

Я встал с кровати, надел халат, коснулся пальцами манускрипта на ночном столике и гардины у окна, пытаясь восстановить контакт с действительностью. Я был в Лондоне со странной маленькой девушкой, цитирующей избитые изречения Катулла и своего чудаковатого отца, демонстрируя тем самым смесь псевдоутонченной эрудиции. При всех этих странностях она откровенно одурачила меня, доведя до близости с девственницей. Кроме того, она надеялась занять у меня десять тысяч фунтов. Теперь мне предстояло понять, была ли она воплощением грядущей беды, или же самым многообещающим ребенком из тех, кому я когда-либо пытался покровительствовать. И мои мысли, к счастью уцепившиеся за эту дилемму, понемногу вползли обратно в реальность.

— А теперь, дорогая, — отрывисто заговорил я, завязывая пояс халата и повернувшись к ней лицом, — как бы вы ни были очаровательны и восхитительны в постели и как бы вы ни были прелестны сейчас, я не выполнил бы своего дружеского долга перед вами, если бы не обратил ваше внимание на то, что сегодня вы вели себя более чем безрассудно. Не желая вдаваться в банальные подробности, могу уверить вас в том, что существуют менее неприятные способы лишиться невинности, чем выбранный вами. Кроме того, я, вероятно, не проявил бы такого рвения, чтобы привезти вас сюда, если бы знал о вашей девственности, но это, разумеется, никак не отразилось бы на наших деловых отношениях. Как бы странным вам это ни показалось, я не ссужаю деньги под сексуальные достоинства моих клиентов, и если вы думаете, что теперь вы как на крыльях преодолеете путь к десяти тысячам фунтов, то большее заблуждение трудно представить. Достаточно ли ясно я говорю?

Она молча кивнула. Лицо ее покрылось болезненной бледностью.

— Позвольте дать вам один совет, который упустил из виду ваш словоохотливый старый отец. Не идите ва-банк, рискуя забеременеть. Аборты могут оказаться весьма неприятным делом. Если мужчина предлагает воспользоваться противозачаточными средствами, не отвергайте этого предложения легкомысленной репликой. Быть острой на язык прекрасно, но не тогда, когда это может привести к большим переживаниям и неприятностям. Занимайтесь на здоровье свободной любовью, но прошу вас, делайте это со вкусом и умно, а не вульгарно и бездумно. И я опять должен спросить вас — все ли вам достаточно ясно?

Она стыдливо опустила голову, и я увидел, как задрожали ее губы, прежде чем она успела их сжать в жесткую линию.

— И последнее, что вам должен был сказать отец, — сухо продолжал я, — остерегайтесь женатых миллионеров среднего возраста, без угрызений совести и с подмоченной репутацией. Вы славная девушка, Дайана, и очень мне нравитесь, но я не совсем монстр и не хочу вам навредить. Представляете ли вы себе, что делаете, связываясь со мной таким образом? Будьте реалисткой! Свободная любовь это хороший спорт, но он может превратиться в самую грубую, жесткую игру. Общайтесь с юношами вашего круга, пока не найдете партнера, который мог бы относиться к вам так же небрежно, как гурман, успевающий съесть полдюжины устриц во время перерыва между лекциями, швыряя скорлупу через плечо в мусорный ящик.

Она даже не улыбнулась. И наконец заставила себя сказать тихим голосом, в котором звучали гнев и испуг.

— Вы даете мне отставку, хотите от меня избавиться.

— Разве вы не понимаете, что так для вас будет лучше? — Она не ответила. — Мне кажется, вы сами не знаете, чего хотите, — резко сказал я. Мне удалось направить разговор так, что теперь я подводил ее к высшему испытанию, но я знал — она ни о чем не подозревает. Знал — она застигнута врасплох, и, когда я отпущу пружину, у нее не будет шансов прибегнуть к притворству. Если она шагнет в яму, которую я усердно рыл перед ее ногами, мне придется волей-неволей умыть руки, но если она обойдет ее… тогда мне удастся еще раз хорошо повеселиться.

— Чего же вы в действительности хотите, Дайана? — с враждебной ноткой в голосе спросил я, а затем, резко повернувшись, сел на кровать рядом с ней, мягко обнял ее за плечи и заговорил своим самым медовым голосом: — Вы можете сказать мне, я пойму! Дело не только в деньгах, не так ли? Вам нужен кто-то, кто заботился бы о вас, заменил бы вам отца. Кто-то, кто бы… в общем, все эти разговоры о свободной любви были не больше чем позой, разве нет? Вы хотите выйти замуж. Вам нужен какой-то добрый, понимающий мужчина, который заботился бы о вас постоянно. Вы хотите…

Она грубо сбросила мою руку. Мальчишечье лицо под спутавшимися волосами, с громадными, пылавшими темным пламенем глазами, внезапно оказалось в нескольких дюймах от моего.

— Я хочу Мэллингхэм! — выкрикнула эта девочка, и мелкие черты ее простого лица исказились от разразившихся рыданий. — Мне нужен мой дом! Мне нужна единственная на свете вещь, которая никогда не меняется, единственная вещь, которая всегда здесь, и я сделаю все, чтобы ее получить, слышите вы, все!..

Она умолкла. Я сразу же выпустил ее и встал. В глазах у нее стоял страх.

— Ну, дорогая, — сказал я, когда стало ясно, что она не в состоянии говорить, — позвольте мне вас поздравить.

Она посмотрела на меня с тупым удивлением.

— Я уважаю стремление к достижению поставленной цели, — продолжал я. — Это единственная валюта, которая никогда не обесценивается.

— Вы имеете в виду… Нет, не может быть…

— Я имею в виду, что вы на отлично сдали свой последний экзамен, мисс Слейд. Вы можете получить свои десять тысяч фунтов. Я принимаю вас в качестве своей протеже. Добро пожаловать в мой мир.

Глава третья

— Будьте в моем офисе на Милк-стрит завтра в десять часов утра, — сказал я, проводив ее обратно в Челси, и мне было очень странно услышать:

— Да, Пол, — вместо обычного: «Да, сэр».

Я допускал, что она опоздает, но она, разумеется, пришла в назначенное время. Часы едва пробили десять, как О'Рейли ввел ее в мой кабинет, и я предложил ей стул клиента. После обмена обычными любезностями я распорядился:

— Напишите подробный доклад о ваших планах организации производства косметики. Я хочу знать, каким видом косметики вы намерены торговать, как предполагаете ее изготовлять и какой вид маркетинга принесет, по вашему мнению, наибольший успех. Мне нужна смета расходов, цифры планируемой прибыли, и подробный график вложения первоначального капитала. Затем вы составите для меня подробное описание Мэллингхэм Холла, указав площадь участка, историю, общее состояние дома, включая возможные особенности, которые, по вашему мнению, могли бы повысить или понизить реальную стоимость недвижимости. Я жду оба документа сегодня к шести часам.

Глаза ее стали круглыми, как блюдца, но она ответила:

— Да, Пол, — с такой уверенностью, словно писала подобные бумаги ежедневно.

— Разумеется, мне нужно будет осмотреть именье самому, и я предлагаю вместе отправиться туда на машине в субботу утром, с завтраком в Норфолке, где я хочу взглянуть на собор. Я заеду за вами ровно в шесть тридцать. А в одиннадцать часов в пятницу вы встретитесь с неким доктором Уэстфилдом на Харли-стрит, он спасет вас от опасностей «идти ва-банк», о чем мы говорили вчера вечером. Точно выполняйте его назначения и прислушивайтесь к его советам. У вас есть деньги?

— Да. Три фунта, четыре пенса и три фартинга.

Я позвонил. В кабинет вошел О'Рейли.

— О'Рейли, немедленно выдайте мисс Слейд пять фунтов и запишите это на ее счет.

О'Рейли открыл свой бумажник, извлек из него пять банкнот по одному фунту, вручил их Дайане и сделал пометку в небольшой черной книжечке. Дайана порозовела и неловко сунула деньги в свой ридикюль.

— Ваш счет будет не в банке, а у меня, — сказал я ей, когда О'Рейли вышел. — Я всегда буду говорить вам, если буду давать вам деньги в виде подарка, но если я ничего не говорю, вы должны понимать, что эти деньги я даю вам в долг, который вы будете выплачивать мне под три процента годовых. Я порекомендовал бы вам, в ваших же интересах, тщательно вести денежные дела, и не расходовать деньги на пустяки.

— Да, Пол.

— Очень важно, чтобы мы с самого начала правильно организовали наши деловые отношения и чтобы они совершенно не зависели от наших личных отношений, какими бы они ни были. Разумеется, я надеюсь на то, что мы исправим фиаско вчерашнего вечера, но вы должны знать: если это окажется невозможным, я не буду лишать вас финансового обеспечения. Я держу все, что относится к делам, и все, связанное с удовольствиями, в несоединяющихся отсеках и, хотя они могут порой оказываться рядом, их содержание никогда не смешивается. Пока у нас общий бизнес, я буду относиться к вам точно так же, как ко всем другим моим протеже, а как, по-вашему, я к ним отношусь?

— Жестоко?

— Разумно. Я не даю второго шанса. И не терплю провалов. И не отпускаю вожжи. Если вы шевелите мозгами и трудитесь до упаду, мы можем сработаться. Если нет — рассчитывайте только на себя. У вас есть какие-нибудь вопросы?

— Нет, Пол.

— О'Рейли, покажите мисс Слейд ее стол и последите за тем, чтобы у нее было все необходимое. Всего хорошего, мисс Слейд.

— Всего хорошего, господин Ван Зэйл, — покорно ответила она, а потом, как раз в тот момент, когда я решил, что нагнал на нее страху, она мне подмигнула. О'Рейли жестом пригласил ее к двери.


В шесть часов обе справки были на моем столе. Я прочитал их по дороге домой, на Керзон-стрит, и без замечаний передал О'Рейли, чтобы подшить их в дело. Справка о ее предполагавшемся бизнесе говорила о полном незнании ею мира коммерции, но я был даже больше, чем она, убежден, что ее идея — многообещающая. В тот день я более тщательно оценил перспективы бурно и хаотично развивающейся косметической промышленности, и для меня стало очевидным, что любой крепкий предприниматель, крупный или мелкий, имеет шансы извлекать золото из этой богатой жилы. Время работало на массовый рынок косметики так же, как и на рынок автомобилей, радио- и фотографических принадлежностей. Женская косметика, консервированный звук и пожирающие бензин механические лошади! «Что за век!» — говорил я с отвращением О'Рейли, когда мы в тот вечер вернулись домой. «О, tempora! О, mores![3] Но О'Рейли, чьи воспоминания о девятнадцатом веке не могли не быть весьма смутными, просто вежливо посмотрел на меня, воздержавшись от комментариев. Я вполне мог представить себе, что думал он о том, насколько скучное старшее поколение.

Другая справка лучше раскрывала таланты Дайаны. Закончив чтение описания всех достоинств и недостатков Мэллингхэмского дома, я убедился, что это имение было вдохновенным соединением Райского сада, Обетованной земли и всех семи чудес древнего мира. Даже самый динамичный торговец, предлагающий на продажу часть небесного царства, не смог бы тягаться с царственной рекламной прозой Дайаны.

— Сегодня вторник, господин Ван Зэйл, — сказала мисс Фелпс, когда я по обыкновению зашел в библиотеку с пришедшей на дом почтой.

— Благодарю вас, мне это известно, мисс Фелпс, — ответил я, все еще думая об опусе Дайаны, восхвалявшем Мэллингхэм.

— В этот день вы пишете вашей жене, господин Ван Зэйл.

— Совершенно верно, мисс Фелпс. «Дорогая Сильвия…» — я продиктовал два абзаца в духе изящной словесности. Потом зевнул и взял в руки «Таймс». На первой же странице я наткнулся на некролог. Отбросив газету, я принялся расхаживать по комнате.

— Да, господин Ван Зэйл, — наконец напомнила о себе мисс Фелпс.

— «…Я очень надеюсь, что своевременно вернусь домой, и мы отпразднуем нашу годовщину. Но, как мне кажется, мои партнеры не способны решить, кто должен сменить меня в лондонском офисе. Возможно, хотя и маловероятно, но все-таки возможно, что я буду вынужден задержаться здесь до июля. Я знаю, что Вам не очень нравится, что я предоставлен самому себе в Европе, но если бы Вы пожелали приехать ко мне на некоторое время…» — Нет, не пишите это, мисс Фелпс. Скажем вот так: «Поскольку Европа Вам не нравится, и я вряд ли пробуду здесь долго, я не решаюсь просить Вас приехать ко мне, хотя, разумеется, очень хотел бы этого…» — Нет. Этого тоже не надо, мисс Фелпс. Выкиньте все до слов — «до июля». Напишем просто вот так: «Наши старые здешние друзья постоянно спрашивают о Вас, и каждый день сожалеют о нашей затянувшейся разлуке. Как всегда, дорогая, с любовью…» — и так далее. Впрочем, последнюю фразу не печатайте, мисс Фелпс. Я припишу ее от руки.

Поднявшись наверх переодеться к обеду, я решил, что мне следует объяснить Дайане мои отношения с Сильвией. Правда, она слишком молода, чтобы их понять, но, возможно, если говорить об этом достаточно часто, она в конце концов должна будет прийти к заключению — у меня нет намерений оставить жену.

Я хотел быть честным с Дайаной и считал главным, чтобы она не строила себе иллюзий в отношении меня. К счастью, Сильвия не заблуждалась на мой счет, и я решил не беспокоить ее сагой о Дайане Слейд. Сильвия давно привыкла к разным дайанам и не обращала на них внимания.

Я подумал о своей матери, которая говорила мне десять лет назад: «Слава Богу, наконец-то ты женился на девушке с хорошими манерами!» — но тут же отбросил это воспоминание, пока оно не повело меня дальше в прошлое. Мне нужно быть твердым с самим собой. Если вообразить, что время — это некий коридор, то я должен перегородить его за своей спиной и смотреть только вперед, в направлении выхода. Но я знал: сказать легче, чем сделать. Впереди нет ничего, кроме мрака, а в конце коридора… Нет, это слишком гнетущая перспектива. Не удивительно, что я то и дело обращаюсь к прошлому.

Я снова размышлял о времени и снова, как часто бывало и раньше, думал о возможности существования четвертого измерения. Если бы оно, это четвертое измерение, существовало, то есть, не было бы единственного прямого коридора, а было бы бесконечное множество параллельных борозд на распаханном поле вечности, тогда, возможно, мне удалось бы убежать от своего прошлого и открыть для себя лучшее будущее. Как заманчиво было думать о путешествии во времени по окольным путям, вместо того чтобы уныло тащиться вперед по одной и той же опостылевшей дороге. Но как тогда переходить из одной борозды в другую, и какова гарантия, что эта следующая борозда будет чем-то лучше? Да и существует ли это четвертое измерение за пределами мира пустых размышлений?

Я понимал, что на эти вопросы нет ответов. Но сейчас по крайней мере я мог поздравить себя — мое ближайшее будущее было не совсем уж беспросветным. Действительно, Дайана Слейд — великолепное отвлечение от моих мыслей, и, кроме того, мне все больше хотелось взглянуть на ее «обетованную землю».


— Я знаю, что в Америке классовое общество — говорила Дайана, когда мы ранним утром в субботу выехали из Лондона. — Но кем считаете себя вы — аристократом?

— Америку даже при самом большом воображении нельзя назвать бесклассовым обществом, — ответил я, — и я, разумеется, аристократ. Я, конечно, понимаю, что в вашем представлении я не больше чем выскочка, тем не менее и у меня есть скромное родословное древо.

Мой шофер уверенно крутил баранку длинного черного безупречно чистого «ланчестера 40», и мы с Дайаной удобно откинулись на спинку сиденья. Я был, как мне казалось, превосходно одет для уик-энда за городом. Твидовый костюм для этого времени года уже не очень подходил, и на мне была новая серая спортивная пара из шерстяной фланели, мягкая рубашка и синий оксфордский блейзер, на голове жесткая соломенная шляпа-канотье, а на ногах роскошные туфли, купленные накануне на Джермин-стрит. Еще выходя из дома, я подумал: я выгляжу достаточно крепким, чтобы сойти за сорокалетнего.

Рядом со мной сидела Дайана в поношенной серой юбке, желтой блузке и макинтоше, выглядевшем так, как будто его не снимали ни разу после войны. Не считая шофера, мы были в машине одни. Питерсон, О'Рейли и мой слуга Доусон ехали вместе с багажом в «роллс-ройсе».

— Вот уж не думала, что американцы придают значение своим родословным, — заметила Дайана, когда за окнами замелькали убогие предместья северного Лондона, за которыми начинались луга Эссекса.

— Американцы очень разные. Те, к которым отношусь я, об этом не забывают.

— И каковы же те, к которым относитесь вы? Простите, но в конечном счете все вы иностранцы, и мне трудно связать с вами представление о какой-то родословной.

— Как мило сознавать, что вы так же ограничены и чванливы, как все социалисты! Я вырос в среде англосаксонской протестантской иерархии Восточного побережья, секты, известной под названием «янки», людей, в чем-то отдаленно напоминающих англичан. Они прячут свой жестокий прагматизм за принципами своего социального кодекса, включающего такие главные постулаты, как: «Будь всегда верен своему классу» и «Делай бизнес с кем угодно, но ходи на яхте только с джентльменами». Они умны и трудолюбивы, а становясь богатыми и могущественными, чрезвычайно опасны. Среди них имеется незначительное элитное меньшинство, влияющее на всю Америку через крупные инвестиционные банки Уолл-стрита, контролирующие капиталы страны.

— Вы имеете в виду такие банки, как ваш?

— Такие банки, как мой. Я в ужасе, дорогая, от того, что я всего лишь один из крупных капиталистических злодеев, прячущийся за своей древней голландской фамилией.

Она расспрашивала меня о моей семье, и я рассказал ей о том, как Корнелиус Ван Зэйл в 1640 году отплыл в Америку из Шевенингена, чтобы стать гражданином Нового Амстердама.

— Потомки Корнелиуса, Ван Зэйлы, были крупными землевладельцами в тех местах, которые теперь называются графством Уэстчестер, — добавил я. — Они переженились с британцами до такой степени, что, боюсь, я не унаследовал ничего голландского, кроме фамилии. Это, разумеется, и объясняет мою естественную склонность к злодейству, хотя я всегда за честную игру и за добропорядочность, и эта естественная склонность стократно усиливается благодаря тому, что я родился ньюйоркцем.

Она попросила меня рассказать ей о Нью-Йорке, но я просто сказал, что он похож на любой европейский город, трудно поддающийся описанию.

— Как странно думать о нем сейчас, — заметил я, глядя на эссекские поля, — об этом городе, там, на западе, грохочущем в своей собственной, отдельной борозде…

Я замолчал. В этот момент я впервые заподозрил, что начал путешествие по окольным путям времени.

Хотя вовсю сияло солнце, воздух мне казался холодным, но Дайана периодически снимала шляпу и высовывалась в окно, чтобы освежиться, и ветер слегка трепал ее волосы. «Ланчестер» безупречно несся вперед, и когда мы проезжали через деревни, их жители разевали рты, дивясь его великолепию. Я с удовольствием распрощался бы с шофером и вел машину сам, но при моем здоровье об этом нечего было и думать.

Окрестности были приятными, но ничем особенным не отличались. Поля такие ухоженные, какие могут быть только там, где их обрабатывали в течение тысячелетия. Мы проезжали через живописные деревни и веселые торговые городки, утратившие свое значение в конце средних веков, когда Англия повернулась от Европы к Новому Свету, и в мое сознание медленно проникала картина многочисленных георгианских домов, крытых соломой коттеджей и нормандских церквей.

— Десять миль до Нориджа! — провозгласил Доусон, заметив цифру на столбе, мимо которого пронеслась машина.

Открыв карту, я увидел старые дороги, сходившиеся к Нориджу, как спицы в колесе старомодной извозчичьей коляски. Кингс Линн, Кроумер, Ист Дерихэм, Норс Уолшэм, Грейт Ярмут, Бангей и Или — взгляд мой скользил по ободу колеса и наконец задержался на востоке, где знаменитые Норфолкские озера образовывали двухсотмильный водный путь между Норфолком и морем. Я еще дома обвел Мэллингхэм красным карандашом. Он находился юго-западнее Хиклинга, между Вроксхэмом, Хорси и болотами.

— Вы здесь слишком изолированы, — сказал я Дайане, когда она тоже взглянула на карту. Я не бывал раньше в этой части Норфолка, хотя, когда мы с Сильвией во время войны провели два года в Англии, мы иногда навещали друзей, живших близ суффолкской границы. Мне всегда хотелось съездить в Норидж, но дороги здесь плохие, да и по пути — никаких примечательных мест, которые интересно было бы посетить.

— Весь север Норфолка — это тихая заводь, — говорила Дайана, словно вторя моим мыслям. — Здесь кончается дорога, и волны прогресса не докатываются до нас. Некоторые озера, вероятно, сохранили свои размеры такими, какими они были несколько столетий назад, хотя в прошлом часть озер была, несомненно, больше. Существует очень интересный отчет, написанный в тысяча восемьсот шестнадцатом году…

Дайана принялась рассказывать историю озерного края, а я пытался вообразить себе уголок цивилизованного мира, достаточно счастливый для того, чтобы бежать туда от двадцатого столетия.

Мы подъезжали к окраинам Норфолка.

— А где же собор? — разочарованно спросил я, глядя на холм, на котором он должен был стоять, и не видя ничего, кроме простого приземистого замка.

— На середине склона… вот он! Красивый, не правда ли? — отвечала Дайана с приводящей в ярость британской сдержанностью, и удовлетворенно вздохнула.

За массивными стенами территории собора возвышался шпиль. Серые стены виднелись за мощеным внутренним двором. Нащупывая рукой фотоаппарат так же автоматически, как и глупые американские туристы, я выскочил из машины и поспешил к воротам, чтобы полюбоваться средневековой архитектурой.

— Хотите, я проведу вас вокруг? — предложил какой-то оказавшийся рядом со мной местный житель.

Чувствуя себя точно так, как иголка в магнитном поле, я быстро направился к собору.

— Мне кажется, вы идете слишком быстро! — пыхтела рядом со мной Дайана.

Даже Питерсону пришлось прибавить шагу, чтобы поддерживать необходимое расстояние между ним и мной.

Я дошел до ворот, и магнит заработал с какой-то гипнотической силой. Я уже был не иголкой, а леммингом, и когда шел по мощеному двору, ноги мои едва касались булыжников. Для меня было непонятно мое всепоглощающее возбуждение: оно не поддавалось объяснению, но я понимал: меня ожидало что-то значительное. Дойдя до паперти, я остановился под камнем, выпиленным давным-давно безымянным каменщиком.

— Пол, подождите! Не оставляйте меня одну!

Но моя рука уже лежала на железном засове, и небольшой прямоугольник, вырезанный в массивной двери, поддался от моего нажатия.

Я вошел внутрь собора. Хор певчих репетировал странный неортодоксальный английский гимн «Иерусалим». Свет солнечных лучей проникал сквозь витражи высоко надо мной, я слышал, как в вышине парили неземные звуки, словно мрачное отражение призрака Уильяма Блэйка.

Я двинулся вперед. Над моей головой высились своды собора, и мне показалось, что я вышел из своей «борозды времени» и в ярком свете какой-то вспышки завертелись, как в калейдоскопе, прошлое, настоящее и будущее.

Я перестал ориентироваться в пространстве. Когда я закрыл глаза, за моей спиной послышался голос Дайаны:

— Пол?

Я потянулся к ее руке, как если бы ее присутствие было единственной знакомой вехой в этом чужом мире.

Хор умолк. Я слышал слабый голос регента. Атмосфера нереальности рассеивалась, и я почувствовал себя лучше.

— Расскажите мне о нем — об этом соборе — все, что знаете, — попросил я Дайану, машинально проверив карман и убедившись, что не забыл взять с собой лекарство. Она начала рассказывать о том, сколько времени строили собор, что колонны отличались друг от друга — более ранние не были так тщательно обработаны. Я сосредоточился на ее словах и добросовестно отмечал в сознании особенности алтаря, зенитного фонаря, нефа и хоров. Мы обошли крытые галереи, повосхищались каменной кладкой, и скоро я оправился настолько, что мог уже посмеиваться над своими обморочными романтическими видениями во время путешествия по окольным путям времени.

При любых обстоятельствах мой надежный здравый смысл янки всегда будет торжествовать над моим хлипким викторианским романтизмом.

— Чему вы улыбаетесь? — с любопытством спросила Дайана.

— Вспомнил свою далекую, глупую юность, когда я был романтиком-идеалистом… Боже мой, а это что такое?

Это был мемориальный камень, очень старый, вделанный в стену. Под изображенным на нем черепом были начертаны мрачные строчки:


Вы, проходящие мимо этой могилы,

Помните о смерти, ибо и вы должны умереть.

Вы сегодня такие, каким был я,

А я такой, какими станете вы.

Здесь покоится Томас Гудинг,

Ожидая Господнего Судного дня.


— Представьте себе, — со смехом заметила Дайана, — каким он, вероятно, был противным старым брюзгой!

Я повернулся в сторону и увидел прошлое, повернулся назад и увидел будущее, снова в сторону и, спотыкаясь, направился к выходу.

— Пол…

— Я ухожу.

На открытом воздухе я почувствовал себя лучше. Я стоял на залитой солнечным светом соборной площади, и мне казалось, что смерть еще очень далеко.

— Простите, — сказал я Дайане, — обычно я спокойнее отношусь к смертной ауре средневековья. Просто, наверное, я в последнее время был на слишком многих похоронах.

Не задавая никаких вопросов, она спокойно взяла меня под руку.

— Поехали в Мэллингхэм.

Мы выехали из города, переправились через реку и медленно двигались предместьями, пока наконец не выбрались на большую дорогу.

Я ничего не говорил, молчала и Дайана. Мы проезжали по пасторальной, ничем не примечательной сельской местности, и настроение у меня улучшилось, ко мне вернулось ощущение времени, возвращая меня к реальности совершенно иного, по сравнению с атмосферой собора, мира. Проезжая по мосту недалеко от Вроксхэма, я видел, как кипела жизнь на реке. Вниз и вверх по течению сновали яхты и зашедшие сюда морские суда, прогулочные лодки и многовесельные шлюпки, и, хотя Дайана безразличным голосом проговорила: «Это торговая часть озер, а Вроксхэм курортный город», — меня снова стала околдовывать магия. На этот раз я не старался хитрить с собой и оставаться прагматичным, я вновь вернулся к своему романтическому представлению о времени, и, когда дорога пошла по болотистой местности, я увидел посреди полей паруса, хотя воды и не было видно. Лодки словно плыли по суше, и я пристально разглядывал этот таинственный мираж. Мне виделась суша, над которой господствует вода, и воды, окружавшие сушу, разделяя ее на сотни отдельных феодальных владений. Мы пронеслись через Хорнинг («Квайт после войны утратил свою самобытность», — с недовольством в голосе отметила Дайана) и переехали реку Энт по Ладхэмскому мосту, где призрачно устремлялись к небу две ветряные мельницы, от одной из которых остался лишь каркас.

Теперь мы уже ехали к Поттер Хайхэму.

Несколько южнее Хиклинга мы утратили ощущение современности. Над болотами покачивался от ветра камыш, где-то вдали белели паруса, а на бескрайнее небо наползали огромные тучи.

— Опять ветряные мельницы! — заговорил я в первый раз за полчаса, сидя на самом краю сиденья.

— Это осушительные установки. Они предотвращают затопление земли во время паводков.

Я не отрывал глаз от медленно вращавшихся крыльев ближайшей установки. По-прежнему сияло солнце. В лугах скот мирно щипал траву. Из-под крыш, крытых необычно темной соломой, выглядывали небольшие коттеджи.

За Хиклингом дорога пошла прямо на север в направлении Паллинга, Вэксхема и Хорси, но за милю до берега мы обнаружили почерневший от непогоды столб с указателем: «Мэллингхэм и Мэрш», и свернули с большой дороги.

Извилистый проселок неожиданно вывел нас к двум горбатым мостикам, проехав по которым мы сразу оказались в центре деревни. Церковь здесь была даже выше ладхэмской, проезжая мимо ее глиняных стен, я увидел за лугом дома. Это были не только вымытые добела мазанки, но и глинобитные постройки с выложенными из камня углами. На пивной, фасад которой выходил на луг, красовалась вывеска: «Рыба и ветчина».

— Уже недалеко до «Острова Мэллингхэм», — объяснила Дайана. — Первоначальное поселение саксонцев в годы первого нормандского нашествия было на острове.

Дорога снова резко повернула. Деревня скрылась из вида, и мы поехали по гати через болото к разрушенным воротам со сторожевой башенкой над пятнадцатифутовыми стенами. Проехав по широкому мосту и затем через ворота, мы оказались на просторной подъездной аллее, проходившей через лужайку с неподстриженной травой, окаймленную разросшимся кустарником.

Наконец моим глазам открылся дом.

Я прочел его описание и точно знал, чего следовало ожидать, но, не смотря на это, не сдержал возгласа изумления. Трудно себе представить, чтобы прошлое могло так превосходно сохраниться. Я всматривался в этот традиционный для средневековья дом с центральным строением и с пристроенными позднее крыльями, образовывавшими в плане знаменитую букву «Н». Стены были сложены из мелкозернистого, местами отшлифованного песчаника, с каменными углами того же типа, что в деревне, и хотя окна в крыльях дома были небольшими, в центральной части они были узкими и высокими, как в церкви. Восхищаясь центральной частью, относящейся к тринадцатому столетью, я вспомнил, что первое здание, построенное на этом самом месте, было еще старше. Сподвижник Вильгельма-Завоевателя, Алан Ричмондский, снес старый саксонский дом, когда ему в 1607 году было пожаловано поместье Мэллингхэм, и построил нормандский дом для размещения своей свиты во время его поездок в Восточную Англию. Позднее поместье было подробно описано в кадастровой «Книге судного дня». В те дни существовали два Мэллингхэма — Мэллингхэм Магна и Мэллингхэм Парва[4], но усадьба Мэллингхэм Парва исчезла под водой двести лет назад из-за многовековой эрозии береговой линии в Норфолке.

Дайана показала мне большую залу, с потолком, опиравшимся на тяжелые балки, лестницу, которая когда-то вела в солярий, и камин, на каминной доске которого резьбой был изображен герб Годфри Слейда — первого известного мэллингхэмского Слейда. Он приобрел этот дом перед тем, как отправиться в крестовый поход. Предполагалось, что он был сыном богатого торговца из Нориджа, который, желая себя возвеличить, купил дом у предыдущих владельцев, монахов аббатства Сент-Бинет, продавших его из-за непомерных налогов на недвижимость.

— Сюда, пожалуйста, — проговорила Дайана, но я по-прежнему разглядывал потолок.

Через несколько секунд я последовал за ней в дальнее крыло, где большая комната была обставлена как гостиная. Современный архитектор пробил двери на террасу… Мы вышли за викторианскими вазами, украшавшими балюстраду, я увидел лужайку для игры в крокет, эллинг для лодок, причал и сверкавшие воды Мэллингхэмского озера.

Отраженный водой, свет солнца слепил глаза. Я закрыл их и стоял, прислушиваясь к крику птиц, перекликавшихся на болоте, и гулу соленого морского ветра, доносившемуся сквозь заросли ивы у кромки воды.

И я снова почувствовал, как развертывается передо мной прошлое, никогда ранее не пережитое мною. Моему мысленному взору представилось, как оно простирается назад, во мглу, слой за слоем, период за периодом, недоступное сознанию, и его необъятность уже не волновала, а успокаивала меня.

Я открыл глаза и пошел через лужайку к воде. Стены времени были очень тонкими, и, пока я шел, я начал осознавать, что это бесконечное прошлое сливается с моим собственным настоящим. Я понял, что дошел до конца своего путешествия по окольным путям времени. Мною овладел глубокий покой. Слезы застилали мне глаза, я чувствовал, что наконец освободился от тюрьмы, которую выстроил себе сам в ином времени и в ином мире, там, далеко за океаном.

Мною овладело ощущение, что я пришел к себе домой.

«Вот чего я всегда желал, — услышал я собственный голос. — Вот что я всегда пытался найти».

Я повернулся. Она была рядом. Мы обменялись долгими взглядами, и она улыбнулась.

— Добро пожаловать в мой мир, Пол, — проговорила Дайана Слейд.

Глава четвертая

— А что ваши сопровождающие?

— Они могут подождать.

Мы поднялись наверх. Окна ее комнаты были обращены к озеру. Деревья, словно бахромой, окаймляли воды озера до Броугрэйв Левел в одну сторону, и до дюн Уэксхэма в другую. Задернув гардины, я повернулся и увидел, что она ждет меня в кровати с четырьмя маленькими колоннами для балдахина.

Проснувшись, я подошел к окну и отдернул гардину. Солнце все еще высоко стояло в небе, хотя уже близился вечер, над зеркальной поверхностью озера по-прежнему тоскливо кричали птицы. И все-таки освещение изменилось. Камыш потемнел, синева воды стала более глубокой, и было легко представить себе, как за дюнами, над неугомонными волнами Северного моря, начинала загораться золотая полоска вечерней зари.

Я оделся. Девушка безмятежно спала, и ее длинные ресницы касались щек. Задержав на секунду взгляд на ней, я спустился по лестнице в залу.

Там меня ждал О'Рейли. Он скромно сидел в кресле около двери и читал путеводитель по Норфолкским озерам.

— Все ли в порядке?

— Да, сэр. Мы устроились в западном крыле. Здесь все довольно примитивно, если подходить к этому с точки зрения американских стандартов, — привередливо проговорил О'Рейли, — но я уверен, что нам будет неплохо. Я договорился, чтобы нам принесли еду из деревенского трактира. Здесь нет никакой прислуги, кроме одной старухи, которая показалась мне глуховатой, недружелюбной и немного тронувшейся.

— А! Это, наверное, миссис Окс, — вспомнил я записку Дайаны.

Двадцать лет назад, когда у семьи все еще водились деньги, в Мэллингхэме служили трое подсобных рабочих, три горничные, два конюха, два садовника и экономка, но теперь все обязанности по хозяйству легли на старшего садовника и экономку, мистера и миссис Окс. Миссис Окс заботилась о Дайане, когда та вернулась в Мэллингхэм после смерти матери, но и сейчас она считала себя ответственной за все. Ее муж, получавший пенсию за участие в Бурской войне, по-прежнему занимался садом. Им никто ничего не платил с тех пор, как умер отец Дайаны. Какой-то старик, живший в лачуге на самом берегу озера, прогонял непрошеных посетителей, оберегал природу и отлавливал рыбу — форель, леща и линя, поддерживая тем самым необходимое равновесие.

В доме царило запустение. Большая часть книг, хранившихся в библиотеке, давно была продана, большая часть старинной мебели также ушла на покрытие экстравагантных расходов Гарри Слейда. Комнаты были обставлены разностильной мебелью, стены требовали покраски. Повсюду были следы мышей. Я узнал, что здесь была единственная ванная комната, один ватерклозет, и не было ни телефона, ни электричества, ни газа. Дом был небольшой, всего по пять спален в каждом крыле средневекового «Н», а зал с галереей по площади превышали каждое крыло. Кухни были примитивные, конюшни мало чем отличались от развалин, оранжереи стояли без стекол, заросшие сорной травой. В эллинге вместо яхты пылилась лишь парусная шлюпка, а стойло рядом с рессорной двуколкой занимал единственный пони. За конюшнями пятнадцатифутовые стены окружали участок в три акра, большая часть которого заросла травой. Мне показали выгул для пони, вполне пригодный для устройства теннисного корта, и лужайку для игры в крокет за задней террасой. Когда-то именье Мэллингхэм занимало площадь в несколько сотен гектаров, куда входили и церковь, и деревня, и все окрестные фермы, но за последние пятьдесят лет дома и земля были распроданы. Все, что теперь относилось к поместью, ограничивалось домом, садом и семьюдесятью пятью акрами водной поверхности, камыша и болота, составлявших Мэллингхэмское озеро.

— Я хочу вернуть всему этому жизнь, — сказала Дайана за обедом в тот вечер. — Но, разумеется, не в прежнем виде, ушедшем навсегда в прошлое. Я не намерена быть помещицей, живущей на ренту, получаемую с арендаторов. Но если — и когда — у меня благодаря моему бизнесу появится достаточно денег, я восстановлю и дом, и земельные угодья, здесь появятся и яхта, и автомобиль вместо этой развалившейся двуколки с пони в оглоблях, и прислуга для хорошего ведения дома, и произведения искусства, которые заменят те, что проданы отцом. Я снова соберу библиотеку с ценными книгами, и все это будет так же великолепно, как и двести лет назад, когда Уильям Слейд был членом парламента, а Слейды были знаменитым норфолкским семейством… Миссис Окс, да перестаньте же вы смотреть так, словно вот-вот наступит Судный День! Если бы вы знали, как это меня угнетает!

Старуха как раз принесла летний пудинг.

— Никогда не будет ничего хорошего, мисс Дайана, если здесь будут болтаться иностранцы, — заметила она, избегая смотреть в мою сторону.

— Подумать только! А я так стараюсь как можно чище говорить по-английски! — горестно заметил я, когда старуха вышла.

— Не обращайте на нее внимания — она не верит никому даже из Суффолка.

Закончив нашу трапезу, мы пошли побродить по саду. Над болотами на фоне бледного вечернего неба носились стайки скворцов и чибисов, а в зарослях камыша кричала выпь.

— Не хотите ли взглянуть на мою лабораторию? — предложила Дайана.

— Не больше, чем вы хотели взглянуть на Руанский Апокалипсис.

Мы остановились в аллее. Я подумал, не смотрит ли с неодобрением на нас миссис Окс из какого-нибудь незаметного окна.

— Я превратила в лабораторию часть кухни, где моют посуду, — объяснила Дайана, направляясь в оранжерею, в крыше которой не хватало многих стекол. — Для моих опытов нужна проточная вода. А результаты работы я храню здесь, чтобы их не выбросила миссис Окс. — Дайана подошла к верстаку, с которого были убраны садовые инструменты, и откинула брезент. Под ним оказался ряд бутылок с этикетками, вроде: «Настой от кашля для Перси, по чайной ложке через каждые четыре часа».

Дед и бабка Дайаны по линии отца жили в Индии, а вернувшись в Англию, привезли с собой няньку-индианку для своего маленького сына. Она прожила с ними в Англии двадцать лет и умерла от тоски по родине. Основой для экспериментов Дайаны стали ее косметические рецепты, которые тщательно записывала для потомков бабушка Дайаны.

— Эта нянька изменяла первоначальные индийские рецепты, так как здесь невозможно было получить многие ингредиенты, использовавшиеся в Индии, — объясняла Дайана. — Разумеется, она пользовалась только естественным сырьем, и для приготовления каждого пузырька требовалась целая вечность, но духи были так хороши, что я решила найти рецептуру, которая давала бы такие же ароматы при использовании синтетических веществ. Я хочу начать с духов, как уже писала вам в моей справке. Кремы для кожи представляют собой варианты составов на основе глицерина, но секрет состоит в том, чтобы добиться нужной консистенции и приятного запаха. Вот, понюхайте, — сказала она, поднося к моему носу бутылочку с надписью: «от прострела в пояснице».

Я ожидал, что запах напомнит мне экзотический Восток, однако вместо этого ощутил аромат английского сада летним вечером, в лучах заката.

— Лаванда? — пробормотал я. — Нет, слишком отдает мускусом. Розы? Тоже нет… Что же это такое?

— Смесь восемнадцати ароматов, в том числе мускатного ореха, магнолии, мирры и душистого горошка. А теперь понюхайте вот это.

Я потянул носом. Сначала показалось, что запах был тем же самым. Принюхавшись, я понял, что он слаще и какой-то слишком насыщенный.

— Мне не очень нравится, — заметил я.

Она не удивилась и поднесла мне третью бутылочку.

— А что вы скажете об этом?

Я покорно опустил нос к горлышку бутылочки и снова оказался в английском саду. Но на этот раз моему воображению представились деревья на краю лужайки, листва на их ветвях и мох на земле.

— Это мне нравится, — проговорил я и принюхался снова. — Вам удалось передать запах цветов, но он перекрывается каким-то другим.

— Как, по-вашему, это — натуральный запах?

— Несомненно.

Дайана улыбнулась.

— Единственные натуральные ингредиенты здесь травы, дешевые и легко поддающиеся разведению. Все остальное — химические соединения.

Она взяла в руки первую бутылочку.

— Этот аромат получен на основе только естественных ингредиентов, включая то, что стоит дорого и доступно не круглый год, В коммерческих масштабах это нерентабельно. Вот это, — она взяла второе снадобье, — аромат, полученный путем подбора исключительно химических веществ. Они похожи, но мне никогда не удалось бы добиться такой насыщенной сладости без добавления трав. Они будто «раскрывают» аромат каким-то для меня самой непонятным образом.

Мне захотелось показать Дайане, что я понимаю ее правильно.

— Приведите мне какой-нибудь пример.

— Хорошо. Легко, например, получить искусственный запах лимона. Для этого нужен глицерин, хлороформ, азотистый сложный эфир, этилацетат, амилбутират, спирт и некоторые другие химикалии. Но запах будет явно искусственным, если не смешать полученный состав с некоторыми натуральными ингредиентами. И наоборот, многие синтетические вещества часто усиливают запах натуральных, так что при правильной комбинации полученный продукт может оказаться гораздо лучше духов, составленных на основе только химических или натуральных веществ.

К моим самым низменным инстинктам девятнадцатого века взывала идея усовершенствования природы человеком. Я спросил Дайану, запахи каких искусственных вещей можно использовать.

— Важнейшими являются ионон — для запаха фиалки, терпинол — для лилии, и… — она рассказывала со знанием дела, и я узнал многое об основных маслах, растворяемых в спирте, о помадах и вытяжках, о жидких и сухих духах.

— А вот здесь мой рецепт индийской пудры: три с половиной унции сандала, десять с половиной унций корицы, тридцать граммов гвоздики…

Экзотические рецепты составляли толстую книгу, но мы наконец спустились с вершин искусства составления духов к прозаическим способам изготовления крема для удаления косметики.

— Четыре фунта и двенадцать унций стеариновой кислоты…

Пока она звонким голосом зачитывала длинный перечень всяких веществ, я представлял себе миллионы женщин, втирающих в кожу лица миллионы баночек этого крема, и все это на фоне бесконечных долларов и центов.

— …И все эти химикалии доступны, — продолжала Дайана. — Разумеется, придется быть осторожными в отношении подделок, и поэтому поставщики должны быть совершенно безупречными… — И она принялась объяснять, как отличать натуральные масла от поддельных.

— …Они добавляют спермацетовый парафин для ускоренного застывания смеси — свойства, характерного для настоящего анисового масла, — с серьезным видом закончила Дайана. — Вам все понятно?

— Абсолютно. — Мысленно я уже решил выделить еще пятьдесят тысяч долларов для расширения дела, рисуя в своем воображении будущее акционерное общество, которое должно стать заманчивым для самых осторожных инвесторов. Только когда мы вернулись в дом и она показала мне эскизы упаковок для продукции, только тогда я понял, как далеко она зашла, прежде чем я почувствовал себя готовым рискнуть превратить ее крошечный бизнес в акционерное предприятие. Глядя на причудливые, безвкусно тисненные золотом по светло-голубому фону названия с затейливыми завитушками, я забыл о представившихся мне миллионах долларов годового оборота и опустился с небес на землю.

— Очень мило, — проговорил я. — Но это невозможно читать. По-видимому, этот цветистый шрифт выбран для того, чтобы вызывать представление об Индии.

— Вот именно! — победоносно воскликнула Дайана. — Мои изделия будут носить название «Тадж Махал».

Мой вздох прозвучал почти как стон.

— В чем дело? Почему бы и нет?

— Дорогая, ваши покупатели, весь этот мало образованный пролетариат, никогда не смогут даже произнести это название. А уж о том, что речь идет об Индии, они просто не поймут.

— Но я не собираюсь поставлять продукцию пролетариату! Она будет предназначена для тех женщин высшего света, кому до настоящего времени запрещалось пользоваться косметикой и которые могут позволить себе платить за новую моду, прелесть которой воспринимается обонянием!

— Ваши слова лишь означают, что вы не в курсе экономической ситуации тысяча девятьсот двадцать второго года. Я не сомневаюсь в том, что вы можете заработать шиллинг-другой, продавая свой товар аристократии, но если вы хотите должным образом вернуть мне мои деньги, вам следует рассчитывать на массы. Англия созрела для массового производства, и именно в него и надо вкладывать деньги, что я и делаю со своим капиталом. — Я сложил стопкой ее эскизы и вручил их Дайане. — Измените цвет, золото трудно читается, и хотя я люблю голубой цвет, он слишком бледен, чтобы производить сильное впечатление. Я поручу прибывшей из Нью-Йорка группе исследователей рынка решить, какие цвета могли бы иметь наибольший успех при сбыте.

Я принялся ходить по комнате, как делал, диктуя деловые письма, что позволило мне полностью сосредоточиться на этой проблеме.

— Удалите это затейливое тиснение, используйте простые, понятные буквы, которые сможет прочесть любой. Откажитесь от названия «Тадж Махал». Вам нужно название, звучащее как имя девственной героини романа девятнадцатого века. Давайте-ка подумаем. Как звали всех этих продажных женщин? Лили, Бэлл, Гленкора…

— Я не хочу называть свою продукцию именем какой-то дурацкой викторианской героини!

— Тогда подумаем о чем-нибудь классическом — почему бы… Ну да! Конечно же! Дайана! Вот то, что нужно! Дайана Слейд — очень мило и элегантно, и куда более очаровательно, чем ваше собственное, реальное имя. Мы назовем фирму «Дайана Слейд Косметик», и вы сможете «давать» своим духам имена богинь античности!

— Но какое отношение все это имеет к Индии?

— Совершенно никакого, но на ком лежит ответственность за то, чтобы продукцию покупали?

— На мне! На мне, слышите, вы, противный, вульгарный, гоняющийся за деньгами американец!

Я удивленно повернулся к ней, но, к счастью, удержался от смеха.

Подумав о том, как поступить, я не стал оправдываться, а просто сказал:

— Дайана, когда я был юношей, много моложе вас, я без гроша в кармане приехал в Нью-Йорк с беременной женой, и должен был зарабатывать на жизнь. У меня было псевдооксфордское произношение, я любил классику и страстно ненавидел вульгарность. Однако мне не потребовалось очень много времени, чтобы понять — эти сомнительные достоинства не имеют никакой ценности и не оказывают никакой помощи в таком городе, как Нью-Йорк. Я учился выживанию в суровой школе, Дайана. Надеюсь, что ваш курс выживания окажется более легким, чем мой.

Прошло несколько секунд, прежде чем она ответила неровным голосом:

— Простите меня. Меня просто шокировало, как вы вдруг превратились в навязывающего свое мнение бизнесмена двадцатого века с ярко выраженным американским акцентом.

На этот раз я все-таки рассмеялся.

— Я же говорил вам, что я из Нью-Йорка! Не думали же вы, что я делал деньги, декламируя стихи Катулла, не правда ли? Но, может быть, мне следует снова его процитировать, чтобы убедить вас в том, что доктор Джекил не совсем мистер Хайд: «Vivamus, mea Lesbia, atque amemus…»[5]

«…Da mi basia mille!»[6] — тут же подхватила Дайана, подставляя мне губы для поцелуя. И когда я скользнул руками по ее талии, меня не нужно было убеждать в том, что она действительно самая замечательная девушка на свете.


Следующим утром после завтрака мы отправились покататься на парусной шлюпке. Я уже решил остаться еще на одну ночь в Норфолке, чтобы обсудить вопрос о приобретении имения. Было желательно иметь независимую оценку, но я подумал, что ввиду ветхости дома и отсутствия современных удобств мне удастся приобрести его дешево.

В то время от этих мест Лондон казался таким же далеким, как и Нью-Йорк. Твердо решив, что следующие двадцать четыре часа я не буду заниматься никакими делами, я поднял парус на шлюпке и с Дайаной на румпеле поплыл по Мэллингхэмскому озеру.

Я никогда не ходил под парусом в Ньюпорте, так как чувствовал, что это может повредить моему здоровью. Позднее, когда я перерос свои болезни, я научился управлять парусами, проводя летние отпуска в штате Мэн, в Бар Харборе. Парусный спорт стал моим любимым занятием, но никогда парусная прогулка не была мне так приятна, как в это субботнее июньское утро, когда лодчонка Дайаны плясала на волнах Мэллингхэмского озера. Я любовался то водой, то окружавшим нас пейзажем. Я увидел «остров Мэллингхэм» — слегка поднимавшийся участок суши, где была построена деревня, и легко представил себе, как эти просторы были когда-то морем. Из камышей на нас смотрели неизвестные мне птицы. В прозрачной воде под носом лодки на моих глазах сверкнула небольшая рыбка, и за нею темной тенью ушла в глубину щука. Мне страстно захотелось иметь удочку, и когда я спросил, бывает ли здесь крупная рыба, Дайана рассмеялась и стала рассказывать мне о форели, весившей тридцать пять фунтов. В дальнем конце озеро суживалось, переходя в канал под названием Мэллингхэмская канава. Нам пришлось отпирать висячий замок на цепи, натянутой поперек протоки, чтобы оградиться от посторонних посетителей.

— Но тут мало посторонних, — объяснила Дайана, вставляя дужку обратно в замок, — потому что в Мэллингхэм можно проехать только через Хорси, но это тоже частное владение.

Мы вошли в узкий канал. Когда упал ветер, я взялся за весла, но скоро легкий бриз помог нам уйти в другую протоку, Нью Кат, и, снова поймав ветер с моря, мы вошли в озеро Хорси.

— Вон та ветряная мельница! — воскликнул я, лавируя между извилистыми берегами.

— Какая большая, правда?

Я в одно мгновение понял, что Дайана направила лодку прямо в сторону мельницы, и, залюбовавшись ее вращавшимися крыльями, я чуть не расстался с собственной головой, едва уклонившись от пронесшегося надо мной повернувшегося крыла. Когда я поднял голову, мы уже скользили вверх по узкому каналу, и я увидел поджидавшего нас мельника. Я всегда чувствовал себя неважно на высоте и поэтому отклонил его предложение осмотреть все этажи мельницы, но все же поднялся по первой лестнице, чтобы поглядеть на окружающий пейзаж. Лязгавшие крылья производили такой шум, что я почувствовал большое облегчение, спустившись вниз и приняв предложение Дайаны прогуляться к морю. По дороге я пару раз останавливался — взглянуть на церковь Хорси, спрятавшуюся среди деревьев, и поговорить с крестьянином, копающим клумбу перед одним из каменных коттеджей, которые мне так нравились. Он-то и рассказал мне, что Хорси и Уэксхэм в прошлом были центром контрабандной торговли. Контрабандный груз прятали в амбаре у приходского священника. Если крылья мельницы были повернуты под определенным углом, это служило предупреждением о появлении таможенников. Когда мы наконец дошли до Броугрэв Левел — полей, расстилавшихся прямо у подножья бесконечных дюн, пришлось потратить целый час, чтобы пройти одну милю, но я радовался этому, так как такого удовольствия от ходьбы не получал уже многие месяцы. Я радовался также, что Дайана, идущая рядом, явно забыла обо всех коммерческих тонкостях, которыми я забивал ей голову.

Проселочная дорога шла через поля прямо к дюнам. Это были огромные холмы темного песка, из которого торчали пучки морской рупии, окруженные травой, колышущейся на ветру". У подножья дюн ветра почти не было, но когда мы взобрались наверх, я услышал его свист, сливающийся с гулом открывшегося взору моря. Подъем оказался утомительным, и, хотя мне хотелось остановиться и отдышаться, я продолжал карабкаться наверх, пока не оказался на вершине самой большой дюны.

Горизонт был ясным. Волны ритмично разбивались на долгих милях пустынных песков, а над нашими головами вовсю кричали чайки.

Я все еще смотрел в сторону Голландии, находящейся по ту сторону моря, когда Дайана сбежала по склону на берег. Она что-то кричала мне через плечо, однако ветер уносил ее слова раньше, чем они успевали долететь до моих ушей. Мною овладел восторг. Скинув полные песка туфли и стянув носки, я прыжками устремился вниз, к Дайане. Песок на пляже под моими ногами был твердым, и я побежал, окрыленный поглотившим меня чувством свободы.

Дайана играла с волнами прибоя.

— Сюда, сюда! — кричала она, как бы «бросая» носком ноги в мою сторону разлетавшуюся брызгами воду. Я храбро кинулся в волны, закричал, и тут же выскочил на берег. Даже свежее летнее течение со стороны Лабрадора не могло быть холоднее Северного моря в начале июня, и я, услышав смех Дайаны, понял, что она и ног не замочила!

— Несносная девчонка! — бросился я к ней, но она увернулась и помчалась обратно к дюнам.

Когда я схватил ее обеими руками, мы оба, запыхавшиеся, уже были в небольшой, закрытой от ветра лощине между холмами. Скоро мы отдышались, звон у меня в ушах прекратился. Согревшись под неожиданно теплыми лучами солнца, я сел, пригладил волосы и стал следить за чайками, кругами летавшими в небе.

— Я пытаюсь припомнить что-нибудь подходящее из Теннисона, — заметил я, — но, видно, мою память на стихи унес ветер.

— Какое счастье! Я всегда стараюсь избегать Теннисона, этого безнадежно сентиментального викторианца!

— При первой же возможности я дам вам почитать томик его стихов, — проговорил я и стал целовать Дайану.

Мы разгорячились во время нашей гонки по пляжу, и поэтому нам показалось совершенно естественным раздеться.

— Полагаю, что в таких обстоятельствах мне следует быть осторожным, — прошептал я. — Единственный недостаток этого экспромта в том, что нельзя заранее подготовиться.

— Мой дорогой Пол, уж не думаете ли вы, что я имела в виду именно эту лощину, когда мы утром выходили из дома?

У меня вырвался радостный возглас, я перекатился на спину и потянул ее на себя.

Стало еще жарче. К нашим покрывшимся потом ногам прилип песок, и при каждом движении мы чувствовали между нашими телами песчинки. Горло у меня пересохло, и я не видел ничего кроме песка, пучков рупии на дюне и необъятного неба, на фоне которого дрожала воздушная дымка. Свет слепил мне глаза. Я собрал вместе все нити наших движений и связал их в узел изысканного апогея.

Дайана вскрикнула. Я крепко обнял ее, потом откатился, моих век мягко коснулось северное солнце. Когда ко мне вернулась способность соображать, в голову пришло множество мыслей, и все достаточно неприятные. Но во всех был здравый смысл. Я с гримасой сел. Ворвавшийся в лощину ветер вызвал у меня дрожь, и мне стоило большого усилия приступить к своим обычным уловкам, чтобы эта моя новая связь оставалась вполне цивилизованной и безопасной.

— Да, должен признаться, что вы в высшей степени привлекательны, как в постели, так и вне ее, — радостно сказал я Дайане, потянувшись за рубашкой. — Правда, я не могу вспомнить, когда у меня в последний раз был такой прелестный уик-энд. Но вы отнюдь не должны заблуждаться на мой счет, понимаете? Так много женщин — разумеется, куда менее умных, чем вы, — думали, что я, соглашаясь на приятное времяпрепровождение, способен влюбиться. Я же считаю, что это отнимает слишком много времени, и с радостью оставляю эту возможность более молодому поколению. Некоторые женщины — вы-то, конечно, в эту ловушку никогда не попадете — думают, что я жду не дождусь предлога для развода с женой. В действительности же моя жена меня вполне устраивает, и у меня нет намерений когда-либо расторгнуть свой брак. Короче говоря, я не изображаю одержимого любовью деревенского парня, не бегаю от любовниц, но и не играю в развод.

Воцарилось молчание. Дайана слушала меня очень внимательно, положив руки себе на грудь, ее большие темные глаза были серьезны. Я уже пытался вспомнить, где мой носовой платок, готовясь вытирать неизбежные слезы, как она, по-видимому с искренним восхищением, воскликнула:

— О, я думаю это вполне разумно! Если бы только мой отец был способен так же хорошо организовать свою жизнь, как вы!

Это заявление сбило меня с толку. Я так хорошо приготовился к ее разгневанному крику, как я опасен для всей прекрасной половины человечества, так взвешенно обдумал защиту честной игры между нами, что растерялся и не смог ничего ответить Дайане. В какой-то момент мне все же показалось, что мое предупреждение пропало даром, но она радостно проговорила:

— Не значит ли это, говоря коротко и ясно, что вам было бы наплевать на мое желание выйти за вас замуж? Но даже миллионер не может соблазнить меня браком! — заявила она и стала одеваться.

— Вот именно, — сухо отозвался я. Все это звучало слишком хорошо, чтобы быть правдой. — Но разве вы не хотите иметь детей?

— Разумеется! Но вам вовсе не нужно жениться, чтобы иметь детей.

Я почувствовал, что сильно побледнел, но все же прекрасно владел собой. Думая о том, может ли быть что-либо опаснее лишенного эмоций интеллектуала, я смеясь проговорил:

— А вам вовсе не нужно выходить замуж, чтобы прослыть идиоткой! Это свободная страна, Дайана, и вы можете думать все что вам угодно, но, умоляю вас, попытайтесь убедить в этом невинного ребенка… Но это уже ваши проблемы. Пока вы не делаете их моими, у меня нет права вас критиковать.

— Вы говорили, что у вас умерла дочь… А других детей у вас нет?

— Нет.

— О! Поэтому-то вам и не нравятся дети?

— Я не хотел бы говорить об этом. — Я старался не думать о своей болезни. Я поднялся и сунул сжатые в кулаки руки в карманы. — Но я отвечу так: я не желаю иметь ребенка, и если бы какая-нибудь сумасбродная женщина заявила мне, что беременна, я тут же прервал бы с ней всякие отношения. Беременность — кратчайший путь к прекращению любых дел со мной, и я прошу вас об этом не забывать.

Лицо Дайаны побелело. Я внезапно понял, что мое хладнокровие, что называется, забуксовало, голос стал резким, а тон просто грубым. Устыдившись, я отвернулся.

— Пошли домой. — Я коснулся ее руки и секундой позже почувствовал облегчение, когда она вложила свою руку в мою. — Я не должен был с вами так говорить, — сказал я. — Простите меня.

— За что? Я приветствую честность, — отозвалась Дайана. — Мне нужно знать, что обо мне думают. И я верю в честные, правдивые отношения.

— О да, и я тоже, — с готовностью заметил я и с горечью подумал обо всех тех «правдах», о которых никогда не смог бы ей рассказать.


О'Рейли организовал мне встречу с отцом юного Джеффри Херста, старшим партнером фирмы «Херст, Ригби энд Эштон», в два часа пополудни, но, к сожалению, этот разговор оказался отнюдь не из приятных. Я так привык иметь дело с неприступными корпоративными законниками с Уолл-стрита, что почувствовал себя неловко, оставшись один на один с тихим джентльменом из английской провинции. Господин Херст явно настолько чувствовал себя гот loco parentis[7] Дайаны, что не мог относиться ко мне без предвзятости. Я рассказал ему о своем интересе к дому и обсудил юридические последствия того факта, что Гарри Слейд не оставил завещания, но разговор наш был трудным, и я решил больше с ним не встречаться. Покупку может оформить и мой поверенный, О'Рейли выяснит все мелкие подробности этого дела, а Филипп Херст пусть сколько угодно вынашивает свои возражения.

Больше не оставалось никаких препятствий к покупке дома, поскольку сводный брат Дайаны спешил отделаться от него. Я убедил Дайану, что ее беспокойству по поводу Мэллингхэма пришел конец, и мы решили отпраздновать это, проведя следующий уик-энд в Париже. Я подумал, что мог бы купить ей какую-то одежду, но тут же отогнал эту мысль. И причина была не в том, что я не собирался одеть ее как следует, у лучшего портного. Просто мне очень хотелось провести еще один уик-энд в Мэллингхэме. Однако, учитывая, что она устроила мне самый прекрасный уик-энд за долгие годы, было только справедливо отплатить ей тем же, организовав его по собственному плану.

Я с трудом пытался сосредоточиться на делах, ожидавших меня в Лондоне, настолько я был поглощен воспоминаниями о Мэллингхэме! Возвратившись на Керзон-стрит, я почувствовал себя совершенно не подготовленным к тому, чтобы войти в нормальное русло повседневной жизни, и это лишь подчеркнул вопросительный взгляд встретившей меня мисс Фелпс. Я едва удержался, чтобы не повернуться и уйти.

— Добрый вечер, мисс Фелпс, — учтиво проговорил я и без всякого интереса добавил: — В почте есть что-нибудь важное?

— О да, господин Ван Зэйл, — многозначительно ответила мисс Фелпс и протянула мне письмо жены.

Глава пятая

Окружавшие нас люди думали, что я недооценивал свою жену, но они ошибались. Моя первая жена, Долли, сделала меня таким несчастным, что я поклялся себе никогда больше не жениться по любви. Мой второй брак, который я наивно называл про себя браком по расчету, обернулся самой неудачной сделкой, какую только можно себе представить. Действительно, пять лет, проведенных с Мариэттой, хорошо научили меня тому, насколько дискомфортной может быть жизнь мужчины в плохо ухоженном доме, при светских отношениях, оставлявших желать много лучшего, и при ежемесячных счетах, свидетельствовавших о безумной расточительности. Как я позднее понял, все дело было в том, что Мариэтта была чрезвычайно глупа.

Я думал, что мне удалось перед свадьбой дать ей ясно понять мои жизненные принципы, но, как показали последовавшие события, мои слова влетели ей в одно ухо и тут же вылетели из другого.

«Брак должен быть улицей с двухсторонним движением, — говорил я, как всегда пытаясь быть открытым и честным в определении отношений. — Вы получаете мою фамилию и половину моего состояния, перспективы и положение в обществе. Я же вправе рассчитывать на то, что вы должным образом будете поддерживать порядок в доме и будете образцовой женой, никогда не допускающей неправильных шагов». Я понял — она услышала только слово «образцовая» и вообразила себе, что оно дает ей carte blanche на ежемесячное обновление своего гардероба, поэтому я для ясности добавил: «Если вы допустите адюльтер, я с вами разведусь. Образцовые жены должны спать только с собственными мужьями».

«Дорогой, а если мне когда-нибудь захочется переспать с кем-нибудь другим?» — нежно проворковала Мариэтта, не посчитав нужным сказать мне, что у нее давно появилась склонность к разврату.

«Я развожусь с вами», — заявил я ей после того, как в моих руках оказались очевидные подтверждения ее неверности. Мне следовало бы развестись задолго до этого, уже хотя бы из-за ее расточительности и полной неприспособленности к семейной жизни, но, к сожалению, в штате Нью-Йорк закон не считает это поводом для развода.

«Если вы спите с другими женщинами, почему этого не могу делать я?» — резко закричала Мариэтта.

«Потому что таково условие нашей предбрачной договоренности. Я же предупреждал, что брак должен быть улицей с двухсторонним движением…»

«Да, а для меня он должен быть тупиком! Что это мне дает? Мужа, работающего до позднего вечера, неухоженный дом в Мэдисоне, и копейки на платья!»

«Я создавал вам в течение пяти чрезвычайно дорого обошедшихся мне лет условия, несравнимые с теми, в которых вы находились раньше. Я выполнил все, что обещал, — разделил с вами состояние, престиж, свое имя, а что дали мне вы? Ничего, кроме беспорядка, неприятностей и безнадежной вульгарности!»

«Вульгарности!» — завопила Мариэтта, всегда воображавшая себя настоящей леди.

«Да, вульгарности, — рявкнул я. — У последней шлюхи язык лучше вашего!»

Одним словом, этот опыт совершенно не вызывал у меня желания вступить в брак в третий раз, и после того, как наш развод стал сенсационной темой для городских сплетниц, я некоторое время жил холостяком. К сожалению, это тоже имело свои недостатки. В это время дела мои быстро шли в гору, и работа совершенно не оставляла мне времени на заботы о доме. Я нанимал людей для выполнения того, чем должна была бы заниматься жена, но результаты всегда были неудовлетворительными. Положение стало таким отчаянным, что я даже попросил свою мать взять на себя управление моим хозяйством. Мать жила в доме близ Мэдисон сквер вместе с моей дочерью Викки, и последние десять лет не переставала твердить, что мой дом непригоден для невинной молодой девушки.

Так как я очень хотел жить с Викки, я вынужден был согласиться, что мать была права. Совершенно очевидно: когда я оставался холостяком или же был женат на женщине, которая не только не любила детей, но и не могла служить падчерице достойным примером, Викки было лучше с моей матерью. Но я по-прежнему мечтал о том времени, когда дочь сможет жить со мной, и по истечении нескольких лет после развода я, сам того не желая, оказался перед необходимостью новой женитьбы.

Я утешал себя тем, что очередной брак вряд ли может оказаться хуже двух предыдущих, и даже очень вероятно, что он будет лучше. К этому времени у меня уже не было необходимости рассматривать брак с точки зрения карьеры, не стремился я и жениться на очень красивой женщине. Если бы я нашел такую женщину, которая смогла бы привести в порядок счета по дому, командовать слугами и быть доброй к моей дочери, я бы женился на ней, даже если бы она только что вышла из сиротского приюта и выглядела как клоун в цирке.

Я огляделся в кругу своих знакомых, но увидел лишь женщин из высшего общества, с пустыми головами и еще более пустой жизнью, охотившихся за богатством и желавших только помогать мне тратить деньги, да честолюбивых леди, мечтавших стать третьей миссис Пол Ван Зэйл. Я посещал вечера и обеды, приемы и балы, и мои поклонницы только и ждали случая задушить меня в своих объятьях. И откуда только женщины всегда узнают, что мужчина ищет себе жену? За четыре года холостяцкой жизни вокруг меня никогда не было стольких желавших меня женщин, как летом 1911 года.

Когда я уже совсем было потерял надежду найти кого-то подходящего, произошло чудо. Я отправился на очередной пикник на Остров. Беседуя с тремя пылкими моими поклонницами, я взглянул мимо них в конец лужайки и увидел женщину, которая стояла одна и смотрела на меня. Когда наши взгляды встретились, она вспыхнула и отвернулась.

Только женщина, обладавшая самыми безупречными достоинствами, могла повернуться спиной к Ван Зэйлу. Я устремился к ней, но она исчезла. Я стал настойчиво расспрашивать о ней, и наконец кто-то ответил: «О, вы, наверное, имеете в виду мисс Вудард. По-моему, она пошла в розарий». — «Она замужем?» — «По-моему, она вдова».

Даже Меркурий в крылатых сандалиях не мог бы помчаться с такой скоростью в розарий.

Она была само совершенство. Я был убежден, что обнаружу в ней хоть какой-нибудь недостаток, но их не было. Однако сама она так не считала, потому что врач сказал ей — она, вероятно, никогда не сможет доносить до срока ребенка и всегда будет терять его на четвертом месяце. После трех выкидышей ее предупредили, что детей у нее не будет. Она, как мне с горечью призналась, была уверена, что я хотел иметь ребенка. «Категорически нет», — ответил я.

Мы поженились. Ей нравилась моя семья. Все мои друзья считали, что мне очень повезло. Викки обещала поселиться с нами по возвращении из поездки в Европу. Мне с трудом верилось в обретенное счастье.

Спустя четыре года я понял, что во мне снова заговорила разрушительная сила моего честолюбия, и все опять пошло не так как надо. «Я должна что-то сделать для вас, Пол!» — в отчаянии сказала Сильвия после смерти Викки. «Вы можете отправиться со мной в Европу. — Мне хотелось бежать из Нью-Йорка. — Я решил стать представителем нашей фирмы в Лондоне и провести там пару лет».

Но Сильвия ненавидела Европу. Я не мог наслаждаться с ней, она вызывала во мне лишь тоску. Когда мы в 1919 году вернулись домой, сияющая оболочка нашего брака померкла, и, хотя мы, как оказалось, снова гармонично зажили в Нью-Йорке, мы больше никогда не были так близки, как раньше.

Тремя годами позже, когда я понял, что для моего здоровья мне необходимо жить в Европе, я не предложил Сильвии поехать со мной. «Я пробуду там не больше месяца, — сказал я, — и, поскольку вам Европа не нравится, у меня не будет претензий, если вы останетесь в Нью-Йорке».

Я прочел в ее глазах облегчение и удивился тому, что это меня задело. Потом понял: я ожидал, что она будет настаивать на поездке со мной, но этого не случилось, и я уехал один.

Вечером, перед отъездом, я сказал ей: «Если бы я только мог объяснить вам, как хороша Европа!» — но она ответила просто: «Дорогой мой, простите меня, я знаю, вам досадно, что я не в состоянии оценить Европу интеллектуально, как Элизабет, но я не могу притворяться интеллектуалкой, если я не являюсь ею».

Я поцеловал Сильвию. «Я никогда не хотел слишком умной жены», — проговорил я, горько подумав: чтобы оценить достоинства Европы, вовсе не обязательно быть большим интеллектуалом. В конечно счете, отгораживаясь от Европы, она отгородилась также и от меня.

Но я вовсе не огорчался этим. Я выбрал ее как компаньонку для своей жизни, а не для души, и что за беда в том, что она меня не поняла, если все три моих дома содержались в порядке, светские обязанности выполнялись наилучшим образом, а ее имя никогда не фигурировало в скандальной хронике. У меня была такая образцовая жена, о какой я всегда мечтал, и в общем нам было очень хорошо вдвоем. Желать большего было бы просто глупо, и что еще хуже — нереально. Говоря себе в сотый раз о том, какое счастье иметь такую жену, я нехотя вскрыл третье написанное ею на Керзон-стрит письмо, и оно унесло меня далеко от покоя Мэллингхэма в кишевшие потными людьми ущелья улиц Манхэттена.


У нее случился очередной выкидыш. Это меня так расстроило, что я не мог продолжать чтение письма и должен был попросить принести мне стакан бренди. Здоровье не позволяло мне пить много, но, к сожалению, всегда случались разные мелкие поводы для того, чтобы рискнуть здоровьем и сделать глоток-другой чего-нибудь крепкого.

В первый год нашей совместной жизни у Сильвии было два выкидыша, в дополнение к трем в ее браке с первым мужем. Я думал — мне удалось убедить ее, что я не хотел ребенка. После ряда лет общения с женщинами, желавшими преподнести мне сына-наследника, я наизусть выучил свою аргументацию в подтверждение моего отвращения к отцовству, но Сильвия с часто свойственной женщинам интуицией чувствовала, что все это было обманом. Несмотря на то, что я говорил по этому поводу, она по-прежнему была убеждена: я хотел ребенка так же, как и она. Теперь я не знал, чем могу утешить ее на этот раз.

И все же я мог бы кое-что сказать Сильвии. Я жил со страхом того, что каким-то чудом она выносит ребенка все девять месяцев. А это привело бы к страданиям, утрате иллюзий и трагедии. Это было бы концом нашего брака. Я мог бы вспомнить свою первую жену, Долли, кричавшую на меня, когда наш сын умер на третий день после рождения: «Ублюдок, вы никогда не говорили о такой отвратительной наследственности в вашей семье!», но потом она и сама умерла, и мне недолго пришлось терпеть ее отвращение.

Покончив с бренди, я сел и взялся за перо.


«Дорогая Сильвия, Вы не можете себе представить, как меня огорчило известие о Вашем коротком пребывании в больнице, и я очень сожалею, что Вас снова постигло разочарование. Еще больше я расстроен тем, что Вы никак не хотите поверить в искренность и правдивость моих слов об отношении к детям. Рискуя надоесть повторением, я позволяю себе еще раз напомнить Вам три вещи: я ненавижу династии; мне представляется жалким мужчина, думающий лишь о том, чтобы воспроизвести себя и стать таким образом бессмертным; и я не Генрих Восьмой».


Я оторвался от листа набрать чернил и, снова увидев письмо Сильвии, понял, что так его и не дочитал. Усевшись, я попытался успокоиться.


«Элизабет узнала, что я в больнице, — продолжала Сильвия, — и прислала мне цветы — так мило с ее стороны. Она очень беспокоилась о Брюсе. Он стал слишком красным, и она надеется на то, что вы сможете поговорить с ним по возвращении».


Имелся в виду не холерический темперамент сына Элизабет, а его политические взгляды. Брюс Клейтон, который был когда-то моим любимым протеже, стал профессором философии Колумбийского университета в Нью-Йорке и в последнее время не одобрял капиталистической практики Уолл-стрит.


«На днях Милдред говорила мне, что осенью собирается поехать на Восток с детьми, но Уэйд, как всегда, твердит: ему трудно оторваться от работы в больнице. Она говорит, что Эмилия и Корнелиус живут хорошо, и в самом деле здоровье Корнелиуса улучшилось».


Снова отложив в сторону письмо, я отметил в записной книжке: «Сделать что-нибудь для мальчика Милдред». Я всегда делал такие записи с тех пор, как мать однажды напомнила мне о том, что Корнелиус, как мой единственный наследник мужского пола, заслуживает с моей стороны большего, чем безразличие. По правде говоря, я думал о том, чтобы что-то сделать для Корнелиуса, так как считал его мать больше сестрой, чем племянницей, но я жил своими делами в Нью-Йорке, а Корнелиус — в штате Огайо, и расстояние отнюдь не способствовало осуществлению даже самых лучших намерений.

Сильвия отвечала на вопросы моего последнего письма и добавляла, что надеется на мое скорое возвращение домой.


«Мне вас очень не хватает. С любовью…»


Я смял письмо в руке, снова его разгладил, рассеянно провел рукой по волосам и в конце концов потянулся за новой бутылочкой чернил. Потом разорвал написанное и написал на чистом листе: «Дорогая Сильвия, я очень огорчен Вашим разочарованием и тем, что Вам пришлось побывать в больнице. Зная о том, как Вы всегда хотели ребенка, я глубоко опечален, что еще одна попытка окончилась неудачей. Я очень прошу Вас, не только ради Вас самой, но и ради меня, послушаться совета врача, данного задолго до нашей женитьбы, и не пытаться больше иметь детей. Уверяю Вас, я предпочел бы умереть, зная, что причинил Вам столько страданий или, может быть, даже не уберег Вас от безвременной смерти, но я оставляю эту болезненную тему, поскольку мои взгляды на этот счет Вам хорошо известны.

Мои дела на Милк-стрит идут удовлетворительно, и я получил телеграмму из Нью-Йорка о том, что Хэл Бичер согласился сменить меня в Лондоне. Это было мое предложение, и я рад, что оно наконец принято. У Хэла не слишком большой опыт работы в Европе, но он настоящий джентльмен, и я не сомневаюсь, что англичане примут его хорошо. Разумеется, он будет не хуже нашего предыдущего представителя в Лондоне.

Из-за неопытности Хэла мне придется пробыть здесь лишний месяц после его приезда, надо ввести его в курс всех дел, и я очень боюсь, что не смогу вернуться в Нью-Йорк ко дню нашей годовщины, однако, судя по тому, как идут дела, я наверняка буду дома в конце июля.

Послевоенный Лондон по-прежнему меня угнетает, а отвращение мое к послевоенной женской моде дошло до предела. Смотрите у меня, если Вы когда-нибудь коротко подстрижетесь, я тут же с Вами разведусь! К счастью, мне удалось на этот уик-энд уехать из Лондона, и я провел три приятных дня в Норфолке, но не в той его части, где живут Везертоны, а севернее, на побережье близ Ярмута. Там очень красиво и тихо.

Если муж Милдред не сможет освободиться, чтобы осенью поехать на Восток, она может отправиться туда и без него. Он скучный человек, и я не могу понять, почему Милдред вышла за него замуж. Я, как и раньше, считаю, что тот крепкий мелкий фермер, за которого она вышла замуж в первый раз, был для нее более подходящим. Хорошо, что здоровье Корнелиуса улучшается. Я должен что-то сделать для этого мальчика, но что можно сделать для тихого четырнадцатилетнего подростка, которого, судя по его виду, легко сдует самый слабый порыв ветра! Мой отец, несомненно, сунул бы ему в руки ракетку и прогнал его на теннисный корт, что, я, может быть, и сделаю. Как повторяется история!

«Берегите себя, дорогая, и до встречи. Как всегда, с любовью, Пол».

Я внимательно перечитал письмо. Первый абзац звучал холодно, но я понимал, что не могу ничего в нем изменить. И стал читать дальше. Все письмо, как мне показалось, попахивало некоторым безразличием, как будто я решил отразить в нем точно обратное своим чувствам. Я едва не разорвал и это письмо, но потом, убедив себя, что оно просто кажется мне хуже, чем есть на самом деле, я сложил его, сунул в конверт и запечатал. Меня все еще беспокоила неадекватность своего ответа, но переписывать письмо в третий раз я был неспособен.

Я улегся в постель и видел во сне, что мы играли в теннис с Мэйсоном Да Костой в Ньюпорте.

«Пятнадцать — сорок», — звучал его голос, и неожиданно за его спиной я увидел вдали какие-то таинственные вспышки, и какой-то кошмарный лифт, еще более ужасный от того, что это была галлюцинация, уносил меня все выше, выше и выше…

«Уходите, Элизабет! Уходите, уходите, Уходите!» — теперь я был уже в своем офисе, тридцатью годами позднее. Элизабет исчезла, и на стуле клиента сидел, как улыбающийся скелет, все тот же Джейсон Да Коста.

«Все вы, что проходите в этом мире, помните о Смерти, ибо должны умереть…»

Я был один в Нориджском соборе, и Дьявол дышал мне в затылок. Я бегал взад и вперед по нефу, но нигде не было дверей. Я был замурован заживо.

«Дайана! — закричал я. — ДАЙНА!»

И проснулся. Уже светало. Я долго лежал, всматриваясь в залитую бледным светом комнату, и вдруг стал считать дни, оставшиеся до того, как я смогу вернуться в Мэллингхэм.


Поездка в Париж прошла прекрасно. На нанятом автомобиле мы в пятницу отправились на вокзал Виктории, сели в поезд, а по прибытии в Париж немедленно отправились к портному. Этот мало приятный визит отнял у нас несколько часов, и, когда наконец скучные хлопоты с приобретением одежды окончились, мы поехали в Лувр. Поскольку Дайана никогда раньше во Франции не бывала, необходимо было посетить и Версаль, и Шартр. Я позаимствовал автомобиль с шофером у приятеля, представлявшего во Франции американский банк, и в воскресенье мы выехали из города. Я всегда буду вспоминать наш пикник по пути в Шартр. Мы хорошо отдохнули в римском стиле на поросшей густой травой поляне, плотно позавтракали, и Дайана напоила оставшемся в бутылке шампанским оказавшуюся поблизости корову.

Когда мы в понедельник вернулись в Лондон, Дайана осталась на ночь у меня на Керзон-стрит, а на следующий день я отвез ее в гостиницу «Линкольн». Я намеревался проинструктировать своих поверенных, чтобы они оформили документы, необходимые для открытия ее фирмы, запатентовали ее рецепты косметики, и приступили к переговорам с фирмой «Херст, Ригби энд Эштон» о покупке Мэллингхэма. О'Рейли получил у Нориджского риэлтера справку об оценке, и таким образом можно было быстро покончить с покупкой этого дома.

В тот вечер, за обедом, к моему удивлению, у нас с Дайаной произошла небольшая размолвка.

— Я хочу сказать вам, как намерен поступить с Мэллингхэмом, — сказал я ей, отослав буфетчика с портвейном и остальных слуг. — Я дам вам ссуду, равную стоимости дома, с моего личного счета; сам я не буду иметь никакого дела с банком, и таким образом дом будет записан на вас, а не на меня. Вы расплатитесь со мной в течение десяти лет, из трех процентов годовых. Это будет для вас не трудно, так как вы начнете получать деньги от своего дела. Ну, а теперь поговорим о самом деле…

— Но я хочу, чтобы Мэллингхэм был вашим, — заявила Дайана. — Я хочу, чтобы он был вашим, пока я не смогу выкупить его у вас.

На какой-то момент я поддался корыстолюбивому чувству, представив себя хозяином Мэллингхэма, но потом, догадываясь о ее планах, отбросил его.

— Это представляется мне совершенно неделовым подходом, — твердо ответил я. — Не говоря уже о всяких других соображениях, я теряю свои три процента, и кроме того, что, если я захочу продать дом кому-нибудь другому?

— Естественно, между нами должно быть джентльменское соглашение…

— Не заключайте со мной джентльменских соглашений, дорогая. Вы не раз пожалеете об этом.

— Но, Пол, я хочу, чтобы Мэллингхэм был какое-то время вашим…

— Да, понимаю, — сказал я, — и не думайте, что я не догадываюсь почему. Вы хотите иметь гарантии того, что я всегда смогу сюда вернуться. Вы не хотите, чтобы я женился на вас, но хотите женить меня на Мэллингхэме. Простите меня, Дайана, но мне вовсе не нравятся кандалы, и мне отвратительна мысль об использовании Мэллингхэма в качестве законной супруги.

Дайана густо покраснела. Сначала я подумал, что она пришла в ярость, но потом понял, что она обижена. В глазах у нее заблестели слезы.

— Вы меня не понимаете, — проговорила она. — Это вопрос гордости. Я хочу чем-то вас отблагодарить, а все, что у меня есть, это Мэллингхэм. Если бы вы могли принять его как подарок — пусть даже временный подарок, — я не чувствовала бы себя женщиной, принимающей от вас деньги и за это разделяющей с вами постель. Как, по-вашему, я чувствую себя после того, как мы заказали для меня все эти платья в Париже?

— Но…

— О, Боже, я не собираюсь навязывать вам Мэллингхэм, если вы этого не хотите! И никогда больше этого не предложу!

Я устыдился собственной бесчувственности.

— Я хочу его, — резко ответил я. — Можете в этом не сомневаться. — И, задумавшись на минуту, сказал: — Никакого письменного неделового соглашения. Из этого извлекают пользу одни адвокаты. Хорошо, пусть будет джентльменское соглашение. Но, предупреждаю вас, вы играете с огнем. Я буду вести себя как джентльмен, наилучшим образом, но недостаток такого рода соглашений в том, что они не допускают никаких непредвиденных обстоятельств. А теперь подумайте хорошенько. Совершенно ли вы уверены, абсолютно ли уверены в том, что хотите сделать мне это благородное предложение, принять которое я безусловно только рад?

Дайана улыбнулась.

— Уверена.

— Прекрасно. Значит, я покупаю Мэллингхэм для себя на основании частной, устной договоренности с вами о том, что вы можете купить его у меня в любое время по текущей рыночной цене, которая будет установлена независимым оценщиком. Я же принимаю на себя обязательство не продавать его никому другому и не сдавать в аренду.

— Но, я думала…

— Дорогая моя, либо мы заключаем деловое соглашение, либо нет. Полумеры недопустимы. С моей стороны, мы просто приходим к соглашению на основе взаимной симпатии, а для вас — это единственный вид соглашения, которое я с вами заключу. Фирма «Дайана Слейд Косметик» будет работать строго профессионально. Как только я вернусь в Нью-Йорк, я пришлю менеджера, который поможет вам начать дело наилучшим образом, возможно, уже к Новому году… или что-то не так?

На этот раз ярость ее не вызывала сомнений.

— Это мое дело! — взорвалась она. — Я отказываюсь быть просто марионеткой в руках американских бизнесменов, дергающих за ниточки!

Во время нашей первой ссоры по поводу дизайна упаковок меня скорее развлекал, чем сердил ее отказ признаться в незнании коммерческих дел, но на этот раз мне было не до смеха. Подозреваю, причиной этого было не мое более серьезное отношение к ее планам, а ее самонадеянность, позволявшая ей предположить, что наша интимность давала ей право вести себя совершенно по-детски в наших деловых отношениях. С сожалением я понял, что у меня нет иного выбора, как жестко поставить ее на место.

— Это может вас не устраивать, — сказал я так резко, что она вскочила на ноги, — но как старший партнер нью-йоркской и лондонской фирм «Ван Зэйл энд компани» я могу предложить вам только это. Если вам это не нравится, пройдитесь по Ломбард-стрит и посмотрите, не готова ли какая-нибудь другая фирма или даже какой-нибудь коммерческий банк помочь молодой девушке без гроша в кармане, без опыта и видимого понимания того, как ей повезло!

— Что ж, банкир по крайней мере должен прислушиваться к пожеланиям клиентов, — возразила она, все еще пытаясь обороняться, но в ее голосе я почувствовал неуверенность и понял, что достиг цели.

Я непреклонно наступал, полный решимости не допускать в будущем непонимания характера наших деловых отношений.

— Дайана, — сказал я, — в мои обязанности как банкира не входит выслушивать с отеческой снисходительностью несчастных осиротевших девушек. Мой бизнес — вложение и увеличение капитала, а не оказание мелкой финансовой помощи, о чем просите вы. Имеете ли вы хоть какое-то понятие о том, чем я занимаюсь на Милки-стрит? Нет? Полагаю, что нет. Возможно, мне следует объяснить вам это, тогда бы вы могли оценить ваши дела в перспективе, вместо того чтобы воображать себя моим самым главным клиентом.

— О, естественно… Я вовсе не думаю…

Я поднял руку и, когда она умолкла, быстро сказал:

— В банковской структуре я посредник, и в Лондоне мой банк считается инвестиционным банком. Моя работа заключается в обеспечении возможностей направления сбережений в долговременные инвестиции, в интересах как пользователей, так и инвесторов капитала. Позвольте привести пример. Если бы я не встретил вас, мой интерес к потенциалу косметической промышленности мог бы возникнуть только в том случае, если бы ко мне явился один из ведущих промышленников страны, скажем, сэр Уолтер Мэлчин, и сказал, что намерен вложить капитал в косметическую промышленность — ему нужны дополнительные средства для финансирования этой программы. Я изучил бы его промышленную структуру, исследовал потенциальный рынок продуктов, которые он намерен производить, рассчитал бы риск и разработал бы наилучшую стратегию предоставления ему денег, если бы решил ему помочь. Потом, с целью увеличения капитала, я подготовил бы эмиссию ряда ценных бумаг, подумал бы о том, где и как их продавать и какими они должны были бы быть. Затем, поскольку все происходило бы в Англии, я застраховал бы эмиссию и распределил акции среди брокеров для продажи публике. В Америке процедура иная, там преобладают синдикаты, и как оптовая, так и розничная продажа ценных бумаг происходит в гораздо более значительных масштабах… Ну, а теперь вернемся к случаю с вами. Вы не сэр Уолтер Мэлчин. Возможно, я не смог бы выпустить акций такой незначительной, маленькой компании, не имеющей сколько-нибудь определенной репутации на рынке. Деньги, которые я вам предоставляю, это деньги не из моего собственного кармана, и единственным основанием для вовлечения банка в это дело вообще является приобретение вами определенного положения в коммерческом мире в качестве клиента учреждения на Милк-стрит, шесть. Ясно ли я излагаю? Хорошо. Теперь вы, возможно, в состоянии понять, почему я не только считаю неуместной вашу критику, но и вынужден требовать полного согласия.

— А я считаю вашу позицию невыразимо высокомерной! — выкрикнула Дайана почти в слезах от того, что ее так грубо поставили на место, — и ваше покровительственное пренебрежение не только недальновидно, но и опасно для вас самого! Как вы осмеливаетесь говорить мне такие вещи! Вы никогда не допустили бы этого, будь я мужчиной!

Это было невыносимо. Я больше не мог удержаться от резкости.

— Уж не прелюдия ли это к некоему панегирику очаровательной суфражистки?

Я задал этот вопрос с улыбкой, но если я думал, что этим смягчу впечатление от них, то я ошибся.

— Как вы смеете называть меня суфражисткой! — вспыхнула Дайана, забыв про свои слезы, и ее гнев показался мне совершенно несоразмерным моему достаточно спокойному замечанию. — Я вовсе не обезумевшая политическая фанатичка! Я женщина, вынужденная зарабатывать себе на жизнь, и полагаю, что ко мне нужно относиться с уважением, а не снисходительно считать меня человеком второго сорта!

— Я вполне готов относиться к вам со всем уважением, на которое способен, — спокойно проговорил я, — но вы должны его заслужить. Нечего устраивать сцены только из-за того, что я угрожаю вам вмешательством опытного американского менеджера. Пока вы ведете себя как ребенок, я вынужден относиться к вам как к ребенку, и относился бы так независимо от того, к какому бы полу вы ни принадлежали, будь вы мужчиной, женщиной или даже гермафродитом. А теперь будьте взрослой, будьте умницей и помолчите. И не пора ли нам спать?

Воцарилась какая-то страшная тишина. Я в отчаянии думал, что она разразится слезами на всю ночь. Но она, как обычно, восхитила меня своей непредсказуемостью. Она тихо рассмеялась.

— Мне так нравится американский слэнг! — проговорила она. — Возможно, этот американский менеджер сможет в конце концов меня чему-то научить.

— Позвольте же продолжить ваше обучение мне, пока он не приехал…

Мы улеглись в постель. Эта ночь была самой лучшей из проведенных нами вместе. Засыпая, я тешил себя мыслью уехать до конца недели на автомобиле в Мэллингхэм сразу же после нашего визита в гостиницу «Линкольн».

Утром мне пришлось признать эту идею неосуществимой, но я подумал, что после приезда Хела Бичера мне удастся вырываться из Лондона чаще и я смогу целый месяц проводить уик-энды в Мэллингхэме и вернуться в Нью-Йорк в конце июля или в начале августа. Мысль о Нью-Йорке в августе бросала меня в дрожь. Август мы обычно проводили в Бар Харборе, но насколько приятнее было бы остаться в Мэллингхэме! Может быть, написать Сильвии, что я решил провести летние каникулы в Европе… Но тогда неизбежно придется предложить ей приехать ко мне. Нет, выбора не было. Я должен быть дома в последнюю неделю июля, разобраться в делах фирмы «Уиллоу энд Уолл» и, как обычно, отправиться с женой в штат Мэн.

На этот уик-энд я вернулся в Мэллингхэм.

Мне пришлось проработать весь субботний день, но в семь часов я отправился на север по Ньюмаркитской дороге и к полночи был снова в Северном Норфолке. В столовой горели свечи, на столе были холодная жареная индюшатина и хлеб домашней выпечки. Одетая, как у Диккенса, в длинное черное платье, меня ждала Дайана.

— Шампанское охлаждается в Мэллингхэмском озере, — сказала она, когда мы расцеловались, и мы спустились к причалу с лодками, чтобы извлечь бутылку из воды. Поддавшись порыву, я предложил прогулку при луне под парусом, но, поскольку лодка могла бы опрокинуться от наших занятий любовью, мы вернулись в дом, чтобы должным образом завершить очередную встречу.

Потом я увез ее с собой в Лондон, и мы ходили в театр, где посмотрели самый выдающийся спектакль летнего сезона — возрожденную постановку пьесы Пайнеро «Вторая миссис Тэнкерей», и ad nauseam[8] обсудили исполнение Глэдис Купер; посмотрели и новую комедию Эдны Бест, которая мне не понравилась, и провели много счастливых часов за спорами по поводу значения произведений Джорджа Бернарда Шоу. Устав в конце концов от такой легковесной интеллектуальной деятельности, мы обратились к спортивным событиям сезона. Я купил за тридцать гиней ложу на Ройял Аскот[9], и мы увидели, как знаменитая лошадь Золотой Миф выиграла как Золотую вазу, так и Золотой кубок.

Однако еще до конца июня имя Дайаны появилось в колонках светской хроники английской прессы. Мы отправились на машине в Уимблдон, где на Новом стадионе должен был начаться чемпионат по теннису, и, хотя почти непрерывно шел дождь, в половине четвертого сам король в королевской ложе трижды грациозно ударил в гонг, возвещая открытие чемпионата. Я не ожидал, что в присутствии короля обратят внимание на нас, но какой-то предприимчивый журналист узнал меня и спросил у О'Рейли имя сидевшей со мной леди. Зная, что я никогда не возражал против беглого упоминания обо мне в прессе, О'Рейли удовлетворил его любопытство.

Следующим утром он принес мне газету «Дейли Грэфик» с отчетом о событиях в Уимблдоне. Под рубрикой «Известные люди среди зрителей» говорилось, что широко известный американский миллионер С. Ван Зэйл присутствовал на стадионе вместе с мисс Дайаной Слейд.

Я подумал, что столь осторожное и небольшое упоминание никому не могло причинить вреда, но не учел отвращения англичан к гласности.

— Как это вульгарно! — воскликнула Дайана, с отвращением отбросив газету. — И к тому же опасно. Что, если наше дело превратится в грандиозный скандал и обернется против нас?

— Не могу понять, почему это могло бы случиться. Мы ведем себя на публике вполне благопристойно и достаточно осторожны с прислугой. Чего еще могут ожидать британцы от аристократии?

Уже на следующий день из Нориджа приехал Джеффри Херст, ответивший на этот вопрос.


Я по-прежнему был занят делами в офисе больше, чем предполагал. Из Нью-Йорка приехал Хэл Бичер, и хотя я рассчитывал, что его приезд обеспечит мне большую свободу, я скоро убедился в своей ошибке — я оказался еще более привязан к офису, чем когда-либо раньше. Хэл был хорошим парнем и страстно желал стать коммерческим банкиром в Лондоне вместо инвестиционного банкира в Нью-Йорке, но терминология была не единственным различием между этими двумя занятиями, и, если говорить откровенно, не всегда легко научить старую собаку новым трюкам. Мы прошли с ним примерно половину пути ознакомления его с делами в утро дебюта Дайаны на страницах «Дейли Грэфик», когда без предупреждения явился Джеффри Херст, пожелавший, чтобы я его принял.

— Я уверен, что вы не хотите с ним встречаться, сэр, — сказал О'Рейли, — но, поскольку он друг мисс Слейд, я счел необходимым доложить вам о его приезде, прежде чем спровадить его.

— Как обычно, О'Рейли, вы поступили правильно. Попросите его подождать.

К этому времени мне уже очень хотелось отдохнуть от Хэла. Мы целый час обсуждали положения английского Закона о компаниях 1908 года, и Хэл не переставал восхищаться уважением англичан к законодательству. В Америке мы могли торговать ценными бумагами более или менее по собственному усмотрению, относясь достаточно уважительно к довольно свободным законам, регламентировавшим выпуск и продажу акций. Но в Америке концепция свободы личности была настолько гипертрофирована, что даже законы, защищавшие граждан от инвестирования под поддельные акции, рассматривались как нарушение права людей разбрасывать деньги как им заблагорассудится.

— Теперь давайте этого парня, — сказал я О'Рейли через пять минут, после того как отослал Эла с чашкой кофе вчитаться в сложные положения Закона 1908 года.

Джеффри Херст ворвался в кабинет с видом крестоносца, направляющегося на битву с сарацинами.

— Присаживайтесь, господин Херст, — проговорил я, сразу сообразив, откуда дует ветер, и безошибочно не подавая ему руки. — Я восхищен возможностью видеть вас снова — как хорошо, что вы позвонили! Как поживает ваш отец?

— Очень хорошо, благодарю вас, сэр, но я приехал сюда не для того, чтобы обсуждать его здоровье. Я приехал сказать вам…

— Могу ли я предложить вам чашку кофе? Или чаю?

— Нет, спасибо, сэр. Я приехал сказать вам, что ваше отвратительное поведение зашло слишком далеко, и вы не имеете абсолютно никакого права тащить вместе с собой Дайану на страницы вульгарной прессы!

— Не знал, что вы читаете вульгарную прессу, господин Херст, и кроме того подозреваю, что «Дейли Грэфик» вполне могла бы посчитать такое определение клеветническим. Однако мне не хочется ссориться с вами.

— А я как раз очень хочу поссориться с вами!

— О, дорогой мой, — я посмотрел на него благожелательно. Он был таким красивым мальчиком, и таким воспитанным. Я подумал, не был ли он влюблен в Дайану до моего появления на сцене, и решил, что нет. У него был страдальческий вид человека, слишком поздно открывшего для себя фундаментальную истину жизни, чтобы это как-то могло ему пригодиться.

— Вы воспользовались своим преимуществом перед Дайаной, вы развратили ее… — Эта тирада, которой можно было ожидать, продолжалась несколько минут, в течение которых я терпеливо слушал, поглядывая на стоявшие на моем столе предметы. Внезапно я заметил, что календарь показывал двадцать восьмое число, и вдруг вспомнил, что двадцать девятое — годовщина нашей свадьбы. Взяв карандаш, я быстро записал на листке блокнота: «Телеграмму Сильвии». — …И как вы позволяете себе заниматься какими-то делами, когда я с вами разговариваю! — выпалил мальчик с нараставшим гневом, вскочил на ноги и попытался сбросить блокнот со стола.

Я схватил его кисть так сильно, что он пронзительно закричал, и толкнул его обратно в кресло.

— Ваше поведение неприлично, господин Херст, — коротко бросил я. — Джентльмену не подобает так себя вести.

Очевидно, я точно выбрал нужную английскую фразу, так как он сразу же утратил дар речи. Когда он сбивчиво продолжил свои обвинения, я сказал ему, не особенно подчеркивая смысл слов:

— Ваша ссора не со мной, а с Дайаной. Что касается меня, то я стараюсь заботиться о ней. Это, может быть, вам не нравится, но вовсе не означает, что у меня плохие намерения. Я хочу поправить вас в одном: я не соблазнял Дайану. Это она меня соблазнила, совершенно сознательно и с широко открытыми глазами. Если бы вы заглянули в свои собственные воспоминания о том инциденте с большой плетеной корзиной, полагаю, что ваша естественная порядочность заставила бы вас признать, что я говорю правду. Я не могу сказать, является ли ее личная жизнь одной из ваших забот, хотя сильно подозреваю, что нет. Вы ей не брат, и даже не кузен, хотя когда-то, возможно, у вас и было какое-то личное взаимопонимание с ней, о котором мне, впрочем, ничего не известно. Если это так, то я могу извиниться, сожалея о своем незнании, и повторить вам, что ваша ссора это ссора с ней, а не со мной. Если это не так, то я считаю, что вполне имею право на чувства Дайаны.

— Но Дайана сама не понимает, что делает! В конце концов она еще девочка!

— Господин Херст, вы можете считать женщин умственно отсталыми. Я не могу. Дайане двадцать один год, и она точно знает, что делает. Если бы она была мужчиной, ее решение найти капитал для начала собственного дела и сохранить свой дом, было бы вполне достойно одобрения. Если бы она была мужчиной, ее решение потерять девственность и начать заниматься любовью также было бы совершенно естественным и даже здоровым. И разве только из-за того, что она женщина, от нее следует ожидать такой жертвы: добровольно лишиться своего дома, возможной карьеры и личной жизни. И все для того, чтобы следовать каким-то нелогичным мужским правилам поведения женщины?

Он пристально смотрел на меня. Знакомя его с новыми идеями, я постепенно его успокоил. Наконец он проговорил с трогательной наивностью:

— Значит ли это, что вы одобряете эмансипированных женщин?

— Боже правый, конечно нет, я же мужчина! Зачем мне стремиться изменить этот так устраивающий нас мир?

Он не уловил иронии в моем голосе.

— Но вы только что сказали…

— Разве вас в школе не учили всесторонне аргументировать каждый конкретный случай?

Он кивнул, как завороженный.

— Я всегда думал, что Дайана станет такой же, как ее мать, — заметил он наконец. — Она клялась, что нет, но теперь я вижу, что она стала такой же.

Это было его первое замечание, представляющее интерес.

— Мать Дайаны была эмансипированной женщиной? — быстро спросил я.

— О, разве она вам не говорила? Она была суфражисткой, ее арестовали, и она умерла в тюрьме. Умерла от столбняка — ей повредили горло при принудительном введении пищи и занесли инфекцию.

— Господин Херст! — прервал я его слова самой гостеприимной улыбкой, — может быть, я могу предложить вам стакан мадеры?

Он выпил три стакана мадеры, а я тем временем осторожно выудил из него дальнейшую информацию. Когда я узнал достаточно подробностей для того, чтобы в досье О'Рейли на Дайану Слейд осталось меньше пробелов, я поднялся на ноги, печально улыбнулся и сказал, что мне необходимо вернуться к делам.

— С вашей стороны было так мило заглянуть ко мне, — пробормотал я, горячо пожимая ему руку. — Передайте отцу выражения моего самого искреннего уважения.

Он сказал, что передаст. Подозреваю, что он не вспоминал о своем гневе, пока О'Рейли не вывел его из дома, и я улыбнулся мысли, как он скрежещет зубами всю дорогу в Норидж.

Он был хорошим парнем, но ему следовало многому научиться.


— Я застрелю Джеффри, когда увижу его в следующий раз, — сказала Дайана.

— Это было бы не только неприятно, но и неоригинально. Почему вы так стыдитесь вашей матери? При мне, во всяком случае, вам нечего ее стыдиться! Я всегда восхищался суфражистками. Такое честолюбие! И такая приверженность гласности! Они заслуживали того, чего хотели!

— Я отвергаю неуместный идеализм! Они могли бы получить желаемое скорее, если бы не отталкивали от себя каждого мужчину, появлявшегося в их поле зрения. Меня просто тошнит от всей бессмысленности этой женской эмансипации. Все это так тривиально! Реальностью современного мира является борьба между социализмом и капитализмом, и она приобретает гораздо больший смысл, когда женщины борются за всеобщее равенство людей.

— Но разве борьба за какую-то политическую доктрину обеспечивает право голоса?

— О, вы думаете, что такой умный! Уж извините меня, но я не могу считать свою мать героиней. Она растратила свою жизнь и умерла сумасшедшей, и, если бы я была верующей, я каждый вечер падала бы на колени и молила Бога об одном и том же. Я не хочу говорить о матери, об эмансипации и решительно отказываюсь считать, что растрачивание чьей-то жизни без достаточной причины является чем-то героическим.

Я сразу понял, что уход ее матери, даже если он был вынужденным, оказал на нее влияние, от которого она не оправилась до сих пор, и, чтобы перевести разговор на менее болезненные темы, я беспечно спросил:

— Вот вы говорите о героическом идеализме, а вы читали поэму Теннисона «Месть»?

В ней снова заговорило ее собственное «я».

— Пол, — рассмеявшись, сказала она, — если вы еще хоть раз напомните мне об этом жалком викторианском стихоплете, я закричу! Да, кажется, однажды, в школе, меня заставили читать его стихи. Я ненавижу поэзию, прославляющую войну.

— О! Но ведь поэма «Месть» вовсе не о войне, а о любви и о преданности идеалам, а также обо всем другом, что война сделала немодным. Читайте ее иногда, когда вами овладевает такое уныние, что не остается ничего другого, как смеяться над миром!

Я посоветовал ей это вполне добродушно и, вспомнив о давнем обещании, купил антологию поэзии Теннисона, с намерением вручить ей книгу как прощальный подарок. Однако я все еще не решил окончательно, когда уеду домой. Понимая, что мне придется потратить на Хэла больше времени, чем я думал, я написал Сильвии, что приеду к ней в штат Мэн в середине августа, но при этом серьезно думал о том, чтобы остаться в Англии до начала сентября. Небольшие каникулы под парусом на Норфолкских озерах были весьма соблазнительной перспективой.

Тем временем мои уик-энды в Мэллингхэме становились все более продолжительными, и двадцать девятого июня, в день, когда я первоначально планировал отплыть домой, я в очередной раз, вместе с Дайаной, шел под парусом по озеру Хорси, думая о том, что плыть на утлой лодчонке по Норфолкским озерам бесконечно приятнее, чем тащиться на лайнере через океан.

Мы завершили свой традиционный морской поход не менее традиционной прогулкой по пляжу и укрылись от всего мира в нашей традиционной лощине.

— В этом прелестном месте забываешь обо всем! — заметил я и начал раздевать Дайану.

Мы несколько дней по обычным причинам не занимались любовью, а при свете дня не делали этого уже почти две недели. Дайана почему-то предпочитала натягивать сверху простыни, когда мы уединялись в ее комнате днем, а во время нашей предыдущей прогулки в дюны какая-то группа натуралистов совершенно не вовремя решила понаблюдать за птицами так близко от нас, что под наблюдением могли оказаться и мы в нашей любимой лощине.

— Помните тех ужасных людей на пляже в прошлый раз? — притягивая меня к себе, спросила Дайана.

— Очень хорошо помню. Вы не снимете все остальное?

— Мне холодно. — Она неубедительно изобразила дрожь и добавила, когда я попытался проигнорировать ее жалобу: — Нет, правда, Пол, я замерзаю! Вам не кажется, что дело идет к дождю?

— Вы почти убедили меня в том, что сейчас повалит снег. Боже мой, да посмотрите же вокруг!

Она послушно огляделась. Я расстегнул лифчик и отбросил его в сторону раньше, чем она попыталась протестовать, а следующее мое страстное движение вообще не вызвало никакого протеста.

Воцарилось долгое молчание.

Я посмотрел на ее груди, увидел едва заметные, но несомненные изменения и понял, что наши близкие отношения кончились. Я резко проговорил:

— Вы солгали мне, не так ли? — И когда по ее лицу тихо заструились слезы, я почувствовал, как заскользил от нее по коварному уклону в прошлое.

Глава шестая

«Папа! — плакала Викки. — У меня будет ребенок!» Я был в Нью-Йорке, в роскошном особняке, где она жила после своей свадьбы. «Ну вот, Пол, кажется, у меня будет ребенок», — услышал я голос Долли, вернувшись на десятилетия в прошлое.

Это было в моей квартире в Оксфорде, — под потертым пальто на Долли было платье горничной. Она была блондинкой, с вздернутым носом, который Викки не унаследовала, и с фиалковыми глазами, которые Викки преобразила свойственной ей живостью.

Я хотел остаться с Долли, но не смог, так как уже снова скользил дальше в прошлое, пока не услышал, как мать сказала отцу в доме на Девятнадцатой улице: «У Шарлотты будет ребенок. Полагаю, что нам остается только молиться о том, чтобы он родился здоровым». — «Черт побери, Эдит! — закричал мой бедный отец. Ощущение вины сделало его слишком чувствительным. — Я больше не потерплю никаких ваших упреков по поводу плохой наследственности в семье…»

Мой отец был глуп, но все же не лишен некоторого здравомыслия. Мать была умной женщиной, считавшей, что здравый смысл — это прекрасно, однако он слишком часто говорит о весьма посредственном уме. Все, включая и их самих, считали их брак счастливым и благополучным.

«Брак, — говорила мне мать после смерти отца, когда нам пришлось разбираться с его долгами и расплачиваться с его любовницами, — должен быть не одноколейной железной дорогой, а линией, обеспечивающей возможность движения в обоих направлениях. Разумеется, ваш отец женился на мне из-за моего состояния — и что тут плохого? Он нуждался в деньгах и был не из тех мужчин, что всегда могли заработать на жизнь способом, приемлемым для человека его класса. Но нельзя сказать, что я отошла от алтаря с пустыми руками. Я получила красивого, очаровательного мужа с хорошими манерами, о котором страстно мечтала любая девушка, особенно из простых, как я. Разумеется, я знала все о других его женщинах, но разве можно было ожидать чего-то другого? Ваш отец никогда не раскрыл ни одной книги, презирая культуру, и надо же было ему как-то развлекаться по вечерам».

Однако мне было всего пятнадцать лет, когда умер отец, и я жил уединенно, потрясенный этим ударом. Я часто боялся отца, но преклонялся перед ним и страстно хотел быть таким, как он. Прошло много лет, прежде чем я смог посмотреть на него так же беспристрастно, как мать, и в последние годы моей юности я испытывал отвращение от мысли о его далеко не благовидной личной жизни.

Тем временем мать с успехом выполнила свое самое заветное желание, дав мне классическое школьное образование. Она ненавидела моих домашних учителей — единственное требование отца в отношении моего образования сводилось к необходимости научить меня читать и писать — и когда выяснилось, что ни один из них не удовлетворял ее высоким меркам, она стала учить меня сама, как в свое время учила мою сестру Шарлотту. Шарлотта была на десять лет старше меня и хорошо относилась к детям. Она бесконечно играла со мной, когда я едва начал ходить, а когда она в восемнадцать лет вышла замуж и ушла из дома, я всю ночь проплакал в подушку. В моем одиноком детстве Шарлотта слишком часто была моим единственным товарищем, и когда я в девять лет стал дядей, то, к сожалению, должен признаться, ревновал к своей племяннице Милдред, как ребенок, который, проснувшись в одно прекрасное утро, понял, что ему придется делить родителей с каким-то нежеланным младенцем.

Чтобы облегчить мои страдания, мать предложила нам с Шарлоттой писать друг другу письма по-гречески. Работа над греческим эпистолярным стилем, думала она, обязательно отвлечет меня от ревности. Шарлотта предложила более гуманный способ, согласно которому я должен был просто приезжать к ней, чтобы видеть — она меня не забывает, но здоровье в то время у меня было плохое, и длинные путешествия из Нью-Йорка в Бостон плохо сказывались на нем, и мне запретили эти поездки.

Я был так огорчен этим решением и так разочарован жизнью в абсолютном затворничестве, что родители снова повели меня к самым выдающимся врачам, но все они говорили, что я безнадежен. Болезнь свирепствовала в семье, обычно минуя женщин и настигая двух мужчин из каждых троих. Некоторые переживали детство. В детстве болезнь переносилась очень тяжело и приводила к осложнениям, например таким, как повреждение основания черепа, нередко кончавшимся смертью. Выжившие в детстве, мужчины Ван Зэйлы были либо от рождения здоровыми, как мой отец, либо о них вообще не упоминали, как, например, о брате отца или о давно забытом двоюродном дедушке, умерших в полной изоляции.

«К сожалению, я должен сказать, что против этого самого ужасного патологического состояния пока еще нет лекарства», — сказал последний доктор.

«К несчастью, это крест, нести который ребенок не может».

Отец вытянулся во весь свой рост. Его роскошные усы протестующе ощетинились. «Вы можете ставить крест на моем сыне, сэр, — заявил он с тупым упрямством, Которым всегда славился, — но я никогда с этим не соглашусь». И повернувшись ко мне с громадным чувством собственного достоинства, он величественно объявил: «Вас вылечу я, мой мальчик».

Действуя на основании викторианского принципа: mens sana[10] может быть только в corpore sano[11], он в течение последовавших пяти лет посвящал все свое время превращению меня в атлета с хорошим здоровьем. Меня силой гнали в плавательные бассейны, уводили в двадцатимильные походы и заставляли лупить по мячу на теннисном корте. Мать горячо возражала, и, я думаю, что это почти разрушило их брак. Шарлотта думала, он убьет меня, а доктора говорили, что он сумасшедший.

Но я продолжал жить. Я преобразился. Отец победил.

То, как он добился моего преображения, думается мне, навсегда останется медицинской тайной, потому что одни лишь физические упражнения вряд ли могли улучшить состояние моего здоровья. Позднее я сильно подозревал, что определенную роль в этом сыграло внушение. Я совершенно не сомневался, что отец мог меня вылечить, и к моей детской вере прибавлялось страстное желание жить нормальной жизнью. Так или иначе, было невозможно отрицать, что здоровье мое намного улучшилось, и в четырнадцать лет, когда я уже больше девяти месяцев чувствовал себя совсем хорошо, отец наконец решил — мне можно начинать общаться со сверстниками из внешнего мира. В то лето, едва мы вернулись в Ньюпорт, он сразу же позвонил нашим соседям Да Коста и спросил, не может ли их сын как-нибудь утром присоединиться к нам, чтобы поиграть в теннис.

Я был на три года моложе Джейсона Да Косты, но отец тренировал меня так интенсивно, что я был способен выиграть гейм-другой у семнадцатилетних парней. И я выиграл бы не одну игру у Джея Да Косты, если бы не нервничал так в его присутствии, а когда понял, что его обычной манерой было снисходительное высокомерие, меня стала угнетать мысль: он знает о моей болезни. Отец уверял меня, что это невозможно. Он долго распространял слух, что я страдал астмой, и всех слуг, которые узнавали правду, увольняли прежде, чем они успевали посплетничать на мой счет. И все же мои страхи не проходили, и, поскольку я проигрывал каждую партию со все большим разрывом в очках, терпение отца постепенно иссякало, пока наконец он не прокричал мне из-за боковой линии: «Бога ради, Пол, да не веди ты себя как размазня, маленький сентиментальный идиот!»

Совершенно несчастный, я повернулся лицом к Джейсону Да Косте, и мой кошмар превратился в реальную действительность, в какую-то смутную искаженную маску в самом конце моего зрительного восприятия.

Впоследствии я вспоминал их лица, оба пепельно-белые от напряжения. Лицо отца стало жестким, а Джей дрожал как собака, от его высокомерия не осталось и следа, спокойствие изменило ему. Отец заставил его пообещать, что он никогда никому не расскажет о том, что увидел.

Я подумал, что он умер бы со стыда.

«И если вы когда-нибудь нарушите свое обещание, Джейсон…» — Нет, нет, никогда, господин Ван Зэйл, клянусь!»

Он удалился. Отец смотрел ему вслед, вытирая пот со лба. Больше никто не приходил играть со мной в теннис, и в следующем году, когда умер отец, нам пришлось продать коттедж в Ньюпорте.

По иронии судьбы это было последним проявлением моей болезни. После этого инцидента с Джеем здоровье не изменяло мне уже больше тридцати лет.

Через год после смерти отца мать решила, что у меня должна быть какая-то мужская компания, и поскольку здоровье мое было много месяцев превосходным, она рискнула послать меня в Ньюпорт пожить у Клайдов. Госпожа Люций Клайд была ее сестрой, а мои кузены, сыновья Клайдов, были моими ровесниками. Самому Люцию Клайду, старшему партнеру в инвестиционном банкирском доме «Клайд, Да Коста», моя мать отвела сомнительную роль человека, который должен заменить мне отца. Мальчики-Клайды считали меня коротышкой и чудаком, сами же казались мне скучными, необразованными идиотами.

Я ненавидел лето в Ньюпорте и возненавидел его еще больше, когда в очередной раз встретился с лучшим другом своих кузенов Джейсоном Да Костой.

Джей уже становился легендой. Мои кузены считали его просто «лучшим парнем всей округи», дядя Люций щедро угощал меня рассказами о блестящих способностях Джея, а в самом доме Да Костов Джей жил в окружении безумно любящих сестер, преклонявшейся перед ним матери и надменного, хвастливого отца. Тогда ему было девятнадцать лет, он был красив, самоуверен, умен, безупречен и несносен.

«Я держу слово, данное вашему отцу, Пол, — сказал он, когда мы были одни, — и вам нечего бояться и теперь, после его смерти». Однако, когда он улыбался этой своей так хорошо знакомой мне надменной улыбкой, я видел жестокий блеск в его глазах и понимал — ему хотелось как можно больше насладиться моим страхом перед тем, что он может нарушить данное слово. Он расчетливо играл в эту игру, и меня бросало в пот от его бесконечных тайных намеков и двусмысленностей. Он никогда не отказывался от этой игры. Это лишило бы его развлечения, и каждый раз, когда ему приходило в голову попугать меня, он смотрел на меня с какой-то рассеянной жалостью, смешанной с презрением. В его присутствии я чувствовал себя скованным, невыразимо униженным, и когда вернулся из Нью-Порта в Нью-Йорк, я понял, что единственное на свете, чего я желал, это сорвать невыносимое золотое руно с Джейсона, каким он был в тот последний день.

«Думать о мести, — убеждала меня мать, — не по-христиански, Пол». Но больше никогда не отсылала меня на лето к Клайдам, и уже на следующий год я поехал не в Ньюпорт, а в Кейп Код, где у моей сестры Шарлотты был загородный дом. Именно там я попал под влияние своего шурина, епископального священника. Несомненно, мое давнее отвращение к нравоучениям отца в сочетании с желанием бежать от жестокого мира, воплощавшегося для меня в поведении Джейсона, сделало меня созревшим для религиозного обращения, и когда мне исполнилось восемнадцать, я сказал матери, что хочу посвятить себя служению Богу.

«Это прекрасно, дорогой, — ответила мать, великолепно скрывая свой ужас, — но уж если вам суждено стать священником, я настаиваю на том, чтобы вы были хорошо образованным пастором. Я спрошу у дяди Люция, будет ли он настолько благороден, чтобы отправить вас в Англию, где вы могли бы получить оксфордский диплом». Она, разумеется, понимала, что, оказавшись в Оксфорде, я сразу же полюблю академическую жизнь, которой она всегда для меня желала.

Я приехал в Оксфорд со всем своим идеализмом и с нетронутой девственностью и за полгода безумно влюбился в Долли. Встретились мы случайно, в кондитерской, где она трогательно рыдала, потеряв кошелек со своей недельной зарплатой, и, поскольку я чувствовал себя юным рыцарем, я предложил ей носовой платок, которым она вытерла слезы, чашку чая для успокоения нервов и полкроны, чтобы ее приободрить. Единственным моим побуждением было желание выступить в роли доброго самаритянина, а вовсе не порочного соблазнителя, но когда стало ясно, что она вполне готова стать соблазненной, я понял, насколько я недооценивал свою чувствительность к хорошеньким девушкам. Мне было тогда девятнадцать лет.

Когда она сказала мне, что беременна, мне было двадцать, и мой романтический идеализм все еще был в полном расцвете, несмотря на отход от идеи безбрачия. Мне ни разу не пришло в голову отказаться от женитьбы на ней. Я знал, как мог знать только хорошо воспитанный викторианский юноша, что если поступить правильно, то в конце концов разрешатся все трудности, и, кроме того, я был сильно увлечен Долли и готов отдать все за любовь.

Люциус Клайд тут же прекратил выплату мне содержания и приказал вернуться домой. Мне не оставалось ничего другого, как возвратиться в Нью-Йорк. Моя мать скромно жила на небольшой доход от ценных бумаг, это было все, что осталось после уплаты отцовских долгов, а собственных денег у меня не было.

Когда я появился в Нью-Йорке с беременной женой, дядя пригласил меня — нет, не к себе домой, — в свой городской офис, и именно тогда я впервые переступил порог величественного здания в стиле Ренессанс на углу Уиллоу и Уолл.

Я увидел сияющие канделябры и высокие потолки, роскошную мебель из какого-то другого, экзотического мира и позабыл оксфордские корпуса и покой отгороженной от мира академической жизни. Я смотрел на большой зал банка «Хаус оф Клайд, Да Коста» и чувствовал себя обращенным в рабство. Я был Савлом на пути в Дамаск, или Де Квинси, впервые попавшим в притон курильщиков опиума. Каждый мускул был у меня напряжен, когда я с ощущением какого-то священнодействия вошел в личный кабинет Люция Клайда, так как впервые в своей жизни абсолютно не сомневался в том, чего хотел, а хотел я стать царем в этом дворце на углу Уиллоу и Уолл.

«Вы удивляете меня, молодой человек, — с усмешкой проговорил дядя. — Вы всегда поступаете так, словно банковское дело где-то внизу, под вашими ногами. Однако вы не такой глупец, каким был ваш отец, и, если вы готовы запачкать ваши патрицианские руки не слишком тяжелой работой, я беру на себя смелость сказать, что мы можем попытаться что-то из вас сделать. Я дам вам место, но при одном условии. Вы должны развестись с женой. Ваш брак — это катастрофа. Никто и никогда не достигал ни в каком заметном американском банке сколько-нибудь серьезного положения, женившись на горничной, и чем скорее вы от нее отделаетесь, тем будет лучше».

Перед быком помахали красной тряпкой, и бык тут же реагировал на это с предсказуемым безрассудством.

«Никто не может потребовать от меня развода с моей женой! — гордо возразил я. — Я скорее отдам весь мир, но не нарушу брачной клятвы!»

«Тогда добро пожаловать в нищету, и скатертью дорога! — воскликнул Люций Клайд и, вызвав помощника, презрительно распорядился: — Выбросьте отсюда этого мальчишку, понятно? Эти упрямые сосунки-паяцы всегда чертовски скучны». — «Я сюда еще вернусь! — выкрикнул я. — Вернусь и сяду в ваше кресло!» Я вылетел из кабинета, пробежал через весь зал, вырвался на улицу и… столкнулся с Джейсоном Да Костой.

В двадцать четыре года он уже стал младшим партнером моего дяди, и об его успехе говорили на Уолл-стрите. «О, чемпион ньюпортского теннисного корта!» — протяжно проговорил он. — Я думал, что вы шатаетесь по Европе, уткнув нос в учебник латинского языка… впрочем, нет, я совсем забыл! Вы же женились на горничной! Несколько опрометчиво, не так ли? Но я полагал, что при вашей, так сказать, наследственности вас было невозможно представить способным на отцовство. Могу ли я просить вас принять мои поздравления?»

Я замахнулся, чтобы дать ему пощечину. Он рассмеялся, уклоняясь от удара, и легко взбежал по лестнице во дворец, который в один прекрасный день должен был перейти к нему. Я посмотрел ему вслед, и между моим бурным гневом и ненавистью во мне пустило корни крайнее честолюбие, поставившее меня на кровавую дорогу мести.


У меня не было ни гроша.

«Но вы же богаты! — проговорила перепуганная Долли. — Все американцы богачи, разве нет? Вы разбогатеете!»

Именно тогда я понял, что мои деньги значили для нее больше, чем я сам. Пожертвовав всем ради любви, я вдруг обнаружил, что любовь не больше, чем иллюзия. Это было слишком для моего романтического идеализма.

Я не мог найти работу. Дядя Люций был злопамятен, и я понимал, что мне не получить места даже во второразрядном американском банке. Моя мать напрочь отказалась принять Долли, а я был слишком горд, чтобы просить ее о денежной помощи, которой она к тому же и не могла мне оказать. В конце концов, совершенно отчаявшись, я отправился на одну из последних улиц в банковском мире, хотя и был заранее уверен, что попусту трачу время.

Я пошел к евреям. Побывал в крупном еврейском банке Куна и Лейба, где мне сразу отказали, у «Братьев Зелигмен» люди были повежливее, но не менее тверды в отказе от моих услуг, и наконец я направил свои стопы в банк Райшмана.

Хотя я и не был с ним знаком, хозяин банка был рад случаю уязвить Люция Клайда. Ожидая, что меня примет какой-нибудь второстепенный клерк, я с удивлением понял — меня ввели в кабинет самого старшего партнера.

«Присаживайтесь, господин Ван Зэйл», — пригласил Джекоб Райшман, семидесятилетний старик, легендарная личность своего времени.

Он родился в Гамбурге и, едва выйдя из детского возраста, переехал в Америку вместе со своими тремя братьями. Они начали свою карьеру разносчиками, потом занялись аккредитивами и комиссией по обмену иностранной валюты. К тому времени, когда я встретился с Джекобом Райшманом, он владел одним из перворазрядных инвестиционных банков в Нью-Йорке, домом на Пятой авеню, и возглавлял разветвленную династию, состоявшую из сыновей, внуков, племянников и внучатых племянников, носивших его блестящее имя. Его единственный оставшийся в живых брат возглавлял крупнейший торговый банк в Гамбурге, и имя его было одинаково знаменитым как в Европе, так и в Америке.

«Вы выглядите способным и готовым трудиться юношей», — дружелюбно продолжал старый Райшман после того, как мы проговорили минут двадцать, — но ведь и в моем собственном семействе, как и в семьях моих друзей, также достаточно смышленых молодых людей. И мне приходится прежде всего заботиться о своих, господин Ван Зэйл». — «Господин Райшман, — заметил я, понимая, что все мое будущее зависит от того, примет он меня на работу или нет. — Хотя мы не оба евреи, зато оба ньюйоркцы, и я пришел к вам в поисках удачи как к ньюйоркцу. Когда вы много лет назад высадились с парохода, приплывшего из Гамбурга, разве не оказалось какого-то ньюйоркца, еврея или же иноверца, проявившего готовность дать вам шанс, которого вы заслуживали?» Я видел, как в глубине его слезившихся глаз мелькнул огонек воспоминаний, и едва я успел подумать о том, что могу не выдержать этого мучительного состояния подвешенного в воздухе просителя, как лицо его смягчилось и он улыбнулся. И коротко проговорил: «Люций Клайд оказался глупцом».

Я стал работать в банке Райшмана рассыльным, с жалованьем пять долларов в неделю, и был единственным неевреем во всем учреждении. Расхожим было мнение о том, что господин Райшман взял меня на работу по старческому слабоумию. Все были со мной вежливы, но с некоторой примесью разумного любопытства, как если бы я был каким-то странным животным, купленным в зоопарке, которому дали возможность постараться стать домашним. Остальные рассыльные вели в моем присутствии бесконечные разговоры на идише, и, судя по тому, как часто у них звучало слово «гой», я понимал, что был объектом всяких домыслов, а возможно и презрения. Наконец, подружившись со старшим внуком Райшманов, высокообразованным, жизнерадостным юношей моего возраста, я спросил его, не мог ли бы он, встречаясь со мной, говорить на идише. «Боже мой! — воскликнул юный Джекоб, словно обиженный. — Я не говорю на этом мужицком языке! За кого вы меня принимаете? За какого-то неумытого прощелыгу из Нижнего Ист-Сайда?»

Я поспешно извинился, и в тот же вечер, вернувшись в нашу двухкомнатную квартиру, арендованную в Нижнем Ист-Сайде, пригласил портного, жившего через несколько дверей от нас, и попросил его научить меня идишу.

Я быстро усвоил этот язык. У меня были некоторые способности к языкам, и я уже достаточно знал немецкий. Однажды утром, недель шесть спустя, когда рассыльные снова, как обычно, принялись судачить обо мне, я резко повернулся к ним и высказал на идише все, что думал о них.

Эта новость распространилась по всему банку Райшмана, от верхнего этажа до нижнего, меньше чем за полчаса, и впервые после того, как я был нанят, меня пригласили в кабинет старшего партнера.

«Надо же, — встретил меня старый господин Райшман, в противоположность внуку не стыдившийся напоминаний о происхождении своего рода. — Это мне нравится!» И мое жалованье увеличилось на двадцать пять центов в неделю.

К сожалению, мои успехи дома были гораздо более скромными, чем в офисе.

Долли ненавидела жить в бедности, среди иммигрантов, в Нижнем Ист-Сайде, как, впрочем, и я, и горько тосковала по Англии, совершенно так же, как я по престижным кварталам Нью-Йорка. Естественно, я не мог никуда увезти ее оттуда, и даже если бы мы жили в районе с более приличными соседями, у нас не было бы возможности вести какую-то светскую жизнь. Беременность проходила у нее тяжело. Мне приходилось занимать деньги у шурина, чтобы оплачивать неизбежные медицинские счета. Я оторвался от своей культуры, от своего класса, от окружавшего меня когда-то комфорта.

Пришло время родиться ребенку. Я заложил отцовские часы, чтобы пригласить лучшего доктора, но он так и не появился, и мне удалось найти в помощь Долли лишь старую русскую женщину, называвшую себя акушеркой. Когда я больше не смог выносить криков Долли, я ушел в банк и проработал там всю ночь. Вернувшись на рассвете, я увидел живого ребенка, Долли, выглядевшую так, словно она была при смерти, и старуху, требовавшую пять долларов.

«От вас нет никакого толку! — кричала Долли, придя в сознание. — Уйти куда-то, оставив меня на этой свалке с какой-то старой ведьмой! Удивляюсь, как это я еще не в могиле! И что это за жизнь? Две комнатенки в зловонном, грязном чужом городе, с бесхарактерным мужем, получающим по полпенни в неделю!» — «На этих днях…» — «О, хватит с меня этого вздора о грядущем богатстве!» — бросила Долли и повернулась лицом к стене.

Ребенок был очень мал, бледен и все время кричал, но, к моему удивлению, Долли его полюбила. Я думал, она никогда не сможет полюбить ничего, что доставляло бы ей столько хлопот, но совершенно очевидно — роль возмутителя спокойствия была приписана мне. «И не вздумайте дать ей какое-нибудь отвратительное американское имя! — заявила Долли. — Мой ребенок получит не какое-нибудь, а самое лучшее из имен, и мне хотелось бы назвать ее Викторией, по имени королевы».

Я пытался пробудить в себе какие-то отцовские чувства к этому завернутому в платок комочку, но это мне не удавалось. Я оказался совершенно неподготовленным к тому, что ребенок выживет. Я убедил себя, что его ждала такая же судьба, как и двух моих братьев, умерших в младенчестве еще до моего рождения. Все мои планы на будущее были построены на том, что поскольку мы должны были снова стать бездетными, я смог бы, как-то заработав деньги, отослать Долли обратно в Англию и добиться развода. Но по какой-то совершенно непонятной причине она по-прежнему оставалась единственной женщиной, с которой мне хотелось спать, однако к тому времени я уже понимал, что жизнь с презирающей меня женщиной стала бы для меня непрерывным унижением.

Ребенок выжил и каким-то чудом оказался здоровым. Каждый раз, смотря на девочку, я думал о том, какой совершенно иной могла бы стать моя жизнь, если бы ее не было, но при этом понимал, что легкого решения моих проблем мне ожидать не приходится. Меня возмущало присутствие этого младенца в моей жизни. Раздражала поглощенность Долли ребенком и неприятные запахи, пропитавшие нашу крошечную квартиру, постоянный плач по ночам, полное разрушение домашнего покоя и порядка. Но меня сковывало сознание собственной вины. Я отвечал за этот кусочек рода человеческого и понимал: если я отошлю их на пароходе в Европу, меня постоянно будут преследовать картины смерти совсем еще молодой Долли и понимание того, что мой ребенок брошен в какой-нибудь грязный сиротский приют, с последующей перспективой стать проституткой, жить в унижении и рано умереть в исправительной тюрьме.

Был лишь один путь, оставлявший хоть какую-то надежду на будущее, и я встал на этот путь. Я работал как лошадь в банке Райшмана, и когда наконец получил повышение, разницу в жалованье не приносил домой, а вкладывал в акции на рынке ценных бумаг.

Спустя полгода мы переехали в верхнюю часть города, где соседи были гораздо лучше, и в порыве признательности Долли вцеплялась в мою руку и с обожанием улыбалась мне. И даже говорила, что всегда была уверена в моей способности делать деньги.

Я презирал себя за то, что снова спал с Долли, но она становилась все прелестнее, и мне по-прежнему не хотелось смотреть ни на одну другую женщину. Заниматься любовью с собственной женой было единственным наслаждением, которое я мог себе позволить. Я не верил Долли, не верил ни одному слову ее восхвалений в мой адрес, ее лести, ненавидел каждую мелочь в ее неряшливой одежде и повадках, но физическое наслаждение, которое она мне давала, было самым изысканным. Отказаться от него было так же невозможно, как от ужина после трудного рабочего дня в офисе.

Когда Викки исполнился год, Долли поняла, что опять забеременела. И снова беременность была тяжелой, но на этот раз я мог по крайней мере обеспечить лучшую медицинскую помощь, и даже нанял цветную девушку, няньку для Викки, чтобы Долли могла побольше отдыхать. Я был не только уверен, что роды пройдут хорошо, но и не сомневался — ребенок родится таким же здоровым, как Викки. Возможно, мой отец думал также после рождения Шарлотты.

Но роды оказались тяжелыми, и ребенок прожил в муках всего три дня. Оставалось только согласиться с тем, что смерть была ему во благо. Неделю спустя от почечной недостаточности умерла и Долли.

Любая из этих трагедий могла привести меня в смятение, обе же вместе вызвали во мне какое-то оцепенение и смутное ощущение безысходного несчастья. Викки отправили в деревню в Новой Англии, где поселилась моя мать, чтобы быть поближе к жившей в Бостоне Шарлотте. На похоронах не было никого из моей семьи, правда, сестра прислала доброе письмо. Никто из моих бывших знакомых на Восточном побережье не знал о моих утратах. Но господин Райшман предоставил мне оплаченный отпуск, все мои еврейские друзья прислали цветы, а Джекоб-младший отвез меня на кладбище на своей «виктории» и, дождавшись окончания епископальной службы у могилы, прежде чем отвезти меня домой, накормил обедом в своем любимом ресторане, славившемся мясными блюдами.

Через некоторое время я переехал на еще более престижную улицу и стал жить в роскоши, ничем не связанный. Я поздравлял себя с тем, что выстоял, когда на меня обрушился удар, который можно было бы сравнить с ударом разогнавшегося поезда о тупик в конце платформы, но мое горе превратилось в настоящее отчаяние. Я не мог есть, едва заставлял себя работать. Меня охватило какое-то детское желание бежать в Бостон в поисках душевной поддержки в своей семье, но я понимал, что был не в состоянии предпринять даже самые простые шаги для такой поездки. Кроме того, всесторонне взвесив эту мысль, я обнаружил, что теперь еще больше ненавижу свою семью за отказ принять Долли. Мне, разумеется, хотелось примирения, но гордость говорила мне, что первый шаг к нему должны были сделать они.

Тогда я решил, что должен преодолеть свою депрессию без посторонней помощи, но, как всякий, кому приходилось перенести тяжелую утрату, я понимал: принять такое решение легче, чем его осуществить. Труднее всего было справиться с не оставлявшим меня чувством вины. Я не мог избавиться от мысли, что это я довел Долли до смерти, и угрызения совести окончательно утвердили меня в этом, для меня было невыносимо думать, что новорожденный пострадал от болезни, переданной ему мною.

В конце концов у меня уже не стало сил выносить дальше эту муку, и в пароксизме горя и ощущения вины я излил свою душу моей тогдашней любовнице — Элизабет.

Я знал ее недостаточно долго, чтобы понимать: она так же умна, как и прекрасна. Мы были близки всего один раз, и нельзя сказать, чтобы это был безоговорочный успех — ей едва исполнился двадцать один год, у нее были отличные манеры, и она была болезненно целомудренна. Но меня привлекала одна ее особенность — с нею мне было совершенно спокойно. Сначала я думал, это потому, что после нескольких лет жизни с Долли я по достоинству мог оценить утонченность этой женщины. Однако позднее понял: я чувствую себя так хорошо с ней потому, что Элизабет напоминает мне женщин моей собственной семьи.

Она была два года замужем за богатым джентльменом, намного старше ее, ведшим праздную жизнь, и надолго оставлявшим ее в Нью-Йорке одну, когда отправлялся в охотничьи экспедиции в горы Адирондака. Она всегда говорила о нем с полным безразличием, и я догадывался, что брак этот не был счастливым. У них не было детей, он, очевидно, был слишком занят охотой на медведей, чтобы серьезно сосредоточиться над продолжением своего рода.

«…И таким образом я убил Долли», — с болезненной аффектацией завершил я свой сбивчивый рассказ. «Нет, Пол, — серьезно возразила Элизабет. — Этот произвольный вывод не выдерживает критики. Долли убила почечная недостаточность. Она, вероятно, умерла бы от нее и в том случае, если бы и не родила ребенка. И почти наверняка умерла бы, даже имея ребенка, если была бы замужем за кем-то другим. Я понимаю, ее смерть вызывает у вас чувство вины. Но я не стала бы искать причину этого чувства в вашем ощущении, что вы невольный виновник ее смерти. Я думаю, вы чувствуете себя виноватым в этом по той причине, что втайне рады освобождению от этого брака, и ненавидите себя за эту радость, но ничего не можете с. этим поделать. Так ли уж вы огорчены смертью Долли? Так ли убеждены, что страдаете не от жалости к самому себе? Вы пожертвовали всем ради нее, и теперь эти жертвы не могут не казаться никчемными. В вашем угнетенном состоянии нет ничего удивительного! Для мужчины с вашим умом, должно быть, невыносимо сознавать, что вы наделали столько глупейших ошибок — и все во имя романтики, рыцарства и идеализма!»

«Какие оскорбительные вещи вы говорите!» — воскликнул я и поклялся себе, что никогда больше не лягу с ней в постель, но, разумеется, не сдержал этой клятвы: ведь Элизабет была единственной женщиной, которая меня действительно понимала.

Я всегда возвращался к ней, даже после того, как она забеременела от своего мужа, даже после того, как я женился на Мариэтте, и даже после того, как она вышла замуж за Элиота Клейтона. Вероятно, я мог бы жениться на ней сам, но мы никогда не были свободны одновременно, уж слишком неприятное это дело — развод, а у меня к тому времени было уже столько неприятностей, что их вполне хватило бы на целую жизнь. Кроме того, тогда я уже понял, что брак по любви не может не привести к фатальному исходу. Я знал все о пламени страсти и о том, как задыхаешься от дыма на ее пепелище. «Страсть — это для связей, — убежденно говорил я Элизабет, — а брак должен быть деловым соглашением». — «Я думаю точно так же», — отозвалась Элизабет, и я действительно считал, что если бы я когда-нибудь предложил ей выйти за меня замуж, она отвернулась бы от меня. Как тот заядлый охотник, так и ее второй муж, адвокат с Уолл-стрит, каждый по-своему были безнадежными тупицами, и я думаю, что в своей повседневной жизни Элизабет нуждалась в той надежности и стабильности, которых от меня ожидать никогда не приходилось. Я представлял для нее опасность, интеллектуальный стимул и физическую отдушину.

Целых три года после смерти Долли я не поддерживал связей с моей семьей. Через несколько месяцев после похорон мать пригласила меня на Рождество в Бостон, но отравила свою попытку примирения язвительным замечанием об отсутствии у меня интереса к Викки. Я не был безразличен к дочери, но был слишком поглощен своей работой и переживаниями, чтобы думать о ней достаточно много. Я знал, что она была окружена любовью и заботой, и для беспокойства о ней у меня не было причин. Мне, тогда двадцатитрехлетнему, казалось, что пока этого вполне достаточно. Естественно, я решил, что буду уделять ей больше внимания позднее, когда лучше организую свою жизнь, и меня горько задевали обвинения матери в уклонении от отцовской ответственности. Я послал Викки в Бостон большую восковую куклу, но сам провел Рождество в Нью-Йорке. Мать страшно разозлилась. У моей сестры Шарлотты ушло много времени на то, чтобы смягчить последствия желчного письма, но в конце концов, за два дня до наступления третьего Рождества после смерти Долли, ей удалось убедить меня переступить порог материнского дома в Массачусетсе.

Я упрямился, но специально приехавшая в Нью-Йорк Шарлотта была непреклонна. «Стыдно, Пол, обращаться так со старой, одинокой матерью, — ведь не только она во всем виновата! Она одна растит вашу дочь, и вы у нее в большом долгу. Опомнитесь! Не пора ли сказать маме «спасибо», назначить содержание на последние годы ее жизни, проявить христианское сострадание?»

Она, несомненно, была права. Я злился, как никогда, но под бдительным конвоем Шарлотты, отрезавшей все пути к бегству, темным смежным вечером был доставлен к старому белому дому в небольшом колониальном городке в десятке миль от Бостона, и прежде чем я ступил на землю из экипажа, мать уже открывала дверь. Коридор за ее спиной был украшен ветками остролиста, на меня нахлынули воспоминания детства, и я почувствовал благодарность к Шарлотте, что она заставила меня пойти на примирение.

«Что ж, Пол, — проговорила мать, — не пришла ли наконец пора зарыть топор войны?» — «Какой топор?!» — воскликнул я и прижал ее к себе так крепко, что сначала даже не почувствовал, с какой силой ответила она на мое объятье.

Расцеловав ее в обе щеки, я поднял глаза и увидел за ней свою дочку.

Она была маленькая и грациозная, как ребенок с картины Веласкеса. У нее были золотистые волосы и фиалковые глаза, а когда она улыбнулась, лицо ее засияло счастьем.

«Я всегда знала, что вы когда-нибудь приедете!» — пропела она чистым, радостным голосом, бросилась ко мне, и ее ручки обвились вокруг моих коленей.


Я дал Викки все, чего она могла пожелать. Я не только хотел искупить годы пренебрежения. Викки придавала смысл моей несчастливой жизни с Долли. Когда я смотрел на Викки, я уже не вспоминал о последних годах в Оксфорде, о потерянных возможностях у Люция Клайда, ни о крушении веры в романтические идеалы моей юности. И лишь думал про себя: «Я был прав: результат стоил всего этого». Думая так, я понял, что Викки вернула мне ту часть меня самого, которую я считал безвозвратно утраченной. Разумеется, я не мог бы, даже если и захотел, вернуться в ничем не запятнанные годы своей юности, ведь я был уже далеко не юнцом, влюбившимся в Долли, но мой идеализм возродился в Викки, и в любви к ней находила выражение та часть моего существа, для которой не было места в циничном мире Уолл-стрит.

Я стал убеждать мать вернуться вместе с Викки в Нью-Йорк. Главным препятствием было то, что я не хотел жить в одном доме с матерью, но и не представлял себе, как мог бы этого избежать. Прошло полгода изощренных дипломатических переговоров, прежде чем я понял — отношение матери к этой идее точно совпадает с моим.

«Мы постоянно ссорились бы, Пол, — резонно сказала она. — Не думаю, чтобы я одобрила вашу работу у Райшмана. И совершенно уверена, что не приняла бы большинство ваших друзей. Я сильно подозреваю, что не удержалась бы от соблазна вмешиваться в вашу личную жизнь. Я понимаю, вы взрослый мужчина и вправе делать все что вам угодно, и твердо знаю — мать не должна вникать в подобные дела. Но я понимаю и то, что придерживаться этих принципов будет легче, если мы будем жить не под одной крышей».

Поэтому, когда мать вернулась в Манхэттен и купила домик на Двадцать первой Восточной улице, я по-прежнему жил в своей роскошной квартире в Мари Хилл, и мы оставались добрыми друзьями. Я боялся, что соблазн критиковать меня с годами будет у матери все сильнее, но она проявляла железную волю, и я ни разу не услышал от нее ни слова осуждения моей личной жизни, пока не сообщил ей, что намерен жениться на Мариэтте.

А жениться на ней меня вынуждали обстоятельства. Я предпочел бы оставаться неженатым, и только когда мое положение вдовца стало предметом возможной сделки и игнорировать это было бы равносильно самоубийству, я нехотя поплелся к алтарю.

Все началось с банка Райшмана. Старик Джекоб, после того как было отмечено его восьмидесятилетие, почти отошел от дел, но еще за пять лет до его смерти бразды правления взял в свои руки его старший сын Макс, холодный, жестокий и расчетливый деспот. Перед ним трепетал даже мой друг, его старший сын и самый верный сторонник, Янг Джекоб. В первые же дни после похорон в банке началась грандиозная перестройка и чистка, и полетели головы.

Я сразу понял, что обречен. Макс Райшман слишком пострадал от пренебрежительного отношения таких людей, как я, чтобы сохранить меня в банке, но знал также и то, что я силен в заключении сделок. Мне было тридцать два года, я был верен дому Райшмана, приобрел в нем опыт, и обеспечивал ему доход. Продвинувшись насколько было возможно, не становясь партнером, я выполнял ценную для фирмы работу, и даже привлекал клиентов, которым без меня и в голову не пришло бы обратиться в еврейский банк. Макс Райшман не мог не видеть во мне помехи, но я был полон решимости показать ему, что мог также стать и угрозой для его спокойной жизни.

Я рассмотрел разные другие возможности, но отказался от них, так как они меня не удовлетворяли. Например, я несомненно мог бы теперь получить работу в любом американском банке, кроме «Клайд Да Коста», но тридцать два года не тот возраст, чтобы менять работу: я был слишком молод, чтобы стать в новом банке партнером, и слишком стар, чтобы где-то начинать все с самой низкой должности. У меня ушли бы годы на утверждение своей репутации как банкира и верности новому банку, и, возможно, лишь к сорока годам я продвинулся бы до положения, которое занимал у «Райшмана». Кроме того, я не мог знать, насколько годы работы в банке «Райшман» могли бы обернуться против меня при возможном продвижении по службе. Я знал, что приобрел превосходную квалификацию в первоклассном банке, но американские банки всегда очень подозрительны. Я мог себе представить, как хозяева выискивали бы в моей родословной малейшие намеки на еврейское происхождение, и если бы это им не удалось, то приписали бы мой необъяснимый выбор еврейского банка моей умственной неуравновешенности. Как бы они ни посмотрели на мою прошлую карьеру, все было бы против меня.

Я мог бы подумать о месте в каком-то другом еврейском банке, но в этом случае у меня не оставалось бы никаких шансов на партнерство.

Можно было бы основать свою собственную фирму, если бы я располагал необходимым для этого капиталом, но я слишком свободно тратил деньги, стараясь наверстать потерянное в годы бедности, и, как всегда, на моем счету денег было мало. Однако мне нравилась мысль о создании собственной фирмы, и после нескольких бессонных ночей макиавеллевских построений я призвал себе на помощь всю свою смелость и попросил Макса Райшмана принять меня для беседы.

Я сказал ему, что если он собирается меня уволить, то в его собственных интересах было бы помочь мне начать собственное дело, так как, продолжал я, хотя мои клиенты могли бы и не последовать за мной, если бы я основал небольшой новый банк, но они несомненно после моего ухода ушли бы из банка Райшмана в банк Моргана, или Киддера-Пибоди, или же Ли-Хиггинсона.

«Спасибо, господин Ван Зэйл, — не изменив выражения лица, сказал Макс Райшман. — Я учту ваше предложение и рассмотрю его с должным вниманием». Направляясь к двери, я почти чувствовал накал его гнева.

Ему потребовалась неделя для принятия решения, которое устраивало нас обоих. Я с содроганием представлял, как он расхаживал по своей спальне в то время, как я мерил шагами свою, и, когда он вызвал меня к себе, мои зубы почти стучали от страха.

«Садитесь, господин Ван Зэйл, — пригласил Макс Райшман своим обычным бесстрастным голосом. — Я кое-что выяснил для вас. Известен ли вам небольшой банк «У. Д. Чалмерс энд Компани»?

«Чалмерс» был небольшим консервативным банком, процветавшим лет тридцать назад, и с тех пор пришедшим в упадок. Единственному выжившему партнеру, Уильяму Чалмерсу, было уже семьдесят, он был южанином, но его вряд ли можно было считать истинным южным джентльменом. Ходили слухи о том, что он сделал свое состояние, воспользовавшись Гражданской войной, и никогда с тех пор не пересекал линию Мэйсона-Диксона из страха быть убитым. У него было хорошее американское произношение, он был скуп и имел большой дом в Бруклине.

«Мне не приходилось встречаться с Чалмерсом, — ответил я, — но я слышал о нем». — «Он специализировался в области хлопчатобумажной промышленности. Я в свое время наладил небольшое дело, когда кто-то из швейной отрасли пришел к нам с предложением о расширении. Это было небольшое дело, слишком тривиальное для банка «Райшман», но в то время Чалмерс хватался за все. В прошлом, когда положение наших фирм было обратным, он был благосклонен к моему отцу. — Макс посмотрел в окно, давая мне время переварить сказанное. — Чалмерс возьмет вас в качестве полного партнера, — продолжал он. — Ему претит мысль о продаже своего дела или о слиянии с другой фирмой, но у него нет сыновей-наследников. Его фирма испытывает финансовые затруднения, но ее положение достаточно устойчиво. Немного денег есть и у самого старика, но вам он может дать столько, сколько вам нужно». — «Но я не могу вложить никаких денег». — «Он говорит, что закроет на это глаза. Я сказал ему, что вы выдающийся молодой человек, способный вернуть его банку престиж, которым он пользовался тридцать лет назад, и он мне поверил». — «Благодарю вас, господин Райшман». — «Я рад вам помочь, господин Ван Зэйл».

Он улыбнулся. Улыбнулся и я. Мы посидели молча, явно не расположенные друг к другу, и наконец он мягко сказал: «Разумеется, он обратил внимание на вашу фамилию. Для такого человека, как Чалмерс, такое аристократическое имя, как Ван Зэйл, таит в себе определенное неотразимое очарование».

Снова наступило молчание. Наконец, выдержав великолепную паузу, Макс Райшман как бы мимоходом заметил: «По-моему, у него есть дочь», — и на секунду в его холодных голубых глазах отразился весь цинизм прожженного дельца ньюйоркца.

Я подумал, не была ли эта мисс Чалмерс уродиной, или умственно отсталой, но вздохнул с облегчением, когда оказалось, что она жизнерадостная молодая женщина, с талией, которой могли бы позавидовать любые песочные часы. Меня также удивляло, почему старый Чалмерс так возмущался, видя ее всегда уравновешенной, и только после нашей женитьбы я понял: он, вероятно, боялся, что она скомпрометирует себя раньше, чем найдет себе хорошую партию. И если Мариэтта не была глупой уродиной, то несомненно была неразборчивой дурой.

Однако года через два Мариэтта стала утомительной и нудной, а дела тем временем пошли хорошо. Макс Райшман отделался от меня, избежав необходимости способствовать открытию моей собственной фирмы, но теперь я управлял частным банковским бизнесом, пока чужим, но который со временем несомненно станет моим. У меня был уже целый список клиентов. Мне предстояло лишь превратить первый банк второго класса в самый преуспевающий банк в городе.

Быть в Нью-Йорке банком второго класса не обязательно означало вторую категорию, потому что многие банки второго класса пользовались репутацией устойчиво процветающих. Они отличались от первоклассных инвестиционных банков в основном своими клиентами. Клиентами Моргана были ведущие компании Америки, а также иностранные правительства, тогда как клиентами Чалмерса были чаще всего предприятия, занимавшиеся торговлей по почте, или же группа швейных фабрик. Однако банк второго класса вполне мог быть влиятельным банком, и часто такие крупные банки, как, например, Моргана, прибегали к партнерству с солидными второклассными банками при сделках, вступать в которые напрямую им было не с руки. Если бы мне удалось вернуть своему банку утраченную репутацию, было бы всего лишь вопросом времени, когда я смогу наконец скрестить шпаги с банком «Клайд, Да Коста» на углу Уиллоу и Уолл-стрит.

Я много работал и не боялся риска. Я брался за любое попадавшееся мне дело и энергично боролся за новые вложения, рисковал, связываясь с клиентами, отвергнутыми другими банками, проворачивал сделки, от которых до этого все отказывались и глубоко залез в долги, живя как миллионер, чтобы находить и производить впечатление на крупнейших клиентов в городе. У меня был дом под Мэдисоном, карета, ландо и привезенный в 1904 году автомобиль даймлер-ландолет. Я содержал бесчисленное количество слуг, усыпанную драгоценными камнями красавицу жену, яхту, личный салон-вагон и коттедж в Ньюпорте, был членом четырнадцати различных клубов, давал шикарные балы и щедрые обеды и делал все для того, чтобы мое имя не сходило со страниц нью-йоркских газет, читавшихся потенциальными клиентами. Я ослеплял Нью-Йорк, вызывал ужас у банков умением обходить законы и приводил в ярость выскочек, пытавшихся меня дискредитировать, но отступавших перед моей древней родословной.

А кроме того делал большие деньги.

К сорока годам я уже не был мошенником, дурачившим Нью-Йорк видимостью того, что добился успеха. Я был мультимиллионером, все мои кредиторы своевременно получали свои деньги, и мой банк был самым сильным, самым заметным и самым богатым из нью-йоркских банков второго класса. Фирма теперь называлась «П. К. Ван Зэйл энд компани», так как тесть мой давно умер, а Мариэтта была уже моей бывшей женой. Мои враги предсказывали мне банкротство, а друзья прославляли меня как гения, но ни одному из них и в голову не приходило, что моя главная цель все еще не достигнута. Я не сомневался в мнении окружающих о себе: все мои амбиции сводятся к тому, чтобы одеваться как денди, жить как лорд, и спать с любой светской женщиной города.

Однако никто не отрицал моего успеха, и каждый, даже Джейсон Да Коста, искал моего общества.

«Хэллоу, Пол! Мы так часто встречаемся с вами последнее время, не так ли? Как дела?»

Ему было теперь сорок три года, его густые блестящие волосы были хорошо уложены, румяное, высокомерное, красивое лицо было все таким же, эффектным, а карие глаза все такими же холодными, полуприкрытыми и надменными. У него была манера лениво щурить глаза, скользя взглядом вниз по своему длинному носу. Женщины находили ее неотразимой, противники устрашающей, а мне она казалась просто смешной.

«Пол, я давно хотел вам кое-что сказать, верней, извиниться за свои злые слова в прошлом. Боюсь, что я был слишком избалованным, бесчувственным юнцом, и я надеюсь, что теперь во мне больше сострадания и человечности… Я по-прежнему верен своему обещанию, данному вашему отцу. Я поклялся ему как джентльмен и думаю, я в достаточной мере джентльмен, чтобы на меня можно было положиться».

В нормальных обстоятельствах я счел бы это помпезное изложение философии олигархии Восточного побережья заслуживающим, по меньшей мере, улыбки, но в тот момент всякий юмор был невозможен. Помолчав, я сказал: «Теперь у меня все в порядке. Я вылечился». — «О, конечно, я понимаю… — Он минуту или две бормотал что-то о том, что никогда в этом не сомневался. И наконец спросил: — И вы чувствуете себя хорошо, Пол?» — «Вполне хорошо, Джей». — «Прекрасно. Я рад за вас… Давайте поддерживать связь, Пол, если вы ничего не имеете против», — проговорил он с наигранной готовностью и скользнул от меня, затерявшись среди других присутствовавших на приеме банкиров, как крупная акула в огромной стае мальков.

Спустя месяц после того приема у Моргана я предложил Джейсону место среди моих привилегированных клиентов, получавших стопроцентный доход по железнодорожным акциям, которыми я занимался. Еще через два месяца он оказал какую-то услугу мне. Не прошло и полугода, как он пригласил меня в свой банк, чтобы обсудить вопрос о совместном финансировании нового медного рудника в штате Юта.

«Вы так любезны, — заметил я. — А что, мой дядя тоже участвует в этом?» — «О, господин Клайд почти отошел от дел, но к этой сделке он действительно проявляет интерес». — «Тогда я прошу вас обязательно прийти ко мне в офис на Уиллоу-стрит и позволить мне быть хозяином этой встречи. Надеюсь, что от нее не откажется и господин Клайд».

Выдержав паузу, Джей обдумал ситуацию и решил, что ничего не потеряет, а, наоборот, приобретет полезного союзника в финансировании флотационной добычи меди. «Я поговорю с господином Клайдом», — сказал он.

Дядя Люциус возражал, ссылаясь на свой артрит. Я сказал, что сделка подготовлена, и Джей, недовольный упрямством дяди, доставил его ко мне в офис в инвалидной коляске.

«Дядя Люциус! — воскликнул я. — Как приятно!» — От моего теплого рукопожатия по нему пробежал холодок. «Я полагаю, что могу поздравить вас, Пол», — пробормотал он себе в усы. — «Почему бы и нет, дядя Люциус! — сказал я с нежнейшей улыбкой. — Впрочем, вам следует поздравлять лишь самого себя. Ведь это вы натолкнули меня на мысль стать банкиром».

Дядя Люциус побагровел, но ничего не сказал. Джей выглядел настороженным. Я молча наблюдал за ними, пока подавали херес и кекс, и размышлял о том, как приятно, что мой дядя был теперь просто пассивным партнером, тогда как бразды правления фирмой были в руках Джея.

Мы принялись обсуждать сделку. Минут через десять дядя Люциус оживился, а через полчаса и разговорился до того, что я поднял руку, приглашая его помолчать, и заметил Джею: «Может быть, попросить откатить его отсюда? Старческий маразм так утомителен, и, согласитесь, его участие в нашем разговоре совершенно бесполезно».

Джею не были свойственны колебания. Люциус Клайд был выведен за скобки, и я заговорил о будущих доходах. Как талантливый банкир, Джей знал, как свести к минимуму свои расходы.

«Я понимаю, что Пол проявляет чрезмерную жесткость, господин Клайд, — тихо сказал он, глядя в побелевшее, как лист бумаги, дядино лицо, — но мне нечего ему возразить. Для блага фирмы…»

После того как дядин слуга выкатил коляску из кабинета, мы с Джеем несколько секунд молча смотрели друг на друга. Я понимал, что он мысленно оценивал меня, как, впрочем, и я его. В таинственных мрачных глубинах океана, каким был Уолл-стрит, одна акула салютовала другой.

Самым парадоксальным во всем этом было то, что мы были превосходной парой. Когда-то я думал, успех пришел к Джею просто, благодаря везенью и хорошим связям. Теперь же я твердо знал то, о чем давно догадывался: он был человеком, способности которого удачно дополняли мои собственные. Каждый из нас был талантлив по-своему. Джей обладал головой настоящего финансиста, искусством оперировать цифрами и даром построения сложных умственных абстракций, поражавших своей оригинальностью. Я же был наделен талантом спекулянта и смело рисковал деньгами. Я вполне мог организовать поглощение какой-нибудь фирмы с миллионными активами и с акциями нескольких типов или продать синдикат, в котором заинтересованы полторы сотни человек, расплатившись с каждой стороной до последнего цента. Но мой успех как банкира определялся главным образом тем, что я всегда знал, какие компании были готовы к слиянию, а какие нет, кто мог бы организовать синдикат и кого не следует вовлекать в это дело, кто мог активно действовать и кто оставался аутсайдером. Знал я также и то, как извлечь наибольшую пользу из собственного персонала. Я служил примером, работая сам больше любого другого, и всегда благоволил к тем, кто пытался работать больше, чем я. Джей, который также работал очень много, держался в стороне от своего персонала, и поэтому мало влиял на него. Недостаток его состоял в том, что, никогда не выходя за пределы своего класса, он был неизлечимо чванлив, и даже на выпускников Гарварда смотрел свысока, поскольку они не были выпускниками дорогого ему Йеля. Однако его финансовые мозги в сочетании с моим азартом делали из нас поистине грозную пару.

Я не знаю, когда он заподозрил, что мне хочется завладеть его дворцом на Уолл-стрит. Может быть, он всегда догадывался об этом, но, считая себя неуязвимым, радовался возможности поиграть со мной, используя мой талант для собственной выгоды, а мою одержимость для собственного развлечения. Или же, возможно, не замечая сначала направленности моих притязаний, он инстинктивно понимал, что хотя я и был блестящим напарником в бизнесе, но мог оказаться и смертельно опасным компаньоном. У него был крупный банк, но если бы он когда-нибудь пошел на слияние с моей фирмой, то, проснувшись одним прекрасным утром, мог обнаружить, что его банк слишком мал для обеспечения полного комфорта нам обоим. Поэтому было гораздо мудрее держать меня в моем доме на другом конце Уиллоу-стрит, гораздо безопаснее оставаться на почтительном расстоянии от меня, независимо от того, насколько часто наши имена звучали бы в бизнесе вместе. Джей не был глупцом. Он знал мне цену и понимал, что выгодно ему.

Не был глупцом и я. У Джея было то, что хотелось иметь мне, но без взаимного обмена активами я был скован. Я отчаялся когда-нибудь достигнуть своей цели — усесться в кресло Люциуса Клайда, но руками профессионального игрока я перетасовал колоду карт и увидел, что выиграл.

Из Европы вернулась Викки.


«Боже мой! — воскликнул Джейсон да Коста. — Неужели это та самая маленькая Викки?» — «О, папа, господин Да Коста такой красивый…»

Они не виделись несколько лет, так как Викки жила с моей матерью, чей круг знакомств был совершенно иным, чем у меня. Поэтому за делами Джей пропустил ее выход в свет, и поскольку оба его сына были младше ее, он их не знакомил. Раньше он мог бы видеть ее каждое лето в Ньюпорте, но после моего развода с Мариэттой я всегда отдыхал в Бар Харборе с матерью и дочерью. Казалось странным, что Джей с детских лет не видел Викки, но тогда в этом не было ничего удивительного. Он не встречался годами и с собственными мальчиками, и даже не узнал их, когда они появились на большом балу, данном мною по случаю возвращения Викки в Нью-Йорк.

Была поздняя осень 19[12] года. Мне было сорок два года, и я уже четыре месяца был женат на Сильвии. Джею исполнилось сорок пять, и он не был женат. Кто-то сказал мне, что у него появилась фатальная слабость к молодым девушкам, но я тут же забыл об этом, поскольку в то время это не могло иметь для меня значения.

Викки исполнился двадцать один год, и после ее выхода в свет три года назад жизнь ее протекала в традициях самого захватывающего сентиментального романа. Она влюблялась и разочаровывалась, по меньшей мере, раз десять, и за ней ухаживало множество пламенных поклонников, от ловцов богатства до костлявых богачей, от самодовольных холостяков до робких священников, и от воздыхателей-дедушек до опьяненных юнцов. В то беспокойное время меня совершенно истерзала отцовская тревога, но в конце концов Викки дала слово прекрасному молодому человеку, только что окончившему юридическое отделение Оксфордского университета и стремившемуся сделать карьеру на Уолл-стрит. Однако не успел я облегченно вздохнуть, как разразилась катастрофа. Юноша потерял голову, влюбившись в сорокапятилетнюю актрису, и помолвка расстроилась. Викки впала в хандру, а ко мне вернулись прежние тревоги. Тогда моя мать, проявив свой практицизм, сразу после моей женитьбы на Сильвии отправила Викки в Европу.

К счастью, юность быстро справляется с утратами. Мне понадобилось гораздо больше времени, чтобы забыть о неудачной помолвке, чем самой Викки, и теперь моя дочь писала мне восторженные письма о прелести итальянских озер. И если бы она не испугала меня сообщением в одном из писем, что серьезно думает уйти в женский монастырь, я перестал бы беспокоиться о ней задолго до возвращения ее, как всегда радостной и лучезарной, в Нью-Йорк.

Не прошло и двух недель, как она влюбилась в Джея, и тот как во сне бродил по Уолл-стрит, напоминая безымянного декламатора поэм Теннисона, завистливо слонявшегося вокруг Локсли Холла.

Первой моей инстинктивной реакцией было посадить Викки на пароход и отправить обратно в Европу. И я действительно обсудил с матерью все подробности этого заговора, но она не устояла перед снобизмом и пробудила все мои самые противоречивые инстинкты.

«В конце концов, — говорила она, — кто такие Да Коста? Всем известно, что первый Да Коста был португальским евреем».

Это было роковой ошибкой. Если бы она просто сказала «португальским купцом», я бы не обратил внимания на то, что первый Да Коста действительно отвечал этому утверждению. Он прибыл в Америку вскоре после Войны за независимость, открыл небольшое торговое дело в Бостоне и начал процветать в лучших американских традициях. Его потомки с тех пор постоянно женились на девушках лучших англосаксонских кровей и, по меньшей мере, сотню лет принадлежали к Англиканской церкви.

«Джейсон Да Коста, — ответил я матери, — португальский еврей не больше, чем я голландский помещик. И если бы даже он молился в синагоге, я расценивал бы это в его пользу». — «О, разумеется, я же знаю, что вы выбрали себе еврейскую профессию, но…» — «Мама, — проговорил я, на этот раз сердито, — огромное большинство банкиров в этой стране не евреи. Все они британской крови, такие же янки, как вы и я, и так или иначе всегда было привилегией, а не помехой работать в одном из лучших инвестиционных банков Нью-Йорка…» Продолжая излагать свои подержанные доводы, мать убеждала меня в том, что желает здоровья, богатства и счастья каждому еврею Америки, но только до тех пор, пока кто-то из них не захочет жениться на ее внучке, или переступить порог ее дома. Она будет считать мезальянсом брак ее внучки с инородцем. Мы оба с матерью принимали единственное, что нам надо было обойти, это моя лояльность к евреям, и поэтому злились на самих себя даже больше, чем друг на друга.

В конце концов мы извинились друг перед другом, но неприятный осадок остался, и мне не хотелось больше обращаться за помощью к матери для спасения Викки от Джея.

Если возражения матери были смешны, то все же было несколько заслуживающих внимания причин и моего нежелания брака между Джеем и Викки. Прежде всего, мне было известно его отношение к женщинам, и я был уверен, что его увлечение Викки будет недолгим. Второй причиной было то, что Викки, как мне казалось, влюбилась в него просто под впечатлением постигшей ее неудачи. А третья заключалась в том, что в случае этого брака мое желание отомстить Джею за прошлые унижения утратило бы свой смысл.

Если бы он женился на моей дочери, мне пришлось бы ради Викки забыть мечты о мести, поддерживавшие меня в то время, когда я работал рассыльным за пять долларов в неделю. С другой стороны… Я рассмотрел и эту другую сторону. Я думал о большом дворце на углу Уиллоу и Уолл, мечтал о мощном первоклассном банке «Ван Зэйл», рисовал в своем воображении, как сижу наконец в кресле Люциуса Клайда. Итак, если даже мне пришлось бы забыть об отмщении, я все же мог бы удовлетворить свое честолюбие.

Я снова и снова думал о Джее и Викки, и мои первые резоны неприятия их брака начинали терять свою остроту. Я упорно уговаривал себя, что должен быть реалистом и не поддаваться сверхэмоциональной викторианской реакции. Я обязан провести границу между разумной предусмотрительностью отца и его неспособностью предоставить решение этого вопроса дочери, а для этого я должен был взглянуть в лицо фактам. Совершенно очевидно, что Викки должна в ближайшем будущем выйти за кого-то замуж, и, поскольку ей уже за двадцать, очевидно также, что это произойдет очень скоро. Но если это так, разве не лучше было бы, чтобы она вышла замуж за богатого, красивого и выдающегося в своем деле мужчину, который преданно заботился бы о ней года два, а возможно, и три? Это было бы полезным опытом для самой Викки, и, когда все кончилось бы неизбежным разводом, она, вполне созревшая, чтобы дать отпор охотникам за деньгами, нашла бы себе наконец действительно подходящего человека.

Я начинал относиться к идее этого брака все более благосклонно, и хотя действительно был готов отправить Викки в Европу, этого не сделал. Я со стороны наблюдал за тем, как они все безнадежнее привязывались друг к другу, и когда Джей пришел наконец ко мне просить разрешения сделать ей предложение, я без колебаний дал ему свое благословение и даже протянул ему руку, чтобы закрепить «сделку».


Они были счастливы. Викки, казалось, так наслаждалась замужеством, что ноги ее едва касались земли, а в Джее произошло одно из тех любопытных преображений личности, которые иногда возвращают влюбленному мужчине средних лет юношескую пылкость. Акула превратилась в дельфина, не способного ни на что, кроме как улыбаться и резвиться в воде, пронизанной солнечными лучами. Я осуществил слияние фирм в точном соответствии с собственными намерениями, и уже в октябре 1913 года сидел наконец в дядином кресле. Вскоре после этого он умер. Одним из его последних жестов было предупреждение Джея об опасности, которую я представляю для него, и упрек, что тот совершил ужасную ошибку, согласившись на слияние.

«Старый, тронувшийся козел!» — раздраженно прокомментировал Джей, протягивая мне письмо.

По правде говоря, Джей был в то время мало полезен для банка, так как менталитет медового месяца не позволял ему сосредотачивать внимание на таких пустяках, как финансирование тоннеля новой ветки нью-йоркской подземки, и для меня было большим облегчением, когда он через полтора года после свадьбы отправился вместе с Викки в продолжительную поездку по Америке. Джей говорил, что займется сделками в ряде крупных городов, но я прекрасно понимал — это было не больше чем предлогом для второго медового месяца.

Чего я не знал, так это обескураженности Викки тем, что за восемнадцать месяцев она не зачала ребенка и что врач посоветовал ей для решения этой проблемы переменить обстановку.

Как только они вернулись из Калифорнии, Викки позвонила мне с хорошими новостями.

«Вы, разумеется, сказали ей об опасности, — заметила моя мать, но, когда увидела выражение моего лица, воскликнула: Боже милостивый, неужели она ничего не знает?» — «Я не смог поговорить с ней об этом». — «А вот Шарлотта обо всем сказала Милдред». — «И Милдред не обратила на это никакого внимания». — «Милдред очень повезло, что Эмили и Корнелиус здоровы, хотя, должна сказать, когда я узнала, как Корнелиус страдает от астмы… Но Милдред уверяет меня, что это вовсе не маскировка чего-то худшего». — «Викки всегда была здорова — видимо, по женской линии это не передается…» — «Это не больше чем совпадение. Правда состоит в том, что Ван Зэйлы трех последних поколений были преимущественно мужчинами, и неудивительно, что главным образом мужчины и оказывались пораженными этой болезнью. Я никогда не верила в то, что этот ужасный недуг зависит от пола». — «Простите, мама, но я не могу сказать об этом Викки. Это выше моих сил». — «Естественно, теперь в этом нет необходимости… Это только лишило бы ее покоя на оставшиеся месяцы. Но потом ей придется сказать, и если не можете вы, это сделаю я. Удивляюсь, как это ей ничего не сказал Джей. Он же знает обо всем… Но, дорогой Пол, как же теперь?..» — «Я сказал Джею, что болезнь не наследуется». — «О, Пол, дорогой мой…» — у нее не было сил упрекать меня. Она единственная точно знала обо всех моих страданиях в прошлом, а я, в свою очередь, знал о непередаваемых и не находивших должного понимания страданиях родителей хронически больного ребенка. «Теперь с этим все кончено, — проговорил я. — Это зло искоренилось. Навсегда. Дети Шарлотты здоровы, здорова и моя дочь. И у меня вот уже больше тридцати лет нет никаких проявлений». — «Знаю, дорогой мой… это какое-то чудо… Если бы вы только знали, как часто я преклоняла колена и благодарила Бога… Но теперь! Видно, надо снова упасть на колени и молиться за Викки. Молитесь и вы. Когда вы в последний раз были в церкви, Пол?»

Закрыв временно глаза на свой агностицизм, я в следующее же воскресенье отправился с матерью в церковь, но все наши молитвы были напрасны. Викки потеряла ребенка, и выкидыш был таким тяжелым, что доктор рекомендовал в течение года воздерживаться от второй беременности.

Момент был совершенно не подходящим для того, чтобы сообщить Викки о семейном недуге, и даже мать решила с этим повременить.

«В этом выкидыше от начала до конца виноват Джей! — взорвался я в разговоре с Элизабет. — Ему следовало вытереть кровь со своего лица после того, как его поранил упавший с крыши кусок черепицы. Не удивительно, что Викки пережила потрясение, когда он появился перед ней с окровавленным лицом! У любой женщины случился бы выкидыш при виде мужа, словно вышедшего со свежими ранами из схватки с французами…» Элизабет потребовала, чтобы я успокоился, пока не услышала Викки. Но Викки и без того была уже так расстроена, что вряд ли ее могло бы обеспокоить мое смятение. Был расстроен и Джей, и когда я подумал, что во всем виноват он, а он возмутился моим вмешательством в его дела, мы обменялись с ним резкими репликами. В конце концов он предпочел снова оставить банк и отправился вместе с Викки на своей яхте в двухмесячный зимний круиз по Карибскому морю.

Когда они вернулись и я снова увидел сияющую Викки, я почувствовал такое громадное облегчение, что решил простить Джею все проявления его глупости.

Однако эта готовность исчезла через несколько секунд. «Хорошие новости, папа, — просто чудо! У меня снова будет ребенок…» Когда мы с Джеем остались одни, я сказал ему: «Я слышал, что доктор рекомендовал…» — «О, мы побывали у другого доктора, в Палм-Бич, — бойко ответил он, через мгновение отвернувшись от меня, так как в глазах у него отразилось чувство вины. — С Викки все в порядке». Я был так возмущен, что мне потребовалось несколько секунд, чтобы я смог заговорить: «Она должна прервать беременность». — «Глупости! Она чувствует себя хорошо, да и никогда на это не согласится». — «Но…» — «Пол, — грубо отрезал он, напомнив мне недалекие летние отпуска в Ньюпорте. — Это вовсе не ваше дело. Не вы же муж Викки!» — «Если бы я был ее мужем, — ответил я, — она не была бы теперь беременна, уверяю вас». Я повернулся и вышел.

Это был единственный прямой разговор между нами на эту тему, и в течение оставшихся месяцев беременности Викки мы к ней никогда не возвращались.

Викки стала чувствовать себя плохо, быстро уставала, была очень бледная, не находила себе места. Я видел, как постепенно от нее уходила ее лучистая жизнерадостность, и долго потом вспоминал эту весну и лето 1916 года, и тот день, когда меня вызвали по телефону к ним, и я увидел свою умирающую дочь.

Ребенок родился в середине сентября. Джей не приходил в офис, но позвонил мне и сообщил, что с ребенком все в порядке. «Дайте мне знать, если что-нибудь…» — «Разумеется».

Я ничего не слышал. Работать я, естественно, был не в состоянии и, распорядившись, чтобы меня не беспокоили, сел у телефона, но так и не дождался звонка.

В три часа секретарь сообщил, что пришла Элизабет. Помню, как бесстрастно я думал о тонкой чуткости Сильвии, приславшей ко мне Элизабет, чтобы та сообщила мне новость. Я велел пустить ее ко мне, и она вошла в кабинет.

Приступ гнева у меня был таким страшным, что я не заметил, как в голове, за глазами, зародилась зловещая боль. Я изрыгал ругательства и вдруг, взглянув через плечо Элизабет, увидел где-то далеко невероятно искаженную перспективу. Внезапно я все понял, но было слишком поздно, и я уже ничего не смог с собой поделать. Тридцать лет прекрасного здоровья рассеялись меньше чем за тридцать секунд, и в эти несколько последних мгновений ко мне вернулись все ужасающие воспоминания детства, и крышка ада захлопнулась над моей головой.

Очнувшись на руках Элизабет и увидев в ее глазах сострадание, я понял, что никогда больше не смогу спать с ней.

Она отвезла меня домой. Я чувствовал себя глухим, немым и слепым от боли, совершенно ни на что не способным.

Четыре дня спустя, на похоронах, я в первый раз после смерти Викки увидел Джея. Ребенок, позднее умерший в младенчестве, тогда был еще жив. Я не ожидал, что буду так потрясен видом Джея, но, когда увидел его глаза, налившиеся кровью от выпитого вина, и его руки, дрожавшие, несмотря на разжатые кулаки, я ужаснулся. Он проплакал всю службу. Он тер костяшками пальцев глаза, как маленький мальчик, и его сыновья то и дело подавали ему носовые платки.

Мои глаза оставались сухими. Я принял лекарство от своей болезни — это было новое средство, фенобарбитал, изобретенный в 1912 году. Он привел меня в состояние оцепенения, и мне хотелось только спать.

После похорон я вернулся домой. Я никого не хотел видеть. Это не показалось странным, поскольку смерть Викки была вполне достаточной причиной моего желания остаться одному, и только моя мать догадывалась о том, что я страдал не только от утраты. Через неделю она настояла на том, чтобы прийти ко мне. К тому времени она была уже старухой, и жить ей оставалось недолго, но, как обычно, ум ее был острым и ясным.

«Это на вас не похоже, Пол, — проговорила она. — Вы всегда при переживаниях беретесь за работу, принимаетесь одновременно за десяток дел, чтобы отвлечься от волнений. Чего это вы заперлись здесь, словно боитесь высунуть нос наружу?»

Я поговорил с ней. Зажатое между горем и разрушенной уверенностью в себе мое поддерживаемое лекарством самообладание рухнуло, и я расплакался.

Мать сказала всего три слова: «Вспомните своего отца» — и я внезапно снова услышал его голос, когда он заявил специалисту-консультанту, выходя из его кабинета: «У моего мальчика нет ничего такого, чего не могла бы излечить хорошая игра в теннис!» И я понял, что мне нужно было делать.

Я пригласил своего юного младшего партнера, Стивена Салливэна, и разгромил его всухую на теннисном корте. Потом, набравшись мужества, которого, как я думал, у меня уже не оставалось, прошел пешком шесть миль по заполненным толпой улицам, направляясь в банк.

После этого я почувствовал себя лучше и даже сделал кое-что в банке, прежде чем шофер отвез меня домой, а на следующий день, когда в офис вернулся и Джей, я нашел в себе достаточно сил, чтобы с ним встретиться.

Наши кабинеты находились рядом, в задней части дома. Когда-то это была одна огромная комната, похожая на двойную гостиную, но Люциус Клайд установил в сводчатом проеме толстые складные двери, когда стал партнером отца Джея.

В то утро, услышав, что я уже в кабинете, он, предварительно постучав, раздвинул двери и ступил на мою половину. «Простите, что я не смог поговорить с вами на похоронах», — сказал он, подыскивая слова. — Мы оба были слишком взволнованны». — «Да». Он закрыл двери, и мы, отрезанные от всего мира, остались вдвоем, во власти удушающей печали и невыносимо горьких воспоминаний. Я инстинктивно потянулся в карман за лекарством. — «Не сердитесь на меня, Пол, — тихо проговорил он. — Я понимаю, что вы вините меня, но…» — «Нет, — коротко ответил я, желая лишь одного — поскорее закончить этот разговор и снять угрожавшее мне напряжение. «…Но, о Боже, я никогда от этого не оправлюсь, никогда…» Я подумал, что хватит одного года, чтобы он окончательно пришел в себя. Дочь не заменит никто, жену же заменить всегда можно. «…Но горе сближает, разве не так? Мы никогда не были слишком близки, но, может быть, теперь…» — «Да, — отозвался я. — Разумеется». — «…Я надеюсь, что мы сможем стать более близкими друзьями… ради…» Его слезливая сентиментальность была невыносима. В порыве отчаяния он даже протянул мне руку, и я, не видя другого выхода, сжал ее в своей. Рука у него была большая и толстопалая, а тыльная ее сторона поросла черными волосами. Представив себе ее на белой коже Викки, я содрогнулся почти до тошноты. «Вы не держите на меня зла, Пол?» — «Нет, не держу, Джей», — ответил я и подумал: «Я разорю вас, я отшвырну вас… вы пожалеете, что ваши глаза когда-то остановились на моей дочери…»

Он вышел, а я, отправившись к ближайшей раковине, стал отмывать пожатую им руку. Я тер и тер ее, без конца, но в этот момент уже вряд ли понимал, что делаю, потому что снова был в дорогом моему сердцу прошлом, с Викки, и снова слышал, как она восторженно воскликнула: «Чудесная новость, папа! У меня будет ребенок…»

Глава седьмая

— У вас будет ребенок! — сказал я Дайане Слейд.

В этом слиянии прошлого с настоящим нью-йоркская гостиная растворилась в дюнах Брогрэйв Левел, и молодая женщина с фиалковыми глазами, словно погрузившись в туманную дымку, превратилась в простую девушку со следами слез на щеках. Я потер рукой глаза, словно испугавшись того, что это смещение времени было иллюзией, но это была реальность. Мне был слышен глухой шум волн, накатывавшихся на темный песок пляжа, а подняв глаза, я увидел, как в покрытом облаками небе кружили чайки. Порыв ветра пригнул траву, стебли которой легко коснулись моей руки. Я вздрогнул и потянулся за рубашкой.

— Не сердитесь, Пол, — рыдала девушка. — Я никогда ничего у вас не попрошу, клянусь вам… Я знаю, я сама виновата — я не сказала вам, что была девушкой…

Я вскочил на ноги:

— Не делайте вид, что это случайность!

— Но, Пол!..

— С меня довольно вашей лжи! Вы лгали мне, по крайней мере раз в месяц, убеждая, что с вами все в порядке, лгали, когда говорили о средстве, которое вам прописал доктор для предохранения и которым вы всегда пользуетесь. Это вовсе не случайность! Вы задумали это с самого начала, у вас хватило глупости надеяться, что, получив незаконного ребенка, вы сможете гарантировать себе мою привязанность. Боже мой, каким я был идиотом! — Я схватил пузырек, проглотил три таблетки и сунул его в карман куртки. — Мне нужно побыть одному, — сказал я. Таблетки должны были подействовать через полчаса, а за это время могло случиться все что угодно. Кроме того, они не гарантировали от болезни, а просто облегчали приступы. Пожалуйста, подождите меня у мельницы.

— Я всегда буду ждать вас там, где скажете.

— О Боже, да можете вы делать то, что вам говорят? — вскипел я, боясь умереть на месте, и, отворачиваясь, увидел, как она вздрогнула.

Вернувшись к дюнам, я скрылся в высокой траве и сразу же почувствовал себя лучше. Начало действовать лекарство, и я подумал, что не следовало принимать такую большую дозу, потому что напряжение уже ослабло и боль отступила от глаз.

Мне так хотелось спать от принятого лекарства, что я едва дотащился до мельницы Хорси, где меня с несчастным видом ждала Дайана. Мы молча пошли обратно в Мэллингхэм, и, едва войдя в комнату, я бросился в постель и проспал три часа.

Проснувшись, я почувствовал себя неважно, но это было результатом побочного действия таблеток. Я выпил воды, умылся и решил, что способен разумно мыслить. Ненадолго задержавшись у себя, чтобы выстроить в какую-то систему мои довольно избитые аргументы, я спустился по лестнице и нашел Дайану в библиотеке.

Она пыталась уйти от действительности с помощью какого-то детектива.

— Простите мне мою резкость, — проговорил я со всей учтивостью, на какую был способен. — Я понимаю, что был очень груб, но потрясение было слишком сильным. А теперь, дорогая, давайте попытаемся разумно обсудить эту новость, так, чтобы не слишком поссориться. Вы, разумеется, понимаете, что вам совершенно невозможно иметь ребенка?

Получасовой разговор был в высшей степени неприятным. Я говорил складно, прибегая к красноречию, которому мог бы позавидовать любой хороший адвокат, к коварству и хитрости, я льстил, упрашивал, запугивал и умасливал.

И ничего не добился.

Дело было в том, как я наконец с трудом понял, что Дайана реагировала на все не как нормальная женщина, забеременевшая вне брака. Не было смысла напирать на безнадежность мысли о том, что я когда-нибудь надену ей на палец обручальное кольцо, так как к обручальным кольцам она интереса не проявляла. Не имела также ни малейшего значения и ловкость моих адвокатов, способных опровергнуть любые доказательства отцовства, что лишь подорвало бы репутацию матери. Дайане были безразличны юридические выкрутасы, так как, судя по ее словам, она не собиралась обращаться в суд. Когда я сказал ей, что могу организовать аборт в полной тайне, она лишь удивленно взглянула на меня и проговорила:

— Нет, благодарю вас.

Я устало перешел к доводам нравственного порядка. Ее желание сохранить ребенка совершенно неразумно. Это чистый эгоизм — иметь внебрачного ребенка. У ребенка должно быть двое родителей, а не один.

— Ребенку лучше иметь одного любящего родителя, чем двоих, которым на него наплевать, — заметила Дайана.

— А как быть с клеймом «незаконнорожденного»?

— О, Пол, это звучит так по-викториански!

Я внезапно разозлился.

— Вы просто не понимаете, что делаете! — воскликнул я, отказавшись от роли спокойного, мудрого и в высшей степени разумного советчика. — Вы не имеете права так поступить!

— О, нет, имею! — повысила она голос в ответ. — Это моя плоть, и я вольна распоряжаться ею. Я не нуждаюсь ни в чьем разрешении на то, чтобы иметь ребенка! В конце концов, вы же всегда говорили мне, что не примете на себя ответственность за незаконного ребенка, так почему же вы хотите мне помешать? Вы превышаете все свои права! Оставьте меня в покое и перестаньте пытаться навязывать мне свою волю!

Я лишился дара речи. Я чувствовал себя рыцарем, бросившимся в бой с новым сверкающим копьем наперевес и встретившим противника, не только выхватившим из моих рук драгоценное копье, но и унизившим меня оскорбительным выпадом. Потрясенный, я разрывался между своими доводами, которых у меня было не меньше полдюжины, потом отбросил их все и кончил тем, что в яростном молчании уставился на Дайану.

— Это конец нашим отношениям, — проговорил я.

— Мне все равно! — выкрикнула она, но губы ее задрожали.

Я увидел свой шанс и воспользовался им. Это был грязный шанс, удар ниже пояса, но в тот момент я был в таком отчаянии, что от меня нельзя было ожидать рыцарского поведения.

— Это также конец нашим деловым отношениям, — коротко бросил я. — Беременные женщины как клиенты для меня неприемлемы.

Она обрушилась на меня со сверкающими глазами и с лицом, искаженным гневом, и прежде, чем я осознал, что происходит, сильно ударила меня по обеим щекам.

— Вы настоящий ублюдок! — кричала она мне в лицо. — Вы клялись мне, что любые повороты в наших личных отношениях не затронут деловых! Как вы смели давать мне такие обещания, если не собирались их выполнять!

Она вылетела из комнаты, не дав мне возможности ответить, но я тут же рванулся за ней. Лицо мое еще горело от пощечин, и во мне бушевала удивительная смесь эмоций, боровшихся между собой за первое место в моем сердце. Какими словами передать мой гнев, чувство вины, унижения, задетой гордости, поруганной чести, и мучительное сознание того, что, может быть, она и права.

Мы добежали до ее спальни. Она попыталась захлопнуть дверь перед моим носом, но ей это не удалось, и, когда она споткнулась и чуть не упала, я подхватил ее:

— Дайана…

— Прочь из моего дома, тварь вы этакая!

— Это мой дом, — заметил я. — Вы этого не забыли?

— О, вы… вы… вы…

Она не находила слов. И я стал раздевать ее прямо на потертом персидском ковре.

— Пол… не надо… прошу вас… я так вас люблю… если вы решили оставить меня, Бога ради уходите сразу и не вынуждайте меня…

— Никто вас ни к чему не вынуждает. Вы становитесь на путь катастрофы по собственной воле, и, как видно, ничто не может вас остановить.

Мы отдались друг другу. Потом, когда мы с трудом перебрались на кровать, чтобы отдохнуть, она тихо проговорила:

— Так, значит, вы соглашаетесь с моим решением?

— Нет, — ответил я. — Я по-прежнему его осуждаю. Но начинаю принимать как факт невозможность его изменить.

— Если бы вы могли привести хоть один достаточный довод против… — проговорила она замирающим голосом.

Мы надолго умолкли. Я понял, что это был мой последний шанс, но лишь сказал:

— Я долго приводил всякие доводы. Моя дочь…

— Вам, наверное, было ужасно тяжело, когда она умерла от родов, но у меня, Пол, наследственность не такая, как у Викки, и я сильна как бык!

Я не отвечал. Секунды бежали одна за другой. Мы лежали, плотно прижавшись друг к другу, она на боку, приподнявшись на локте, а я раскинувшись на подушках.

— В чем дело, Пол? Есть что-нибудь другое? Что-то, о чем вы мне не говорили?

Я вспомнил о сострадании в глазах Элизабет и почувствовал, как по мне пробежал холод. Помолчав, я наконец ответил:

— Когда я женился на Сильвии, я пообещал ей, что любой ребенок, который мог бы у меня появиться, был бы только ее ребенком. Я никогда не обещал ей верности, но это сказал, и я действительно думал, что сдержу обещание.

— Но если у нее не может быть детей, разве это не освобождает вас от своего обещания?

— Я не хочу иметь детей.

— Если это так, почему вы всегда заставляете меня предохраняться, когда я откровенно говорю вам, что я согласна иметь незаконнорожденного ребенка?

Снова воцарилось молчание. Я с ужасом почувствовал, что горло у меня перехватило от бесполезного волнения, я тут же поднялся и вышел.

Я пошел по коридору к своей спальне, где мы с моим слугой спали каждую ночь, и сел на край кровати. Потом пришла Дайана и села рядом.

— Вы хотите его, Пол, не так ли?

— Я не могу с этим согласиться, — ответил я не глядя на Дайану, — но признаю свою полную ответственность за то, что случилось. Из-за моей жены я не могу официально признать этого ребенка, но если вы согласитесь, я буду высылать для него деньги.

— В этом не будет необходимости, если вы поможете мне начать собственное дело.

— Вы же знаете, что я это сделаю. Простите меня за то, что я наговорил вам. Вы можете не бояться — я держу свои обещания.

Она осторожно поцеловала меня в щеку.

— Обещайте мне, что снова приедете в Мэллингхэм, Пол. Я знаю, что вы должны в конце концов вернуться в Нью-Йорк, но дайте мне слово, что не забудете меня.

— Забыть просто физически невозможно!

Несколько минут мы целовались со все нараставшей страстью. Наконец я заставил себя сказать:

— Я рад вашему пониманию того, что когда-то мне придется вернуться в Нью-Йорк.

— Когда-то, да.

— Я никогда не оставлю жену, Дайана.

— Я с этим согласна.

Мне сразу же захотелось оставить жену и никогда больше не возвращаться в Нью-Йорк. Позволив себе улыбнуться противоречивости человеческой натуры, я впервые серьезно подумал о том, куда вели меня окольные пути моего соблазнительного путешествия во времени.

В ту ночь я лежал без сна, раздумывая над своим положением. Мне представлялось, что было два возможных пути: либо я должен немедленно покончить с этим и вернуться в Америку прежде, чем ситуация выйдет из-под контроля, либо продолжать так и дальше и тешить себя мыслью, что любая самая пылкая любовь неминуемо выгорает через полгода. В общем, я был склонен ко второму варианту. Уехать сразу было бы слишком мучительно для нас обоих, и это даже могло бы затянуть связь, которая в противном случае могла бы умереть естественной смертью. Но если продолжать, мы могли бы по-прежнему наслаждаться, достигнуть определенного пресыщения и мирно расстаться, оставаясь друзьями. Сентябрь? К сентябрю нашему знакомству было бы уже три месяца, и редко бывало так, чтобы мне хотелось продолжать связь дольше. Однако Дайана была исключительной девушкой. И я отложил все до октября. Не говоря уже о пресыщении, наши отношения к тому времени мог сильно испортить ребенок. Дайана, вероятно, уже утратит интерес к нашей близости, а я — к ее фигуре. Я не находил беременных женщин неотразимо эротичными.

На следующее утро я сказал Дайане:

— Я проведу все остальное время, что буду в Англии, в Мэллингхэме. Передам все дела на Милк-стрит Хэлу Бичеру, отойду от всех светских обязанностей, и возьму себе долгий отпуск, о котором мечтал годами. Вы сможете вытерпеть меня до конца сентября?

— Чудовище! — крепко обнимая меня, проговорила Дайана. — Подумать только — еще вчера я думала, что вообще не потерплю вашего присутствия!

— Полагаю, что мог бы предложить вам большую поездку по Греции и Италии, но…

— Это совершенно не обязательно, — перебила счастливая Дайана. — Я предпочла бы остаться в Мэллингхэме и привести в порядок свое гнездо. В любом случае политическая ситуация в Греции выглядит устрашающе. Если британская армия намерена громить там турок, то единственным моим желанием было бы держаться от Греции как можно дальше.

Все так и было сделано. Я поручил О'Рейли избавиться от дома на Керзон-стрит, рассчитаться с мисс Фелпс и продать «роллс-ройс». Встретившись в последний раз с Хэлом на Милк-стрит, я предоставил его самому себе и телеграфировал в Нью-Йорк о том, что уезжаю в отпуск. Даже послал отдельную телеграмму Стивену Салливэну с просьбой никого не связывать со мной ни по какому делу, за исключением катастрофы, сравнимой разве что с финансовой паникой 1907 года.

После всего этого я должен был написать жене.

Я порвал шесть вариантов письма, прежде чем написал:


«Драгоценная Сильвия, я неожиданно принял решение провести длительный отпуск в Англии, так как считаю, что это будет наилучшим для нас обоих. Заранее приношу извинения за свое продолжительное отсутствие, но прошу Вас верить, что поступаю правильно. Мне не хватает Вас, и я часто о Вас думаю, но этот отпуск именно то, что мне сейчас необходимо.

С любовью, Пол».


Я подумал, повертев в руках перо, и добавил:


«Р.S. Если кто-нибудь спросит Вас, не навсегда ли я эмигрировал в Англию, Вы можете ответить, что я дал Вам слово вернуться».


Немного поколебавшись, я сунул сложенный листок в конверт, запечатал его и отправил письмо за океан.


Я вспоминаю яркое сияние холодного солнца английского августа и мелкий, мягкий английский дождь, повисший туманной завесой над озерами. Помню свет долгих вечеров, крылья ветряной мельницы, медленно вращавшиеся на фоне золотистых небес, и коричневые пятна коров, пасшихся под сильным ветром на фермерских угодьях, долгие мили гряды одиноких дюн и стволы дубов, выбеленные соленой водой паводков, и заброшенные старинные церкви, дремлющие посреди дикого забытого пейзажа. Вспоминаю то непохожее на все лето, помню, как разрезал спокойные воды нос нашей яхты, слышу крик травника, вой выпи, проблески форели в светлых водах, гогот диких гусей и глухое хлопанье крыльев куропаток. Помню, как мы вставали с рассветом, чтобы посмотреть, как под первыми лучами зари изменялся цвет поверхности тихих водоемов и судоходных фарватеров, как колыхались заросли камыша и рогоза, как то там, то здесь вдруг начинала шевелиться трава на болоте, в которой копошились просыпавшиеся птицы. По вечерам туман отрывался от поверхности болот и уплывал куда-то через дамбы, и Дайана рассказывала об озерных призраках давно минувших дней, когда тайна здешних мест столетиями оставалась скрытой от внешнего мира.

Вспоминаю бурлившие толпы во Вроксхеме и Хорнинге, урчание моторных лодок, хриплые крики отдыхающих, замутненную воду и мусор в камышах. Помню низкий мост в Портер Хейгхеме, где половина деревни советовала, как лучше под ним пройти, и как пробирались под парусом через немыслимое скопление лодок выше Брэйдон Уотера к современной набережной городка, который когда-то был тихой рыбацкой деревней — Грэйт Ярмут — на морском берегу.

Но лучше всего мне запомнились наши походы за пределы тех мест озерного края, которые были открыты в двадцатом столетии, — таинственные частные озера, подобные Мэллингхэмскому, до которых не доносился гвалт граммофонов, болтовня бесшабашных модниц и бездельников в платьях от лондонских портных. Вспоминаю всю эту изолированную от внешнего мира прелесть Брогрэйвской равнины с ее блестящими под солнцем зарослями камыша и болотами, с ее словно не открытыми еще деревнями, любуясь которыми, теряешь чувство времени, и наконец, великолепие обнесенного каменной стеной Мэллингхэм Холла.

— В октябре здесь будет еще лучше, — заметила Дайана. — Толпы курортников возвращаются в Лондон и Бирмингем, прогулочные суда уходят на зиму в затон, и Бродленд снова приходит в свое первобытное состояние. Поперек речек ставят сети на угря, местные жители снимают с гвоздей висевшие на ремнях длинные ружья и отправляются стрелять диких уток, потом из Скандинавии прилетают и кулики, а там уж над Северным морем начинает дуть сильный ветер… О, если бы вы только видели эти заросли камыша! Золотые и красные, и цвета ржавчины… Все это так прекрасно, так нетронуто и чисто… а когда поднимается ветер, по пастбищу носятся возбужденные коровы… в сумерках с берега прилетают дикие гуси и устремляются в море угри…

— Остаюсь на октябрь!

В начала августа я купил двадцатидвухфутовую яхту. На ней была небольшая простая каюта, где можно было спать, готовить еду и есть, и остаток того волшебного лета мы поделили между отдыхом в Мэллингхэме и неторопливыми экскурсиями под парусом из конца в конец по озерам. Проявляя заботу о моей безопасности, Питерсон, с его замечательной верностью, однако при полном отсутствии романтического воображения, вознамерился следовать за нами на моторной лодке, чему я решительно воспротивился. Мы с Дайаной путешествовали вдвоем и вели такую простую жизнь, о которой я давно забыл, а мои люди коротали время, прозябая в Мэллингхэм Холле. Я знал — им там было невесело, но мне была настолько чужда их ностальгия по огням большого города, что они вряд ли были мною довольны. Мой слуга Доусон пытался развеять свою тоску, занявшись приведением в порядок моей одежды, Питерсон глотал один за другим все когда-либо напечатанные романы Эдгара Уоллеса, а О'Рейли, в чьи обязанности входило раз в день звонить по телефону из Нориджа на Милк-стрит и делать там необходимые покупки, развлекался тем, что перечитывал пьесы Ибсена. Несмотря на свою вполне ирландскую фамилию, О'Рейли был наполовину шведом, давно привязанным к нордической литературе.

Естественно, все они считали меня чудаком, но, как писал Теннисон в «Летучей бригаде», не отдавали себе отчета почему. Я был к ним снисходителен, но хотя они, в свою очередь, были учтивы, я время от времени, когда они думали, что я на них не смотрю, ловил их полные отчаяния взгляды.

В конце концов я вручил Дайане не только «Мэллингхэмский часослов» (приобретенный мною незадолго до того на неизбежной распродаже), но и томик Теннисона, купленный для нее в качестве прощального подарка. Однако, поскольку я снова отложил свой отъезд в Нью-Йорк, мне представился случай придумать дарственную надпись на форзаце этой книги. Сначала я хотел было процитировать пару романтических строк из поэмы «Эноун», но вовремя вспомнил, что решил купить ей Теннисона после нашего спора об идеализме «Возмездия». Раскрыв поэму, я снова прочел о героизме сэра Ричарда Гренвиля, на своем небольшом английском корабле «Возмездие» в одиночку разгромившего пятьдесят три испанских галеона, и, когда дошел до финального обращения сэра Ричарда к своим людям, мною овладели все те эмоции, которые война сделала такими старомодными.

Схватив перо, я отыскал строки, которые, как мне показалось, были квинтэссенцией романтического идеализма поэмы, и переписал слова, вложенные Теннисоном в уста сэра Ричарда.


Утопи мой корабль, шкипер Ганер,

утопи, расколи его пополам! Отдадимся в руки Господа,

но не Испании!


Я ностальгически вздохнул и приписал от себя:


«От реалиста, стремящегося стать романтиком, романтику, стремящемуся стать реалистом… или, может быть, наоборот? С глубоко благодарной памятью о лете 1922 года.

Пол»


— Ужасная викторианская сентиментальность! — заявила Дайана, пожимая плечами, но не отрываясь от книги.

Она брала ее даже в постель и при свете свечи перечитывала мне вслух наиболее душераздирающие эпизоды из «Мод».

— Теннисон всегда будет напоминать мне вас, — сказала она, когда наконец удалось вырвать из ее рук книгу.

Я понимал, что ее уязвляет то, что я никогда не заговаривал о ребенке, и поэтому, сделав над собой усилие, я с улыбкой проговорил:

— Я разрешаю вам назвать нашу дочь именем самой загадочной фатальной женщины Теннисона!

— Мод?

— А как же еще?

— А если будет мальчик?

Я не осмеливался даже подумать об этом. Единственным оправданием моих мыслей об этом ребенке была надежда на то, что он будет повторением Викки, бело-розовым и совершенно здоровым.

— Пол, если будет мальчик, я хотела бы назвать его Эланом, по имени первого известного владельца Мэллингхэма, оруженосца Вильгельма-Завоевателя, Элана Ричмондского. Вы одобряете мой выбор?

Я утвердительно кивнул. Говорить мне было слишком трудно. Теперь уже она сама переменила тему разговора, и я смог уйти в воспоминания о младенце, брате Викки, так страдавшем давным-давно, в той второй квартире, в которой я жил с Долли.

Дни уходили. Иногда мне казалось — они будут уходить бесконечно, но как-то, в начале ноября, мы вернулись с продолжавшейся целый день охоты на уток и обнаружили, что в наш мир совершено вторжение, нарушившее наш покой. Мы вышли из ялика на причал и оставили на попеченье старого Тома Стокби уток и ружья.

День был очень пасмурным, и над болотами свистел ветер с моря. На полпути к дому Дайана взглянула на террасу и в оцепенении остановилась.

Остановился и я и, следуя за ее взглядом увидел, как навстречу нам шагал О'Рейли.

За ним шел мой лондонский партнер, Хэл Бичер, и я сразу понял, что пришел конец моей драгоценной борозде во времени. Взяв Дайану за руку, я направился с ней к террасе.

— Пол, простите, что я так врываюсь к вам. Добрый вечер, мисс Слейд.

— Добрый вечер, господин Бичер, — ответила Дайана.

Я промолчал, и все мы вошли в дом.

— Может быть, чаю… — заторопилась Дайана. — Пойду скажу миссис Окс.

О'Рейли и Хэл наперебой бросились открыть ей дверь. Победил Хэл. Дверь открылась и захлопнулась снова. В глубине дома замерли шаги Дайаны, и внезапно дух Нью-Йорка стал тихим, угнетающим, и мне захотелось убежать за ней.

— Итак? — сдержанно обратился я к Хэлу.

После неловкой паузы Хэл тихо проговорил:

— Стюарт и Грег Да Коста. Боюсь, что мальчики Джея жаждут вашей крови, Пол. — И, поскольку я, растерявшись, не произнес ни слова, он подал мне телеграмму, пришедшую утром от моего партнера Салливэна из Нью-Йорка.


— Мы заставим вас расплатиться за это, — сказал мне молодой Грегори да Коста на похоронах своего отца в начале года.

Мне не хотелось идти на похороны, но выбора у меня не было. Показалось бы подозрительным, если бы я не пошел, но ни один убийца не чувствовал бы себя более терзаемым своим преступлением, чем я, войдя тот вечер в церковь, и никакое возмездие не могло бы показаться мне более ужасным, чем возвращение моей болезни. Мне было странно думать, что смерть Джея застала меня совершенно врасплох. Это сделало для меня понятным, как плохо я его знал. Моей единственной, неотвязной мыслью на похоронах была мысль о том, как горевала бы Викки, будь она жива, но если бы Викки была жива, я никогда не впутался бы в дела Роберто Сальседо из «Моргидж Бэнк зе Эндиз».

Сразу после смерти Викки мы с Сильвией провели два года в Европе. У меня не было больше никаких сил работать рядом с Джеем, а война послужила хорошим предлогом заняться делами фирмы в Лондоне. Англия страшно нуждалась в капитале, и наш банк был глубоко вовлечен в область военных займов.

В Америку я вернулся в 1919 году.

К тому времени Джей женился снова, и разумеется, также на молодой девушке, правда, не такой красивой, как Викки. Внешне мы сердечно относились друг к другу, но он вряд ли правильно оценивал приходившие в его голову мысли и тем более не имел никакого представления о моих.

Я проявлял бесконечное терпение, так как понимал, что не мог позволять себе ошибок. Нельзя было сделать ни одного движения против Джейсона Да Косты, не рискуя сломать себе шею, я не хотел строить виселицу только ради того, чтобы обнаружить: ее петля висит над моей головой.

У меня ушло еще два года на подготовку всех материалов для этой виселицы, но в 1921 году мне наконец представилась возможность начать ее возводить. Тогда в сфере банковских инвестиций были модными синдикаты с функциями продажи, и бизнес зашагал такими большими шагами, что порой можно было сделать крупные вложения с реализацией в течение двадцати четырех часов. Поэтому бремя, взятое на себя членами зарождавшихся синдикатов, было довольно тяжелым, так как они не располагали временем для наведения справок о качестве вложений, и им приходилось верить, что предлагаемые для распространения ценные бумаги представляют собой разумное вложение капитала. Естественно, можно было ожидать, что все первоклассные банки будут проводить необходимые исследования положения своих клиентов, но ошибки были неизбежны, и в таких случаях эти синдикаты выглядели не лучшим образом перед своими клиентами, ведь никому не понравится иметь дело с разгневанными вкладчиками, потерявшими свои деньги.

Однако было маловероятно, чтобы такие синдикаты могли сами обеспечить себе защиту. Если бы они отказывались от включения в более крупные корпорации, то вынуждены были выживать самостоятельно, и их бизнес рано или поздно терпел крах. Как правило, они принимали решение в пользу объединения, но поскольку их положение становилось все более опасным, соответственно для инвестиционных банков, формировавших такие синдикаты, жизненно важным было поддержание безупречной честности. Инвестиционный банкир всегда жил за счет своей репутации, но теперь, более чем когда-либо раньше, мы понимали, что слишком большое количество ошибок, или простейших мошенничеств, или малейшие признаки неблагополучия могут прикончить банкира за одну ночь.

В 1921 году банк «Да Коста, Ван Зэйл энд компани» занимался главным образом перекачкой капитала в Европу, но мы также поддерживали и некоторый доходный бизнес в Южной Америке, и той весной я принимал господина Роберта Сальседо, клиента, которому дважды помог в прошлом, и был готов на это и в третий раз, если бы обстоятельства говорили в его пользу. Сальседо был одним из тех людей, которые настолько космополитичны, что никак нельзя было бы подумать, что они вообще имеют какую-то национальность. Для меня было большой неожиданностью узнать, что он был тайным, но оголтелым националистом небольшой горной республики — своей родины. Он воспитывался в Аргентине, в немецком районе Буэнос-Айреса, получил прекрасное образование в Швейцарии и последние десять лет жил в Нью-Йорке между частыми деловыми поездками в Южную Америку. В его внешности было что-то смутно скандинавское, и он превосходно говорил на «американском» английском языке с не позволявшим определить национальную принадлежность акцентом. В любом случае он был способным человеком, с большим опытом в международной банковской сфере, и в дни, когда американские банки задыхались в попытках присоединиться к иностранной экспансии, в особенности в Южной Америке, таких людей, как Сальседо, очень ценили их наниматели.

Нанимателем Сальседо был «Моргидж бэнк оф зе Эндиз», гигантский концерн, возникший словно из ниоткуда и в 1925 году скомпрометировавший себя, так как стал жертвой безрассудной экспансии на иностранных рынках — естественный результат весьма неосмотрительной экспансии. Однако в 1921 году он был в зените успеха. Он был зарегистрирован по законам штата Коннектикут в августе 1916 года, с номинальным капиталом в пять миллионов долларов, и имел шестнадцать заграничных филиалов в Южной и Центральной Америке, а также одну дочернюю фирму в Нью-Йорке. Сальседо, проводивший операции вне Нью-Йорка, отвечал за южноамериканские филиалы, и в двух первых случаях, когда мы делали бизнес вместе, я помог ему открыть отделения в Лиме и Вальпараисо. Размещение шло хорошо. Американская публика мало тяготела к Европе, и, хотя южноамериканские инвестиции всегда казались несколько сомнительными, все-таки инвестирование капиталов в банк пользовалось популярностью. Когда Сальседо явился ко мне за ссудой для дальнейшего расширения деятельности, я не нашел причины для отказа, в частности и потому, что его новый филиал должен был открыться в той самой горной республике, где он провел ранние годы своей жизни. Выходя на иностранные рынки, всегда полезно иметь работника — уроженца страны, и фактически, если бы ему однажды не позвонили по телефону в мой офис, где мы с ним обсуждали последние детали контракта, я, возможно, так никогда и не узнал бы, что он был сильно замешан в местной политике и в основе всех его намерений получить от меня новую ссуду лежали исключительно патриотические побуждения.

Когда он взял трубку, первыми его словами были: «О, это вы!» — а потом, к моему крайнему изумлению, он заговорил не по-испански, как следовало ожидать, а на идише, чтобы я не мог его понять. Разумеется, он не имел ни малейшего представления, что я изучил этот язык, работая в еврейском банке.

Было потрачено много слов в выяснении, еврей ли Сальседо, или нет, но дело, в общем, не в этом. Сальседо утверждал, что он не еврей — они с братом просто усвоили этот диалект в немецком квартале Буэнос-Айреса, и лично у меня не было оснований ему не верить. Я сомневался, чтобы я был единственным иноверцем в мире, владевшим деловым идишем. Был ли, не был ли он евреем, но, должно быть, считал себя патриотом, работавшим не ради своих личных доходов, и я уверен, что в Южной Америке много людей все еще считало его героем, а не первостатейным мошенником, которым позднее признала его американская публика.

Сказанное им на идише было совершенно безобидно. Он просто жестоко критиковал своего брата за то, что тот прервал его в решающий момент на митинге, и клялся, что все готовы согласиться с неким планом. Если бы он говорил по-английски или по-испански, я вряд ли бы задумался над содержанием разговора, но сам факт, что он выбрал язык, который я, по его убеждению, понять не мог, немедленно вызвал у меня подозрение. Если бы он просто объяснил мне после разговора, что он еврей, я принял бы разговор на идише как совершенно естественный факт, но Сальседо отрицал свое еврейство, и поэтому, встревоженный, я возобновил исследование не только его южноамериканских операций, но и его частной жизни. Поручив О'Рейли разведать все в строжайшей тайне, я узнал, что Сальседо решил профинансировать революцию за счет ссуды, которую я был готов предоставить его банку в виде шести с половиной процентных золотых облигаций. О'Рейли, всегда творивший чудеса в раскапывании всевозможной грязи, на этот раз превзошел самого себя. Я выдал ему вознаграждение в знак своего восхищения, удвоил сумму, чтобы обеспечить его молчание, и задумался над тем, что следует делать дальше.

У меня не было никаких иллюзий в отношении опасности принятого плана действий, и я долго колебался. Только вспомнив Викки, я перестал думать о размерах риска. Это было рискованное предприятие в моей жизни биржевого спекулянта. Я ставил на карту всю свою карьеру, мою превосходную репутацию, и будущее моего банка с единственной целью — разорить Джейсона Да Косту.

— Боюсь, что не смогу лично проработать последние детали условий ссуды, — сказал я Сальседо. — На следующей неделе я уеду из города, но мой партнер, Джейсон Да Коста, окончательно уладит все с вами.

Позднее Джей попросил у меня обычные материалы проведенного исследования.

— Там все прекрасно, — сказал я ему. — Я пришлю вам все отчеты.

Но я этого не сделал. Я оставил у себя секретное досье О'Рейли о политической деятельности Сальседо, а Джею передал только превосходный баланс банка «Моргидж Бэнк оф зе Эндиз», и оптимистический сальседовский проект экспансии в небольшой горной республике, в которой уже двадцать лет господствовала одна и та же стабильная диктатура. Потом, бросив эту фатальную игральную кость, я увез Сильвию в отпуск на Бермуды.

Джей подписал на Уиллоу-стрит контракт с Сальседо, с участием банка «Райшман» на оговоренных условиях. В тот же день они принялись за организацию банковского синдиката, и тогда же были разосланы письма многочисленным дилерам с просьбой о присоединении к нему. В течение двадцати четырех часов после приобретения первоначальным синдикатом облигаций новый банк приступил к продаже всего объема эмиссии.

Сальседо положил в карман деньги, вышел из нью-йоркского отделения своего банка и с победой вернулся к своим революционным друзьям в Южную Америку, чтобы свергнуть правительство, но, к его несчастью, кроме меня, его грандиозные планы стали известны и другим. Революция провалилась. Правительство расстреляло Сальседо, конфисковало весь его капитал, который смогло обнаружить, и порвало как с американским правительством, так и с «Моргидж Бэнк оф зе Эндиз», целая же армия американских инвесторов потребовала проведения полномасштабного расследования того факта, что их тяжким трудом заработанные деньги использовались для финансирования какой-то южноамериканской революции.

Охваченный страхом, «Моргидж Бэнк оф зе Эндиз» заявил, что поскольку Сальседо самостоятельно занимался южноамериканскими делами, то не на нем, а на нас лежала ответственность за своевременное разоблачение Сальседо в ходе нашего обязательного исследования его деятельности. Дело было передано в наш суд, и Уолл-стрит загудел.

Возвратившись с Бермуд, я взял отчет О'Рейли, надписал сверху: «Для Да Коста. Лично и секретно» — и отправил почтой в «Нью-Йорк Таймс». Я напомнил О'Рейли, что мог бы предать огласке не соответствующую истине, но правдоподобную историю его ухода из Иезуитской семинарии и посоветовал ему, в его же собственных интересах, не уходить со службы у меня без рекомендации. После того, как я пообещал по тысяче долларов за его каждый ответ следствию, он излагал свои показания в желательном для меня варианте, наше соглашение не только было скреплено невидимой печатью, но и стало нерушимым. О'Рейли не мог быть самым приятным из моих протеже, но был, несомненно, самым продажным из них.

О'Рейли показал, что, когда я переслал досье на Сальседо, он направил свой специальный отчет Джею межбанковской почтой. Он отрицал, что показывал мне этот отчет до моего возвращения с Бермуд, так как он тогда еще не был завершен.

Естественно, что публикация этого отчета в «Нью-Йорк Таймс» стала сенсацией, и пошли разговоры о мошенничестве и сговоре. Президенту в Вашингтоне пришлось считаться с возможностью того, что слухи о финансировании революции в Южной Америке какими-то нью-йоркскими инвестиционными банками были верными, а Конгресс, попытавшийся замять возможный скандал, отказался от этой попытки и стал поговаривать о сенатском расследовании. Ежедневно из разных источников поступали запросы о нарушении закона, пресса продолжала кричать об этой истории, а публика требовала возмещения убытков.

Джей все отрицал, но его репутация среди банкиров была скомпрометирована, а доверие дилеров просто превратилось в пыль. Было достаточно одного того факта, что его подозревали в сотрудничестве с Сальседо, несмотря на сведения, содержавшиеся в отчете О'Рейли. Инвестиционный банкир должен быть вне подозрений, и хотя никто, даже большое жюри, не могло доказать, что Джей получил личную выгоду от сделки с Сальседо, Уолл-стрит ходил ходуном от слухов, пока в 1922 году не стало очевидным, что в интересах репутации банка, Уолл-стрит и всего банковского истеблишмента Джей должен был уйти.

Но он цеплялся за свой пост и настаивал на своей невиновности. «Я никогда не уйду! — злобно заявил он на последнем совещании партнеров. — Ошибка — не преступление. Я никогда не видел этого отчета!»

В полном замешательстве все промолчали, возмущенные этой сценой, и мне не хотелось слишком переигрывать, но Джей выкрикнул, обращаясь ко мне: «Сколько вы заплатили О'Рейли за ложь?» — и разразился такой шумный скандал, что со стороны могло показаться, будто за великолепным фасадом дворца на углу Уиллоу и Уолл лилась кровь. Коллеги пытались нас остановить. Все одновременно кричали, но крики Джея перекрывали всех. Когда Чарли Блэр и Льюис Кэрсон оттаскивали Джея от меня, а меня втискивали обратно в кресло, он ревел: «Вы сукин сын! Проклятый псих!..»

Я понял, что он скажет, за секунду до того, как он произнес эти слова. Моей тайне суждено было открыться, глубоко унижавший меня недуг должен был стать достоянием публики, и скоро в Нью-Йорке не останется ни одного человека, который не знал бы, что я, Пол Корнелиус Ван Зэйл… «Эпилептик!» — орал Джейсон Да Коста.

Я онемел. Спасения не было. Я попытался пошевелиться, но был парализован. И едва дышал.

«Это чучело, этот псих, он болен. Он мстит мне, так как считает, что я убил его дочь. Ему больше не придется расхаживать по улицам… его место в психиатрической больнице, вместе с другими сумасшедшими».

Он еще раз повторил это слово. Я почувствовал слабость и молился про себя, чтобы хоть кто-то его остановил, но все молчали, а когда я нашел в себе силы оглядеться, я увидел лишь бледные лица своих партнеров, словно окаменевшие от неожиданности, и глаза, в которых отражалось фатальное отвращение.

«Заткните ваш грязный рот!» Нет, это был не мой голос. Это был Стивен Салливэн, самый верный из моих протеже, самый юный из всех моих друзей. Я все еще не обрел дара речи и сидел не шелохнувшись под тяжестью тупого груза стыда, но Стив набросился на Джея как боксер из своего угла ринга, и не только Чарли и Льюису, но и Клэю с Хэлом пришлось применить силу, чтобы оторвать его от Джейсона.

«Вон отсюда! — проревел Стив Джею. — Вы разорились, но будь я проклят, если вам удастся увлечь нас всех за собой!» — «Стив прав», — внезапно проговорил Чарли, а Льюис подхватил: «В интересах фирмы…»

Джей запротестовал, но его не стали слушать. В конце концов все встали на мою сторону. Думаю, это случилось потому, что я ничего не сказал. Они решили, что я вел себя как образцовый христианский джентльмен, подставляя врагу другую щеку, и ошибочно принимали мое молчание за блестящее проявление собственного достоинства.

В конце концов Чарли Блэр учтиво и с большим тактом сказал мне: «По-моему, никто из нас не знал, чтобы вы страдали эпилепсией, Пол, но вы можете быть уверены, что каждый из нас сохранит это в тайне. Вы давно чувствуете себя хорошо?» — «С четырнадцати лет». — «Значит, вы считаете, что вылечились?» — «Разумеется».

Я успел добраться до дома и запереться в библиотеке, прежде чем начался очередной припадок. Никто не видел. Никто не знал. Потом у меня болел левый бок и ныли плечевые мышцы, но я никому ничего не сказал, принял свое лекарство и заставил себя отправиться с Сильвией в оперу. Чувствовал я себя очень плохо, и мое состояние меня пугало, но я изо всех сил старался вести себя нормально, и Сильвия просто подумала, что я устал. Кажется, во время второго акта к нашей ложе на цыпочках подошел О'Рейли, сообщивший, что Джей пустил себе пулю в лоб.

Я никогда бы не подумал, чтобы он мог себя убить. Я предполагал, что он, униженный, отправится во Флориду, но вовсе не думал о таком кровавом конце в центре Манхэттена. Мне это было непонятно: ведь он поклялся, что никогда не уйдет.

Его самоубийство вызвало сенсацию в газетах, но скоро старо ясно — вместо того, чтобы раздуть скандал, это привело к тому, что о нем скоро забыли. Получилось так, как будто он в конце концов взял на себя всю ответственность за сделку с Сальседо, оградив таким образом нас от дальнейших обвинений. Мы поняли, что фирма будет жить: Все мои партнеры были за меня, так как знали, что от меня зависит их благополучие, и вне стен Уолл-стрита коллеги сомкнули свои ряды, защищаясь от мира, пока мы мучительно оправлялись от происшедшего. Я вспоминаю тайные рукопожатия, публичные выражения доверия, жесткие слова наедине и медовые улыбки в прессе, и в конце концов этот кошмар отступил. Я понял, что не только выиграл свою игру с Сальседо, но и достиг всего, о чем мечтал в те далекие дни, когда Люциус Клайд обрек меня на жалкое существование в Нижнем Ист-Сайде.

С тех пор прошло много времени. Теперь я был большим человеком на Уолл-стрит. Ездил на «роллс-ройсе» в свой дворец на углу улиц Уиллоу и Уолл, завтракал с Ламонтом Морганом, и сам Президент приглашал меня для консультаций в Белый Дом. Я имел большой особняк на Пятой авеню, коттедж в Бар Харборе, и именье в Палм-Бич. У меня была образцовая жена и лояльная бывшая любовница, мне были доступны все женщины, которые могли бы мне приглянуться. Я имел состояние, обаяние и широкую известность.

К марту я понял, что не мог больше выносить этого «своего» мира, но я знал — мне следовало быть осторожным с отходом от дел. Нельзя было допускать, чтобы люди это заподозрили. Нужно было придумать железный предлог для отъезда из Нью-Йорка, и пришлось найти его немедленно, до того, как болезнь полностью одолеет меня и вся Америка заговорит о моих припадках.

Тогда-то я и позвонил министру финансов, и мне была поручена престижная роль наблюдателя на Генуэзской конференции, но я обманулся в своих ожиданиях, подумав, что бегство в Европу автоматически означало отказ от золотой клетки, в которую я себя запер. И я взял ее с собой, с ее золотыми решетками, и со всем остальным, и оставался в этой тюрьме, пока Дайана не вывела меня на свободу.

Но теперь этой свободе наступал конец. Хэл Бичер был надзирателем, которого послали вернуть беглого преступника обратно в тюрьму.

— Ребята Джея жаждут вашей крови, Пол, — сказал Хэл, и, услышав эти слова, я понял, что не смогу закрыть глаза на положение на Уиллоу-стрит. Если бы я так поступил, это означало бы, что все мои былые страдания пропали даром. Это означало бы, что я продал свою дочь и убил ее мужа, ничего при этом не получив, кроме разорения и бесчестья.

Я должен был ехать. Ворота тюрьмы широко распахнулись передо мной, но я вошел в них сам, и сам выбросил ключ от них.

Я посмотрел на Хэла, на О'Рейли и внезапно увидел себя таким, каким должен был видеть меня мир в последние месяцы — человеком среднего возраста, до безумия потерявшим голову от девушки, годившейся ему в дочери, игнорирующим свои деловые обязанности, чтобы болтаться по каким-то сельским канавам на дешевой парусной лодке. Неудивительно, что Стюарт и Грэг Да Коста подумали, что я стал хлипким и уязвимым. Решимость моя укрепилась, воля напряглась, и все мои инстинкты, направленные на выживание, были приведены в боевую готовность.

— Немедленно едем в Нью-Йорк, — коротко бросил я О'Рейли и, перед тем как выйти из комнаты, с удовлетворением отметил, как у него отвисла челюсть.


В холле надо мной поплыл вверх опиравшийся на балки потолок. Мне пришлось остановиться. В доме стояла тишина, и наконец, не в силах вынести груз этого молчания, я взлетел по лестнице в ее комнату.

Она неподвижно сидела на краю кровати, и, взглянув на ее плечи, ссутулившиеся, словно в ожидании нападения, я подумал о том, что подсознательно понимал уже давно, — я принял ошибочное решение, оставшись у Дайаны. Если бы я уехал в конце июля, расставание было бы болезненным, но переносимым. Я вернулся бы в Нью-Йорк, нанял бы для нее менеджера и устроил бы все так, чтобы ей пришлось вплотную заняться своим бизнесом. Теперь же у нее ничего не было, и было трудно вообразить ее управляющейся с делами до рождения ребенка. Как я мог считать, что чувства выгорят сами собой, и я спокойно уеду? Наша связь не только не затухала, а разгоралась все сильнее, наши чувства превратились в устойчивую потребность, а боль разлуки несомненно должна была стать для нас адом. Мне было жалко себя, еще большую жалость я чувствовал к ней, и все это время проклинал себя за неправильное поведение с Дайаной Слейд с самого — такого радостного и необыкновенного — начала до вязкого, мрачного, удручающе обычного конца.

— Итак, вы уезжаете, не правда ли…

— Да, я должен уехать. Простите меня.

— Полно, вы же всегда говорили, что вам когда-то придется уехать. И как скоро это случится?

— Я уезжаю прямо сейчас, Дайана. Как только Доусон упакует мои вещи.

— О!..

Я сел рядом с ней. Мы оба молчали. После долгой паузы она заплакала.

Я принялся ее целовать. И неожиданно услышал собственный голос:

— Поедемте со мной в Америку.

— О, да! — отозвалась она, не подумав, и сразу же, испуганно: — О, нет… — Она окинула взглядом стены комнаты, и я как наяву увидел ее укрывшейся в этой надежной колыбели, какой был для нее Мэллингхэм. — Мне хотелось бы, — сбивчиво заговорила она, — но я не могу… не теперь… Не представляю, как я выдержала бы одиночество в каком-то чужом городе. Здесь я, по крайней мере, дома… здесь друзья… миссис Окс…

— Я понимаю!

— Но я могу приехать позднее! — порывисто проговорила она, — когда не буду беременна, ну да, конечно же! Смогу приехать в Америку с ребенком, чтобы повидаться с вами.

Я очень крепко прижал ее к своей груди, так, чтобы она не могла видеть моего лица, какие бы чувства оно ни отражало.

— Пол…

— Да?

— Если бы я приехала в Америку… когда приехала бы… я не могла бы делить вас с вашей женой. Это было бы против всех моих принципов. Но ведь это, наверное, пустяки, не так ли? Я имею в виду, что брак-то ваш по расчету… и если она только почетный секретарь и домоправительница… — Дайана умолкла.

— Уж и не знаю, — сказал я в смятении, почти не понимая, что говорю. — Сейчас вовсе не время обсуждать подробности моей супружеской жизни, — заметил я и снова стал целовать Дайану.

Когда в дверь постучал О'Рейли, вид у меня был совершенно непотребным. Я был полураздет, обессилен, эмоционально уничтожен и вряд ли смог бы пройти три ярда, не говоря уже о трех тысячах миль.

— Уходите! — крикнул я О'Рейли, совсем как маленький ребенок.

Он ушел, но я знал, что там, по другую сторону Атлантики, отделаться от братьев Да Коста будет гораздо труднее. Я потянулся за одеждой.

— Нам надо поговорить о практических вещах, — лениво проговорил я, взявшись за рубашку и не слишком отдавая себе отчет в смысле сказанного. — Когда будете писать мне на Уиллоу-стрит, пишите на конверте мои инициалы, и никаких слов вроде «лично и конфиденциально». Тогда письмо наверняка дойдет до меня. И не беспокойтесь о деньгах — я дам необходимые распоряжения Хэлу. А теперь по поводу Мэллингхэма…

Она резким движением села в постели и разразилась слезами.

— Не пытайтесь отдать его мне из чувства вины или жалости, Пол, — решительно прервала меня Дайана. — Иначе я буду чувствовать себя оплаченной любовницей. Вопрос о выкупе у вас Мэллингхэма будет для меня стимулом, побуждающим к действию. А сейчас избавьте меня от разговоров об этом.

— Прекрасно, но не потащу же я с собой в Америку всю эту кипу документов — от одного свидетельства о праве на недвижимость пароход пойдет ко дну. Я возьму с собой только бумагу о передаче прав, а все остальное можете сунуть себе под подушку. Вы действительно уверены в том, что не хотите передачи права собственности вам? Пройдет еще какое-то время, прежде чем у вас появятся деньги, и во всяком случае я сомневаюсь в том, что вы сможете работать до рождения ребенка.

— Да? Вы полагаете, что я буду целыми днями валяться в шезлонге! В самом деле, Пол, это звучит так по-викториански!

Не находя сил, чтобы продолжать одеваться, я отбросил одежду и бессильно опустился на кровать.

— О, Пол, не уезжайте… прошу вас… останьтесь здесь… не уезжайте никуда… — Вся ее твердость изменила ей, и лицо Дайаны снова залили слезы.

— О, Боже! — проговорил я. — Боже мой! Черт побери! — взорвался я, что было на меня совершенно не похоже, так как я всегда считал совершенно непозволительной даже самую невинную ругань в присутствии женщины.

— О, как я могла… прошу вас, пожалуйста, простите меня! — разрыдалась Дайана, принимая мою вспышку за раздражение. — Я была так полна решимости быть мужественной, веселой и не сентиментальной…

— Правда? Как досадно! Не думаю, чтобы я смог бы это вынести, — откровенно сказал я Дайане, и словно каким-то чудом наше отчаяние улетучилось, и мы одновременно рассмеялись.

Когда я покончил с одеванием, она проговорила, с сухими глазами, но довольно бессвязно:

— Что я могу сказать? Должно же быть что-то такое… что-то должно быть… не знаю, как сказать — что-то глубоко задевающее — не нахожу слов…

— Может быть «Ave atqvue vale»?12

Она пожала плечами:

— Стало быть, конец!

— Для Катулла, но не для нас! — Я склонился над кроватью для последнего поцелуя. — Берегите себя. Простите меня. Мы еще встретимся.

Последнее, что я помню: я, спотыкаясь, шел по коридору. На верхней площадке лестницы задержался и прислушался. Она не плакала, в воздухе висела отчаянная тишина, и я, нащупывая ногами ступеньки, спустился в холл.

Там меня давно ждали.

— Ну, поехали! — выдавил я с перехваченным дыханием, настолько несчастный, что едва мог говорить. — Какого дьявола мы медлим?

И предоставив всем с разинутыми ртами смотреть на развалины моей воспитанности, проследовал мимо них на улицу, к автомобилю.


Пароход отплыл из Саутгемптона на следующий день.

Заказав себе какие-то совершенно несъедобные закуски, я принялся пить шотландское виски. Я с отвращением прибегал к этому, но эффект от крепкого напитка казался мне более приемлемым, чем туман в голове от моего лекарства. Разумеется, мне непереносимо не хватало Дайаны, но ощущения мои были более сложными, нежели простое чувство утраты. Я был сбит с толку, словно погружен в вакуум, мое смятение все нарастало по мере удаления от английского берега, и я все больше убеждался, что допустил серьезнейшую ошибку за всю свою жизнь. Мне следовало остаться в Мэллингхэме. Я был счастлив, физически чувствовал себя прекрасно, и в голове у меня царил покой. Я принадлежал Европе, но зачем же тогда уезжать? Я чувствовал себя безнадежно отвыкшим от Америки, как если бы ее культура была недоступна моему пониманию, и, сравнивая Европу, с ее красотами, историей и с ее вечным очарованием, с дешевой роскошью и агрессивной энергичностью своей родной страны, я переставал понимать, почему плыл теперь на запад.

Пароход прибывал во второй половине дня десятого ноября, и я с каким-то фатальным, почти болезненным любопытством вышел на палубу, чтобы увидеть столкновение двух своих миров.

Когда я оказался наверху и стоял, вцепившись руками в перила, мы шли через узкие проливы. Был прекрасный, бодривший свежестью вечер, и вода во Внутренней бухте была цвета светло-голубого льда. Стоял штиль, и взору постепенно открывались все знаменитые здания — Уайтхолл, громада «Эдемс экспресс компани», двустворчатая масса «Эквитэбл Лайф», «Зингер-билдинг», как маяк, увенчанный куполом, и самое величественное из всех «Вулворт-билдинг», сиявший белизной и тонко одухотворенный своим сходством с современным собором. Я на секунду закрыл глаза, как будто не мог поверить, что ничего не изменилось, а когда открыл их снова, только тогда осознал всю необычную оригинальность представшего передо мной зрелища. Я увидел сотни лодок и тысячи шпилей, сиявшие башни моего города, злобно мерцавшие в свете солнца как зубы хищника. Я смотрел в пасть Нью-Йорка.

И именно тогда произошло чудо. Впрочем, возможно, я знал, что оно произойдет. Двигаясь по окольной дороге времени, я бессильно соскальзывал в борозду, которой принадлежал. Когда я вновь взглянул на этот город, он показался мне прекрасным со своими взлетавшими вверх башнями, в которых зашифрован мир, где нет ничего недоступного человеку, с его позолоченными шпилями, символизирующими все, чего смог достигнуть человек. Пульс мой участился, теперь это был пульс Нью-Йорка, быстрый, строгий и полный жизненной энергии. Два мои мира столкнулись, на моих глазах снова разошлись, и теперь уродливой показалась мне уже Европа, развращенная, перезревшая до гнили, связанная с воспоминаниями о том, что никогда не вернется, обращенная внутрь самой себя, погрузившаяся в свое истерзанное войной декадентское прошлое. С моих глаз словно спала пелена романтической иллюзии, ко мне снова вернулась способность осознавать действительность, и я понял, что перестал быть беглецом в культуру, которой всегда буду чужд, иммигрантом, пораженным раздвоением чувств, разрывающимся между двумя мирами, путником, соблазненным мечтой, грозившей лишить его всякого честолюбия.

Я был ньюйоркцем, вернувшимся в Нью-Йорк.

Меня оглушил рев гудка, и, пока я смотрел на пыхтевшие под носом корабля буксирные пароходики, все мое смятение испарилось, и в сознании воцарилась полная ясность. В голове у меня проносились одно за другим надолго отложенные решения. Уладить дело с братьями Да Коста. Встряхнуть от спячки своих партнеров. Привести в порядок офис. Разочаровать всех, считавших меня постаревшим, или даже умершим, задав грандиозный бал. Сделать что-нибудь для мальчика Милдред. Поговорить с Элизабет о большевистских склонностях Брюса. Купить у Тифэйни подарок Сильвии по случаю прошедшей годовщины свадьбы. Нанять человека, который наладит бизнес Дайаны…

Я снова вздохнул, подумав о Дайане. Разумеется, в один прекрасный день я увижу ее снова. А Мэллингхэм… Для меня немыслимо было подумать, что я могу никогда больше не увидеть Мэллингхэма.

Буксиры подталкивали нас к пирсу, и я перегнулся через перила, чтобы посмотреть, с каким напряжением они пыхтели. Надо мной высился Нью-Йорк, и я уже снова был в его могучей тени.

Истина состояла в том, что Европа была для меня неприятной, и было ужасно, если бы я снова увидел Мэллингхэм. Жестокой истиной было и то, что продолжать связь с Дайаной было бы не только глупо, но и эгоистично. Я не видел ничего, что могла бы дать эта связь в будущем. Какое у меня было право держать ее в подвешенном состоянии, поддерживаемом ее верностью мне, пока я не решу возобновить наши отношения в Нью-Йорке? Эти отношения не могли длиться годами, и проиграл бы не я, а она. Другое дело, если бы Дайана была постарше и достаточно опытна, чтобы смотреть на это просто как на преходящую радость, но она была слишком молода, уверена в том, что влюблена в меня, а я не мог предложить ей ничего, кроме продолжительной мучительной диеты, боли и унижения. Если я действительно думал о благе Дайаны — а я его очень желал, — разве не милосерднее было бы отрезать ее от себя, как можно скорее сказав ей, что возобновление наших отношений невозможно? Она бы, конечно, страдала, но со временем ее боль притупилась бы. Разумеется, было бы очень приятно иметь в своем распоряжении Дайану, когда бы я ее ни пожелал в будущем, но после шести месяцев бесперспективных отношений я решил, что мне пора подумать не только о себе.

Пароход причалил. Матросы деловито закрепляли канаты. Услышав гул города, я почувствовал, что вернулся домой.

Я подумал о ребенке. «Он, вероятно, умрет, но если выживет… Вряд ли, — думал я, крепко вцепившись в поручни. Может быть, Дайана выйдет замуж, когда убедится в том, как трудно быть матерью-одиночкой, и возможно также, если этому ребенку сильно повезет, его отцом станет тот славный парень, Джеффри Херст. Это, кажется, лучшее, на что можно надеяться».

Как знать, когда-нибудь я бы… Я пытался отбросить эту мысль, что было нелегко. Я вспомнил, как выглядела Викки в четыре года, когда мы вновь соединились, и поручни пароходной палубы расплылись перед моими глазами.

— Капитан говорит, что мы можем сойти с судна первыми, сэр, — прозвучал за моей спиной голос О'Рейли.

Я сошел по трапу и шагнул в хаос таможенного зала, но ждать очереди мне, естественно, не пришлось. О багаже должен был позаботиться Доусон.

Я глубоко вздохнул. Решения были приняты. Теперь остается только их осуществить. Расправив плечи, я стряхнул пыль с манжет, поправил галстук, надел на лицо самую очаровательную из своих улыбок, чтобы скрыть чувство огромной вины, и пошел через таможенный зал навстречу жене.

Загрузка...