Льву Брониславовичу Дубницкому
«От Колывани до Чагоды семьсот верст. Доезжай до Белозера, там повороти на заход. По-другому не проедешь. Прямой дороги от Колывани до Чагоды сроду не было. Пути от начала до конца совсем плохие, все больше непроезжие тропки, а торных дорог и вовсе нет. По топям тропы идут. Ты этих мест не знаешь, поэтому остерегись. За ветром не гонись — в землю уйдешь: топи здесь цепкие и неприметные. На день клади себе не больше тридцати верст: и тех, может быть, не одолеешь. Конь твой больше к степям привык да к шляхам южным; на болотах трудно ему будет. С отъездом не мешкай: как только письмо мое получишь — выезжай в тот же день. Осень скоро, размокнут леса, и не проедешь совсем либо ползти будешь, как жучок малый. Или по-другому сделай: повремени луны две, реки станут, и по льду на юг быстро пройти будет можно — по Двине и по Сухоне. Крюк большой, да по льду, как по мрамору.
Небо все больше темным будет, ни солнца, ни звезд до Белозера не увидишь; смотри не заплутай. Ну да тебе язык звериный известен: не пропадешь. Зверь здесь многочисленный, незлой и бесхитростный до самой Сухоны; дальше уж новгородцы постарались, какого зверя выбили, какого остервенили.
К Чагоде выходи через Суду-реку. У переправы увидишь камень серый, на шлем похожий. От того камня отсчитай по реке сто шагов вниз по течению и в лес сворачивай. В глубине осинник начнется. По кромке его и езжай. Коли осенью туда доберешься, пусть конь в лесу том бересклет найдет и хоть листик малый, да съест: поначалу выворотит коня, зато потом год устали знать не будет. Кстати и мне набери, пожалуйста, бересклета того горсть-другую: удивительный бересклет на Чагоде, а у меня уж кончился. Езжай, значит, вдоль осинничка дальше. Верст через десять горка будет. Сильный в здешнем лесу леший, охотниками обиженный, водить тебя станет, ты ему не давайся и прямо к горочке езжай. Там я знак наш оставил, по нему к Омельфе и выйдешь. Про Омельфу уж наговорились мы с тобой досыта. Не приняла меня княгиня; тебя, может, примет — любят тебя вдовы. Тогда говорил и еще раз скажу: Омельфы остерегайся. Может, и впрямь Божья душа, а может, и волшебство какое нехорошее за ней водится. С Богом.
Вот вспомнил еще. Коли выедешь по дороге на тропу у Ваги-реки, на день задержись да проверь быстренько, не проходил ли в недавнее время по ней пеший отряд человек так из семи. Тут, в Суздале, людишки княжью казну потрепали немножко и на север ушли. Думаю, через Вагу к Дышащему морю бегут: путь тот татям давно известен, и тропка та для людей таких нарочно и проложена. Ну а если вдруг встретишь их, по голове им надавай, казну отбери и в чаще схорони, я за ней потом когда-нибудь подъеду. И вот еще что. Если увидишь в Белозере Кажима-купца, так скажи ему, собаке, что упряжь вся в гниль развалилась и что как Добрыня с делами расквитается, так в Белозеро непременно придет и морду Кажиму побьет. На этом все».
Такое вот письмо получил я от друга своего Добрыни на самом исходе лета. Гонца спросил — не передавал ли чего на словах Добрыня. Но нет, письмо только одно и было.
Наутро выехал я. Не стал до зимы ждать, пока реки станут. Хорошо, конечно, по льду скакать, алмазную пыль за собой клубами подымая, да заскучал я в Колывани.
Колывань — место пустое, глухое и безвидное. Поговорить там не с кем, кроме двух-трех глупых промысловых людей, и делать там нечего, разве только что красную рыбу руками ловить. По своей воле никогда б я туда не заехал, да новость одну проверить было надо, Не подтвердилась новость, напрасно лето потерял: не было Волхва в Колывани.
Не поверил я поначалу Добрыне: чтоб богатырь, да верхом, да всего тридцать верст в день делал! Немыслимое дело! Однако знал, что говорил Добрыня. Хуже пути в жизни моей не было. Одна свинцовая хлябь кругом, не земля, а кисель, да еще и дождь тебя беспрестанно поливает. Тропы теряются, ужами ерзают, проклятые, и все под кустом в клубок свиться норовят и так до весны проспать. И впрямь заплутал бы я в лесах этих. Язык звериный только и выручал. И тут не ошибся Добрыня: непуганы твари местные и доверчивы.
Ехал я, ехал, то и дело голову нагибая, чтоб еловые лапы мне глаза не повыкалывали, аж шея заболела, Ехал, да все направо поглядывал. В той стороне, за морем, на острове, Илюшина могила была. Года еще не прошло, как достал его клинком заговоренным Волхв.
То плакал я мысленно, то вопросы Илюше слал. Но только не разговаривал со мной Илья. Как полетела его душа прочь с острова каменного и холодного, как нырнула в реку Смородинку, так словно и не бывало ее.
Не такой был человек Илья, чтоб друзей своих позабыть. За семью мы друг другу были. Не давала ему, видно, Зга сама слово сказать — великая Зга, мир сотворившая и возненавидевшая. Рот зажимала Илье, карга подземная… Да, боги, боги… Невеликая от них помощь…
Гонялись мы за Волхвом, по всей земле гонялись, да товарища и потеряли. А вражина наш целехонек и, пока мы за ним по колываням всяким шастаем, уж небось давно в Киеве сидит в тереме у князя Ярослава Владимировича и снова сети плетет, всем нам на погибель… Ну да будет и на Волхва управа. Попомнишь ты, как Илью старого добивал… Мой теперь Волхв, не отдам Добрыне, сам врага кончу.
Никого не встретил я, пока от Колывани до Белозера ехал. Тропы все больше звериные шли, и ехать по ним замучаешься: так накланяешься, глаза от сучьев оберегая, что уж не только шея, но и спина заболит. И — ни души, ни следочка человечьего. Думал — может, змей летучий покажется, — так шиш. Лешие здесь и то ленивые, как попова женка. На тропу свернул, как Добрыня просил, — пуста тропа, ни людишек, ни казны, и не проходил никто по тропе этой уж недель десять. Плюнул и дальше поехал, томясь. Скучная дорога. Не могу без врагов я.
Один раз только на странность одну натолкнулся и даже в чаще той на день задержался. В истоках Онеги это было. Ехал-ехал лесом черным, вдруг падалью запахло. Свернул на запах, вижу: пятеро волков растерзанных на земле валяются. Чтоб в месте глухом — волки дохлые, да пять штук, да рядом все?! Не молнией же их поубивало! И чтоб никто из зверей на падаль ту не позарился?! Не брезгует и медведь волчатинкой, а уж про меньших тварей и говорить нечего. Но — не тронуты лежат волки; как хищник неведомый придавил их, так никто с тех пор и не подходил к серым.
Слез я с коня, осмотрел чащу, да так мне это все странно показалось, что только головой я покачал. Волки зубами чьими-то разодраны. Не маленькие зубы, медведю впору, да не медведь. И когтями кто-то по серым прошелся. Сроду не видал я таких когтей, будто крючья железные, на огне закаленные, волков свежевали. Что за бой здесь был? Что за зверь такой удивительный на Онегу пришел? Далеко заезжали мы, много чудес видали, но звери-то у нас все наперечет. Не великая тайна, звери-то. Змеи огненные, крылатые, и те нам знакомы. Но уж никак не змей волков-то рвал, да и не спустится змей на землю в чаще такой — в елках, как в силке, застрянет. Не дурак змей-то.
Стал я зверей да птиц выкликать — не ответил никто: боятся. Раз мне чуден хищник этот, то им и подавно: они гораздо меньше моего видали.
Следов на земле, понятное дело, не осталось. Какие следы, когда дождь второй месяц леса поливает. Еще немного — и поплывут волки в Онегу-реку и из нее в Море Дышащее. Но нашел я на кусточке одном шерсть, и мороз меня пробрал: шерсть седая, в палец длиной как щетина жесткая, а концы — острые-преострые. На иголки серебряные шерсть та похожа. Небывалая шерсть. Новый зверь действительно.
Убрал я шерсть в тряпицу и в суму сунул. Узнать надо будет, что за чудище такое в онежский лес забрело. Ну да мало ли тайн в лесу… Дальше Камня, Уральских гор то есть, почитай, и не хаживал никто, Может, за Уралом белки алмазные живут и лисы там с избу величиной. А тут — шерсть жесткая серебряная. Эка невидаль. Медведь небось новый пришел к нам из стран восточных — вот и загадка вся.
Дальше поехал. О звере невиданном узнал — и ничего больше. Потерянные недели. Дождь, топь, тропы. И ни души… Чрезмерно велика наша земля, я так скажу. Словом на ней перемолвиться не с кем. В Белозере уж я наговорился.
Первым делом нашел Кажима-купца да ухо ему помял немножко. Когда еще Добрыня приедет — а ты знай, новгородское рыло, как богатырям гнилую упряжь продавать! С мечом или с конем не обманешь нас, а с упряжью — попадемся. Если правду сказать, так вовсе оторвал я ухо Кажиму и в реку окуням бросил. Пусть спасибо скажет, что головой его сейчас сом не хрумкает. Не шутят так с богатырями. Злой я был и в Белозере ночи две всего и провел.
Позабавиться хотел, да только хмурые какие-то забавы вышли. Не до веселья мне и к Омельфе поскорей надо.
Доехал до переправы, камень нашел и осинничек, и горку, и знак Добрынин. Нашел и бересклет, две горсти листьев собрал в суму и коню своему веточку сунул. Не выворотило коня с бересклета — небось ушла уж вся Сила из листьев после первого же мороза. Ну да уж Добрыня разберется. Он у нас по этой части мастак. Это я лечить не люблю… А насчет лешего — не слыхал я его: не то Кажимову кровь на мне почуял, не то вовсе куда-то в глушь перебрался. Правда, за это время снег выпал. Может, забаловался леший в первых сугробах и о дозоре своем позабыл.
Еду дальше. К исходу дня запах обозначился: хлебы пекут из муки привозной, дорогой, южной. А потом и тын серый показался, средь леса стоящий. Вот он, Омельфин дом, терем маленький, на петушка похожий, голову из-за тына высовывает, на меня смотрит. И дверь скрипнула. Ну, здравствуй, Омельфа!
Об Омельфе слыхал я давно. Княгиня она была варяжская, Рюрика самого правнучка. Жила во время оно в Киеве при Владимировом дворце, да, овдовев, на Чагоду ушла с людьми верными. С тех пор лет двадцать в лесу живет, за тын не выходит. Звал ее Владимир обратно, дары слал, грамотами ласковыми заманивал — не поехала Омельфа. Пожимал Владимир плечами, недоумевал, все про нее людей разных выспрашивал. Любил Владимир Омельфу. Добрая женщина была, овдовела рано, родить никого не родила, но слова плохого от нее никто не слыхал. А из леса так и не вышла. Говорили про нее люди уклончиво: мол, в тихом месте живет, богам молится, вдовий хлеб потихоньку пристойно ест. А уж теперь и забыли все про Омельфу. Умер Владимир, и такая свара меж сыновьями его пошла, что уж не до тетки им стало. Меня же к Омельфе дорожка привела непростая. И думать не думали мы про Омельфу, за Волхвом по всей земле гоняясь. Но вот тут случилось дело одно…
Скакали мы с Добрыней по Волхвовьим следам, Илюшу в земле северной оставив, слезы утирая. Петлял Волхв, как волчище матерый, знал, что мы за ним по пятам идем. И упустили мы его — далеко уж от моря Дышащего, в Новгородской земле. Упустить упустили — но одну поганую нору его открыли.
Много у Волхва нор на Русской земле, иная и под княжескими палатами есть. А мы нашли лесную, невеликую, на берегах Ильмень-озера. Место неприметное — бережок, осока, сосенки — подземелья и не приметишь вовсе. Ну да мы тогда яростные были, горячие, Сила наша играла и прямиком на подпол вражий вывела. Полезли мы туда и видим — на чуть-чуть только опоздали. Был здесь вражина, ел и спал даже, но уж дня два как ушел.
Уходил впопыхах. Убежище свое перед уходом все перерыл: искал что-то, а прибрать за собой не успел. Ну да не осталось, конечно, на виду ничего стоящего. Не мальчик Волхв, в войну играющий.
Стенки там глиной выложены были. Осмотрели мы все, обстукали — ничего не нашли. Тогда стали землю Силой мерить — и обозначился под полом тайник в локоть глубиной. Залезли — а там вещь странная: береста старая, а на ней знаки непонятные и голубок. А под ней береста другая: словно рисунок какой. Посмотрел на нее друг мой Добрыня и нахмурился: «Эге, — говорит, — Алеша, не узор это и не руны приворотные, а нарисованы здесь Белозеро и Суда-река, а на Чагоде крест стоит. Знаю я теперь, к кому голубок тот на Суду-реку летал».
Дальше разделиться нам пришлось. Я на Колывань спешно помчался, а Добрыня — на Чагоду. Да только не приняла его Омельфа. Что с бабой делать будешь? Терем топором рубить, а ее саму огнем пытать, про тайны выспрашивая? Рюрикова рода Омельфа, и не годится об этом даже и думать. Уехал несолоно хлебавши Добрыня, да сразу и завертелся, и к Черному морю пошел след один проверять. Ну а мне в Колывань написал. Алеше теперь с Омельфой разговаривать, а что — и поговорю. Правильно Добрыня пишет: всегда меня вдовы любили.
Долго выкликивал я Омельфино имя. К тыну уж самому подъехал. Не откликался никто; по двору шмыгали людишки, вооружались неслышно, я так думаю, но ворот не отворяли. Скучно мне ждать стало, принялся я снежки лепить да в терем бросать.
Это у детей снежок затея невеликая. А снежок богатырский, с любовью вылепленный да с силой брошенный, шею свернуть может. Стукались снежки мои о терем-теремок, аж дрожал он. Наконец рассердился я, в конька резного снаряд запустил. Грохнул конечек на землю, и доски следом посыпались. И кричит из-за тына голос дрожащий, старческий, мужской:
— Князя киевского дом сей! Смертью за увечья строительные ответишь!
— Ах, князя киевского, — говорю, — так он мне друг. Простит мне князь Ярослав Владимирович, коли тетку его повеселю немножко.
На голос прицелился, да через тын снежок и перекинул — но так, вполсилы. Рухнул на снег переговорщик и как свинья завизжал:
— Матушка-княгиня, отвори ему лучше, всех нас поубивает, злодей!
Зашлепали по двору ноги старушечьи. На крыльце, видно, Омельфа стояла, за осадой моей наблюдая. И говорит голос тонкий, встревоженный:
— Отвечай мне немедленно, смерд, чей ты и добиваешься чего? Быстро отвечай, а не то выпороть тебя велю.
Ох, Рюрикова кровь! Ни разу не слыхал я Омельфиного голоса — но как не признать княгиню после слова ласкового такого?
— Не смерд, — говорю, — а богатырь. Алешей кличут. Слыхала и ты обо мне в затворе своем.
Заголосила Омельфа:
— Ох, лихо мне, ох, горе! Этот богатырь похуже прежнего будет!
— Добрыня-то тебе чем не угодил? — спрашиваю.
— Настырен он, но теперь думаю, лучше б я его на двор пустила, ты-то дерзок непримерно, и боюсь я тебя!
— Не бойся, княгиня, — говорю, — Рюриковичам я служу. Не хоронись понапрасну, пусти.
— Такие-то слуги княжеские теперь на земле Русской пошли! — Омельфа говорит ядовито. — Господские терема рушат!
— Спешное у меня дело к тебе и важное. Престольный я богатырь и Ярославу Владимировичу человек близкий, каким и отцу его, Владимиру-князю, раньше был.
— Да уж забыла я родных своих, — хитрит Омельфа. — Чужие они мне теперь. Я больше с белочками да с зайчиками.
— Про зайцев и поговорим, — успокаиваю. — О государственных делах речи не будет.
— Завтра приходи.
— В лесу замерзнуть боюсь.
— А я тебе шкур медвежьих вышлю, — уговаривает старуха.
Озлился я:
— Ну так медведем в твой дом и войду. Ты что думаешь, я тын твой кулаком одним не проткну?! — И по тыну ударил легонько.
Закачался тын, заплакала Омельфа и во двор впустить меня велела. Распахнулись разбухшие ворота (видно, редко из них хозяева выходят), и въехал я во двор. С коня соскочил тут же, старухе до земли поклонился. Косится на меня затворница, в сторону жмется:
— Ну что с тобой теперь делать? На дворе ведь, поди, ночевать не станешь?
— Не стану, — говорю. — Не пичужка я, не пес и не попрошайка.
Вздохнула Омельфа:
— Ладно. За мной иди.
Заходим в терем — там чисто везде, вымыто, выскоблено, травами летними пахнет и маслом розовым. По лавкам вышивки веселые разложены — птицы там, вьюнки, солнышки всякие. По стенам посуда расписная. По-девичьи Омельфа живет. И саму ее рассмотрел я. Сухонькая, легонькая, личико сморщенное и глаза выцветшие да заплаканные, голубенькие. Икон в доме нет, а стоит в нише камень грубый, белый, вроде бабы голой: Мокоши Омельфа молится. Успокоил ее как мог, посулил завтра поутру сосну любую на выбор в лесу свалить — на конек новый. Сели за стол, распорядилась Омельфа хлеб и мед подать. Без опаски есть стал. Нет у Омельфы Силы и злого умысла нет. Хитрая старушонка, но безвредная.
— Старым богам молишься? — спрашиваю. — Не приняла царьградскую веру?
— Не приняла, — поджимает губы Омельфа недовольно. — В пращуровой вере помру. Последняя я из Рюриковичей верная осталась… Крестить меня, поди, князь послал?
Засмеялся я старушечьей печали: нет дел больше У Ярослава, как теток в купель окунать!
— Да молись кому хочешь, — говорю. — Хоть зайцу поклоны бей. До этого князю дела нет.
— Вся семья уж Новому молится, — настаивает Омельфа. — Я одна за Мокошь стою. Боюсь, пришлет мне князь попа.
— А ты князя не серди, — советую, — он тебя по-родственному и пожалеет. Доживешь век свой, как тебе любо.
Встрепенулась Омельфа:
— Да я-то уж вроде угодить стараюсь! Ни во что не встреваю, гостинцы малые посылаю, язык на привязи держу.
— А ты язык-то как раз на сегодня и распусти, — снова советую. — Расспросить мне тебя надо. Княжеское дело у меня, между прочим.
Не слукавил я. Давно уж Ярослав право нам дал на него при нужде ссылаться, по вражьему следу торопясь.
Испугалась Омельфа, за грудь схватилась: там у нее под платьем деревяшка какая-то спрятана, оберег старый.
— Да не обмирай, — успокаиваю. — Не знаешь ты тайн страшных. Не о чем тебе печься. Пустое дело у меня к тебе. Ты скажи, видишься в затворе своем с кем?
— А ни с кем не вижусь. Гонцов от племяшей принимаю, купцов иной раз — товар рассмотреть, а больше никого у меня не бывает.
— Гостей необычных, занятных — не водилось?
— Не водилось. — Омельфа отвечает, глаза потупив.
Чего уж там, понятно: врет затворница.
— Так-так, — говорю, — а голубок-то твой к тебе часто прилетает?
Ахнула Омельфа и платком закрылась.
— Бересту, — говорю, — где берешь для писем-то? Из Новгорода возят небось? Непростое дело — писчая береста.
Сбросила Омельфа плат и на меня с ненавистью уставилась. Ворот, жемчугом вышитый, рванула:
— Режь меня, жги, пытай, мучь — ни словечка не скажу! В печку бросай, конем топчи — в глаза тебе плюну!
И ведь плюнула, в тот же самый миг и плюнула, ведьма старая, безмозглая!
Утерся я. Вот какие дела. Ахнул бы князь Ярослав, когда б узнал, какие голубки к тетке его залетают, ахнул бы и Омельфу на части резать бы стал, правды допытываясь. Умылась бы Омельфа в крови своей. Ну так то по-родственному, промеж своих какие счеты! Я же человек чужой, из простого звания, не мне княгинь на допрос вести… Хотелось мне, конечно, Омельфу за волосы схватить и в воздух приподнять маленько, чтоб разговорить старую. Однако Рюриковичам служу…
Поднялся, меч достал. Визжит Омельфа и снова в меня плюет: смерти боится.
— Когда ж слюна у тебя кончится, — говорю, — гадюка ты теремная!
Стал мечом терем мерить. Неужто не оставил Волхв по себе памятки?
На Омельфину грудь меч показал. Понятно теперь, что за оберег на себе старуха таскала, за что руками хваталась. Ну да не раздевать же ее. Так, мечом в воздухе махнул, платье разрезал, кожи не задевая. Упал на пол диковинный оберег, божок дальний, зверообразный, Омельфа на него повалилась, руки-ноги растопырила и шипит по-змеиному.
— Да пропади ты, — говорю, — пропадом. Знал бы Рюрик, какую тварь заботливую и влюбчивую корень его даст. То с князем-мужем постель делила, теперь голубка лесного завела… Милого увидишь — скажи: пусть лучше сам на себя руки наложит. Коли мне попадется — легкой смертью не умрет голубок твой.
Лежит Омельфа на полу и стонет жалобно, и слезы из глаз катятся.
Плюнул я и вышел. Теперь понятно, откуда вражина всю подноготную Владимира-князя знал. Уж каких только песен тетка старая ему не напела! Ничего не утаила, ветошка глупая. Хитер Волхв и проворен: уж и на Рюрикову плоть лапу наложил! Шустер голубок…
Дворня вся разбежалась, хозяйкин визг заслышав. Обабились Омельфины защитнички, за тыном сидючи. А может, Волхв порчу на них навел.
Свистнул я так, что окошки задрожали и снег с веток попадал, на коня сел и за ворота выехал. В лесу развернулся тихонько и назад к терему повернул. Смотрю: выскочили из ворот четверо и вдоль тына порскнули. Трое быстро назад бегом вернулись: нет Алеши, уехал; закрыли ворота.
А четвертый пропал.
Найти его я не смог.
Зима того года была жестокая и долгая. По всей земле люди замерзали на дорогах. Кони отказывались выходить из стойла. Мелкие реки промерзли до самого дна; рыба погибла. Повсеместно, от черноморских пределов до самых вечных льдов, в лесах и степях наступила бескормица. Звери стаями потянулись к жилью. Зайцы забирались в подклети, как мыши. Лисицы заползали в дома, чтобы там свирепо вцепиться зубами в последнюю оголодавшую курицу. Орланы семьями сидели на крышах, ожидая от людей хоть какого-нибудь пропитания. По ночам над избами кружили филины и время от времени нападали на малых детей, выскочивших на двор по нужде. Волки вышли из лесов и бесстрашно нападали на любые обозы, не гнушаясь человечины. По ночам они заполоняли деревни и скопом рвались в хлева, где ревела умирающая с голоду скотина. Собак разорвали почти всех.
Ночи того года были страшны. Звезды приблизились к земле и налились ярым морозным огнем. Красные, зеленые и белые, они злобно таращились на притихшую замерзшую равнину. Они заметно увеличились в размерах и висели в черном небе, как до краев наполненные ядом хрустальные сосуды. Многие наблюдали в них чертей. Луна выцвела до белизны и светила так ярко, что больно было смотреть. В чертах ее усматривали лик самого Сатаны — или Мокоши. Многие в ту зиму сошли от этого лика с ума.
Беда эта охватила все известные земли. В непривычных к холоду западных странах вымирали целые города. В Богемии началось людоедство. Берега Черного моря сковал лед. Корабли не могли пробиться на Русь ни из Царьграда, ни из Синопа. Степи лежали в глубочайшем снегу, и караваны, шедшие из Тмуторокани и Херсонеса, застревали в сугробах, где их добивали небывалой величины волки. Покрылось льдом Варяжское море; плавать по нему было нельзя. Впервые на памяти людей закрылся путь из варяг в греки. Русская земля оказалась отрезана.
Христиане говорили, что пришел конец света, и пеняли князьям, что те не перебили всех идолопоклонников. Молельцы Перуна, напротив, валили все на христиан и злорадно поминали Рюриковичам, как князь Владимир побросал идолов в Днепр. Случилось несколько кровавых схваток: крещеные сжигали Перуновы рощи, староверцы громили церкви. Приближалась весна, но теплей не становилось. Многие утверждали, что тепло теперь вообще больше никогда не наступит.
Пошли разговоры про одичание земли и явление небывалых либо забытых зверей. Под Туровом, в местах обжитых и населенных, объявились три змея сразу. Они прилетели с востока, из-за Камня, оголодав, а замерзнув. В устье Днепра всплыл перепончатый морской черт о двух головах. С северных гор валом повалили белые волки. У Дышащего моря появились неведомые племена. Они ели сырое мясо и говорили на языке, которого не понимал ни один человек. Говорили, что от морозов треснул и развалился сам Алатырь-камень и что Русская земля теперь без защиты.
Говорили и о вовсе диковинных вещах. Многие уверяли, что зайцы заголосили по-человечьи, что мыши собираются на снегу крестом и так тихо погибают, что, пожрав странников на дорогах, волки превращаются в оборотней и живут в избах семейно, выходя ночью на новые кровавые дела. Передавали, что под Псковом объявился невиданный зверь. Имя ему Скима, роста он медвежьего, норова — волчьего, ходит на задних лапах, шерсть у него железная, никого и ничего не боится, с ревом бросается на огонь и умело затаптывает костры, любит человечину, но не брезгует и дичиной, говорит по-людски, и убить его нельзя. Говорили и о золотых горностаях, поджигающих избы, и о черной утке, выкалывающей глаза старикам, и о многом другом, небывалом и страшном.
В ту зиму я скитался по Новгородчине и Псковщине безо всякой цели. Добрыня назначил мне встречу на середину весны. Времени было как никогда много, дел же не находилось. Пустив коня рысью, мерно покачиваясь в седле, я объезжал оцепеневшую землю. Отбивал обозы от волков, возвращал к жизни замерзших путников, когда надо — усмирял бунтующих. Но все это были пустяки.
Из головы у меня не шел Омельфин человек, пропавший, как растаявший, в лесу. Редко кого упускал я, а уж дворового холопа — так и вовсе не бывало такого никогда. Я не сомневался, что он ушел к Волхву. Упустил я его, конечно, не по беспечности, а оттого, что путь его скрыла от меня вражья Сила. Прав был Добрыня: какое-то волшебство на Омельфином тереме все-таки было. Должно быть, Волхв огородил ее дом Сильным словом.
Поскитавшись по холодной земле, я решил снова ехать на Чагоду. При этом мне самому было непонятно, на что я рассчитывал и чего ждал.
Как добиться толку от проклятой старухи, я не знал. Думаю, даже под пыткой она бы ничего мне не сказала: стариковская любовь как булат.
Приблизившись к Чагоде, я поехал тайно, лесами, то и дело увязая в снегах. Однако выезжать на дорогу я не хотел: старухины дворовые, несомненно, крутились по всей округе, и нельзя было допустить, чтоб они пронюхали про мое возвращение. Загодя и огнедышащий змей не страшен, а невзначай и заяц за льва сойдет. По дороге я ломал голову, чем мне пронять проклятую Омельфу. Старуха была труслива, но вместе с тем тверда как кремень (варяжскую внучку с пути свернуть — что скалу из моря выворотить).
Поразмыслив, я решил напугать Омельфу зверем. Конечно, старуха жила в лесах и зверье было ей не в диковину. Однако я давно приметил, что в лесу боятся волка, а в городе — князя. Не понимает городской житель страха, зверьми нагоняемого, а тот, кто в глушь забился, городского кнута не боится. Ужас — он каждую ночь должен под окнами ходить. Змея страшного, но редкого и залетного, меньше боятся, чем обычного вожака серого.
Я решил запустить в Омельфин терем медведя. Все ж таки больше в нем страху, чем в волке. Перед волком дубовую дверь захлопнешь — и не войдет он в дом, на улице останется зубами клацать. А медведь и терем своротить может, и вообще злоба в нем слепая, Айкая, не алчная, как в волке, а бессмысленная и поэтому грозная. К тому же если волк — зверь, и все, то медведь отчасти на человека похож и тем особенно лют…
Медведей на Чагоде немерено. Местные жители называют его здесь просто: хозяин. Встретить на Чагоде медведя самое распростое дело. Однако стояла зима, и хозяин спал под снегом, в берлоге. Надо было искать шатуна.
Прошлая осень выдалась теплой и урожайной (так часто бывает перед холодными зимами), орехов и ягод в лесах было невпроворот, медведи наелись от пуза, спали крепко, и шатунов было мало. Я проискал бродягу два дня.
Только на третье утро я наткнулся на свежие следы, которые вывели меня к задранному лосю. Шатун оголодал и оставил от сохатого одни рога. Я пошел дальше и вскоре заприметил в мелколесье бурый шар. Сытый медведь спал в кустах бузины, я успокоился и потихоньку отправился проведать Омельфин терем.
За тыном кого-то ждали. Изнутри, по всем четырем углам, у потайных смотровых щелей топтались дозорные. Вряд ли это было в мою честь: я навестил Омельфу три месяца назад и с тех пор ничем себя не обнаружил. В тереме же царило какое-то непонятное оживление. Запахи, доносившиеся до меня, ясно говорили о том, что в тереме пекут, варят и жарят. Доносился и прелый дух стирки. По всему можно было предположить, что Омельфа ждала гостей.
Больше ничего заметить мне не удалось, и я ушел прочь, гадая, кого же поджидала старуха. Уж не вызвала ли она нарочного от князя Ярослава, чтоб пожаловаться на меня? Однако никаких нарочных так не ждут. Не сам князь же к Омельфе едет! В глубокой задумчивости я ушел в лес и принялся рассеянно следить за спящим хозяином. Ждал я до темноты, потом с медведем заговорил. Тот, кто не знает наших дел, подумает, что с глупым зверем разговаривать легко — подумает и ошибется. Конечно, легко спросить: где озеро? Где река? Нет ли в лесу человека? Куда уходят тропы? Не в топь ли? Не видно ли коней на дороге? Тут же звери ответят тебе. Совсем другое — просить зверя что-то сделать. Вовсе к этому звери не приспособлены. Управлять ими трудно, почти невозможно. К тому же медведь поумней и поупрямей мыши будет, ему так просто в башку не залезешь…
Битый час работал я Силой, уж совсем выдыхаясь. Медведь только сопел, облизывался и крутил головой, пока я внушал ему, что за серым тыном навалены бочки с зерном и медом и что по двору бегает молодая кобылка. Мозги его ворочались споро. Он думал про людей, вооруженных острыми копьями, про горячие факелы, которые будут совать ему в морду, про надоедливых собак, которые непременно вцепятся ему в мохнатые штаны. Только ночью мне удалось победить его страх.
Не спеша, медведь поднялся, рявкнул, отряхнулся и направился в сторону жилья. Я следовал за ним. Когда до терема оставалось с полверсты, забрехали собаки. Медведь остановился в раздумье. Я проклял Омельфиных шавок и вновь принялся напускать на зверя сладкого дурману. Наконец хозяин решительно потряс головой, с удовольствием представил, как расшвыряет шавок во все стороны и даже шваркнет какую-нибудь о забор, и последовал дальше.
Подобравшись поближе, он начал выбирать наилучший подход. Я стал совсем близко к воротам. Меня донельзя удивило, что Омельфин двор вдруг как вымер. Ушли дозорные, ни души не осталось за тыном, замолчал терем. Это было странно. Собаки лаяли яростно и хрипло, именно так, как лают они на подкрадывающегося крупного зверя, которого сами страшатся. Человек, проживший за тыном в лесу хотя бы год, никогда не отмахнется от такого лая, а возьмет рогатину и огня и пойдет встречать лесного хозяина железом и жаром. Омельфа же отчего-то удалила всех вон.
Однако я вообще перестал что-либо понимать, когда медведь приблизился к тыну.
Собаки от страха и ярости потеряли рассудок и уж хрипели и давились, а не лаяли. Людей же во дворе по-прежнему не было.
Медведь тем временем встал на задние лапы, привалился к воротам, заревел и ударил по доскам. Когда он заскреб когтями по тыну, в тереме отворилась дверь.
Услышав человека, медведь замолчал, в нерешительности сопя и на всякий случай прикидывая, куда бы деться. Потом снова поворотил морду к терему, коротко рявкнул и злобно скребнул лапой по доскам еще раз. Тут из-за тына послышался тихий, прерывающийся, полный нетерпения голос Омельфы:
— Скимушка, ты?
Земля ушла у меня из-под ног. Скрипнуло смотровое окошко, и тут же раздался ужасающий визг:
— Медведь! Ме-едве-е-едь! А-а-а!!!
Хозяин рявкнул и отпрянул, а Омельфа уж неслась к терему, спотыкаясь и вопя во все горло:
— Лю-юди! Рогатину! Медведь! Огня! Огня! Огня!!
Хозяин поворотился и, переваливаясь, побежал в лес. Уж приоткрывались ворота, вылетали на снег обезумевшие собаки, полыхали факелы…
Я ушел подальше и в изнеможении сел в снег.
Так вот в каком обличье показывался Омельфе ее голубок! Так вот кого Омельфа сегодня в гости ждала, кому пекла-варила! Так вот что это за Скима-зверь, который говорит по-людски и которого невозможно убить! Так вот чью игольчатую шерсть подобрал я в онежском лесу! Так вот какую личину напялил на себя теперь Волхв! Так вот что это за новая напасть! Я застонал от стыда и хватил себя кулаком по лбу.
Голова у меня шла кругом. Аи да Алеша-простак! Аи да Святогоров ученик! Видел бы его сейчас Святогор! Сию минуту за Скимой-зверем отправляться мне надо. Оборотнем Волхв стал.
Но не простым оборотнем, когда мужик — в волка, а баба — в лисицу, и когда дела у них хоть и кровавые, но безмозглые: загрызть кого, и вся недолга. Волхв же под себя зверя целого нового слепил с шерстью железной… Вот это да, это — Сила… Опасно ему стало по земле человеком ходить. Уж примелькался и во дворцах, и в хатах. Знают теперь люди, чего от кудесника этого ждать: если не войны, так пожара, не пожара, так свары, не свары, так хвори или какого другого лиха. А властвовать-то хочется, седьмой десяток Волхв разменял, а в Киев так королевичем и не въехал пока.
Правильно сделал, что зверем обернулся. К голубушке своей Омельфе в зверином обличье приходил и уж в опочивальне личину менял. Однако привыкла его Омельфа зверем встречать, медведеобразным, рыкающим, в ворота скребущимся… Да, дела… Круто завернул Волхв…
Бессильно волшебство против времени. Постарел Волхв, как и все мы, смертные, стареем. А звериная оболочка — вон она, новехонька, да еще кто знает, какой век Волхв зверю тому положил…
Зверя бить немедленно надо. Теперь Волхва сразишь — он Скимой обернется и на тебя тут же бросится с мордой оскаленной. В Скиме теперь Волхвовья Жизнь. В Скиме и смерть его. Вот что понял я, в Омельфином лесу сидючи.
Однако на самом деле проку от всех этих мыслей было немного. Как Скиму брать? Оборотня обычного — не мечом и не стрелой, а либо колом осиновым, либо клинком серебряным, заговоренным. Ну а Скиму-то, Скиму? На каком огне клинок тот закалять, какие слова булату шептать? И где осину такую сыскать, чтоб зверя железного в яму загнала?
Когда Волхв нового зверя придумывал, должна была спросить его великая Зга, мать всех вещей, каков век тому положить и какую смерть. Не даст никому Зга жизни вечной, да, по правде говоря, и вообще больше ста годов никому не даст. Но на зверя такого особая смерть должна быть условлена. Положит Зга Скиме смерть от стрелы яхонтовой, или от клинка хрустального, или от воды заморской — пока догадаешься, сожрет тебя Скима.
Очень хотелось мне по Скиминому следу тотчас пойти. У терема Омельфина потерял я след этот — в другом месте подхвачу. От Пскова до Новгорода гуляет теперь Скима. Да нельзя мне на него пока идти. Подомнет меня Скима под себя, как зайчишку худого. Повременить надо и про Скимину смерть вызнать обязательно.
Вздохнул я, поднялся. Ночь уж была. Огляделся кругом, прислушался.
Не спит Омельфин терем, стоят на дворе слуги, за лесом в щелочки потайные подглядывают, а может, и сама Омельфа зрачком яростным обманщика в ночи выискивает. Не поможет это, Омельфа. Меня Скима только один напугать может.
Разминулись мы на этот раз со Скимой. Спугнул я его. Не придет к тебе ни сегодня, ни завтра. Свиньям яства дорогие пойдут. Ну да не горюй, старуха: будут у тебя сегодня, Омельфа, и праздник и веселье.
Запалил я семь веток. Долго будут гореть они и погаснут неохотно. Слова я для этого знал особенные и мысль огненную дереву сопротивляющемуся передал. Запалил ветки и тын Омельфин с четырех сторон ими обложил. Разом вспыхнул тын, как венец соломенный.
Завыли на дворе, запричитали, заметались. Отошел я в сторонку. Быстро сгорел тын, обнажился терем Омельфин, как подлость людская всегда обнажается. Отстояла его дворня — да и не хотел я Омельфиной погибели. Волхвовью оборону лишь снять хотел. Теперь — строй, Омельфа, тын наново. Хороший будет тын, прочный, но без Сильных слов на нем. А голубок твой сюда не прилетит больше. Глаза выплачешь, меня по ночам проклиная, но не видать тебе голубка своего. Остережется он являться туда, где огонь мой погулял. Вырвал я из тына твоего ядовитые зубы, Омельфа. Доживай век на покое. Никто тебя больше не потревожит.
Я умылся снегом, отряхнул коня от черного пепла и сел в седло.
Встреча наша с Добрыней назначена была под Угличем, на волжском берегу, в давно известном нам укромном месте. Роща там дубовая священная, но народ в нее не ходит: во-первых, попы не велят и за то казнью казнят, а во-вторых, больно часто там Перун себя кажет.
Раньше Добрыни приехал я и в роще той в снегу яму себе вырыл глубокую. Там полмесяца и проспал. Перуна не видал, конечно: в исключительные зимы только кажет себя Перун, а так до весны в небе, у солнца самого, бродит. Так вот однажды сплю, и вдруг словно руку мою пожал кто легонько. Проснулся, думаю — едет Добрыня и близко уж он. Действительно — на другой день приехал.
Долго мы с Добрыней просидели в снежной пещере моей. Рассказал я ему все. Руками оба развели: веревочек много, а к зверю ни одна не привязана. Перегрыз все. Ушел. Вздохнул Добрыня:
— Не хороши дела в году этом. Тут еще — слыхал? — Брячислав дурную дурь затеял.
Брячислав был Ярославу племянник. Мятеж затеял и впрямь сдуру: молод был, глуп и самонадеян (не очень-то вообще умны Рюриковичи). Новгород взял с лету, раздел пращурову вотчину до нитки и увел множество новгородцев в полон. О походе на престольный Киев Брячислав и не мечтал, а мечтал о том, чтобы, подобно варяжским конунгам, которым доводился праправнуком, невозбранно грабить по всей земле богатые города. Разбойник был Брячислав, одним словом. И варяжские родичи, которых он из-за моря выписал, не лучше были. Дикими им казались русские обычаи, когда князь земли вокруг себя собирал, — варяги-то больше в набеги ходили: кровь у них до сих пор молодая и глупая. Над Брячиславом же в семье киевской давно смеялись. На Руси вырос, а все на север глядит, на цыпочки встает — дотянуться бы. За варягами пришлыми сызмальства бегал, про морские походы расспрашивал, лодочки они ему из бересты вырезали, с мордой драконьей оскаленной на носу. Что делать — кровь, она себя всегда явит.
Решили мы с Добрыней на выручку Ярославу не спешить. Пустое дело было. Не первый это мятеж и не последний, и не несчастье какое великое, а так, укус зверька малого. Пускай добывает себе князь Ярослав Владимирович легкую славу в бою.
Знали мы: рассвирепел Ярослав и племянника ищет, из Киева уж давно вышел с войском отборным, вору наперехват. Не уйти Брячиславу. Обозов взял много в Новгороде, не рассчитал. Жадность подвела. Русская земля — болотиста она и равнинна, это тебе не по морю синему сундуки с золотом на корабликах возить…
По пятам Брячислава неспешно мы шли, от нечего делать следы его исследуя. Медленно тянется Брячиславово войско, пригибает его к земле новгородское золото. Вон повозка брошена, здесь конь в топи увяз, а тут три покойника лежат — монетку не поделили. Ярится Брячислав, взад-вперед вдоль строя скачет, воинов и носильщиков погоняет, пряжку от плаща потерял даже смарагдовую… Нехорошо сейчас Брячиславу, неуютно и боязно. Ничего… А ты у своих не тащи…
Армию Ярослава мы встретили уже на Ловати. Как мы и думали, Ярослав перехватил племяша на реке Судоме в Псковской земле и разбил без труда. Разбиты были и варяжские родственнички. Пленников новгородских Ярослав освободил, казну у Брячислава отобрал, а самого отхлестал прилюдно по щекам, как щенка малого, и на колени поставил. И то дело. А то и выпороть князька было б не грех.
Боязлив был Брячислав и руку Ярославу поцеловал, и заплакал, и на кресте божился от присяги больше не отступать, а что до новгородского похода, то это его бес-де попутал.
Бес этот был нам не внове. Приземист, сухощав, волос черный, с проседью, движется, как игрушка царьградская заводная — резко, неловко, но споро. Давно уж бес тот был нам знаком. Сам Волхв приходил Брячислава смущать. К старшим Рюриковичам не суется уж, а этого, меньшого, думал поймать на нехитрую Уду. Богатства сулил, жизнь вольную, обещал к морю Варяжскому вывести, на ладьи войско поставить и в Дальние страны обильные пенным путем повести. Не выдержал Брячислав, дрогнул. Дедовская слава покоя ему не давала, тесна земля Русская казалась, на моря хотел варяженок вернуться. Да уж, поплавал…
Ярослав был в ярости. И его сманил во времена недавние Волхв на усобицу. Сводил брови Владимиров сын, усом дрожал: что ж богатыри волчищу этого никак не придавят? Промолчали мы. Правильно гневается князь. Обещали Волхва кончить — да вместо этого Илью потеряли. Одним богатырем меньше стало. От князя отдалились, в хвосте ехали, а сами говорили промеж себя: плохие века наступают. Кончается богатырей время.
До нас Святогор Русскую землю держал, а до него — Микула и Вольга. Сто лет богатыри великим дозором ходили. Святогор Кащея победил. У Микулы с Вольгой свои тайные дела были. Никита, Добрынин Учитель, тоже не порожняком жизнь прожил. И мы своего добьемся — завалим Волхва-вражину… Но только что ж это за нами не идет никто? Нет у нас учеников. Просятся многие, да не богатырская кость, не богатырский глаз, а про ум уж и речи нет. Помрем мы — останется Русская земля без защитников. Рюриковичи — много ли они наохраняют с нравом их бешеным и сварливым…
Так вот ехали, говорили, головами качали. Несколько дней прошло, а мы все об одном. Уж и забыли про Ярослава-князя, все советуемся, об учениках горюем, средства всякие в уме перебираем. Да без толку все. Может, и вовремя Илья ушел: не успел он горечи этой отведать…
Так в мыслях невеселых доехали мы с княжеским войском до Киева. В Киеве же нас удивили.
Город встречал княжескую армию плачем. Несколько гонцов выслал вперед себя Ярослав, но не поверил им народ, и во дворце не поверили. Решили все почему-то, что полегла Ярославова дружина, а если не полегла, то искалечена и наполовину повыбита. Вот и бросались теперь жены с воем на шею мужьям, которых в мертвецах уж держали.
Странно нам это показалось. Киев вообще город тщеславный, надменный и спесивый. То ли оттого, что на холмах стоит над рекой великой, то ли Сила в нем такая, то ли царьградцы дурь эту кесарьскую сюда занесли. Но только всегда готовится Киев к победе — даже тогда, когда и неоткуда ждать ее, победу-то. Уж сколько раз бывало — уйдет на войну войско, а городские уж столы накрывают, меды готовят — на победных пирах бражничать. И не раз меды те в Днепр выливали, потому что не хвались, на битву едучи. Горькое похмелье от медов тех было. Но чтобы Киев — да зарыдал, да еще после того, как гонцы о победе возвестили — невиданное то дело!
Мы сразу на Волхва подумали: мол, он мрак нагоняет, сердца смущает. Отлично умеет это Волхв делать. Если постарается, может и целый город страхом, как платком, накрыть. Тем более что в Киеве он свой и помощников здесь у него предостаточно (когда только мы хорей этих передушим! Все руки не доходят). Но дело было, как оказалось, в другом.
Как сумерки падут, выезжает на улицу призрак в кольчуге. Кольчуга иссечена, сам страшный, один глаз вытек, второй в землю недвижно уперт, меч сломан, конь виден едва-едва, если издали смотреть, так и вовсе по воздуху призрак плывет. Медленно едет, не спешит, слов никаких не говорит, но только каждый вечер является, весь город объезжает, а потом в Днепр уходит, и до следующей ночи нет его. В дождь, правда, не показывается — или просто не различить его под дождем. Слабый призрак, Силы в нем особой нет, а так — знак какой-то. И больше сказали: князя Святополка в нем признали.
Князь Святополк, Ярославов брат, Владимиров сын, был Волхва наилучший радетель. Едва не перевернули они Русскую землю вместе, насилу мы тогда с ними справились. Бежал Святополк в Богемскую сторону и в лесах тамошних пропал. Последнее, что рассказывали — видели: нес его конь стремглав по лесу, а Святополк уж и поводья бросил, и лицо к небесам задрал и то плачет, то смеется бессмысленно. Так в Богемских лесах и сгинул, обезумевший.
Сомнение нас взяло. Говорят — квелый призрак, мало в нем плоти, а больше воздух один. Призраки — они ведь как различаются? Бывают такие, что осязать их можно. Бывали случаи, что женщина от призрака зачинала и младенца здорового рожала. Короткая, правда, жизнь у младенца такого была. Осязаемый призрак дверь железную с петель снести может. По большей части страстные это люди, не своей смертью умершие. Дела у них на земле остались: девица там, сродственник неотомщенный, казна украденная или государство целое. Вот таким Святополку бы и быть. Когда же в призраке воздух один, слегка только подкрашенный, то обычно от легких людей они и ни во что не лезут. Печальны, тайн не знают, ни вреда, ни пользы от них.
Святополк же был человек яростный, трусливый, изобретательный и алчный. Печали в нем вовсе не было. Людей ненавидел. А брата Ярослава — особенно. Ему бы из леса выехать да Ярославу в темя копьем и ткнуть (не защитишься от призрака). А он вместо этого огороды киевские объезжает и вздыхает по-девичьи.
Как на грех, только въехали мы в Киев, посещения прекратились. Луну целую прождали — и ничего. Наконец прибегают: «На Подоле князь Святополк объявился!»
Поскакали мы скорей с Добрыней туда.
Как раз из сада монастырского выезжал призрак. В руке меч сломанный, голову на грудь повесил и покачивает ею, как пьяный, по сторонам не смотрит. Бледный весь, белый почти, и все видно сквозь него, и плоти нет никакой, конечно. До нас доехал, остановился, голову поднял, в глаза Добрыне смотрит. Губами стал шевелить, будто сказать что хочет. Пошевелил-пошевелил, снова голову на грудь уронил и дальше поехал. Мы за ним бросились — а он в небо скакнул — и нет его.
— Не нравится мне это, — Добрыня говорит, — не к добру мертвец разъездился. Глаз выбит, меч сломан, сам побит весь — войну пророчит. Да и не бывало такого никогда, чтоб призрак по Киеву третий месяц разъезжал. В Чернигове, конечно, Бабка Красная вот уж сорок лет как является, так там дело понятное — внучат ищет донянчить и злодеев покарать. А здесь-то чего?
— Прощения Святополк просит.
— Неужто на Смородинке раскаялся?!
— На Смородинке или не на Смородинке, а только сильна смерть, Добрыня, и часто весь ум человеку переворачивает.
— Где ж она была, пока Святополк по земле волком хищным рыскал? — Добрыня насупился.
— Что ж о том говорить. И так понятно: вздорны боги… А сейчас весть какую-то Святополк посылает. Понять бы.
— Да уж, — крутит головой Добрыня, — хотелось бы. Сколько мы с тварью этой ядовитой без толку провозились. Хоть теперь прок бы какой с него получить. Пошли хоть на место то глянем, где он в небо скакнул.
Подошли — а на земле четыре следа, от копыт вроде. Два на буквы похожи — «мыслете» и «твердо», третий — на венец, а четвертый — на череп.
— Разгадал загадку? — Добрыню спрашиваю.
— Кто ж не разгадает. Мстислав, князь Тмутороканский, со смертью связался. Не пойму только — помрет Мстислав, или войну затеет, или к братьям Убийц подошлет.
— Война, — говорю, — будет. Череп-то, смотри, будто мечом рассечен.
— Рассечен-то рассечен, да можно ли призраку верить, да еще такому худому, как Святополк?
— Не пустомеля Святополк был.
— Но враль изрядный. Не дружок ли его, Волхв, со Скиминого следу нас сбивает, в Тмуторокань на безделье толкает?
— Не начальник Волхв над призраками. От Мокоши и Зги они. Поехали, Добрыня.
Задумался друг. А я его уговариваю:
— Не все ли равно, скакать-то куда сейчас? Знаешь ты разве, куда вражина ушел? Снова со следа сбились. Да и неизвестно нам ничего о Скиме пока. Рано в берлогу к нему соваться. А в Тмуторокани, чую, дело большое намечается. Много зла Святополк на свет вытащил, по земле Русской проволочил. Может, дело говорит сейчас, грехи замаливает.
— Так поехали, что ли?
Поехали.
Быстро на юг летели, нигде не задерживались, только у людей знакомых: новости выспросить. И что ж — в степях сказали нам: в Тмуторокань варяжские кольчуги сотнями везут. Чего уж дальше спрашивать. Войну Мстислав начинает. Не обманул призрак. Что ж, и после смерти, выходит, не поздно раскаяться.
Тмуторокань — город степной и страшный. Круглые башни его походят на могильники. Кайма оборонительных стен извивается по-змеиному. Говорят, тмутороканская оборона и впрямь была заложена храмовым змеем, который в незапамятные времена полз вокруг города, оставив за собой мертвенный слизкий след. По этому следу и были выстроены стены.
В городе не растет ни былинки, только у княжеского терема разбит скудный сад. Рабы поливают его трижды в день, однако жизнь в саду еле теплится. Объясняют это тем, что под Тмутороканью лежит кусок соли размером в город. По мнению многих, сюда ушла вся соль опресневшего Сурожского моря. Старухи шепотом утверждают, что земля в городе солона от слез. В это можно поверить: кто бы ни правил Тмутороканью — хазары ли, греки ли, русские — а только город этот всегда был нехорош.
Тмуторокань стоит на окраине известных русским земель. До всех русских городов отсюда очень далеко. Только Корчев лежит под боком, прямо через пролив. Зимой пролив замерзает. По льду от Тмуторокани до Корчева четырнадцать тысяч сажен: всадник доберется туда за полдня.
Тмуторокань выстроена на месте хазарской Таматархи шестьдесят лет назад дедом нынешнего правителя киевским князем Святославом Игоревичем. Еще раньше на этом месте стоял греческий город Гермонасса. От Гермонассы остались мостовые и обветшалый храм, щерящийся желтым оскалом колонн на залив, где пристают корабли. Наверно, в ту пору выстроена и сама пристань, ровным белым плитам которой дивятся приезжие русские. От Таматархи остались извилистые крепостные стены, угрюмая рыночная площадь и наводящая ужас подземная тюрьма, Итиль.
В Тмуторокани — главная пристань Черного моря и большое торжище. Здесь жители юга скупают варяжское серебро. Варяги берут здесь бирюзу, яхонт и сард[3]. Русские вообще скупают все что ни попадя. Тем более что в Тмуторокани действительно можно найти все. Есть и шелка, и ковры, и пряности, и, Конечно, груды оружия и бесчисленные кони. Сард — сардоникс или оникс, полудрагоценный камень.
В Тмуторокань стекаются подонки всех народов Это город убийц, воров и клятвопреступников. Беглые сбиваются здесь в шайки, чтобы потом, сговорившись уйти промышлять разбоем в горы или леса. Некоторые перерезают глотки морякам, захватывают их суда и отправляются в море — на горе встречным кораблям. Много кораблей действительно исчезает каждый год меж Тмутороканью и Синопом. Что с ними происходит, неизвестно. Свидетелей таких встреч попросту нет: ни на суше, ни на воде от тмутороканских разбойников пощады не жди.
На берегу морские тати содержат службу осведомителей. Те трутся у причалов и в кабаках, норовят набиться в приятели к кормчим или, еще лучше, пробраться на корабль и порыться в грузе. Повадки их хорошо известны, и многие суда выставляют дозорных, которые молча топят осведомителей в море. Особенно берегутся кормчие, увозящие по весне варяжское серебро в Царьград. В те недели, когда они ожидают обозов с севера, дохляков в море становится больше. Впрочем, никого в Тмуторокани это не заботит: человеческая жизнь здесь дешева.
В местные трущобы не стоит забираться даже очень ловкому человеку. Ворье набрасывается, как саранча, и вмиг оставляет на земле бездыханный, обобранный до нитки труп. Подручные калеки потом закапывают убитых в подземельях, поэтому первое, что чует свежий человек, приблизившись к воровским кварталам, — это отвратительный сладковатый дух.
Тмутороканские женщины чернявы, толсты, бойки и вероломны. Многие из них промышляют телом — даже иные жены почтенных горожан. В их домах имеются укромные комнатки, вход в которые открывается прямо с улицы. Тот, кто вошел туда разнаряженный, приведенный веселой сводней, будет вынесен обратно мешке неразговорчивым могильщиком. Тмуторокань стоит на трупах.
Тем не менее город славится своими забавами. Здесь можно найти любой известный смертным вид разврата. О притонах Тмуторокани мечтают все черноморские воры и бродяги, а также многие неприкаянные души. Даже в Царьграде такого нет. Тмутороканцы же вполне овладели искусством совращения. К тому же они используют приворотные южные средства — бальзамы, притирания и масла, от которых человек совершенно теряет голову. Многие держатели притонов пытались насадить вокруг своих халуп разнообразный горный дурман, но, как я уже сказал, в Тмуторокани ничего не растет, поэтому зелье по-прежнему доставляют сюда в кожаных мешках издалека. На обозы эти часто нападают лихие люди, но дурманная дорожка не зарастает.
Само собой, в Тмуторокани полно ворожей и волшебников. Они стекаются сюда со всего света и с важным видом прорицают купцам, морякам и ратникам их судьбу. Большинство этих колдунов на самом деле не понимает в Сильных делах вовсе ничего. Однако они успешно морочат голову простодушным чужакам — причем за большие деньги. Чужеземцы не скупятся: тмутороканским пророчествам принято верить. В общем, пришлый купец плохо кончает в Тмуторокани. Приехав, он тут же бежит на базар, где ему подсовывают всякое гнилье; здесь же его отлавливает прорицатель, который сулит ему богатства и долгую жизнь; прорицатель же сводит его с какой-нибудь веселой вдовой. Что до постели вдовицы, то самая прямая Дорога из нее ведет в соленую землю.
Ничего в Тмуторокани не изменилось после того, как в нее пришел русский князь. Напротив, выходцы с Севера быстро переняли местный дух. В городе прибавилось русых голов, а злого лукавства не убавилось.
Есть и еще одно. Среди тмутороканских волхвов встречаются Сильные. По моему убеждению, едва дл не все они служат злу. Люди они искушенные и властные, и, находись Тмуторокань в центре земли, могущество их было бы необъятно. Однако, к великому счастью, Тмуторокань стоит на задворках. Правда, отсюда зло невозбранно растекается во все стороны по торговым путям — но, покуда достигнет дальних мест, все же несколько ослабеет.
Мы с Алешей въехали в Тмуторокань ночью. Следовать нашему примеру я никому не посоветую, но все ж таки нас было двое, и мы были богатыри.
Город шумел. То и дело пролетали по узким улочкам гонцы на длинноногих черных конях, у дверей трепетали на ветру растрепанные малиновые факелы, повсюду шлялись пьяные ратники, веселые кварталы шумели, и многие горожане казали в этот поздний час на улицу лукавый корыстный глаз. Слухи о войне оказались верны. Отряд Мстислава готовился к походу.
Княжеский двор поразил нас тишиной и темнотой. Спал высокий остроглавый терем, спали толстые стены, спала широкая брусчатая площадь. Только над крыльцом смутной красной точкой мерцал масляный светильник, над ним хлопал ставнем ветер, в отдалении покашливал на стене часовой да где-то в саду злобно мявкал барс. Терем словно оцепенел, и казалось невероятным, что за стеной ходуном ходит город.
То же оцепенение царило и внутри. Немногочисленные слуги бесшумно передвигались на цыпочках, стражи в коридорах замерли, как неживые, все казалось полусонным, хотя во всем дворце несомненно шла какая-то важная и спешная работа. Нам передали, что князь велел подождать до утра. В отведенной нам комнате мы с Алешей, тихо беседуя, провели ночь, не смыкая глаз.
Не человек правит землей, а земля человеком. Мстислав сидел в Тмуторокани тридцать пятый год; я не видел его лет десять, и теперь, когда мы встретились вновь, мои брови поползли вверх. Перед нами сидел не русский князь и не варяжский конунг, а самый настоящий восточный царек.
Голова Мстислава была обрита наголо, тучное тело облачено в золотой парчовый халат, на поясе — черный дамасский кинжал. Троноподобный стул, на котором сидел Мстислав, был узорчато украшен по бокам бирюзой и кораллом, подлокотники выложены слоновой костью, в спинку вделан громадный лазоревый камень. Позади стоял служка и обмахивал Мстислава павлиньим веером. Всего-то и осталось в князе от северян Рюриковичей, что пронзительные синие глаза, да еще в правом ухе висела жемчужная родовая серьга. Серьгу эту сто шестьдесят лет назад привез конунг Рюрик от самых Рифейских гор.
— Что, богатыри, — спросил Мстислав насмешливо, постукивая пальцами по ручке стула, — не люба вам Тмуторокань?
— Беспокойный город, — уклончиво ответил я. — Солнца в нем много.
— И во дворце моем покоя нет? — смеялся Мстислав. — В клетушке своей — вон, до утра проговорили.
— Да раньше случая не было, — широко улыбаясь, встрял Алеша. — Мы с Добрыней всю Русь насквозь проехали, в дальнюю твою даль добираясь, а так толком и не поговорили. В пути до разговоров разве? Тати, болота, тени. Первая ночь спокойная — в твоем доме была.
— Потому и мечей не снимали?
— Барсов боюсь, — невозмутимо отвечал мой Друг. — Всех котов ненавижу, а барсов в особенности. С детских лет как кота заслышу, так рука сама к палке тянется.
— Ишь ты, — протянул Мстислав насмешливо, — в коте, оказывается, Сила-то какая!
— А черт его, кота, знает, — беспечно махнул рукой Алеша, — где этот кот шлялся и чего по дороге набрался. Барсы вон твои — хоть и в лукошке вскормлены, а все в горы глядят. И мявкают по-дикому. Страх от них один.
— Лучший сторож кот, — заявил Мстислав. — Псу кусок мяса брось — и продастся пес. А кот никому не верит… Однако напрасно на меня грешишь. По колдовству не ходок я. Без Силы барсы мои.
— На войну-то возьмешь котов своих? — спросил я хмуро. — Или тмутороканское добро сторожить оставишь?
— А у меня всего-то добра, что голова на плечах да меч в руках, — смеялся Мстислав. — Куда мое добро — туда и барсы мои. Вместе кочуем. Степняки мы, звери дикие, окраинные.
— Куда кочевать станешь? — настаивал я. — На восход, на юг, на север или на закат?
— А хоть бы и на закат. От Тмуторокани во все стороны дороги открыты. Возьму и в Царырад поплыву. Пускай мои барсы собак кесаревых задерут. У собаки — мясо сладкое… Мы, люди южные, знаем.
— На северную еду не тянет?
— А в поле решу, — прищурился Мстислав. — На коня сяду, в поле выеду, а там и посмотрим, чего мне и барсам моим захочется: не то собачатины Царьградской, не то птицы вольной степной, не то рыбы сладкой горной, не то лосятинки русской душистой.
— Справится барс с лосем-то?
Мстислав захохотал:
— Не охотник ты, Добрыня, нет, не охотник! Уж сколько лет землю меряешь, а в делах мужских как дите малое ты. Куда лосю против барса-то?!
— Оно и верно, — смиренно кивнул Алеша. — А ты поучи нас, князь, поучи охоте вольной. Мы что — зверя да птицу пропитания ради бьем, смысла в дичине не понимаем. Как на войну пойдешь — рядом с твоим стременем ехать будем. Глядишь, и научимся чему.
Мстислав потеребил серьгу, посерьезнел:
— В каком доме богатырь завелся — уж и не вы ведешь его, как паук в углу рассядется и паутину свою плести начнет… Вы мне скажите, Ярослав-то, братик мой, чем вас из терема своего выкурил? Вы, говорят, его, сердешного, без надзора и до ветру сходить не отпускали.
— Раз паучки мы — так возьми паучков в дорогу, — просил Алеша ласково, пропуская все мимо ушей, — глядишь, и сгодимся на что. Не чужие мы Рюриковичам. Отцу твоему, князю Владимиру, сколько лет служили.
— А что мне отец… Киев — в странах северных. А я вот на юге правлю. Отцу до меня дела не было, а мне до него. Владимировы слуги для меня люди пришлые.
— Возьми паучков! — повторял Алеша ласково (я понял, что он был вне себя от злости).
— А и возьму, — с хитрым прищуром пообещал князь. — Вас если в тереме оставить, всех котов передушите и сам дом спалите. На пепелище тогда вернусь.
У себя под боком — оно надежней будет. В случае чего — барсы мои за вами приглядят… Ладно, богатыри, как услышите рог мой, так на коней садитесь — и к стремени княжескому, к стремени поближе…
— И когда рога того ждать? — спросил я, едва сдерживаясь.
— А ты погуляй по Тмуторокани, Добрыня, погуляй, — снова рассмеялся Мстислав, — может, по сердцу кто придется. В погреб веселый какой зайди, хозяйку облапь и вина закажи. У меня с этим просто… А насчет рога не беспокойся. Мой рог и под землей услышишь.
Мстислав несказанно удивился бы, узнав, что под вечер мы с Алешей действительно оказались в веселом погребке. Я таких мест сроду не люблю: одно пустозвонство и лукавство в них. Алеша, напротив, по ним шастать горазд (неуемный он; уж бороду сединой побило, а стати и на год не прибыло). Однако не за этим делом в погребок мы пришли.
В княжеском тереме сидеть нельзя было: все в нем на подслушке да на подглядке (в южных странах по этой части мастера большие живут). По городу слоняться — и того глупей. На голову мы местных людей выше, и оружие наше приметное, да и лица поумней тмутороканских будут. В погребке же — как ушел под землю, так и не видно тебя, и для улицы пропал, и никто тебя в погребке том не сыщет. Следили за нами по пути, конечно, ну да следаков тех мы уж в тихом переулке придушили немножко — не до смертоубийства, но так, как кот мышь зубами до беспамятства прижимает. Да Алеша еще по злобе крысу поймал, шею ей свернул да следаку одному за пазуху и запихал. Пускай знает князь Мстислав, как нас зверями стращать и по следу нашему псов своих пускать.
— Зарвался князь, — говорил Алеша задумчиво, качая головой и попивая кислое вино. — Совсем зарвался. Напрасно Владимир удел ему дальний дал. Нельзя родичей с привязи спускать: заматереют — да тебе же в сапог и вцепятся. Под боком княжичей держать надо, в Новгороде — самое дальнее. А в Тмуторокани воеводу посадить надо было, из рода старого, варяжского, престолу верного.
— Самодур Владимир был.
— Ну а я о чем? Вот и отравили его, и ушел в землю прежде времени, и праха его ядовитого и черви теперь не касаются… Еще вина спросим.
Странны обычаи Тмуторокани человеку русскому. Вина здесь море (у нас-то меды; вино за драгоценность почитается и на княжеских пирах подается только; попы и те причастие по капельке малой дают). А сюда вино из Царьграда каждый день на ладьях привозят. Понятное дело, в погребках его травяными настоями хмельными разбавляют, но с Алешей такие дела не проходят. До сих пор потирает голову хозяин: после первого же глотка запустил ему Алеша в темечко кувшином с тем дурманом-то…
У погреба здесь у каждого — имя свое. Чудно это, как в Царьграде совсем. На Киев весь — два погреба, верхний и нижний (у Днепра и на горке). А тут — и не сосчитаешь их, погребов-то. Вот и висит у каждого на входе примета своя. Этот вот «Черепом» прозвали, потому что висит в дверях на веревке черепушка с виском пробитым. Нечего сказать, веселые люди в Тмуторокани… В Киеве бы вмиг дозор дворцовый прискакал: откуда кости взяли, такие-сякие? А виру[4] князю заплатить не хотите?! Да и попы киевские того бы не допустили: по их части и кости и черепа… Здесь же покойники чуть не под ногами валяются… Дурной город, безголовый. Не люблю я Тмуторокани.
В погребе — шабаш. Народ пьян весь, девки наглые, как ящерки, туда-сюда шныряют, заголяются, да лицо У каждой румянами да белилами так расписано, что дьявола у нас в церквах краше малюют. Поди ж ты — красота какая… Вонища опять же. Кто и до улицы не дойдет, здесь прямо нужду справит. Хозяин ему по уху, а лужу прибрать забудет, конечно… Хороши у Князя Мстислава воины, вот уж да! Мечи под лавки Побросали, о кольчугах уж и речи нет (нужны ли они, кольчуги-то, когда девки под боком!), забыли уж, наверное, как и зовут кого. Не будет в сегодняшний вечер Мстислав в свой рог трубить, нет, не будет! Не собрать ему войска, не вывести из города. Как опустеют погреба — вот тогда, значит, в ночь выступает рать. Не дурак Мстислав, ой, не дурак.
— Так что — на север князь попрет?
— А леший один знает, что у него на уме… Ярослав на престоле — без году неделя… Мстислав — не в Тмуторокани родился. Юг — богаче, север — краше.
Много вина в Тмуторокани и шелков и парчи много, да носит Мстислав в ухе варяжскую родовую серьгу. На север она его зовет…
— Серьга-то — Сильная? Не приметил?
— Ночью на нее посмотреть надо. Варяжские серьги от луны зажигаются.
— Ее до Мстислава дед его, Святослав Игоревич, носил. Водились за ним дела волшебные, говорили люди…
— То до нас было. Может, врут.
— На могиле Святослава был я. Не простая могила на порогах днепровских осталась… В какое время ни придешь, полоса светлая наискось тянется, словно луч лунный.
— Ну что ж… Про голову его, печенегом отрубленную, тоже разное рассказывают… Может быть, может. Небось и Рюрик сам из Скандии не с мечом только ушел… Мечом одним Руси не добудешь, тут Сила нужна…
— Волхвовали варяги, думаешь?
— Определенно волхвовали… Без волхвования и девка к парню не потянется… Все на волшебстве в мире этом… Вон, гляди: у хозяина в углу — пучок травы сухой.
— Давно на траву эту смотрю. Не видал я такой.
— Во-во… Раз не видал, дальняя трава, значит, а раз издалека везли, то и не пустая, выходит…
— Зажечь бы, дым понюхать…
— Не гордись, Добрыня… Может, дым этот тебя сам понюхает, понравишься ты ему, и он тебя — в полон… Здесь с такими делами поберегись…
— Не люблю я Тмуторокани.
— Знаю. Ты Царьград больше любишь.
— То — город, а здесь вертеп один.
— И в вертепе люди живут… Ох, отойду от дел — загуляю… На тмутороканской женюсь…
— Ой, мало ли ты гулял, Алеша! Девки о тебе уж песни поют!
— Так ли еще запоют…
— А ну тебя…
— Волхва завалить, как кабана, — и гуляй Алеша… Ты здесь ничего такого не чувствуешь?
— Нет в этом городе Волхва и не было давно.
— Ну ладно… И Мстислава с нас хватит… Веером его обдувают… Халат надел… Отец бы узнал — в гробу перевернулся…
— Да что теперь Владимира вспоминать. Велик был человек, да из ямы не окликнешь…
— Посмотри — снова прислали лазутчиков-то. Донес хозяин во дворец, что мы здесь с тобой бражничаем…
— Не подслушали б.
— Все равно пустое болтаем.
— Не скажи, Алеша, ох не скажи. Богатырское пустое — его на три полных короба хватит.
— Так пойдем, что ли?
— Да чего дольше-то сидеть. Все равно — нашли нас…
— Пойдем. А этих — на улице передавлю… Зол я на Мстислава.
Мы кинули хозяину грош и вышли. На улице уж была ночь, и во тьме Тмуторокань шумела суматошно, не по-доброму — как вчера шумела и как после нас шуметь будет. Не перекроишь этот город. А все одно когда-нибудь запустеет. Ничего нет прочного на земле. Княжеские разведчики крались за нами в безопасном отдалении. Их было четверо, все — дюжие детины не пойми какой крови.
— Ох, поплачут они у меня…
— Да оставь, Алеша, черта тебе в них.
— Нет, ты погоди, давай в переулок спрячемся…
Мы стали за угол. Домишки здесь были такие приземистые, что наши головы торчали чуть ли не выше крыш. Стемнело, однако в узком проходе все равно был краем виден страшный круглый Итиль… Только Мстислав, может быть, знал, что творилось в его подземельях.
Из-за стены показалась голова первого следака. Алеша молча ударил его кулаком в нос; следак сдавленно ахнул, упал, забился в луже мгновенно натекшей крови. Мы выскочили наперерез остальным; те принялись удирать, мы — за ними. Прямо перед нами угрожающе вырастала Итиль; Алеша на бегу норовил достать подсмотрщиков кулаком… И тут земля ушла у меня из-под ног. Сознание я потерял только на миг или, точнее, на тот миг, пока летел куда-то вниз. Я пришел в себя, оказавшись в темноте, в груде дерущихся и вопящих тел.
Следакам не повезло. Оказавшись в ловушке, мы рассвирепели, и я долго не мог оттащить беснующегося Алешу от их уже безжизненных тел.
— Попались… Итиль!
— Стыдоба, брат!
— Добрыня, подожди! Ты ничего не слышишь?!..
Я вытер лицо и прислушался; издалека доносился. приглушенный трубный рев. Это был рог Мстислава. Как и обещал лукавый князь, звук этот был слышен даже под землей.
Любое сердце дрогнет в Итили. Нет на берегах Черного моря тюрьмы страшней. Нет подземелья хуже и во всей Русской земле. Итиль построена хазарами. Все, что видит глаз на поверхности, — это огромный облупившийся купол, уходящий краями в плоскую мостовую. В самом куполе пленников нет. Зато подземелья Итили простираются на многие сажени во все стороны, как паучья нора. Некоторые из них имеют тайные люки, ведущие на близлежащие улочки. В такой люк попались и мы.
Тмуторокань под русскими — без малого шестьдесят лет. Итиль много старше. Некоторые утверждают, что она стояла на этом месте всегда. Здесь из-под земли слышатся вопли и стоны. Иногда на поверхности даже проступает кровь. Тел своих жертв Итиль не отдает никогда. В ней живут страшные огромные собаки, которые пожирают трупы — а иногда и живых пленников. Слыхал я, будто в итильских подземельях встречаются создания и похуже… Один поп уверял меня, что одна узкая лесенка ведет отсюда прямо в Тартар. По его словам, демоны утаскивают из Итили людей в адское пламя живьем. Однако доподлинно об Итили не известно ничего: еще никто не выходил отсюда живым. Здесь до сих пор гниют заживо некоторые из узников Таматархи.
На Итили лежит проклятие. Узники покинут эту тюрьму только тогда, когда пересохнет река Итиль. Река Итиль известна русским как Волга, и, насколько я знаю, она не пересохнет никогда. Нет на свете тюрьмы прочнее Итили.
Есть в этой тюрьме одно правило: миловать узника нельзя. В крайнем случае, чтобы облегчить его участь, ему перерезают глотку. Ни один еще человек не был отсюда освобожден. Захватив Таматарху, русские так и не осмелились проникнуть сюда. Время от времени князь Мстислав бросает в Итиль опасных людей, как он бросил нас. Он уверен, что больше никогда не повстречается с ними под солнцем и луной. Но даже Мстислав не знает имен всех узников Итили. В свое время властители Таматархи поместили сюда многих людей, помогавших русским. Мстислав не освободил ни одного. Некоторые из них, как говорят, живы до сих пор: как это ни странно, но многие люди живут в тюрьме на удивление долго. Стражники Итили появляются на поверхности только ночью и то изредка. Они сами набирают себе смену. В Тмуторокани по ночам иногда пропадают младенцы. Если над пустой колыбелькой на стене был поспешно вырезан знак паутины, родители знают, что их дитя унесено в Итиль. Нет участи страшнее, потому что мальчик вырастет палачом.
Мы проговорили с Алешей несколько часов, перебирая в памяти все, что знали об Итили. Мы договорились не разлучаться, что бы ни происходило; если один будет умирать, он заберет с собой другого. По всей вероятности, ждать этого оставалось недолго. Мы почти ничего не различали вокруг. Яма, в которой мы оказались, была черна и глубока. Мы даже не смогли рассмотреть потолка, скрывавшего предательский люк, как ни старались. Вход, ведущий из ямы в подземелье, был забран решеткой, которую не могли разогнуть даже наши не слабые руки. За решеткой, в конце коридора, еле-еле мерцал тусклый светильник. С поверхности земли до нас не доносилось почти ничего, только под утро сверху послышался мерный дробный гул: это поспешно уходила из города полупьяная армия Мстислава.
Стены были сложены из прочнейшего камня. Полом служила скала. По всей вероятности, любитель барсов упрятал нас в Итиль навсегда.
Мы кричали, суля стражам поочередно страшные кары и немыслимое богатство. Однако с тем же успехом мы могли петь погребальные песни. Оружие было при нас, и стражники не собирались откликаться на наш зов. Вряд ли мы будем беспокоить их долго, решили мы с Алешей. Жажда и голод сделают свое дело. Раскаленные клещи, кожаные плети и ржавые крючья нас не увидят. Мы умрем без особых мук.
Однако сдаваться мы не собирались. По очереди мы пробовали свою Силу. Все вокруг молчало. В Итили мы оказались беспомощны, как два мышонка. Мы сидели спина к спине, берегли силы и молчали. Так прошло три дня.
К исходу четвертого я услышал, как Алеша пробормотал:
— Ладно, пускай костер.
Я подумал, что мой друг помешался.
— Нет, Добрыня, — сказал Алеша, не оборачиваясь. — Я-то как раз с ума не сойду. Я вот что хочу сказать. Ты когда-нибудь слыхал про костер из мечей?
— Нет.
— Это последнее средство. Святогорово. Отчаянное и тайное. Когда больше уже ничто не может помочь. Только для этого надо сломать наши мечи.
— Сломать мечи? Хуже этого только смерть в Итили…
Богатырский меч заговорен. Иногда такой меч приходится искать несколько лет. Сломай свой меч, и ты лишишься половины Силы. Меч — это больше чем рука. Это скорее второе тело… Однако окружавшая нас тьма и зловоние, исходившее от тел умерщвленных врагов, были так отвратительны, а наша скорая смерть так неизбежна, что, поколебавшись несколько мгновений, я согласился.
Почуяв гибель, мечи потяжелели и похолодели. При первом же ударе о стену они разлетелись, будто были сделаны изо льда. Я не поверил своим глазам: Алеша, кажется, знал, что делал. Он исползал всю яму, собирая осколки, сказав, что, если потеряется хоть один, проку не будет. Я с дрожью оглядывался на зарешеченное подземелье: что, если какой-нибудь крохотный осколок отлетел именно туда? Тогда мы останемся в Итили совершенно безоружными и даже собственные жилы нам придется резать кольцами кольчуги…
Алеша сложил обломки поленницей, потом поднял на меня глаза и неловко спросил:
— Чем ты еще дорожишь? По-настоящему дорожишь?
Я молча снял с шеи крест и швырнул в диковинный страшный костер.
— Хочешь, я отдам тебе свой?
Я кивнул. Алеша молча повесил мне на шею свой граненый алмазный крестик.
— Он что — в костер не пойдет?
— Нет, — сказал Алеша, отвернувшись. — Все, что у меня было, — это меч. Я не такой как ты, Добрыня, — пояснил он, усмехаясь, — и не вожу за собой дом, как улитка.
— Давай положим в костер и твой крест. Теперь я им дорожу.
Алеша покачал головой:
— Не придумывай. Когда-нибудь ты и впрямь будешь им дорожить, я это вижу… если мы выйдем из Итили… Но пока что это не более чем залог… Так что не мучайся понапрасну и прячь его на грудь. Так… А теперь не мешай мне пустыми разговорами.
Он склонился над костром. Я отвернулся.
Прошло очень много времени. Мне вообще показалось, что минул целый день. Почувствовав мое нетерпение, Алеша прошептал:
— Дерево загорается быстрее… Не забывай — здесь богатырские мечи да еще и твой крест…
В молчании прошло несколько часов. Я стоял неподвижно; тело мое одеревенело, но я представлял, каково было скорчившемуся у костра Алеше.
Внезапно в воздухе раздался звук лопнувшей струны; вспыхнуло белое пламя, и по стене передо мной заплясали тени. Я обернулся и вскрикнул от боли: глаза мои не могли смотреть на огонь. Алеша, заслонившись рукой, по-прежнему сидел у костра.
Пламя погасло так же быстро, как зажглось. Но прежде чем белый огонь вовсе погас, Алеша выхватил из костра ослепительно тлеющую головню, вскочил и крикнул мне:
— Быстрее! И никуда не сворачивай! Он помчался прямо на решетку; я ожидал, что он разобьет себе лоб, но решетка со стоном расступилась, и мы, задыхаясь, выбежали в широкий коридор. Как видно, пламя вело Алешу, и он не раздумывал, куда бежать. Я еле успевал следовать за ним по этим паучьим норам, только краешком глаза отмечая ужасы, творившиеся по сторонам. За железными прутьями бились люди, похожие на окровавленные скелеты, под сводами подземелий полыхал красный огонь, в котором в невероятных мучениях извивались визжавшие тени, палачи в изумлении застыли при виде нас, подняв высоко в воздух кнуты и клещи, пахнуло свежей кровью, и я заскрежетал зубами, когда мне под ноги попался блестящий, еще живой, только что вырванный глаз… Но останавливаться было нельзя; белый огонь тянул нас вперед, как вихрь тянет за собой два утлых листочка, и, вот так-то стремительно прошелестев по бесчеловечному царству пытки, мы внезапно оказались перед лестницей, круто уходившей вниз, в самые недра земли. Не останавливаясь, Алеша устремился в ее узкий проем, обернувшись и крикнув мне:
— Скорей! Сюда! Главный вход запечатан!
Следуя за ним и ужасаясь его неожиданной великой Силе, я побежал вниз по крутым степеням. У меня уже не было ни сил, ни времени смотреть по сторонам, и только в самом низу лестницы, там, где ход распадался на три зловонные норы, я краем глаза увидел склизкую лиловую тварь, похожую на собаку с перепончатыми крыльями, с шипением отступавшую в темноту. Страшно сверкнули ее ослепительные клыки, гадко завернулась слюнявая розовая губа, раздался глухой утробный лай — и все исчезло, потому что мы уже бежали ходом, идущим вверх. В свете пламени сверкнула блестящая серебряная дверь, а потом она с грохотом рассыпалась, и, задыхаясь от блистающей пыли, мы выбежали на свет. Белое пламя в руке Алеши погасло, земля сотряслась, мы упали ничком, и, когда я поднял голову, я увидел, что мы лежим на песке на самом берегу моря и что позади нас с грохотом осыпается крутой рыжий откос…
— Что это было? — спросил я Алешу шепотом, когда наконец смог говорить.
— Ларна, — сказал он, отводя глаза. — Ужас Итили.
— Ужас Итили?!
— Да, но на землю она не выходит, и чем меньше говорить о ней, тем лучше.
Перед моими глазами вновь встало это чудовище, разинувшее розовый мокрый зев, снова замелькал белый Алешин огонь… С содроганием я посмотрел на его руки, ожидая увидеть вместо них обуглившиеся кости. Алеша тоже смотрел на них — с усмешкой.
— Видишь, — сказал он, поднимая ладони вверх, — даже не обгорели, А это было ни больше ни меньше как пламя Зги.
Пламя Зги! Идущее из самых глубин земли! Порождение самой Зги, о которой запрещено даже говорить!
Алеша все еще с усмешкой качал головой, не сводя с ладоней глаз:
— Да уж, я-то думал, больше мне ни меча, ни девки в руках не держать. Боль-то была страшная. А посмотри — ни рубца. Даже не опалились.
— Как это может быть, Алеша? — с недоверием прошептал я. Я не понимал этого — я, Добрыня, богатырь, от которого скрыто не так уж много тайн на земле.
Алеша пожал плечами и пристально, серьезно посмотрел мне в лицо.
— Все ж таки я ученик Святогора, — сказал он.
Мы долго плавали в море, пытаясь смыть скверну Итили, но нам казалось, что белое пламя все еще ослепляет нас, что из подземелья на нас все еще рычит Ужас Итили и что вокруг нас по-прежнему стенают окровавленные тени.
Как выяснилось, белое пламя все же оставило на Алеше свой след: в правую ладонь его, в которой он нес белый факел, вплавилась серебряная пыль. Рассыпавшаяся дверь оставила по себе вечную память.
Мы долго изучали пострадавшую ладонь. Боли не было. Не чувствовалось и жжения. Но срезать серебряные пылинки оказалось невозможно. Чем бы мы ни пытались их подцепить, они уходили все глубже в плоть.
— Проще отрезать руку, — вздохнул Алеша и задумчиво посмотрел на море.
— Обойдется, — сказал я уверенно, внутренне содрогаясь от страха.
На лице не слушавшего меня Алеши обозначилось странное изумленное выражение.
— Дверка, — прошептал он. — Дверка.
— Что?
Он вздрогнул и отвернулся.
— Устал я, Добрыня, — сказал он, помолчав. — Посплю-ка я. Посторожи до заката.
Он свернулся калачиком на самой кромке воды и мгновенно уснул. Глядя на его лицо, я знал, что он о чем-то догадался, но о чем — спросить не решался. Вообще, бережно надо говорить с человеком, разбудившим пламя Зги.
Алеша спал спокойно; серебряная пыль, въевшаяся в руку, пока никак его не тревожила. Если это и был яд, то действовал он медленно. Но что-то говорило мне, что никакой это не яд, что все гораздо сложней — и, возможно, хуже.
Как только солнце коснулось воды, Алеша мигом проснулся, как будто его разбудили. Посмотрел на красный закат, перевел взгляд на руку, потряс ею показал мне: пылинки ярко засеребрились на солнце.
— Да, — сказал Алеша невесело, — с такой рукавицей теперь все девки мои. — И снова надолго замолчал.
Когда тяжелые думы его покинули, он порывисто вздохнул, поднялся на ноги, тряхнул головой и, глядя на близкую хмурую Тмуторокань, распластавшуюся y моря, как больная черепаха, весело спросил:
— Ну, Добрыня, что с барсами делать-то будем?
Барсов во дворце не оказалось. Мстислав действительно взял их с собой.
Что мы учинили во дворце, вспоминать не хочется. Никому не посоветую оказаться на пути двух разъяренных богатырей. К тому же из стражников получаются никудышные воины. У них слишком сытая жизнь.
Когда, произведя разгром и смертоубийство, мы добрались до оружейной, перед нами встал трудный выбор. Мстислав хранил несколько Сильных мечей. Однако мы подозревали, что лежащая на них Сила нам враждебна. Всматриваясь в нее, мы видели остроконечные выжженные горы, исчезающий в море белый парус и зеленые смарагды. Что это все значило, понять мы не могли. Мечи были родом из дальних стран, чуть ли не из самых копей царицы Савской, той самой, что в свое время смущала покой царя Соломона. Разговорить ни один меч времени не было. В конце концов мы выбрали два обыкновенных булатных клинка.
Что нас чрезвычайно порадовало — это что наши кони остались целехоньки. Мстислав побоялся брать норовистых богатырских коней в поход — и за свою предусмотрительность был примерно наказан. Теперь мы были уверены, что легко догоним и Мстислава, и его войско.
Разрубив на куски бирюзовый трон, мы вскочили в седла и с гиканьем вынеслись за ворота. Те, что смотрели нам вслед с городских стен, видели лишь, как по Соляной дороге несутся, быстро удаляясь от города, два сверкающих вихря.
Соляная дорога — прямоезжая. Она начинается в Тмуторокани и идет до северных склонов Касогских гор и дальше — к устью Волги и Хвалынскому морю. Называется она Соленой потому, что по ней на Восток возят соль. Впрочем, есть и другое объяснение: каждый год касоги угоняют по ней в полон сотни греков, хазар и русских, а людские слезы, как известно, солоны. По-моему, я уже говорил, что, по мнению местных жителей, под самой Тмутороканью лежит огромный кусок соли. Не то соляной промысел здесь так велик, не то слез в этом краю так много… Так или иначе, Соляная дорога прямая, почти как стрела. Войско идет по ней быстро. Однако еще быстрей скачет по ней богатырский конь.
По пути мы встречали испуганные обозы, идущие с востока в Тмуторокань. На восток же не шел ни один: тмутороканские торгаши загодя пронюхали о войне.
С некоторым удивлением мы заметили, что восточные обозы не тронуты. Как видно, Мстислав запретил войску грабительствовать. Допрошенные нами купцы рассказывали, что Мстислав едет впереди войска на черном коне; слева и справа от него бегут барсы, В пути войско почти не отдыхает. Идут они на касогов.
Касоги — народ храбрый и отчаянный. Живут они в предгорьях и неплодородных горных долинах. Ремесел не знают, торговли тоже, налетают на идущие мимо караваны и близлежащие селения — и тем живут. Испокон века у касогов каждый богатырь — князь. Совсем недавно они подчинились наисильнейшему из них — Редеге. Про него говорят, что он разбойник, каких мало, но что слово свое держит, как примерный государь. Под ним касоги сплотились, и их набеги совершенно иссушили соседние земли.
Ничего плохого в том, чтобы покорить касогов, нет. Не потому бросил нас Мстислав в Итиль, что боялся нашего вмешательства. Препятствовать ему мы бы не стали. На уме у него было другое. Надо думать, он действительно решил в конце концов идти на Киев.
Отряд Мстислава мы завидели загодя. В сухую погоду идущее по степной дороге войско поднимает огромное облако пыли. Издалека может даже показаться, что над дорогой низко летит алчущий поживы змей. Только ленивый не заметит войска в степи. В этом смысле лес гораздо удобней. Однако Мстиславу выбирать не приходилось. В здешних краях лес растет только по горам, а в горы Мстислав лезть не хотел: это касогская вотчина, и хозяева там они.
Завидев пыльное облако, мы ускорили бег наших коней. Вскоре нас заметили дозорные, кружившие по тылам отряда. Поднялась суматоха; кто-то хватался за меч, кто-то — за лук, кто-то бежал нам наперерез, но мы ушли в сторону и беспрепятственно полетели к самой голове войска. Очень скоро мы увидели Мстислава.
Он остановил рать и сидел в клубах пыли, как черное изваяние, не шевелясь. Белые барсы по обе стороны его коня изготовились к прыжку, оскалили пасти и зашипели. Я невольно вздрогнул, вспомнив Ужас Итили.
Подлетев совсем близко, мы с Алешей остановились как вкопанные. Мстислав смотрел на нас в упор, глаза его налились кровью, веки подрагивали от едва сдерживаемого гнева, щеки побелели, а бритый затылок, напротив, побагровел. Только сейчас я заметил, как похож он на своего отца князя Владимира — Владимира, который тоже не чурался предательства и в жизни хотел одного: власти.
Наконец Мстислав отвернулся, выпрямился в седле, поднял повелительно левую руку высоко вверх и тронул коня. Загремели доспехи, заржали кони, заклубилась пыль; войско возобновило свой ход на восток. Поехали следом и мы. На протяжении семи дней пути мы не перемолвились с Мстиславом ни словом.
Тмутороканский князь выслал вперед себя гонцов. Те по всем правилам объявили касогам войну.
Однако на самом деле Мстислав хитрил. Теперь дорожащие своим достоинством касоги были вынуждены ждать его в чистом поле. Если бы он вторгся в их края как вор, они бы заманили отряд в леса и там, по всей вероятности, прикончили бы. В каком-то смысле касоги, приняв вызов Мстислава, уже проиграли. Два войска сошлись на рассвете. Солнце светило нам в лицо. Тмутороканские щиты и шлемы сияли розовым огнем. Рать противника казалась черной.
Мы съехались на выстрел стрелы. Войско касогов было побольше нашего, однако вооружено было плоховато: разбоем армию не вскормить. Все поняли, что предстояла изнурительная тяжелая битва. Если не произойдет какого-либо чуда, придется биться до вечера, зло изничтожая друг друга, а в сумерки, как это обычно водится, победителя выберет случай.
Ни Мстислава, ни касогского князя это не устраивало. Не за тем они выставляли свои лучшие силы друг против друга, чтобы теперь предоставить исход битвы на суд мелких духов, живущих в ковыле.
Мстислав нахмурился, начал оглядываться и одного за другим подзывать к себе воевод. Говорили долго и горячо. Совещался и вражеский стан. Как видно, касогский князь тоже колебался. Победить, лишившись при этом войска, никому не хотелось. Такая победа мало что значила. Разбитые тмутороканцы могли со временем выслать в горы наемников — и как бы Редега стал отбиваться от них тогда? Боялся наступать и Мстислав. В Тмуторокани плохо представляли, что происходит в горах, однако не подлежало сомнению, что в случае нужды все непокоренные долины станут за Редегу.
Так прошло несколько часов. Солнце встало прямо над головой. Войска изнемогали. И тут со стороны касогов зазвучала серебряная труба.
Это был звонкий переливчатый звук, и глаза всех тмутороканцев устремились на юного касогского трубача, выехавшего вперед. Однако звук трубы быстро смолк, и вслед за трубачом из касогских рядов выехал великан. Он был необычайно высок и широк в плечах. Под ним был невероятный, громадный белый конь. Черные волосы всадника развевались на прохладном ветру. «Редега, Редега!» — зашептали вокруг. Итак, это и был сам касогский князь. Он подъехал совсем близко к нашим рядам, остановил коня и закричал:
— Мстислав!.. Посмотри — нас не меньше, а вас не больше! На что нам губить свои дружины?! Горы не родят мне новых воинов, море не принесет тебе новых ратей! Одолей меня — и возьми все, что имею: страну, жену, детей! Иди на меня, Мстислав, если ты друг своему войску!
Тмутороканское войско затрепетало, как тростник. Все слыхали о таких поединках, но въяве не видали никогда.
Мстислав сидел на коне неподвижно, устремив глаза на Редегу. Касог был выше. Плечи его были шире Мстиславовых самое меньшее на пядь. Касогский конь был тяжел и мог легко смести тонконогого тмутороканского жеребца.
Нет, не уберечься было воинам от касогских мечей! Сейчас Мстислав покачает головой, отъедет Редега в свой стан, и начнется кровопролитная битва, и только слепой случай решит судьбу боя…
И тут Мстислав медленно двинул коня вперед. По войскам прокатился ропот. Мы с Алешей в недоумении переглянулись. Мстислав и Редега съезжались все ближе. Редега в серебряной кольчуге, на белом коне; Мстислав — в черных доспехах, и жеребец под ним был вороной. Может быть, Мстислав владел Силой?
Как только клинки их сшиблись, я понял, что сражаются два воина и что никакой Силы ни на одном из них нет. Войска затаили дыхание, и в наступившем затишье мне были отлично различимы сомнение и даже отчасти страх Мстислава.
Сначала перевес был на его стороне. Редега был по-великански могуч, и ему бы рубить сплеча, но он Вился вкруг Мстислава по-разбойничьи, по-осиному и, вместо того чтобы рубить, жалил. Мстислав же рубил по-варяжски, наотмашь, да сил уже не хватало: варяжские ухватки — для молодых. Он стал уставать. Редега же воспрянул.
Над степью звенели два клинка, и с двух сторон им вторило то ликующее, то печальное эхо: войска следили за боем своих князей. Даже солнце, как казалось, вовсе остановилось и наблюдало за происходящим недоумевающим исполинским глазом.
Рука Мстислава начала дрожать. Он пропустил два удара. Раны его были пустячные, но при виде крови вождя русское войско застонало.
Дело было почти кончено. Еще три или четыре сшибки — и голова Мстислава покатится с плеч.
Варяжский внук погнал коня в сторону — передохнуть — и внезапно обернулся прямо на нас с Алешей, оскалившись по-звериному и прищурившись в предсмертной истоме (шея его горела, ожидая касогского удара). Глаза князя были пусты и уже ничего не выражали.
Алеша бросил свою Силу в бой первым. Я запоздал на долю мгновения. Тмутороканский жеребец вдруг захрапел, взвился на дыбы и бросился на касогского коня, как коршун. Редега в изумлении отступил, а Мстислав уже, сжав зубы, рубил слева-справа, справа-слева, как будто орудовал кузнечным молотом; внезапно Редега пронзительно вскрикнул; из шеи его брызнула кровь, он поник в седле; конь понес Редегу прочь, но Мстислав в два прыжка настиг его и перерезал великану горло. Кровь хлынула на землю струей…
Покуда касогское войско стенало, а тмутороканское в ликовании барабанило по щитам, покуда решали, кому договариваться о мире, Мстислав в изнеможении лежал на руках дружины. Пот струился по его лбу, раны кровоточили. Похоже было, что он пока что плохо понимал, что произошло.
Мы с Алешей, переглянувшись, поехали прочь.
К ночи все определилось. Касоги сдержали свое слово. Их страна становилась данницей Тмутороканй.
О набегах обещано было забыть. Было послано за семьей Редеги: ехать им заложниками в тмутороканский стан. Победителям можно было начинать пир у костров и рассылать высокомерные грамоты во все известные им земли.
Мстислав послал за нами как только пала тьма. Все еще пошатываясь от усталости, он вышел нам навстречу, держа что-то в руке. Когда мы сошлись поближе, Мстислав остановился, поднес к своему горлу нож и протянул рукоятку Алеше.
Никаких Сильных советчиков у Мстислава не было. В Итиль он бросил нас по собственному разумению. Когда мы догнали его в пути, он несказанно разгневался, однако что делать, не знал. Отчасти, конечно, он боялся богатырей, бежавших из Итили (хотя про костер из мечей, белое пламя, Ларну и серебряную дверь он, разумеется, еще ничего не слыхал). Тем не менее он был по-прежнему твердо намерен покончить с нами во что бы то ни стало. Тмугороканскому отряду был отдан приказ по-воровски расправиться с богатырями во время битвы.
И все же в отчаянный миг он запросил у нас помощи. Мстислав говорил, что сделал это вопреки собственной воле. Что ж, боги шутили шутки и не с такими людьми…
Наши страхи оправдались. Расправившись с касогами, Мстислав намеревался идти на Ярослава, в Киев. Едва-едва успокоившись после гибели Святополка Окаянного, княжеская междоусобица начиналась сызнова.
Ни на какие наши уговоры Мстислав не поддавался. Он твердил, что Ярослав зазнался, нахален, горяч, жесток.
— Не нужен мне Киев! — топал ногой Мстислав. — Не удержу я его, в Тмутороканй сидючи! А коли в Киев перееду — Ярославовы псы горло мне перережут или медом горьким напоят! Не нужны мне ни Днепр, ни Киев. Восточных земель хочу! И пусть не суется Ярослав мне здесь под руку! Свое отстоять желаю, а чужого мне не надобно!
Мы с Алешей держали долгий совет. Сказать по совести, от князя Ярослава Владимировича нас самих уже с души воротило. Он действительно был своенравен, подозрителен, заносчив, зол. Только после череды несчастий, в которых он сам чуть не погиб, Ярослав слегка опомнился и взялся за ум. Однако надоело нам заступаться за князя Ярослава. Два года нянчились мы с ним, как с малым дитем, и немало тем его избаловали.
К тому же сейчас остановить войну можно было, только немедленно убив Мстислава. Обагрять руки кровью Рюриковичей мы не хотели. Решено было на время отступиться: пусть поучатся князья без богатырей править!.. Было ясно, что ни за Ярославом, ни за Мстиславом никакое особое зло не стоит. Да, Мстислав бросал людей в Итиль, где их сжирала дьявольская собака Ларна; Ярослав, не сильно отставая от брата, пытал своих врагов в киевских подземельях, обходясь огнем земным. Нет на свете князя доброго — нет и не будет никогда. Проклят престол любой во веки веков!..
Мы с Алешей договорились на время вложить мечи в ножны. Они еще понадобятся нам в нашей охоте на Волхва.
Было здесь и еще одно тайное соображение. Волхв где-то притаился и, накапливая яд, как гадюка, ждал подходящего времени для того, чтобы снова появиться на Русской земле. Пока что он, надев личину Скимы-зверя, ушел в северные леса. Однако мы были убеждены, что Волхв не преминет вмешаться в братскую междоусобицу. Он непременно появится в стане одного из князей — Ярослава ли, Мстислава. Там его станем поджидать мы. Из междоусобицы получался первостатейный капкан. Волхв обязательно должен был сунуть в него свою лапу.
Мы решили разделиться. Один должен был скакать на север, в Ярославов стан, другой — следовать за шатром Мстислава. Хотели было бросить жребий, но потом решили по-другому: пошли к князю и честно спросили, кого он хочет видеть рядом с собой.
— Добрыню, — ответил Мстислав, помешкав.
— Почему?
— А ему в руки я кинжала еще не давал.
Расставаясь, мы с Алешей проговорили всю ночь. Рассуждали, как мы это часто делали, о Силе.
Каждый Сильный питается от Силы земли. Мне предстояло пить Силу юга. Алеша уходил на север. Мы плохо представляли, что из всего этого выйдет. Могло статься, что север и юг сшибутся друг с другом и Сила их уничтожится. Но могло выйти и по-другому: мы сумеем связать их волшебство в доселе небывалую сеть и покрыть ею Русскую землю — хотя бы на время, пока дышим мы оба.
Алеша уезжал в ночь. Перед дорогой он захотел взглянуть на Итиль.
Облупленный зловещий купол высился над городом, как застарелый гнойный нарыв. Ночь снова была шумная (в городе праздновали победу), и из царства ужаса До нас не доносилось ни звука. Алеша долго молча смотрел на окаянное узилище, потом поднес к глазам ладонь, в которую вплавилась серебряная пыль, сумеречно поблескивающая сейчас в ночи:
— Смотри, Добрыня — звезды Итили…
— Перестань, Алеша, — быстро заговорил я. — Кончится вся эта заваруха, съездим к Учителю в скит — и снимет он с твоей руки пыль, как листья с дерева снимают.
Алеша положил руку мне на плечо:
— Не части, Добрыня. Раз звезды — значит, путь ясный…
Я ничего не понял, но промолчал. Впрочем, даже если бы я и переспросил, он бы все равно не ответил.
Я проводил его до городских ворот. Створки со стоном разошлись, Алеша махнул мне рукой, ударил коня по бокам и мгновенно исчез в ночи.
Я закрыл глаза и стал провожать его внутренним зрением. Я отчетливо видел светящийся силуэт Алеши; он быстро удалялся вдоль кромки моря на север, то и дело оглядываясь на Тмуторокань. В версте от города он остановился, постоял на месте и вдруг решительно завернул вправо, возвращаясь к Тмуторокани с востока.
Городские стены растворились во тьме, будто и не было их. Скрылся в воротах Добрыня, смолкли тмутороканские голоса, затихла музыка. Я остановил коня. По левую руку от меня глухо плескало в берег невидимое во мраке море. Вокруг не было ни души. Пахло полынью, гниющими водорослями и пылью.
Тучи заволокли небо. Темнота сгущалась. Откуда-то со стороны Корчева повеяло холодом. Я тронул поводья; конь затрусил направо, закладывая крутую дугу. Мы возвращались в Тмуторокань.
Город снова вырастал передо мной из темноты, как приземистый черный гриб. Над ним вилось розовое зарево: в эту ночь веселье выплеснулось из кабаков на улицы. Войско праздновало небывалую бескровную победу.
Когда я подъехал к восточной стене, хлынул ливень. На другой стороне пролива, над Корчевым, полыхнула молния, заворчал гром. Из-за городских стен послышался визг: многочисленные тмутороканские шлюхи спешили в укрытие. Дозорные на стене зашевелились, громко посылая проклятия разверзшимся небесам. Я неслышно подъехал поближе.
Тмутороканские стены не то чтобы очень высоки. В них не будет и трех сажен. Встав на спину коня, я подпрыгнул, ухватился за край и подтянулся.
Стена была пуста. Дозорный отошел к дальней башне и повернулся лицом к городу, завистливо прислушиваясь к грохоту бубнов и завыванию флейт, которые доносились из ближнего кабака. Я не стал его разочаровывать, быстро переполз через стену и тихонько соскользнул вниз, на темную мощеную мостовую.
Скоро я уже стоял у стен Итили. Кованые узорчатые ворота тюрьмы смотрели прямо на скупо освещенную факелами площадь. Из-за игры теней казалось, что Итиль злобно оскалила щербатый рот. Факелы шипели и чадили. Часовых у входа не было. Никто и никогда еще не пытался прорваться в Итиль, и тюрьма выставляла только внутренние дозоры.
Прижимаясь к холодной мокрой итильской стене, я начал медленно продвигаться вперед. Подобравшись поближе, я зачерпнул горсть грязи и метнул в факел, прикрепленный над входом. Он мгновенно и беззвучно погас. Ворота погрузились в темноту. Я огляделся. Площадь была пуста.
Сердце мое билось часто и тяжело. Я сделал еще три шага вперед и решительно прильнул к воротам, ведущим в ад. Из ворот тянуло стылым холодом. Запах гниющей плоти, доносившийся из-под земли, был отвратителен. Но я чувствовал и кое-что похуже: где-то Далеко в глубине, учуяв неладное, забеспокоилось, зашевелилось, проснулось склизкое лиловое чудовище — Ужас Итили, Ларна…
Я полез за пазуху и достал припрятанную тряпицу, Ларна молча рванулась вверх по лестнице. Я развернул ткань и приложил Скимину шерсть к дверям. Твердая игольчатая щетина загорелась темно-синим огнем, в котором беспокойно заметались крохотные алые искры. Ларна мчалась наверх, сметая все на своем пути. Я закусил губу. Мне казалось, что я уже слышу глухой мерный топот хищной адской твари. Ларна мчалась быстрее, чем я рассчитывал, Скимина же шерсть горела неторопливо. От нее шел тяжелый серный запах. Щетина трещала в моих руках, на глазах исчезая во враждебной ей Силе Итили. Синее пламя подобралось уже к самым моим пальцам; я бросил полыхающий клок на землю и резко отпрянул. Отбегая от ворот, я явственно услышал гул и вой. Ларна ворвалась в верхние коридоры…
Ярчайший лиловый свет брызнул из щелей на площадь, мгновенно осветив притихшие в ужасе дома. Жуткий гортанный лай потряс Тмуторокань — лай и грохот; Ларна всем телом ударила в содрогавшиеся ворота Итили!
Ворота с ужасающим громом распахнулись, и на площадь хлынул ослепительный адский свет. На мостовую вылетело лиловое чудовище. Город сотрясся от его вопля… Ларна метнулась влево-вправо, наконец унюхала Скимину шерсть, с пронзительным воем проглотила ее, на миг повернулась к городу, тоскливо взвыла еще раз и канула обратно в подземелье.
Ворота Итили с грохотом захлопнулись. Адский свет погас. Все кругом стало ослепительно черно. В этот момент закричал город. Из тысяч глоток одновременно вырвался страшный стон ужаса, вырвался, пронесся над городскими крышами и взмыл небесам.
Людской страх взбудоражил небо. Молнии, до тех пор полыхавшие в стороне, стали бить прямо в Тмуторокань. Гром ревел над самой головой не умолкая… Началось светопреставление. У меня оставалось еще одно дело, и я побежал к княжескому терему.
Тмутороканцы метались по улицам, совсем обезумев. Общий вопль прекратился, и теперь люди кричали и выли поодиночке, выскакивая из домов в чем были, многие вовсе нагишом. Потеряв от ужаса рассудок, они барабанили в чужие двери, бросались друг на друга, падали на землю и с рычанием сплетались в яростные клубки. Казалось, наступал день Страшного Суда.
Ворота княжеского двора были открыты настежь. Мстислав в развевавшемся алом плаще метался по площади, расшибал воинам лица в кровь, кричал, грозил, но те не признавали своего князя, плакали, падали в грязь, бросали оружие наземь и страшно выли. Барсы, за которыми я пришел, забились в угол двора под поленницу и жалобно мявкали оттуда. Хвосты их колотили по земле, как ухваченные кем-то сильным змеи. Ударом кулака я развалил поленницу. Барсы остались лежать, в ужасе зажмурившись и не переставая пронзительно плакать. Я зажал их головы коленями и сунул им под нос свои, все еще пахнущие Скимой, руки. Звери захрипели, пена хлынула у них из пастей, глаза закатились…
Я отпустил их (барсы мгновенно кинулись прочь) и пошел вон. Люди опамятовались. Мстислав хриплым голосом раздавал приказания, у крыльца строилась княжеская дружина, кто-то уже выводил ратников за ворота… Пристроившись к этой неразберихе, я выскользнул наружу.
Скоро мой конь уже нес меня на север от Тмуторокани, в Русскую землю. Я остался доволен тем, что узнал и сделал, Волхв был чужаком для Итили. Встреть его Ларна, она его растерзала бы. Могущество Волхва не достигало глубин ада. Следовательно, бороться с ним было мне по плечу.
Узнав про Скиму-зверя, я на какое-то время дрогнул: Волхв казался всемогущим, как Кащей. Теперь я снова был спокоен. На его удар придется мой удар, на его Силу — моя Сила. К тому же я попутно сделал одно доброе дело: если Волхв когда-либо сунет свой нос в Тмуторокань, Ужас Итили теперь разорвет его на куски.
Я был спокоен и за Мстислава. Конечно, барсы — не Ларна, но, впервые познав Скимин запах в эту страшную ночь, они теперь не подпустят оборотня к князю. Не стоит надеяться, что они набросятся на него. Но, заслышав жуткий запах издалека, они поднимут такой вой, начнут так биться в судорогах страха и ненависти, что князь непременно встревожится и побережется. Теперь Волхву к Мстиславу близко не подойти.
Когда-нибудь со временем я расскажу обо всем этом Добрыне. Однако я радовался, что мне удалось посетить Тмуторокань тайком от него. Я не был уверен, что Добрыне по плечу Ужас Итили. Не хватало еще потерять товарища в вызванном мною лиловом пламени ада…
Говоря все это себе, я несся на север. Дождь все хлестал с небес, стояла кромешная мгла, и серебряной пыли, так хищно впившейся мне в руку, совсем не было видно.
В Русской земле меня встретила беда. После холодной зимы на землю обрушилась новая напасть: свирепое лето. Решительно, боги в тот год воевали против русских.
На северной границе степей, на берегах Ворсклы, меня встретило душное синее марево. Я проклял богов, остановил коня и привстал на стременах.
Над Русской землей лежал бескрайний густой сизый дым. Леса терялись в нем. Поля покрывала черная тень. Оттуда, с севера, на меня наплывал запах пожарищ. Вдалеке, в лесах, действительно плясали красные языки пламени. Я направил коня прямо в сизую мглу. Урожай этого года погиб. Поля лежали потрескавшиеся и растерзанные. Выгорели огороды и сады. На всей земле не было видно ни былинки, только в глубине лесов, в тенистых оврагах, еще можно было встретить свежие побеги.
Многие реки пересохли. В уцелевших вода приобрела отвратительный цвет и вкус. Пить эту воду было нельзя. Чтобы добыть воду из родников, нужно было вгрызаться глубоко в землю. Сил на это ни у кого не было.
Птицы целыми стаями улетали на север, поближе к вечным снегам. Кабаны выходили из леса и, злобно хрюкая, рылись в сухой ботве. Уцелевшая скотина, напротив, рвалась в чащу, обещавшую хоть какую-то прохладу.
Люди сидели по избам, изнемогая от голода и зноя. Уже начали есть кору, чего не случалось с незапамятных времен. Желудей и тех не осталось.
Истощенные зимой и подкошенные летом, люди умирали тысячами. Князья раздавали зерно только семьям воинов — и то горстями. Попы служили молебны, которым внимали молчаливые злые толпы. Случилось много поджогов церквей и княжеских подворий.
Снова, как и прошлой зимой, говорили о знамениях, предвещавших скорую полную гибель. Многие видели истощенного плачущего Стрибога и обессилевшего Перуна. Уверяли, что ночью по селениям бродит Мокошь и срывает с веток уцелевшие плоды. В Чернигове Красная Бабка средь бела дня поджигала дома. Из Днепра полезли на берег никогда прежде не виданные черные блестящие змеи. Появилась необычная мошка, глубоко вгрызавшаяся в людскую плоть. Уверяли, что по вечерам она собирается напротив церквей семью черными столбами. В потрескавшейся земле, на глубине, кое-кому мерещилась шевелящаяся Зга.
За прошедшие месяцы пошло больше разговоров и о Скиме. Передавали, что он по-прежнему лютовал на севере. Почему-то он часто нападал на волков, и в лесах натыкались на целые перерезанные стаи — как я наткнулся на такую прошлой зимой на Онеге. Кто-то уж говорил о Скиме: «Новый Хозяин пришел». Впрочем, в глад и мор всегда случается много зловещих чудес, и, за немногими исключениями, народ о Скиме не особенно-то думал. Думали о другом: как вымолить дождь.
Я летел прямиком в Киев, стараясь нигде не задерживаться. Однако целых три дня я все-таки потерял. На реке Удай из леса навстречу мне выехал игручий белый конь. Он оглядывался на меня и тихонько ржал, словно звал за собой куда-то. Я подумал, что конь, может быть, выведет меня на так необходимый мне богатырский меч, и поехал следом. Белого коня в лесу встретить — к неминуемому волшебству.
Однако догнать белого коня мне долго не удавалось. В итоге, проскакав за ним целый день, я снова оказался далеко на юге, и какова же была моя досада, когда конь вывел меня вовсе не на заветный клинок, а на обычное Перуново капище! Как оказалось, это был жреческий конь, обычно бережно скрываемый в дубовых чащах, а теперь по непонятной причине вырвавшийся на свободу. Погуляв на воле пару дней, конь вернулся в рощу и привел за собой меня.
Мрачно глядел я на седобородых жрецов, истово гонявших коня через уложенные на земле копья и пытавшихся понять, что он пророчит. Поодаль старухи гадали на дубовом пепле. Мне жрецы чрезвычайно обрадовались.
— Последний богатырь из старых к нам приехал, — приговаривали они, отбивая бесчисленные земные поклоны.
— Это почему ж последний? — спросил я хмуро. — А Добрыню что — уж и за богатыря не считаете вы?
— Добрыне новый Бог люб, — живо ответствовали старцы. — А ты за старых стоишь.
— Ни за кого из богов не стою я. Не мое это дело.
— Стоишь, стоишь! — настаивали старцы. — Ты с ними разговариваешь, тебе их Сила видна.
— Вот уж много радости мне в ваших богах… Вы мне скажите лучше, Перуна про дождь спрашивали?
— Спрашивали, благодетель!
— И что Перун?
— Великую сушь сулит.
— Ну спрашивайте дальше, старцы, спрашивайте…
— Ты спроси!
— А мне и спрашивать не надо. Осенью дожди пойдут. Не будет толка летом.
— А коли и осенью не пойдут?! Что, если конец всему наступает?
— Про то не ответчик я.
— Спешься, ночь хоть в роще нашей проведи!
— Пустое дело, отцы. Да и спешу я.
— Так хоть угощением нашим не побрезгуй!
— Это каким же таким угощением? — угрюмо спросил я.
Мне поднесли полную горячую чашу; почуяв запах свежей человеческой крови, я рассвирепел.
Первым делом я выбил чашу из рук стариков; темная влага потекла на высохшую землю. Потом, не думая, я несколько раз рубанул сплеча — жрецы завыли, хватаясь за кровоточащие обрубки. Две отрубленные руки упали им под ноги.
— Головы за такое буду рубить! — закричал я, срывая голос, и пустил коня вскачь на свежевыструганный Перунов лик. Перевернул доску с отвратительными дарами, отхлестал по спинам заквохтавших ворожей, поднял коня на дыбы и с удовольствием обрушил на набежавшую толпу… Завыли жрецы, заскулили:
— Ох, горе нам, последнего заступника потеряли! Продался новому Богу Алеша!
Что было с ними делать? Разогнал всех беспощадно, а идолу лицо тканью завесил. Запечатал рощу ту на целый год, посулил жрецам гибель страшную, коли еще раз вздумают кровь человеческую проливать, и понесся, ярясь, через лес на ночь глядя… Нашел меч богатырский, нечего сказать! Помог мне белый конь!
…Под Переяславом меня настигла весть о том, что великий князь киевский спешно ушел из столицы и торопливо повел свое войско на север. В Суздале начался мятеж.
С проклятиями я полетел вслед.
Засуха не пощадила никого и ничего — через какую бы землю я ни проезжал, везде встречал одно и то же: пекло, марево, голод, смерть.
Разумеется, прежде Суздаля догнать Ярослава мне не удалось. По дороге люди цеплялись за мои стремена и умоляли помочь. Надо было задерживаться в деревнях, искать скрытые под землей, доселе неведомые источники, находить съедобные коренья, пользовать больных. К тому же теперь, побывав в проклятой Перуновой роще, я останавливался во всех городках и строго-настрого запрещал народу подносить богам что-либо, кроме птиц. Времени я потерял на этом немало, но не оставлять же было такое страшное дело на бестолковый жреческий произвол. В итоге я провел в пути вдвое больше против того, на что рассчитывал.
Когда же я наконец прибыл в Суздаль, то вообще проклял жестокий и легкомысленный человеческий нрав.
Суздальцы восстали на недород. Теперь уже невозможно было доподлинно сказать, с чего все началось. Судя по всему, на этот раз виноваты были не жрецы, а местные попы. Когда в округе установился голод, попы закричали, что во всем виноваты ворожеи и чародеи. (Вообще в тот год, как я уже сказал, случилось много кровопролитий между сторонниками нового и старых богов. И те и эти винили друг друга в небывалых бедствиях.)
Суздальцы попам поверили. По всей Суздальской земле стали избивать колдунов. Так пропало немало Сильных. Некоторых из них я знал много лет и сейчас болел за них всей душой. Но перебили и прорву вовсе невинного люда. Кровь полилась рекой. Стоило какой-нибудь старухе выйти во двор при луне, как к ней уже бежали соседи с вилами.
Хлеба от этого, конечно, не прибавилось. Устрашенные народной лютостью, вмешались княжеские воеводы и стали наказывать за смертоубийства. Народ обратился теперь и на них. Голодный бунт превратился в мятеж.
Когда я въехал в Суздаль, мятеж утихал. Ярослав кого молча карал мечом, кого торжественно топил в реке, кого убеждал грозным словом. Я появился, как раз когда князь сурово говорил с толпой.
— Не волхвы в несчастье сем виноваты, — кричал князь, насупив брови, — не ворожеи и чудодеи принесли на нашу землю глад и мор! То Бог карает нас за грехи наши! Не роптать и смертоубииствовать надо, а молить Всевышнего о прощении! Дурные попы у вас были, суздальцы! Не тому они вас учили, против воли Всевышнего восстали, твари злобные, бесчувственные, глупые! Все теперь в иле речном лежат, сомы их на части рвут! Новых попов привез я вам, смиренных и мудрых. Простоте и невзыскательности вас научат новые попы…
Князь говорил сердито и долго. Время от времени щелкал пальцами, отрок подавал кувшин с водой, князь отпивал глоток, прополаскивал рот и снова обращался к хмурой толпе.
Впрочем, я был рад узнать, что одними проповедями дело не ограничилось. Уж давно было послано посольство к волжским булгарам, и со дня на день ожидали, что по реке прибудут первые струги с зерном.
Завидев меня, Ярослав просиял:
— Бог мне тебя послал, Алеша! Советчики у меня рыла свиные, трусливые и скудомозглые. Хрюкают что-то, в грязь носом уткнувшись, а как палку на них кто подымет — так прочь бегут с визгом. И спросить совета толком не у кого. Теперь дело на лад пойдет.
— Это как Волга струги булгарские нести будет, — заметил я. — Сегодня мешок зерна сотни воинов стоит.
Медлить было нельзя, и я тут же рассказал князю о готовящемся походе Мстислава. Ярослав скрипнул зубами:
— Так…
— Новые полки вызывай, князь. Дружиной своей не обойдешься. Много войска у Мстислава, и алчно оно.
Князь рванул ворот кольчуги:
— На кол посажу… Рот камнями набью… В землю живым зарою… На брата восстал…
Тут же послали в Киев гонцов, сами из Суздаля ушли и стали лагерем на слиянии Оки и Клязьмы. Решено было выдвигаться в поход, как только булгарские струги войдут в Клязьму.
Не прошло и двух недель, как в лагерь начали прибывать полумертвые от усталости конники: Мстислав пересек Днепр и вступил в Киевскую землю. За тмутороканской дружиной шел громадный отряд касогов. Войско везло хлеб в обозе, ни в чем не нуждалось и быстро продвигалось на северо-запад.
Ярослав послал брату грамоту: «Не восставай против престола, брат твой на нем сидит, а не касог какой. Войско иноземное распусти, сам в Тмуторокань возвращайся и смирно там сиди, пока я над тобой суд родственный вершить буду. Не по праву ты на Киев идешь. Меня на престол отец наш поставил, и небесам я люб».
Киев затворил ворота. Две недели простоял Мстислав под стенами, улещивая столицу щедрыми посулами. Обещал даровой хлеб. Однако киевляне, устав от смут, посулы отклонили и изготовились терпеливо ждать законного владыку.
Владыка же их, князь Ярослав, мерил высокий берег Оки быстрыми шагами, хмурился и то и дело взглядывал на восток — не идут ли наконец проклятые булгарские струги.
Мстислав между тем ушел к Чернигову. Город покорился — укрепления его были пустячные, и касогского наскока за ними было все равно не пересидеть. Мстислав воцарился в княжеских палатах и послал оттуда брату вызов на битву.
«Спесивый брат, — писал он, — переполнилась чаша терпения моего. Самовластно попираешь престол ты сапогом грязным. Прежде времени отец наш великий князь Владимир помер, а то не сидеть бы тебе в киевских палатах. Самозванец ты и человек пустой. А кто из нас небесам люб, так то по брани увидим. Коли отвернется от меня Бог и победишь ты меня, так и правь себе Русской землей беспрепятственно, я на тебя больше меча не подниму. А коли мне победа Дарована будет, значит, из нас двоих негодный брат — ты, и уходи тогда к Литве на закат или к варягам на север и правителям их за кусок хлеба жалобные песни пой».
Ярослав рассвирепел. По счастью, в тот же день, когда была получена ругательная грамота, из-за поворота реки показались первые булгарские струги.
Ярослав пал на колени и возблагодарил Бога. Помолившись вволю, а заодно дождавшись, пока струги причалят, и убедившись, что булгары не обманули и прислали зерна сполна, Ярослав скомандовал выступление.
Решено было идти окольным путем, через Новгородскую землю, не спеша, просить помощи у заморских родственников — варягов, в Новгороде дождаться прибытия варяжских дружин и только после этого идти на юг, в Черниговскую землю, где Мстислав нетерпеливо ждал сражения.
К варягам Ярослав отправил меня.
— Что хочешь, то и скажи им, — напутствовал он. — Что угодно сули. Все отдам, кроме престола и земли. Хотя — Тмуторокань отдать могу. Все равно — отрезанный ломоть, из Киева не дотянешься. Пускай попляшет Мстислав на варяжьем пиру…
Перед самым отъездом я получил тайное письмо от Добрыни. До тех пор я мало что о нем знал. Наши лазутчики доносили, что Добрыня от Мстислава не отходит, все время хмур, в боевых делах не участвует, воинского совета князю не дает, спит вполглаза и часто объезжает лагерь.
Добрыня писал кратко и осторожно: «Сила у нас большая. Касоги народ яростный и слову верный. Никто нам не перечит. Мечты наши до небес поднимаются. Незваных гостей пока не было, но ночей не сплю. С барсов не спускаю глаз».
Прочитав последнюю строчку, я не сдержался и расхохотался. Вот и заводи после этого тайны от Добрыни! Выходит, в Тмуторокани в последнюю ночь он за мной следом шел и видел все — и как Ларну я приманил, и как барсов на Скиму натаскивал. Нипочем не оставит друга Добрыня…
С тем же гонцом отправил ему письмо и я: «Поехал за море за северными кольчугами. Опоздать не боюсь. Без меня битва не начнется. Мы уши прижали, только зубами скрипим. А барсов береги».
В тот же день войско вышло в поход. Я обогнал его и, петляя между болотами, выбирая заброшенные проселки, поскакал на север, к Варяжскому морю.
На такой случай в устье Луги у киевского князя всегда стояла наготове ладья. Днем и ночью, зимой и летом она была готова к немедленному отплытию. Правило, заведенное еще князем Владимиром, гласило: «Парус поднять и в море выходить, когда посланник княжеский два шелома воды выпьет. А коли к тому времени ладья снаряжена не будет, так, переплывши море, голову кормчему рубить и на кол насаживать».
Правило это было введено не по злобе и не по пустому самодурству. Часто бегали Рюриковичи за море, к варяжским кровникам, за помощью спешной, и не раз варяги Рюриковичей выручали. Однажды кормчий и впрямь немного замешкался — так действительно, переплыв море, на варяжском берегу голову ему срубили, кормчего нового наняли, а ленивую голову в Бирке[5] на колу выставили. И по сей день на колу том белый череп болтается. Мне никому рубить голову не пришлось. И одного шелома не успел бы я выпить, как уж отчаливали мы от берега. Резной дракон на носу ладьи часто закивал на высоких волнах, выпрямился и послушно выгнулся парус, гребцы сели на весла, и мы понеслись ровно на заход.
По морю четыре дня плыли, потом серые скалы показались, а на вершинах их птиц — видимо-невидимо. Тут парус убрали и на веслах вдоль берега пошли. В Бирке пристали.
Бирка — главная варяжская пристань. Город богатый, крепостной стеной обнесен, шесть ворот в ней, и башни над воротами. Пребольшое торжище здесь, хотя, конечно, поменьше тмутороканского будет. Есть в Бирке и мастера славные. Бусы здесь из стекла льют и из горного хрусталя точат. До Царьграда самого бусы эти доходят. Кольчуги и мечи ладят, камнями северными торгуют.
Необычная пристань Бирка. Здесь путь из варяг в греки начинается, а из греков в варяги — кончается. Сюда шелка с юга везут, из Новгорода — соболей, из Чернигова — воск. Князья местные посредниками меж русскими и варягами служат. Сам старый князь сейчас в отлучке был, и всеми делами заправлял свояк его, Бьорн. Не родственник Бьорн Рюриковичам, захудалый князек, но ничего плохого о нем не скажу: все по-честному решает и в случае нужды к большим вождям направляет.
У меня-то как раз дело было не шутейное. Покрутил головой Бьорн и размышлять стал:
— Кого ж просить? Сейчас в отлучке все, за моря поплыли. Почитай, и не осталось никого на берегу. Младшие сыновья только — баб да ребят стерегут.
Знаем мы эти варяжьи отлучки. Грабить пошли. Варяги ж как — летом грабят, а зимой пьянствуют и песни поют. Беспечальная жизнь.
Думает Бьорн, хмурится: большой доход варягам от русских, и нельзя не помочь князю киевскому в деле таком. Наконец решился, вздохнул притворно:
— Ох, даже не знаю, что и сказать тебе. Ни одного вождя нет на всем побережье сейчас — хоть под кусты заглядывай. Один только остался — Якун.
— Якун? — говорю. — Так чего ж лучше? Известный воин Якун и Русскую землю знает.
— Ты его когда последний раз видел? — Бьорн спрашивает тоскливо.
— Да уж лет пять тому будет.
— О чем и речь. Глазами стал слаб Якун.
— Так ведь не стар он.
— Какое стар… В походе зрения лишился.
Понятное дело, думаю. Доездился, разбойничек.
— И кто ж, — спрашиваю, — Якуна вашего ослепил?
— А собака его знает, — пожимает плечами Бьорн и в голове чешет задумчиво. — К бриттам приплыли, Ноттингем осадили, а оттуда со стены — смола, да на головы. Не уберегся Якун. Выжгло ему глаза.
— Так что мне тогда за прок от него, незрячего?! Ему ж отряд вести!
— Не до дна самого выжгло, — упорствует Бьорн, — мал-мало остались глаза, кой-чего видит Якун.
— Так что же он дома тогда остался, с другими князьями в поход не пошел?
— Я ж тебе говорю: глаза выжгло…
Не добился я толку от Бьорна, плюнул и к Якуну поехал. А что делать? Войско-то нужно. Пусть он там хоть слепой, хоть глухой, хоть чурка неподвижная — а войско какое-никакое соберет. Без князя не поднять варягов. Не ходят они за море без вождя. У них за такие дела головы рубят.
Местного кормчего дал нам Бьорн. Без такого здесь — никуда. Гибельный берег, хоть и красоты неземной. Все здесь заливами изрыто, да не простые заливы, а узкие и длинные, как реки. Хотя, конечно, Даже наидлиннейший покороче Клязьмы будет. Глубокие заливы, извилистые. Как река промеж холмов — так они промеж гор. Угрями петляют. И берега у них — не пристанешь. От воды до неба — гора каменная, отвесная, словно кто ножом резал. И по другую сторону — гора. И скал подводных в изобилии. Кто не знает здешних мест — тот и не суйся лучше.
Вот устроились варяги! Не земля, а крепость. Здесь ни стен, ни войска особого не надо. Поставил над входом в залив двух лучников — так они сверху любого прихлопнут, как муху. А по суше к варягам и вовсе не дойдешь. Горы до небес. Склоны крутые, осыпей много, ледников. Перевалы снегом закрыты. Пропадет, застрянет в горах войско. А с моря — скалы страну берегут. Это Русская земля всем ветрам открыта — с какой хочешь стороны на нее лезь, рать в лес заводи и иди тихонько до города нужного, а там из чащи выскакивай — и ворота деревянные ломай… Нет, определенно повезло варягам.
Пока мы по заливам петляли, я на носу сидел, глаз от красоты этой отвести не мог. Мало того, что как крепость заливы или в крайнем случае как ров крепостной каждый. Так еще и Сила у земли здешней немереная. Мало где такая Сила есть еще, и описать ее мне трудно: незнакомое все, на ином языке Сила эта говорит. Черпал я ее жадно — да и ложки не выбрал, наверное.
Дает здешняя Сила мужество небывалое — ото льда. Плечи широкие дает — от камня. И знание — от воды. В воде, может быть, и дело-то все: холодна она, прозрачна и солона, и мудра вода эта, потому что из моря пришла и в море уйдет. Светлый век, спокойный и долгий у того будет, кто в воду эту смотреть станет. Ну да не обо мне речь: с ладьи в воду глядючи — многому ль научишься…
Петлял залив, петлял — и наконец кончился, как обрубился. Тупик узкий, с двух сторон скалами подпертый, но хмурости в месте этом нет никакой. Трава так зелена — аж светится. По горам водопады бегут — чуть не с версту длиной. Поближе подплывешь — ревут струи громадные, беснуются, огромные, а с середины залива — ручеечками кажутся малыми. В тупике этом — дома простые, невысокие, крепкие.
Якун в самом большом жил. Что говорить — русские терема свои у варягов взяли. Смотришь — ну как у нас. Единственно что — варяги драконьи головы на коньке вырезают, а русские — что попроще: солнце там или петушка. И другие дома здесь есть: у тех крыша травой засеяна густо, так что вроде как под землей люди в них живут. Но то народ победнее, а Якун-то князь, ему терем положен.
Сидит Якун у очага. Хоть и лето, а холодный день был, ветер ледяной меж скал свистал. Громадный воин Якун, богатырской стати, могуч, как прежде, но на глазах — золотая луда, повязка то есть, золотом расшитая. Голову прямо держит, глаза больные бережет. Рассказываю ему про свою печаль, а сам все на луду смотрю и как Якун головой вертит примечаю. И догадался скоро: не лекарь Якуну луду прописал. Ничего глазам уж его не поможет. Смолой пол-лица выжжено у Якуна. В другом тут дело. Уродства своего витязь не любит. И если присмотреться — в луде дырочки крохотные, и видит сквозь них Якун кой-чего. Свет от тьмы точно отличает, за руками чужими следит, а вот лиц не различит, нет. Немного толку от Якуна в битве теперь. Ведь когда войско о войско бьется, лица в первую очередь видеть надо, по лицу врага поймешь, а не по рукам или там по мечу. И своих видеть нужно: струсил кто? Кто от смелости охмелел излишне? На кого тень смерти легла?
Досада меня взяла. И надо ж было князьям остальным за море об эту пору уйти! Калеку в Новгород везти придется.
А Якун важничает, хитрит. Во двор меня повел — ни за косяк, ни за столб не заденет, ровно идет. Во дворе заставил служек в воздух монеты кидать — и что же, мечом в монеты попадает и рассекает надвое.
Не понравилось мне это. Когда храбрится увечный — значит, боится снисхождения смертельно и втайне здоровых всех ненавидит. Отступиться даже вовсе от Якуна я хотел. Но обещал же привести князю войско. За Якуном пойдут варяги, за мной — не пойдут. Правда, дальше-то глупость одна выйдет. По-хорошему, должны были б варяги в сражении нашему князю подчиниться, да никогда такого не бывало. В бою только от своего варяг приказ принимает. Ох, навоюет Якун-богатырь на нашу голову…
А Якун все понимает:
— Нет, — говорит, — сейчас на берегу никого. Все за море ушли. Я один только могу рать поднять. Но — понимай, оголится берег наш тогда, без защиты жены и дети останутся. Поэтому плата за поход особая будет.
И цену заламывает непомерную…
Долго с ним рядился. Как купчишка, торговался Якун окаянный. В дом уходил, слова разные говорил, камни даже немаленькие ногой в залив сбрасывал. Наконец сговорились о цене.
— Вот и хорошо. — Якун говорит и повязку, довольный, поправляет. — Ты где хочешь теперь жди — хоть у меня в тереме, хоть обратно в Бирку поезжай. А я через десять дней с дружиной подойду. Как увидишь парус с золотой полосой — мои корабли.
Уж и парус под слепоту свою приспособил, витязь тщеславный и мелочный. Спрашиваю его:
— Как бы мне с Сильным каким через тебя перемолвиться? Дело у меня одно есть.
— Княжеское? — Якун спрашивает жадно, чтоб с меня еще серебра слупить.
— Нет, — говорю, — никакое не княжеское, а для моей лично выгоды.
Что ж, посулил я Якуну от князя горы серебряные, можно мне и снисхождение сделать. Говорит Якун:
— Как мы есть с тобой теперь почти братья, сведу тебя с Сильным одним. Не сомневайся, о чем хочешь с ним говори. Я к нему сам за советом всякий раз плаваю.
Сомнение меня взяло. А Сильный тот — в тишине благословенной злом тихим не опоганился ли, не соблазнился? Можно ли ему верить? Ну да делать нечего, за десять дней никого я сам не сыщу.
Попрощался и отплыл с Богом. Своего провожатого мне Якун дал.
Сильный тот жил в двух днях пути. На развилке морской остановиться, к правому берегу причалить и в рощу подняться. Вся недолга. От рощи до воды — камень докинуть можно, и роща сама — с платок величиной, не укроешься в ней, и стоит изба у всех на виду. Не так на Руси Сильные селятся. Наши света не любят, чужих глаз и подавно. Никогда б не стал я у нас на открытом месте Сильного искать. Что ж, другая земля — другая Сила.
Завидел, однако, Сильный ладью нашу — на берег встречать вышел. Ворогом его зовут. Мужчина не старый, плечистый, и по повадке видно — воином был. Взгляд спокойный, с достоинством и без прищура всякого.
В избу свою не повел:
— Не от кого нам прятаться, а на солнце нам духи летние помогут. От ладьи твоей отойдем только: не терпят духи многолюдства.
За мыс отошли и там на зеленом откосе примостились. Странно мне на солнце о тайном-то разговаривать. На Борога покосился — не пустое ли дело? Да вроде не пустое.
И для начала с пустяка начал: мол, есть у князя Мстислава жемчужная серьга в ухе, сам конунг Рюрик, пращур его, из здешних холодных мест ее на Русь привез. Не лежит ли на серьге той Сила какая?
— Лежит, — кивает Борог спокойно. — Нехитра Сила та: от страсти любовной оберегает. Не всякая страсть князю ко двору. Великое несчастье для войска через женщину неправильную выйти может. Рюрик от этого сторожился — и правильно делал.
— Вот и слава Богу, — говорю, — а то я уж разное думать стал. Нехорошие дела у нас ныне творятся, боюсь я поэтому Силы незнакомой.
Вижу — нет зла на Бороге и особого интереса ко мне нет, значит, без опаски можно говорить с ним. И осторожно повел речь о том, что зверем одним очень интересуюсь. Небывалый зверь, Сильный, чтоб не сказать дьявольский. Досаждает он мне, но никак: не пойму: как брать-то его?
А Борог первым делом спрашивает:
— Оборотень?
Вздохнул я:
— Оборотень.
— В людском обличье встречал?
— Встречал.
— Бился?
— Бился.
— Пролилась кровь?
— Пролилась.
— Нехорошо.
И замолчал. Потом спрашивает:
— Ночью или днем зверь тот выходит?
— В сумерках выползает.
— И того, значит, хуже… Других зверей трогает?
— Волков задирает. Стаи на части рвет. В чем дело — понять не могу.
Покивал Борог, подумал:
— В зверином обличье с женщинами знается?
— Знается. От одной отвадил я его.
— Смертоубийство через это вышло?
— Не вышло. Тын я ее спалил — а больше никак не учил.
— Хорошо, хорошо. — Борог кивает. Потом спрашивает: — А отчего ко мне-то пришел? Сам Сильный ты, и слышал я о тебе.
— Молчит Сила моя. Ничего не говорит про зверя. А ты человек северный, свои у тебя дела, может, поможешь.
Снова покивал Борог и говорит, подумавши:
— Вот что тебе скажу. На моем веку такого не бывало. Оборотень — он либо лис, либо волк. А тут вовсе новый зверь какой-то. Точно — не из-под земли он, не из глубин?
— Точно, — говорю. — Сам проверял.
Посмотрел Борог на руку мою, с серебряной пылью вплавленной, но ничего не сказал, похмыкал, потом говорит:
— Сказка есть одна. От незапамятных времен. До сих пор не разберемся — для малых детей сказана или для Сильных дел. Так что если наврет сказка — не обессудь.
— В обиде не буду.
— Ну так вот. Сказка такая. Мол, появился в лесах наших зверь необыкновенный. Вскоре после смерти колдуна одного дело это случилось. Колдуна-то люди забили за Сильные дела. Тесаком серебряным кровь ему отворили… Да, объявился зверь и разбойничать стал. Язык человечий знал. Большая Сила у него была. Сколько злодейств учинил — и не перечесть. Не только людям — обычным зверям покоя не давал. Волков да медведей душил, лисиц лапой прибивал, до всех ему дело было. Много раз окружали его и топорами рубили — уходил зверь, да всякий раз с собой в чащу еще кого-нибудь прихватывал. Обратились к духам тогда. А духи и говорят: «Серебряный волк зверя того победит». И нашли тесак, которым колдуна того забили, поймали волка и к шкуре его пришили. Обезумел волк не то от боли, не то от Силы, и выпустили его на зверя. В клочья он его разорвал, а потом сам сдох, и земля под ним провалилась. Вот такая сказка была.
— На руку мою намекаешь? — хмурюсь.
Пожимает плечами Борог:
— Откуда мне знать? Рассказал, что знал. А с рукой твоей, если интересно тебе, дело странное. Не знаю я, как получил ты отметины эти, и знать не хочу. Да ты все равно и не скажешь. Вижу я одно: серебро это соскрести и Силой великой невозможно. Не человеческой рукой вплавлено, не человеческой и изымется. Опасно и самовольно серебро это. Если век долгий жить хочешь — так в избу мою пойдем сейчас, и отрублю я тебе руку топором заговоренным. Но коли отнять руку эту посеребренную от тебя, охота у тебя на зверя не задастся. Удачу грозную принесет тебе пыль эта, если прежде сам через нее не погибнешь. Но как серебро это к охоте на зверя твоего приспособить — того я взять в толк не могу. Сказка-то про серебряного волка говорит.
— Спасибо, — говорю, поднимаясь. — Врать не буду, темна сказка твоя, а про руку я и сам догадывался.
Разводит Борог руками:
— Говорил я, не Сильней я тебя.
— Ну прощай.
— Прощай и ты.
Пошел я прочь, а Борог меня окликает:
— Эй, богатырь! А про дверцу тоже знаешь?
Екнуло сердце мое, нахмурился я, за меч взялся.
Смеется Борог:
— Не ведаю я тайн твоих, не сердись, сам ничего в видении своем понять не могу. Но напоследок скажу все-таки: прав ты, есть дверца какая-то у тебя на пути. И слышу я — прижал ты дверцей кого-то, хрип из-за нее предсмертный идет, гибнет враг твой, но из дверцы той новый кто-то лезет.
— Больше ничего не видишь, не слышишь? — спрашиваю.
— Ничего.
Махнул Борог рукой на прощанье, к воде я спустился, в ладью сел. С той поры снова о Скиме думал, а не о Ярославе с братцем его.
В Бирке, правда, отвлекся: заветный меч поискал. Четыре сотни клинков перебрал — ни к одному кулак не прилип! Ну что ты будешь делать! Не в Дамасское же царство мне идти!
Якун привел дружину ровно через десять дней. В ту же ночь отплыли мы. Якун на свой корабль с золотым парусом пригласил — честь оказал.
Говорит мне Якун:
— Давай так решим. Ты не говори никому, что не шибко я теперь зряч, а скажи, мол, волшебства ради Якун золотую луду носит и Сила большая на ней.
Задумался я:
— Ярославу правду скажу все ж таки. Иначе дела воинские промеж вас путем не решить. А другим говорить не будем.
Надулся Якун, как ребенок малый, но правоту мою признал. А я дальше говорю:
— Остальным скажем — пришел из-за моря богатырь северный, золотой, Силой отмеченный, и Сила та на глаза наложена. Пускай почешется Мстислав.
Разулыбался Якун. Ох, лихо мне, лишенько! Мне б за Скимой-зверем по оврагам кружить, а не слухи пускать и не наемников улещивать! Но сжал зубы, смолчал.
Привез я гостей дорогих в Новгород к Ярославу. В самое время пришли. Заскучал Мстислав в Чернигове и новую грамоту прислал: мол, если через полмесяца в поход войско твое не выйдет, сам в Новгород пойду и тогда не взыщи, брат, коли не так что получится. Соединились два войска, и повел нас князь Ярослав на юг.
В дороге меня застало письмо Добрыни. Оно было коротким: «Скажи князю выступать. Барсы заволновались», Я порвал письмо на клочки и поскакал к княжескому шатру. Ярослав и Якун пировали; я спрыгнул с коня… На другое утро войско подняли затемно и спешно погнали вперед. Дружинники ругались; их гнали только что не плетями…
Черниговская земля запирает дорогу к Киеву. К среднему течению Днепра без нее также не пройти. Мстислав занял самую сердцевину Русской земли меж, севером и югом и насмешливо ждал нас там. Мы знали, что он расположился у Листвена, на берегу! Руды. В каком-то смысле это было благом. Наше войско! устало бояться и ждать, и поиски Мстиславовой дружины по лесам нас только ослабили бы. Между тем поиски эти могли тянуться неделями. Было много случаев, когда обе рати искали боя, но найти друг друга не могли, с проклятиями блуждая по русским болотистым чащам.
Всю дорогу я ехал рядом с Ярославом. Рядом же скакал тщеславный Якун. По моим наблюдениям, его опытный конь выбирал дорогу сам. Оставалось только надеяться, что Якунов меч будет валить врагов также без вмешательства хозяина…
Ярослав был сумрачен. Он взял с меня слово не покидать его ни после победы, ни после поражения. Как видно, Ярослав размышлял, не плетем ли мы с Добрыней заговор в пользу Мстислава. Я объяснил ему Добрынино отсутствие как мог. Ярослав только покачал головой, не поверил и замкнулся в недобром молчании.
На двадцатый день пути мы завидели стальной блеск мечей и копий. Мстиславова армия стояла во всей ратной славе и приветствовала нас угрожающим звоном оружия и криками. Из хора оскорблений, угроз и насмешек выделялся угрюмый вой беспощадного касогского войска…
Мы стали лагерем. Битва была назначена на завтра. Наши лазутчики донесли, что Мстиславова рать стоит подковой: в середине черниговцы, на левом краю тмутороканцы, на правом — касоги. Против черниговцев мы выставили варягов; собственная же Ярославова дружина должна была противостоять людям Мстислава. По окончании совета Якун отъехал в свой стан; Ярослав, завернувшись в плащ, поскакал на левый край. Я пообещал присоединиться к нему утром.
Дождавшись, пока разъедутся воеводы, я выбрался из шатра, скользнул в лес и стал пробираться в направлении тмутороканского лагеря. Небо было чистым, но звезды заволакивала какая-то нехорошая дымка.
Я внимательно слушал лес. Вскоре мои ноги сами стали выбирать дорогу. «Добрыня зовет», — подумал я. Пройдя еще саженей двести, я кожей почуял, как от сосен отделяется могучая тень.
— Плохие дела, Алеша.
— Плохие, Добрыня.
— Якун хоть что-нибудь видит сквозь свою луду?
— Гриву коня различит и от меча увернется.
— Варягам отвар мужественный дает?
— На рассвете даст. Сейчас варить поехал.
— Касогам и варить ничего не надо… Злые как черти. И черниговцы расшевелились…
— Чем их Мстислав купил, черниговцев-то? Чем им плохо под Ярославом было?
— Долю в тмутороканских торговых путях обещал. Мол, в обход Киева шлях пущу… Слушай, Алеша, барсы беснуются.
Дрожь пробежала по моей спине, и я непроизвольно оглянулся.
— Уж двадцать пятый день Волхв вкруг стана ходит…
— Видел?!
— Так… Встречал…
Барсы заволновались, когда я еще скакал с Якуном в Новгород. Вдруг однажды ночью они подняли жуткий рев и, как малые котята, стали забиваться под ковры. Добрыня, ночевавший в княжеской палатке, выскочил наружу и увидел, как Волхв скрылся в лесу. Ошибки быть не могло. Кудесник решил показаться Мстиславу.
— Потом каждую ночь приходил. Князь ничего понять не может, ночей не спит, дурное мыслит. Ничего мне не говорит, но барсам верит: мол, несчастье чуют. Я тоже глаз не смыкаю: вдруг Волхв слуг своих пошлет. Дозоры вокруг палатки в три кольца поставил, но сам сейчас незаметно ушел. Раз я прошел, значит, и Волхв пройти может… Наказал я князю: барсов от себя ни на полшага не отпускай. Как завоют, хватай меч и бей первого, кто в палатку войдет, пусть хоть я это буду… И днем три раза Волхв приходил… Держу я пока оборону вокруг Мстислава, да Волхв теперь другой… Кто знает Силу новую его, что Скима выкинуть может… Не выиграть Ярославу сражения…
Мы помолчали.
— По следу шел?
— Какое! Я от Мстислава на шаг отойти боюсь… В любом случае, со всех сторон Волхв наведывается…
— Когда ударит Мстислав?
— Завтра на рассвете.
— И то хорошо… Наши выдохлись, до утра не оправятся…
— Знаю, поэтому князя и сдерживаю.
— Завтра в битву не мешайся.
— И ты в стороне держись.
— Князей прикроем только.
— Уж это наверняка.
— Потом как съехаться — не знаю. Меня Ярослав при себе просил быть.
— И меня Мстислав — тоже… Да ладно, не потеряемся…
— Не было такого никогда… Ладно, друг, пора.
— Пора.
Мы обнялись.
Когда мы уже разошлись шагов на десять, Добрыня обернулся и тихо сказал:
— Счастливой охоты. Я же знаю, куда ты пошел.
Я махнул ему рукой.
Я долго кружил по лесу. Хотя ни единого Скиминого следа не было, что-то говорило мне, что враг недалеко. По какой-то странной причине долгое время я не мог учуять его, но потом меня охватила страшная, сводящая с ума тревога. Это был хорошо знакомый знак. Я поспешил на зов.
Первое время я ничего не слышал, но потом из чащи послышались яростное рычание и приглушенный вой. Я побежал на звук, не заботясь о прикрытии.
Как я ни старался, скрытое зрение мое не открывалось, и я видел ровно столько же, сколько бы видел и любой другой на моем месте ночью в лесу.
Чаща вдруг кончилась, и я вылетел на поляну, по которой стремительно метались черные тени. Они рычали и хрипели, а с земли уже шел чей-то предсмертный визг. В слабом свете звезд я увидел, что почти все тени были невелики и тощи, и только одна, самая страшная, возвышалась над поляной черной скалой, мучая и уничтожая… То Скима боролся с волками!
Не зная толком, что мне делать, я обнажил меч и бросился прямо на неведомого зверя, целя ему в горло, но Скима грозно рыкнул и бросил мне в лицо недобитого обезумевшего волка. Пока я отбивался от него (а волк принялся рвать меня с неволчьей силой), Скима почти бесшумно нанес по стае еще два-три удара и, видно, довершив намеченное дело, подался в лес. Стряхнув с себе волчий труп, я метнулся за ним, и тут кровь моя заледенела: Скима поворотился ко мне и Добрыниным голосом шепнул:
— Повремени, друг…
Пока я стоял, скованный ужасом, Скима, завораживая меня пристальным взглядом, растаял на моих глазах… Когда оцепенение спало, я рванулся вперед, но теперь на мою долю не досталось даже призрака, и я понял, что в этот миг где-то в лесу входил в человечье тело Волхв… Никогда не думал я, что меня ужаснет простая уловка Скимы — перенять голос богатыря… Что делать, как видно, с возрастом я становился глуп.
Пометавшись по лесу, я вернулся на поляну. Теперь я уже ничего не чувствовал. Где бы Волхв в тот миг ни находился, он был далеко. Не в шатре ли Мстислава? Поспел ли Добрыня вовремя?!
Бегло осмотрев место боя, я присвистнул от изумления. На земле валялась дюжина волков — одни уже мертвые, другие бьющиеся в предсмертных муках. Это была полная стая, с отцом и матерью, тремя совсем молодыми прибылыми и семью старшими переярками. Тут ударил гром. Еще минуту назад небо было совершенно чисто, как вдруг его заволокли тучи, засверкали молнии и хлынул ливень. Времени размышлять обо всем об этом уже не было, и я бегом бросился назад в лагерь. Но не успел я пробежать и сотни шагов, как вдруг дико взвыли касогские трубы: Мстислав бросил свое войско в бой.
Так! Мы не совладали с Волхвом! Мстислав не стал ждать рассвета! Вот зачем Скима дрался с волками; он питал свою Силу кровью, чтоб немедленно разжечь битву!
В нашем стане царило смятение, Звук касогской трубы разбудил не войско, а скопище сонных, измученных людей. Второпях хватались за мечи, звали коней, со всех сторон неслись проклятия, а с поля уже доносились первые стоны и булатный звон…
Вскочив на коня, я понесся на левый край к Ярославу. Я нашел его уже в пылу битвы.
Лучше всех дрались варяги. Они только остервенились от ужаса ночи, частых ослепительных молний и ледяных струй дождя. Гром ревел так яростно, что заглушал все остальные звуки. При свете молний страшно блистало оружие, а оскаленные лица воинов напоминали грозные личины ада. Проливаемая кровь казалась черной.
Я держался рядом с Ярославом и отводил предназначенные князю удары. Далеко впереди молнии выхватывали из ночи островерхий холм, на котором, скрестив руки на груди, в задумчивости стоял Мстислав, наблюдавший за боем со стороны. Можно было различить, как поодаль недвижно стоит Добрыня.
Временами на глаза мне попадался Якун. Он мужественно лез в самую гущу, и варягам приходилось его прикрывать, теряя драгоценные силы. В свете молний золотая луда на его глазах вспыхивала ослепительными нитями, которые уже мало кого устрашали. Наш строй дрогнул еще до рассвета. Первыми отошли варяги. Они понесли огромные потери, были раздражены дряхлостью своего вождя и больше не желали драться. Якун звал их вперед, но кто-то грубо схватил его коня под уздцы и поволок прочь с поля битвы. Якун растопырился, как жук, но сделать ничего не смог. В стыде он сдернул повязку со своих глаз и швырнул на землю. Когда его провозили мимо меня, я увидел, что он плачет.
Черниговцы Мстислава хлынули в образовавшийся прорыв. Ярославова дружина пыталась заполнить промежуток, образовавшийся на месте отряда отступивших варягов, но черниговцы напирали, как разбушевавшееся море, а с краев русских рубили страшные касоги… Ярослав выбрался из мешанины тел, отер пот со лба и зло приказал отступать.
В голубоватом предрассветье остатки нашего войска потекли на север. Нас не преследовали. Нужды в этом не было. Когда мы остановились, чтобы перевести дух, выяснилось, что половина нашего войска осталась на поле брани. Мы с Ярославом въехали на высокий холм, чтобы осмотреться.
Позади нас, в утреннем тумане, величественно сверкали мечи победителей. Ветер доносил до нас вопли войска и пение серебряных труб. Очень далеко, на таком же высоком холме, сидел на коне Мстислав, обозревавший свои полки. Касогские отряды начали строиться, чтобы пройти мимо него, потрясая пиками с отрубленными головами побежденных.
В тот же миг я услыхал еще один звук, который, видимо, не был услышан больше никем в нашем стане. Издалека, из вчерашнего леса, донесся заунывный вой волков, тоже оплакивавших своих мертвых.
С холма, на котором стояли мы, равнина видна была далеко на север. Над хмурыми полями лежал утренний туман, тут и там пронизанный остроглавыми возвышенностями и темными макушками леса. Вдалеке, позолоченная недобрым холодным солнцем, замерла побитая дружина Ярослава. Налетавший ветер смело терзал ее поникший стяг. Ясно различимы были и сам Ярослав, понуро озиравший поля мертвых, и нетерпеливо гарцевавший рядом Алеша.
Касогский князь, приглашенный Мстиславом на холм разделить радость победы, сверкнул зубами:
— Владыка, прикажи — догоним… Никто до Новгорода не дойдет…
Мстислав молча покачал головой.
— Прикажи! — настаивал касог. — Сейчас не добьем — на следующее лето снова в поход идти. Добудем тебе брата сегодня же, не позднее ночи, Голову его к тмутороканской стене прибьешь!
Мстислав покосился на меня:
— Ну, богатырь, что скажешь?
— У барсов своих спроси, — хмуро посоветовал я. — Давно они голоса не подавали.
Мстислав вздрогнул. Барсы сидели по обе стороны от него, как восточные мраморные изваяния, только щерили зубы на проходящие мимо войска и тихонько рычали, возбужденные запахом свежей крови. Всю ночь они дико провыли в шатре: Волхв подходил совсем близко.
— Прочь поди, — сказал Мстислав касогу сердито, — барсы мои тебя не любят.
Потом поворотился ко мне и приказал:
— На поле поедем.
Объезжать поле битвы, усеянное мертвыми, есть всеобщий древний обычай, и, пожалуй, нет победителя, который побрезговал бы взглянуть на закоченевшие трупы, сломанные доспехи и черную запекшуюся кровь. Говорят, вождь должен отпустить на волю погибшие души своих и чужих, иначе им сто лет слоняться в местах, где прервалась их жизнь, — слоняться со стонами и жуткими ликами, пугая окрестные деревни и делая землю вовек неплодородной. Даже если в этом и есть какая-то правда, все равно обычай этот тяжел. Одно дело рубить кого-то мечом в пылу боя, другое — созерцать плоды смертной жатвы.
Мертвецы принадлежат уже другому миру. Они не могут не ужасать. Может быть, если бы люди после смерти не делались так страшны, мы бы не боялись умирать.
Но, может быть, самое страшное — это хриплый стон, вдруг раздававшийся из-под недвижной груды тел, или внезапно открывшиеся глаза, или задрожавшая ладонь. На поле брани много умирающих. Редко кого подберут уцелевшие. Удел большинства — медленная мучительная смерть.
Мало я видел вождей, которые не содрогнулись бы, осматривая павших. Даже князь Владимир всегда мрачнел, а руки его пунцовели. Мстислав же был почти весел. Он заглядывал в лица трупов, вертел головой по сторонам, что-то считал на пальцах. Лицо его прояснилось, он пришел в доброе расположение духа.
— Чему обрадовался, князь?
— Мне ли не радоваться, Добрыня! Здесь лежит черниговец, там варяг, а собственная моя тмутороканская дружина цела! Не умно ли получилось? Даже отцу моему удача такая редко выпадала! А Якун-то, Якун, воин великий и славный, и половины войска своего теперь не соберет!.. Ну что, часто русские варягов бивали?!
Я отмолчался. Действительно, в битве полегли больше наемники. К тому же несмотря на свою нынешнюю странную радость, особым извергом Мстислав не был. По крайней мере, он не стал добивать брата.
Объехав все поле и насладившись победой сполна, князь вернулся в шатер и приказал до вечера его не будить. Однако разбудить Мстислава все же пришлось: ближе к закату воины нашли Якунову золотую луду.
В сумерках войско охватило волнение: князь приказал благодарить Перуна.
Внезапно налетевшая прошлой ночью гроза действительно стоила целой рати: все воины суеверны, и захваченному врасплох полку Ярослава, несомненно, казалось, что молнии бьют в него с такой же яростью, что и касогские стрелы. За подобную удачу небо, конечно, стоило поблагодарить. Однако что было необычно в приказе князя, так это то, что он вызвал на поле не попа с крестом, а старых черниговских жрецов. Последние тридцать лет Мстислав жил по большей части в Тмуторокани. Иисусу там молились главным образом царьградские греки. Имелся, конечно, свой дворцовый поп и у Мстислава: Рюриковичу неприлично было пренебрегать новой верой, твердо введенной его гневливым отцом. Однако вряд ли даже греки в Тмуторокани были так уж истовы в своих обрядах. Тмуторокань напоминает библейский Вавилон, в тамошнем смешении языков и народов невозможно удержать никакую веру в первозданной отчетливости. Этот город подобен котлу, в котором одновременно варятся мясо, овощи и пряности. Покрутившись в такой похлебке, тмутороканец в итоге верил в каждого бога понемножку, и царьградские иконы запросто соседствовали с Даждьбоговыми оберегами, глиняными ликами Матери-земли и вовсе мало кому понятными варяжскими священными рунами. Вообще не скажу, чтобы в городе этом много думали о богах.
Однако, придя в Русскую землю, Мстислав о богах все-таки вспомнил. Что такое Тмуторокань? Причал, торжище, крепость. Русская земля же была государство. На причале можно кланяться всем богам сразу. В государстве же князь должен идти рука об руку со жрецом.
Русская земля была крещена князем Владимиром меньше сорока лет назад. Это ничтожный срок. Перун, Мокошь, Стрибог и прочие древние боги еще не успели уйти, хотя и ослабели. Иисус прочно воцарился лишь в престольном Киеве, который первым принял царьградскую веру из рук своего лютого князя.
Киев же Мстислава обидел, отказавшись открыть ворота и впустить Рюриковича в отцов город. Возникал закономерный вопрос: не лучше ли в таком случае сменить веру, вернуться к старым богам — с тем чтобы вовсе забыть про надменный Киев и править государством из какого-то нового места нравом попроще, хотя бы из того же самого Чернигова, если не просто из далекой Тмуторокани. Выиграв важную битву у Листена, Мстислав решил попытать судьбу. Священных рощ поблизости не было. Собранные по окрестному захолустью жрецы сокрушенно покачивали головами и охали. Перун любил дубы и часто метил их молнией. Однако и одиночных дубов рядом не имелось. Решили забыть про лес и устроить таинство прямо в поле. Я только покачал головой в изумлении.
Со дна реки подняли большой продолговатый черный камень, вкопали в землю и развели под ним огонь. Я наблюдал за всем этим уже не с изумлением, а с отвращением. Во-первых, я не любил старых богов, а во-вторых, жрецы не то все забыли за старостью и ненадобностью, не то лукавили нарочно, стараясь задобрить князя, а не Перуна. Так, костер они соорудили из сосновых веток. Что может быть глупее — ведь как раз сосна Перуну вовсе не люба. С камнем получилось еще хуже: его надо было брать из стоялого озера, а не из проточной реки, да еще и мелкой… Однако было похоже, что, кроме меня, старых обрядов не помнил больше никто. Ничего удивительного в этом не было: те же самые черниговцы, всегда потихоньку бегавшие к своим жрецам в лес, молились богам наспех и с опаской. Мысли их были больше о том, как не попасться киевским дружинникам, а не о том, что любит или, наоборот, чего не любит Перун.
Когда камень был вкопан в землю, а огонь разведен, жрецы в белых одеждах встали лицом к костру и замолчали. Мстислав выстроил войско огромным кругом, а сам выехал вперед. Однако он всегда побаивался незнакомых таинств и поэтому вскоре подозвал к себе меня.
Я обозлился. Теперь в Чернигове станут говорить, что Добрыня переметнулся к старым богам! Что бы я ни думал о Перуне или Иисусе, это касалось только меня одного. Но делать было нечего: сейчас Мстиславово доверие было мне важней, чем собственное доброе имя.
Из-за камня послышался звон бубна. Жрецы подбросили в огонь горсть царьградского порошка, и костер прыгнул вверх, облизав при этом весь камень. Перуново таинство началось.
Бубен гремел все яростней. Десять черниговцев неуверенно вышли к огню и пустились в пляс. В это время из темноты показалось медленное шествие. Это несли к костру тело касога, убитого молнией.
Мы верим, что на убитом молнией человеке нет грехов и что боги метили не в него, а в спрятавшегося за ним подлого сатану. Верим и в то, что погибший от грозы был праведником и, умерев, теперь стал нашим заступником перед богами. Убитого молнией человека по-простому хоронить действительно нельзя. Касога несли четверо, все — в черном, лица у всех — скрыты под черными же личинами, все — без оружия. Поднесли к костру и застыли на месте. Жрецы простерли руки к небесам и запели дрожащими голосами:
— Без вины убит, теперь перед Перуном стоит, стрела огненная летит, праведника разит. Ты не гасни, стрела, ты не гнись, стрела, ты свети, стрела, ты ударь, стрела.
Тут снова загремели бубны и заглушили тихий старческий напев. Жрецы меденно поворотились к воинам в черном и бережно приняли у них с рук тело касога, поднесли его к самому жертвеннику и подняли высоко вверх на вытянутых руках. Касог был низкоросл, но в полном вооружении и поэтому, наверно, непомерно тяжел для ветхих старцев. Руки их явственно дрожали, и покойник колыхался над костром, как будто куда-то плыл по огненной реке.
Бубны умолкли. Старцы разом резко выдохнули:
— Э-эх!! — и бросили касога в костер.
Кольчуга его засверкала ослепительным золотом, и на мгновение показалось, что мертвец превратился в полуденное солнце. Закоченевшие руки его стали на глазах разгибаться; труп зашевелился…
Войско заворчало в изумлении, а я в отвращении заткнул нос от отвратительного запаха паленой плоти.
Однако запах этот быстро распространился и по воинским рядам, вызывая тошноту у многих. Заметив это, жрецы подбросили в огонь пахучей смолы. Тяжелый запах исчез, и от костра обнадеживающе повеяло лесом.
В полной тишине жрецы повернулись к нам с Мстиславом и завопили:
— Клади меч, отец, найдешь кладенец, клади палицу, Перуну понравится!
Мстислав нахмурился и покосился на меня. Я же пребывал в сомнении. Жрецы обещали неодолимый меч-кладенец, а я как раз скитался без стоящего клинка! Конечно, настоящий кладенец — драгоценный меч, обнаруживаемый под землей в том месте, куда ударила молния, еще не попадал смертному в руки никогда, как и топор-саморуб. Однако не нальется ли мой тмутороканский меч Перуновой Силой, если поднести его к жертвеннику, что и предлагали сейчас жрецы?
Старцы по-прежнему надрывно пели, раскачиваясь взад-вперед:
— Меч! Меч! Меч!
Мстислав сказал, почти не разжимая губ:
— Ступай, Добрыня. Твои это дела.
— Ты тоже не безоружен, князь.
Глаза Мстислава вспыхнули гневом.
— Обещал в походе прикрывать меня? Вот и иди! Не пойду я под неведомую Силу подставляться!
И он яростно дернул ногой.
Я смерил его холодным взглядом и соскочил с коня. Жрецы пали передо мной ниц, войско восторженно застонало. Я сделал первый шаг вперед.
Самый старый жрец медленно поднялся с колен и протянул руку, чтобы взять у меня меч. Я покачал головой. Старец отступился, хотя глаза его были сейчас совершенно безумны. «Значит, — мельком подумал я, — у него все-таки есть вера».
Костер горел высокой свечой. Касог начал обугливаться, доспехи его почернели. Вблизи огня запах снова стал труднопереносим. Я опустился на одно колено и сунул острие тмутороканского клинка в огонь.
Клинок нагревался медленно. По лезвию поползли синие змейки и непонятные матовые узоры. Я вглядывался в них до боли в глазах, но ничего толком разобрать не сумел, кроме извилистой, занавешенной дымом дороги, по которой медленно ползли две искры, преследующие верткую черную тень. Однако тут огонь жадно лизнул мои руки, я отпрянул, и видение скрылось.
Тут я почувствовал, что за моей спиной происходит что-то особенное, потому что по воинским рядам прошел невнятный шум. Я обернулся и тут же отвел глаза: этот старый обряд я видеть не хотел. Я тоже верю, что молния входит в тучу, как муж в жену, и что молния — мужеское достоинство Перуна, но уж больно дик восславляющий это танец…
Наконец за моей спиной гортанно закричали, ко мне подскочил жрец, выхватил мой меч из огня и торжествующе показал толпе. Получив свой меч обратно, я, как того требовал обычай, низко поклонился огню, вырвал из своей головы несколько волосков и бросил в костер. Войско одобрительно загудело…
Однако, еще только шагая к своему коню, я уже понял, что напрасно благодарил Перуна. Никакой Силы на моем мече так и не появилось.
Мстислав посмотрел на меня с опаской и даже отъехал в сторону. Я невесело усмехнулся: на таких людей не Сила, а дурь жреческая нужна…
Все подходило к концу. Жрецы сгрудились у костра и начали что-то выкапывать из-под него. Наконец, с победным воплем они выпрямились и побежали к Мстиславу; тот отпрянул… Старший жрец торжественно протянул ему на вытянутых ладонях небольшой черный камень…
Потом стали одаривать войско мохнатой прострел-травой: как считается, во время грозы молния пронзает ее и делает Сильной. Впрочем, прострел-трава действительно хорошо врачует некоторые раны.
Люди начали разъезжаться, недоуменно качая головами и вполголоса переговариваясь. От таких зрелищ они уже совершенно отвыкли. Что ж, сегодня воинский стан будет обсуждать не только прошедшую битву, но и богов. Ничего худого в этом нет.
Старший жрец поманил меня пальцем. Я неохотно приблизился.
— Ты нас не вини, — шепотом сказал он. — Не вовсе мы сегодня наврали. Может, и меч бы твой закалился, коли б поверил ты нам. Видение все-таки ж было тебе.
Я вздрогнул и нахмурился:
— Не великое видение ты мне показал, отец. Не было в нем большого смысла.
— Так ведь не все по правилам было… Не успели мы обряд приготовить как следует… Мертвеца вон даже неправильно в огонь положили…
— Кремень князю тоже пустячный преподнесли?
Старик быстро заморгал:
— Ты уж не выдавай нас, милостивец! Не соврешь — не попьешь, не обманешь — за стол не сядешь! Перунов кремень кто ж впопыхах-то найдет?!
— Да уж, — согласился я, развеселившись. — Это тебе, отец, не касогов на огне жарить.
Старец похлопал белесыми ресницами, поклонился и устало зашагал в ночь.
Ночью начался пир. В землю у княжеского шатра вбили копье и повесили на него золотую луду — Якунов позор. Дико завывали касогские трубы, глухо гремели бубны, тмутороканцы трубили в рога и горны, откуда-то повылезали чернявые обозные бабы, пошли в пляс между кострами…
С отвращением смотрел я на все это. Не много найдется на свете картин гаже, чем торжествующий победитель.
От нечего делать я вытащил из ножен меч. Нет, ничто в нем не изменилось. Конечно, я видел на нем нас с Алешей, преследующих Волхва, но конец богатырской дороги оказался скрыт огнем. Будет бой, но где, когда и какой, Перун не показал.
Внезапно я ощутил легкое жжение на груди — там, где висел алмазный Алешин крестик, и только покачал головой: мгновение назад я смотрел на клинок, которого коснулась огненная рука Перуна, а теперь со мной заговорил кроткий Иисус. Я стал прислушиваться, однако жжение прекратилось так же внезапно, как и началось. И все же это был знак: пора было скакать к другу. Ведь Алеша носит в своей руке серебряную пыль Итили. Надо ехать к Учителю — сильнее врача я не знаю. Желательно поспешить — кто скажет, когда пыль Итили покажет свою злую Силу? В том, что она рано или поздно обнаружится, сомнений у меня не было. Я уронил голову на руки и задумался.
После Тмуторокани в моей жизни наступило черное время. Снова возобновилась смута, причем смута, в которой мы не могли взять ничью сторону и в итоге были вынуждены бессильно наблюдать, как в самом сердце Русской земли проливается кровь. Было и другое, пугавшее меня не меньше, а возможно, и больше: Сила моя потускнела.
Я гадал, в чем было дело. Чары Волхва? Особое волшебство Итили, которому я обучен не был и которое сломало меня? Или просто я начинал чувствовать свой возраст и Сила покидала меня по той же причине, по какой у стариков выпадают зубы? Или я просто был излишне мнителен? Или же все дело в том, что я утратил свой богатырский меч в подземельях проклятой Итили? В любом случае, такого не бывало никогда: Сила всегда оставалась при мне, как мой глаз или голос. Теперь же я нередко чувствовал себя беспомощным, должен был во многом полагаться на Алешу, а помочь ему ничем не мог. Не повиновался мне и Мстислав, который часто заводил речь о том, что присоветовал бы в связи с тем или иным делом не я, а именно мой отсутствующий друг. Никакой ревности к Алеше у меня не было. Это чувство, хорошо знакомое нам обоим, осталось в прошедших годах, в молодости. Сейчас я боялся того же, чего боится любой человек: унизительного бессилья. Другое дело, что мне было нужно гораздо больше, чем простому смертному…
Не в состоянии дождаться утра, я выплеснул вино в костер, поднялся и зашагал к столу Мстислава.
Застолье там на некоторое время замерло. И касоги и тмутороканцы дремали, пробуждаясь только для того, чтобы отпить еще вина из чары и выкрикнуть какую-нибудь пьяную глупость. Мстислав, напротив, не спал, смотрел зорко и цепко и усмехался слабости сотрапезников (вообще должен сказать, что Рюриковичей хмель не берет).
— Что, Добрыня, наконец-то поздравить меня решил?
— Не с чем поздравлять тебя, князь..
— Как не с чем?! А золотая луда там чья на копье висит? А чье войско сейчас в дальнем лесу со стонами раны зализывает? Какой такой князь теперь на год сна лишился?!
— И твой сон беспокоен будет, князь Мстислав Владимирович…
Мстислав посмотрел на меня недобро:
— Перунов кремень мне сегодня дали…
— А что Перунов кремень — в битве он только ратная подмога. А когда со снами воевать да с тенями — тут кремень не помощник…
Мстислав сжал зубы:
— Пей, гуляй сегодня, богатырь, о тенях завтра поговорим.
— Не люблю я гуляния на крови свежей.
— Так, значит, пир мой тебя не веселит?
— Не веселит. Отпусти меня, князь.
Мстислав смерил меня пристальным взглядом:
— К Ярославу уйдешь?
— Не нужен мне Ярослав. Другие у меня заботы. Слово свое сдержу и, пока с братом не договоритесь вы или до смерти друг друга не забьете, твой я. Не советчик я Ярославу. Чтоб ты дурного не думал, и на глаза ему обещаю не казаться. Слово на то новое даю. А как дела свои завершу — снова у тебя объявлюсь.
— И когда ждать тебя? — спросил Мстислав, помолчав.
— Через четыре луны в стане твоем буду. Если, конечно, ты к тому времени в Богемскую землю или в Царьград с касогами своими не откочуешь. У тебя ж задумки-то великие…
Мстислав качнул головой:
— На то не надейся… Не уйду я с Русской земли… Ишь что выдумал — в чужеземье меня толкать…
— Не толкаю тебя никуда… Так отпустишь?
— А как я тебя удержу? Разве что ножом к земле прибью.
— Не выкован нож еще такой.
— Ох и силу же взяли богатыри! Ты б с отцом моим так поговорил — изведал бы и плетей и клетки…
— И с отцом твоим говорил я всяко! И в ссоре с великим князем киевским был! Про то всякий знает!
— Надменен ты, Добрыня. Мнишь о себе очень. Уж и слова тебе поперек не скажи.
— Не заслужил я слов таких — про нож да проземлю. С касогами так шути, князь. Им такие шутки понятны. Ну да ладно… Поехал я.
Мстислав молчал, слегка покусывая губу. Молчал и я. Наконец новоиспеченный владыка Русской земли не выдержал:
— О барсах мне скажи. Иначе не отпущу я тебя или вовсе сам с тобой поеду. Дороги мне звери эти, самолично их в горах у матери отбил и выкормил. Хранят они меня. Чего воют, чего бесятся? Какую беду пророчат?
— Да уж догадался ты, князь, давно. Волхв вокруг твоего стана ходит.
Мстислав с силой провел ладонью по лицу, будто стирая что-то — не то усталость, не то страх. Помолчал, потом спросил:
— Ну и как — пристойно ли тебе меня в таком случае бросать?
— Мне теперь что, князь, всю жизнь за тобой третьим барсом бегать? На время битв не спускал я с тебя глаз. Теперь сам берегись. И так не бывало доселе, чтоб богатырь полгода за Рюриковичем нянькой ходил… Меня послушай — и охоронишься… Барсов от себя не отпускай, своей рукой их корми, как я кормил, чтоб не отравил их Волхв, незнакомцев ни в шатре, ни в палатах не принимай, а если кто все же через порог переступит — руби ему голову, ни о чем не спрашивая. Если кого невинного зарубишь — на мне кровь та будет, я за нее отвечу… До Чернигова сопровожу тебя и через четыре месяца ровно назад буду.
— Опоздаешь — с Волхвом сойдусь… Что ты кудесник, что он…
— Смотри сам, князь, — сказал я, поднимаясь. — На то ты над людьми поставлен, чтоб самому решать все.
— Уйди поскорей, Добрыня, — промолвил князь, прищурившись на огонь, — а то не выдержу я и воинов кликну. Не умеешь ты с князьями разговаривать. Мужиком родился, мужиком и помрешь. Землю тебе пахать, а не по коврам дорогим разгуливать. Не люблю я тебя и не очень-то тебе верю. Уйди с глаз моих…
Через десять дней, проводив князя в Чернигов, я выехал на север.
Новгород для Рюриковичей — крепость. Как только погонят их из Киева или еще откуда, так в Новгород бегут они и там хоронятся. В Новгороде варягов много и до земли Варяжской недалеко. В случае чего, к родичам уйдут Рюриковичи, хоть язык праотцов уж и забыли почти.
Вот и Ярослав сидел теперь в Новгороде. Писал он отчаянные грамоты северным родственникам, но не спешили те на помощь. Разбит Ярослав был, а не любят люди поверженным помогать; на дух не переносят неудачу люди.
Между тем Ярослав не сдавался, бежать за море не хотел, а был намерен биться до последнего и кружить по всей земле, уходя до времени от Мстиславовых ратей, — хоть в снега северные уйти, но только дружину свою сохранить для битв будущих. Не отчаивался Ярослав и каждый день обещал в Киев вернуться. Это был добрый знак.
Все эти новости я узнал от Алеши. Он, конечно, загодя почуял, что я еду, и выехал встречать меня далеко за городские ворота.
Я тут же принялся уговаривать его немедленно отправиться к Учителю. Поначалу Алеша не соглашался, но в конце концов признался, что Ярослав надоел ему хуже горькой редьки и что проку от его пребывания в княжьем стане не много.
— Во время битвы прикрыл я князя, а теперь пускай сам гуляет. Не надобен ему богатырь, чтоб по лесам белкой неприметной шмыгать, от Мстислава уходя. Все равно шуму я в таком случае наделаю непременно и его присутствие выдам. Скажу — через три луны в Новгород вернусь, а коли уйдет он из Новгорода к тому времени, пускай весть мне оставит, где искать его. Это Волхва не сыщешь, а Ярослава-князя найти — нехитрое дело.
О моем приезде Ярослав не знал. Алешу отпустил неохотно, к опеке его привыкнув. Да только правильно мы от Рюриковичей ушли: не надо князей баловать.
Через день поехали в скит.
На этот раз дорога нам выпала легкая, но хмурая. Уже наступила зима. В нынешнем году она была мягкой, и это было великое благо: после прошлогодней ледяной стужи и засушливого голодного лета больших холодов ныне многие бы уже не перенесли. Появился и хлеб: зерно в Русскую землю волжские булгары поставили без обмана. Зимовать было трудно, но уж мало кто ожидал теперь вселенского мора. Однако весело никому не сделалось: земля была истощена непогодой и смутой.
Скит стоял в дремучих лесах недалеко от Новгорода. Учитель ушел туда много лет назад, как только поставил меня на ноги. В том скиту жила и мать моя, непрестанно молившаяся Богородице, чтоб та уберегла ее странствующего хмурого сына. И с матерью, и с Учителем виделся я редко — хорошо, если раз в год, но перед каждым отчаянным делом приезжал — не то попрощаться, не то благословение получить.
Нашему приезду они поразились как нечаянной радости — отчего-то не почуяли нас заранее (странные дела творились в тот год с Сильными людьми). Мать была все такая же, только печали прибавилось в глазах, Учитель же сильно постарел.
— В землю смотрю я, Добрыня, — сразу сообщил он мне, покашливая. — Недолго мне осталось в лесу сидеть и тебя ждать. Не позднее чем через три года помру, а может, и много прежде того.
Мать шепотом рассказала, что бывают дни, когда Учитель вовсе не встает с постели, и что травы не помогают.
— Ты б полечил его, Добрыня. Может, Сила твоя поможет, ведь любишь ты его.
— Не велика Сила моя… Сам друга к Учителю лечиться привез…
К тому времени уже не было сомнений в том, что увечье Алеши серьезно. Учитель долго осматривал его руку и так и сяк, окуривал разными дымами, пробовал пыль то пальцем, то пером, то ножом, то корнем. Наконец сказал:
— Плохо дело, богатыри. Не достать пыль эту. Как коснешься пылинки любой — вглубь уходит. Не дастся она в смертные руки. Одно — средство остается — руку немедленно отнять по локоть. Алеша усмехнулся невесело:
— Шутишь, Никита? Когда такое было, чтоб богатырь— да без правой руки?!
— Отнять руку надо, я тебе говорю, — упорствовал Учитель. — Головой отвечаю — тогда век твой долгим будет. А что до богатырей, так ты на меня посмотри: поднял я на ноги Добрыню и тут же в скит ушел. И ты ученика возьми, натаскай его как следует, а дальше от людей скройся в какой хочешь земле.
— Не годится, — сказал Алеша серьезно. — Разные мы с тобой богатыри, Никита. Во мне смирения нет и быть не может. И не уговаривай — не расстанусь я с рукой… Скажи лучше, когда в могилу-то она меня свести полагает? Дела мне нужно кое-какие до тех пор завершить да за Илью с Волхвом расквитаться.
— Не знаю. По-разному пробовал я — но ответа не добился. Плохо разбираю я Силу Итили. Не знаю даже, преждевременно прервется ли путь твой или с рукой раненой до старости глубокой жить будешь. Вижу, опасна пыль тебе, но спит до времени. А сроков никаких мне не разглядеть. Святогору то под силу одному было бы. Но уж много лет смертным сном спит Святогор, на делах тайных надорвавшись…
— Тогда и говорить нечего, — вздохнул с облегчением Алеша. — Коли ты смертной тени на мне не видишь, так и ничего. Может, обойдется все и внуков еще своих дождусь. Не дам руку резать, и говорить об этом больше не надо.
Несколько дней рассказывали мы Учителю про Скиму. Слыхал он о нем и раньше, да не верил, россказнями все вести считая.
— Вот Силу взял Волхв, — дивился Учитель, — и кто только дал ему такую… Упустил я вражину, вам охоту передал, а уж гляди — Илюша в могиле, а этот волкам теперь головы с плеч рвет…
Он пристрастно допрашивал Алешу о его встрече со зверем. Алеша только головой качал:
— Въедлив ты, Никита. Рано от дел отошел. Знал бы я — в четыре глаза бы на Скиму глядел. Как проведать мне теперь, шестипал он или нет? И куда усы его глядят — вверх или вниз? Мне б башку ему снести — и все, а в тонкости не вхожу я…
Сокрушался Учитель:
— Не все знание я Добрыне передал. Не смог: не похож на меня Добрыня. Вот теперь знание мое со мной в яму и уйдет, на Смородинку возвратится, невостребованное, а может, еще и пользу бы какую на земле принесло!.. Предчувствовали что-то прежние богатыри, зверя подобного давно ждали, меня к битве с ним готовили. Почти все растерял я, да крохи кой-какие остались. А бывает — кроху малую во вражину метнешь, а из него и дух вон.
Когда по весне мы стали прощаться, Учитель сказал, что едет с нами.
Два дня я его уговаривал, на коленях стоял, только что руки ему не вязал. Старый, да хворый, да от богатырской жизни отвыкший — да на Скиму!
Ничего не слушал Учитель. И конь у него нашелся в леске соседнем, и мешочек с травами Сильными наготове был. Только меч и кольчугу брать не стал.
— Монах я. Не от кого мне обороняться. И так в землю уж глаза смотрят. Ветошка я старая, а не воин. Перед носом Скимы мною помашете — а дальше хоть живым в землю закапывайте.
Не уговорили. Поехал. Никому кроме нас не открылся. Даже матери моей сказал, что в Царьград на богомолье собрался. Не поверила мать, ну да давно уж никого от подвигов не отговаривала… Правда, провожала нас с плачем, а мне напоследок шепнула:
— Ох, смотри ты за дедом да за Алешей! Уж давно так тяжело на сердце у меня не было!
Но только въехали мы в лес — и скрылись из глаз и скит и мать, стоящая на дороге, бессильно опустивши руки, и новая дорога началась…
Учитель не был ни грустен, ни весел. Безо всякого интереса смотрел он, как мы с Алешей на мечах бились, как Алеша со зверьем забавы ради разговаривал. Не интересовали его и рассказы о смуте. Он молча думал какую-то свою важную думу.
Чувствовал он себя неважно. В седле сидел прямо и переходы дневные не сокращал, но по ночам плоховато ему было.
— Видишь, как, — сказал мне раз Алеша, отъехав от Учителя подальше, — мы с тобой до старости учителей наших дожили и век их поздний покоили. А нам кто глаза закроет? Эх, Добрыня, Добрыня! Жидки мы с тобой, нам бы только с Волхвом Силой мериться, а о том, чтоб учеников взять, и речи нет… Трудно Русской земле без богатырей будет…
Разговоры эти нас обоих сильно расстроили, и в конце концов мы договорились: положить своим странствиям еще три года, а дальше учеников искать, троих каждому, и дальше вместе по земле ездить и богатырскому делу ребят обучать…
Когда пришла пора выбирать дорогу — на Новгород или на Чернигов, мы с Алешей заколебались. Как знать, куда забрел сейчас Скима-зверь? Но Учитель твердо сказал:
— На Чернигов едем.
— Там Скима?
— Чуешь его?
Учитель пропустил наши вопросы мимо ушей и только повторил строго:
— На Чернигов.
Больше мы от него ничего не добились.
Как только мы выехали на черниговскую дорогу, на которой некогда свирепствовал приснопамятный мальчишка, Волхвовий сын Соловей-Разбойник, нам встретилась простая телега и гроб на ней. Гроб был покрыт черной парчой, за телегой ехали четверо всадников. Учитель заволновался, приподнялся в стременах и, напрягая стариковское горло, крикнул:
— Куда гробовину везете, молодцы?
— В Киев, — ответствовал один из всадников хмуро.
— А кого хоронить-то будете?
Всадник помолчал, а потом нехотя ответил:
— Княгиню Омельфу.
Мы взломали гроб.
Сомнений не было; в нем лежала старая Рюриковна. Ран на теле не было, но отвратительные бурые пятна на лбу и груди ясно свидетельствовали: яд.
Пока побитые всадники с охами и плачем подымались с земли, мы быстро посовещались. Все трое сразу почувствовали на теле Силу Волхва. Алеша ошибся: голубок все-таки вернулся на Чагоду. Всадники были с Омельфиного двора (удивительно, что они не сразу узнали Алешу). Княгиня отошла тихо, гостей перед тем у нее никаких не было, за ворота Омельфа не совалась. Правда, за семь дней до Омельфиной смерти купила дворня в Белозере сладкой муки мешок…
Влезли мы на коней, Омельфиным провожатым крикнули:
— Дальше езжайте, а о нас молчите, не то век ваш короток будет: за язык длинный из-под земли вытянем.
Мы с Алешей мучились и злились от тупого бессилья. Учитель бесстрастно молчал, потом, когда наши сетования ему вконец надоели, сказал:
— Не первая она и не последняя. Удивляюсь вам. Или о враге давно не слыхали? И поумней Омельфы люди яд из его рук принимали. Вообще скажите спасибо, что Скима в тот раз на Листвене занят был, а то не увидела бы больше Алеши черниговская дорога.
Мы осеклись.
Свернули с дороги и въехали в лес. До Чернигова оставалось три дня пути. Я возвращался к Мстиславу раньше срока.
По дороге Учитель завел речь о новых временах:
— Чужой мне земля стала. Не понимаю я ее. Жестокости прибавилось. Родство исчезло. Восстает брат на брата — как будто за тем их мать рожала. Рюриковичи выродились. Куда там Ярославу против Владимира. И вообще — бестолковы люди стали или это я уж совсем из ума выжил. Вот казалось лет тридцать назад: Нового бога примут все — и по-другому заживут человеки. Думалось — жестоки, кровожадны, мстительны Перун с Мокошью, кроток Иисус Сладчайший. Поверят в него — переменятся нравы. А теперь смотрю — хоть Иисусу, хоть Перуну, хоть зайцу косому молись: не переменятся люди, так же злы и глупы останутся… Мы-то в скиту сидим, молимся, книги греков ученых читаем, а как придут к нам за советом, послушаешь разговоры мирские — так и плюнешь на все, и в келье своей тихой запрешься… Вот оно и получается — прожил я две жизни, сначала богатырствовал, потом монашествовал, и зря все. Волхв как ходил по земле, так и ходит, вражина, старые боги его покрывали, и Новый терпит… Ни мы, ни ученики наши ничего не достигли. Так, усобицу прекратить, или загадку разгадать, или исцелить кого, или битву выиграть — можем. А землю от зла оборонить — мечты это только наши были… Молодой мы народ, русские, вот и спесивы и надменны… Мечемся, за моря бегаем, слова тайные учим жадно — а все без толку в землю ляжем… Вы-то тщету эту понимать прежде моего начали, отсюда и невообразимая беспечность ваша… Молчите! Как же не беспечность — год, почитай, с мечами игрушечными разъезжаете спокойно! Да, правильно все Алеша в Итили сделал, надо было мечи Итили отдать, но с тех пор сколько времени-то прошло! Или не знаете вы, что Сила ваша без мечей убавилась?! Вон Добрыня уже простую мысль послать мне не может!
Впервые со времен юности я покраснел. — А если с Волхвом на мечах биться?! Ты вот, Алеша, злишься, что ушел от тебя Скима! А как же ему не уйти было, когда ты с тмутороканским дурным мечом ему в рыло смертоносное полез?! Скажи спасибо, что не растерзал тебя Скима!.. Да, ну уж ученички у нас вышли! О высоком гадают, великих тайн ищут, а простейшее — забыли!
Непривычно было мне слушать раздраженные речи Учителя, странно было видеть его взволнованное морщинистое лицо, растрепанную седую бороду, облысевшее темя.
— Что, Добрыня, ругаешь старика? Умнее всех хотите быть, учеников набрать норовите, а у обоих в руках вместо меча — по палке железной!
— Да послушай, Никита, — вмешался разобиженный Алеша, — или не помнишь, как учили вы нас? Меч, мол, богатырский, не с базара берется, по всей земле за ним ездить надо, драгоценность это великая! Я свой первый меч два года искал! В какие только дела не впутывался, в какие углы только не забирался! А сейчас — да мыслимое ли было дело в год этот проклятый еще и за мечом бегать! Еле-еле и так крутиться успеваем! То на Чагоду, то в Тмуторокань, то в Чернигов, то в Новгород, то к варягам, то опять в Новгород! Как еще кони наши это все выдерживают! Не кори попусту, Никита! Сами про мечи знаем все, да времени вздохнуть не имеем!
— Так-так… Хорошо язычок у Святогорова ученичка подвешен! А ты что скажешь, ученик мой, Добрыня?
— Правду Алеша говорит. Не забывали мы о мечах.
— А ты Алешиным именем не прикрывайся! За себя говори!
Мы уже давно остановились на поляне, и наши кони, удивленные богатырской распрей, танцуя в испуге, уж успели вытоптать на ней всю молодую траву.
— Говори, ученик! — совсем уж не по-доброму прикрикнул на меня Учитель.
Меня охватил гнев, я еле сдерживался.
— Вот что, Никита, — сказал Алеша медленно, — давай-ка мы до заката разными дорогами поедем, а к ночи, охолонув, снова вместе сойдемся. Уж и звери нам удивляются.
Учитель споро спрыгнул на землю и бросил поводья:
— Не пойду дальше, здесь в землю лягу!
Он топнул ногой, лицо его дрожало от ярости.
— Копайте мне могилу! Ну! Здесь! Копайте!
Учитель упал на землю и раскинул руки в стороны:
— На этом самом месте копайте!
Алеша выразительно посмотрел на меня:
— Поехали, Добрыня. К вечеру вернемся.
— Приказываю! — захрипел в страшном гневе Учитель. — Ройте мне яму! А коли бросите меня не погребенным, прокляну обоих словом страшным! Не забыл я Сильные слова в монастыре-то!
— Я остаюсь, Алеша.
— Испугался? — нехорошо засмеялся Учитель и захлопал ладонью по земле. — Закапывай, здесь закапывай меня, ученичок.
— Волхвовья Сила на тебе, — сказал бесстрастно Алеша, спрыгивая с коня. — Совсем ты, Никита, ополоумел. Доставай меч, Добрыня. Нечем нам больше копать. Тем более сказал наставник твой — не мечи у нас, а палки железные.
Учитель молча поднялся и сел в сторонке. Так же молча он показал на место, где только что лежал. Хмурые, растерянные и озлобленные, мы принялись за работу.
Мы успели уйти в землю лишь на локоть, когда в лесу протрубил хриплый рог.
Мы вскочили, направив испачканные мечи на лес. Пала тишина, но через мгновение рог протрубил снова.
— Мстислав, — сказал я с невероятным облегчением, опуская оружие.
Сосредоточившись, мы поняли, что по лесу действительно неспешно едет малый конный отряд.
— Зови его, Добрыня.
Я кивнул, напрягся, но через миг растерянно оборотился на Алешу: Сила моя мне не повиновалась.
Алеша прошипел что-то сквозь зубы, с ненавистью кинул взгляд на Учителя, а затем прищурился на лес.
Вскоре мы услышали стук копыт, затрещали сучья и на поляну выехали три всадника. Первым ехал Мстислав.
— Добрыня! Алеша! Вот так да! — просиял он. — Вот так дичину мы сегодня поймали! Я-то оленятинки захотел, а на богатырей выехал! Вот спасибо, утешили меня!.. Что Ярослав-то? Видались? — И он кинул на меня подозрительный взгляд. Меня душила злоба на все и всех сразу.
— Или забыл ты мой наказ? — сказал я, как мне показалось, грозно. — Или никого уж не боишься? Хранители твои где?!
— Недалече, — засмеялся Мстислав, поворотился к лесу и пронзительно свистнул. Из чащи огромными прыжками выскочили барсы и наперегонки бросились к хозяину. — Доволен?
— Недоволен! — притопнул я ногой. — Отчего из дворца ушел?! Просил я — меня дождись! Не нарушил я слова своего, еще и близко не истек срок мой!
Мстиславовы спутники смотрели на меня, разинув рот. Но еще больше они изумились, когда Мстислав посерьезнел и поспешил оправдаться:
— Ни разу не шелохнулись за весь срок барсы.
При мне они и сейчас, сам видишь. И в лесу отряд большой, на время только я от дружины отъехал.
Я махнул рукой и отвернулся.
— А это кто с вами? — спросил Мстислав, радуясь возможности перевести разговор и показывая на Учителя.
Несомненно, дожидаясь этого, Учитель поднялся — достойно, не спеша — и выпрямился:
— Не мудрено, что забыл меня, князь Мстислав. Уж лет двадцать как мы не видались. Ко двору отца твоего Добрыню я доставил.
— Никита?! — ахнул Мстислав. — Так не сгинул ты?! Ну дела! Уж если старые богатыри из затвора выходят — значит, действительно погибель рядом бродит!
И он мельком глянул на меня, а потом перевел глаза на Алешу:
— Святогор не проснулся, случаем?
— За кощунство и ответить можно, — молвил побледневший от гнева Алеша.
— Да какая муха вас сегодня укусила?! Что бросаетесь на князя, как малолетки?
— Не сердись, не сердись, князь, — заговорил Учитель вполне разумно и даже доброжелательно, подходя поближе. — Нехорошие дела творятся, не до вежливости нам. И Добрыня прав, и Алеша. Напрасно ты дворец свой покинул, а Святогорову память не князьям ворошить, ты уж мне-то поверь, я человек бывалый.
Разговор пошел дальше только между Учителем и князем.
Мстислав был чрезвычайно рад, что ему наконец попался приветливый богатырь. Мы с Алешей хмуро переглядывались, вообще перестав что-либо понимать.
— Да, — говорил Мстислав с чувством, — вовремя вышел ты из затвора! Часто вспоминал я былые времена. Коли б вы со Святогором по-прежнему богатырствовали, не случилось бы смуты в Русской земле!
Учитель ласково улыбнулся и стал участливо расспрашивать Мстислава про ссору с братом, о которой уже и так все знал от нас. Наконец, наговорившись всласть и совершенно очаровав тмутороканского князя, Учитель сказал:
— Что ж, пора и к отряду возвращаться. Тем более что дело к вечеру идет. Негоже тебе, князь, в лесу-то ночевать.
Мстислав посерьезнел. Мы вскочили в седла. Уезжая с поляны, я обернулся. Выкопанная нами яма показалась мне в этот предвечерний час особенно зловещей.
Мы разбили лагерь на обочине черниговской дороги, на вытоптанной поляне, где часто останавливались застигнутые ночью или ненастьем путники. Больше с князем и Учителем мы в ту ночь не говорили — не потому, что не хотели, а потому что Учитель и Мстислав никого к себе не подпускали, уединившись у княжеского шатра. Как показалось мне, Учитель упивался вновь обретенной властью после стольких лет безмятежного затворничества. Глаза его сверкали, осанка стала величественной и горделивой. Мстислав смотрел на него с обожанием. Несколько раз мы перехватывали презрительные взгляды, которые князь бросал на нас.
— До Чернигова проводим и прочь уедем, — сказал Алеша сквозь зубы. — Пускай Никита теперь Рюриковичей бережет. Им про старое время послушать приятно. Вообще — приятный богатырь стал Никита. Дворцовый.
Я понурился:
— Уедем, да. Не хочу я в его дела мешаться. Никогда Учителю поперек дороги не становился.
— Хватит и нам места в Русской земле.
— За мечами поедем.
— Вот-вот. Мечи искать станем, а Рюриковичи — да хоть они распропади.
— Пустое дело князей нянчить.
— Собаки они алчные, добра не помнящие.
— Глупы к тому же.
Так переговариваясь, мы просидели до полуночи, потом устроились по очереди спать. Давно улеглись уж и Учитель с Мстиславом.
Перед рассветом сторожил я. Глядя на догорающие костры спящего стана, я думал об одном: сегодня от меня в лесу полностью отказалась Сила.
Ночь начала редеть. Над бором взошла зеленоватая луна. Неожиданно в небе вспыхнула красная точка и стремительно понеслась к земле, оставляя за собой широкий светящийся след: где-то над Черниговом на землю падала звезда. Как только ее красный огонь скрылся из глаз, на поляне дико завыли барсы. Воины зашевелились во сне, а мы с Алешей уже что было сил мчались к шатру. Вой усиливался, доставая, казалось, до самой луны, черный купол шатра вырастал! передо мной, вот он был уже совсем рядом, и я нырнул в его черный проем.
Стена шатра, обращенная к лесу, была разодрана сверху донизу, на полу кто-то стонал, и резко пахло лесным зверем.
— Скима! — бешено закричал сзади Алеша и бросился прямо в рваную прореху.
Выскочив наружу, мы успели различить на опушке огромного серебристого зверя, в глазах которого отражалось по дрожащему зеленому огню. Скима задрал морду вверх, коротко взвыл, спокойно глянул на нас и в мгновение ока растаял, оставив по себе редкий клубящийся дым…
Когда мы вернулись в шатер, нас встретили причитаниями и криком. Мстислав сидел в углу, зажав голову руками и раскачиваясь. У самой прорехи на полу лицом вверх лежал мертвый Учитель.
Как рассказал с трудом оправившийся от страха Мстислав, прошлым вечером разговор меж ними шел пустой. Учитель хвалил барсов, расспрашивал князя, где и как он их подобрал, чем кормил, как растил, что они любят и чего не любят, как играют друг с другом и с людьми, когда ласкаются и когда сердятся, давно ли в последний раз были в лесу и не заскучали ли, сидючи вместе с князем взаперти. Потом Учитель обратился к князю с просьбой: можно ли ему будет поехать с барсами на пару дней на охоту в лес. «В скиту уж истомился», — сообщил Учитель лукаво. «Молодых возьмешь?» — спросил князь. «Куда им, — махнул Учитель рукой. — Пускай с тобой отдыхают. А мы уж с кошечками твоими на воле побегаем».
На этом пошли спать.
Мстислав спал крепко и видел счастливые сны — то радугу над Днепром, то желудь на золотом подносе. Проснулся он, как и все в лагере, от вопля барсов. Он успел увидеть, как в шатре молча и ожесточенно борются две тени, — а потом большая тень канула вон, вторая же зашаталась и упала. Когда Мстислав подполз к Учителю, тот был уже мертв.
Никаких ран на его теле не обнаружилось. Он был убит Силой. Мы отказались от княжеских похорон, посадили мертвого Учителя в седло и медленно повезли в лес. Начатая могила была совсем неподалеку.
Пока мы копали яму, солнце поднялось уже совсем высоко, и лицо лежавшего на земле Учителя осветилось ярким теплым лучом. Поначалу на лице отражалось невыносимое страдание, но теперь черты его разгладились, и Учитель и впрямь выглядел как мирно умерший схимник.
Могила богатыря должна быть глубокой: иначе он будет слышать земные дела и после смерти не найдет покоя. Когда мы ушли в почву на две сажени, внизу вдруг глухо зазвенело железо. Сняв еще с локоть земли, мы наткнулись на два меча. Лезвия их сияли как две молодые луны. Взяв один из них в руку, я обнаружил, что рукоятка его была теплой.
На могиле посадили дуб, всю поляну заговорили от добрых и от злых духов, оставив себе по ключу. Долго стояли на коленях и молчали.
— Ушел, — сказал я наконец.
— Смородинка приняла?
— Приняла.
Уже в лесу Алеша спросил меня вполголоса:
— Так, значит, к тебе вернулась Сила?
Я кивнул.
Мстиславу мы ничего объяснять не стали. Сказали только, что барсы его теперь бесполезны. Неведомо как Волхв успел их приручить, и на рассвете они взвыли уж не на Скиму, а на сражавшегося с ним Учителя. На всякий случай барсов прибили стрелами, а тела кинули в болото. Шатер сожгли. Про остальное Мстиславу знать было не нужно.
Не нужно ему было знать про то, что самые Сильные мечи добываются через вражду и смерть и что Учитель нарочно вывел нас к своему последнему тайнику и там разъярил. Не надо было князю знать и про то, что, в отличие от нас, Учитель догадался, что барсы больше князя не уберегут. А то, что в ту ночь Учитель Мстислава заслонил и отбил у большого зла, Мстислав знал и сам.
Не успел еще распрямиться посаженный на могиле Учителя дуб, как Мстислав уже послал гонцов к Ярославу в Новгород. Гонцы везли княжескую грамоту. В ней Мстислав писал, что войну прекращает, сам уходит с войском в Тмуторокань, советует брату безо всякого страха возвращаться в Киев и оттуда как старшему невозбранно владеть всей правой стороной Днепра.
Через семь дней, не дожидаясь ответа, Мстислав вывел свое войско из Чернигова и направился к морю.
Войско уходило в полном молчании. Мстислав в знак скорби запретил песни, горны и бубны. Ослушавшихся было велено карать смертью.
Мы проводили Мстиславово войско до сурожских волн, пожелали князю удачи, пообещали вскорости навестить Тмуторокань, а сами ушли в степь.
Первые тридцать дней мы провели в молчании. Мы бороздили степь вместе и порознь, всегда сходясь для ночлега, но ни разу не раскрыли рта. Безмолвно мы трапезничали, безмолвно стреляли птицу, безмолвно разводили костер. Словно страшась нашего молчания, за тридцать дней нас не потревожил никто. Молчание не было ни дурью и ни прихотью. Такая тишина предписывается учителями на темном распутье — либо перед большим подвигом. Насчет подвига мы не знали. Может, никакой бой на самом деле нам и не предстоял. Распутье же было серьезным: какую дорогу выбирать, куда ехать и что делать, как искать Волхва?
Перед тем как замолчать, мы договорились, что на этот раз не отступимся и что никакие дела и никакие вести не заставят нас оторваться от следа. Хорошо было бы еще, чтобы с нами согласились боги и либо позволили нам прикончить хищника, либо дали нам самим пасть в бою.
Мы жаждали решительной сшибки. Бессмысленные скитания надоели, а от княжеских распрей воротило с души, как от тухлого мяса.
Никаких знамений ни я, ни Добрыня в степи не видали. Как ни заговаривали мы с Силой и с богами, никакого ответа мы не получали. Впрочем, нам удалось несколько успокоиться и укрепиться: молчание предписывается учителями не зря. Положенное нами время испытания истекло. Потянулись новые пустые дни. Мы уже находились в степи намного дольше, чем собирались. Однако никто не решался заговорить первым. Все еще казалось, что боги откроют нам на что-то глаза или что Сила подхватит нас неодолимым смерчем и понесет прямо на врага.
Боги молчали. Скажу больше, они злонамеренно отвернулись от нас. Сила земли свернулась в клубок и затаилась. Закаты и рассветы были тусклы. По ночам мелкие звезды сонно моргали над головой, делая вид, что вовсе позабыли о всяком волшебстве. Даже ночь полнолуния выдалась слабой, как разведенный мед. Ведьмацкие травы осыпались и засохли. Птицы перестали отвечать на мой зов. Звери скрылись. Больше в степи делать было нечего. Мы оказались не любы богам.
Все так же молча мы поехали к Днепру.
Ничего приметного по дороге не случилось, и мы заговорили, только когда наши кони замочили ноги в синей днепровской воде.
— Куда теперь?
— В Новгород. Я и так обещал Ярославу приехать через три луны.
— Нахохлится князь, знает он, что у Мстислава под боком ты терся.
— Да не в том дело… Слово богатырское нарушил я. Теперь никогда не будет мне веры от Ярослава… Ну да провались он. Знаешь, Добрыня, чувствую я — не придется мне больше по княжьим коврам шаркать, хитрые речи плести. Кончилось то время. Отпал я от князей.
— Больше ничего не чувствуешь?
— Ничего. Так в Новгород?
— В Новгород.
И мы снова замолчали. Понять нас стороннему человеку было невозможно. Богатырских дел на Русской земле оставалось столько, что и десятерым богатырям не переделать. Мы же теперь не хотели ввязываться ни во что и только тоскливо втягивали в ноздри воздух: не пахнет ли откуда-нибудь Скиминой шкурой…
Под Черниговом заехали на могилу Никиты. За прошедшие месяцы высаженный дубок быстро пошел в рост. Поляна оставалось крепко запечатана, и, кроме безвредных насекомых, на ней никого не водилось. Даже пчелы и осы попусту бились о возведенную нами невидимую стену: как-никак, а у них все же имелся яд, и Сила их отсекла.
Стояли последние дни лета, но Никитина могила утопала в мягком разнотравье. Цветочные головки безмятежно покачивались на ветерке, легкий сладковатый запах витал кругом. Сама могила была усеяна крепкими желудями. Сомнений не было: ничто не тревожило Никитин сон.
На этом месте мы решили дать своим мечам имена. Когда мы обрели мечи, они были одинаковы, как близнецы. Теперь, проведя с нами лето, они изменились, приспособившись к руке хозяев, и теперь их было уже не спутать. Добрыня назвал свой Травень. Я неожиданно для себя выбрал дальнее имя: Синоп. Я часто возвращался в мыслях к Тмуторокани и к тому, что я там пережил; видимо, отсюда пришло и имя.
Из черниговских лесов поехали прямиком в Новгород. Подобравшись поближе, разделились: в отличие от меня, Добрыня богатырское слово держал, а ведь он обещал Мстиславу близко не подходить к мятежному брату. Он остался кочевать в лесах, я же поскакал в город.
Ярослава в Новгороде я не застал. Мстислав смирно сидел в Тмуторокани, однако Ярослав покидать северные края опасался, правил Киевом через воевод, а сам жил то в Новгороде, то в небольших городках в округе. Он боялся предательства — яда, ножа и удавки. Я нагнал его в пути.
Многочисленный княжеский отряд выглядел жалко. И сам Ярослав, и его воины затравленно озирались по сторонам, как видно, ожидая, что из лесу вот-вот выедет одетый в черное Мстислав или что на дороге возникнут низкорослые свирепые касоги. Ярославова дружина, несомненно, находилась под тенью Волхва.
Меня Ярослав встретил неприветливо. Он даже не подпустил меня к себе и все время потихоньку отъезжал в сторону, плохо скрывая страх.
— Вот какое теперь слово у богатырей! Или тмутороканское золото киевского тяжелей?
— У обоих у вас золото легкое, как лепешка коровья, — отвечал я, рассерчав. — А что мздоимством меня коришь — так за то и головой поплатиться можно.
Ярослав рванул коня в сторону, брызнул слюной:
— Три луны тебя я ждал терпеливо! А ты с Мстиславом-вором в Тмуторокань отъехал! Смерти моей хотите, измену плетете! На князя своего руку подымаешь, итильский злодей!
Услыхав такие слова, подскочил я поближе да хвост Ярославову коню и отсек с маху.
— Хуже золотухи ты, князь! Не стерплю — отрежу язык поганый!
— На Рюриковича — да меч! — задохнулся Ярослав.
— Это правда, — сказал я, быстро остывая. — Не богатырю на вас руку подымать, а кобелю ногу заднюю. Ни рассудка, ни храбрости в вас, Рюриковичах, нет, а только спесь крутая да ярость. На этом прощай, князь Ярослав Владимирович. Не приду я впредь к тебе. Не зови больше. Своим умом живи.
— Дружина! — закричал князь, дергаясь в седле. — Измена! Ко мне!
Но только поднял я над головой свой Синоп, и прилипли к земле конники. Дергается князь, от злобы визжит поросячьим образом, а и с места сойти не может.
— Не серчай, великий князь киевский, — сказал я. — Ты лучше подумай, как коню своему хвост новый пришивать будешь. А пока хвост животине не вернешь, в города не суйся: засмеют тебя бабы.
Сказал — и уехал.
Долго ругал меня Добрыня, но потом правоту мою признал неохотно и вздохнул:
— Прав ты. Кончилось старое время. Не сговориться нам с престолом больше. Не поеду и я к киевскому двору… Куда теперь едем-то?
— Не знаю.
И мы снова стали бесцельно бороздить землю…
Однажды только посмеялись. Разговорив встречного купчика на суздальском проселке, Добрыня вернулся ко мне белый от ярости:
— Малый непутевый! Или Силу тебе свою некуда девать больше, как с жеребцами шутки шутить?! Сними с Ярославова коня проклятие, сними немедленно!
Я расхохотался. Действительно, отъезжая от гневливого Рюриковича, проклял я его коня по-особенному и по-смешному: выпали и грива, и остатки хвоста у него, и кочевал теперь насупившийся Ярослав по Нов-городчине на лысом коне, и смеялись над князем, как я и сулил ему, бабы… Ну да ладно: снял проклятие. Пошутил и будет, а то Добрыня очень уж расстраивается. Серьезен друг мой безмерно.
Никаких стоящих вестей не было. Скимой теперь пугали детей, но решительно ничего нового в рассказах о нем не содержалось.
Недавно его видели в новгородских лесах. Возможно, он подбирался к Ярославу. Однако обезумевший от страха побежденный князь был не великой добычей, и мы решили Ярослава не прикрывать.
Поздней осенью я сказал Добрыне:
— Разделимся. Хочу к Святогору съездить. Уж лет пять как я могилу его не навещал.
— Лукавишь. Волшебство его будить едешь. Нельзя. Заповедано это. Мало тебе Итили было?
— Все одно не отговоришь.
Добрыня уговаривал меня целый день, потом отступился.
Уезжал он хмурый: в его скитаниях цели не было. Договорились встретиться по весне.
О Святогоровой избушке, в которой лежал он, до сих пор сжимая свой меч в руках, я подумывал давно — с того самого дня, как зажег белый огонь в Итили. Однако ехать не спешил. Во-первых, Добрыня был прав и касаться таких тайн действительно заповедано. Во-вторых, Святогор сам надорвался, шевеля неподъемную Силу; меня же эта Сила могла вообще раздавить, да еще при этом вырваться на волю и наделать таких дел, что меня прокляли бы и правнуки. В-третьих, в Святогорово время Волхв только начинал, учитель с ним не боролся, никакого особого Скиминого следа взять я тут не мог, Короче, колебался я долго.
Решился же ехать вот по какой причине. После смерти Ильи нам не было помощи ни от богов, ни от людей, ни от нашей собственной Силы. Сила Добрыни стала вообще меркнуть. Помогли нам только Учителя — Святогор в Итили и Никита в том самом проклятом лесу. При некотором воображении это можно было воспринять как долгожданный знак. Я решился скакать к Святогору, пообещав себе обращаться с его тайнами крайне бережно и скорее погибнуть, чем выпустить большое зло на свободу.
Последние годы Святогор прожил в Угорских горах, выстроив там себе избушку, в которой и подбирал нетерпеливо ключ к миру иному. Примчавшись на его предсмертный зов и опоздав, я запечатал избушку страшным словом, чтобы никто в нее больше не вошел и чтоб никто наружу не вышел. Как распечатать такое слово, я не знал. В любом случае об этом нельзя было даже и думать: я не сомневался, что по избушке до сих пор вьется нехороший кудрявый дымок, выпущенный Святогором из злосчастной потусторонней дверцы. По совести, я вообще не знал, что мне там делать. Однако все было лучше, чем хмурая злая езда взад-вперед и шутки с княжескими конями…
Лес, окружавший Святогорову избу, сильно изменился с тех пор, как я был здесь в последний раз. Я с удовлетворением отметил, что никакого нового зла в нем не появилось. Больше того, даже сейчас, зимой, кругом лежали проталины, поросшие белой пролеской, а кусты смородины были и по сию пору усыпаны черными бусинами ягод. Как видно, в лес стекалось зверье со всех сторон, и многочисленные олени бродили по здешним рощам, доверчивые, как в княжеском зверинце.
Лес поредел и стал виден насквозь. Это был хороший знак: чем светлее лес, тем меньше в нем злобных духов. Мне показалось, что даже леший уже очень долго не заглядывал сюда. Конечно, сейчас была зима, и он скорей всего спал.
Сама изба стояла новехонька и не тронута временем. Бревна, из которых она была сложена, сияли, как в княжеском тереме, мох с лишайником и подползти близко боялись. В окошке по-прежнему приглушенно мерцала слюда. Я осторожно заглянул внутрь избы и увидел только плотный пар. Ни Святогора, вытянувшегося на лавке с мечом на груди, ни стола, за которым он записывал свои тайные мысли, ни противоположной стены и немногочисленного скарба Святогора видно не было.
Я осмотрел избу со всех сторон. К моей радости, выяснилось, что она стала быстро уходить в землю (странно, что я не заметил этого сразу). Сияющие бревна провалились вглубь уже на пядь. Что ж, через пятьдесят лет земля сомкнётся над Святогором, и ядовитый пар станет клубиться уже в глухом подземелье, никому не причиняя вреда. А еще лет через сто над избушкой густо взойдет папоротник и будет расти на этом месте до скончания века. Деревья же не вырастут здесь никогда, и даже много веков спустя знающий глаз сразу поймет, что это за необыкновенное место, и обойдет Святогорову могилу стороной…
Я ночевал в лесу. Ночью проталины прогревались, и я спал, как на печи. Огня не разводил, зверя не стрелял и вообще ничего особенного не делал. Иногда для развлечения уезжал в соседние рощи.
Так прошло два месяца. Зима стояла сырая, поворотив же на весну, вообще размякла. В лесу взошли фиалки, и над округою разлился их слабый свежий запах. Не знаю уж, что изменилось в мире, но я вдруг стал спешно строить избу.
Я строил ее в глубине леса день и ночь. Это должна была быть точно такая же изба, как у Святогора.
Мысль эта пришла мне в голову внезапно, как внезапно падает с дерева лист. Мгновенно нашел я и место: над ним взойдет в этом году луна на Купалу.
Строил я с ожесточением, с какой-то лихой радостью, ворочая бревна, как медведь. Гул разносился по лесу, но звери не ушли. Наоборот, они с любопытством приходили посмотреть, чем это занят человек, так похожий на того, что спит в заповедной избе.
Я закончил строительство в вечер полнолуния. Изба вышла точь-в-точь как Святогорова. Такие же в ней были и лавка и стол. Вечером, перед восходом луны, я вошел в избу, притворил за собой дверь, лег на лавку, положил меч на грудь и закрыл глаза. Поначалу время шло совсем медленно. Когда луна коснулась небес своим серебряным краем, я ощутил ломоту в висках. Пора было начинать.
Я вообразил себя Святогором.
Я лежу в своей избе неживой, и дыхание больше не туманит лезвие моего меча. Ядовитый пар приник к лицу и не дает мне открыть глаза. Тело мое сковано давно. Ничто не колышется и в избе. Все неподвижно, как и полагается в безмолвном царстве смерти, на Смородинке-реке.
Я безмятежен. Я безмыслен. Я скован. Я мертв. Ничто и никто не нарушит мой покой. Я ничего и никого не хочу знать. Прочь, жизнь, прочь. Я закаменел в смерти и счастлив в ней.
Я слился с избой, с туманом, с землей. Я камень, я дерево, я сама земля, я потусторонний туман, я ночь. Я сплю, и видения не тревожат меня.
Не говорите со мной, боги: я все равно не отвечу. Забудьте обо мне, люди: меня никогда и не было на земле.
Недвижность. Равнодушие. Покой.
Но вот в тумане загорается светлая полоса: над лесом взошла луна и заглянула в мое окно. Туман чуть-чуть зашевелился, как взбаламученная вода в стоялом ручье, в нем замелькали крохотные серебряные частицы. Я вижу их отчетливо, они приближаются ко мне, они похожи на искры холодного огня или на раскрошенное серебро. Их становится все больше, они вихрятся, они жалят меня, они проникают мне в рот и будоражат мой мертвый язык. Они хотят унести меня куда-то. Белый огонь пробегает по телу, и слова наконец-то срываются с моего языка.
Я, Святогор, сын Даждьбога, победитель тьмы, раб Силы, страж царства мертвых, червь истины, — говорю: именем отца моего, дланью Силы моей, лезвием меча моего, кровью врагов моих — повелеваю вам, духи ночи: повинуйтесь! Да скует вас Зга, да разорвет вас Перун, да попрет вас Мокошь, да испепелит вас отец мой, если не послушаете меня. Я, Святогор, приказываю: несите меня, духи ночи, страшные ликом, словом и делом. Несите меня туда, куда хочу я, к сияющим дверям, из-за которых несется рев ада. Открой мне свои тайны, Итиль, доверься мне, Ларна! В эту ночь я, Святогор, пробужденный ото сна, вижу, и слышу, и говорю. Серебряная пыль окутала меня облаком, и, возлежа в нем, как Перун в грозовой туче, я, покачиваясь, поплыл во мглу, из которой раздавались угрожающие крики и жалобные стоны духов, познавших все начала и концы. И я увидел розовую пасть лиловой Ларны, и я вошел в подземелье, чтобы увидеть там белый свет, и пламя ада не опалило меня.
Я вижу: вспыхнула серебряная дверь и чья-то рука сжимает факел. Факел касается серебра, и оно разлетается в пыль. Воет Ларна, воют духи.
Я вижу серебряные копи, в которых была выкована эта дверь. Они на невообразимой глубине. В них трудится белое пламя луны. Звезды здесь — гвозди. Холод здесь — жар. Разрушение здесь — работа.
Под копями я вижу вечную тьму. Я прикасаюсь ко Зге. Факел в моей руке. Меня снова тащит назад, к серебряной двери. Теперь уже я касаюсь ее факелом, и она разлетается на куски. В мои глаза летят холодные искры ада.
Теперь я просто рука, и серебро рассеялось во мне, и пронзило мои жилы, и рука сделалась крепка, как таран, и страшна, как зверь.
Я ударяю ею стены — они рушатся. Я бью ею по мечу — он крошится. Я грожу ею Ларне — лиловое чудовище с ворчанием отступает. Может быть, теперь я вообще одолею ад. В моей руке — холодные семена, застывшее пламя Итили, замерзший огонь — о, как он мучает меня и как он страшен! Я спешу встретиться с кем-то, я устал, я больше не могу, надо спешить, спешить!..
Кто мой враг?
Меня выведет к нему серебро, я знаю. Серебряной рукой я и ударю по нему. Он падет, как срубленный ствол, как сбитая с небес звезда, как пораженный плод. Мне осталось ждать три луны. Да-да, я не обманулся, я слышу шипение Ларны: «Не забывай, Святогор: всего три луны!»
Мне видится лес, мне видится путь… Но что это? Свет гаснет! О-о, меня бросили оземь так, что сама Итиль содрогнулась! Я цепенею, о-о, как быстро я цепенею, да будь ты проклята, темнота!..
Туман. Оцепенение. Сон. Покой. Я должен что-то запомнить.
Не мучайте меня, дайте мне замереть.
Провал. Недвижность. Смерть.
Пустота.
Конец.
Все.
Сны мучили меня несказанно. Я понимал гибельность их плена и силился проснуться. Сквозь смеженные веки я уже начинал различать свежеструганые стены избы, но тут что-то мягко опускалось мне на грудь и властно влекло на глубину. Звон в ушах, чьи-то вкрадчивые голоса, головокружение, неясные образы и тени. Я спал и не спал. Может быть, я блуждал по иным мирам, может быть, я плыл в царстве мертвых. Но только наконец я открыл глаза.
Первое, что я услышал, было пение птиц.
Я не сразу смог подняться со своего ложа, а когда наконец привстал, в глазах потемнело и к горлу подступила тошнота.
Справившись с дурнотой, я толкнул дверь и вышел наружу. Снега не было и в помине. На бурой прошлогодней листве колыхались сиреневые колокольцы. В голых ветвях вяза малиновки начинали вить гнездо. По моей ноге пробежал муравей. Я опустился на теплую солнечную землю и заснул по-настоящему, без голосов, мук и страхов.
Когда я проснулся, был уже вечер и в зеленоватом небе стояла луна. Она была на ущербе. Я проспал в избе семь дней, и за это время пришла весна.
Не дожидаясь рассвета, я оседлал коня и выехал на восток. До назначенной встречи с Добрыней оставалось пять дней. Я опаздывал.
Весна в том году разливалась невероятно быстро, затапливая самые глухие темные уголки. Птицы щебетали наперебой, цветы лезли из-под земли чуть ли не на глазах, лешие и русалки одурели, и поэтому в ту весну в лесах пропала уйма людей.
Добрыня нетерпеливо дожидался меня в условленном месте. Мы обнялись.
— Теперь можно попытаться, — только и сказал я на все его расспросы. — Не беспокойся: ничего дурного со мной не случилось. Изба Святогора уходит в землю. Никто больше не потревожит ни его сна, ни его тайн.
Добрыня погрустнел, видя, что я держу свое знание при себе. Он же за эти месяцы одиноких странствий не научился решительно ничему.
— Где Скима?
— Все еще под Новгородом, — отвечал Добрыня не охотно. — Я только что оттуда.
— Ничего?
Он покачал головой:
— Ничего.
Мы молча направили коней на Ильмень.
— Когда новгородская река стала называться Волховом?
— Ты думаешь, это знак? — с сомнением спросил Добрыня. — Вряд ли. Так ее кличут уже вторую сотню лет.
«Хоть третью, — подумал я. — Знаки обнаруживаются в самых неожиданных местах. Бывает, что знак столетиями лежит на земле, пока не пригодится».
Добрыня ворчал, что под Новгородом мы уже изъездили все тропки, что надо заманивать Скиму в степь, и предлагал разные козни, долженствовавшие соблазнить Волхва. Я не возражал, но упрямо метил на север.
Через несколько ночей снова настало полнолуние. Дождавшись, покуда луна всплывет наверх, я подставил свою искалеченную руку ее бесстрастным лучам. Серебро загорелось ровной чертой. Она указывала точно на Ильмень.
Я подозвал Добрыню. Увидев знамение, он скрипнул зубами. Не обменявшись ни словом, мы легли спать.
Уж не знаю, отчего мне так повезло, но только проснулся я внезапно, как вынырнул, и, еще ничего не соображая, резко рванулся в сторону. В тот же миг на то место, где только что лежала моя рука, со свистом опустился Добрынин меч. Я вскочил. Добрыня стоял, загородив собой луну, и казался сейчас черным камнем.
— Жаль, что ты проснулся, — сказал он бесстрастно. — Ложись снова и закрой глаза. Все равно сегодня я отрублю тебе руку.
«Волхв!! — мелькнула страшная мысль. — Добрыня стал рабом Волхва!!»
Я со стоном выхватил из ножен свой меч и стал в боевую стойку.
Но рассудок тут же вернулся ко мне, я опустил меч, вытер пот с лица и засмеялся:
— Проще отрубить мне голову. У тебя ничего не получится. Ты же видишь, на мне Сила мертвеца.
Добрыня в сердцах ударил мечом по земле так, что по ней пошел гул.
— Будь проклят Святогор! Он тащит тебя за собой!
— Добрыня, Добрыня, я сам ухватился за его руку.
— Рука! — воскликнул Добрыня горько. — Опять рука! Почему я не отнял ее, пока ты спал на берегу моря в Тмуторокани! Или почему мы не погибли вместе в Итили!
— Мы еще сможем погибнуть вместе. И к тому же кто тебе сказал, что это произойдет скоро? С чего ты взял, что я завтра же уйду к Святогору, оставив тебя одного?
— Мертвец — тебя ведет мертвец.
— Меня ведет Учитель, — сказал я и нахмурился.
Добрыня понурился.
— Делай как знаешь, — сказал он наконец. — Только помни: лучше один живой богатырь, чем три мертвых Волхва.
Мороз пошел у меня по коже, но я тут же отмахнулся от наваждения:
— А еще лучше — два живых богатыря и один мертвый Волхв!
— Дай Бог нашему теляти волка съесть, — сказал Добрыня горько, махнул рукой, лег, завернулся в плащ и отвернулся.
Больше до самого Ильменя я не услышал от него ни слова.
Река Волхов вытекает из озера Ильмень уверенным широким потоком, направляющимся на север, и делит Новгород на две части — левобережную, где сидят князья, и правобережную, которой заправляют купцы.
Новгородские купцы в последнее время забрали большую власть: через город проходит путь из варяг в греки. Нет большего торжища между морями Варяжским и Черным. Новгородцы ходят на юг до самого Царьграда, на запад до Богемии и на север до Рифейских гор. Как далеко проникают они на восток, не знает никто.
Князьями новгородцы недовольны. Рюриковичи самовластны и взбалмошны. К тому же княжеская власть не дает новгородцам того, что им на самом деле надо: невозбранных дальних торговых и промышленных путей. Ни один князь никогда не дотянется до пределов, которых шутя достигают торговые новгородские люди. К тому же князья постоянно ввязываются в свары и междоусобицы. В таких случаях все окрестные земли начинают бурлить и захлебываться кровью, торговля же замирает.
Новгородцев тянет на восток. Там, за чащами лесов, лежит девственная гористая страна. Оттуда новгородские ходоки приносят дивные вещи. Последнее отлично известно разбойникам, и те по-волчьи перекрывают все тропы, идущие с Востока. Разбойники скорее пропустят в Новгород целый караван из Тмуторокани, чем одинокого путника, пересекшего Каменный пояс.
Новгородцы не раз просили Рюриковичей поставить на восточных дорогах заставы. Однако князья только недоуменно морщились и до сих пор не выслали на Восток ни одной дружины. Это глупо: страны те действительно очень богаты. Людей там, почитай, нет совсем, но в земле лежат самоцветы, железо и даже россыпи золота.
Пробраться в те места нелегко. Вековой лес уходит здесь на восток до самого края земли. Никто еще не добрался до его конца, и непонятно, есть ли он. Некоторые новгородцы полагают, что за краем восточного леса лежит рай.
Рай или не рай, но в глубинах леса живут твари, которые давно перевелись на всей остальной земле. Именно туда, за Камень, скрылись летучие змеи. В Русской земле они появляются теперь так редко, что рассказы о них многие уж считают вымыслом. В восточных же лесах змеи до сих пор живут припеваючи; я их сам не раз там видел. Как правило, они селятся на горках, с которых могут озирать окрестность. Держатся они по одному. К логову змея трудно подойти безнаказанно. Говорят, что они откладывают яйца, как обычные гадюки. Но доподлинно этого не знает никто. Те же новгородцы, правда, время от времени приносят домой кусочки толстой желтоватой скорлупы. Целое яйцо должно быть невероятных размеров: надо думать, никак не меньше человеческой головы.
В тех же горных лесах встречаются глубокие темно-синие озера. Иногда из их глубин всплывают удивительные и страшные твари, описать которых невозможно: никто никогда не видел такого чудовища целиком. Рассказывают только о невероятных размеров щупальцах и громадных червеподобных кольцах, временами поднимающихся из воды. Некоторые изображают этих чудовищ отчего-то совсем по-другому — а именно в виде огромнейших богомолов с выпученными глазами, крыльями и клешнями. Последнее мне совсем непонятно.
Там же можно встретить и диковинных людей. Тело их покрыто звериной шерстью, роста они громадного и очень сильны, переговариваются друг с другом на зверином языке. Ни огня, ни железа они не знают. Договориться с ними невозможно. По повадкам это хищные звери. Иногда они заходят на восточные окраины Русской земли и крадут там детей.
Одним словом, из Новгорода открывается путь ко многим удивительным вещам далеко на востоке.
Мы с Добрыней сидели в Новгороде третью неделю. Скима ушел отсюда совсем недавно — возможно, почувствовав наше приближение. Его путь был отмечен растерзанными стаями волков. До следующего полнолуния взять его след было совершенно невозможно. В некоторой растерянности мы прекратили погоню и осели на правобережье Новгорода, в домике знакомого нам торгового ходока. Приехали мы к нему ночью, днем носа на улицу не показывали, и приезд наш остался в тайне. Посещали нас только верные люди, которыми в каждом городе рано или поздно обзаводится всякий богатырь.
Про Ярослава разговоров было немного. Князь по-прежнему кочевал вокруг Ильменя, не в состоянии решить, можно ли верить брату Мстиславу и спокойно идти править в Киев. Мстислав же по непонятной причине молчал. Ярослава это бесило и пугало. Войны, однако, по-прежнему не было.
Ярослав сделался одержим страхом, воду пил только из рек и озер, питался исключительно дичью, которую стрелял сам и сам же зажаривал на костре. В свой шатер он не впускал никого. За последние три месяца рядом с ним не появилось ни одной девки, и по Новгородчине поползли скоромные глумливые слухи. Впрочем, помимо насмешек все это вызывало еще и недовольное ворчание: русские верят, что князь должен быть плоден, и считают, что если он теряет мужскую силу, то и с землей управиться не сможет.
Однако Ярослав не слишком-то занимал мысли новгородцев: для них он оставался полоумным киевским чужаком. Чаще всего разговоры шли про те самые восточные леса. Мы выспрашивали новости из тех земель: Скима-то ведь ушел на восток… Новгородцам тоже был часто нужен наш совет — все ж таки мы умели управляться с самой разной нечистью и ведали тихие пути леса. Они приносили с собой всякие удивительные вещи, найденные у Камня.
За две недели мы перевидали всякого. Показывали нам зубы и позвонок змея и кусочки его скорлупы. Спрашивали, отдавать ли все это знахарям, а если отдавать, то за какие деньги. Вытаскивали из дорожных сум диковинные травы и просили их испытать (мы нашли среди них новое средство от грудного кашля и два медленнодействующих яда). Несколько человек приносили золотой песок, а один привез даже крупный ярко-зеленый смарагд, за который любой русский князь или варяжский конунг отдал бы не меньше трех шлемов серебра.
Однако все это были пустяки. Мы спрашивали, как далеко на восток обычно заходит Скима. Нам дали точный ответ: дальше Камня Скима пока что не бывал. Не видали ль в тех краях каких-либо новых строений, будь то башня, курган из камней или попросту приметный шест? Не видали. Не завелась ли какая новая нечисть в пещерах Каменного пояса? Не видали ль там таящихся людей? Не завелась и не видали, но горы были так велики, а число новгородских странников так ничтожно, что ответ этот немногого стоил.
Наконец настала вторая луна, отпущенная мне Святогором. Мы вышли во двор. Высокий тын скрывал нас от всего мира, только с небес надменно взирало огромное круглое око. Я подставил руку его лучам. Загоревшаяся полоса уверенно показала: на восток. Мы прокляли двухнедельное бездействие и в ту же ночь покинули Новгород.
Скимин след мы взяли сразу: по мертвым волкам. Скима рвал волков дюжинами, растил свою Силу и быстро двигался к Камню. Мы заслонились Силой в надежде, что он нас не почует, и быстро шли за ним.
Спросить о Скиме было не у кого. Разговаривать с птицами, которые, несомненно, знали, куда идет оборотень, я боялся: ему могли донести про разговор. Не так-то уж безобидны безмозглые пичужки… Впрочем, распознавать Скимин след было легко: оборотень хоть почти и не оставлял отпечатков на земле, все же летать не умел, был громадного роста и по дороге злобно ломал ветви, лезшие ему в глаза. Время от времени в кустах попадалась жесткая длинная серебристая шерсть.
Добрыня неохотно говорил со мной. Он держал слово и, конечно, больше не пытался отнять мою злополучную, сулившую нехорошее руку. Но как я ни подъезжал к нему с шутками-прибаутками и разговорами про Силу, он отмалчивался. Не сомневаюсь, он размышлял о том, как ввязаться в бой со Скимой первым.
Так миновала целая луна. Третье, последнее, полнолуние застало нас в предгорьях Камня у истока Печоры. В эту ночь серебряная полоска на моей руке превратилась в тонкую правильную стрелу. Острие ее показывало на север. Скима был близко и двигался по самой кромке Каменного пояса.
Могло статься, что мы скоро увидим зверя. Судя по следам, теперь мы отставали от него не больше чем на десять дней. Добрыня нарушил обет молчания для того, чтобы хмуро попросить об одолжении: не отдавать его в руки Волхва раненым и, в случае чего, добить. Он пообещал сделать то же самое для меня.
Скима шел быстро и перестал петлять. Как видно, ему нужно было добраться в какое-то определенное место в срок. Мы заподозрили, что на Камне Волхв воздвиг новый Оплот. Подобных святилищ Силы, Оплотов, осталось в известных нам землях не так-то много. Отнюдь не все они служат злу. Но даже те Оплоты, Сила которых черна, давно захлопнули свои двери для Волхва: владыки Оплотов устали от его бесконечных козней. Даже с союзниками Волхв не умел жить в мире и беспрестанно пытался выжить их из выстроенных ими же стен. Это и понятно: без собственного Оплота Волхв не мог добиться своего — полной власти над Русской землей.
Оплоты строятся в местах диких, малолюдных и отдаленных, большей частью на горах или скалах (хотя Идолище, например, стоит в южных степях). Как правило, строители Оплотов стараются выбрать уединенное урочище и уйти в нем глубоко под землю. Правда, последнее в горах не всегда возможно, поэтому зловещая Крепость в Таврии, например, выросла вверх.
И Добрыне, и мне бывать в Оплотах приходилось не раз. Это страшные места, даже если Сила их не зла. Отчасти они напоминают Итиль. Однако если никто из живущих не знает, зачем на свете существует Итиль, то каждый Оплот выстроен с определенной целью: править той или иной землей. Итили же до Тмуторокани дела нет.
Есть и другое, более важное, отличие: подземелья Итили уходят в самые недра земли, где бушует незамутненная Сила и где, как говорят некоторые, находится ад. Подземелья Оплотов же не ведут никуда, и в них никогда не появится чудовище, подобное Ларне.
Каменный пояс изобилует неприметными пещерами, уходящими, как говорят, очень глубоко. В местах этих никто не живет, тем не менее над горами здесь разлита какая-то угрюмая свинцовая Сила. Она, скорее, не поднимает, а давит, вгоняет в землю, в камень. Когда бы мне пришлось строить здесь свой Оплот (от чего Бог меня сохрани), то я бы ушел в глубь горы, оставив на поверхности лишь узкий лаз.
Насколько я знаю, до сих пор ни один из Сильных на Камне не жил. А напрасно: если взобраться на одну из вершин, то между тобой и Русской землей будет лежать только громадная плоская равнина, и ничто не помешает тебе насылать отсюда Силу на Суздаль и Новгород. Идя по кромке гор, мы все чаще посматривали на поросшие лесом вершины, ожидая увидеть на них нового черного властелина.
Мы стали натыкаться на всякие неприятные диковины. Первым делом из-за Камня пожаловал змей. Мы заранее изготовились к встрече, потому что птицы с пронзительными криками в ужасе посыпались с деревьев вниз и заметались по кустам, как перепуганные курицы. Тут же в отдалении жалобно завыли волки. Через несколько мгновений нас накрыла громадная тень. Над лесом пронесся протяжный злобный рев.
Широко раскинув свои перепончатые крылья, змей принялся кружить над лесом, то и дело ныряя вниз. По всей вероятности, он высматривал нас с Добрыней. Не то Скима почуял погоню, не то крылатая тварь забеспокоилась сама по себе: на змее лежит немалая дикая Сила, и богатырей он ненавидит.
Змей был громадный, с варяжскую ладью величиной, и старый: крылья его были черны, клыки пожелтели. Мы загородились от него умным словом, но змей почуял неладное и прокружил над лесом целый день. Только к ночи он тоскливо взревел, с натугой захлопал крыльями, поднялся ввысь и тяжело перевалил через горный кряж. До самой полуночи над лесом витал отвратительный дух падали. Лишь поздно ночью ветер уволок его на север, в вечные льды.
На другой день мы натолкнулись на другую напасть: заговоренную самоцветную жилу.
Тропа шла по самой кромке гор, и тут вдруг перед нами выросла невидимая преграда. Перешагнуть через нее мы не могли; чтобы обойти, надо было спуститься вниз и потерять на этом полдня. Пришлось разговаривать с камнем.
По всей вероятности, ни Волхв, ни какой другой Сильный не имел к преграде никакого отношения. Сила уходила глубоко под землю и вряд ли была навлечена человеком. Обычно такую оборону ставят над собой самоцветы. В местах, где они залегают, прозрачные камни (особенно красные) выставляют на земле заслон, обороняясь от жадных рук. Как мы ни бились, пройти не могли, и тогда Добрыня достал из-под кольчуги алмазный крест, который я отдал ему в Итили. К моему удивлению, алмазы смели заслон, как буря разметывает сугроб. Раньше никакой Силы на моем кресте не было. Что ж, камни переменчивы и влюбчивы. Хорошо, что я отдал свой крестик Добрыне…
Встречались и другие чудеса. Так, невесть откуда взялся двухголовый гусь, прилетела красная бархатная бабочка с мою рукавицу величиной, несколько раз случались странные опасные камнепады. Однако, почти не обращая на все это внимания, мы спешили вперед.
Внезапно Скимин след прервался. В этом месте лес по непонятной причине неожиданно отступил от гор. Справа к проплешине спускались скалы и осыпи. Как видно, здесь Скима полез вверх.
Зверь был в этом месте три дня назад. Если он ушел в свое горное логово, сейчас он должен был сидеть прямо над нами. Но возможно было и другое: Скима мог перевалить через горы и спуститься на обширную болотистую равнину, уходящую на восход. Там его было бы уже трудно сыскать. Надо было спешить.
Мы решили оставить коней в лесу — с ними нам на гору не подняться. Если обнаружится, что Скима ушел дальше на восток, что ж, тогда мы пойдем за ним пешком.
Отведя коней подальше в чащу, мы ползком подобрались к самому краю леса.
Гора уходила здесь круто вверх, оканчиваясь безымянной лысой вершиной. Тут и там чернели трещины. Вход в Скимину пещеру мог открываться где угодно. Если Волхв сейчас находился в ней, то за предгорьями в настоящий миг следил его пристальный черный глаз. Мы не знали, в каком обличье встретим его: в человечьем или зверином. Надо было быть готовыми ко всему. В лесу мы дождались сумерек.
В сумерках даже спящая Сила пробуждается. Это лучшее время для погони. Но одновременно это и лучший час для обороны. Как знать, чья возьмет…
Еще днем, в чаще, я приманил семерых сонных совят.
Проснувшиеся подростки были бесстрашны и глупы. Я внушил им, что в холодных скалах есть пещера, согретая чьим-то теплым дыханием, и что пещера эта полна вкусных крупных рогатых жуков (не бойся врать, когда говоришь с птицами). Совята шипели и пощелкивали клювами в предвкушении скорого приятного разбоя. Я разом выпустил их в небо, и они устремились вверх — бесшумные крылатые тени. Двое принялись бестолково летать взад-вперед, один, испугавшись чего-то, сразу нырнул обратно в лес, а четверо наперегонки устремились к темнеющей щели, похожей на перекошенный усмешкой рот. Они зависли перед входом и вдруг в ужасе отпрянули; один, видимо, мертвый, тут же камнем полетел вниз, а трое, беспорядочно хлопая крыльями, понеслись в разные стороны, то и дело припадая к скалам.
Можно было считать, что дело сделано. Никто, кроме Волхва, не может убить сову взглядом.
Мы полезем наверх, решено.
Надо было дождаться полного мрака. Мы лежали неподвижно. Отчего-то никакого страха я не испытывал. Лицо Добрыни было мрачно, но спокойно. Я не знал, о чем думает он, но я-то сам думал о враге.
Странные пожары, когда в дождливую погоду вдруг выгорает целый город. Брат, восставший на брата. Обезумевшие дружины, крушащие свою собственную оборону. Правители, вдруг начисто лишившиеся воли, неподвижно сидящие в своих палатах и изрекающие дикие приказы (видно, что кто-то говорит их устами). Кровь — струйки, ручейки, реки крови. Русские рати, уничтожающие друг друга. Рука князя Владимира, подносящая кубок с отравой к устам. Озаренные огнем пыточные подземелья, хруст ломаемых костей, свист плети, запах паленой плоти, крики привязанных к залитым кровью скамейкам богатырей. Засады в дубравах. Стрелы, летящие в ночи. Илья, брошенный спиной на камень и затем пригвожденный мечом к земле… И за всем этим — беспокойные черные глаза, редеющая бородка, вечная усмешечка и прибаутки невысокого щуплого человека, родившегося на Русской земле около шестидесяти лет назад, прошедшего ученичество в самых изощренных Оплотах, небывалого кудесника, не дающегося в руки, непобедимого, изворотливого, искушенного Волхва…
А теперь Скима-зверь, оборотень, страшный перевертыш, рвущий глотки матерым волкам, за несколько недель покрывающий огромные расстояния от моря до моря… Только Сильнейшим из Сильных дается дар сделаться оборотнем, почти непобедим такой человек-зверь… Пал уже Добрынин Учитель Никита, пали и многие другие до него. Но я отличаюсь от них: меня коснулось пламя Итили…
Я тронул Добрыню за плечо: близится полночь, пора.
Нам не надо было договариваться ни о чем. Прежняя Сила, которой мы владели столько лет, сейчас помочь не могла. Волхв всегда уходил от нас и даже умертвил при этом двух богатырей. Если нам не поможет серебряная пыль Итили — мы пропали. Волхв сейчас сидит в пещере и смотрит на ночной лес. Лук и стрелы у него под рукой… Мы поползли вверх.
Мои чувства обострились до предела. Я ощущал присутствие Волхва совсем неподалеку, я вообще различал сейчас множество скрытых вещей. Внутренним зрением я видел, как сияют красные и зеленые самоцветы в горной породе, слышал, как под землей тихонько пересыпается с места на место золотой песок, потревоженный моим движением по камням…
Подъем был крутой, мы несколько раз чуть не срывались вниз. Почти с самого начала в ноздри ударил сильный запах падали. Он усиливался по мере того, как мы приближались к Волхвовьей норе. Наконец мы заметили небольшой багровый луч. Он выбивался из скал, за которыми в этот час колдовал Волхв.
Руки мои нащупали ровный выступ. Я подтянулся и оказался на площадке у самого входа в пещеру. В этот миг из пещеры полыхнуло ослепительное багровое пламя и пронзительный тоскливый крик огласил горы. От скалы отскочил огромный камень и покатился на нас, круша все на своем пути. Еле увернувшись, мы прыгнули ко входу, и тут в проеме появился Волхв.
Волосы его развевались, в руке был длинный посох, из-за его спины, из-под земли, шел мерный низкий гул.
— Хартуман! — закричал Волхв повелительно, поднимая посох к небу. — Хартуман!!
Лицо его было перекошено гневом. Он направил свой посох на нас, наши ноги подкосились, и мы упали на колени. Мечи перестали слушаться нас и ожили, и чем сильнее мы сжимали их рукояти, тем бешеней они плясали в воздухе. Мой меч совсем обезумел и норовил перерезать мне горло. Добрыня еле увертывался от жала своего Травня. Он запрокинул голову далеко назад, меч же вертелся в его руках как живой и метил ему прямо в грудь.
— Хартуман! — вскричал снова Волхв. — Хартуман инскоборан!!!
Добрыня хрипел, жало меча приближалось к его сердцу в сатанинском танце. Я бросил свой Синоп на землю. Он подпрыгнул, встал на рукоять и со всей силы ударил меня в кольчугу. Теряя сознание, с возгласом отвращения, я ухватился за его лезвие рукой, как схватил бы нападающую змею. И как только лезвие меча полоснуло по моей истерзанной Итилью руке, поднялся страшный вихрь, в вое которого потонуло все, даже гул гор, и, освобожденный, я вскочил с колен и бросился на Волхва.
Но не успел я совершить последний прыжок, как багровое пламя вспыхнуло еще сильнее, Волхв содрогнулся, рот его исказился болью, тело заплясало и на моих глазах выросло в Скиму… Громадный, выше меня на две головы, серебряный зверь пошел вперед с оглушительным ревом, когти его зашевелились, шерсть загорелась белым огнем и стала дыбом, и в самую душу мне взглянули его бесстрастные зеленые глаза…
Я стоял, оцепенев, а Скима на мгновение завис надо мной, простирая над моей головой свои огромные лапы с сияющими когтями, но прежде чем он успел обрушиться на меня, я, подпрыгнув, ударил своим посеребренным и окровавленным кулаком в самое его мохнатое горло.
Оглушительный рев потряс горы. Скима рухнул на меня, и, погребенный под его шевелящейся тушей, я мгновенно отошел в мир теней. «Здравствуй, смерть», — успел подумать я.
По-моему, я очнулся от нестерпимой вони. Глаза мои с трудом разлепились, и я увидел, что солнце стоит высоко, что прямо передо мной в вышину уходит гора и что на мне лежит чье-то скорчившееся тело. Через мгновение я понял, что прямо в лицо мне смотрит мертвый Волхв.
С содроганием я вскочил. Погибший кудесник глухо стукнулся о землю, как сломанная кукла.
— Добрыня! — закричал я. — Добрыня!
Ответа не было. Оглянувшись, я увидел, что Добрыня лежит на земле, припорошенный каменной пылью. Я бросился к нему; он был жив…
Если бы кто-нибудь увидел нас в тот день, он бы, несомненно, подумал, что мы лишились рассудка. Весь день мы просидели над телом врага, не спуская с него глаз.
Волхв лежал ничком, окоченевший, недвижимый, ничтожный. К вечеру мой нос уловил слабый запах тления.
Мы провели на скале три дня. Когда тело Волхва начало невыносимо смердеть, мы запеленали его лицо и руки Сильными травами, забросали труп сосновыми ветками и подожгли.
Труп Волхва горел девять дней. Только после этого костер вдруг погас и нам досталась черная зола. Мы истолкли ее в порошок, кинули на скалу, залили расплавленным серебром и засыпали сверху щебнем. Потом, поднатужившись, мы свалили сверху громадный камень, с грохотом упавший прямо на затвердевавшую серебряную лужу. Теперь мы были уверены, что вход в этот мир для Волхва запечатан навсегда.
Мы осмотрели пещеру. Она была не так велика, как мы ожидали. Однако Волхв пробивал ход вбок. Как видно, он хотел соединить две подземные полости.
Работа только начиналась, и Оплота как такового пока что не было. Не осталось после Волхва и какого-то особого скарба. Оружие, мешок с травами и кореньями, сверток с золотом и смарагдами. Мы долго думали, что с этим со всем делать, потом спустились вниз и вырыли на поляне яму ровно в Волхвовий рост, покидали все в нее, завалили ветками и подожгли. Мы едва успели отбежать на безопасное расстояние, как из ямы повалил зеленоватый густой дым. Трава на поляне немедленно пожухла, почернели и ближние сосны. Что ж, уберечь этот лес мы уже никак не могли. Через три года на этом месте будет вовсе зиять обугленная пустошь.
Разумеется, оружие, золото и камни в огне не погибли. Мы залили их серебром: лучшего средства от оборотня еще не придумано. После этого мы разбили в лесу лагерь и принялись ждать.
Лес начал гибнуть на следующее утро. Листва осыпалась на глазах, стремительно багровея. Хвоя чернела и опадала густым дождем. Земля высыхала и становилась неплодной.
Ближе к осени пошли дожди. Некоторые деревья к тому времени уже завалились набок или вовсе упали, однако кое-что в погибающем лесу все же взошло: бледные вытянутые грибы с мутно-зеленой головкой. От них шел явственный запах гнили. Они росли днем, на глазах, с небывалой силой.
Дело было завершено. Больше на Волхвовьей могиле делать было нечего.
По первому снегу мы выехали в Русскую землю.
Очнувшись тогда на скале, я первым делом глянул не на поверженного врага, а на Алешину руку. Слезы облегчения выступили у меня на глазах: серебряная пыль исчезла, словно ее и не бывало, и рука сделалась обыкновенной, исцарапанной, загорелой, покрытой шрамами, мощной рукой богатыря. Война с Волхвом была окончена. Нам предстоял долгий век.
Зимний солнцеворот застал нас в Чернигове. Там мы узнали весть, которой ждали: неделю назад два брата съехались в Городце под Киевом, заключили бессрочный союз и мирно разделили государство. Ярослав получил земли к западу от Днепра. Мстислав взял восток.
Десятилетняя смута кончилась. Русская земля утихомирилась. Мы знали: битв теперь долго не будет. Волхв погиб; вместе с ним была истолчена в пыль и злая Сила, столько лет будоражившая Русскую землю. Теперь можно было не заботиться о князьях и престолах.
Конечно, у нас не было сомнений, что рано или поздно великое зло найдет себе новую оболочку. Предугадать его пути мы не могли. Однако еще лет тридцать зло будет вызревать в тишине и уединении: должно было вымереть поколение, помнившее прежнего его посланца. По-другому на земле не бывает.
Однако сегодняшние младенцы должны будут встретиться с новым злом, едва достигнув тридцати лет. К тому времени среди них должны оказаться Сильные, которым будет по плечу охота на нового зверя. Это как раз была наша забота. Пришла пора искать учеников.
Мы решили отныне не расставаться. Тайн друг от друга у нас больше не было. Теперь все дороги будут общими. Будущие богатыри станут учиться у нас обоих. Такого еще не бывало, и их Сила удвоится, если не утроится.
Учителя никогда не рассказывали нам, как они нас нашли. Мы знали одно — когда пришла пора, Учителя стали колесить по земле, прислушиваясь к голосу своей Силы и забираясь подчас в самые неожиданные места: если Святогор подобрал Алешу на торных днепровских порогах, то Никита вообще заехал за мной в невообразимое захолустье, в крохотную жалкую деревеньку, совершенно потерявшуюся в северных болотистых лесах. Мы подозревали, что нам предстоит долгий путь. Золотая ель чаще родится, чем богатырь.
В стародавние времена богатырей было двое: Микула и Вольга. Потом пришел Святогор, за ним — мой Учитель. Ровесником Учителя был Илья, который полжизни просидел, обезноживший, на печи, и поэтому свои подвиги совершал уже вместе с нами, молодыми. В нашем поколении богатырей было всего двое: Алеша и я. Получалось, что за сто лет на Руси богатырствовало всего семь человек.
Мы принялись неторопливо объезжать землю.
Весна в том году выдалась необыкновенная. Почувствовав смерть Волхва, поля, леса и сады изнемогали под тяжестью новых стеблей, завязей и почек. Цветы взошли небывалые — едва ли не в два раза больше обычного. Их запах разносился по всей земле — от снежных берегов Дышащего моря до теплых скал Колхиды. Тысячи женщин вынашивали детей, которые должны были родиться к концу лета. Уже сейчас было понятно, что их отцам будет чем их прокормить: урожай ожидался бешеный. Земляника выросла с орех величиной. Молодая плотва не умещалась на ладони. Собранный по весне мед был прозрачен, как слеза, и необыкновенно сладок. Его собрали так много, что не в чем было хранить, и у бочаров прибавилось работы.
Нечисть поуспокоилась. Лешие перестали тревожить людей, заботясь теперь исключительно о многочисленных молодых деревцах. Русалки, также забыв о людях, самозабвенно играли с рыбой, и огромные серебряные лещи послушно и тяжело плескались в обычно скучных заводях. Водяной не казал носа наверх, увлеченный необычайным подводным приплодом, он целыми днями пас стаи бесчисленных ловких мальков на теплых ласковых отмелях.
В тот год выздоравливали смертельно больные, прекратились ссоры, пожаров не было вовсе. На южных рубежах степняки братались с русскими. Со всех концов в города потянулись купцы. Смех и гомон на дорогах не умолкали даже ночью. Многие безбоязненно ехали по темным лесам, не дожидаясь рассвета.
О смерти Волхва было сказано немногим: Ярославу с Мстиславом да некоторым Сильным людям. Остальным правду было знать ни к чему. Им следовало просто забыть имя врага, как будто он никогда и не ходил по земле.
В княжеских делах мы больше не участвовали, а неторопливо ездили себе взад-вперед, забираясь в самые отдаленные уголки. Отвлекаться почти не приходилось: в кои-то веки никому не требовалась богатырская помощь. Наконец-то можно было передохнуть.
Разделавшись с врагом, мы познали безмятежный покой.
Так прошли весна и половина лета. Однако несмотря на плодный сладкий год ученики нам не попадались. Ни разу не дошло даже до испытаний. Мальцы были веселы и шустры, но дальше княжеского терема ни одному было не пойти. Более того, за полгода мы вообще не встретили ни одного нового Сильного. Могло показаться, что Сила вообще стала не надобна на земле.
Мы сделались задумчивы. Алеша стал посматривать на меня искоса, и я приготовился к нехорошему. Действительно, однажды на обочине степей, под Галичем, мой друг весело сказал:
— А ты знаешь, почему нам нет удачи?
— Почему? — спросил я, нахмурившись и уже предчувствуя новую заботу.
— А потому, — сказал Алеша торжественно, — что мы не доделали одно дело.
— Это какое?
— Итиль.
Я вздрогнул и впился глазами в веселое лицо друга. Итиль! Из которой мы едва выбрались! Где мы повстречали Ужас глубин! Где в руку Алеше впилась серебряная пыль, оказавшаяся гибельной даже для Волхва! Снова идти в Итиль?!
Конечно, я понимал, что имеет в виду мой друг. Теперь Итиль оставалась главной обителью скорби в известных нам землях. И впрямь легко могло статься, что наша удача пресеклась, потому что мы забыли о ее узниках.
К тому же война с Итилью выглядела не такой уж и безнадежной. Да, победить Итиль невозможно. Ее Сила идет из чрева земли и, возможно, исходит от самой Зги. С Ларной не совладает никто. Подземелья, уходящие во мрак, запечатать нельзя. Однако Итиль можно обезлюдить.
Сколько пленников томится там, не знает никто. О людях этих забыли все смертные, даже матери их уже давно похоронили. Однако боль и плач узников расползаются по земле. Их беда вопиет к небу об отмщении. Узилище нужно закрыть. Скверна Итили будет по-прежнему колыхаться под землей, однако больше не потревожит людей. Проникнуть в Итиль, освободить узников и потом уничтожить все входы и выходы — при удаче это можно сделать.
Мы стали совещаться. Вечером поворотили коней на юг и помчались в Тмуторокань.
Как я уже говорил, Тмуторокани я не люблю. Даже если освободить всех узников Итили, снести ее страшный купол и построить на этом месте курган со святилищами всех светлых богов, добрым городом Тмуторокань все равно не станет: страшная Ларна по-прежнему будет блуждать в глубоких подземельях под городом. Тмуторокани на роду написано прожить долгую скверную жизнь. Хорошо было бы вообще бросить это место и перенести город в степь, однако Ларна от себя никого не отпустит. Я вообще считаю, что здешние подземелья выстроены в форме волшебного кристалла и что преодолеть их Силу невозможно.
Было решено не бросаться в бой сразу, а немного пожить в Тмуторокани и осмотреться. Провести незамеченными здесь больше трех дней мы не могли: Тмуторокань — не сонный Новгород, в котором при некоторой удаче мог бы спрятаться даже огненный змей. Поэтому мы, не таясь, открыто расположились в княжеском тереме.
Мстислав принял нас радушно. В отличие от большинства, он знал, отчего на Русской земле перестала литься кровь, все ссоры стали решаться миром и начала плодоносить самая никудышная земля. Даже в Тмуторокани этим летом зелень поперла из камней, песка и глины, а на княжьем дворе вообще расцвел пышный сад.
На третий день мы приступили к Мстиславу с разговорами об Итили.
— Разрушить двери Итили?! — изумился Мстислав. — Да вы хоть знаете, о чем просите тмутороканского князя?!
Истории, которую он поведал, мы действительно не знали.
Много лет назад, когда Владимир только-только прислал юного сына править завоеванной Таматархой, к Мстиславу явился древний старец. Он назвался Наземным Стражем. По словам старца, в его роду из поколения в поколение всегда рождалось двое братьев. Старшего забирали служить в Итили, младший оставался на земле. Если кто в городе и знал что-то об Итиле, так это он. Оставшийся на земле посылал в узилище провизию, вино, воду и прочее. Наземный Страж заявил Мстиславу, что Таматархой можно править только до тех пор, пока стоит Итиль. Если правитель распахнет двери тюрьмы, престол его падет. Может быть, не устоят даже каменные стены Таматархи.
— Я Итили боюсь, — внушительно сказал Мстислав. — Без крайней надобности с узилищем этим не связываюсь. Пленников туда бросаю только в самых исключительных случаях. Вас вот бросил, потому что Сильные вы и справиться с вами по-другому не рассчитывал… Но вы правы. Скверные дела творятся в подземельях, скверные, чтобы не сказать — адские… Слушайте меня: обещаю больше в Итиль не посылать никого. Подождите — ныне плачущие там перемрут, и опустеет Итиль. Купол останется, двери останутся, ходы подземные останутся — но ни крови, ни воплей больше не будет. Не стану я разрушать дверей Итили; пускай сами бурьяном порастут.
Мы переглянулись. Ждать? Если сделать так, как предлагал Мстислав, ждать надо было лет тридцать, если не все пятьдесят. На это могло не хватить даже жизни пока что не найденных нами учеников. К тому же, как знать, на что решится зловещая стража Итили, когда опустеют пыточные подземелья, — не выйдет ли она на страшный промысел в город?
И тут Алеша послал мне лукавую мысль. Я легонько кивнул.
— Не враги мы престолу твоему, — обратился Алеша к князю. — О просьбе нашей забудь. Устоят Таматарховы стены. Слова тебе об Итили больше не скажем.
— А сами? — подозрительно спросил Мстислав. — Сами в Итиль не полезете?
— Так мы там уже как родные, — засмеялся Алеша. — Легкая у тебя рука.
Мстислав покраснел от стыда.
— Мечи мы там забыли, — продолжал Алеша. — Если и спустимся в Итиль, то на одну только минуточку. А к тебе это отношения не имеет. Ты нам соваться туда запретил, и в случае чего не тебе, а нам ответ держать.
Мы объяснили пытливому князю, с кого в таких случаях спрашивают боги, он успокоился и даже сказал:
— Коли полезете, просьба у меня будет. Лет этак пятнадцать назад сослал я в Итиль деву одну. Сильной она была и меня любила, и испугался я. Волосы у нее как смоль, роста высокого необыкновенно, Праксией зовут.
— Пополам уж переломили давно Праксию твою, — сказал я мстительно, — а волосы у нее уж к концу первого дня седыми от пыток сделались.
— Тьфу! — плюнул в сердцах Мстислав. — Невозможный ты богатырь, Добрыня! Моя б воля была — вовсе с тобой не заговорил бы вовек!
— Не серчай, — успокоил его Алеша. — Не по злобе Добрыня говорит. Обещаю тебе: коли жива колдунья твоя, ночью темной на двор к тебе приведем.
Мстислав фыркнул и кольнул меня непрощающим глазом. Алеша же невинно полюбопытствовал:
— А что ж деву-то сослал, князь, не помогла тебе разве жемчужная серьга? Она же вроде от любви опасной бережет.
Мстислав так и ахнул:
— Выходит, действительно ничего не спрячешь от богатырей!
Алеша горделиво усмехнулся:
— А ты как думал-то? Так что с серьгой-то получилось? Любопытно мне.
Мстислав помрачнел:
— Своими руками отдал я серьгу Праксии… Уж потом из Итили вернули…
— Видать, Сильна была подруга твоя.
— Сильна… А все одно из Итили не вышла.
— Не всем такое счастье дается, — легко согласился Алеша. — А кстати, как кремень Перунов поживает?
Мстислав поколебался, говорить или нет, потом все же нехотя признался:
— Обманули меня, должно быть. Я ж помню, как Добрыня тогда от жрецов нос воротил…
— За это на меня зла не держи, — попросил я. — Не встреваю я в такие дела. Сам должен человек с богами разбираться. Тем более — князь.
— Да, — вздохнул Мстислав. — Боги, боги… Махнул я на все это рукой. Хотел было Русь к Перуну назад поворотить, да потом раздумал. Не стану я народ взад-вперед, как стадо, гонять. Да и знака никакого не подал мне Перун.
— Это уж как водится, — весело сказал Алеша. — Скупы на такие дела боги.
— Через главный вход не пройти. Ворота Итиля заперты, причем изнутри. Из потайных ходов мы знаем два. В первый провалились сами и туда больше по своей воле не пойдем. Через второй на берег моря вышли тогда сквозь дверцу серебряную…. С этого конца и пробовать надо. С моря войти, через дверцу рассыпавшуюся, а оттуда одна дорога: по ступеням вниз, на глубину. В самом низу, помнишь — площадка. Там Ларна сторожит… Оттуда — три пути. Про два первых и знать не хочу, а третий, правый, вверх ведет, прямиком в тюрьму, мы по нему-то как раз тогда и бежали… Пройти можно — с хитростью некоторой…
— А Ларна?
— Ну не привязана же она там.
— Я знаю, что у тебя на уме, Алеша. Ты хочешь, чтоб я в городе остался и в главный вход стучал, Ларну отвлекая, а ты чтоб в это время с моря в Итиль один вошел… Не выйдет. Одного я тебя в Итиль не пущу.
— Значит, ни тебе, ни мне не пройти.
— Значит, так.
— Обабился ты, Добрыня.
— Значит, обабился.
— Ну и ну… Ладно, вместе с моря попробуем. А Ларну пройдем: Святогоровым именем нарекусь ради случая такого…
— Думаешь, испугается Ларна Святогора?
— Если Святогора не испугается — тогда, значит, вовсе никого Ларна не боится и гиблое дело наше… Так как?
— Ладно, пойдем…
Время, назначенное нами для выступления — полдень, — было выбрано не случайно. В этот час всех подземных тварей одолевает дремота. К тому же они убираются как можно дальше от поверхности земли. Может быть, даже сама Ларна скрывается в одном из коридоров, о которых страшно и подумать, и дремлет там на сырых камнях.
Мы долго искали вход. Три года назад Итиль нас едва не погубила, и, когда мы вырвались из нее, нам было, конечно, не до того, чтобы делать на морском берегу заметы. К тому же тогда никто из нас и думать не думал, что мы вернемся в Итиль еще раз.
Рыхлый невысокий, идущий вдоль моря обрыв, который таил вход в Итиль, был одноообразен. Везде одно и то же — рыжеватый щербатый склон в человеческий рост, на нем присыпанная песком жесткая трава, а под ним — влажная песчаная отмель. Мы были там уже с рассветом, но к полудню никакого входа так и не нашли. Нам начало казаться, что Итиль сыграл с нами шутку и что на самом деле три года назад он выплюнул нас на поверхность совсем в другом месте.
Дело осложнялось еще и тем, что на этот раз поиск вели следопыты, а не богатыри: нам нельзя было пробовать землю Силой — Ларна бы немедленно учуяла нас и помчалась бы наверх. Тогда этот вход оказался бы закрыт для нас навсегда. Поэтому мы блуждали по берегу вслепую. Какие отметины можно было найти на земле спустя три года? Уж не серебряную пыль, не наши следы и тем более не сам лаз. Не подлежало сомнению, что Итиль успела залечить полученную рану. В худшем случае нас вообще поджидал там восстановленный серебряный щит.
В это трудно поверить, но мы, Сильные богатыри, от которых земля не скрывала почти ничего, проискали проклятую нору десять дней. На одиннадцатый Алеша сел на песок, уткнул голову в колени и задумался. Потом он молча ушел в степь и вернулся с черным мохнатым пауком.
Он посадил ядовитого гада на откос и хворостинкой погнал вперед. Через пятнадцать саженей паук уперся и дальше не пошел, а потом осторожно обежал откос по дуге. По его следу можно было выстроить ровную полукруглую дверь. Вход в Итиль был найден.
На другой день небо заволокли тучи, полил дождь. Он шел три дня. Солнце не показывалось ни на мгновение. На четвертый день ранним утром дождь прекратился, и к полудню мы уже стояли на отмели перед тем самым местом, которое так старательно обозначил для нас паук.
— Пора!
Алеша опустился на колени и принялся осторожно разгребать песок. Вскоре на лице его обозначилось недоумение: он выгреб песка уже на три локтя, но ничего особенного не открывалось — только мокрые сгустки глины, корни, кремни. Я принялся помогать.
Лишь когда мы углубились в откос на сажень, обозначился несомненный завал. Когда мы разгребли землю с краев, обнаружилась скала. Завал аркой уходил в нее. Можно было перевести дух: вход в узилище был найден.
Завал был черен. Он состоял из оплавленных комков того же самого проклятого серебра. Ни щелей, ни тем более створок или скважин в нем не было. От него явственно веяло Силой глубин. Это и был запиравший его ключ.
Алеша попытался просунуть меч меж аркой и стеной — но с тем же успехом можно было ломать серебро пальцами. Он обернулся ко мне и пожал плечами. Нам оставалось только одно: попробовать прорваться Силой.
Однако, что бы мы ни делали, вход оставался наглухо замурован. Правда, не проснулась и Ларна… Тогда мы соединили острия наших мечей и уперли их в серебро. Через некоторое время по мечам пополз легкий дымок, и их лезвия стали потихоньку уходить вглубь. Ведя мечи по кругу, мы вырезали небольшое отверстие (комки серебра с шипением посыпались на песок), резко отступили назад и прислушались.
Мы не чуяли решительно ничего — ни Силой, ни слухом. В воздухе не ощущалось даже обычного присутствия сырого подземельного духа. Может быть, оказавшаяся ненадежной лестница была теперь замурована у самого основания и, таким образом, этот вход в Итиль был вообще перекрыт?
Переглянувшись, мы стали расширять отверстие. Как только вырезанный нашими мечами кусок серебра звучно упал на песок, я стремительно нагнулся и просунул голову в образовавшийся проем.
Вынырнул я оттуда как ужаленный. В локте от оплавившегося серебряного завала стояла неровная стена. Она была сложена из черепов.
С этой преградой наши мечи ничего поделать не смогли. Как мы ни тужились, как ни напрягали Силу, но черепа не сдвинулись с места ни на палец. Такую оборону Итили нам было не сломить. Думаю, с ней не справился бы и сам Святогор.
Мы отступились. Как только мы шагнули прочь от серебряного щита, по земле пробежала частая дрожь, завал задрожал, прорезанная дыра стала стремительно сужаться, но прежде чем мы успели понять, что к чему, из-под ног у нас вырвался вихрь песка и метнулся прямо на дверь. Через мгновение перед нам вновь стоял ровный и скучный непотревоженный приморский склон.
На другой день, опять ровно в полдень, мы направились в дом, в котором обитал Наземный Страж Итили.
Когда Тмуторокань не воюет, она торгует. Когда она не торгует, она гуляет. Не спит она, по-моему, вообще никогда.
Как и следовало ожидать, дом Стража находился в самой разгульной части города, там, где кабачки и притоны наседали друг на друга, как пчелиные соты, где крыши домов почти смыкались над головой, помещая прохожего в темный узкий коридор, из которого пришлый человек не смог бы отыскать выход наружу без посторонней помощи. Княжеская стража не заглядывала сюда почти никогда. Княжеское правосудие — если такое вообще существовало — об этих улицах забыло.
Еле протиснувшись сквозь толпу девок и гуляк, мы нырнули в проходной двор, увитый красными вьюнками, и оказались перед крепким домом из ноздреватого известняка. Окон с наружной стороны дома не было, и на нас смотрела лишь одна окованная железом дверь.
Когда Алеша ударил в нее кулаком, по дому прошел гул, и мне показалось, что эхо его отозвалось у меня под ногами. Никто не спешил нам открывать. Тогда я нагнулся к замочной скважине и крикнул:
— От князя, эй! Открывай, а то сейчас дверь вы садим!
Через некоторое время послышались тихие шаги. Дверь отворилась. На пороге стоял человек неопределенного возраста, но в любом случае никак не старик. Несомненно, разговаривавший с Мстиславом Страж уже давно отошел в мир теней, передав все ключи младшему сыну.
Мы втиснулись внутрь; хозяин не сопротивлялся.
— Князь прислал. Говорить будем.
Он медленно затворил наружную дверь. Мы стояли в узком проходе, скупо освещенном желтым масляным светильником. Хозяин не двигался с места, видно, не желая допускать нас во внутренние покои. Теперь было видно, что у него самое обычное для Тмуторокани лицо — горбоносое, невозмутимое, замкнутое. Что думал он о нас, понять было невозможно.
— За пленницей мы пришли, — сказал я строго. — Праксией зовут. Князь к утру на свой двор требует. Тюремщик не шелохнулся.
— Ты что, оглох, Страж? Или о богатырях не слыхал?!
— Кончай в молчанку играть, кончай, — быстро заговорил Алеша. — Не чужие мы Итили, сами из нее бежали.
Страж стоял неподвижно, лицо его оставалось невозмутимым, как будто мы говорили на непонятном языке.
— Ох, сейчас я его жизни лишу… — Я взял Стража за плечо и сжал так, что кости захрустели. Зрачки тюремщика сузились в точки, он испытывал невероятную боль, но лицо его по-прежнему было лишено какого бы то ни было выражения, он даже не пытался вырваться.
К моему удивлению, всегда скорый на расправу Алеша сейчас вдруг стряхнул мою руку с плеча Стража и заговорил ласково:
— Не трожь его, Добрыня. Или ты не знаешь — не поет флейта разбитая?
— Он что, немой?!
— Не серди богатыря, Страж, горяч нынче Добрыня.
Словно дожидаясь именно этих слов, Страж запрокинул голову и безмолвно, как рыба, разинул рот. На месте языка у него был черный обрубок. Как видно, кому-то в Итили не понравилась разговорчивость его отца.
— Ладно-ладно, — продолжал все так же ласково Алеша, — никто тебя мучить не будет. Лучше вспомни, пожалуйста: Праксия, пятнадцать лет назад князем в тюрьму препровожденная. Заскучал по ней князь. Видать, Сила ее в нем зашевелилась. Если не доставить ему колдуньи этой, шума князь наделает, Итиль потревожит. А мы-то с Добрыней Итиль знаем и будить ее боимся. Миром все решить надо. Не можешь ты говорить, понимаем, но ответ-то все ж таки дай как-нибудь.
Страж посмотрел на Алешу пустыми глазами, потом повернулся и пошел в глубь коридора. Только я двинулся за ним, как он поворотился и выставил вперед ладонь, воспрещая мне путь.
— Мы здесь, здесь подождем, — ласково кивал Алеша. — Не бойся: не пойдет дальше Добрыня.
Когда Страж скрылся за поворотом, ласковое выражение тут же исчезло с лица Алеши, он нахмурился и, покусывая губы, стал к чему-то прислушиваться. Я же, как ни старался, не мог уловить ничего.
Мы прождали Стража долго. Наконец он бесшумно возник из-за угла и, не обращая никакого внимания на меня, прямиком направился к Алеше, что-то сжимая в кулаке. Подойдя совсем близко, он выставил кулак вперед и разжал ладонь. На ней лежали щепоть пепла и пять камушков.
Алеша радостно закивал:
— Понятно, спасибо, Страж, пять лет как скончалась Праксия, так и передадим князю, чтоб не рвал себе сердце попусту и Итиль не беспокоил зря. Ох, дай мне только пепел пальцем пошевелить…
Страж придвинулся к Алеше на полшага, в темноте почти неуловимо мелькнул Алешин кулак… Страж рухнул на пол как подкошенный.
Алеша наклонился над ним, вынул меч, вздохнул:
— Эх, старый я стал, мечом подранков добивать приходится. А раньше-то тем же самым кулаком весь дух вон вышибал… Пошли.
Перешагнув через мертвого, мы осторожно двинулись дальше.
— Слева хоромы его заветные, — шелестнул мне на ухо Алеша, — за угол поворачивай…
Комната, освещенная тем же тусклым светом, что и коридор, была без окон. Топчан, стол, две лавки, поставец с чарками, гневный лик бога Хорса в углу. Алеша, словно комната эта была ему знакома, без колебаний направился к столу, взялся обеими руками за крышку, резко рванул вверх… Обнажился неглубокий поддон. Он был разбит на ровные деревянные ячейки. Одни были пусты, в других лежало по целому ореху, в некоторых — по расколотому, во многих — камушки наподобие тех, что только что показал нам немой.
— Поди ж ты, счет ведут, — изумился я.
Алеша пожал плечами:
— А как не вести, небось часто проверяльщики приезжают… Не одна Ларна Итилью заведует… Шестьдесят семь мертвецов в подземелье лежат, двадцать девять пленников в ямах дрожат, а семерых пытают еще… Давно не было новых гостей в Итили… Посмотри-ка! — И он со смехом дернул меня за рукав.
В двух крайних ячейках лежало по кусочку серебра. Алеша покачал головой, потрогал:
— От той самой дверцы, между прочим… Видишь — и мы с тобой здесь значимся. Всему счет ведет Итиль…
Дрожь прошла у меня по спине, занемели руки… Лицо Алеши сделалось невозмутимым, он выпрямился и положил руку на рукоять меча. Не глядя на меня, сказал:
— Ну что, пошли, Добрыня?
— Не могу, — молвил я, от стыда еле ворочая языком. — Страх меня сковал. Подождем немного…
Алеша помотал головой:
— Не выйдет. Уже начинает волноваться Итиль. Страж-то дохлым жуком на крыше ее валяется, почуяли собаки подземные, что душа живая прочь отлетела… Еще немного — перекроют и этот вход. А другого мы с тобой не знаем. Пошли.
— Мне б хоть дух перевести! — взмолился я. — Стыдно мне, Алеша, да не боец я сейчас! Дай хоть на улицу выйду, от страха продышусь!
Алеша нахмурился, взял меня за плечо:
— На улицу не пущу. Унесут тебя ноги прочь. Не дождусь тебя тогда, а ты, опомнившись, от стыда на меч бросишься. Не сладишь с собой: не по тебе Сила Итили. Ну да я с тобой… — И он с силой подтолкнул меня: — Ступай, Добрыня.
Алешина рука направляла меня прямо на глухую стену, в которой не было и намека на какой-либо проем, я еле передвигал ноги, небывалый ужас сковал меня, лишив и совести и рассудка… Дойдя до стены, я со стоном привалился к ней лбом и зажмурился. Тут Алеша повелительно потряс меня за плечо, и я раскрыл глаза — в самый раз, чтобы увидеть, как он чертит мечом по стене, как ползут по камню трещины и как отворяется еще одна потайная дверь в Итиль…
Пахнуло запахом запекшейся крови. Алеша подталкивал меня в спину, но я упирался, как ведомый на убой бык. Тогда Алеша просто швырнул меня в открывшийся проем, как несмышленого паренька, шагнул следом и тихо приказал:
— Давай руку!
Я вытянул сжатый кулак и почувствовал, как Алеша разжимает мне пальцы и всовывает в ладонь рукоятку Травня. Оказывается, я бросил свой меч на пороге Итили…
Сила, завещанная мечу Учителем, оживила меня. Пелена спала с моих глаз, свободно потекла по жилам кровь, расправились плечи, окрепли ноги… Я возвращался к жизни. Через мгновение я уже был собой.
— Вот и хорошо, — услышал я тихий голос Алеши. — Вперед.
Мы стояли в начале широкого низкого коридора, полого уходившего вниз. Далеко впереди, у поворота, за которым открывался путь Бог весть в какие глубины, горел красный глаз фонаря. Ни сомнений, ни страха у меня больше не было, и мы бок о бок направились вперед. Меч в моей руке похолодел. Это было неудивительно: мы вступали в великую обитель зла.
Красный глаз приближался. Пока что я не чуял поблизости ни души, но знал, что за поворотом беснуется неподвластная мне Сила. Я с горечью подумал, что даже мой Учитель не ведал всех тайн на земле, и покосился на Алешу. Ученик Святогора ступал мягко, как подкрадывающийся к дичи хищный степной кот, рот его был приоткрыт, глаза сияли от возбуждения. Он-то знал, что это за Сила и откуда она идет. Подавив горечь, я отвел глаза. Что ж делать, это действительно подвиг Алеши. Надо радоваться, если я окажусь ему щитом, а не обузой. И тут из-за поворота послышались шаги.
Слишком далеко, чтобы успеть добежать и перехватить. Слишком близко, чтобы успеть скрыться за дверью. Не сговариваясь, мы упали на пол и разметались как мертвые. Сквозь прищуренные веки я видел, что стены подземелья побагровели: шедший нам навстречу отряд нес яркие факелы.
Они вышли из-за поворота строем — девять стражей в кольчугах, по трое в ряду. Увидев нас, замерли на месте. Невнятный шепот, позвякивание оружия. Наконец отряд двинулся вперед, чтобы резко остановиться и замереть в десяти шагах от нас. Раздался хриплый голос:
— Это те, что сбежали.
— Да, и они живы.
— Я сам знаю, что они живы. Но где Наземный Страж?
— Наверное, он мертв.
— Кто пропустил их сквозь стену?
— Конечно, Страж.
— Да, они хитры… Не приближайтесь к ним. Польем их дождем. Приготовиться! Раз, два…
Прежде чем он сказал «три», мы с Алешей вскочили и стремительно бросились на них. В прыжке я взвыл от боли — что-то впилось мне в голень. Преодолевая боль, я набросился на растерявшийся отряд. В ближнем бою он немногого стоил: стражи Итили привыкли пытать, а не драться.
— Одного оставь! — кричал Алеша, летавший по коридору, как сверкающий смерч; меч его блистал, как молния.
Пока Алеша добивал отступавших итильцев, я приставил меч к горлу одного из поверженных:
— Поведешь к главным воротам!
Итилец глянул на меня налитыми кровью глазами, исполненными лютой ненависти, потом резко подался вперед, насаживая свою глотку на меч… Прежде чем я успел отпрянуть, он уже хрипел, и кровавые пузыри лопались у него на шее.
— Эх, и у меня никого не осталось! — кричал Алеша. — Хватай щит, без щитов не отбиться!
И впрямь, когда мы подбежали к повороту, оттуда градом полетели никогда не виданные мной короткие острые лезвия, наподобие того, что уже сидело в моей плоти, причиняя жуткую боль. Итильцы держали их щепотью и метали не меньше, чем на десять саженей. Если бы не подхваченные щиты, дальше этого поворота нам бы не пройти: лезвия летели с такой силой, что завязали даже в кованом щите.
Однако поворот был пройден, сметен был и итильский заслон. К девятерым павшим добавились еще шестеро.
— Смерть Итили! — кричал Алеша, добивая врагов. — Смерть!
Гулкое эхо подхватывало его крик и несло далеко под землю. Мы помчались вперед, к главным воротам…
Нас уже никто не останавливал, не было времени задерживаться и у нас, и мы, сжав зубы, неслись по этому царству страха, освещенному багровыми факелами. По пути нам попадались лишь остолбеневшие палачи у пыточных станков, замершие с окровавленными клещами, горящими головнями и раскаленными иглами в руках. Мы отсекали им руки, некоторые лишились и головы. Привязанные к столбам пленники с невероятной мольбой в глазах беззвучно разевали разорванные мучителями рты, но мы не могли остановиться ни на миг. Ужас, как снежный ком, рос в моем сердце: откуда-то издалека, из глубин, к нам метнулась потревоженная Ларна.
Коридор пошел вверх, и, миновав еще три развилки, мы оказались в обширном каменном зале. Прямо в глаза нам бил тонкий голубой луч. Мы уткнулись в главные ворота Итили, и это был дневной свет.
Что было силы мы бросились на ворота, но они даже не дрогнули, словно мы были две невесомые бабочки, а не рослые богатыри в доспехах, только гром прокатился по залу, с рычанием отдаваясь под землей. Ни замков, ни запоров на воротах не было, не было на виду и петель: да, не мастеровые ладили эта врата, а сама древняя Сила Таматархи!
Между тем из нижних коридоров к нам приближались жуткие лай и вой: это летела к главным вратам рассвирепевшая Ларна… И тут Алеша стал лицом к проходу, из которого должно было выскочить лиловое слюнявое чудовище, расставил ноги, поднял правую руку с мечом над головой и громовым голосом закричал:
— Святогор! Святогор!!!
Ровным гулом отозвались стены, оглушительно взлаяла Ларна, в этот миг выбегавшая из-за поворота, Итиль содрогнулась, из ворот хлынул свет, меня подняло в воздух, вынесло наружу и швырнуло чуть ли не в самое солнце.
Грохот сотрясал Тмуторокань. Я лежал на площади перед входом в тюрьму, рядом со мной барахтался Алеша, а перед нами шевелилась Итиль, как проснувшееся чудовище. Двери ее медленно закрывались, из них било лиловое пламя, видно было, как беснуется Ларна, не осмеливающаяся перепрыгнуть через порог. Наконец задрожал грозный купол, воздвигнутый Сильными, задрожал, заколебался и с невыносимым грохотом развалился. Я оглох и почти ослеп, а когда зрение вернулось ко мне, я увидел, как в клубах пыли пляшут языки лилового огня и как руины на глазах проваливаются под землю… Тут налетел холодный вихрь и бешено закружился над площадью. Когда он исчез так же стремительно, как и возник, моему взору предстало черное пепелище. Руины Итили ушли под землю, и на поверхности осталась невысокая горка мелкого щебня. Позади меня во весь голос вопила потрясенная Тмуторокань, в глазах моих стояли слезы. И тут, несмотря на вопли, плач и крики, я отчетливо услышал тихий голос Алеши:
— Сделано.
Я обернулся и тут же вскочил на ноги: Алеша лежал ничком на земле, и ярким белым огнем полыхала его безжизненно поникшая правая рука…
Я подхватил его, как перышко, и бегом бросился прочь от руин. Толпы на улицах испуганно расступались, как вода, гонимая ветром, смолкали крики, высыхали слезы. Уже совсем недалеко был княжий терем… Задыхаясь на бегу, я заглянул в лицо друга. Глаза его закатились, он еле дышал. Я мельком глянул вниз, на его увечную руку, и не сдержал стона: серебряный огонь пропал, и ладонь стала чернеть на глазах. После этого время для меня остановилось.
Знахари, колдуны и прорицатели толклись во дворе днем и ночью. Под страхом смерти им было запрещено отлучаться. Эта пестрая толпа гомонила дни напролет, и из Алешиной комнаты их разговор казался мне карканьем воронья.
Алеша умирал. В сознание он больше не приходил. Рука его была похоронена глубоко в руинах Итили: я отсек ее, как только добрался до княжеского двора. Однако это не помогло. Не помогло и мое умение врачевать. Собравшиеся целители бледнели от страха и трясли головами: никто не мог понять, что это за болезнь, ясно было только, что она наслана Силой Итили. Испробованы были все средства, некоторые настолько отчаянные, жестокие и отвратительные, что я о них и вспоминать не хочу. Ничто не помогло, улучшения не наступало.
Алеша лежал спокойно, не метался, не бредил, жара не было, напротив, его постепенно сковывал холод. Его не согревали ни медвежьи шкуры, ни раскаленный очаг, ни сильное питье, ни заговоры. Глаз он не открывал и вообще не подавал ни одного признака жизни, кроме слабого прерывистого дыхания.
Так он пролежал три дня и две ночи. На третий день, ближе к полудню, в комнате вдруг потемнело. Я выглянул в окно: с севера на Тмуторокань наплывало темно-синее облако. Оно летело быстро, и даже хотелось сказать, что оно куда-то очень спешило. Вскоре выяснилось, куда это облако летело и зачем.
Оно остановилось над городом, и над Тмутороканью разразился небывалый ливень. Его струи были с мой палец толщиной. Они прибили к земле всю зелень и местами разворотили даже крыши.
Ливень бушевал нескончаемо долго. Лицо Алеши налилось белизной. Кончики его пальцев шевельнулись и беспомощно заскребли по постели. Я стал на колени и заплакал.
И тут прямо перед Алешиной кроватью с потолка вдруг пролилась струя воды. Она вилась вокруг своей оси, журчала и сияла чистым зеленоватым светом. Как только она коснулась земли, Алеша резко вздохнул, повел плечом и отошел.
Ливень продолжался еще несколько мгновений, потом перестал. Облако растаяло, но солнце не вернулось на небо. На сорок дней над Тмутороканью повис туман.
Я похоронил Алешу в степи. Долго искал место, наконец выбрал маленькое урочище. Там в дубовой роще из-под земли бил родник. Я выкопал яму в два богатырских роста, выстелил ее душистыми травами. Свистнул Алешиного коня, перерезал ему горло и столкнул на дно. Сверху наложил дубовых ветвей. На ветви лег Алеша. Лицо его было спокойно. Мне даже почудилась тень его лукавой усмешки. Я вложил ему в руки меч и прикрыл тело плащом. Отмолившись над ним с рассвета до заката, я стал забрасывать яму землей.
Тмуторокань медленно отходила от пережитого ужаса. К руинам Итили было запрещено приближаться. Похоронив Алешу, я провел на них три недели, однако, думаю, многого не достиг. По моему совету князь Мстислав на веки вечные запретил городу вонзать в землю лопату. Помимо всего прочего, это означало, что новое строительство больше невозможно и что Тмуторокани века через два придет конец. На это место вернется степь, а люди откочуют на север, к Сурожскому морю, или через пролив, в Корчев. Что ж, это лучше, чем жить на руинах Итили.
Горожане ликовали. Подземелий и их безжалостных стражей можно было больше не бояться. Что же до погибших в Итили пленников, то споров на этот счет не было: они приняли быструю смерть, избавившую их от адских мучений.
Каждый день горожане осаждали княжий двор с просьбами устроить празднество. Князь отвечал всем одинаково: «Подождите, пока уйдет туман».
На сорок первый день после Алешиной смерти туман рассеялся, выглянуло солнце, и в городе застучали топоры и молотки — готовились столы и помосты. Я хотел уехать в ту же ночь, но Мстислав упросил меня остаться:
— Хоть три дня еще меня не бросай. Великой Силой вы Итиль взяли, дай под Силой этой хоть чуть-чуть еще походить.
— Алеша Итиль взял. Не я.
— Понятно это мне. Но все же…
В назначенный день по всему городу накрыли столы, зазвенели знаменитые тмутороканские бубны и трубы, толпами повалили в город званые касоги… Озирая веселье с высокого княжеского помоста, Мстислав вдруг наклонился ко мне и шепнул:
— У меня все ливень тот из головы не идет… Почему Алеша в дождь ушел, а не в молнию?
Я с отвращением посмотрел в хитрые глаза любопытствующего князя:
— Потому что пожар в городе твоем боги тушили.
Лицо князя просияло.
— Так теперь счастливо правление мое будет?!
Не знаю, как я удержался, чтобы не снести в тот же миг Мстиславу голову с плеч. Только-только ушел в землю Алеша, а уж загорелись алчные глаза, залопотали глупые языки, даже в смерти его выгоду ищущие. Боровы тупорылые! Не вам о богатырях умерших судить! Не вам Алешино имя произносить устами червивыми! Положить бы на вас проклятие страшное, чтоб и в мыслях не касались вы великих мертвых своих!
Но не положил я проклятия никакого и голову князю не срубил, а вместо этого чашу с вином поминальным молча допил, с помоста спрыгнул и пошел куда глаза глядят.
Но ушел я недалеко, и попал я в беду большую, какой не чаял, потому что подняли меня на плечи хмельные тмутороканцы и понесли по городу, и осыпали меня цветами девицы, и кланялись мне в землю старухи, и трубили в мою честь проклятые южные горны… И не было у меня сил ни головы рубить, ни плакать, ни кричать, ни стонать, ни беспамятствовать, ни помнить, саднило все нутро мое, как незажившая рана, и хуже крючьев Итили рвала мне сердце ликующая толпа, несущая меня на плечах с возгласами: «Слава Добрыне!..»
Я ушел из Тмуторокани в ночь. Тьма не утихомирила город, гуляки слонялись даже по княжескому двору, на который я зашел за своим конем, и, завидев меня, падали пьяные гуляки ниц, и хватали меня за стремена, умоляя пробыть в городе обещанные три дня… Не было у меня сил больше терпеть, и пнул я просившего сапогом в лицо, и хлестнул коня плетью, и понесся прочь из проклятого города.
В степи я спешился, лег и приник ухом к земле.
Где-то далеко-далеко, в невообразимой глубине, слышался тоскливый протяжный вой: это тосковала по Итили бездомная Ларна.
На берег Варяжского моря я добрался к зиме. Тусклая тоска гнала меня туда. Я решил уходить с Русской земли в заснеженные Рифейские горы.
Там, в светлых лесах у воды, я и буду теперь жить до скончания своих дней, обрастать мхом, как валун, уходить в землю, как дерево. Может быть, из-под земли мне станут слышны голоса моих мертвых друзей… Никогда ни один смертный больше не получит от меня ни защиты, ни совета. Я, Добрыня, тайный богатырь князя Владимира, ученик Никиты, друг Ильи и Алеши, ухожу ото всех в безмолвие. Я не хочу больше молиться богам, мне противна моя Сила, я больше не ищу никакого знания. Раз в год, по весне, я буду посылать матери весть, что жив. В остальном же я забуду о мире. И пусть мир забудет обо мне. А если кто все ж таки отыщет меня и придет в мою водянистую даль за советом, он встретит только холодный пустой взгляд, неподвижные губы и окаменевшее тело. А если этот кто-то будет Сильным, то он почует мою тоску и заболеет ею, и это будет еще малым наказанием тому, кто придет будоражить вросшего в землю богатыря.
Да! Я остался последним богатырем на Русской земле. Выбито и перемерло наше семя, нет и никогда больше не будет на земле созвучного мне сердца.
Страшен был конец моих товарищей. Нехорошей смертью померли мои пращуры Микула и Вольга. Волком-оборотнем стал своевольный Микула, поганым зайцем скакал по земле тщеславный Вольга. У приоткрытой дверки своей спит в уходящей в землю избушке великий Святогор. В черниговской земле лежит сраженный Скимой Учитель. У Алатырь-камня похоронен умерщвленный Волхвом могучий друг мой Илья. В степном урочище лежит веселый, последний, любимый мой товарищ — настигнутый белым пламенем Итили Алеша… Нет, жестоки боги, жестоки, своевольны и равнодушны, и нет на свете правды!.. Но пусть правды нет и пусть равнодушны боги, лишь бы билось рядом родное сердце. А как замолчит оно, так и смысла нет дальше жить на земле.
С такими мыслями выехал я на берега Варяжского моря. Зима сковала кромку воды смятым мутным льдом, из-за моря несло холодом, небеса стали ровны и одноцветны, как саван, все живое прибилось, замерло, ушло. Хмура, бессильна, покорна и скучна лежала передо мной земля. Не веселее было и море.
Я поехал краем воды. Вечерело. К утру я должен был выехать к переправе на Луге. На этом мой путь по Русской земле кончится. Я молвлю тайное слово, и Ярославова ладья неспешно понесет меня на заход, через все это молчаливое море, в белоснежную страну забвенья.
Путь мой лежал через жалкую промокшую деревеньку. В ней и было-то всего домов пять, построенных в расчете на то, что направляющиеся за море люди захотят перековать коня или что им потребуется ночлег. Однако за море ходили не бедные люди, и услуги нищих их не интересовали. Я поехал шагом, мрачно глядя на людскую нужду, тщету и глупость.
За деревушкой начиналась скованная ледком топь. Она не успела промерзнуть до дна, и под слюдяным покровом бойко сновали мелкие полосатые окуньки. Тут же на берегу стоял босой, переминающийся с ноги на ногу, посиневший от холода мальчишка. Он зачарованно разглядывал окуней. Он поднял на меня глаза, вздрогнул и мгновенно потупился. Я остановился.
Налетел порыв ярого зимнего ветра, и волосы мальчишки разметались, обнажив белые замерзшие уши. Кругом было так неприютно, как может быть только в северном краю зимой. Я задумчиво смотрел на застывшего мальца. Хорошая же жизнь его ждет. И зачем только пускаем мы в мир новые души?
— Ну что, рыбак, — спросил я со вздохом, — дать тебе грош?
Мальчишка молча потряс головой, не отрывая глаз от воды.
— Сапоги себе купишь.
Он прошептал что-то такое, чего я не разобрал.
— Явственней говори, не с рыбой беседуешь.
Мальчишка глянул на меня исподлобья — с обидой:
— А я с рыбой и говорю.
— Рыбу есть нужно, о чем говорить-то с ней…
Он сердито повел плечом:
— Ох, дядя, дальше езжай, уж и так из-за тебя все окуни разбежались, мне их теперь до утра собирать — не собрать.
Я невесело засмеялся:
— Хочешь, слово скажу — и вернутся к тебе окуни твои и даже на берег сами выпрыгнут?
Мальчишка нахохлился:
— Я вот сам сейчас слово скажу — и дальше ты, дядя, поедешь.
— Далеко ль?
— Нет, дальше переправы не дорога тебе.
Я усмехнулся:
— Да уж дальше переправы в ваших краях кататься незачем.
Мальчишка в досаде хлопнул себя по бокам, нахмурился, глянул на моего коня и что-то прошептал. Конь храпнул и неуверенно сделал два шага вперед.
В следующий миг резко пришпоренный мною конь в один мах перелетел через топь и приземлился рядом с мальцом. Тот в испуге присел на корточки и спрятал голову в колени. Я пристально глядел на него сверху. Соломенные волосы разметались, острые позвонки выгнулись дугой на тоненькой шее.
— Эй, Ерш Ершович, как звать-то тебя?
Мальчишка, все еще трясясь от страха, исподлобья глянул на меня:
— Алеша…
Заунывно кричали чайки, море плескалось о лед, в леске хрустнула ветка под ногой неосторожного зверя. Сумерки быстро сгущались, и дрожащий на холодной земле мальчишка на глазах исчезал в стылой туманной мгле.
— Прыгай в седло, — сказал я, глядя на море, охваченное уже совершенной чернотой. На краткий миг мне показалось, что именно оттуда, из-за предельной черты, смотрят сейчас на меня глаза моих товарищей.
Но видение это прошло, как не бывало, и я вновь видел перед собой то же, что и прежде: чахлый мокрый залив. — Прыгай, — повторил я решительно.
Мальчишка молча выпрямился и, широко раскрыв глаза, серьезно смотрел на меня. Я нагнулся, подхватил его под мышки, поднял с земли и усадил на коня перед собой. Мальчишка дрожал мелкой дрожью, боялся свалиться вниз, побаивался прислониться ко мне и обеими руками цеплялся за конскую гриву.
— Поехали.
— Куда? — прошептал он, не оборачиваясь.
— Сапоги тебе покупать… Да не цепляйся ты так, конь уж что думать не знает… Пока я рядом — не упадешь…
Я тронул коня, и прочь поплыли замерзшая топь, лесок, тропка… Мальчишка обернулся на оставшуюся позади деревню, насупился, сжал зубы, чтоб не расплакаться. Потом взор его наткнулся на рукоять моего меча. Он вытер глаза, коротко вздохнул и искоса глянул на меня:
— А меч ты мне дашь подержать?
Я ударил коня по бокам, и он понес нас крупной рысью прямиком в наплывающую темноту, на восток. Все скрылось из глаз: и земля, и небо, и море. Теперь я ясно видел только одно — светлую голову подпрыгивающего передо мной в седле ученика.
— Дам, — сказал я. — Конечно, дам.