Федотов Михаил Богатый бедуин и Танька (книга романтических рассказов)

Михаил Федотов

БОГАТЫЙ БЕДУИН И ТАНЬКА

(книга романтических рассказов)

- Давай сядем поближе. Ты всегда выбираешь самое задрипанное место! Мы сидели в тени, на вершине песчаной дюны, а внизу было светло, как днем. Два мощных прожектора и гирлянды двухсотсвечовых ламп высвечивали площадку, на которой кибуц "Яд Мордехай " приготовился к ужину. Не переставая, работали два генератора. И главное, что был натянут настоящий киноэкран. Метров пятнадцать длиною.

"В ДЕВЯТЬ ПОЕМ ПЕСНИ. В ОДИННАДЦАТЬ ЕДИМ ПРЕСНОВОДНУЮ РЫБУ. В ДВЕНАДЦАТЬ СМОТРИМ АМЕРИКАНСКИЙ ФИЛЬМ "ДЕСЯТЬ"".

"Детям спать", - сказал ведущий. "После рыбы", - заорали дети. "Детям спать после пресноводной рыбы. - сказал ведущий. - На кино никто не останется. А теперь выбирайте, анекдот или песню?" - Знаешь, я схожу за подушками, - сказал я. - Только ты не засни. - Я уже видел фильм "Десять". Это не Бог весть что, но я не засну. Я уже много лет не был в кино. Если говорить честно, то за границей в настоящем кино я был всего два раза. Нет, три. Один раз я смотрел "Скрипач на крыше" и два раза - порнографические фильмы в Стокгольме и Вене, поджидая самолет, который вез Таньку. В Вене во все порнокинотеатры ходит очень солидная публика. Шел цветной фильм о двух проказницах, которые подсылают разных молодых людей прямо в спальню к своему дяде. Дядя ужасно респектабельный немец. Только он успевает заснуть, как проказницы к его жене уже кого-нибудь подсылают. Фильм так и называется - "Две проказницы". Потом выяснилось, что на самом деле дядя не спит, ни в одном глазу. Он только весь фильм притворялся. Но зрители совершенно ничего не подозревают, и в зале стоит гробовая тишина - никто даже не улыбнулся, никто не кашлянул. Я всегда поражаюсь этой глубочайшей, прямо-таки японской сдержанности, которая есть в венцах. У них даже глаза никогда не реагируют на свет - настолько они сдержанны. Наконец, когда в кульминационный момент фильма два мотоциклиста в масках связали дяде руки и ноги и привязали к стояку в туалете, а тетя под несильными ударами кожаной плетки начала медленно снимать розовый атласный пояс, венцы все-таки не выдержали и густой баритон из центра зала сказал с уважением по-русски: "СТАРАЯ КОБРА!". И зал облегченно вздохнул. Эти два мотоциклиста в масках потом оказались дядиными племянницами. Очень психологический фильм. Он чем-то даже напомнил мне "Зеркало" Тарковского, хоть и совершенно в другом жанре. Видимо, у режиссера было в детстве что-то такое с тетей. Какие-то нелады. Иначе я вообще не могу объяснить, что они так весь фильм ее дергают. И, конечно, когда на пустынном средиземноморском пляже, в сорока метрах от нашего бунгало, в шабат, посреди глубокой ночи, кибуц "Яд Мордехай " начал крутить художественный кинофильм с Бо Дерек и Дедли Муром, мне впервые за последние годы удалось почувствовать свою глубокую причастность.

СТАРИК САЛИТАН

Илье Мигдалу

На границе со строгим районом Меа Шеарим, там, где улица Иехезкейль, стиснутая бетонными стенами синагог, спускается прочь от города, есть пыльный серый пустырь. На этом пустыре, заваленном строительным мусором, проволокой и щебенкой, сидел высокий лысый старик и смотрел, как трое семилетних мальчиков забрасывают камнями кота. Мальчики были как мальчики, как все мальчики в этом районе, с выбритыми лбами и туго накрученными пейсами, как все мальчики на свете - не очень добрыми и не очень злыми. Просто им было скучно, и они всегда знали, что кот - это коварное и вредное для "иудим" животное, которое следует забрасывать камнями. Мальчики уже осмотрели лежащий на брюхе грузовик, посидели в кузове и по очереди забирались в кабину. Они не могли придумать, чем себя занять, чтобы пыльный день не тянулся так долго. Но в Иерусалиме особенные коты. Это очень худые коты. Это животные с поджарыми ногами и крепким хвостом. Позвоночник у них со всех сторон туго обтянут кожей и маленькие сиамские головы - без усов. В них трудно попасть камнями. Коту нужно было вернуться в строящееся за пустырем двухэтажное здание. Он равнодушно поглядывал на мальчиков из-за помоечной кареты и ждал, пока мальчикам надоест и они уйдут домой. А старик Салитан все сидел. Старику было не подняться и не встать. Что-то с ним стряслось, что он пошел не в ту сторону, и весь его план на сегодня почти рухнул. Нужно было заставить себя встать и пройти двести метров в гору, до автобусной остановки, а ему было не встать и не пройти. Он говорил себе, что посидит одну минуту и пойдет. И еще одну минуту. Мальчики давно уже побрели домой. Равнодушный кот огляделся по сторонам и стремительно пронесся к стройке, а старику было все еще не согреться. Хоть это был обычный летний день и люди были одеты по-летнему. Даже в Меа Шеарим мало людей было в пальто и плащах. Только старики такие, как он, у которых болят кости и которым всегда холодно. Салитану стало холодно только час назад, когда он поссорился в банке с девчонкой, которая выдает деньги. Это был уже седьмой банк за сегодня. В каждом была очередь. А ноги и сердце за ночь совершенно не отдохнули. Не проверяя, давали по восемь долларов. Чтобы получить тысячу шестьсот долларов, нужно было обойти двести банков. К сегодняшнему дню старик обошел шестьдесят три банка. Получалось в шекелях около девяноста тысяч, часть он истратил на автобусы, но зато в трех банках ему дали по три тысячи шекелей, потому что он был старик и ему поверили. А эта девчонка, которую звали Ципора, из-за полутора тысяч, это приблизительно восемь долларов, стала звонить в город Реховот. И было долго не дозвониться. Старик Салитан надеялся, что она плюнет, выдаст ему эти восемь долларов, и поэтому не уходил. И ушел он только, когда понял, что все-таки она дозвонилась до его банка в Реховоте и там стали проверять счет. Настырная девчонка с грубым голосом и вывернутыми губами. По-своему она права, на нее не стоило обижаться. Но он вышел слишком быстро из этого банка "Дисконт" и вместо того, чтобы идти налево, пошел направо и добрел до этого пустыря. Больше уже никаких банков по дороге не было. Что-то стряслось, что выступила испарина и ему пришлось сесть. Солнце было уже высоко, как в полдень. Скоро все банки должны будут закрыться на перерыв. Тогда у него будут три часа отдыха. Сейчас нужно было заставить себя встать, проехать на автобусе обратно, к центральной дороге, и пройти вниз, туда, где большая почта. Вниз было легче идти, из-за этого его и принесло сюда, к пустырю. Около центральной почты, на коротком пятачке, было пять банков. Вчера он заходил в каждый из них. В каждом ему, не проверяя, выдали деньги. Он не рисковал заходить в один банк больше двух раз. Потому что он был заметным лысым стариком и на него могли обратить внимание. Вчера он прошел туда по карте пешком, мимо эфиопской церкви, где во дворе стояла толпа рослых эфиопов с мелкими личиками, и старик Салитан пожалел, что он не эфиоп: у стариков в церковном дворе были спокойные лица, и ему было бы приятно стоять среди равных себе и о чем-нибудь с ними разговаривать. Если инфаркт, то должно болеть сердце. Даже если небольшой инфаркт. Микро. Сердце не болело. Немного ломило руку, и старика заливало липким холодным потом. Старик прикрыл глаза. Ему показалось, что он в Баку. Он был там в госпитале в войну, это был заплеванный семечками пыльный город, такой, как этот пустырь. Когда дул норд, то все засыпало мелким песком: рот, глаза, мочевые пузыри. Этот песок лез в самые узкие щели. Зато когда дула морена, то ты покрывался, как сейчас, липким сладким потом, как медом. Кошки тоже. Азербайджанские мальчики вырывали на пляжах ямки, наполняли их битым стеклом и аккуратно маскировали сверху. Турецкая страна. Нужно было сразу превращать все деньги в вещи. Тогда бы он их не потерял. Или тебя заставляют превращать все деньги в вещи, или за тобой начинают охотиться банки. Почему так холодно? Как морена, но не горячий, а очень холодный пот. Старик Салитан открыл глаза и решил больше их надолго не закрывать. Голова кружилась, и в глазах становилось темно. Сейчас все обойдется, и он станет лечиться в поликлинике. В русском народе говорят: как от жопы отлегло - так уж и не заставишь лечиться. Но теперь он точно пойдет в поликлинику. В Меа Шеарим тоже было много стариков. Первым делом они оглядывали его с головы до ног и смотрели, нет ли у него на голове кипы. У него не было кипы. Голова у него была гладковыбритой. Такой у него была голова до демобилизации, когда он был инженер-подполковником Салитаном. У него всегда голова была гладковыбритой. Старику Салитану не мешало, что у него на голове ищут кипу. Он был старым человеком и видел за свою жизнь много людей. Это была паршивая генерация евреев - эти люди, которых он встречал здесь, в Меа Шеарим. Старик видел много поколений евреев, и он мог сравнивать. Высосанные жизнью, уродливые сгорбленные женщины и откормленные холеные мужчины с пухлыми задами и щеками. Если в Союзе можно было разделить евреев на классы, то этот мрачный каменный район был заселен именно классом официальных советских евреев с наглыми самоуверенными глазками и туго накрученными пейсами. Но старика Салитана это не расстраивало и не огорчало. Ему было все равно. Он думал про себя, что один доллар стоит, грубо говоря, двести шекелей, и чистых чековых книжек должно было хватить еще на шестьсот долларов. Если ему удастся получить по оставшимся трем книжкам, то банки останутся ему должны еще семьсот долларов - чуть меньше половины пецуима, который они у него украли. Украли два банка, в которых он держал деньги. И он хотел разделить эту сумму с банками по-другому. Пополам. Он и так был недоволен собой, что стал просить у Германии эти деньги. Германия платила последние годы все хуже и хуже и не всем. В их доме сейчас отказали в пецуиме-компенсации женщине с лагерным номером на руке. Теперь деньги у него украло это государство чужих евреев с короткими ногами; согласиться с этим старик Салитан не мог. То, что он делал сейчас, было незаконным. Но он был старым человеком, и у него были свои законы, по которым он жил. Банки сказали держать деньги не в шекелях, а в ценных бумагах, чтобы деньги не превращались в прах. А потом правительство и банки закрыли рынок этих бумаг, и то, что у него осталось от немецкой компенсации, было курам на смех. Десятой частью. Ему не нужно было никакой прибыли. Он только хотел получить назад половину своих денег. Потому что он был стариком. А по его законам, если его обманули и он оказывался в дураках, ему достаточно было половины. Кто-то сорвал на этом большие деньги. Рынок бумаг закрывали по предложению министра финансов, а сейчас его взяли в директорат одного из крупнейших банков. Но старик Салитан не хотел читать министру никакой морали. Он только хотел по-другому разделить деньги. Тот консультант банка, что посоветовал держать деньги в ценных бумагах, сказал ему, что жизнь - игра и нужно быть мужчиной. Это был толстенький жгучий брюнет, который устал разговаривать со стариком, и в коридоре его ждала очередь. Старик Салитан ушел от него и думал несколько месяцев, как ему вернуть деньги, он был слишком старым, чтобы грабить банки с револьвером, ему оставался только такой тихий стариковский разбой. Последние дни старику Салитану не везло: повинуясь приступу старческой скупости, он пошел на благотворительный ужин, который давало городское управление в праздник Шавуот. Домой со стола брать не позволяли, но там можно было съесть сколько захочешь. Немного останавливали за руки жадных старух: пока читают кидуш, нельзя тянуться с ложкой. Но зато потом можно было съесть, сколько ты сможешь. Старые дуры еще несколько недель после этого приходили в себя, а одна старуха, которую он раньше видел мельком, совсем рехнулась, и Салитан с ней потерял сегодня полчаса, потому что старуха не могла найти свою дверь и упрямо настаивала, что напротив ее двери лежала дощечка, а сейчас дощечки нет. Ключ совершенно не открывал, и он потерял полчаса, пока не догадался, что старуха заехала не на тот этаж. Но он и сам был не лучше, потому что наелся в этой городской управе до отвала и все дни ему было тяжело ходить. До сих пор еще казалось, что эта еда стоит в пищеводе колом и отдает в лопатку. Нужно было кончить стариковское брюзжание и без рывков осторожно встать. Старик осмотрелся по сторонам, как тот кот, которого гоняли мальчики, и, как в детстве, сказал себе "раз, два, теперь без обмана последний номер...". Когда он произносил слова "последний номер", он уже уперся в левое бедро и бетонную плашку, на которой он сидел, и начал подниматься на ноги. И снова тяжело сел. Все-таки это был инфаркт. Не такой, какой у него был семь лет назад. Это был настоящий инфаркт, из которого ему не вылезти. Старик заставил себя не хвататься за грудь, а сидеть и не шевелиться. Очень тяжело стало дышать. Болей не было. Только казалось, что заливает легкие. Полные легкие этого холодного липкого пота. И левую руку ломило. Он попробовал шевельнуть пальцами - пальцы шевелились. Тогда он еще раз посмотрел на грузовик. Когда он раньше представлял свою смерть, то всегда видел рядом с собой ЗиС с зализанным лбом. Это был не ЗиС. Это был старый английский грузовик с очень покатой крышей. Старик сидел не шевелясь и проклинал себя, потому что он чувствовал свою силу и ему казалось, что он совсем не стареет. И он не верил, что это может произойти так внезапно. Поэтому в кармане у него были деньги. Доллары, которые он наменял у грузина в лавке. Но все последние дни он так много ходил по банкам, что не хватило времени послать их племяннику. Племянник переправлял деньги дочке Салитана, которая жила в Гатчине. Четыреста долларов - это около двух тысяч в рублях. Много денег. Да еще много разноцветных шекелей, которые он получил сегодня. Они лежали в левом кармане. Пока шекели дойдут до племянника, от них останется мало. Да старик и не был уверен, что шекели принимают к оплате в других странах. Но нужно было отослать и их. Сам он уже не мог позволить себе шевелиться. Нужно было позвать кого-то с дороги и все объяснить. Он не думал, что последний язык, на котором он будет говорить перед смертью, будет идиш. На идише он говорил невозможно давно и знал только идиш, на котором говорят дети. Он проклял себя за то, что не послал деньги сам. Сейчас нужно было надеяться на судьбу и удачного человека, которого он выберет. Может, и лучше, что он был в религиозном районе. Старик не думал, что здесь могут украсть деньги. Он боялся, что человек, которого он сейчас выберет, за его просьбу не возьмется. А объяснять все два раза у него не хватит сил. Оставлять в карманах ничего было нельзя. Тогда деньги заберут и отдадут в уплату банкам, потому что они обокрали его законно. Старик не хотел отдавать деньги израильским банкам - у него в спине сидели четыре осколка, и он получил немецкую компенсацию за дом родителей, в котором погибла его младшая сестра Катька. Поэтому он сердился на себя, что согласился получать за Катьку компенсацию в немецких марках. Но его дочка в Гатчине очень много шила, и от напряжения у нее что-то происходило в сетчатке. Старик хотел послать ей деньги, чтобы после работы дочка перестала шить. На свою пенсию он послать ничего не мог. Даже если почти ничего не есть и мало жечь электричества, то хватало только-только. По дороге никто не шел, и старик старался реже дышать и не думать, экономя силы. Надо было выбрать человека, чтобы он завернул деньги, донес их до почты и послал в Мюнхен, где работал его племянник. Надо так завернуть, чтобы их не украли на почте и не увидели в лучи. Старик не знал, как это объяснить. Когда он знал на идише, не было никаких лучей. Машины ехали, а людей не было. Потом прошла женщина, но он прикрыл веки и пропустил ее. Если бы это было в другой стране, то, видит Бог, он попросил бы только женщину. Потому что во всех странах женщины лучше, чем мужчины. Еще прошли две женщины и девчонка. В этой стране нельзя было рисковать и просить женщину. Как назло, мимо шли только женщины. А он искал глазами старого старика, которому не нужно будет много говорить. Который поймет, что он умирает и нужно послать деньги. Левую руку стало отпускать, а дышать стало трудно. Старик боялся, что боль отпустит, он расслабится и не заметит, как умрет, или просто может забыться. Когда была сильная ломота в руке, забыться было нельзя. Старик подумал, что он проиграл. Он умел проигрывать. Но ему неприятно было, что он неправильно рассчитал свои силы и сделал все, как мальчишка. Он слишком привык, что силы не кончаются и он не стареет. В семье у них были очень крепкие мужчины. Прадед был насильно крещенным кантонистом и умер в сто пять лет, на масленицу. На мас-леницу наелся блинов, поехал кататься на тройке, простудился и умер. Но сейчас было другое время и жили другие люди. Отец его умер в семьдесят. В голову пришло слово "тоже", но старик его отогнал. Отец был очень тяжелым человеком. Всегда какой-нибудь праздник или свадьба - у него инфаркт. Он даже умер в ремонт. Старик немного повернул голову к дороге и повторил на идише, что он должен сказать. Прошло несколько девочек в плиссированных юбочках и беленьких блузках. Старик совсем разучился определять возраст девочек. Может быть, им было пятнадцать, а может быть, уже девятнадцать. Или это были такие пепельные волосы, или парики. Из боковой улицы вынырнули два человека с арбузом. Старику не понравилось, что у них такие полные загривки и румяные щеки, но он не стал думать о них плохо. Потому что за это его могли сразу же наказать, а наказывать его было больше нечем, кроме жизни. Он постарался тепло отнестись к двум полным мужчинам в круглых очках, только не стал их просить. Все же он взял рукой за грудь и сдавил сердце, и стал держать его в руке, и помогать ему. И снова совсем не думать. Его жена смеялась бы над борьбой, которую он затеял. Когда его жена умерла, ей было пятьдесят семь лет. У нее была поступь девочки. И такой была их дочь. Они обе бы очень смеялись над его стариковской борьбой с разъевшимися жуликами из этого правительства, которое всем внушает, что оно - правительство от Бога. Люди уверены в себе, потому что за ними американские деньги. Это была их страна. А старик Салитан выехал из Союза, имея чемодан вещей и девяносто долларов денег. Он жил жизнь по своим законам и не воровал. За жизнь он скопил немного и решил, что правильнее уехать первым и без вещей. Он не думал, что придется воровать у банков по восемь долларов. Жена бы смеялась. Она смеялась над его идеей поехать в Израиль, но она всегда соглашалась участвовать в его авантюрах. Если бы она не умерла за полгода до получения разрешения, то поехала бы с ним вместе. И можно было бы здесь зачем-то жить. Пальцы уже побелели, но отпускать совсем их было нельзя. У него была одна жена, и ему никогда бы не пришло в голову жениться второй раз. Потому что все, во что он верил, было достаточно четким. Жена умерла, и друзья его тоже умерли. Оставалась дочь, которая хорошо его понимала, и сын, который вырос чужим человеком. Дочь спросила его три года назад, когда он первый раз смог позвонить ей из Израиля: "Все, как я и думала?" - и он ответил: "Да". И она засмеялась, как серебряный колокольчик. Спросила: "Ехать к тебе?" Он сказал: "Не ехать". Тогда она сказала: "Попробуй вернуться". И он сказал, что попробует. Но он не собирался ничего пробовать. Обратно, в ту жизнь, было уже не вернуться. Жизнь была нарушена, и он об этом не жалел. Вышло, что он пустился в такую авантюру, вышло, что в двадцать четыре года он, еврей, ухитрился попасть на прием к министру внутренних дел Азербайджана, а здесь он три месяца не мог добиться, чтобы его принял мелкий хам из Сохнута, обрюзгший молодой парень в вязаной кипе и с золотым перстнем на пальце. Старик был только рад, что в Израиль приехал он сам, а не его сын. Он знал, что здесь произойдет с его сыном. То, что происходило со всеми людьми: они теряли уверенность в себе и начинали бояться друг друга. Все самое черное, что было в людях дома, здесь начинало разрастаться пышным цветом. Никто этого не стеснялся, потому что так здесь жили все. Люди боялись друг друга, поэтому старик не смог даже получить некоторые из положенных денег на покупки, потому что никто не соглашался быть старику гарантом. Это была система гарантов-заложников, введенная банками, и если вдруг люди не могли продолжать платить сумму, то на имущество гарантов могли наложить арест. Правда, гарантов не сажали в тюрьму и не расстреливали. Это была демократическая страна, и бывший первый министр пышно говорил: "Народ Израиля!" Это всегда звучало очень торжественно. Бывший первый министр хотел, чтобы Израиль был такой же страной, как все другие страны мира, и населен такими людьми, как все народы мира. Он говорил, что когда евреи будут как все, тогда не будет антисемитизма. Такая была у него идея. Это было похоже на геноцид, но эта идея была тоньше. Мысли старика заехали в плохую сторону, и он начал удерживать себя. Поменял руку, которой он придерживал сердце, и тогда ему сразу повезло: по дороге шел такой старик, которого он ждал. Он был еще в метрах сорока, но был с палкой, чему-то улыбался, в ботах и безо всякого чванства. Салитан уступил воде еще часть легких, но стал думать медленнее, чтобы его хватило на сорок метров, которые веселому старику предстояло пройти. И если есть Господь Бог, то никто его не отвлечет и он не перейдет на другую сторону дороги. Старик с палкой не перешел на другую сторону дороги. Салитан медленно разжал пальцы и поманил его. В первый раз в жизни это был такой случай, что человек сразу все понял. Достал из кармана записную книжку и выписал при нем адрес племянника в Мюнхене. Доллары положил в черную фотографическую бумагу и туда положил несколько зеленых бумаг по тысяче шекелей, не таких зеленых, как доллары, а таких, как весенняя трава. Пока старик Салитан объяснял, несколько раз далеко отключаясь, веселый старик терпеливо ждал, пока он очнется, и снова слушал. "Формах мит зоя нит зеен ун ав геганген", - сказал старик Салитан, и это значило, чтобы тот крепче все заклеил. Черта лысого он вернет банкам хоть копейку. Из отчета "МАГЕН ДАВИД АДОМ": "...Парамедиками на пустыре был обнаружен мертвый старик. В карманах у него..." - Вы сегодня совсем не поете, - сказал ведущий, - за теми, кто собирается вернуться домой, пришел последний автобус. Но я вам не советую. Кроме рыбы будет еще много вещей. - Ты слышишь, - сказала Танька, - будет еще много вещей. - Я не глухой. - Пришел один человек к доктору, - задушевным голосом продолжал ведущий, и спрашивает... - Ты бы принес чего-нибудь поесть, - сказала Танька, - я не могу на это спокойно смотреть, я тебе потом дорасскажу про доктора. Когда я вернулся, я заметил, что к гребню, где темнеет Танькин силуэт, из палаток на запрещенный фильм ползут школьники. Ведущий все еще рассказывал разные истории из жизни врачей: - Приходит один человек к доктору и спрашивает его жену: "Доктор дома?" а она говорит: "Нет, проходите скорее". Школьники засмеялись. - Эй, вы там, еще раз засмеетесь, я пришлю к вам родителей. Мы с Танькой сидели ни живы ни мертвы, закутавшись в пледы. Мы очень боялись, что нас выгонят с фильма. - Свежими булочками пахнет, - прошептала Танька, - ванильными. У нас с Танькой в Израиле нет ни одного места, где мы могли бы переночевать. Как-то так получилось. Не то чтобы мы были совсем необщительными, в Ленинграде таких домов штук сто. И еще у Таньки штук тридцать. А тут нет совершенно никаких тылов. Только Танькины ладони. У нее очень плотные ладони. Танька - единственный сейчас человек в мире, к которому я могу повернуться спиной. Мы сидим с ней на гребне холма и смотрим, как кибуц "Яд Мордехай" ест рыбу "бури". Это нормальная рыба. Без костей. Один хребет. Она живет в море, а нерестится в пресной воде. - Хочешь в кибуц? - спрашиваю я Таньку. - Нет, - говорит она, - но очень хочется по-человечески поужинать.

ПЕРЕВОЖУ СЕБЯ НА РУССКИЙ (СТЕНОГРАММА)

Я сидела между двумя раббанихами... Ты совсем не слушаешь. Я слушаю, я уже слышал это два раза. Ты сидела между двумя раббанихами. Да, одна хасидка, а вторая - жена Спектора, ты бы видел, как они всю свадьбу друг на друга дулись, как две дурные львицы. Нет, ты послушай, когда начали разбирать фотографии, выяснилось, что они троюродные сестры, так потом их было не разлучить. Скажи, что ты пишешь? Слушай, почему ты не пишешь на иврите? Если я буду писать на иврите... Если ты будешь писать на иврите, то, во-первых, я смогу прочитать, что ты пишешь... Тебе это не интересно... Неправильно, мне очень интересно. Помнишь, как мне понравилось то стихотворение про женщину-рабочую! Что ты там поняла? Почему в стихотворении нужно что-то понимать? Если выстроить всех поэтов и каждый один будет читать свое стихотворение, то я сразу тебе скажу, кто хороший поэт и кто - сумасшедший. То было хорошее стихотворение! Расскажи, про что ты сейчас пишешь? Подряд или в рифму?.. Я тебе лучше отсюда расскажу. Почему? Потому. Ты знаешь, почему. Понимаешь, это про одного гениального парня-спортсмена... Я забыла, что ты у меня спортсмен. Если бы ты играл за тель-авивский "Макка-би", мы бы уже двести лет назад расплатились за все машканты... Я не футболист... Тем более, ты бы мог играть в Америке. Слушай, я хочу спросить тебя одну вещь, но ты будешь очень смеяться. Только иди поближе. Еще ближе, еще. Я забываю, что ты у меня такой великий спортсмен. Кто звонил? Который Барух? Поэт? У которого есть стихотворение, что он ложится с кошками? Отвратительно! Хорошо, что ты не пишешь таких стихов. Но ты послушай, только обещай никому не говорить, что я про это спрашивала. Обещаешь? Я смотрела в гостинице, такие все огромные, как слоны, но как они могут... Я не могу громче... Как они перелезают через такой тонкий забор? Ты не смейся, я, Слава Богу, все это изучала!.. Там у них раковина. У тебя тоже была раковина? Очень романтичный спорт. И что там у тебя с этим человеком? Понимаешь, он играет за юниоров - это такие, еще не мужчины, но уже не мальчики, и его должны взять в команду взрослых мужчин. Он простой парень, токарь, он жутко талантливый. Весь завод в него верит, он играет за БэЗэ... Ма зэ БэЗэ? БэЗэ - это Балтийский завод. Но он еще недостаточно физически подготовлен. И вот они едут на свою базу в Кавголово. Это такой маленький городок рядом с Ленинградом. Принеси мне Кок. Почему он такой теплый? Ты приходишь и сразу клади его в холодильник. Только не клади его на лед. Мой брат один раз купил четыре бутылки и все положил на лед. Кок замерз и вылез из бутылок, ты бы видел, как мы все смеялись... А у спортсменов, особенно зимой, жуткий аппетит. Они простые заводские парни. Половина из деревни. Я тоже из деревни. Ты не из такой деревни. То есть вы тут все из деревни, но у вас не такие деревни. Я садился на сборах за стол и съедал в один присест два свежих батона и килограмм сметаны... У тебя рассказ для диетологического журнала. Если бы его перевели, то могли бы напечатать в Израиле... Это не совсем рассказ для женского журнала... Так напиши рассказ для женского журнала! Знаешь, про что? Иди сюда на диван, и я тебе расскажу про что. Все равно уже нужно ложиться. Один час. Утром тебя не разбудить. Знаешь, я говорила с одним своим одноклассником, и он согласен взять тебя на работу в гараж. Первые два месяца он будет платить тебе половину, а потом как всем. Гараж "пежо". Сам он, кстати, ездит на "мерседесе", но ты лучше, чем он может быть, в сто раз... Я уже не работал слесарем семнадцать лет. Это было в школе, понимаешь, еще в бейт-сефер, в школе. Ты, я вижу, очень многим занимался в школе! Великим спортсменом ты тоже был в школе. Я ложусь, а ты как знаешь. Что? Почему нет! Ты же знаешь, как я откликаюсь на все твои предложения. Никогда не думала, что я найду такого полоумного, который, такого, который...

Фильм "Десять" - это плохой фильм. В Америке не может быть хороших фильмов. Кибуцники смотрят его, не сходя со спальников. И едят. Я никогда раньше с таким интересом не наблюдал за этим простым физиологическим актом. У Бо Дерек широкие плечи, и когда она бежит, то видно, что для такой фигуры у нее чуть коротковаты бедра. Бо Дерек - настоящая дистиллированная американка. - Что вам больше всего нравится? - спрашивает ее партнер англичанин. - Факинг, - отвечает она, не меняя выражения лица. Я повернулся к Таньке, чтобы перевести, но она мотнула головой и до хруста сжала мою руку: - Я поняла, - сказала она, - с ума можно сойти, какая женщина.

ВОРЫ

Дети играли в сломавшуюся машину. "Что он сказал?" - "Он сказал, что России нужен бескорыстный писатель". - "Он имел в виду себя?" - "Черт его знает, кого он имел в виду. Главное, он имел в виду, что его жена не понимает по-русски и не может осознать, за кого она имела счастье выйти". - "А денег он не предлагал?" -"Я не просил. Он жалуется, что нечем платить за квартиру. Еще он сказал, что язык у меня слабоват, нужно больше заниматься словом, а не копаться в конфликтах". Дети начали играть в банк. Ехали в банк за деньгами на машине. Младший мальчик полз к костру, и он сидел и ждал, когда нужно будет встать от пишущей машинки и схватить его за ноги. Начинало припекать... Сейчас мозги опять оплавятся, и до самого вечера не удастся вытащить из себя ни одного слова. Пора было признать, что отъезд на море был ошибкой. - Опять вчера приходили из кибуца. - Что ты им сказала? - Я сказала, что тебе нужно писать. - Очень убедительный довод. А они чего? - Что это "ло бейая шеляну" - "не наше горе". Если через два дня мы не уедем, они снова обещали все сломать. По-моему, они просто хотят, чтобы ты поехал к ним в контору и попросил разрешения поселиться на - месяц на их земле. - Пошел. Не поехал, а пошел. Машина накрылась. В нее нельзя больше вкладывать ни одной копейки. - Надо было ее продать. - Ее никто не купит. - Раньше ее нужно было продать. - Раньше ее не нужно было покупать. - Если машину не продать, у нас осталось денег ровно на восемь дней. - Ее все равно не продать. - Все лето будем есть одни апельсины и маленьких кормить апельсинами.

- А потом? - Потом, может быть, кто-нибудь пришлет денег. Может быть, Ганц пришлет. - Он уже присылал посылку с вещами. - Почему-то из Америки все присылают только посылки с ношеными вещами. Такие все крепкие вещи, но их никак не использовать. Очень много плюшевых платьев. И шарфиков. Кроме зимних курток, детям ничего не подошло. - Остальное отдай бедным. - Беднее нас уже никого нет. - Отдай их рабочим из Газы. Они говорят, что там много бедных. Арабы любят наряжать своих детей в плюш. - Скажи мне, пожалуйста, а где эта Газа? - Дальше туда, по морю, около Египта. - Но это еще Израиль? - Ты что, вообще газет никогда не читаешь? Оккупированные территории. Из-за них тут вся эта тряска. - Почему же, интересно, они не дают пособия детям, если это израильская территория. - Я вижу, ты очень продуктивно беседовала вчера с этими арабами. На каком ты говорила языке? - На трех. Капельку по-английски, капельку на иврите и еще капельку они говорили по-арабски. Но я их очень хорошо понимала. Знаешь, этот усатый старик сказал, что им не нужно никаких пособий и пенсий - за эти пособия придется отдавать больше, чем получишь. Дети за спиной решили говорить только по-русски, и Давид сказал, что его сына зовут Фен-той. Дети целый день играли за его спиной и отвлекали своим выдуманным языком "фен-той". Второй день были очень высокие волны, и они не пускали детей купаться. До моря было триста метров. Два километра земли, на которые они привезли все свои вещи и мебель, принадлежали неизвестным кибуцам. Из кибуцов приезжали одинаковые бритые мальчики и заваливали на землю стены их шатра. Без машины отсюда было уже не сдвинуться. Главное, что он спрашивал разрешения, и какой-то дяденька в пробковом шлеме позволил им здесь остановиться. Но оказалось, что это посторонний дяденька, не из кибуца. Рабская привычка - принимать людей в пробковых шлемах за начальников. - Если дожить тут до зимы, то зимой снова будут апельсины. - И грибы. - Если не будет войны... - Если будет война, то все равно будут грибы. - Не нужно было платить кочегару. Зачем платить кочегару, если мы все равно бросаем квартиру. Собрались бы ночью и уехали. - Я не могу бегать по ночам от кочегаров. - Если бы мы поехали ночью, то в машину можно было бы еще запихнуть детскую кроватку. А то ужас, ты видел утром следы, они всюду шныряли. Две взрослые крысы! - Это мыши-полевки. - Какие к черту полевки! Я согнала их с кухонного ящика. Они больше кошки. И Боже мой, посмотри, сколько на детях мух! - В детской кроватке мух было бы ровно столько же. - Опять к тебе идут эти арабы. Миленький, только не оставляй больше меня с ними одну. Он поднялся навстречу рабочим, и они снова предложили ему отвезти машину в гараж. В Газу. Около Египта. Троса не было, но бригадир сказал, что можно свить веревку из армейских телефонных проводов, которыми был устлан пляж. Арабы покосились на чайник над костром и стали ждать ответа. Шел Рамадан, и до появления луны мусульманам нельзя было пить и есть. А вчера вечером они вместе выпили водку Кеглевича из высокой гнутой бутылки. Только самый старый араб не пил и занятием этим был не очень доволен. Потом они попытались завести его машину, и она завелась, но начала страшно тарахтеть, как мотоцикл, и из мотора пошел дым. И зажигание не работало. Можно было потолкать машину под горку, и она ненадолго заводилась. Но все-таки начинала дымить. За десять дней на пляже машина съела их последние пятьсот долларов, и оставалось еще сто. Нужно было остановиться. Машину бросить. Подарить арабам. И как-то тянуть месяц. Через месяц могли появиться деньги. Хорошо бы сейчас еще выпить водки Кеглевича. Отвратительной сивухи с теплым маринованным огурцом. Дети опять говорили какие-то непонятные слова. Пора было научить их нормально разговаривать на одном каком-нибудь языке. А то под эту абракадабру никак невозможно сосредоточиться. - Не раздражайся, иди лучше в машину. Для тебя можно оборудовать там отличный кабинет. - Опять придется разговаривать с арабами. - Ты бы им ответил что-нибудь определенное. Арабы стояли около машины и о чем-то ожесточенно спорили. - Они говорят, что отвезут машину бесплатно, потому что вчера они выпили с тобой за дружбу. - С механиком из их деревни я не пил еще ни за какую дружбу. Если бы я не поставил вчера новый стартер, то сегодня можно было бы чем-нибудь расплатиться. - Шесть новых частей за неделю. Почему же они не работают? - Они по отдельности работают. Не работает мотор. Если его заклинило, то это все - каюк, крышка. - Можно оборудовать тебе там кабинет, а вечером целоваться. - Ты только об одном и можешь говорить, где вечером целоваться. Он махнул рукой и пошел к своему "рено" улыбаться и договариваться с арабами. А после этого еще долго гулял по берегу и вытаскивал из воды выкинутые штормом бревна. Арабы обещали привезти питьевую воду. За едой три раза в неделю можно ходить пешком. Пятьдесят километров в неделю. Двести километров в месяц. Тысяча четыреста километров в год. Электрик из ашдодского гаража, которому он заплатил вчера двести долларов, сказал: "Не нужно сердиться на людей!" Нужно писать, а вечером целоваться в машине. Или вот тут, под пальмами. На костре стоял чайник с оплавившейся ручкой, а рядом большое кресло, которое они взяли с собой вместо детской кроватки. Через три часа начинается суббота. За два года в Израиле он так и не смог привыкнуть к тому, что суббота начинается в пятницу, а от пятницы остается какой-то жалкий обрубок, который невозможно никак использовать. Километрах в трех, на военном стрельбище, шло постоянное поколачивание. - Может быть, перенесли шабат? - спросила она с участием. - Шабат не переносят, - ответил он и безнадежно вздохнул. "Все-таки она осталась очень дикой, - подумал он. - Хорошо, что ее реплику про шабат никто, кроме меня, не слышал". Солнце покатилось к морю, но было еще слишком жарко. Слишком жарко для людей, которые родились на севере.

В августе из моря начало выносить гладкие двухдюймовые доски. Сначала мы находили по одной-две доски в день: их выбрасывало на пляж, или они застревали на отрытых кибуцем рифах. Но с середины августа досок стало больше, и пора было уже установить какой-нибудь порядок сбора. Обычно мы на самом рассвете бегали на берег или гоняли за досками детей, чтобы они успели оттащить доски от воды, пока не появился кибуцный джип. Когда кибуц "Ницаним" активно включился в охоту за досками, мы стали замечать, что, как бы рано мы ни проснулись, берег уже пересекал свежий след вездехода, местами зализанный волнами. И мы стали ходить за досками глубокой ночью. Если Израиль не глушил передачу для строителей БАМа, то после концерта по заявкам мы укрывали детей и долго бродили по воде, пытаясь подогнать к берегу сосновых странниц, облепленных некошерными моллюсками. Потом я зарывал доски в песок и делал для себя кротовые опознавательные курганчики. В случае мировой войны я собирался обшить наше бунгало сосной и основательно расположиться на зиму. Собственно, мы никогда не обсуждали с Танькой, откуда эти доски. Я помню, что рассчитывал, что если так пойдет, то за месяц их будет около ста. А Танька думала, что это вообще такое море, из которого по ночам выбрасывает на берег высокосортную сосну толщиной ту бай фор. Даже когда все мужчины на побережье от Тель-Авива до Газа посходили с ума и каждый второй нес что-нибудь на плече, я все еще не всполошился. Вот теперь я пытаюсь понять, как я Богом данным мне разумом объяснял себе, почему по Средиземному морю плавает неимоверное количество досок и им нет конца? И рву волосы от досады: досок было сколько хочешь, я мог отдать все свои долги.

МАКЛЯ

Посвящается Травке

На бревне было написано "Глазго". Он проснулся и не мог вспомнить, где он находится. Ни страны, ни города. Ничего. Потом вспомнил, что на бревне было написано "Глазго", и рядом, в спальнике, зашевелился его сын Васька. Было два часа ночи. Костер почти догорел, и сквозь длинные пальмовые ветви, из которых были сделаны стены, виднелся его расплывающийся ком, нечеткое солнце. Ряд пальмовых веток сторож-бедуин врыл в землю, подпоясал их одной горизонтальной и подвязал обрывками алых ленточек, разбросанных по пляжу. Ильин уже знакомился с этим бедуином два года назад, но тот его не запомнил. Бедуин был таким же черным, как негры, только шея чуть светлее и усы пышнее и жестче. В госпитале, в котором Ильин окончил два года резидентуры и остался работать, он привык к тому, что у больных всегда темная кожа. В их госпитале лечились только негры, индусы, филиппинцы. Вечером, пока еще было светло, Ильин вскрыл бедуину пузырь на ступне, вытер свой складной нож и спрятал в карман. После этого он обработал сторожу ногу, посадил его к огню и показал, что нужно сделать, чтобы нога не нарывала. Кожа на ступне у бедуина была сухой и жесткой, как у ящера. Прошло много лет, прежде чем Ильин снова стал врачом. Американским врачом. И еще столько же должно было пройти, прежде чем ему разрешат в Америке оперировать. Васька спал, облепленный песчаными мухами. Ильин закрыл его марлей, предупредил бедуина, лежащего у огня, и пошел по берегу за двумя длинными бревнами, которые он нашел в свалке морского хлама, брезента, мешковины, выброшенных из моря панцирей черепах и обрывков морских канатов. Бревна удобно легли на плечи. Ильин шел по самой кромке воды. Море ушло на несколько метров, и под ногами у него было утрамбованное холодное дно. И тогда ему показалось, что на дороге он видит ее. Он узнал ее походку. Но пока Ильин сбрасывал бревна с плеч и взбегал на песчаную насыпь, она исчезла. А Ильин совершенно явственно успел разглядеть эту балеринскую развернутость ног и то, как она легко ставит их на всю ступню. Она всегда так ходила. Здесь, вот на этом пляже, где они виделись два года назад. И в прошлом году, в Вене. Такой же походкой она шла в плаще с поднятым воротником, склонив голову набок, как школьница, и отведя в сторону руку. И по-немецки она научилась говорить, как немка. А когда она бежала, то всегда казалось, что на ней узкая юбка. Ильину нравилась эта нескладная девчонская манера бегать. Он снова взвалил на плечи бревна. Он уже десятый день ждал ее на этом берегу, недалеко от маленького израильского городка, и она знала, что Ильин ждет ее здесь. Может быть, она узнала, что у Ильина родился сын, и поэтому не приехала. Или она уже приезжала. А может быть, это не то место, и она его не нашла. Те же самые холмы. Морская накипь. Пару дней еще можно здесь пожить, а потом возвращаться с сыном в Штаты. К его матери. Ильин взял с собой сына, чтобы не расставаться с ребенком и еще чтобы не пришлось ей ничего объяснять. Мальчишке был год, и он боялся его потерять, как он терял всех детей от всех женщин, с которыми сходился и жил. Позже он мог видеть этих детей или переписываться с ними, посылать им подарки и деньги, но это были уже чужие дети, которые не понимали его, и он тоже плохо понимал их. Когда Ильин с бревнами подходил к их стоянке, из-за дюн вынырнул бедуин с заплаканным малышом на руках и начал ему что-то по-арабски укоризненно выговаривать. Бедуин шел своей неслышной поступью впереди, из-за темного плеча выглядывала белая широкая мордашка с красными точками от комариных укусов. "Бедуин на песке не оставляет следов", - подумал Ильин. Утром небо заволокло. В Израиле летом не бывает дождей. Даже на море. И пока небо очищалось и облака разорвало и понесло к другим странам, сторож успел еще раз рассказать ему на арабском языке, которого Ильин совсем не знал, свою жизнь. Даже показал документы, где на иврите и на арабском было заполнено четыре строчки. 'Трое мальчиков и одна девочка". Ильин сначала не понял, но сторож согнул указательный палец, показал на Ваську, поднял вверх три пальца, а потом уже ничего не сгибал и поднял вверх еще один. "Бент ахад", - сказал бедуин. Он вырыл из песка свой мешок муки и начал готовить маклю. Сторож высыпал муку в жестяную банку, добавил туда соль и налил воду из широкой зеленой цистерны. "Кема ве мелех, - сказал он. Кема бе аравит - тахин, ве мелех бе аравит -мелех". И начал замешивать муку темными скрюченными пальцами. Между мизинцем и указательным пальцем повис окурок дешевых и крепких сигарет "Адмирал Нельсон", и пепел на окурке замер в замешательстве, не решаясь падать вниз, в "кема ве мелех". Костер не разгорался, и Ильин послюнил палец, чтобы понять, откуда ветер, но бедуин взял щепотку песка и пустил ее, как крупье, так что песок распустил хвост и засеребрился к северу. Когда дрова прогорели, бедуин разгреб угли в стороны, одним движением выровнял себе овальную площадку и швырнул туда тесто. Тесто чмокнуло и улеглось. Тогда Мухамед прикрыл тесто мелкими угольками, посыпал слоем золы, выложил поверх золы слой углей покрупнее и из тонких лучин развел на угольках низкий огонь. По-видимому, в этом таинстве обозначился перерыв, потому что Мухамед сел на корточки и стал ждать. Время от времени он через слой золы и углей постукивал по лепешке обструганной сосновой веточкой и прислушивался. Минут через пятнадцать бедуин разгреб этот курганчик золы, около которого стояла треснутая хохломская соломка Ильина, достал жуткого вида блин, бросил его на другой бок и снова закопал. "Ба байт танур бразиль", - сказал он. Взял жестянку и кусок фанеры, на которых он готовил, тщательно вытер их песком и облил морской водой. С сигаретой "Адмирал Нельсон" он все еще не расстался. Крохотный сигаретный ошметок плясал теперь на его нижней губе, обжигая бедуину рот. Наконец Мухамед торжественно разрыл костер, достал толстую черно-серую лепешку и начал постукивать по ней всеми пальцами, а когда очистил ее от золы и углей, разорвал на части и подал один кусок Ильину, а второй кусок, поменьше, счастливому слюнявому Ваське. Больше всех макля нравилась Ваське, даже когда она не удавалась и под горелой коркой был просто липкий ком непропеченного теста. - Хорошая макля. Гуд макля. Макля тов, - сказал Ильин. - Макля, - ответил степенно бедуин с очень удовлетворенным видом. Ильин привстал, снова посмотрел на дорогу, и тут он понимает, что все-таки это идет она. И жизнь переходит в другое измерение, без которого Ильин не может, но которого он немного побаивается. Это идет она. Той самой походкой, которая померещилась ему вчера. И еще семь лет назад, на Карельском перешейке, в Сосново. И Ильину сразу остро начинает не хватать обычного ленинградского леса, со мхом и подосиновиками. Чтобы было понятно, что говорят вокруг тебя люди. И чужой окружающий пейзаж мешает ему и душит. Она идет, отведя в сторону руку и наклонив набок голову. Как школьница. На плече у нее синяя дорожная сумка, и Ильин стоит с куском бедуинского хлеба и не двигается, пока она не подходит к нему вплотную и не оглядывает каждого из них: Ильина, Мухамеда с желтыми кривыми зубами и улыбающегося на спальнике Ваську. - Похож на тебя, - говорит она и ставит сумку на песок. - Что это? - Это макля. - Ильин отламывает негорелый кусок и протягивает ей. - Эр хазак, мукдам, - говорит бедуин. - Почему ты не писал, что у тебя родился сын? - спрашивает она без слов.

- Ты бы не приехала, - отвечает он глазами. - Я бы не приехала, - соглашается она вслух. Она все еще теребит в руке кусок лепешки и не может решить, что с ней делать. - Хобус бе аравит, макля бе мароккаим, - говорит Мухамед, но они его не слышат. - Кэф-кэфак, - прожевав, добавляет он. - Ты одна? - спрашивает Ильин. Она отрицательно машет головой, но он и сам уже понял ответ. - День-то у нас хоть есть? Она неопределенно подергивает плечом и ничего не отвечает. Они мало разговаривают: смотрят друг на друга и напряженно улыбаются. Сторож убрел по пляжу, собирая в белые мешки рваные газеты и бутылки. - Никого нет, - говорит она. - Там, в дюнах, стоит одна семья. Очень много вещей. Русские или аргентинцы. - И больше никого? - По шабатам приезжает человек пятьсот. Если кто-нибудь добирается до этого места, то мне приходится разговаривать. В основном про левантизм и средиземноморскую ментальность. Я не до конца понимаю, что значат эти слова. - Пойдем, я его умою. Она берет на руки его сына, и ему сладко смотреть, как она несет ребенка, как подходит к воде и как необыкновенно плавно гнутся ее руки. Он может часами следить за любыми ее движениями. "Неправильно устроена жизнь, думает Ильин, - почему-то дети всегда рождаются от женщин, с которыми не хочется жить". Вслух вместо этого Ильин начинает некстати рассказывать про свою тещу, которая живет в Ашкелоне. С тещей отношения всегда были неважными, и как-то, когда она приезжала погостить из Днепропетровска, он в очень пьяном виде выбил ей зуб. Теща, картинно держась за выбитый зуб, побежала за участковым и вернулась сразу с двумя милиционерами, которые стояли на канале Грибоедова в очереди за квасом, со старшиной и младшим лейтенантом. Очутившись в квартире, милиционеры немедленно разделились: старшину отправили в комнату сторожить Ильина и тещу, а младшего лейтенанта завели на кухню, на которой они до этого выпивали с соседом, учителем географии Силычем, где товарищ выяснил подробности дела и выпил стакан водки, закусив солеными грибами. После этого он твердым шагом направился в комнату и спросил: "Ну, которая тут теща?" - таким голосом, что даже хамке теще сразу все стало ясно. "Вы где прописаны?" - спросил участковый. "В Днепропетровске", - ответила теща очень жалобным голосом. В этот момент младший лейтенант просто остолбенел. "Вы что, паспортных законов не знаете? Чтобы завтра были прописаны! Еще раз вас здесь увижу придется применять букву закона!" Выговорив эти туманные слова, младший лейтенант поздравил всех с наступающим праздником и удалился. Теперь теща скучает в Ашкелоне и просится к ним в Америку. Но про это Ильину уже не удается договорить, потому что она зажимает ему рот ладонью, целует его и, не дав Ильину раздеться, тащит его за собой купаться. "Все это притворство и игра, - думает Ильин, - а я не мальчишка и не дурак. Но мне нравится ее игра". Первая же волна сбивает их с ног, начинает выкручивать шею и пальцы, и, когда Ильину снова удается встать, он видит, что ее сарафан с развевающейся накидкой растаяла морской воде и вдруг исчез. И перед Ильиным стоит эта родная райская птица с мокрыми поплиновыми крыльями и глянцевой грудью. С пропечатанными на ней цветами. - Ты как переводная картинка, - говорит он. - Привет. - Здравствуй, - отвечает она протяжно. Смотреть на нее сплошное блаженство, но она ловит взгляд Ильина и успевает смутиться. И он думает, что она еще не успела привыкнуть к тому, что в двадцать семь лет стала красавицей, от которой захватывает дух, и еще нервничает. Ей тяжело, когда он слишком пристально на нее смотрит. Их снова разносит волной в разные стороны, и Ильину не привыкнуть к тому, что эта женщина так близко от него. На расстоянии вытянутой руки. Когда они выходят из моря и идут к перемазанному песком мальчику, она говорит ему в плечо: - Я каждый раз успеваю забыть, как ты выглядишь. Думала, что в этом году я сюда не приеду. Мы уезжаем из Германии. - У Толи тут, в Тель-Авиве, умер дядя, - добавляет она, нахмурившись. - И поэтому ты уезжаешь завтра? - Да. - А потом еще вернешься? - Я не знаю. У Васьки рот набит песком и морскими ракушками. Они жутко скрипят у него на зубах. Она вытаскивает ракушки одну за другой, уворачиваясь от мелких белых резцов. Потом Ильин берет мальчика на плечи, и они идут к навесу. Она открывает сумку и достает оттуда джинсовые шорты с драной бахромой и выцветшую майку с широкими бретельками. "Причудливая игрушка, - думает Ильин, - которую никак не использовать в жизни. Можно только сломать". Ильин много раз пытался взять ее в свою жизнь, но у него это никогда не получалось. В прошлом году она сообщила Ильину, что с ним она стала бы неправильно развиваться. Стала бы выносливой и сентиментальной. "А я просто безответственная нимфоманка", - сказала она, смеясь. Целый день они купаются, уходят далеко за дюны, но оба чувствуют себя не совсем уверенно, и разговор у них не клеится. Из канавы выскакивает толстый нескладный заяц, и Ильин гонится за ним с Васькой на руках. Но Васька отказывается замечать зайца. Васька обращает внимание только на военные вертолеты, которые пролетают над самым пляжем. Когда Васька на руках засыпает, Ильин решает положить его и где-нибудь посидеть. Но неожиданно оказывается, что за каждым кустом сидят люди, загорают голые солдаты, с двух транспортов сгрузили часть морских пехотинцев, и за весь день Ильину не удается ни разу больше до нее дотронуться. И все равно это - счастье. Тихое и прозрачное, как все их отношения, которые проходят у Ильина отдельно от остальной жизни. Причудливее и выше. - Я тебе завтра отвечу. Можно завтра? Но ты же, ты же не любишь меня, Ильин! - Если это не любовь, то что это? - спрашивает он с недоумением. Она ужасно мило кривит верхнюю губу и неловко объясняет: - Ты - романтик. Тебе нужна какая-нибудь история. Я так не могу. Мне нужно, чтобы ко мне как-то относились. А не реакция на мое поведение. Она всегда все очень неловко объясняет. Пока она задумчиво накрывает каменный стол и развинчивает банки, Ильин следит за ее пальцами и представляет, как завтра она попросит его закрыть глаза, поцелует и исчезнет, а он еще целый год будет просыпаться с ее именем на губах и гадать, увидит ли он ее следующим летом. - Когда я думаю о твоей больнице в Бруклине... - со смешком говорит она, ... - В Бронксе. Наши евреи называют его Брянском. - В Бронксе... Я сразу вспоминаю, каким я тебя встретила в первый раз. Ты был таким смешным в ушанке и тулупе. И шел с вызова. Или на вызов. Скорее всего, это тоже игра, и она его не видела ни в какой ушанке, но слова ее можно не слушать, а только следить, как двигаются тонкие нервные пальцы. У нее никогда не бывает длинных ногтей, но все равно пальцы кажутся удлиненными и очень подвижными. Ильину кажется, что в отношениях с ним ей все время чего-то не хватает. "Как придешь куда-нибудь поесть, а вся еда оказывается холодной. И остается крохотное чувство мести. Вот такое чувство мести ею движет, - думает про себя Ильин. - Наверное, у нее кто-то появился. Постоянный мужчина". Ее мужа Ильин никогда серьезно в расчет не принимает. О муже она всегда говорит слишком уважительно. Называет его утесом. Или скалой. Раз "скалой", значит сексом не пахнет. И за мужа она держится не слишком сильно. Поэтому Ильина раздражает, что она отвела ему всего один день в году и есть уже чувство пропущенного и выброшенного года. И опять в постели с женой он будет вспоминать эти пятнадцать-двадцать ночей, которые они накопили за все эти восемь лет. Но времени остается так мало, что даже рассердиться на нее за это Ильин себе позволить не может. Она готовит на стол как-то очень привычно, как будто накрывает для него каждый день, и это не забирает ее сил и внимания. А позже она также привычно кладет ему голову на руку, когда он уже начинает сокрушаться, что все было так бездарно и неловко, и уже почти утро. Она что-то мурлычет в ответ на это и говорит: "Да, действительно, было ужасно много комаров". И еще, повернувшись на живот, она шепчет в подушку: "Мы едем в Нью-Йорк на два года. Ты рад?" Ильин слушает в пол-уха, но когда до него доходит смысл ее слов, приходит в себя и холодеет. Он даже приподнимается и садится. Это, конечно, очень здорово, что она будет жить с ним в одном городе, но более неподходящего года нельзя себе представить. В этом году решается его врачебная судьба, и будет черт знает что: работать по-человечески он, конечно, не сможет, и постоянно одну из двух женщин придется предавать, чем он и так постоянно занимается, но теперь это придется делать намного чаще. Ильин все еще продолжает гладить ее спину и плечи, тянуть в голове ставшую неуместной мысль о ее коже и показывать рукой, как он счастлив ее касаться. Все-таки он немного смутился, и самое противное, что она знала, что это произойдет, и поэтому лежит на животе и на него не смотрит. - Очень испугался? - Ну что ты, дурочка, я очень счастлив! - говорит Ильин. И это тоже является частичной правдой. Их слишком много, этих правд. Пока Ильин сидит, ему грезится, что он идет на баскетбол. На свою любимую команду Бостон Селтик, смотреть, как его темные кельты дерут всех подряд, или куда-нибудь на концерт и там встречает ее с мужем. И жена Ильина все видит и понимает. И понимает, что это и есть "она", хоть все это было ужасными глупостями, потому что Ильин очень много работал и выбираться на баскетбол или в театр у них никогда не было времени. Проснулся Ильин довольно поздно и сразу потрогал рукой, на месте ли Васька и дышит ли он. Ильину всегда становилось жутко, когда он видел неподвижно спящего ребенка. Васька был на месте. И дышал. И больше в их хижине никого не было. У костра на корточках сидел бедуин Мухамед и терпеливо ждал, пока Ильин проснется, чтобы вырыть у него из-под головы мешок с пшеничной мукой. Отвратительный ленивый ум. Половину досок, из расчета полдоллара за доску, мы обменяли у кривого арабского рыбака на продукты, и он привез нам из Газы машину муки, сахара и совершенно царских фруктов. А половина так и осталась зарытой на пляже: там, где кончаются владения кибуца "Ницаним", есть небольшой холмик, опутанный колючей проволокой. Это они. Там всего один такой холмик. Когда доски уже исчезли, выяснилось, что мы кормились милостью Муамара Кадафи, потопившего в открытом море большой египетский лесовоз. Остальные доски я не смог продать, потому что кривой рыбак немедленно разнес по всему побережью, что я торгую лесом, и это добавило некоторой остроты нашей тяжбе с кибуцем "Ницаним ": нам дали последнюю неделю, за которую мы должны были убраться "во несуществующие свояси", нам запретили пользоваться любой питьевой водой в радиусе три километра. И мы стали медитировать на тему: является ли плавающая в море египетская доска кибуцной доской и в какой именно момент доска становится кибуцной.

НАЭФ

На куче разбросанных матрасов лежит молодой обиженный араб и недовольно надувает щеки. Щеки подтягиваются к глазам, и поперек его мясистого лба вырастают три глубокие недоброжелательные складки. Его зовут Наэф. Наэф бригадир арабских плотников из Газы. Он строит бревенчатый ресторан для кибуца "Ницаним". Кибуц купил себе участок взморья и хочет построить там фешенебельный курорт. И кибуц может себе это позволить. Потому что есть Наэф. Наэф умеет строить бревенчатые рестораны и покрывать их пальмовыми ветвями. Вон их сколько, пальм! Почти все похожи на девушек с красивой грудью и крепкой ногой! Но есть еще несколько пальм, которые толще и сильнее всех, и эти пальмы тоже умеют подтягивать щеки к глазам и ко лбу, пересеченному колючими молодыми ветками. Ноги Наэфа небрежно лежат на горке простыней и подушек. И это неслучайно. Наэф наказывает семью русских, которым он протянул от всего сердца руку дружбы, а они недостаточно ее ценят и считают, что Наэф может их бросить. А на Наэфа можно рассчитывать днем и ночью. Попробуй, найди во всем Израиле хоть одного еврея, которого можно разбудить ночью и попросить о бесплатной помощи. Нет такого еврея. Да и араба не каждого можно попросить. Может быть, двадцать пять процентов можно попросить. От силы - тридцать. А Наэфа можно просить всегда. Русских разморило от жары и болезни живота. Они думают, что это произошло от воды, которую Наэф привез им с бензоколонки. С арабской бензоколонки, которая стоит на границе Израиля и района Газы. "Собственноручно наливал". Они едят жуткую пищу и теперь думают, что виновата вода Наэфа. Откроют консервы и держат их открытыми по половине дня. Наэф не ест консервы. Идет Рамадан, и Наэф думает, как правильно устроена религия мусульман, что в такую жару целый месяц до заката солнца нельзя пить и есть и иметь проблемы с животом от открытых консервов. Три дня назад его жена вернулась из больницы с новорожденной, и поэтому Наэф не торопится домой. "Тяжелая религия у мусульман, - думает он. Целый месяц не пить и не есть, пока не скроется солнце. Жесткая религия. Жестче всех на свете. Какой еврей это может выдержать? Они не могут выдержать одного дня в году, а тут целый месяц. Евреи тоже не все одинаковые, как пальцы на руке, - думает он и рассматривает свою руку. Нет одинаковых пальцев". Пальцы у Наэфа широкие и жесткие, на запястье выколото три точки, как над арабской буквой "эш", но они ничего не значат, эти три точки. Наэфу начали накалывать букву "эш", но татуироваться дальше он раздумал. Ему еще двадцать шесть лет, и он - высокий сильный парень с копной рыжеватых курчавых волос. В последние два года у него обозначился красивый круглый животик, и он рассматривает, как мышцы прокатываются под слоем нежного жира. Наэф тоже не служит весь Рамадан, только первый и последний дни, когда он ездит к своему отцу. Но сегодня, назло русским, он целый день отказывается от чая и кофе, чтобы русские видели, что не так обращаются с друзьями. Каждые двадцать минут русские, и взрослые, и дети, убегают в кусты, возвращаются уставшими и в глаза не смотрят. "Нужно есть, как едят арабы в Газе, - думает Наэф, - только здоровую пищу". А эти люди, которым он бескорыстно вызвался помогать, разрешают у себя на костре готовить бедуину. Наэф не любит бедуинов. "Грязное племя, думает Наэф, - король Хусейн тоже из бедуинов". Наэф не любит короля Хусейна. "Ле-а". "Нет". Наэф не хочет чая. Русская женщина предлагает ему чай, но сегодня в этом доме, который Наэф недовольно оглядывает, он не притронется ни к чему. Дом построен из старого шкафа: четыре стенки по углам, вместо крыши - две просмоленные доски, и снизу - две тяжелые деревянные шпалы, которые русский украл на железной дороге. У них есть израильские документы, они могут позволить себе взять шпалу на железной дороге. Но Наэф никогда бы не нагородил такого уродства. Наэф все делает лучше других. Этот маленький дом на море он бы тоже сделал лучше всех, прежде всего, он бы сломал эти шкафные стены... "Почему люди в жизни не умеют ничего делать?" Наэф может приготовить пищу лучше русской женщины. Когда он достроит рыбный ресторан, он хочет остаться в нем поваром. Он умеет готовить из рыбы пятьдесят четыре блюда. Он даже несколько раз спорил об этом со своим дружком, Абурафи, и каждый раз побеждал. Он всегда побеждает в спорах с Абурафи. Вчера он приглашал русскую женщину с детьми в Газе. Было приготовлено два стола, у Абурафи и у него. Так Наэф сделал так, что они вообще не поехали к Абурафи. Абурафи явился к нему поздно вечером, белый от злости, но Наэф его утихомирил. Наэф тоже умеет делать лицо так, что кажется, что он белый от злости. Но он добродушный человек, который никому не делает зла. Если вам нужна помощь, то он разобьется и сделает. Он отвез машину русского в гараж посреди глубокой ночи. Теперь, если русских куда-нибудь нужно отвезти, то пожалуйста. Если нужно, Наэф может вас отвезти на собственном глазу. Но Наэф не любит, когда делают не по его, не по Наэфу. Тогда глазки у него совсем западают, а щеки и нос становятся еще мясистее, и он тяжело сводит челюсти. Потому что если люди делают по-своему, это кончается неправильно. Наэф лениво поднимается с подушек, стряхивает песок с брюк и, не оглядываясь, уходит на пляж. Он - высокий красавец, Наэф, бригадир плотников. Когда Наэф уходит, русские провожают его взглядом и со вздохом садятся к костру. - Я больше не могу. Я уже физически не могу его больше видеть. Я уже неделю не работаю, только обслуживаю твоих феллахов. Я больше ничего не хочу. Пусть он не ремонтирует машину, пусть он не привозит воду... только бы я его больше никогда не видел. - Для такого малоизвестного писателя у тебя слишком много капризов, говорит его жена и опять, морщась, отправляется в дюны. - К чертовой матери эту заграницу, - говорит она, вернувшись. - На что он обиделся в этот раз? - спрашивает ее мужчина. - Он говорит, что раз вы друзья, то ты не можешь просить других людей привозить тебе продукты. - Он же опять нас вчера оставил без воды? - Не обижайся, они как дети. Да, ты знаешь, к этому американцу, что стоит внизу, приезжала женщина и пробыла у него ночь... Русский в это время уже устроился за столом и затравленно пытается сосредоточиться. Время от времени он оглядывается на пляж, смотрит, как Наэф пересекает дорогу. "Хоть бы ты никогда не возвращался, отвратительный наглый самец", - думает он. - Дай мне пять минут спокойно поработать. Это все очень интересно. Но я тоже видел, что к Но я тоже видел, что к нему приезжала женщина. Если у него есть ребенок, то у него должна быть женщина. Или ты думаешь, что он как те петушки, которых ты видела в Газе, которые сами кладут яйца... - Это абсолютно точно, они наполовину петушки и наполовину курочки. - Неужели ты, действительно, такая идиотка? Ты же кончила вуз. Когда я слышу эти твои биологические сведения, я начинаю сходить с ума. Не могут быть все курицы одного пола. - Это не курицы, это тарниголет. Они кладут крошечные белые яички без желтка. В общем, это не ее ребенок, не этой женщины. Но самое интересное, что привез ее сюда собственный муж... Что? Это я-то не знаю, как выглядит собственный муж? Когда я подумаю, что я ухлопала на тебя уже почти десять лет жизни... - Посмотри, Наэф идет? Но жена его не слышит, она рассказывает о том, как ее возили в арабский дом: "...недалеко от города, мулла прокричал в восемь часов, и в вечернем воздухе было замечательно слышно..." "В громкоговоритель прокричал он, твой мулла", - с ненавистью думает русский, каждое слово жены вызывает в нем злобный кровавый резонанс. - ...в трех одеялах и теплых пеленочках... такая распаренная... как воробышек... несколько дней всего - нарисованы черные брови и раскрашены губки, представляешь? ...он говорит, что арабы, как пальцы на руке, нет одинаковых... Русский затыкает себе уши пеленкой. Он ничего не хочет представлять. А про пальцы он больше ничего не может слышать. Так он сидит несколько минут. Но сидеть с заткнутыми ушами очень неудобно: уши через несколько секунд привыкают, и, чтобы по-честному не слышать ни одного звука, приходится похлопывать по ушам и гудеть "у-у". "Что за жизнь, - думает русский, - почему каждый раз мне так неловко удается собой распорядиться? Только что ты был свободным человеком... и вдруг является куча арабов и помогает тебе ночью сдвинуть с места покалеченный драндулет... и ты перестаешь себе принадлежать: каждый день и час становится пыткой, уже шагу нельзя ступить, чтобы на тебя не смотрели подозрительно мнительные глаза и брезгливые губы. И ты сам себе уже так противен, 1 Боже мой... и хлопочешь, чтобы, не приведи Господи, его не обидеть, чтобы эти лучшие чувства, которые давно тебя держат за горло и подбираются к самому дорогому, не задеть и чтобы в лице Наэфа не потревожить всю мировую гуманность, рассеянную по эфиру и вот по таким скотинам, чтобы не разочаровался этот Наэф в людях, в евреях, русских, во мне, в жизни... О-о-о, - стонет он. - Весь мир населен Наэфами". Когда русский разнимает ладони, он слышит, что жена продолжает рассказывать, ни капельки не меняя тембра голоса: "...снаружи все земляное, жуткая бедность, а изнутри, ты знаешь, совсем неплохо, инкрустированная мебель... Потолок кажется недостроенным, из таких цинковых досочек... жена его боится, смотрит с испугом и сразу все делает..." В этом месте русский мечтательно поводит плечами. - ...батистовое платье, чуть ниже колен... - А что на голове? - На голове? На голове ничего. На голове волосы... гирлянды всюду и пихточки, апельсиновые деревья с плодами... и фарфоровый лебедь... Посмотрела девочку четырнадцати лет, неделю назад был выкидыш... не скажешь, что четырнадцать... рыхловатая бело-розовая арабка... упала, стукнулась лбом... всех выгнали... муж повернулся спиной и переводил... а на дворе цемент кругом и на нем шесть рядов белоснежных пит... а в середине сидит женщина с раскрывающимся громадным арбузом... она убирает руки, и он одним движением... - А невеста? - ...школьница-переросток, носатенькая, с маникюром... и обручальное кольцо, а полкольца замазано воском... жених не из их семьи... - Да нет, Наэфа невеста? - Той тоже тринадцать. Замуж не хочет... верещит, дерется... а он ее подкусывает, пощипывает, подкалывает... смуглая, как жена его брата... блестящие, чуть навыкате глаза... налитая, как груша... села к нам в машину... потом пулей вылетела... дверь выломала, все хохочут, до колик... но ты знаешь, мне иногда кажется, что она... "Когда спускаешься с холма, - думает Наэф, - кажется, что ты очень большой, можно встать одной ногой на холм, а вторая дотянется до самого моря. В Газа тоже можно днем ходить на море, пока нет комендантского часа. Но в Газа море хуже, грязь и купаться не хочется..." Сорок дней после родов жены Наэф у себя дома почти не появляется, заезжает на несколько минут, но есть дома он ни за что не соглашается. Наэфа даже от мысли о крови начинает тошнить, так он устроен. Может даже вырвать. Некоторые мужчины после родов не заходят домой даже больше, чем сорок дней, а некоторые - меньше, чем сорок, а Наэф - ровно сорок. "Много народа на пляже. Шабат. Два города приехало. У каждого есть свой грибок или зонтик. А вот это - люди из кибуца". Наэф сразу узнает людей из кибуцов: он всю жизнь работает для кибуцов. Очень упрямые люди из кибуцов. Кибуц - это как Россия. Для арабов это не идет. На пляже люди из кибуца сразу ограждают свою зону и никогда ни с кем не разговаривают. "Но очень есть богатые кибуцы, - с уважением думает Наэф. - Купальники в этом году еще прекраснее прошлогодних. Молодые еврейки в них с открытыми бедрами похожи на арабок. Одна, в розовом купальнике, даже лучше, чем американки в телевизоре". Вот на этой, в розовом купальнике, Наэф мог бы жениться, стоит на коленях и одно бедро отвела в сторону, как волна разбилась о скалу. Трое парней ее фотографируют. Все худые и согнутые. Все хуже, чем Наэф. Но много есть крепких парней, после армии. Наэф тоже хотел бы быть в армии. "Подумать только, в армию они приходят - ничего не знают, как телята. За три года узнают всю жизнь, до самого дна". В израильскую армию Наэф бы не пошел. "Когда в Газа будет палестинское государство, - думает Наэф, - тоже, как евреи, все арабы будут служить в армии". Но Наэф не вполне уверен, что в Газа нужна армия. Вот Абурафи ждет, пока в Газа будет отдельное государство и будет армия. "Так, как решили по Бальфурскому миру..." - говорит Абурафи. Наэфу и так хорошо. Ему интереснее работать с евреями. Думаете, он не нашел бы работы в Газа? Такой плотник, как Наэф, везде найдет работу. Но ему интереснее работать с евреями. Абурафи он это не говорит. Хоть Абурафи Наэфу как брат. Они всю жизнь прожили в соседних дворах. Но вы же знаете, что все люди разные. Абурафи тоже работает с евреями, но он не любит евреев. Отцы им говорили: "Не любите евреев, нехорошие евреи", матери им говорили: "Не любите евреев". Теперь они сами видят, чего можно ждать от евреев. Один сумасшедший человек сделает плохо, а остальным говорит: "Сидите вдоль обочины и ждите, пока проверят документы..." Абурафи это бесит. А Наэфу это все равно. Наэф умеет скрывать свою силу. Наэф говорит с евреями, как сонный ленивый тигр, которого чешут палкой. Он чуть пригибает шею и слушает, как с ним покровительственно говорят евреи. Некоторые говорят почти как с равным, но никто не забывает, что араб - вот здесь, а еврей - вот здесь, чуточку повыше. В жизни ни один еврей не сядет в арабское такси. Боятся. А Наэф никого не боится. Но умный человек не должен показывать людям свои мысли. Еще Наэф вспоминает Абурафи и улыбается. Абурафи больше не хочет жениться. Он уже почти десять лет женат и говорит, что очень все дорого: свет - дорого, вода - дорого, за жену нужно отдать четыре тысячи. Но Наэф не жалеет денег. По арабскому закону можно жениться на племянницах, и его брат не станет брать четыре тысячи. Три возьмет. Девчонке тринадцать лет, но ей уже пришла пора. Скажет "да", и в тот же день Наэф согласен жениться. Нужно сказать брату, пусть пошлет ее к врачу, за справкой, что ей можно замуж. Пусть имеет про запас такую справку. -... ты понимаешь, - продолжает говорить русская, -иногда мне кажется, что эта девочка может неожиданно согласиться... - У нас - не как у евреев, - думает Наэф, - если мужчина говорит последнее слово, то это - последнее слово... - ...сначала я немного нервничала... но ты понимаешь, они очень сильно взвинчивают себя... и это выливается в самые неожиданные предложения... друг Наэфа просил разрешения поцеловать руку... хоть один пальчик... самый малюсенький... очень расстроился, когда я ему отказала... очень благородный человек... голодает весь месяц... Наэф обходит весь пляж, мимо своего сруба он идет небрежно и смотрит боковым зрением, как люди восхищаются его постройкой. Пусть подождут неделю, они еще увидят, как все сделано изнутри. Наэф спускается к воде и долго, как дельфин, с наслаждением купается. Он не умеет плавать, но умеет прыгать в любую волну и быть под водой очень долго. Потом он сохнет на берегу и смотрит на часы. До вечера еще очень долго. И в голове у Наэфа зреет план, но сначала он хочет поучить русскую арабскому языку. Говорить можно научить. Писать ей тяжело будет научиться. Русские даже на иврите говорят хуже Наэфа, хоть Наэф не так долго был в школе, три года. Но он умеет читать и писать даже на иврите. На энглезе не умеет. Абурафи умеет на энглезе, Абурафи был в школе на пять лет дольше Наэфа. И вот что Наэф решил: не исключено, что он на свои деньги починит русским машину. Не точно еще, но если они его попросят, то может починить. Когда появятся деньги, тогда отдадут, а пока пусть ездят на машине. Наэф небрежно подходит к этому уродливому домику русских. Дети бегут к нему на руки, а взрослые притворяются, что заняты своим делом. - ...я тебе еще не рассказала: иду сегодня ночью из палатки, а на меня едет танк... - Послушайте, - примирительно говорит Наэф, - люди все, как пальцы на руке...

Дом шелестел и рос. Керосиновая лампа постукивала по столбу, создавая иллюзию товарного вагона. Часов в одиннадцать вечера дул сильный ветер, и комаров совсем не было. Мы стояли в очень болотистом месте. Сами эти турецкие болота засыпали еще при Бен-Гурионе, тогда многие люди болели малярией, и было время решительных действий. Сейчас бывшие болота остались только около богатого бедуина, и в них кибуц "Ницаним" разводил себе мальков. Может быть, комары прилетали оттуда, а если им что-нибудь мешало, то ночью можно было развернуться, положить ноги на песок и так спать. До четырех часов. Можно было вообще спать на песке. В четыре часа прилетали мухи.

ТАРГИЛЬ

У кибуца "Ницаним" очень славный консультант-архитектор Ицхаки. Он сабра, а родители его из России. И это он разрешил нам поселиться под пальмами в первый день, и он отстаивал нас, когда началась война с кибуцом "Ницаним" и раз за разом кибуцники ломали наши стены, несколько досок, обшитых простынями. У Ицхаки моложавая сорокапятилетняя жена. Высокая женщина с крупными бедрами и немного вбок приподнятым уголком рта. Она ходит в красивых черных очках и заезжает к нам по шабатам, чтобы поговорить об Израиле. "Вы не умеете находить правильных людей, - говорит она, - хоть в Израиле их мало, и в правительстве сидят неправильные люди". Каждое утро Ицхаки приезжает первым на соломенном джипе - он живет в двенадцати километрах, в Ашкелоне, - и привозит с собой соломенного пятнадцатилетнего мальчика. С просвечивающими ребрами и приподнятым кверху уголком тонкого рта. Без четверти три в йом-шлиши он приехал к Таньке на джипе вместе с мальчиком и сказал, что на сутки зона пляжа закрывается: будут учения со стрельбой боевыми снарядами, и они на ночь отпускают даже всех бедуинов-сторожей, и если Танька может забрать детей и ей есть куда уехать, то он может довезти ее до шоссе. Если она решит уезжать, то пусть ему помашет. Меня не было, я уходил в магазин за молоком и хлебом. Ехать Таньке было некуда, и, когда в три часа архитектор проезжал мимо нашей хижины, она решила его не останавливать, а дождаться меня. Идти было некуда. Мы решили остаться и всю ночь жечь высокий костер. Десантников было больше тысячи, но не менее двухсот пили у нас в свободные часы чай и кофе, и у них в части не было уже ни одного человека, который бы не знал, что здесь стоит семья русских, чего они станут стрелять именно в нашу дюну... В пять часов, когда жара стала спадать, два смуглых лейтенанта привезли к нам командира части в мокрых плавках. Командир части меньше всех был похож на десантника. Это был невысокий толстенький человек с длинными мощными руками. Он походил по нашему лагерю и все потрогал. Пока он ходил, мы решали, где мы будем ночевать, если они нас отсюда вывезут. Но полковник ничего не говорил. Он показал на Танькин аппендикулярный шрам и сказал лейтенанту: "Херния". На латыни. Но это была не херния, это была аппендэктомия. "У меня тоже была херния", - сказал он и спустил плавки книзу, до того места, где у него была паховая грыжа. Потом он увидел на моем столе машинку с русским шрифтом и сказал: "Машинка с русским шрифтом". - "Наполовину латинский, наполовину греческий", - очень вежливо объяснил я. Но он только потрогал стрелочку возврата каретки и объяснил мне, что если я пробью не ту букву, то можно нажать на стрелочку и потом пробить нужную букву. И уехал. Стрельба началась в два часа ночи. Мы, собственно, проснулись не от стрельбы. Татьяна снимала с уха комара и наткнулась на длинную мохнатую ленту, которая ползла по подушке. И так испугалась, что первый раз в жизни не завизжала, а разбудила меня. Я зажег сигнальный американский фонарик, который нам подарили десантники, и увидел длиннющую сороконожку. Или не сороконожку, но я не знаю никаких других названий. "Сороконожка" ушла под матрасы и, пока я перекладывал детей и пытался выковырять ее фонариком, исчезла. И в этот момент стало светло, и земля дрогнула. И мы пожалели, что не ушли к шоссе. Костер почти догорел, и мы сразу бросили туда все дрова, так что в небо ушел высокий столб огня. А в это время сбоку от нас, метрах в трехстах или ближе, над нашими головами в море уходили красные головни, бились об землю, отскакивали, свечкой уходили в небо. Почти все снаряды гасли в море, но, когда они стали расходиться веером, мы подняли детей и сели под высокой отвесной дюной. "Мне не нравится, что они стреляют во все стороны", - сказала Танька. Я подумал, что, наверное, все должны стрелять в море, но всегда кто-нибудь стреляет зажмурившись, и поэтому получается этот веер. Потом стрельба стихла, и вдруг со всех сторон вспыхнули фары, и пошли бронетранспортеры и танки. И все танки стягивались на огонь нашего костра. "Они, наверное, оставили нас себе как русских, - сказала Танька, дожили, уже детей не уносим из-под обстрела". А я ничего не ответил, потому что глаза слипались, очень хотелось спать и это была еще не та стрельба, из-за которой я выбрал это побережье и эти дюны.

Вчера по радио сказали, по улицам Хайфы ходит очень довольный Шимон Перес, а по Иерусалиму - Ицхак Шамир, тоже очень довольный. Оба производят впечатление первостатейных жуликов. Но все-таки правильнее, по совести, выбрать Переса, потому что Шамир уже один раз был первым министром, а Перес не был и обижается на народ Израиля, как мальчишка. Если его и сейчас не выберут, то мне бы хотелось подойти и погладить его или потрепать по плечу, потому что он очень искренне хочет быть первым министром. Вторым не хочет - Перес очень принципиальный человек.

БОГАТЫЙ БЕДУИН И ЕГО СЫН АМАР

- Рыба радуется, когда она попадает на стол к религиозному еврею! - А соус? - Что соус? - Соус радуется? Из разговора со своим двоюродным братом Еще в Союзе, за несколько лет до выезда, я получил письмо из Израиля от своих родственников, где черным по белому было написано, что "бедуины наши большие друзья". Написано это было на большой фотографии, где, кроме бедуинов, я впервые увидел жену своего двоюродного брата в парике и длинной юбке. Надо сказать, что она моя одноклассница и в десятом классе она вызвала в школе светопреставление, когда явилась на занятия в кремовых брюках, которые сводили меня с ума, и ни о каких двоюродных братьях тогда не могло быть и речи. Как бы то ни было, эта оброненная фраза о бедуинах, которые "большие друзья", на много лет исчезнув в моей памяти, неожиданно выползла из закоулков, когда я увидел, что по большому описанному детьми ковру, который мы вынесли на пригорок для просушки, идет осел, а на нем едет богатый бедуин, главный сторож парка, в который мы превратностями судьбы были занесены и в нем застряли. "Только бы он... " - подумал я про осла. Но ничуть не бывало: осел важно прошествовал по ковру, как будто ему всю жизнь приходилось спускаться по трапам реактивных лайнеров, а богатый бедуин сидел на нем и чесал подошву. Всю подошву сразу. "Соседи как братья, - сказал богатый бедуин, - вы садитесь". Мы сильно не любили богатого бедуина. В отличие от других бедуинов из Газа, этот, благодаря Аллаху, был бедуин из Беер-Шевы, то есть имел израильское гражданство и в ус никому не дул. Одну семью он держал в Беер-Шеве, а вторая жила в двух километрах от нас, рядом с комариными болотами, и богатый бедуин служил у кибуца главным парковым сторожем. Этот рыжий разбойник средних лет с золотым зубом несколько раз проносился мимо нашего лагеря на вороном жеребце, по-разбойничьи прижавшись к его шее и что-то тому на ухо нашептывая. Но, по нашим сведениям, один из разов, когда бунгало было сломано, колья выдерганы и простыни пущены по ветру, именно богатый бедуин был исполнителем этого недружественного кибуцного акта. И когда в нашем собственном доме такой человек предлагает нам садиться, то первая мысль была: "Ни за что не сядем". Более того, "вообще никогда больше не сядем". Богатый бедуин пожал плечами и перешел к сути дела. Кончался счастливый месяц Рамадан - я приложил руку к груди, поклонился и отдал честь Рамадану - когда весь арабский народ благополучно постился, накапливая здоровье и силы. Но свадьбы, так необходимые для продолжения человеческого рода, весь месяц Рамадан были категорически запрещены. И вот с завтрашнего дня начинается время свадеб. Начинается это время в Саудовской Аравии и на день позже - во всем остальном мусульманском мире. А ведь мы знаем, что у него десять коров, кони, верблюд, козы, овцы, четыре гуся, еще кто-то, кого я силился и не мог перевести, и соседи как братья. И не мог бы я провести два дня в их бедуинском стане, как сторож. Как сторож сторожу, соседу своему. Он мне даст денег. "Нет", - сказал я. То есть, сторож сторожу - "да", а денег - "нет". Еще он даст парного молока и сыра, Таньку повезет бесплатно посмотреть город Ашкелон (редчайшая новостроечная дыра, образец израильского зодчества, я не знаю, что там вообще смотреть), и мы будем пить и есть все его, на всем готовом двое суток. "Мы согласны без денег", - сказал я. Тем же вечером Танька с пустой посудой отправилась за парным молоком и сыром и разными другими дарами. Никто не представляет себе, как мы соскучились по сыру. Часто, лежа без сна и глядя, как в темноте наш пальмовый дворец увеличивается в объеме, раскрашивается узором звезд, и луна, как сырная голова, скользит вдоль наших стен, мы вспоминали молочный магазин N 47, около станции метро Елизаровская, где Танька покупала по килограмму российского сыра, и мы его запросто съедали в два дня. От богатого бедуина Танька вернулась через полтора часа с жуткой головной болью и бегающим взглядом. "Это что-то выдающееся", - сказала она. Сыр она принесла, но сама ничего есть не стала и сторожить коров наотрез отказалась. "Нет" - так нет. Я смогу, наконец, спокойно два дня поработать. Буду смотреть египетские программы по телевизору и смогу дописать трагический рассказ, который я уже давно начал, но на жаре этому рассказу постоянно не хватало какой-то трагической изюминки. В шесть часов утра должного дня я дошел до места, где пыльная проселочная дорога кончалась и из-под нее начал просвечивать асфальт, и понял, что нужный поворот я пропустил. Внимательно оглядывая каждый метр дороги, я пошел обратно. "Вот это умение сливаться с природой, - подумал я, - ненавязчивая постройка. Сто лет можно ездить по этому пути и ее не различить". Метрах в пятидесяти от меня стояла небольшая бензозаправочная будка, в которой кибуцные грузчики заправлялись дизельным топливом. И сейчас я заметил, что сразу за этой будкой, между пенистыми гребнями двух песчаных дюн, напоминающих девятый вал и модную прическу пятидесятых годов под названием "кок", начинается мрачноватый проход. И сказал себе: "Ага". Проход был узким и длинным. На самом моем пути спало восемь или девять собак, которые не обратили на меня ни малейшего внимания. Эти собаки сжирали каждый вечер около нашего костра все, что мы забывали спрятать и, вероятно, поэтому посчитали меня старым знакомым, не заслуживающим лая. Весь этот тракт между гребнями был выстлан такими штуковинами, что даже самый интеллигентный человек, не задумавшись, сразу бы сказал: "Здесь бывают коровы". А менее интеллигентный кивнул бы еще в сторону подсыхающей верблюжьей мазни и ослиных яблок - и сразу бы понял, какую из этнографических картин ему сейчас предстоит увидеть. Но я, с одной стороны, не смог распознать достаточно точно каждый след и, как всегда в это время дня, был еще слишком мечтательно настроен, и поэтому, когда тропинка кончилась и я оказался у цели, немного замедлил шаг и вздрогнул. Потому что передо мной предстал готовящийся к отплытию старинный галиот, и "длина его была триста локтей, а ширина пятьдесят локтей" и "дверь в галиот была сделана сбоку". "И по много пар было в нем из скотов чистых и по много пар из скотов нечистых, птиц и черных ящериц на дровах, пресмыкающихся по земле". Вода еще не поднялась и представляла собой пять или шесть заболоченных прудиков, опоясывающих подворье и приходящихся ему на метр выше ватерлинии, пруды эти с полузатопленным камышом требуют отдельного разговора, а я хотел остановиться на верхней палубе галиота и его интереснейших палубных надстройках. Вся верхняя палуба галиота была равномерно покрыта толстым слоем коровьего дерьма, которое в большинстве мест уже окаменело под солнцем, сохранив при этом свою изначальную форму, и только в центре, в районе грот-мачты, было основательно взрыхлено и перемешано. Виновницы этого, в количестве десяти взрослых голов, смотрели на меня с ледяным коровьим равнодушием и отстраненно мычали. Про тип мычания я ничего замечательного сказать не могу, совершенно обычное русское мычание "му-у". Но что было замечательнее всего, что весь двор, и бак, и ют, и нактоузный фонарь, и коровьи лепешки, и большая железная кровать на шканцах, и сами шканцы - словом, все, живое и неживое, было разрисовано такими мириадами беловато-серых мозаичных пятен, что будто не одну пару чаек и не пару альбатросов захватил богатый бедуин на свой галиот, а все чайки мира, все гордые буревестники, все курье и воронье племя приложило к этому руку. Замараны были тазы, коробки из-под стирального порошка "био-ор", куски солдатского мыла, одиночные резиновые боты и старушечьи лифчики, колченогие жаровни и мужские штаны - все, что в разнообразных дирекциях было раскидано по бедуинскому подворью и, вероятно, представляло собой какую-нибудь функцию. На шканцах стояла крепкая железная кровать о трех ногах, а на ней два петуха рвали друг друга на части из-за лежащей между ними оторванной куриной головы. А в двух метрах от кровати, на вздыбленном за ночь матрасе, сидел сам богатый бедуин, рассматривал разобранную плату японского транзистора и о чем-то крепко думал. Видно было, что богатый бедуин только что отошел ото сна и к миру относится скептически. - Шев, - сказал он, - садись. Невдалеке от матраса лежало почти целое мотоциклетное седло, которое я, сделав с непривычки несколько осторожных шагов, подтащил к дымящейся жаровне и сел. Но вот что удивительно - как лабильна человеческая природа и как бесконечно правы Ламарк и Дарвин - на седле усидел я не дольше одной минуты. Потому что на борту, кроме богатого бедуина и животных, я пока никого не увидел, а мне ужасно хотелось взглянуть на его жену. И хоть я и знал прекрасно, что на арабок в тридцать лет уже больно смотреть, а в тридцать пять - это уже изборожденные морщинами старухи, но тот факт, что эта женщина является второй женой при сосуществующей первой, затуманил мне мозг и превратил этот двор в розарий. В полувлюбленном состоянии я слез с седла и стал озираться по сторонам. Еще меня настораживало, что Танька не рассказала мне про арабку ни одного слова - обычно это верный признак того, что в женщине есть изюминка, которая может меня заинтересовать - Танька всегда это безошибочно чувствует. Кто-то уже разжег огонь в жаровне и поставил на решетку изогнутый бирюзовый чайник. Присмотревшись к коровам, я понял, что обещанного парного молока сегодня можно было не ждать, потому что чьи-то руки успели подвести к каждой дойной корове по паре телят, исправно их опорожнявших. Телята были как деревенские первоклассники, все разных возрастов, и некоторых из них коровы сбивали и отталкивали крепкими ударами задних ног. На фок-мачте, которой служило дерево джюмез, я увидел старшего в этом помете богатого бедуина мальчика по имени Амар. У джюмеза крупные нижние стволы облеплены крошечными веточками, на которых растут сладковатые розовые плоды, похожие на дикий инжир. С одного из таких стволов Амар и пытался свесить ногу, чтобы ступить на спину привязанному под деревом ослу. Но мальчик был очень тщедушным, а осел наблюдательным и упрямым, и подтянуть к себе осла Амару раз за разом не удавалось. Пока богатый бедуин осматривал японский транзистор, а его сын пытался оседлать осла, я начал бочком обходить двор, не забывая ни на секунду о своей главной цели. За громадной поленницей платановых дров помещались овцы и несколько скорбных коз, а под форштевнем лежал верблюд и вытягивал в кибуц-ный прудик свою длинную драконью морду. Все-таки, несмотря на всю романтику двоеженства, у богатого бедуина было грязновато. Наименее чумазыми во всем серале были четыре ядреных евнуха-гусака, которые приняли меня очень враждебно, так что старшего, белого, даже пришлось хлестнуть веткой, отчего он вдруг, забив крыльями, взлетел. На юте тоже не было ни души. Я сразу должен сказать, что, несмотря на библейские указания, главный сарай богатого бедуина был сделан не из дерева (гофер). Во всяком случае наружная его часть была сделана из проржавленной рифленой миллиметровой жести. На заднюю стенку приходилось по шесть таких листов, по торцам на строительство пошло по два больших ржавых куска, а с лицевой стороны жесть была так скомбинирована, что оставалось два проема, означавших окна и две двери: в кухню и основную залу. Куски жести были наколочены на каркас из совершенно разных пород деревьев так, что в некоторых местах жесть подходила прямо к неровному полу, а в некоторых местах еще оставались отверстия: от небольших, сантиметров по шесть, до вполне приличных зазоров, по которым прохаживались куры. Часть этих отверстий была присыпана песком и заложена фанерками, а сверху все сооружение покрыто мешками, дерюгой, тюфячками, старыми джаккардовыми армейскими одеялами. Но хитрость состояла в том, что под дерюжками и тюфяками, перевязанными веревочками, и под солдатскими одеялами лежал еще слой проржавленной миллиметровой жести, фанерок, досочек, которые, в свою очередь, держались на перевязанных проволочками длинных ветках дерева джюмез и были сильно прокопченными и просмоленными, как в русской баньке, топящейся по-черному, так что если были и не только из дерева (гофер), то смолою все-таки внутри были отделаны хорошо. Все предметы, нужные хозяевам, помещались вдоль всего дома по правому борту: там стояли две узкие солдатские кровати, забитые до потолка матрасами, атласными пуфиками, аккумуляторами и верблюжьими седлами для длительных переходов. Пол отличался от основной палубы тем, что коров и верблюдов тут никогда не ступала нога, но зато еще в период строительства по нему проехался кибуцный каток, потому что и в комнате, и в кухне многие неровные камни были насильственно втиснуты в землю и сильно раздроблены, разделив эту судьбу с частью арбузов, среди которых были и целые. С арбузами стояло два полугоночных велосипеда без колес. Велосипеды и арбузы были посыпаны розовым порошком, похожим на раздавленную пачку розового сухого киселя. Лежали еще запасные куски жести, два артиллерийских снарядных ящика из-под кадурим третьего калибра, которые в избытке представлены на израильских помойках. Я перечисляю все подряд потому, что вещей, в сущности, было немного, часть еще висела по стенам: кроме непонятных мне талей и гаков находился метровый кусок колючей проволоки, прикрученный к борту, сетка с гнилыми лимонами, ножницы с обломанными концами и скалка. Зато на кухне, с таким видом, как будто он в Бухаресте, стоял настоящий румынский шкаф, набитый до отказа габардиновыми отрезами, стеклянной посудой и сковородками. Сбоку к нему было приколочено два фруктовых ящика и кожемитовый портфель без замка, в котором хозяева держали чечевицу. А с другого бока, отделенные от мира старыми номерами газеты "Идиот ахронот", на шелковом шнурке висели двое: белоснежный наряд хозяина, в котором он собирался встретить праздник, и женские крепдешиновые шаровары. Клевать их ворон прилетал. Через шаровары просвечивала голова министра обороны Моше Аренса. У меня дрогнули ноздри. Наконец-то в доме обнаружилась женская рука! Но не румынский шкаф, не телевизор, обклеенный с боков разноцветными бумажечками, и, конечно же, не портрет министра обороны в газовых шароварах уносили наше воображение - украшением кухни все-таки были сковородки. Я видел на своем веку много с восторгом и рвеньем надраенной меди, бранной меди, кичливой меди, царицыны медные тазы и пузатые чайники - так все это ничто, нуль по сравнению с тем, как отливались светом и блестели эти алюминиевые сковородки. Наверное, в целом мире один только Николай Чернышевский мог себе представить, что обыкновенный алюминий можно довести до такого блеска! Алюминий блестел, а царицы южной не было. Не наблюдалось. Куда-то он ее умыкнул. Для очистки совести я еще обследовал покрытый штанами термитник, поковырял его пальцем, понял, как устроена арабская глиняная печь, и индифферентной походкой вернулся к невозмутимому хозяину. Тем временем Амару удалось, наконец, покорить осла, и, бешено вращая толстой резиновой трубкой, он погнал всю животину в том направлении, где земля подсохла. Пока верблюд со стреноженными передними ногами скакал впереди коров многоплановым африканским галопом, между мной и богатым бедуином состоялся короткий разговор. - Скажи, - спросил он меня, - если твоя иша или бахура что-нибудь такое с другим (он показал на пальцах), то что в России за это следует? Я начал туманно объяснять, что Россия большая и наряду с горячими местами, "кмо по", где только смерть может быть удовлетворительным наказанием, есть еще и очень холодные места - ой-ва-вой, какие холодные места, показал я тоже знаками, где это вроде бы даже относится к разряду благородных "мицвот". - А вы - нет? - спросил меня богатый бедуин. - Мы - нет, - поспешил я его заверить. - Хорошая у тебя жена, в порядке жена, - сказал он на иврите. Беседуя со мной таким образом, богатый бедуин ловко подбрасывал на сковородке зеленые кофейные зерна, потом пересыпал их в ступку, достал тяжелый кусок железяки и протянул все это мне. - Палец болит, - сказал он и вздохнул. На большом пальце правой руки у него была цветущая гематома. Я даже постучал по его пальцу вдоль вертикальной оси с тем, чтобы выяснить, нет ли перелома и действительно ли он не может сам молоть кофейные зерна. И еще двадцать минут до основательного пота лупил железякой, потому что каждый раз, когда я хотел кончить, богатый бедуин недовольно крутил головой и отрывисто говорил "од". Мы выпили по очень маленькой чашечке крепчайшего кофе, богатый бедуин снял брюки, надел вместо них очень белые красноармейские кальсоны с большим поддоном и исчез переодеваться на кухне. Из кухни богатый бедуин уже не возвратился. Вместо него из кухни вышел знаменитый герой Шамиль. Что за куфия! Что за укаль! Что за наборная ручка у кинжала за поясом! Я завороженно сидел с открытым ртом, но снежный шейх не оглянулся. На руке у него висела газовая вуаль непостижимого цвета, он сел в "пежо" N 348-853 и уехал. Номер я сообщаю на тот случай, если кому-нибудь придет в голову проверить меня. "Вернусь через час, а уже потом поеду в Беер-Шеву", бросил мне богатый бедуин в раскрытое окно машины. Но богатый бедуин не вернулся через час. "Может, он до вечера не вернется?" - спросил я мальчика Амара. - "Он вернется раньше, - сказал Амар, - хотите чая?" Мальчик напилил плотных веток, вскипятил воду и заварил мне крепкий и сладкий чай. Амар ходил по двору, подняв плечики и отпуская по ветру худенькие руки. Он помыл мне стакан и принес к столу. "Вкусно? - спросил он с беспокойством. - На здоровье!" Он снова сел на осла и поехал проведать коров. Потом вернулся, подмел небольшой кусочек земли около дома и перенес туда отцовский матрас и одеяла. Смешал себе в небольшом кувшине холодную и горячую воду, вымыл с мылом руки, поливая себе поочередно правой и левой рукой, сел недалеко от меня, выпил стакан чая с маленьким кусочком хлеба и начал смотреть, как я печатаю. Я спросил, знает ли он цифры на машинке, он их знал, хоть в школе они писали совсем другими цифрами, такими арабскими цифрами, которых мы не знаем. Я разрешил Амару пропечатать ряд цифр на своем листе и еще один ряд, и ему очень понравилось. Потом он поехал метров за сорок от двора, где возвышалась гора спрессованных колючек, набил ими два мешка и привез их на осле для коз. Накормил гусей, напоил телят и осла и снова встал за мою спину смотреть, как я печатаю. Он спросил, не голоден ли я, а то он может мне сделать яичницу с чесноком. Я согласился. Амар сделал большую яичницу, натер чеснок, перец и сделал приправу, достал из мешка большую питу и поставил все это передо мной. Сам он есть не стал, но, когда я начал настаивать, он отломил себе кусочек хлеба, завернул в него яичницу и вежливо съел. Так мы и провели с ним половину дня: он ездил проведывать коров и смотрел, как я печатаю. К тому времени, как вернулся его отец, я уже выучил, как по-арабски пишутся четыре слова: спасибо - "шу-кран" и три имени - Амар, Хялед и Мухамед. Богатый бедуин подъехал прямо к самому столу, на котором я печатал. Но из машины сначала вылез не он, а незнакомый мне бедный бедуин в новом синем костюме и очень узких штиблетах с красивыми золотыми пряжечками, которые ему нещадно жали, так что в конце концов он их снял и заправил брюки в удобные зеленоватые носки, в которых он и будет фигурировать до самого окончания рассказа. Передвигаясь по двору, он аккуратно переставлял ноги, внимательно осматривая каждую приставшую к ноге дрянь и сбивая ее щелчком темного прокуренного пальца. Мы с ним тоже поговорили. Он весьма удивился, узнав, что я из России, потому что у меня на голове были волосы, а он слышал, что у тех, кто живет в России, на голове не бывает волос. Потом он нарисовал на земле небольшой план и начал показывать мне и богатому бедуину, что Газа - вот здесь, а Россия еще дальше, за Израилем, на что богатый бедуин вельможно пожал плечами и закатил глаза, но ничего не промолвил. Бедный бедуин оказался довольно милым человеком, он даже поймал мне по радио футбол, и я послушал, как "Манчестер Юнайтед" выигрывает у кого-то 2:0. У него тоже был свой транзистор, и он сказал мне, что на транзисторе есть две надписи - по-английски и по-русски, которые он хотел бы перевести. По-английски там было написано "слайд даун ту оупен", и я ему перевел. Остальное я ему перевести не смог: остальное было написано не по-русски, остальное было написано по-японски. А потом богатый бедуин преподнес мне сюрприз, от которого я расстроился, и такой замечательный день сразу увял и потерял половину своей прелести. Оказалось, что он не собирается брать бедного бедуина вместе с собой на свадьбу в Беер-Шеву. Он привез бедного бедуина на тот случай, если я сбегу и оставлю все его многотысячное хозяйство без присмотра. И вот в этом месте я снова вспомнил пару кремовых женских брюк, из-за которых у нас был переполох в десятом классе, и подавился досадной мыслью, что несмотря на дружбу и весь аскетизм быта, остается еще в бедуинах сильное недоверие, которое не удается преодолеть.

Утро выборов. Ребята уже отдали все свои голоса за Шамира или за Шимона Переса, а у нас кончился хлеб. Воробей жадный ест прямо со стола, но за хвост не ухватить. Танька назвала вчера моего главного героя Андрея Алешей, не могу ей простить. За это я утром прервал половой акт, возмечтав вслух об Эстер, толстой поварихе, жене начальника строительства. Танька сначала не поняла, а потом прыснула, возбуждение у нее прошло, и я смог спокойно сесть за вторую главу романа. У Таньки болит глаз, и она уже на евреев и на весь мир смотреть не может. У нее от евреев какая-то мышца глаза начала уставать, и она даже иногда вообще левый глаз не открывает, и лицо ее немного целиком уезжает в левую часть. Сколько ни ругай Россию, сколько ни кричи о поколении хамов, которое приличного человека в жизни в глаза не видело, один кофе и один булочка, а нельзя не заметить, что приличные люди целого народа растворились все-таки не без некоторой пользы и общий уровень народа качнулся, как Танькино лицо, влево, но также чуточку вверх. И вот по закону всемирных аналогий такой же процесс происходит сейчас в Израиле, то есть самые светлые головы, вся бриллиантовая профессура, все лбы белой кости не зря осушили эту страну от малярийных болот и покрыли эту страну лесами и зеленью, и теперь на пляж приезжает, отдав свой голос за Шамира или Переса, хоть и не такой народ белой кости, но крепкие люди, тоже немного вверх и влево. Похожи все на водителей больших грузовиков - так сильно уверены в себе и бескомпромиссны. А девчонок привозят таких, что перехватывает дух, таких привозят тонких лиц девчонок, а бедра, правда, широкие и после родов становятся даже у всех с изрядными галифе, что на пляже их скорее портит, но не оставляет безразличным. Главное, что издалека обо всех думаешь, что арабы настолько бескомпромиссны в движениях и коротких перебежках, а девчонки лежат в купальниках, и от бедер оторваться можно, оглядываясь на мужей, но с некоторым над собой усилием. Весь народ стал выше и левее и говорит на иврите, и поэтому понятно, что это не арабы, потому что когда Рамадан кончился, то в жаркое время арабы тоже съедают неумеренное количество пищи с сильным паленым запахом. Не зря осушали болота белые профессорские лбы, не могу сказать яснее, но не зря. Но процесс изменения народа очень скрупулезный, и понадобится еще не одно поколение времени, чтобы движения со спиннингом стали компромисснее и по утрам не приходило бы в голову отдавать свои голоса Шимону Пересу.

О.Ф., МОЕЙ СТАРШЕЙ ДОЧЕРИ, КО ДНЮ ЕЕ ШЕСТНАДЦАТИЛЕТИЯ

Туман, туман на прошлом, на былом, Далеко, далеко за туманами наш дом, А в землянке фронтовой нам про детство снятся сны, Видно, все мы рано повзрослели...

Нужно как следует проплакаться. Безо всяких видимых причин. Потому что люди, которых ты любишь, далеко и ты их давно не видел. Потом проходит еще год, и снова, без видимых причин, плачешь. И как-нибудь начать рассказ: когда моим детям исполнялось девять месяцев, все они становились похожими на Хрущева. Одно такое чудовище провожало меня криком в утро твоего рождения. Ты знаешь, потом проходил месяц, и вырастали волосы и много зубов, и это сходство переставало меня так сильно мучить. Или нет, не так: В день твоего рождения был очень густой туман, и Танька спросила меня утром: "Сколько они платят тебе за страницу?" Я ответил, что четыре доллара. И она мне говорит: "Ты продал бы им еще одну страницу и купил литр подсолнечного масла. Или хоть соевого". Я выжал свою одежду, потому что все вещи по утрам были насквозь мокрыми от росы, и побежал в город. А Рут выбежала минут за десять до меня. И ее уже не было видно. Ты тоже всегда выбегала первой, и я тебя догонял и брал за руку. Но Рут бегает быстрее тебя, а я стал старым и раздражительным, поэтому я ее очень долго не мог догнать. До города было пять километров по берегу. Я все время бежал по ее следам. У нее тоже, как у тебя, узкая ступня и очень длинный большой палец. Если я терял ее след или его смывало море, то я видел мертвых морских черепах, которые стояли на ногах. Она ненавидит, когда мертвые морские черепахи валяются на берегу на спине, и всегда переворачивает их и ставит на ноги. Начинало светать. Иногда мне казалось, что на берегу мелькает ее фигурка, но потом из тумана выезжал джип военной полиции, и военные полицейские в тяжелых касках на ходу меня враждебно осматривали. Это единственный такой в Израиле род войск, что им помашешь, а они тебе никогда не ответят. Весь берег был утыкан крохотными лунками - из них выбегали длинноногие бестелесные крабики и удирали от меня в море. Километра через два я заметил странную картину: вел очень четкий след ее ног, но вдруг один отпечаток был направлен пальчиками мне навстречу, а все остальные - снова пальчиками вперед. И я вспомнил, что сегодня четвертое июля и у тебя день рождения. Тогда я догнал Рут и взял ее за руку. Так и бежали вместе до самого Ашдода. Ты совсем не любила бегать за руку. Ты любила за руку ходить. Больше я не буду к тебе обращаться, а буду писать, как будто это просто рассказ, не тебе. А то иначе мне не успокоиться. Туман, туман окутал землю вновь, Далеко, далеко за туманами любовь. Долго нас подругам ждать с чужедальней стороны, Мы не все вернемся из полета. Известно, что лучше быть богатым и здоровым, чем бедным и больным, но все-таки в жизни бывают моменты, когда денег не очень много. Поэтому, когда они вдруг появляются, то настроение заметно улучшается и можно позволить себе небольшой праздник. Я получил чек размером в одиннадцать с половиной тысяч шекелей. Это не очень долгие тысячи. Вернее, в Израиле очень быстрая жизнь, и пока проходит месяц, шекели падают на треть. И лучше бы их сразу превращать в доллары. Но когда ты превращаешь небольшую сумму в доллары, то с тебя берет определенный процент банк и определенный процент государство, а когда ты снова хочешь получить деньги в руки, то их можно получить только в шекелях, а за превращение долларов в шекели с тебя снова берет определенный процент государство и определенный процент банк. И я решил лучше сразу купить много продуктов. И соевого масла. Еще себе водки. И когда я зашел за почтой и в моих руках, наконец, оказались деньги, я решил дойти до арабского базара и там сразу все купить. Я купил много овощей, яблоки и кофе. В куче женских трусов я выбрал Таньке две пары, потому что хоть она и не жаловалась, но у нас давно уже не было денег покупать одежду. К прилавку с трусами я подходил четыре раза, но около него все время толпились женщины, и я не мог себя заставить прицениваться при них. Продавца я тоже немного стеснялся, но это был мальчик лет двенадцати, поэтому я все-таки подошел. Он сказал, что "ба бокерло биекер", "по утрам недорого", пять пар - пятьсот шекелей. Я взял только две и протянул ему малиновую пятисотшекелевую бумажку, а он дал мне триста сдачи. Перед входом на базар сидели две молодые девчонки и бесплатно раздавали козырьки от солнца. На них было написано "Голосуйте за Ликуд", а на других - "Голосуйте за Маарах". Мне больше понравилась девчонка, которая выдавала козырьки за Маарах, у нее над ключицами были очень глубокие ямочки, мне всегда это очень нравится. Но мы не голосовали ни за Ликуд, ни за Маарах, вообще в выборах не участвовали. И козырьки я не взял. Еще для Таньки на берегу я нашел пару женских сандалий с отрезанными задниками. И Татьяна всем подаркам очень обрадовалась. Сандалии, правда, ей оказались малы. Но зато все остальное ей совершенно подошло. Днем на пляже невозможно пить водку. Может быть, и можно пить какую-нибудь очень дорогую водку, но я покупаю водку "Элита", на которой русскими буквами стоит "столицная", всегда "столицная", через "ц". Это единственный предмет в Израиле, который почти не дорожает. Шекель может упасть вдвое, а эта бутылка - сколько стоила, столько и стоит. Сейчас она стоила уже меньше доллара. Но днем ее пить нет никакой мочи. Я выпил один глоток, чтобы меньше было слышно бульдозеры - возле нас начали строить дорогу, и они отчаянно громыхали - без водки мне было не настроиться. Я писал рассказ о старухах, которых в этот день встретил, когда заходил за почтой. Еще Чехов говорил, что места, где скапливается слишком много старух, рано или поздно превращаются в форменные гадюшники. Но социологи считают, что старух лучше поселять всех вместе, большими группами. Я видел в своей жизни еще одно такое заведение, на Петровском проспекте. Мне дали по рации "плохо с сердцем, дом престарелых работников искусств, Петровский, 15". Мой шофер работал на "скорой" восемь лет, но он тоже в первый раз о таком слышал. Пришлось искать ночью телефон-автомат и вместе с городским диспетчером догадываться, где может находиться этот дом. Никакого "плохо с сердцем" там не было. Очень старая актриса из театра Ленинского комсомола хотела с кем-нибудь поделиться своими обидами. Когда много старух вместе, это настоящий кошмар. Но вместо рассказа я целый день мечтал о том, что моя дочка окончит медицинское училище и потом ее вдруг примут в медицинский институт. Не заметят, что у нее отец за границей, и примут. Или просто она будет работать медицинской сестрой или фельдшером, но очень хорошей сестрой и все будет уметь, и, когда я вернусь, мы сможем вместе работать в каком-нибудь маленьком северном городке. Вечером мы с Танькой уложили детей, намазали их солдатской мазью от комаров, которая осталась у нас от десантников, заварили чай, сели и в первый раз за день посмотрели друг на друга. Я выпил еще один большой стакан водки, и мы стали думать, как нам из Израиля убраться. Мы стояли в черных списках аэропорта за какие-то долги за иврит, который мы толком не выучили, за электротовары, которые мы давно проели, за пособия по безработице, которых хватало на три дня. Но в морском порту Хайфа, кажется, компьютера не было, и можно было попытаться уехать морем. Мы начали ругаться и спорить, пока не раздались хрущевские крики из палатки и мы не испугались, что нам не дадут спокойно посидеть, и присмирели. Танька совсем не пила. Она вечером тоже не в состоянии пить водку "Элита", поэтому то, что она говорила, я совершенно не в состоянии был понять. Моя же мысль сводилась к тому, что в странах, где пользуются рабским трудом, работать грешно. Рабами были югославы и турки, негры и арабы. И мы с Танькой. Я физически не могу работать в странах, где за одинаковую работу разным людям платят разные деньги. Вообще-то в последнюю неделю поступило предложение от бульдозеристов стеречь два бульдозера и цистерну с горючим, за это они обещали платить сто двадцать пять долларов в месяц. И, несмотря на свои моральные установки, я решил согласиться, но вторую ночь подряд около цистерн за эти же деньги ночевал какой-то незнакомый нам араб. А работать врачами мы не могли, потому что у нас не хватало документов, а доказывать в суде, что мы - все-таки врачи, нам очень не хотелось. И я много работал над книгой. Оказалось, что совмещать это с врачебной работой я не умею. - Я чувствую, что смогу работать на греков, - сказал я Таньке, - доедем до Кипра, и я буду работать на греков. - Разве греки на Кипре? - недоверчиво спросила Танька. - Греки в Греции! У Таньки очень своеобразный ум, но она относится ко всему слишком буквально. - Значит, поедем в Грецию. - Нам до Греции не доехать. Дай мне съесть чего-нибудь твердого. Это было нашей второй проблемой: если нам кто-нибудь дарил продукты, то обязательно какие-нибудь соки, которыми было не наесться. А нам хотелось съесть чего-нибудь типа бастурмы. Когда нам дарили банку консервов, мы ее первым делом потряхивали в воздухе, чтобы понять, вода там или не вода. При этом нам обязательно говорили, что нам пора уже выбрать свой народ. И улыбались. А нам казалось, что наш народ, который мы еще не нашли, так не улыбается, когда дарит жидкие консервы. Может быть, нам просто пора возвращаться. Мы спустились с Танькой к воде и немного в темноте поплавали. Ночью средиземноморская вода не светится. Если закрыть глаза и голову опустить в воду, то в воде было очень тепло и куда-то непреодолимо утягивало, где очень хорошо, лучше, чем на земле. Но хмель не прошел, и все равно очень хотелось есть. - Может быть, попросить у кого-нибудь денег? - сказала Танька, когда мы вышли из моря. - Пошли кому-нибудь книгу, и, если она понравится, можно будет попросить денег. Иначе нам до Греции не доехать. До Кипра нам тоже было не доехать, потому что за выезд из Израиля ввели большой налог. Мы продали уже все, что можно продать. А книга оказалась антиизраильской, и за работу над ней денег не платили. Мы очень хотели написать ее произраильской, но у нас не получилось. - Напиши Солженицыну, пошли ему книгу. Может, он пришлет. - Он не пришлет, он не любит евреев. - Но мы же не целиком евреи?.. - Он все равно не пришлет. - Тогда напиши Аксенову. Аксенов кончил наш институт. - Ты видела его фото? Он стал очень толстым, руки скрестил и с усами. Не пришлет. - В России бы прислал... - В России бы прислал, а здесь не пришлет. Некрасов мог бы прислать, но говорят, что он здорово пьет. - Верке напиши. - Верка не пришлет из принципа. Не потому, что жалко, а из принципа. - Напиши все равно всем. Пусть все откажут. - И тогда что? - Тогда ничего. Пусть лучше у нас вообще никого не останется, никаких друзей, все равно, давай жить, как мы жили раньше. Я не собираюсь приспосабливаться к их поганым порядкам. Все-таки мы уехали, чтобы вернуться. Туман, туман, седая пелена, И всего в двух шагах за туманами война...

* * *

Сильный радикулит - это прямо национальное бедствие. У всех сильный радикулит. Того, кто научится быстро вылечивать радикулит, объявят национальным героем. Один йог предположил, что это связано с больной простатой, с тем, что едят слишком много острой арабской пищи. Но мой двоюродный брат сказал, что нет, что не от этого. Что главное, чтобы мысли были бесейдер, а простата пройдет.

Загрузка...