Кворум неНациональный проект

Кворум 1.0

Аэропорт Хитроу наполнил Марка Наймана ощущением заграницы. За раздвигающимися стеклянными дверьми Терминала 4 висел теплый немосковский апрель – сырость воздуха и предчувствие скорого солнца.

Его “Бомбардьер Челленджер 601” на девять человек был пуст: он прилетел один. Найман любил этот самолет. Купил давно – первым из трех, но не хотел с ним расставаться, и по Европе летал только на нем. Для более дальних полетов имелся другой – более дальний.

Из Хитроу Марк поехал на Итон Плэйс в Белгравии. Белые викторианские здания по периметру зеленого прямоугольника сквера, воздух, напоенный привилегированностью, словно здешние деревья выделяли не кислород, а деньги. Аня и девочки основную часть времени жили в поместье в графстве Суррей под Лондоном, и перед прилетом он попросил их приехать в лондонский дом, не хотел тащиться за город.

Марк перевез жену в Англию после юкосовского дела, и родившиеся здесь дочки плохо говорили по-русски. Говорили, конечно, потому что родители заставляли, и русская учительница с испуганными глазами и вечно виноватой улыбкой приходила трижды в неделю и мучила их диктантами из классики. Она старалась быть понезаметнее, слиться с бежевыми стенами особняка, одеваясь в пастельные тона, и ей это удавалось. Каждый раз, встречая ее на одном из пяти этажей, Марк с трудом вспоминал, кто она и почему здесь. Он был с ней вежлив, поскольку был вежлив со всеми, но не мог запомнить, как ее зовут.

По дороге домой ему позвонил Покровский. Обрадовался, узнав, что Найман в Лондоне, и попросил о встрече.

– Марк Наумович, я тоже здесь, с Максом Строковым. Нам нужен час времени. Наедине.

Час – было много. Найман приезжал в Лондон побыть с семьей, а не заниматься делами: дела оставались в России. Дела оставались в России вместе с другой жизнью, и вместе с той жизнью в России оставался другой он. В Лондоне Найман был муж и папа. А не Марик – известный всей стране самый богатый человек восьмой части суши, главный российский олигарх. Он подозревал, что в России имеются люди и побогаче, но им удалось не попасть в первую строчку списка Форбса.

Час было много. Он приезжал в Лондон к семье, которую любил, и хотел быть с ними – с Аней и девочками. И так уже пропустил прошлую неделю. Аня будет сердиться. Не скажет ничего, промолчит, как всегда, но ощущение, что она и дети для него не главное, у нее останется. А они – главное. Аня – главное. Несмотря на других женщин, случавшихся в его жизни – все реже и реже.

Найману часто было стыдно, что Аня любит его больше, чем он заслуживал. Тогда он летел в Лондон и что-нибудь ей дарил.

Найман ценил чувство дома. С годами потребность в этом чувстве усиливалась, нарастала, заполняя его ровным покоем. И сама Аня была окутана этим ощущением покоя, будто теплым туманом, в котором сразу становилось легко и просто, и ее туман расплывался, заполняя мир вокруг. Все остальное – манящие огни больших задач, бури бизнеса, молнии недолгих увлечений – все тонуло в этом тумане, и он съедал ту, другую жизнь, жизнь помимо себя, жизнь за своими границами, и казалось, ничего, кроме этого теплого, покойного, уютного тумана, нет и быть не должно. Так белый утренний воздух над несущейся в ненужную даль рекой прячет ее, и лишь отдаленный гул течения слышен за его плотной завесой. Река пропала, и не нужно никуда плыть. Лег, укутался туманом и заснул.

Ему повезло с Аней: она не задавала вопросов. Оттого и ни к чему было врать.

Найман не хотел ее расстраивать. Лучше встретиться с Покровским и Строковым сейчас – до приезда домой, чтобы потом ничто не отвлекало от семьи.

– Если на час, то прямо сейчас. Потом не смогу уже до Москвы.

– Где удобнее, Марк Наумович?

Он назвал место.


Суть изложил Покровский. Найман не любил Покровского, оттого что понимал его лучше других молодых российских миллиардеров, которые ему нравились. Они рассчитывали на себя и думали, что не зависят от жизни. Они думали, что жизнь зависит от них.

Покровский был переходным звеном. Вроде один из новых, но вырос в бизнесе по старым правилам. Найман знал его покровителей: люди из старого мира, занявшие место в новом, оттого что работали в правильных организациях. Люди, удержавшие страну на чекистском крючке. И поймавшие на тот же крючок таких, как Покровский.

Им подали обед в отдельной комнате закрытого клуба “Уайтс”. Найман не совсем понимал, зачем это нужно, но жившие в Лондоне друзья посоветовали выбрать клуб. Он вступил в два – “Девоншир” в Сити, деловом районе Лондона, где собирались финансисты, и “Уайтс” на Сент-Джеймс-стрит – старейший в Британии клуб аристократии, куда до сих пор не допускали женщин. “Уайтс” не принимал новых кандидатов, если их заявления не поддержаны минимум тридцатью пятью членами клуба, да и тогда особо не принимали, но Марка Наумовича Наймана приняли. Вероятно, посчитали его британским аристократом.

– Время подошло. – Покровский прожевал листья салата с тыквенными семечками и козьим сыром, проглотил. Запил белым вином. – Мы пришли к выводу: время подошло. Нас – мировую элиту – ожидает насильственное перераспределение активов. Нужно решение создавшейся ситуации.

– Кто – мы, Валентин? – спросил Найман. – Кто пришел к выводу? Вы и Максим?

– Не только. – Покровский откинулся на спинку стула, улыбнулся: – Коля Гнатюк. Антон Кляйнберг. Но идея, идея о том, что нужно делать, – Максима.

Строков был гений. Найману это объяснили, когда он вкладывал деньги в первый строковский стартап после возвращения того из Британии. Найман инвестировал во все российские хайтек-проекты, хоть и не понимал этот бизнес – без внятной прибыли, с непонятно на чем основанными оценками, но деньги это для него были небольшие, и сулимый потенциал намного превышал риск. Главное же – такие инвестиции давали ему ощущение молодости, как давали его недолгие романы с юными девушками. Девушки, правда, не приносили долгосрочной прибыли. Зато обещали кратковременный результат.

– Что здесь нового? – спросил Найман. – Это продолжается с момента формирования классов: одни защищают свои привилегии, другие пытаются их отнять. Что вы вдруг сейчас всполошились? И какой такой вы нашли выход, который человечество не могло найти раньше? Поделитесь, Максим.

Строков сидел молча, склонив набок большую красивую голову с длинными темно-русыми волнистыми волосами и огромными, подернутыми дымкой, серыми глазами. У Строкова было лицо викинга, как их рисовали в детских книжках про Древнюю Русь – широкоплечих, бородатых, приплывших в дальнюю лесную страну навести в ней суровый северный порядок. В молодости Найман хотел такое лицо. Сам он был высокий, худой, с длинным подбородком, и, как говорила Аня, весь из углов. И лицо его – длинное, худое – тоже было словно составлено из углов или, скорее, из треугольников. Найман был похож на большого сероглазого добермана. Он это знал.

– Выход нашли, – подтвердил Строков. – Стратегию выхода нашли. Раз и навсегда изменить эту… – Он запнулся, подыскивая правильное русское слово, – эту парадигму. Динамику. Борьбы за привилегии. Станет невозможно.

И снова Покровский:

– У власти нет альтернативы, если она хочет остаться властью. Нужно будет задобрить, закидать массы деньгами, симулировать социальную справедливость. А у кого взять деньги, как не у нас? К нам и придут. Нас и сдадут. Не потому, что наша власть плохая, хотя она плохая, но не поэтому: любая администрация так поступит – любая и везде, если держится за свое место. Нужно глобальное решение проблемы, ее корня, первопричины, и мы можем его предложить. Раз и навсегда, как сказал Макс. Что делать. Как поменять ситуацию.

– Интересно. – Найману и вправду было интересно. – Что за идея?

Они закончили ланч; в приоткрытую для выноса грязной посуды дубовую дверь проникала приглушенная жизнь закрытого клуба “Уайтс”: вежливый шелест подошв прислуги, британские голоса с их постоянно меняющейся, плавающей интонацией, позвякивание бокалов на уносимых и приносимых подносах, и тот странный фон, что всегда висит там, где много людей. Найман чувствовал этот фон, как чувствовал температуру воздуха, как чувствовал влажность воды: фон зудел, дрожал, словно дымка, даже в пустых коридорах, будто люди ушли, и после них остался белый шум – как радиация. В разных местах фон звучал для него по-разному, будто разные люди по-разному меняли структуру молекул окружающего их воздуха, и в нем появлялось нечто, помимо кислорода и азота, аргона и примесей. Найман всегда хотел знать, слышит ли это он один или слышат все, но забывал поинтересоваться.

– Проект называется КВОРУМ, – сказал Покровский. – То есть достаточное число участников. В смысле – больше не нужно.

– Для чего не нужно? – спросил Найман.

– Вообще не нужно, – ответил Строков.

Кворум 1.1

Ситуация поменялась после Крыма. Стало понятно, что власть готова обострять положение без оглядки на элиту. Стало понятно, что нужно выработать альтернативную стратегию будущего, потому что, когда все наебнется и собирание земель русских – прекрасное для электоральных рейтингов, но губительное для бюджета – обернется дырой, куда утечет старательно скопленный жировой запас страны, власть найдет виноватых и выдаст их на народный суд. А кто виноватые – понятно. Родина знает своих злодеев. Поименно.

Покровский не переставал удивляться тому, что при всей очевидности происходящего российские элиты продолжали жить по инерции, по раз навсегда выработанному и заведенному ритму вассального смирения – мерному и покорному. Словно их сердца бились в унисон с кремлевскими курантами: бом-бом бом-бом бом-бом. В нем стучал, рвался наружу другой ритм: нетерпеливый, рваный, резкий. Сердце Покровского отсчитывало секунды вдвое, втрое быстрее, чем они пролетали, будто он дышал взахлеб, хватая раскрытым ртом воздух – чтобы меньше досталось другим.

Сердце Покровского и сейчас билось так же зло и быстро, как двадцать лет назад, когда он ехал в переполненном метро на свою первую работу в брокерской конторе. И хотя теперь он ездил в собственный офис-особняк на Садовом в бронированном “Майбах Пульман” с двумя джипами охраны, сердце не ожирело от заработанных денег, и его рваный, спешащий обогнать время, ход не замедлился. Главное, его сердце не стало добрее. Потому он и был успешнее других.

Покровский жил будущим. И видел, что проблема будущего носила глобальный характер: скоро все отнимут. Эмиграция ничего не решала, потому что западные правительства начнут отбирать у богатых активы еще быстрее, чем в России, поскольку на Западе власть по-настоящему зависела от избравшего ее народа. Оттого что на Западе народ избирал власть по-настоящему.

Год после Крыма Покровский метался в поисках выхода, пока вернувшийся из Британии, где он прожил семнадцать из своих двадцати шести лет, Максим Строков не предложил решение. Строков только что продал Гуглу за полмиллиарда долларов проект нового веб-сервера, работавшего вдвое быстрее, чем все остальные, и переехал в Москву. Почему – оставалось загадкой. Особенно для тех, кто жил в Москве. И особенно после Крыма.

От Строкова Покровский впервые и услышал про стратегии будущего, над которыми работал хайтек элиты Силиконовой долины, но тогда не воспринял это как руководство к действию. Скорее, к сведению, и к сведению не первой важности. Цукерберг и Маск спорят об использовании искусственного интеллекта? Брин и Пейдж вкладывают бабки в работу над продлением жизни?! На хер кому это нужно? Какое продление жизни?! Тут бы одну жизнь дали прожить, и за то спасибо.

– У них обстановка спокойнее, – соглашался Коля Гнатюк. – Им с чиновниками не нужно вопросы решать, не нужно на власть оглядываться. Отсюда излишек ресурсов. Мы свой излишек бережем на черный день, когда силовики нас пошлют на хуй и все отнимут, а им этого бояться не надо. Вот они и вкладывают в будущее.

Могут себе позволить, думал Покровский. Потому что у них это будущее есть. А у нас только настоящее. Причем готовое в любой момент оказаться прошлым.


Они собрались в двухэтажном пентхаусе Матвея Кудеярова в Найтсбридже с видом на обе стороны: на Гайд-парк с севера и на самый дорогой в Лондоне универмаг “Харродс” с юга. Максим Строков предпочитал вид на “Харродс”: Гайд-парк напоминал ему о прогулках с Роуз. В “Харродс” они не ходили: тогда не было денег.

Строков предпочитал вид на “Харродс”. Еще больше он предпочитал вид из своей московской квартиры на Патриаршие пруды: здесь можно было себя обмануть, что никакого Лондона вообще нет, а значит, нет и никогда не было Роуз. Это удавалось, но только днем. По ночам ему казалось, что Роуз медленно, тихо приближается к постели, словно Строков был не в своем ненужно большом двухэтажном лофте на Патриарших, а в их маленькой лондонской квартире в Ноттинг Хилл. Словно, как часто тогда случалось, он один в постели и ждет Роуз, читая и перечитывая ее текст, один и тот же, всегда один и тот же: “Макс, милый, не жди меня, ложись спать. Приду поздно”. Затем она отключала телефон, чтобы избежать объяснений. А он опять не может спать до утра, томясь от мечущихся в сознании картинок того, что и с кем она делала до возвращения домой.

Роуз не боялась объяснений. Она просто не хотела тратить на них время. Роуз никогда не оправдывалась. Сидела на бежевом вельветовом диване в своей любимой позе: подтянув колени, опершись на них подбородком, стряхивая со лба челку светлых волос – каре чуть ниже плеч, и молча смотрела на Максима почти прозрачными голубыми глазами – две льдинки, пока он, судорожно трогая лицо, бороду, волосы, метался по маленькой гостиной и бросал в сгустившийся от обиды воздух повторенные множество раз обвинения.

Выслушав, подождав, когда он, обессилев от жалости к себе, замолчит, Роуз принималась за дела, словно ничего не произошло. Она ведь считала, что ничего не произошло.

– Макс, милый, ты придаешь много значения пустякам, неважным вещам, – как-то в первый год после свадьбы сказала Роуз. – Главное, что мы любим друг друга. Я же всегда возвращаюсь к тебе. А что происходит до моего возвращения, остается там, где происходит. И с кем происходит. К нам с тобой это не имеет отношения. Тебя я люблю.

И она возвращалась – поздно ночью. Когда из-за штор могли в любой момент появиться монстры. Вместо них появлялась Роуз, и это было еще страшнее.

Максим Строков не любил шторы: ему казалось, что шторы изобрели специально, чтобы пугать детей. В шторах жили страшные существа. Он до сих пор их боялся. Теперь он боялся, что в шторах его жизни навсегда поселилась Роуз.


В такие ночи, задержав дыхание, Строков слушал, как Роуз раздевается, пытаясь его не будить. Темнота глушит звуки. Но обостряет зрение. Даже со сдвинутыми наглухо шторами он мог различить ее силуэт – темнее, чем ночь. Вот она – сидит на краю кровати, высоко согнув длинную ногу. Разгибает. Снимает чулок.

Звук лопнувшего. Так нейлон расстается с кожей.

Роуз под одеялом: он может протянуть руку и ее потрогать. Убедиться: она здесь. Роуз лежит, повернувшись к нему лицом; видны челка и губы. Ее дыхание почти не слышно: она скоро заснет. Тогда он останется один, в плотной темноте комнаты, пока утренний свет не просочится, не найдет свой путь из-за наглухо сдвинутых штор. Мир начнет понемногу сереть, бледнеть и становиться более отчетливым. Предметы выступят из темноты – сперва краями, затем все явственнее, пока не станут отличимы от окружающего их воздуха. Он хорошо знал этот момент: часто встречал рассвет в их спальне, так и не заснув.

Ее дыхание почти не слышно – гаснущий шелест. Сейчас она уснет, и он останется один – со своими живущими за шторами страхами.

Строков придвигает к ней руку. Натыкается на ее колено: Роуз лежит на боку, свернувшись клубком. Холод кожи: она недавно пришла с улицы и не успела согреться. Он прижимает ладонь к колену. Ждет.

Роуз не двигается, но Максим знает – она не спит. Его ладонь скользит вверх по внешней стороне бедра.

– Милый, я устала. Завтра, хорошо? Правда.

Правда.

Один. Наедине со шторами. И, ненавидя себя, Максим начинал разговор, который обещал никогда снова не начинать; обещал не ей – себе.

– Ты только пришла.

– М-м-м…

– Ты только пришла. Я слышал.

– Макс, милый, не надо. Ты расстроишься. Накрутишь себя и не сможешь спать.

– Расскажи.

– Милый, не надо. Мы уже пробовали, было только хуже. Я вернулась, я здесь. Я тебя люблю. Постарайся заснуть.

Он старался. Смотрел в невидимый потолок. И знал, что скоро, слишком скоро наступит рассвет.


Филиппинская горничная расставила на одном сервировочном столике на колесах тарелки с закусками, на другом алкоголь и вышла.

Кудеяров налил себе дорогой финской воды VEEN – двадцать пять долларов бутылка – и оглядел собравшихся.

– Вы, господа, судя по всему, попросили меня о встрече для того, чтобы сообщить какое-то пренеприятнейшее известие, – лениво протянул Кудеяров. – Что случилось? Нам всем пиздец? Не пугайте: говорите как есть.

Строков много слышал о Кудеярове. Лидер российского хайтека, гений, друг Брина, Пейджа, Цукерберга. Истории о Кудеярове, бросившем институт за два месяца до защиты уже написанного диплома и ушедшем в бизнес, истории, ставшие легендами российской хайтек-мифологии, пересказывались и перевирались людьми, никогда его не знавшими. Покровский и Гнатюк Матвея хорошо знали и были его друзьями. Сокурсниками по Физтеху. Строков видел его в первый раз. Потому на Строкова Кудеяров сейчас и смотрел, стараясь вспомнить. Поморщился.

– Это Макс Строков, – пояснил Покровский.

– Строков? MTR-Z сервер? – заулыбался Кудеяров. Он произносил название сервера не по английскому алфавитному произношению – эм-ти-ар-зи, а как задумывал Строков – МОТОР-ЗЕТ. – С реверс-прокси? Элегантное решение. Вставили вы, Макс, и Apache, и IBM.

Максим кивнул, польщенный: сам Кудеяров.

– Матвей, известие действительно пренеприятнейшее. И нам действительно пиздец. Если не начнем действовать. Макс, – Покровский повернулся к Строкову: – расскажи Матвею про наш проект. Про КВОРУМ.

– Лучше ты, Валя, – попросил Строков. – Мне по-русски сложно хорошо говорить. Сложно, когда долго.

Покровский кивнул. Он и собирался сказать самое важное сам. Самым важным был путь в будущее, а будущее он ценил – больше всего: помнил, как после окончания Физтеха выяснилось, что будущего у него нет. Физика в конце 90-х оказалась никому не нужна, и сам он оказался не нужен. Вокруг кипела, бурлила, звала иная жизнь, в которой все выученные законы науки больше не работали; жизнь, каждый день открывавшая новые правила существования, и эти правила определяли направление и ритм страны – до конца дня.

Сердце Покровского билось быстрее других сердец, и в нем жило больше злости: на готовивших его к другой жизни родителей, на проезжавшие по Садовому дорогие иномарки, на заполненные рестораны в центре Москвы, на красивых, дорого одетых женщин, сидящих в этих ресторанах не с ним, и на себя самого. Тогда Покровский пообещал себе, что сделает все, абсолютно все, чтобы никогда не смотреть на людей за столиками ресторанов с грязной холодной улицы: он будет сидеть внутри. И другие будут смотреть на него.

Через год он купил почти новую “Ауди-6” и снимал квартиру в почти центре. Ходил ужинать в хорошие, почти самые дорогие, места тоже в центре. Платил почти самым дорогим проституткам, не выезжавшим дальше центра. Все у Покровского было теперь почти-почти, и он рвался сделать последний шаг: от почти-почти к самому-самому. И сделал, когда Фонд Поддержки ветеранов спецслужб предложил ему возглавить Службу инвестиций в недвижимость в финансовом холдинге “Новый город”. До этого он целый год сливал Фонду информацию о движении денежных потоков на фондовом рынке, чтобы ветераны спецслужб могли прийти к наиболее успешным игрокам и предложить поделиться прибылью. Потому как если не поделятся, начнется убыль.

С тех пор прошло почти двадцать лет, но его сердце не стало добрее. И не стало медленнее, а гнало кровь по жилам так же быстро и так же зло, как когда-то. Чтобы успеть за будущим. Потому с будущего Покровский и решил начать.

– Чем элиты отличаются от остальных? Активами. Элиты владеют активами и обогащаются за их счет. Это легко поменять: отнять активы. Не раз происходило – революции, перевороты. Смена элит.

– И не раз произойдет, – вставил Гнатюк. – И не два.

– И не два, – согласился Покровский. – Причем в этот раз произойдет с нами: отнимут и пошлют на хуй. Хорошо еще, если этим и ограничится.

Кудеяров сидел в глубоком бежевом кожаном кресле – напротив Гнатюка. Покровский и Строков заняли два других кресла. В центре между креслами стоял длинный прямоугольный низкий черный матовый журнальный стол с темно-желтой рамкой. Краска в желобке рамки казалась положенной неровно или облупившейся от старости, но Гнатюк знал, что это дизайнерский прием: прошло больше двадцати лет, как он покинул улицу Автоприцеп-17 в Ставрополе, а с ней и свою прежнюю жизнь. И не собирался туда возвращаться. Но не потому, что той, прежней, жизни больше не было, а как раз потому, что она была.

За стеклянной стеной сорок третьего этажа висел белесый лондонский воздух. Внизу – маленькие-маленькие – ходили лондонские люди. Они спешили по своим маленьким делам.

Здание – непрозрачный, из темного стекла обелиск успехам проживавших в нем людей – называлось ОЛИМП.

– И? – Кудеяров снова налил себе воды. – В чем придумка? Как ты предлагаешь противостоять истории?

– Активы можно отнять, – повторил Покровский. – Это уравняет нас с остальными. Поставит на одну доску. И детей наших поставит на ту же доску. Значит, нужно найти что-то такое, что отнять невозможно. В чем мы будем настолько отличны, что нас нельзя догнать. Нельзя поставить на одну доску: слишком другие.

– Ум, образование, инициатива? – спросил Кудеяров. – Этого добра полно у многих.

– Ум, образование – пройденный этап, – согласился Гнатюк. – Мы о другом.

– Расскажи, Валя, – попросил Кудеяров. – Расскажи о другом.

Он обращался к Покровскому, но смотрел на Строкова: знал, чья идея. Знал, кто предложил невозможное. Покровский тоже посмотрел на Строкова, словно спрашивал разрешения: рассказать?

Строков кивнул.

– Нам, элитам… – Покровский сделал паузу, прислушавшись к стуку своего сердца, словно сверяясь с ним, настраиваясь на него, как настраивают музыкальный инструмент по звуку камертона. – Нам необходимо – первый раз в истории человечества – трансформировать имущественное неравенство в неравенство биологическое, потому что биологическое неравенство преодолеть невозможно: с ним можно только смириться. Муравью не стать львом. И мы должны стать настолько отличны от остального населения, чтобы это население знало: мы – другие. Биологически другие. Потому и занимаем эту нишу. Мы должны стать и оставаться вечно молодыми и вечно здоровыми. Мы должны – с помощью синтеза биологического и искусственного интеллектов – стать всезнающими и всемогущими. Стать новой расой. Богами.

Все. Сказано. Теперь осталось, чтобы еще было и сделано.

– Богами? – переспросил Кудеяров.

– Богами, – кивнул Покровский. – Это реально. Для тех, кто сможет за это платить.

Кворум 1.2

Найман знал Семена Каверина с давних времен: тот, появившись в Москве из небольшого и недалекого российского города в середине 80-х, устроился культоргом в ДК завода “Серп и молот”. Найман работал на заводе калибровщиком и учился в вечернем Металлургическом институте, куда его взяли без экзаменов: хватило оценок, полученных при поступлении на мехмат МГУ.

А в МГУ его не взяли. По понятной причине. Хоть новое время и стучало, било в окна, какие-то вещи упорно не менялись, словно люди, принимавшие решения, не слышали этого отчаянного стука. И не услышали, пока окна не разбились вдребезги и стекла не разлетелись острыми ранящими осколками на всю страну.

Андропов только умер, и все ожидали, что с трудом складывавший фразы, еле стоявший на трибуне старик с высокими скулами и азиатскими глазами скоро отправится за прежним генсеком. Московский воздух томился ожиданием перемен, и Марк опьянел от предвкушения будущей жизни. Все казалось возможным. Вот-вот. Кроме поступления в МГУ с фамилией Найман.

Позже, в 90-е, новое время отменило казавшуюся незыблемой действительность и сделало вроде бы раз и навсегда застывшую жизнь изменчивой, неверной, начинавшейся заново каждое утро. Новая жизнь требовала перепридумывания себя, звала впрыгнуть в несущуюся мимо лавину возможностей и, как лягушка-царевна, сбросить зеленую липкую шкурку, обернувшись принцами и принцессами. На дворе стояло время Гэтсби, и предстояло выяснить, кому суждено стать великими.


Каверин окончил техникум культуры в своем городе и больше никогда, нигде и ничему не учился, хотя потом этот факт его биографии исчез, испарился и заменился намеками на ГИТИС, на ВГИК, на Московский институт культуры – ничего определенного; вроде и не сказал правды, но и не соврал.

Марку нравился заводской Дворец культуры, где работал Каверин: длинное здание в стиле постконструктивизма на крутом склоне Волочаевской близ Андроникова монастыря. У главного входа стояла бронзовая фигура рабочего в спецовке и сварочных рукавицах, поднявшего руку, чтобы защитить глаза от искр плавки. Найману казалось, что рабочий закрывает рукой глаза, чтобы не видеть жизни вокруг.

Жизнь, однако, не позволяла себя не видеть – публикациями ранее недозволенного, передачами о прежде запретном, публичными обсуждениями дотоле немыслимого. Жизнь требовала от бронзового рабочего отвести руку от глаз и посмотреть на искры нового пламени, разгоравшегося ярче и ярче и грозящего то ли осветить и согреть, то ли сжечь все вокруг. Найман знал, что это предстоит выяснить его поколению. Тогда он думал, что результат будет зависеть от них.

Каверин – стройный, откуда-то достававший деньги на джинсы и дубленки, ходивший зимой без шапки, нравился Марку реализмом: он не хотел ждать хорошего будущего, а хотел создать себе хорошее настоящее. И предложил это хорошее настоящее Марку Найману.

– Марик, на заводе есть отдел производства товаров народного потребления.

– Цех, – поправил Найман. – На заводе – цеха. Цех товаров народного потребления.

– Что они производят? Лабуду ведь какую-нибудь.

– Зачем тебе, Сеня?

– Я вчера говорил с инструктором райкома комсомола по культуре: готовится закон о кооперации. Собираются разрешить частнопредпринимательскую деятельность как раз по производству товаров народного потребления.

– Сеня, товары, которые наш завод производит, никто потреблять не захочет, – засмеялся Найман. – Ни наш народ, ни любой другой.

– Так начнем производить что-то еще. Что захотят.

– Нельзя, – объяснил Найман: – План. Начцеха не позволит, ему нужно гнать план.

– Захочет, – успокоил его Каверин. – Во-первых, он сдаст план по рублевому обороту; во-вторых, мы заинтересуем его материально. Кроме того, это инициатива правительства: проведем по комсомольской линии.

Скоро оказалось, что проще не производить товары самим. Проще получить под заказ ненужных товаров сырье в виде металла и продать его на сторону, что сокращало время оборота вложенных денег. А время не хотело ждать, оно летело вперед, и вместе с ним улетали возможности, сулившие счастливое будущее. Настоящее больше никого не устраивало.

Каверину эта идея быстро наскучила. Он забрал свои деньги от перепродажи металла и уговорил директора ДК открыть в их здании коммерческий ресторан. Ресторан назывался “Соренто” – с одним “р”. Почему, не мог объяснить сам Каверин. Кухня в ресторане “Соренто” была грузинской. Туда не хотелось вернуться.

Тогда Найман и принял решение: не производить конечную продукцию, а монополизировать два важных металла – медь и чугун, основы промышленности. Для этого нужно было скупить оставшиеся бесхозными рудники и заводы по производству металла, что требовало денег. Больших денег.

Он договорился о кредите под фальшивый заказ. На этот кредит Найман закупил в Турции псевдозолотые браслеты для часов и продал их за три цены на Кавказ.

Весь конец 80-х Марк искал товары, на которые был настоящий спрос, покупая их на кредитные деньги под никогда не выполненные заказы. Это продолжалось, пока он не понял, что кредитные деньги, если не съедали полностью, то серьезно уменьшали его прибыль.

Следующий шаг был естественным – основать банк. Взять деньги вкладчиков и использовать для торговых операций. Так, в начале 90-х Найман решил организовать “Металлбанк”.

Каверин – московский ресторатор с уже тремя точками в центре – дал Найману главный совет:

– Марик, люди приносят в банк деньги, оттого что они доверяют. А доверяют они тем, кто знает больше их. Тем, кому открыто неизвестное. “Металлбанк” – хуевое название: в нем нет тайны. Металл в сознании населения не связан с деньгами. Сейчас никто толком не понимает, как делать деньги, но готовы отдать их тем, кто понимает.

– Я уже зарегистрировал название. Заказали буквы на фасад – золотом на черном.

– Золотом на черном – хорошо, – согласился Каверин. – А “Металлбанк” – плохо. – Он задумался. – Знаешь, убери оба “л”. Так лучше.

– Оба “л”? – не понял Найман.

– Да, оба “л”. Будет “Метабанк”. Понимаешь, никто не знает, что такое “мета”, но слово знакомое – метаморфоза, метастаза, метафора. А твой банк знает, что такое “мета”. И знает, как мне – дяде Пете – заработать деньги. Можно верить и нести.

Семен Каверин оказался прав. Скоро все стали звать банк просто “Мета”.


Найман знал Семена Каверина с давних времен, но не решался рассказать ему о проекте КВОРУМ, пока не возникла необходимость: Найман не мог согласиться на вторую фазу проекта, как ее видели Покровский, Строков и Гнатюк. Их видение было слишком радикальным, слишком окончательным. Слишком бесчеловечным. Они мыслили как боги, которыми собирались стать. А Марк Найман был не готов стать богом.

Нужен был взгляд со стороны. Нужен был взгляд постороннего человека. И никто в этой ситуации не казался более посторонним, чем Семен Каверин.

Кворум 1.3

Снег – тяжелые хлопья, безостановочно сыпавшие с неба мягким, беззвучным кружением, – заметал ее следы сразу, и, если оглянуться, казалось, она пролетела, а не прошла по двору. Еще не рассвело, и ранний утренний холод жалил лицо. Воздух – плотный от густившегося белого мороза – словно идешь сквозь воду. Снег промочил легкие короткие сапоги на тонком высоком каблуке, и Даша то и дело проваливалась в неплотный наст, покрывший дорожку вдоль стоящих в каре домов. Дворники в ее дворе еще не вышли, и, казалось, никогда не выйдут расчистить налетевшую на город снежную беду.

Дома Даша села на диван в большой кухне, подобрав под себя голые ноги, и укрылась пледом: ее обметенные снегом джинсы сушились на батарее в ванной. Она грела замерзшие руки большой чашкой с душистым бергамотовым чаем и не спешила его пить.

– Не хочу любить, – сказала Даша вслух. – Любовь – болезнь. Вирус. Антибиотики не помогают.

Упавшие на щеки мокрые волосы пока не просохли от растаявшего в них снега. Даша отпила горячий чай. Поморщилась. Встала и, укутавшись в плед, пошла в спальню – одеться.

В маленькой спальне казалось теплее. Хотя из окна дуло: финские стеклопакеты пропускали российский ветер.

Снег за окном перестал идти. Светлый воздух заполнил, залил пространство двора, укутал его и приглушил звуки скребков появившихся дворников. Сквозь расплывчатый туман раннего зимнего утра пробивался желтый свет кухонных окон в доме напротив. Люди вставали и начинали день.

Даша поежилась. Она не хотела начинать день.

В большой гостиной стояли два мольберта и прислоненный к стене широкий пустой квадрат из некрашеного дерева в ее рост. На расстеленном пластике на полу были навалены мотки ниток, ржавая, подобранная на улице, проволока, крупные гайки и куски ломаного металла. Отдельно на краю пластика были сложены руки, ноги и головы детских кукол: некоторые со все еще приклеенными волосами, другие же лишились волос в ходе трудной кукольной жизни. Рядом – аккуратно, в определенном порядке – лежали разных размеров молотки, гвозди, отвертки, шурупы, найденная у чужого гаража кривая доска в интересных разломах и главный инструмент художника – клей COSMO CA-500.200: он клеил все. Раньше при создании композиций Даша не могла приклеить пластик к железу, теперь могла. Приклеивала. Только нужно было работать в резиновых перчатках, иначе кожа сойдет.

– Любовь – вирус, – повторила Даша. Засмеялась: – Не хочу заболеть. Хочу заболеть.

В противоположном углу гостиной – у жалобно вздыхающей батареи – стояла маленькая, тщательно вычищенная клетка. Клетка была пуста. Даша старалась на нее не смотреть.

Она села на пол рядом с разложенными на пластике предметами, которым предстояло воссоздать блуждающий, прячущийся в ее сознании образ, и долго глядела на них. Затем встала, пошла на кухню и принесла пакет с мусором. Надела одноразовые перчатки, развязала пакет и выбрала оттуда морковные очистки и огрызок яблока.

– Любовь начинается с мусора.

Даша расположила огрызок в центре деревянного квадрата и залакировала его лаком, предохраняющим от разложения. Приклеила. Затем окрутила пространство вокруг проволокой, придав ей форму сердца с шипами из маленьких скрепок. Выбрала лысую кукольную головку с голубыми незакрывающимися глазами и прибила в левом углу будущего панно. На головку Даша наклеила морковные очистки – развевающиеся оранжевые волосы. Залакировала. Отошла.

Пустота квадрата дерева перед ней обрастала деталями, начинала жить смыслом. Пустота квадрата неба за окном девятого этажа оставалась пустотой: на небо никто ничего не прибивал и не наклеивал; лишь, неведомо куда, плыли расползающиеся в клочья облака.

– Птицы не летают за моим окном. – Даша привыкла говорить сама с собой во время работы. – Живу в космосе. Вакуум вокруг.

Она долго работала, оживляя коллаж осколками и обломками когда-то целых предметов, согревая комнату своим дыханием.

В конце Даша воткнула в огрызок яблока посреди проволочного сердца большую тонкую острую щепку, отколотую от старой занозистой доски.

Отошла. Посмотрела.

Получилась примитивистская, статичная, почти детская композиция с ясным сообщением: любовь – жуткая вещь. Теперь ее нужно было сделать художественным произведением – внести взрослое мастерство, оживить другими смыслами, подтекстом.

Даша закрыла глаза, сожмурилась, затем резко открыла, чтобы проверить впечатление от созданного: можно начинать.

Загрузка...