Звонок застиг Александра Летуара в момент, когда он третий раз за ночь пытался подвергнуть супругу своего директора утонченным истязаниям и она наконец готова была сдаться на милость победителя, в подтверждение своей доброй воли приступая к многообещающим приготовлениям.
Директорская жена улетучилась, и взору вырванного из сладкого сна Летуара предстала унылая действительность: беспорядок, растрескавшийся потолок, выцветшие обои, полная вонючих окурков пепельница и остановившиеся стенные часы.
Летуар разразился ругательствами, в коих к имени Господа присовокупил дома терпимости. Звонок раздался снова, и Летуар высказал пожелание, чтобы сам Вельзевул предался со звонящим противоестественному занятию. Но потом, вспомнив, что сегодня суббота, он понял, что звонит не кто иной, как служанка, а на нее не польстится даже не особенно разборчивый дьявол.
Скривившись, он встал, одной рукой нашарил стоптанные шлепанцы, другой — очки, накинул халат и пошел открывать.
— Доброе утро, господин Летуар. Как дела?
Летуар промямлил что-то, предаваясь размышлениям о том, сколь многозначно слово «женщина». Он не переставал изумляться: как так получается, что этот термин с равным успехом приложим и к этой Жоржетте Лариго, и к супруге его директора?
Войдя, Жоржетта направилась на кухню. Она являлась по субботам утром вот уже два месяца. И вот уже два месяца по субботам утром, впуская ее, Летуар машинально раздевал ее глазами — уж так привык он поступать со всеми женщинами, попадавшими в его поле зрения. Решительно, нет: здесь делать нечего. Ее ноги созданы, похоже, исключительно для того, чтобы ходить. Ягодицы также являли собой нечто плоско утилитарное. Тощие груди не вдохновляли. Что касается головы (каковую у женщин он в любом случае рассматривал как отросток второстепенной значимости), то и на ней все было сугубо функционально. Вся же совокупность — не красивее и не уродливее кухонного электрического комбайна — охоту к критике отбивала столь же бесповоротно, сколь и охоту в прямом смысле этого слова — даже у мужчины, свободного от предрассудков и всегда расположенного отыскать в любой женщине что-то привлекательное.
А ведь Жоржетте едва исполнилось сорок! «Прекрасный возраст для женщины! — мысленно скрежеща зубами, думал Летуар. — Возраст, в котором сексуальный расцвет обогащен опытом. Вот уж не повезло мне! Будь эта швабра хоть чуток поаппетитнее, я бы занимался с ней любовью, а она занималась бы моим хозяйством — к обоюдному, так сказать, удовольствию. Мне не пришлось бы оплачивать ее социальное страхование и таскаться по бабам, что дало бы существенную экономию. Не говоря уж о пользе для души и тела. Для сластолюбца воздержание пагубно».
Жоржетта между тем вернулась из кухни. Она успела снять пальто, облачиться в блузу в красную и синюю клеточку, переобуться в тапочки и повязать на голову розовую косынку.
Летуару же грезились субретки в мини-юбках, в черных чулках, в туфлях на шпильках и со щедрым декольте. У него, как обычно, зачесались руки выставить Жоржетту за дверь. И, как обычно, он от этого воздержался: с его вечным невезением по женской части у него были все шансы нарваться на еще более страшную уродину, променять шило на мыло. И лишиться даже того немногого, что он имел. Потому что работа у Жоржетты спорится, этого у нее не отнимешь. Так что если во всем искать и светлую сторону, стоит согласиться, что трудолюбие и чистоплотность — не самые бесполезные качества для служанки.
— Я могу прибрать в спальне?
— Валяйте.
«Будь я материалистом, в слове „служанка“ главным для меня был бы корень. Мне же в нем явственнее всего слышится окончание женского рода. Несомненное доказательство того, что я идеалист».
Так размышлял Летуар, готовя себе завтрак. Чашка повторяла округлость женской груди. Длинный фаллос ножа вонзился в податливую мякоть хлеба. Молоко поднялось белой пеной. Летуар выключил газ и предался сладостным мечтаниям о том, как он проведет сегодняшний вечер.
У каждой свои достоинства и недостатки. Белокурая Бетти — профессионалка высокого класса, но на языке у нее одни деньги. У грузчицы — самый монументальный круп на бульваре Батиньоль, но у нее что-то посвистывает при каждом выдохе. Длинноносая славится одной своей штукой, которая просто-таки сводит с ума, но у нее всегда такой донельзя скучающий вид. Лолотта и Пепе работают дуэтом, и обе на редкость изобретательны, но обладают досадной склонностью прыскать со смеху в самый неподходящий для этого момент.
Так размышлял Летуар, макая в обжигающий кофе свой длинный и твердый круассан, когда в дверь вдруг зазвонили.
Поначалу он решил, что это почтальон. Но почтальон всегда звонит дважды, а сейчас звонок надрывался многократными нетерпеливыми трелями.
Летуар положил свой враз обмякший круассан на стол. Звонок явно не сулил ничего хорошего.
С тряпкой в руке на пороге возникла Жоржетта, с бесстрастностью вокзального информатора объявила, что кто-то звонит в дверь, и замерла в ожидании дальнейших указаний.
— Сходите взгляните, кто там.
Пока она удалялась, глаза Летуара по собственной инициативе и повинуясь стойкому условному рефлексу устремились на те части ее ходильных приспособлений, что выступали из-под клетчатого передника, но сам Летуар остался недвижим, напряжен и обращен в слух.
Он услышал, как Жоржетта отворила дверь и мужской голос осведомился, дома ли господин Летуар. Голос был знакомый, и Летуар ощутил, как его досада перерастает в тревогу.
— Он дома, — ответила Жоржетта, — но не одет.
— Оденется позже. У меня к нему разговор.
Дверь захлопнулась: Жоржетта впустила посетителя. Летуар почувствовал, что сбываются его худшие опасения. Он с горечью подумал о превратностях судьбы и о хрупкости счастливых мгновений: минуту назад он думал исключительно о любви, о ее забавах и радостях, а теперь непрерывным потоком извергает адреналин.
Неохотно поднявшись, он придал лицу выражение безукоризненной честности и побрел навстречу гостю.
Встреча состоялась в присутствии Жоржетты в его небольшой гостиной. Улучив момент, пока вошедший снимал шляпу и клал ее на стол, Летуар ногой запихнул под диван последний номер «Парижского алькова», валявшийся на полу и во всей красе многокрасочной печати демонстрировавшей прелести несравненной Магды (коими благодаря приложенным к журналу двухцветным очкам можно было любоваться и в рельефном изображении).
— Дорогой господин Гродьё! — протянув руку, преувеличенно любезно воскликнул Летуар, — вы здесь, у меня? В субботу утром? Чем я обязан этому удовольствию? Простите мой вид, но…
— Знаю, час ранний, — отрезал гость. — Но мне необходимо было увидеть вас как можно раньше.
Он сделал вид, что не заметил протянутой руки. Говорил он со значением, опустив глаза долу. Летуар почувствовал, как улетучивается последняя надежда на то, что его опасения окажутся беспочвенными. Тем не менее он решил притворяться до конца:
— Неужели это так срочно? Ничего не понимаю! Когда мы вчера вечером прощались в агентстве…
— Когда мы вчера вечером прощались в агентстве, я еще не…
Гродьё запнулся, кашлянул и деликатно указал глазами на Жоржетту, с благожелательным интересом внимавшую их разговору.
— А?.. Ах да, Жоржетта, сходите за продуктами!
— Прямо сейчас? — удивилась Жоржетта.
— Не-мед-лен-но.
— А что купить? У вас есть все: молоко, масло сливочное и постное, уксус, корнишоны, горчица…
Ответ на мгновение обескуражил Летуара. Он действительно ни в чем не нуждался, тем более что обедал и ужинал всегда в кафе самообслуживания на Больших Бульварах, где его ненасытному взору беспрепятственно открывался вид на ножки тамошней кассирши.
— Принесите… э-э… соус «Бешамель» в тюбике.
— А что, есть и такой?
— Да-да, но он очень редко бывает. Ищите во всех магазинах!
— Боюсь, это займет много времени. В вашем предместье все лавки черт-те где!
— Можете не торопиться.
— Тогда я возьму ключ, чтобы не беспокоить вас, когда вернусь?
— Да. Он в двери. Ну, идите же!..
— И халат снимать не буду. Надену пальто прямо поверх: быстрее обернусь.
— Да-да, конечно.
Гродьё дожидался ухода Жоржетты молча, упорно не сводя глаз с носков своих ботинок. Летуар, исподтишка наблюдая за ним, думал, что ему всегда следовало бы опасаться этого высокопарного кретина, который на его памяти ни разу даже не оглянулся на женщину. За Жоржеттой захлопнулась дверь.
— …Когда мы вчера вечером прощались в агентстве, я еще не проверял содержимое сейфа.
Итак, вот оно. Случилось самое худшее. Только сейчас, по степени овладевшего им смятения, Летуар смог оценить, сколь безрассудно он до этой минуты уповал на чудо.
— Так вы его проверили? — пролепетал он.
— Ну да. Внеплановая проверка. Вам не повезло, Летуар. Я и не знал, что вы так остро нуждаетесь в деньгах. Впрочем, содержать такой особняк, как у вас, да еще с садом… Вы приобрели его совсем недавно, не правда ли?
— Позвольте, уж не намекаете ли вы, что…
— В агентстве лишь три человека имеют доступ к сейфу: господин директор, вы и я. Господин директор уже неделю как за границей и вернется лишь на будущей неделе. Что касается меня, то я знаю наверняка, что мне не в чем себя упрекнуть…
— Мне тоже! — вскричал Летуар, с прискорбием отдавая себе отчет, что его протест звучит не менее фальшиво, чем очередное правительственное опровержение.
— Послушайте, не надо усложнять мне задачу, — сказал Гродьё. — Я и так уже провел бессонную ночь, решая, не следует ли без промедления доложить о вас президенту компании? Но в таких делах с ним шутки плохи: он не из тех, кто отказывается от судебного преследования, довольствуясь увольнением. Он из тех, кто предает виновного в руки правосудия. Доложить ему о вас — предательски, за вашей спиной, без предупреждения — это выше моих сил. Вот я и решил Дать вам шанс…
Гродьё выдержал паузу. Летуар, который с первых слов коллеги затаил дыхание, смог наконец вздохнуть свободнее.
— Летуар, — драматическим тоном воззвал Гродьё, — верните мне эти деньги. Давайте договоримся, что это была минутная слабость, и забудем об этом. Иначе…
— Иначе что?
— Иначе я прямо от вас направляюсь к президенту Ребиньюлю и ставлю его в известность о пропаже из сейфа агентства (…) франков[13].
— Вы не сделаете этого, дорогой коллега! — воскликнул Летуар, про себя подумав, что этот мрачный болван как раз вполне на это способен.
Впрочем, Гродьё и сам поспешил его заверить:
— Непременно сделаю! Это вопрос принципа! Летуар, явите добрую волю, верните эти деньги!
Летуар разглядывал длинный и узкий лоб Гродьё, его орлиный нос, широко расставленные глаза, всю эту физиономию добропорядочного супруга, добропорядочного отца, добропорядочного гражданина, не обремененного страстями и пороками. Он спрашивал себя: да возможно ли, Господи, так закоснеть в своей честности, в своем супружестве, в своем отцовстве, в своей гражданственности и в своей нравственности, чтобы подобно Гродьё всерьез полагать, будто он, Летуар, запустил руку в сейф с целью обложить деньги про запас; чтобы ни на миг не заподозрить, что от этой суммы осталась от силы четверть: основная ее часть, пройдя через руки Лолотты, Пепе, Белокурой Бетти, Грузчицы и Длинноносой, влилась в национальную систему денежного обращения.
— Дорогой коллега, — вкрадчиво произнес он, — если я не ошибаюсь, вас ведь никто не уполномочивал проверять содержимое сейфа до возвращения директора нашего агентства, не правда ли? Таким образом, эта проверка, которую вы сами же назвали внеплановой, может рассматриваться как чисто личная инициатива?
— Совершенно верно…
— В таком случае не могли бы вы потерпеть до возвращения нашего директора, вроде как… э-э… ну, как если бы вы ничего не заметили?
Гродьё устремил на Летуара свой тусклый взгляд, который никогда не оживляла даже искорка сладострастия, и изрек:
— Это невозможно.
— Вот как?
— Зная о происшедшем, я уже не могу вести себя так, как если бы ни о чем не знал. Молчать после того, как наша встреча состоялась, означало бы стать вашим сообщником. Это означало бы проявить нелояльность по отношению к руководству, по отношению к близким, по отношению к себе самому! У меня есть жена, да, Летуар! У меня есть дети, да, Летуар! У меня есть совесть, да, Летуар!
— И со всем тем, что у вас есть, вы без колебаний донесете на меня господину Ребиньюлю, прекрасно зная, что он в свою очередь без колебаний предаст меня в руки правосудия?
— Это мой долг, Летуар.
«С самых юных лет, — подумал Летуар, — я не доверял чувству долга, которое не считается ни с какими жертвами. И я был прав: еще чуть-чуть, и я сам стану жертвой долга этого остолопа!»
— Но если господин Ребиньюль предаст меня в руки правосудия, — терпеливо продолжал он, — я рискую угодить в тюрьму, вам это известно?
— Если вы оступились впервые, то вам, возможно, дадут отсрочку приговора.
— Но до суда я буду под арестом!
— Вполне вероятно.
— Мне не позволят оставаться на свободе до тех пор, пока не дойдет очередь до рассмотрения моего дела! Это может тянуться много месяцев…
— А то и лет, — подтвердил Гродьё. — Правосудие во Франции медлительно. Зато неподкупно.
— Так что дадут мне отсрочку или нет, я буду месяцами, а то и годами гнить за решеткой.
— Это не смертельно.
Без баб-то не смертельно? Без баб?! Месяцы, а то и годы без запаха женщины! Без ласкающего глаза зрелища бесчисленных пар ножек в чулках под загар, в чулках в сеточку, в чулках с рисунком, в чулках с блестками, которые благодаря моде на мини-юбки превращают тротуары города в гигантские подмостки мюзик-холла «Консер-Майоль», напоминая Летуару райский ад его юношеских увлечений. Месяцы, а то и годы без возможности утолить с Белокурой Бетти или с Грузчицей свою всепоглощающую и непрестанно растущую жажду. Месяцы, а то и годы без возможности погладить чью-то лодыжку в нейлоновых бликах, расстегнуть чей-то лифчик…
От ужаса у него заледенела спина. Ему не разрешат даже выписывать «Парижский альков». Мир без женщин — ни из плоти и крови, ни на снимках. Да он загнется.
— Итак?
Голос Гродьё вырвал его из кошмара. Вздрогнув, Летуар растерянно повторил:
— Итак?
— Что вы решили?
— Это ваше последнее слово: деньги сейчас же или доклад господину Ребиньюлю? Третьего не дано?
— Боюсь, что третьего действительно не дано.
— Вы… и в самом деле не можете потерпеть… скажем, каких-то два-три дня? Вы же понимаете, что в мои планы с самого начала входило возместить взятое и я…
— Не утруждайте себя. Деньги при вас?
— Э-э… Конечно же, при мне! Конечно же! Что за вопрос!.. Но… э-э… какие гарантии, что вы никого не посвятили в курс дела? Что эта история не дойдет до ушей господина Ребиньюля?
— Об этом не знает никто, кроме вас и меня.
— Вы могли просто так, походя, упомянуть в разговоре с приятелем или там с женой: «Вот, иду к этому подлецу Летуару, который запустил лапу в сейф…» Нет?
— Я ни с кем о вас не говорил. Никто даже не знает, что я пошел к вам.
— Вы даете слово?
— Даю.
Летуар не стал настаивать: слово Гродьё отлито из бронзы.
— Так, хорошо! Отлично! Сидите здесь! Одну секундочку, я схожу за деньгами.
Он поспешил в спальню, открыл ящик столика…
Когда он вернулся в гостиную, держа правую руку в кармане, Гродьё по-прежнему рассматривал носки своих ботинок. Летуар вытащил руку из кармана. Гродьё, встрепенувшись, вскричал:
— Эй! Что вы делаете? Что это такое?
— То самое третье, которое все-таки дано, если мне будет позволено так выразиться… — объяснил Летуар, разряжая обойму в сослуживца.
Гродьё, не пикнув, повалился на пол. Поглядев на него, Летуар пришел к выводу, что мертвый он выглядит еще глупее, чем живой.
В особняк Александра Летуара Жоржетта возвращалась злая и недовольная: она сбила ноги.
Она обегала все ближайшие продуктовые магазины, начиная с процветающих заведений с многочисленными отделами и кончая крохотными лавчонками на грани разорения. Просьба продать тюбик соуса «Бешамель» наталкивалась на самые разнообразные ответы. В «Униценах» (где сбивали цены) продавец в сторону заметил, что такие вот покупатели сбивают его с панталыку. В «Моноценах» (где набивали цены) ей сообщили, что искомое у них было и непременно будет еще, но вот в данный момент отсутствует В магазине «Годийе и сыновья» (который забивали своими ценами два вышеупомянутых заведения) хозяин посоветовал ей дождаться вступления в Общий рынок Великобритании.
Короче, она возвращалась со сбитыми ногами и пустыми руками.
Войдя в дом и закрыв за собой дверь, она объявила:
— Все ноги сбила!.. Больше часа таскаюсь! И вдобавок без толку!
Тут она осознала, что вокруг царит тишина. Она заглянула в дверь гостиной: никого. Однако гость господина Летуара до сих пор не ушел: на столе по-прежнему лежала его шляпа. Кроме того, ковер чем-то залили, а потом тщательно замыли. Жоржетта немало тому подивилась: не в привычках господина Летуара убирать там, где он насвинячил. Скорее его можно назвать закоренелым неряхой. Впрочем, при всей своей неряшливости он, по существу, не такой уж плохой, если не считать его раздражающей манеры при разговоре смотреть вам не в глаза, а на ноги.
Жоржетта зашла в спальню и в кухню: никого.
— Куда они подевались? Может, вышли в сад?
Она выглянула в окно кухни и, действительно, обнаружила в углу сада, за яблоней, господина Летуара. Он был один и утрамбовывал свежевскопанную землю лопатой.
Жоржетта решила, что может, не помешав ему в сем сельскохозяйственном занятии, сообщить об отрицательном результате своей охоты за соусом.
Господин Летуар был так поглощен работой, что не услышал, как она подошла. Когда она за самой его спиной громко объявила, что сбила ноги, он взвился как ужаленный, выронил из рук лопату и скачком повернулся к ней:
— А? Что?
Увидев Жоржетту, он несколько успокоился и с облегчением протянул:
— А! Это вы?
— Я вас напугала?
Растянув губы, он издал нечто наподобие цыплячьего писка, который, видимо, должен был означать, что вопрос представляется ему смешным:
— Напугали? Меня? Какая чушь!
Он обернулся подобрать лопату, но дважды ронял ее, прежде чем ему это удалось.
— Садовничаете?
— Да, я…
Жоржетта отметила, что в этот раз на ноги ей он смотрел не больше, чем в глаза. Его взгляд перепархивал с земли на лопату, с лопаты на яблоню, с яблони на небо, с неба на землю и так далее.
— Я сажал картошку.
— Сажать картошку в домашнем халате в такое время года вредно для здоровья.
— Знаете, как это бывает, Жоржетта: вдруг накатит желание посадить картошку, и до того невтерпеж, что и одеться некогда…
— Понятное дело! Но в такую погоду того и гляди промокнешь до нитки! Да, я так и не нашла соуса «Бешамель» в тюбике.
— Не нашли чего?.. Ах, да. Ну что ж. Вы можете продолжать уборку.
— Тот господин ушел?
— Да.
— Вы очень скоро увидите его снова.
— Почему? — дернулся Летуар. — Почему вы так думаете?
— Он забыл шляпу.
Ошеломленный, Летуар машинально повторил:
— Шляпу!
— Забыть шляпу! — прыснула Жоржетта, — это ж каким надо быть рассеянным! Да он того и гляди забудет дышать!.. Забыть шляпу, надо же!
— Ладно! Хватит об этом. Я положу ее куда-нибудь и отдам ему, когда он вернется, вот и все!
— А ковер? Бьюсь об заклад: он и ковер изгадил!
— Ковер?.. Да-да, это он.
— Не надо было замывать, господин Летуар. Я бы сама! Это, в конце концов, моя обязанность!
— Этот господин… э-э… опрокинул бокал вина… Бокал красного вина, которым я его угощал… Он очень сконфузился и настоял на том, чтобы убрать за собой самому, прежде чем уйти.
— Пачкает ковры, забывает шляпы… Вы не находите его странным? Мне он сразу, как вошел, показался немного чудным.
— Да нет, он просто смутился при виде вас.
— Чем же, интересно, я могла его смутить?
— Он пришел посоветоваться со мной по конфиденциальному делу и рассчитывал, что я буду один. Ваше присутствие его смутило. Вот почему он стал таким нервным и рассеянным: он очень боялся, как бы вы не рассказали о его приходе.
— Рассказала? Но кому?
— Откуда мне знать? Да кому угодно! Перед тем как уйти, он настойчиво просил меня взять с вас обещание, что вы будете молчать.
Летуар приставил лопату к стене и торжественным тоном добавил:
— Так могу я на вас рассчитывать?
Жоржетта шагнула вперед, и Летуар содрогнулся, увидев, что она остановилась у самого края вскопанной земли.
— Я, господин Летуар, — сказала она, — исхожу из того принципа, что умение держать язык за зубами при моей работе просто необходимо. Если начать рассказывать о чем ни попадя кому ни попадя, об одних — другим и всем — обо всём, то до чего же мы докатимся?..
— Хорошо, хорошо! — кивнул Летуар, направляясь к дому — не только чтобы увести Жоржетту от свежевскопанной земли, но и потому, что начался дождь.
Жоржетта, поспевая за ним, продолжала:
— Вы просто не представляете, сколько всего можно узнать, когда ходишь по домам убираться! Редко когда бывает, чтобы людям вроде нас с вами, на вид вполне порядочным, честным и прочее, нечего было скрывать! Расскажи я вам, вы бы просто не поверили! Да вот хотя бы три дня назад…
Летуар ее не слушал. Пройдя первым в кухню, он размышлял над сложившейся ситуацией и пытался прозреть будущее. Вот ход его мыслей:
«Остается надеяться, что эта идиотка будет помалкивать. Не могу же я прикончить и ее! На сегодня глупостей хватит! Что это на меня нашло? Какого я свалял дурака! Рисковал лишь небольшим сроком заключения, а теперь надо мной дамокловым мечом нависла гильотина. Да, гильотина! Ведь во Франции до сих пор гильотинируют! Отмена смертной казни — свершившийся факт во всех цивилизованных странах, но не во Франции![14] Вопрос этот время от времени поднимается, но дальше разговоров дело не идет. Правительству наплевать, парламенту тоже. И все потому, что приговоренные к смерти как контингент избирателей не представляют особого интереса. И потому, что слишком много французов все еще являются приверженцами смертной казни. Вот уж воистину: чтобы быть приверженцем смертной казни, надо не иметь за душой ни одного убитого!»
Летуар мысленно перевел дыхание и мысленно же продолжал:
«Но не стоит отчаиваться. Попытаемся хладнокровно представить себе дальнейший ход событий: как только будет заявлено об исчезновении Гродьё, полиция начнет расследование, придут к нему домой и на службу. Естественно, сразу же обнаружится недостача. Сопоставление фактов, логический вывод: в недостаче повинен Гродьё, вот он и смылся. Смотри-ка! Да ведь мне только того и нужно!.. Да, но погоди радоваться! Все пойдет хорошо, но только первое время. С полицией надо держать ухо востро. Насколько я знаю ее повадки, она начнет копать глубже, сунет нос в частную жизнь Гродьё. И что же она обнаружит? Да ничего! Разве можно обнаружить что-либо за этим болваном: щепетильная честность, безупречная мораль, аскетические нравы, ни женщин, ни тайных пороков — ничего. И что тогда? А тогда полиция с ее фонтанирующим воображением выдвинет другую гипотезу: что, если в недостаче повинен кто-то другой? А честный Гродьё это обнаружил? А этот кто-то обнаружил, что Гродьё это обнаружил? Разве не устранил бы он тогда Гродьё как помеху? И кто же еще, кроме Гродьё, имел доступ к сейфу в отсутствие директора? Его коллега, господин Летуар. И завертелось расследование в отношении господина Летуара. Он-де живет не по средствам, этот господин Летуар! Он не чурается женщин, этот господин Летуар! Но с его-то рожей они должны влетать ему в копеечку! И пошло, и поехало… Просеют сквозь сито мой дом, мой сад, и я влип! Следовательно, чтобы я мог выкарабкаться, полиция не должна установить ни малейшей связи между исчезновением Гродьё и недостачей. Значит, у меня только один выход: покрыть недостачу. И как можно быстрее. Но чем ее покрыть? Где взять деньги? Где взять деньги? Где взять деньги?»
— Дорого бы она дала!
До Летуара дошло, что все то время, пока он размышлял, Жоржетта не прекращала говорить.
— Кто? — спросил он. — Кто дорого бы дал?
— О, я специально не подслушивала! — запротестовала Жоржетта, — вы меня знаете, это не в моих привычках. Но она разговаривала по телефону с подругой аккурат из соседней комнаты. Должно быть, думала, что я на кухне, а я была еще в коридоре. И вот что она сказала, слово в слово: «Дорого бы я дала за то, чтобы не иметь на совести подобных глупостей…»
— Но кто дорого бы дал?
— Да та самая женщина, кто ж еще?
— Какая женщина?
— Ну, та, о которой я толкую, к которой хожу убираться по четвергам: мадемуазель Мартеллье!
— И за что она бы дорого дала, эта мадемуазель Мартеллье?
— Я же вам только что говорила! За то, чтобы всего этого никогда не было.
— Чего не было?
— Что несовершеннолетней она танцевала.
— Только и всего? — хмыкнул Летуар. — Что же тут позорного?
Он смутно надеялся, что в последнюю минуту его спасет какое-то чудо и с неба через посредство этой безмозглой дуры, в полном соответствии с волнующими легендами былых времен превратившейся в добрую фею, к его ногам упадет небольшой кус манны. Но чудес, решительно, не бывает на свете, и небо зияло пустотой.
— Может, она танцевала голой? — спросил он, не столько цепляясь за остатки надежды, сколько следуя естественному ходу своего воображения.
О голых женщинах он не думал с тех пор, как покончил с завтраком, и это воздержание начинало его тяготить. Он предался всевозможным мулен-ружевским, фоли-бержерным, казино-паризьенным и прочим стриптизованным мечтаниям.
— О нет, — воскликнула Жоржетта, — насколько я поняла, она занималась серьезным танцем: балетом, что ли…
Видения улетучились. К балеринам и к манекенщицам Летуар питал одинаковое отвращение: не мог простить им большие ступни и впалую грудь.
— Не припомню, какого цвета, — добавила Жоржетта. — Пойду дальше убираться у вас в комнате.
Летуар, уже направившийся было в ванную, по инерции сделал еще шаг и вдруг остановился. Резко повернувшись, он подошел к Жоржетте.
— Не помните цвета чего?
— Балета, чего ж еще?
— А, так он был цветной? Не розовый ли[15]?
— Розовый? Ну да, розовый, как же я запамятовала! Так вы разбираетесь в танцах?
— Значит, до совершеннолетия эта мадемуазель Мартеллье принимала участие в подобном балете? Вы в этом уверены?
— Ну да! Судя по тому, что она говорила по телефону подруге, наверняка тоже бывшей балерине. Она говорила тихо, но я была прямо за стеной. Еще она говорила, что если бы об этом, не приведи Господь, прослышал господин Жорж, он бы сей же момент ее бросил. Господин Жорж — это ее жених. Бедняжка! Уж как она его любит! Да она бы помешалась с горя!
С трудом умеряя биение сердца, Летуар присел на диван, под которым возлежал «Парижский альков» с прелестницей Магдой.
— Быть может, она не так уж любит его, как утверждает? — деланно безразличным тоном спросил он. — Быть может, она собирается выйти за него ради выгоды? Если у нее нет денег…
Жоржетта стала живым олицетворением негодующего отрицания, до того энергичного она принялась трясти руками, плечами и головой:
— Ради выгоды? Это она-то? Нет денег — это у нее-то? Сразу видать, что вы ее не знаете! Такая милая, такая серьезная, такая работящая, такая способная дама! Уж на жизнь-то она зарабатывает, да еще как неплохо, можете мне поверить! Не говоря уже о том, что она наверняка отложила кое-что про запас с той поры, когда была танцовщицей…
— Несколько лет назад, — молвил Летуар, устремив глаза в потолок, — знавал я одну мадемуазель Мартеллье — она работала педикюршей в девятнадцатом округе, на улице Поля Леото[16]. Было бы забавно, если бы…
— Нет, это точно другая: моя мадемуазель Мартеллье живет на улице Марселя Эме, в восемнадцатом округе. И занимается она не ногами, а супругами.
— Вот как? И что же она с ними делает?
— Когда они не могут договориться промеж себя, то приходят к ней, и она их мирит. А если судить по тому, сколько у ней бывает народу, то среди супругов договориться промеж себя не может тьма тьмущая!
— Замечательное у нее ремесло! — с серьезной миной заметил Летуар.
— О да! Но тут как в моем: нужно уметь держать язык за зубами. Столько узнаёшь всяких секретов, что, если не умеешь помалкивать, можешь причинить многим людям неприятности.
— Это верно, Жоржетта. А теперь, пожалуйста, вернитесь к уборке моей спальни… Мне надо поработать. Кстати, пока вы не ушли, подайте-ка мне телефонный справочник…
Он подождал, пока Жоржетта выйдет, принялся лихорадочно перелистывать справочник и испустил удовлетворенный вздох, когда на странице 244 во 2-й колонке прочел 34-ю сверху фамилию:
МАРТЕЛЛЬЕ м-ль Ф., брачн. конс, ул. Марселя Эме, 44, т. 706–96–69
Он записал адрес и телефон на клочке бумаги шариковой ручкой, украшенной цветными фотографиями двух прелестниц в купальниках. Стоило перевернуть ручку, как купальники волшебным образом исчезали и юные нимфы представали во всей своей курчавоволосой наготе, запрещенной к фотографированию на территории страны. Летуару приходилось терпеть тесноту туристских групп, чтобы привозить себе шариковые ручки из Копенгагена и Стамбула.
Он удостоверился, что Жоржетта, закрытая в спальне, занята с пылесосом и оттого глуха к внешним звукам, после чего снял трубку телефона, набрал номер и принялся ждать ответа, мечтательно забавляясь раздеванием и одеванием озорных купальщиц.
Александр Летуар вышел из своего особняка в Аньере сразу после ухода Жоржетты, незадолго до полудня, и направил свои стопы в Париж. Пообедал он в привычном кафе самообслуживания, но ввиду некоторой нервозности панорама ног кассирши не принесла ему обычного удовольствия.
Выйдя из кафе, он непривычно рассеянным взглядом окинул афиши, которые превращали стены в гигантские страницы «Парижского алькова»: гигантские пары ног, демонстрирующие пояс-трусики на гигантских бедрах, гигантские груди, рекламирующие гигантские бюстгальтеры, гигантские животы, гигантские корсеты, гигантские крупы, гигантские пупки и гигантские фильмы, призванные разоблачать всю гнусность эротической рекламы. Итак, игнорируя прелести афиш и более натуральные — встречных женщин, Летуар размышлял:
«Величайшая глупость — закопать Гродьё в своем собственном саду. Мне следовало бы завернуть его в покрывало, припрятать где-нибудь в углу сада, а ночью вывезти подальше! Да, но легко сказать — припрятать! Припрятать где? А если бы эта идиотка обнаружила его во время уборки? Не мог же я, в самом-то деле, переносить Гродьё из комнаты в комнату по мере того, как она переходила бы по ним со своим пылесосом? А оставить его в глубине сада под простым покрывалом — нет уж, спасибо! Достаточно было бы порыву ветра приподнять уголок, войти соседу, бросить любопытный взгляд… В общем, закопать его было не так и глупо. Да, но по-хорошему стоило бы выкопать труп и избавиться от него: похоронить где-нибудь подальше, утопить, сжечь или растворить. Да, но все это ненадежно. Растворить в чем? В кислоте? В какой конкретно? Сколько ее понадобится и как ее раздобыть? В негашеной извести? Но тюрьмы полны простаков, слишком уверовавших — благодаря дрянным детективным книжонкам — в растворяющую способность негашеной извести. Сжечь? Как? Добрые старые времена Ландрю[18] миновали: водонагреватель и кухонная плита у меня на газу; я едва сумел сжечь его шляпу! Утопить? В Сене? Как трупы ни перевязывай, что к ним ни привязывай, рано или поздно они обязательно всплывут. А себя-то я знаю, я перевяжу его из рук вон плохо: я никогда не умел паковать. Я бабник, а не упаковщик. Значит, перезахоронить его где-нибудь подальше? В Венсеннском лесу? В лесу Сен-Жермен? А полицейские обходы? А как его перевезти?.. И потом, нет. Уж с самим собой надо быть искренним: к чему представлять себе, что я мог бы сделать, если я заранее знаю, что ничего такого не сделаю. Потому что в любом случае первым делом мертвеца пришлось бы выкапывать, а на это я никогда не решусь, что там ни говори. Это придется делать ночью… шорох лопаты в тиши потемок, в бледном свете луны, из земли появляются руки со скрюченными пальцами, лицо с остекленевшими глазами, с открытым ртом, полным земли… О нет. О нет. О нет Я себя знаю, после мне целую неделю снились бы кошмары! Нет! Гродьё останется там, где он есть. Главное — чтобы туда не сунулась полиция».
За время этого мысленного демарша, который, как и большая часть мысленных демаршей, вернул демарширующего в отправную точку, марш наземный привел Летуара к дому 44 по улице Марселя Эме. Зажиточный домик. Табличка золотыми буквами на черном фоне извещала:
ФРАНСУАЗА МАРТЕЛЛЬЕ
Дипломированный психолог.
Брачный консультант 2-й этаж направо
Лифтом Летуар пренебрег: поднялся пешком, дабы укротить расшалившиеся нервы. Еще табличка — уже черные буквы на меди. Летуар позвонил, пытаясь представить себе Франсуазу. По телефону голос был молодой и мелодич… Дверь открылась.
Ноги как палки, серая юбка, деревянные бусы, угловатая физиономия, коротко стриженные волосы. Будто только что сбежала из казенного дома.
— Моя фамилия Юбло, — представился Летуар, пытаясь подавить разочарование, изумление и тревогу. Возможно ли, чтобы подобное существо могло, пусть даже с десяток лет назад, сделать карьеру в розовато-сладострастной хореографии? — Сегодня утром я по телефону договорился о встрече…
— Сюда, пожалуйста, — сказало существо, открывая дверь в маленькую приемную. — Мадемуазель Мартеллье сию минуту примет вас…
Летуар уселся и принялся листать женский журнал. Фотография пациентки, которой вибромассировали ягодичную область, придала его мыслям упруго-мягкую опору: итак, все хорошо, беглянка из казенного дома — всего лишь секретарша. А наличие секретарши указывает на состоятельность работодательницы.
Открылась другая дверь, и появилась пара таких ножек, что Летуар подивился, как каждая из них, сама по себе уже полное совершенство, могла найти другую себе под стать.
— Господин Юбло? Франсуаза Мартеллье, к вашим услугам. Входите, прошу вас.
Летуар поднялся. У него потекли слюнки. Да тут не только ножки! Какая линия бедер и крупа! Какова талия и грудь! И над всем этим в качестве хоть и необязательного, но приятного дополнения — весьма недурная головка с волосами цвета красного дерева и с глазами цвета морской сини.
— Садитесь, — сказала Франсуаза Мартеллье, указывая на кресло. Сама она села за стол. Ножки исчезли из поля зрения Летуара, что позволило ему несколько овладеть собой.
— Итак, господин Юбло, — произнесла она с широкой улыбкой, — по телефону вы просили о срочной встрече. Какие у вас проблемы? Но, во-первых, как давно вы женаты?
— Я не женат, только помолвлен. С одной очаровательной молодой женщиной, умной, серьезной, с прекрасным положением…
— …и она хочет порвать с вами, — заключила Франсуаза Мартеллье тоном самой очевидности, как если бы такой вывод с неизбежностью проистекал из внешности консультируемого.
— Ни в коем случае! — принялся возражать Летуар, — она обожает меня! Напротив, это, видите ли, скорее я готов порвать…
— Но почему же? Раз она умна, серьезна…
— Да, серьезна, но… она не всегда была такой.
— Сколько ей лет?
— Лет двадцать восемь — тридцать…
— Сударь мой, не можете же вы требовать от молодой женщины такого возраста, чтобы она до встречи с вами не узнала жизни! Чтобы она не любила! По меньшей мере один раз! Мы живем уже не в ту эпоху, когда…
— Ну да, ну да. И, смею вас заверить, я придерживаюсь достаточно широких взглядов, чтобы допустить более или менее продолжительную связь. Даже две. Три, на худой конец. Похоже, слишком много мужчин не на шутку увлекаются женщинами! Стоит какой из них им приглянуться, они с ходу обещают ей Жениться. Как можно упрекнуть наивных девушек за то, что они верят им и… э-э… ну, в общем, попадаются на удочку. Но в случае с моей невестой дело вовсе не в этом.
— А в чем же?
— Все гораздо серьезнее…
— Как бы это ни было серьезно, не забывайте, что повинную голову меч не сечет!
— Вот-вот: это так серьезно, что она не решилась ни в чем мне признаться!
— Неужто до такой степени?
Летуар кивнул, склонился к брачному консультанту и вполголоса произнес, глядя ей в глаза:
— Лет десять назад, будучи еще несовершеннолетней, она танцевала в балете…
Летуар прекрасно отдавал себе отчет в том, что, произнося эти слова, он попадает в одну из тех головокружительно-переломных точек, в один из тех упоительных моментов, когда решается все дальнейшее существование, когда бросаешь кости под плеск волн Рубикона.
Долю секунды кости катились. Невыносимая тревога, пароксизмальная и сладострастная. Вперив взгляд в самую глубь синих глаз брачного консультанта, он в то же время видел перед собой череду образов: ее ножки, пленительные очертания ее крупа, Гродьё в сырой земле и гильотина на фоне бледного рассвета.
В следующую долю секунды он решил, что проиграл: с ее стороны не последовало ни малейшей реакции. Полная фригидность.
Секунда истекала. Дипломированный психолог едва заметно дрогнула: взгляд ее как-то сник.
— В балете? — переспросила она слегка севшим голосом.
«Она у меня в руках!» — мысленно возликовал Летуар, вслух продолжая полушептать:
— …ну да, в балете! В розовом — он длился всякий раз столько, сколько живут розы, время утренней зари… нескольких ночей, если вы понимаете, что я имею в виду…
Она отвела взгляд. Последовала длительная пауза. Летуар с благодушным видом ожидал.
— Кто вас… надоумил обратиться ко мне? — наконец спросила брачный консультант.
— Случай, мадемуазель! Самый обыкновенный случай! Если возвратиться к моей печальной истории, вы поймете, что, несмотря на всю широту взглядов, жених не может закрыть глаза на подобное прошлое невесты! Ведь речь идет уже не об обычных связях, не о мелких интрижках, рожденных любовью и хоть как-то освященных сердцем! Речь идет о разнузданности чувств, о непристойных излишествах, о сладострастном блуде, о бесстыдном разврате, о порочной распущенности, о сластолюбивой чувствительности, о животной похотливости, о сексуальной извращенности, о похабном распутстве, об оргиях, содоме, вакханалиях, сатурналиях — и, чтобы не перечислять всего, закончу чистейшим и простейшим пьяным разгулом со всеми его совращениями, наслоениями и растлениями, которые честный человек не может вообразить без содрогания…
— О-о, хватит!
Франсуаза Мартеллье поднялась и, обогнув письменный стол, встала перед Летуаром:
— Как вы узнали? Чего вы добиваетесь?
— Как я узнал — не суть важно. Что касается того, чего я добиваюсь, то, я полагаю, вы об этом уже догадались! — ответил Летуар, чей стиль несколько утяжеляла непосредственная близость такой пары ножек.
— Вы негодяй.
— Нет, я высокоморален. Как там в басне: «Вы плясали? Одобряю. А теперь…»
— У вас нет доказательств.
Ценою неимоверного усилия Летуар оторвался от созерцания собеседницы, откинулся на спинку кресла и предался наблюдению за брачным консультантом уже с низкой точки.
— Может быть, нет, а может, и есть. Если вам хочется рискнуть… Однако я позволю себе привлечь ваше внимание к тому обстоятельству, что на кон поставлена вся ваша личная и профессиональная жизнь. Если об этом узнает ваш добропорядочный жених, ваша добропорядочная клиентура!
— Замолчите!
— Охотно. Но мое молчание — золото…
— Вы считаете меня богаче, чем я есть на самом деле.
— Вы полагаете меня более требовательным, чем я собираюсь быть.
— Сколько?
Летуар мысленно осудил эту манию женщин думать только о деньгах, тогда как большинство мужчин в подобном случае думают и о том, как совместить приятное с полезным. Впрочем, если поразмыслить, женщины правы: дела и чувство лучше не смешивать.
— Как тягостны эти денежные вопросы, — вздохнул он, — но раз мы все равно к этому придем…
Он назвал сумму[19]. Франсуаза так и подскочила:
— Да вы с ума сошли! Это же целое состояние!
— Ну-ну, не будем преувеличивать, но сумма и впрямь немаленькая. Будь она в пределах моих возможностей, я, как вы сами понимаете, никогда бы не позволил себе побеспокоить вас.
— Не думаете же вы, что я держу такие суммы при себе!
— Разумеется, нет! С другой стороны, ни вы, ни я не заинтересованы в операциях с чеками. Так что лучше всего вам будет послезавтра, в понедельник, утречком наведаться в банк и взять там наличные, которые вы отдадите мне в тот же день… Что вы на это скажете?
— А кто гарантирует мне ваше молчание в дальнейшем?
— Сударыня, всякое дело основывается на известном взаимном доверии сторон. Если вы видите вокруг одно лишь мошенничество и ложь, мне вас искренне жаль. Не забывайте слова Расина: «Лишь от незнанья в щедром сердце поселится сомненья червь». Сие означает, что щедрое сердце должно быть доверчивым. А у вас оно щедрое. Их вашего прошлого явствует, что ваша душевная щедрость воистину не знает границ…
— О-о, хватит!
Шантажируемая пришла в сильное возбуждение и принялась мерить шагами комнату, заламывая руки, потом уселась за свой стол и глухо произнесла:
— Приходите в понедельник. Деньги будут.
Летуар покачал головой:
— Нет. Маленькая деталь, последняя — иначе вы сочтете, что я чересчур навязчив. Мне бы не хотелось возвращаться сюда, чтобы попасть на заметку вашей секретарше. Предпочтительнее встретиться на нейтральной почве и в более… э-э… безликом месте. Что вы скажете о музее? Это место одновременно общественное и укромное, культурное и познавательное… — Он поднялся. — Скажем, в понедельник, в два часа, в Лувре, голландский зал, перед «Уроком пения» Нецшера.
Он вышел, оставив брачного консультанта недвижимой, с устремленным на бювар бессмысленным взглядом.
В приемной он встретился со стриженой секретаршей, приветствовавшей его кивком заостренного подбородка, и восторженно поделился с ней:
— Мадемуазель Мартеллье просто бесподобна. До прихода сюда передо мной стояла серьезная проблема, и благодаря ей она уже почти разрешена.
Секретарша расцвела — разумеется, в пределах своих острых и тупых углов.
— А сколько людей все еще не решаются на подобного рода беседы! — сказала она. — Как они не правы! Если перед вами снова встанет проблема того же порядка, не раздумывая обращайтесь к мадемуазель Мартеллье. Разговор с ней всегда как-то утешает, подбадривает…
— Я бы сказал даже — обогащает, — присовокупил Летуар.
На улице наступила реакция. Силы вдруг покинули его, руки задрожали. Еще в восемь часов утра будучи самым заурядным хапугой-служащим, к восьми тридцати он стал разоблаченным хапугой, к восьми сорока пяти — убийцей разоблачителя, к девяти — могильщиком убиенного, а десять минут назад — неотразимым шантажистом: денек выдался насыщенным. Особенно для человека, не привыкшего трудиться по субботам.
Но очень скоро весенний воздух приободрил его, и он оказался во власти великой жажды женщин. Длинноносая наверняка укатила на уик-энд, Белокурая Бетти, должно быть, в провинции с дочуркой, Пепе и Лолотта, видимо, упорхнули в Тулон по случаю возвращения к родным берегам крейсера «Жанна д'Арк». Летуар скорым шагом направился к площади Клиши — рабочему месту Грузчицы, — напевая под нос любимый мотивчик из «Парижской жизни»:
Мне хочется забраться, забраться, забраться
К ней туда аж до сих пор
(два раза).
Кошмар продолжался в вони паркетной мастики. Кошмар, населенный суконщиками и кормилицами. До сих пор ей не доводилось видеть столько суконщиков и кормилиц сразу Она уже начинала испытывать омерзение к этим кормилицам и суконщикам. Суконщики в черных шляпах и с белыми брыжами мерили ее со стен суровым и вместе с тем сладострастным взглядом; кормилицы и сосущие грудь младенцы посылали ей похотливые улыбки. Были тут и омерзительные ветряные мельницы на берегу пруда, и омерзительные блики от оконных витражей на плитках кухонных полов. Омерзительные иностранки, то ли америкашки, то ли англичашки, скользили от кормилиц к суконщикам и от ветряных мельниц к кухням в тишине, населенной иноязычным шушуканьем и поскрипыванием паркета. Омерзительный вездесущий смотритель дремал с одной стороны и прохаживался с другой.
На искомое она набрела случайно: две омерзительные бабенки, утопающие в крахмальных кружевах, разевали рты, а рядом с ними мужик перебирал струны гитары. Медная табличка гласила:
Гаспар Нецшер [1639–1684)
«Урок вокала»
— Поющие женщины, которых вы видите на картине, — это жена и дочь художника. А аккомпанирует им сам художник…
Она вздрогнула и болезненно сжалась. Этот грассирующий голос. Омерзительнейший из Омерзительных. Он стоял рядом с ней, все такой же уродливый на своих коротких ножонках, со своими короткими ручонками, которыми он махал словно мельница лопастями, со своей непомерно большой головой, траченной молью шевелюрой, бегающим взглядом и фальшивой ухмылочкой.
— Нецшер изображал главным образом сценки из общественной жизни и исторические сюжеты, — продолжал он свои пояснения. — И портреты. Во время своего пребывания во Франции написал портреты госпожи Монтеспан и герцога Мэна. Деньги при вас?
— А зачем же я здесь?
— Превосходно. Увы, в Лувре нет лучших работ мастера: знаменитая «Дама, кормящая попугая» — полотно, изумительное по своей завершенности, несмотря на внушительные размеры, — находится в Роттердаме. «Жена художника, кормящая грудью одного из своих детей» — в музее Гааги, где выставлена и моя любимая: «Уснувшая нагая нимфа, застигнутая сатиром». Вся сумма при вас?
— Проверите сами.
— Думаю, что могу доверять вам: ведь превратно понятая бережливость чревата для вас слишком катастрофическими последствиями. Если и существует область, где дешевизна обходится дорого, то это она и есть. Картины Нецшера написаны, конечно, мастерски, но — не знаю, согласитесь ли вы со мной — даже когда он стремится к грациозности, все равно у него выходит несколько холодновато, даже, пожалуй, жестковато, недостает нежности, чувственности, не правда ли?
Он взял ее под локоток. Она резким движением высвободилась и протянула ему конверт:
— Держите, я тороплюсь.
— Какая жалость! А я-то так хотел показать вам все «Уроки пения» — или музыки, — которые можно посмотреть в Лувре: Фрагонара, Поттера, Метсу, Турбурга, Ланкре! Мне бы так хотелось поговорить с вами об «Уроках» Лоренцо Лотто, Бракелера, Ван Хове, Янстеена, Шаве, Мане, Вермеера! Этот сюжет вдохновлял множество художников, особенно в семнадцатом и восемнадцатом веках. Надо сказать, что во времена, когда не были известны ни долгоиграющие пластинки, ни транзисторы, петь учились куда охотнее, чем сегодня. Эту традицию следовало бы продолжить. Никогда не угадаешь, что может пригодиться…
Неиссякаем. Кошмар из кошмаров.
— Так берете вы конверт или нет?
— Раз уж вы так настаиваете… Спасибо.
— А теперь слушайте меня хорошенько: я первый и последний раз пошла на подобную сделку. Вы поняли меня? Последний раз! Прощайте.
Она круто повернулась.
— Ну конечно же, мадемуазель, последний раз! До свиданья… — услышала она за спиной.
Он действительно сказал «до свиданья» или это ей послышалось?
Она покинула зал под насмешливыми взглядами суконщиков и кормилиц. Да, этот кошмар нисколько не походил на тот, что снился ей почти каждую ночь со дня помолвки с Жоржем.
Она на званом ужине. Вокруг полно народу: ее клиенты, ее секретарша, ее приходящая служанка, родные Жоржа. Все медленно прохаживаются в смокингах и вечерних платьях. Внезапно она оказывается голой. Пытается прикрыть основное крохотной салфеткой «клинекс», но та расползается у нее под пальцами, и кто-то дергает ее за руку, громогласно повторяя: «Это не важно, вас и так все знают!» Тут она обнаруживает, что обстановка сменилась: теперь она в одной из тех гостиных, куда так часто и охотно захаживала лет десять назад. Здесь бывший министр и светский доктор, дирижер и пианист из его Оркестра, коммерческий директор и полицейский офицер, прославленный парикмахер и знаменитый художник, французский полковник и американский майор, немецкая певица и итальянская маркиза, а также все ее подружки, среди которых, конечно же, Монетта и Жану, ее соученицы по курсам Помпадур, уговорившие ее принять участие в «изысканных вечеринках». Все, голые, как она, или еще только оголяющиеся, со смехом кричат: «Тебя все знают!» Внезапно она замечает вдалеке Жоржа — он разговаривает со своей матерью в другой маленькой гостиной. Оба застегнуты до подбородка. Жорж смеется. Он весь лучится счастьем. Франсуаза с тревогой ждет мига, когда он обернется в ее сторону, увидит ее. И все поймет. Он выглядит таким счастливым, таким чистым, и… с секунды на секунду!.. Просыпалась она в слезах.
Но хоть просыпалась. На этот же раз сон продолжался. Изобрести такого омерзительного большеголового и короткорукого карлика не под силу никакому ночному кошмару. На такое способна только жизнь — реальная, повседневная. Жизнь вообще способна на все. Как и живущие. Способна на восходы солнца над Акрополем и на землетрясения посреди ночи, на возвышающую любовь и на унижающие желания, на фламандских примитивистов и на наглых шантажистов.
Во власти этих философских размышлений и уподоблений она вышла из Лувра и села в свой автомобиль. Вела она нервно, испепеляя взглядом легион веломотористов, мопедистов и прочей шатии о двух колесах, что пользовалась заторами, чтобы разглядывать во всех подробностях ее ноги. Испепеляемые, даже не начиная обугливаться, продолжали разглядывать, пока не удовлетворяли свое любопытство или пока не загорался зеленый сигнал светофора, — видимо, они полагали, что уж взгляд-то волен проникать туда, куда нет доступа рукам.
Сделав вывод, что все мужчины независимо от возраста, за исключением ее Жоржа, — отвратительные похотливые козлы, Франсуаза втиснулась на улицу Марселя Эме и следующие двадцать минут потратила на поиски свободного и к тому же не грозящего штрафом места, чтобы поставить машину. Когда она смогла наконец вернуться в свой кабинет, ее секретарша, Коринна, которую она ценила весьма высоко, несмотря на ее лесбиянские инстинкты, усугубленные сапфическими наклонностями, начала запускать туда созревших для брачных консультаций разочаровавшихся супругов.
С понимающим взглядом и компетентным видом, но с далеко витающими мыслями Франсуаза выслушала юную супругу, поведавшую ей о внебрачных связях, от которых она не испытывала ни малейшего удовольствия и которым не находила сколько-нибудь разумного объяснения.
Франсуаза машинально объяснила клиентке, что она, скорее всего, задвинула свои внебрачные устремления в подсознание, а к этим унылым связям прибегла как раз для того, чтобы помешать им вновь стать сознательными.
Потом были еще супруг, страдающий от некоммуникабельности со своей супругой, и супружеская пара, пресытившаяся своим супружеством.
К концу дня, раздав всем им надлежащие психологические, моральные и сексуальные советы, Франсуаза, несмотря на то что любила свою профессию, почувствовала, что сыта этим занятием по горло. Закрыв дверь за последним супругом, она отпустила Коринну и вскочила в свою машину, отмахнувшись от нетерпеливо дожидавшегося ее штрафовальщика. Она помчалась по адресу, который никого не касается, на лифте поднялась на пятый этаж и велела служанке-калабрийке доложить о ней хозяйке квартиры.
Означенная хозяйка, сложённая так дивно, что одним своим видом была бы способна не только вывести любого мужчину из коматозного состояния, но и привести его в готовность к немедленному действию, бросилась к Франсуазе и облобызала ее в обе щеки.
— Лапушка, какая ты молодчина, что решила меня навестить! Бог мой, сколько мы уже не виделись! Ну, рассказывай! Что поделываешь? Что привело тебя ко мне?
— Паршивое дело, Жану.
— Вот как?
— Где мы можем поговорить?
Жану громко и отчетливо возвестила:
— Пойдем! Я сейчас покажу тебе мой чудный ансамбль от Живанши…
И увлекла гостью в свою комнату, за дверь.
— Пьер все равно в министерстве.
— А служанка?
— Что — служанка? Она ведь по-французски ни бум-бум.
— Это она так говорит!
— Я в этом уверена: она хоть и калабрийка, но честная.
— Значит, это твой телефон.
— Ну вот, теперь телефон! Слушай, может, начнешь с начала?
— К тебе в последнее время не являлся гость?
— Гость? Какой?
— Мне он представился под явно вымышленной фамилией: Юбло. Она тебе ничего не говорит?
— Нет.
— Гнусный коротышка. С большой головой.
— Ты же знаешь, в мужчинах мне лучше всего запоминается отнюдь не голова.
И Жану залилась гортанным смехом, который перенес Франсуазу лет этак на десять назад.
— Он меня шантажирует, — произнесла Франсуаза.
Как и ожидалось, смех Жану сразу оборвался.
— Нашими…
— Да.
— И что же ему известно?
— По-видимому, все.
— Рассказывай.
Франсуаза принялась рассказывать. Жану закурила сигарету и слушала ее, меряя шагами комнату. Когда Франсуаза закончила, Жану присела на край кровати и с минуту молчала. Потом она подняла голову и сочувственным тоном сказала:
— Тебе не следовало поддаваться ему и платить. Теперь он от тебя не отцепится…
— Если бы только нам удалось понять, как он это узнал, у нас бы был шанс…
— Почему «у нас», лапушка? Я тут, как мне кажется, ни при чем. Судя по твоему рассказу, обо мне он ничего не говорил.
— Раз он знает обо мне, то знает и о тебе.
Жану возразила своей лапушке, что это утверждение более чем спорное:
— И доказательство тому — что он явился к тебе. Не ко мне.
— Очень странно, что все это всплывает после десяти лет полного затишья, — заметила Франсуаза, — и именно после того, как мы поговорили об этом между собой по телефону… Честно говоря, надо было совсем потерять голову, чтобы доверить такое проводам!
— Я была слегка под мухой, вот в чем дело…
— А твою линию не могли прослушивать?
— Лапушка, да ты, видно, начиталась бульварных романов. У Пьера есть свои недостатки, кто же спорит, но у него не отнимешь и достоинств.
Он технократ, но честен; умеет забрать в свои руки немало власти, никогда не обременяя себя ответственностью; он не участвует в заговорах и не берет взяток. С какой бы это стати на его линии установили прослушивание?
— Как знать…
— Тогда пришли бы к Пьеру, а не к тебе.
— А если это Монетта?
— Монетта? Да ведь ты знаешь, полгода назад она вышла замуж за адвоката из Браззавиля. С тех пор как стала конголезкой, она только тем и занимается, что субсидирует сторонников «Black Power»[21] в Соединенных Штатах. Вряд ли она будет рассказывать направо и налево о тех развеселых денечках. Нет, лапочка, не выдумывай лишнего: этот твой молодчик вцепился в тебя. В тебя одну. Так хочешь взглянуть на мой ансамбль от Живанши?
«Да плевать мне на Живанши!» — едва не закричала Франсуаза. Но к чему возмущаться, если это нисколько не повлияет на непреклонность бывшей подруги.
— Спасибо, я тороплюсь, — ответила она. — Я сегодня ужинаю с Жоржем.
— Собираешься ему рассказать? А что, может, он и поймет…
— Не думаю, что он поймет. Я уже и сама себя не понимаю. Это было так… Так грязно…
— Ба! Мы были молоды! И веселились от души!
— Пока, Жану. Прости, что побеспокоила.
— Ну что ты, лапушка, разве это беспокойство? Я всегда рада видеть тебя! Приходи когда захочешь! Вот только…
— Что «вот только»?
— Ты не пойми меня превратно. Но ведь ты знаешь, каков мой Пьер: добрый, совсем не жадный, но педант. Всегда хочет знать, на что уходят деньги, которые он мне дает. Так что, если в один прекрасный день у тебя начнутся денежные затруднения, на меня особенно не рассчитывай. Понимаешь?
— Понимаю.
— Ты хоть не сердишься на меня?
— Конечно, нет.
— Я тебя провожу.
На пороге Жану заключила:
— Главное, лапушка, — не слишком расстраивайся. Ведь это все равно ничего не даст. А рано или поздно все образуется, вот увидишь!
Дверь захлопнулась, и Франсуаза осталась на лестничной площадке с облобызанной щекою и тревожным комком в горле. Да, еще с горечью в сердце, но не чрезмерной, поскольку Франсуаза никогда не питала особых иллюзий насчет Жану — ложились-то на нее в шестнадцатом округе многие, но по-настоящему положиться не мог никто.
Она села в автомобиль и ринулась в уличные заторы, в очередной раз констатируя, что тревога и волнение пробуждают в ней аппетит и похоть.
Она поужинала в обществе Жоржа в одном из ресторанчиков Сен-Жермен-де-Пре, в котором жесткость табуретов компенсировалась мягкостью антрекотов, а низкие потолки — повышенными расценками. Благодаря коптящему пламени поставленных на столы свечей, которые составляли здесь единственное освещение, а также сигаретному дыму, который ввиду тщательно рассчитанного отсутствия вентиляции недвижимо стоял на высоту человеческого роста, лица у всех посетителей имели трупный оттенок. Франсуаза выбрала ресторан с таким расчетом, чтобы ее осунувшееся от переживаний лицо растворилось в окружающей бледноте. И Жорж действительно ничего не заметил.
Глядя на его честную, оснащенную столь же добродетельными очками трапецеидальную физиономию советника-организатора и с умильной скукой слушая, как он разглагольствует о своей деятельности в выражениях типа «отжившие технологии», «будущность предприятия», «необходимость целенаправленных конвергентных шагов», «опасность раздувания аппарата высшего чиновничества при привилегировании определенных функций», она клялась себе, что никогда не откроет ему правду, которая взорвала бы этот столь техноструктурированный мир.
Два часа спустя, у себя дома, в эйфории ласк и по мере того, как Жорж со всей свойственной ему убедительностью раскрывал перед ней преимущества развитой должным образом техноструктуры, она сумела убедить себя, что худшее осталось позади и кошмар перешел в разряд отживших.
Образ гнусного типа, назвавшегося Юбло, рассеялся окончательно, когда, привилегируя определенные функции посредством целенаправленных конвергентных шагов, они достигли обнадеживающих для будущности их любви вершин сладострастия.
Она была грубо низринута вниз две недели спустя, когда принимала утреннюю ванну. Телефон залился той жизнерадостной трелью, что обычно возвещала о звонке Жоржа. Аппарат Франсуаза всегда держала под рукой, потому что Жоржу частенько случалось звонить ей именно в этот час. Она обожала разговаривать с ним голая и подсиненная растворенными в воде солями, представляя его себе застегнутым на все пуговицы, при галстуке и очках, готовым отправиться насаждать порядок и организованность в какой-нибудь впавшей в маразм двухсотлетней фирме.
Итак, она, не подозревая ничего плохого, сняла трубку и услышала:
— Алло! Мадемуазель Мартеллье? Не знаю, узнаёте ли вы мой голос…
Она тотчас бросила трубку. Сгорбившись и поникнув грудями, стала ждать. Долго ждать не пришлось. Телефон зазвонил снова, но на сей раз с недобрыми интонациями. Не снимать трубку? Но Гнус в любом случае рано или поздно позвонит снова и, быть может, в менее подходящий момент: когда она будет работать в кабинете в присутствии Коринны или терпящих бедствие супругов. Она заставила себя снять трубку и твердым голосом ответить:
— Алло!
— Мадемуазель Мартеллье? Это…
— Я узнала ваш голос.
— Как мило с вашей стороны, что вы меня не забыли. Однако, надеюсь, вы не поэтому только что бросили трубку?
— Я принимаю ванну.
На том конце провода затихли: так называемый Юбло погрузился в сладострастные грезы. Но вскоре поэту пришлось уступить место прагматику:
— На этот раз не кладите трубку, пока мы не закончим разговор, иначе вы рискуете очутиться под куда менее приятным душем.
— Между нами больше не может быть и речи о… сделках. Полагаю, что я высказалась на этот счет достаточно ясно!
— А я, мадемуазель, полагаю, что после всех постелей, в которых вы перебывали, никакая ванна не отмоет вас до конца!
Такую вот кучу словесных фекалий этот омерзительный так называемый Юбло позволил себе запустить в канал общественной и национализированной сети связи. Пользуясь тем, что Франсуаза потеряла дар речи, он продолжал:
— Представьте себе, я несколько поиздержался. Вот я и подумал: может быть, вы согласитесь оказать мне еще одну небольшую услугу?
— Напрасно вы так подумали: я не соглашусь.
На том конце провода раздался тяжкий вздох ужасного Юбло (или того, кто себя так называл):
— Какая все-таки жалость, что никогда ни о чем не удается договориться мирно. Всегда приходится угрожать. Телефон вашего жениха — 224–20–40, верно? То есть по-старому «Багатель 20–40»? Багатель! Забавно! Надеюсь, созвучие со словом «постель» позабавит и его, когда он узнает…
— Замолчите! Да замолчите же! — вскричала Франсуаза, колотя кулаками по воде в ванне и доведя ее этим до крайности. Взмахом руки она опрокинула туда весь флакон солей. Ванна до того обирюзовела, что почувствовала себя смешной.
— Итак, — вновь подал голос Мерзавец, — вас устроит завтра, три часа пополудни? Что вы скажете, ну, допустим, о Музее Армии для разнообразия? Рыцарский зал — знаете?
— Да-да, я буду, — пробормотала Франсуаза, готовая на все, даже на посещение Музея Армии, лишь бы умолк этот голос.
— Да, чуть не забыл: поскольку вас пришлось уговаривать, сумма удваивается.
— Удваивается?!
— Ну да, Бог мой, ведь я на вас потратился! Составление досье, телефонные разговоры, транспортные расходы, да и в музеи вход у меня не бесплатный! Ну, поднатужьтесь! Последний раз! Даю слово!
Он повесил трубку. Франсуаза устроила себе грандиозный истерический припадок: со слезами, топаньем ногами и расцарапыванием ногтями тыльной стороны ладоней. Ванна, до тошноты нахлебавшись тычков, хлопков, пинков и бирюзовых солей, прокляла породившие ее краны и, не дожидаясь продолжения, юркнула в слив.
Итак, кошмар возобновился. На сей раз без суконщиков и кормилиц, зато с доспехами: боевыми, турнирными и парадными, кирасами и латами, шишаками и забралами, нашейниками и налобниками, набедренниками и наколенниками…
— Доспехи, мадемуазель, с незапамятных времен использовались как на Западе, так и на Востоке. Однако настоящая стальная броня, делающая воина почти неуязвимым, появляется только к тринадцатому столетию…
Меж двух пар доспехов, словно таракан меж двух хлебных корок, возник Гнус. Голова у него была больше, лапы — короче, выговор — картавее и вид — подлее, чем когда бы то ни было.
— …Прежде чем исчезнуть в семнадцатом веке, доспехи претерпели замечательные усовершенствования, в чем вы и сами можете убедиться, взглянув хотя бы вот на эти латы: металлические пластинки в них сочленены по типу рачьего хвоста. То, на что вы смотрите, — это салад, род каски, какую рыцари носили с пятнадцатого по семнадцатое столетие. Деньги при вас?
Взяв конверт, он сунул его в карман.
— Кроме здешней, лучшие коллекции доспехов представлены в мадридской «Реал Армериа», в нью-йоркском «Метрополитен-музее», в лондонском Тауэре и в Кремле. Если вас интересует этот вопрос, вы можете с большой пользой для себя обратиться к описаниям коллекций оружия Парижа и Мадрида, которые опубликованы с 1892-го по 1896 годы Морисом Мендроном в «Газетт де Воз-Ар» и которые все так же…
Она повернулась кругом, вернулась к себе, отменила через Коринну все назначенные на вторую половину дня консультации, самолично отменила вечернее свидание с Жоржем и улеглась, приняв успокоительное.
Семь дней тошнотворный голос бубнил у нее в голове. Семь ночей ей снилось, будто Гнус приближается к ней в доспехах и своими крохотными наладонниками притискивает ее к своему здоровенному саладу. Однажды вечером, изнуренная дневным бубнежом и ночными доспехами, она забылась в объятиях Жоржа как раз тогда, когда он с пылом, не исключавшим методичность, старался убедить ее в глубине своих чувств. Очнувшись в самый проникновенный миг, она спутала Жоржа с видением из кошмара и с ужасом оттолкнула его, тем самым на время лишив организатора-советника мужской силы.
Ему это не понравилось. Состоялся обмен словами, обогнавшими мысли. Не то чтобы они зашли слишком далеко. Но ранили. Этим нарушилась гармония помолвки. Неурядицы в личной жизни не могли не сказаться и на профессиональной жизни Франсуазы, которая была тем менее расположена вникать в чужие неурядицы, что обмирала при каждом телефонном звонке.
Так она растеряла множество фригидных супруг и несколько супруг-нимфоманок, равно как неудовлетворенных супругов, которые составляли самый прочный костяк ее клиентуры. Доходы ее упали. Коринна в знак траура изгрызла себе ногти. Франсуаза, которую навалившиеся бедствия сделали несправедливой, упрекнула ее в том, что она одним своим видом отпугивает клиентов, что вызвало у этой хоть и сапфической, но вполне компетентной секретарши приступ экзематозного фурункулеза, который она удалилась скрывать в самую глубь своего одинокого ложа. Это отнюдь не улучшило состояния дел брачного консультанта.
Между тем истекло уже больше месяца, как Гнус не давал о себе знать. После первого раза он напомнил о себе всего две недели спустя. Франсуазе почти удалось уверить себя в том, что произошло чудо: то ли на Чудовище снизошла Господня благодать, то ли оно издохло от третичного сифилиса.
Утром тридцать восьмого дня, когда Франсуаза, выйдя из ванной, одевалась в своей спальне под звуки пылесоса, которым приходящая служанка, как всегда по четвергам, делала уборку в приемной, зазвонил телефон. Она безбоязненно сняла трубку: мало-помалу мужская сила Жоржа, к счастью, восстановилась, их отношения вошли в нормальное русло, и он возобновил свой обычай звонить ей почти каждое утро. Так что она ответила машинально:
— Алло! Это ты, дорогой?
— Если вам угодно сделать наше общение более интимным, я возражать не стану.
— О! Вы! — Франсуаза выронила из рук чулок.
— Я вас не очень побеспокоил? Вы не в ванной?
— Что вам нужно? Мне некогда!
— Я хотел объяснить все по порядку, но раз вы настаиваете… Короче, вот: я снова оказался в несколько затруднительном финансовом положении…
— Представьте себе, я тоже!
— Вы, дорогая? Уж не хотите ли вы сказать, что супруги перестали нуждаться в советах?
— Во всяком случае, в моих. Клиентов поубавилось, а с ними — и доходов. Вам понятно?
— Не беспокойтесь, ведь начало экономического подъема — вопрос дней. А может, и часов. Тут можно не сомневаться, поскольку это утверждает сам министр финансов. Итак, скажем, послезавтра, в пятнадцать часов.
— Но я же говорю: сейчас я не могу!
— Если у вас проблемы, наведайтесь в банк.
— Я уже брала кредит в банке! На что я, по-вашему, открыла свой кабинет? Мне и без того предстоит немало платежей!
— Обратитесь к своему жениху!
— Чтобы он потребовал у меня объяснений? Благодарю покорно!
— Это я так, пытаюсь вам помочь. Как бы там ни было, мы договорились: послезавтра в пятнадцать часов в Музее Человека…
— Какой же вы мерзавец! Тянуть из женщины…
— Раз уж так случилось — впервые в жизни, — что денежки плывут от женщины, а не наоборот, то грех было бы этим не воспользоваться. Ведь это так естественно для человека…
— Это подло. Шантаж — гнуснейшая подлость…
— Ну-ну, к чему нервничать?
— А если я подам жалобу?
— Это идея. Но у вас нет улик. И даже если бы они у вас были, даже если бы меня арестовали, я вынужден был бы кое-что сообщить, чтобы оправдаться, и ваш жених тотчас узнал бы то, что вы так стремитесь от него скрыть…
— Итак, вы присосались ко мне на всю жизнь?
— Да нет же! Это последний раз. Еще одно маленькое усилие. Итак, послезавтра в пятнадцать в Музее Человека, перед скелетом питекантропа.
— Но где же, по-вашему, я найду..?
— Спросите у смотрителя, он вам покажет.
— Да не питекантропа! Деньги! Где я их найду?
— Уверен, что вы выкрутитесь, женщины всегда как-то выкручиваются. Да, кстати! Я вынужден наложить на вас штраф в размере двадцати процентов сверх предыдущей суммы за оскорбления и угрозы. И это еще по-Божески, если учесть, как вы себя держали. До послезавтра, мадемуазель.
Мерзкий так называемый Юбло дал отбой. Франсуаза так и застыла с трубкой в руке и с могильным холодом в душе. Да, он присосался к ней на всю жизнь. Всю свою жизнь ей придется слышать этот саркастический грассирующий голос. Она почувствовала, как ее захлестывает жажда убийства. О! Вонзить бы кинжал в сердце этого Юбло! О! Задушить бы его матрасом! О! Удавить бы его рояльной струной! О! Отравить бы его хлоратом поташа и наблюдать, как он от метемоглобинемии переходит к метемоглобинурии, а потом впадает в гемоглобинурию!..
Нет, она вполне могла бы его завести (он из тех мужчин, что легко заводятся, — достаточно взглянуть на его ноздри). Притвориться, что хочет ему отдаться. А когда он окажется подле нее — голый, искусно изможденный, расслабленный и уязвимый, как вытащенный из раковины рак-отшельник, — проще простого будет звездануть ему в висок чем-нибудь сокрушающим, — И хрясь! И хрясь! И хрясь!..
Она положила трубку и принялась уныло натягивать чулки. Все это пустое. На такую крайность она никогда не решится. Для порядочного убийцы у нее чересчур развито воображение, и стоило ей только вообразить рядом, на себе или под собой наготу Шуса, как ее выворачивало наизнанку. Конечно, десять лет тому назад бывший министр был отнюдь не аппетитнее, но хоть имел опрятный вид. И потом, даже если предположить, что она сумеет превозмочь отвращение и мнимый Юбло превратится в настоящий труп, то ведь придется от него как-то избавляться. И даже если предположить, что ей удастся от него избавиться, она будет жить в постоянном ожидании разоблачения. И даже если предположить, что ее никогда не разоблачат, ее замучают угрызения совести, повсюду будет преследовать грассирующий голос, косой взгляд из могилы и до конца дней своих она будет слышать удары сокрушающего орудия: и хрясь! и хрясь! и хрясь!..
И тук, и тук, и тук — это постучали в дверь.
— Что это? — вздрогнула Франсуаза.
— Это я, мадемуазель, — раздался голос служанки. — Я могу убирать комнату?
— Минуточку.
Франсуаза надела платье. «Раз уж нельзя его убить, придется ему платить».
— Входите, — позвала она.
Жоржетта вошла вслед за пылесосом.
— Гостиную я убрала полностью. Я все… Э, да вы вроде не в своей тарелке! Что-нибудь не так?
— Да нет, — ответила Франсуаза, думая при этом: «А деньги? Где взять деньги?»
— Бросьте. Вид у вас не того. Тут надо ухо держать востро, знаете ли: при той жизни, какую мы ведем, и с той гадостью, которую приходится лопать, не говоря уже о воздухе, которым мы дышим, того и гляди подцепишь какую-нибудь дрянь.
— Конечно, конечно, большое спасибо, — на всякий случай отозвалась Франсуаза, продолжая думать: «А деньги? Где взять деньги?»
Жоржетта отставила пылесос.
— Я так говорю, потому что вид у вас неважнецкий. Вы скажете мне, что здоровье — это личное дело каждого. Верно, меня это не касается. А в то, что меня не касается, я соваться не привыкла. Да вот еще третьего дня я говорила об этом господину, у которого убираю по вторникам. Совать свой нос в чужие дела, говорю, да упаси меня Господь. Всяк кулик на своей кочке велик: что хотит, то и воротит. Вот что я ему сказала! Он просил меня помалкивать! Это меня-то! Представляете?! Но и его, заметьте, можно понять: его мамаша — ярая католичка и вдобавок сердечница. Так что, сами понимаете, если б она узнала, сердце бы у нее не выдержало и она бы враз откинула бы копыта!
Франсуаза, слушавшая лишь вполуха, машинально спросила:
— Если б узнала что?
— Что ее сынок развелся, черт возьми! Она-то считает, что он счастлив в семейной жизни, а он уже полгода как развелся! Да если бы его несчастная матушка об этом прослышала, говорит он, это бы ее убило! Счастье еще, что она живет в Бретани и сердце не позволяет ей путешествовать: издали-то он может делать вид, что все идет хорошо…
«Деньги… деньги», — билось в мозгу Франсуазы. Из вежливости делая вид, будто ее заинтересовал разведенный и его старая матушка, она заявила:
— Разумеется, развод весьма нежелателен, особенно когда приходится страдать детям. Но психотерапевты единодушны в том, что насильное продление супружества — при выраженном стремлении одного или обоих супругов к свободе — в большинстве случаев столь же прискорбно, сколь и развод, и порождает не меньшее количество проблем.
— Еще бы! Тем более что детей у них не было. И знали бы вы, какую достойную жизнь ведет этот господин с тех пор, как развелся! Его никогда не навещают женщины. Уж поверьте, при моем-то ремесле всегда видно, когда у мужчины бывают в гостях женщины! Так вот: у него — ни единой! Он весь в работе. Единственные, кто у него появляются, — это его секретари…
— А, все-таки женщины! — заметила Франсуаза, мучительно раздумывая над тем, где добыть денег.
— Да нет же! Одни только молодые люди. Совсем еще юноши! Да какие вежливые, вы себе не представляете, и до чего изысканно одетые, до чего ухоженные — полная противоположность большинству нынешней молодежи. А уж как хорошо пахнут!.. В конце концов я сказала этому господину: «Уверена, что ваша бедная матушка, эта святая женщина, простила бы вам развод, если бы познакомилась с вашими симпатягами-секретарями!» Так вот, как раз на это он ответил, чтобы я не вмешивалась не в свои дела и держала язык за зубами. Как будто я имею привычку выбалтывать все первому встречному! Ну да Бог с ним! Так я пройдусь пылесосом…
Франсуаза вышла в приемную, закурила сигарету и принялась нервно прохаживаться, как человек, раздираемый внутренними противоречиями. Наконец она раздавила окурок в пепельнице и вернулась в спальню.
Там она, чтобы взять себя в руки, принялась рыться в ящике. Она надеялась, что Жоржетта возобновит разговор на том самом месте, где его прервала. Но Жоржетта неспешно, как сонная муха, тянула за собой пылесос, который, верно, и вовсе спал, ибо издавал мощный храп.
Франсуаза попыталась найти благовидный предлог, но в голову, как назло, ничего не приходило. Впрочем, стоит ли пускаться на уловки с такой простофилей, как эта Жоржетта? Прочистив горло, Франсуаза слегка охрипшим (из-за одолевавших ее угрызений совести) голосом спросила:
— Какая печальная история с этим господином, о котором вы рассказывали, и его бедной больной матушкой. Может быть, ему не на что обеспечить ей надлежащий уход?
Жоржетта и пылесос, оба застигнутые врасплох в своем сонном передвижении, враз остановились. Пылесос умолк, а Жоржетта воскликнула:
— Это ему-то? Не на что?! Будьте покойны, он в состоянии обеспечить ей самый что ни на есть надлежащий уход! Книги приносят ему достаточно!
— Так он пишет книги?
— Да еще какие! Жития святых.
— Каких святых?
— Да всех. В алфавитном порядке. Сейчас у него на очереди святой Афанасий.
— Пока он доберется до святого Януария, безработица ему не грозит!
— Уж это да! Книжки раскупают хорошо!
— Я с удовольствием прочитала бы одну. Под каким именем он публикуется?
— Сиберг.
— Это его настоящее имя или псевдоним?
— Жан Сиберг[22]? Настоящее.
— Несколько лет тому назад, — промолвила Франсуаза, подняв глаза к потолку, — знавала я одного Сиберга — он жил на улице Раймона Кено в семнадцатом округе. Было бы забавно, если бы…
— Да нет, это наверняка другой: мой господин Сиберг живет в восьмом округе, на улице Жака Перре.
«Жан Сиберг, улица Жака Перре», — повторила про себя Франсуаза под возмущенное шиканье своей совести.
Битых полчаса она кружила по кварталу, пытаясь найти место для парковки и убедить свою совесть, что сейчас не до хороших манер. Одно место нашлось, и она заняла его. Голос же совести, позволивший себе недопустимые выражения, она, выходя из машины, втихую удушила.
Ей нужен был номер 3. Это оказался зажиточный дом без консьержки. В вестибюле — большой щит с кнопками, интерфонами и табличками с указанием этажей и фамилий жильцов. Франсуаза решительно нажала кнопку «Сиберг». Тишина, потом прокашлял оцарапанный от прохождения по интерфонной цепи голос:
— Вам кого?
— Господин Жан Сиберг?
Молчание. Потом голос, прокашлявшись, нехотя признал, что это он самый.
— Дорогой мэтр, — начала Франсуаза елейным, дрожащим от робости голосом, — простите, что я вас побеспокоила. Но я одна из ваших верных читательниц из провинции, и, оказавшись проездом в Париже, я бы очень хотела, чтобы вы надписали мне одно из ваших творений…
Последовало явственно различимое замешательство интерфонного абонента, у которого, должно быть, нечасто в столь ранний утренний час так изысканно просили дарственную надпись. Наконец, очередное, уже смягчившееся, прокашливание:
— Поднимайтесь, будьте любезны. Я жду вас.
В лифте у Франсуазы свело живот, потом начались колики: страх артиста перед выходом на сцену. Хорошо еще отец, служивший прокурором до, во время и после Освобождения, научил ее владеть собой при любых обстоятельствах. Итак, овладев собой, она толкнула приоткрытую дверь.
— Заходите. Жан Сиберг — это я.
Он оказался длинным, с длинной шеей и длинным носом. Его волосы чудного охряного цвета явно попахивали ежемесячной окраской. От гладкого розового лица веяло регулярным, раз в пять лет, подтягиванием кожи. Франсуаза предпочла бы физиономию куда менее симпатичную. Это облегчило бы ей задачу. Но, как говаривал ее отец-прокурор, надо уметь довольствоваться наличными головами.
— Анн-Мари Пажине, из Шартра, — представилась она, глядя на него с робким обожанием засидевшейся в девах провинциалки. — Еще раз простите меня, мэтр, за мою назой…
Взмахом длинной руки с удлиненной кистью он прервал ее — дескать, не стоит — и провел в небольшую, уютно обставленную гостиную-библиотеку, где усадил в глубокое кресло, сам же устроился в другом, низком и широком.
На нем были туфли из оливковой замши, брюки из бежевого вельвета, оливковая рубашка с распахнутым воротом и шейный платок из бежевого шелка.
— Итак, мадемуазель Пажине, вы читаете мои книги?
— Ах! — воскликнула Франсуаза, — ваше житие святого Адольфа! А святого Александра! Я читаю обычно на сон грядущий. Так вот, над вашими книгами я бодрствовала до двух часов ночи: начав очередную, я уже не могла от нее оторваться, не дочитав до конца…
— Это высшая похвала, — важно молвил Сиберг, — какую только может услышать автор.
Он вытянул свои длинные ноги, чтобы комфортнее насладиться продолжением беседы. Носки у него были оливковые.
— Ах, — продолжала Франсуаза, — это половодье цитат! Эта скрупулезность в деталях! И это чувство интриги! Взять хотя бы главу, где Александр намеревается отлучить от церкви Ария во время заседания синода, или же ту, где он пытается созвать Никейский собор! С замиранием сердца гадаешь, удастся ему это или нет! А когда ему это удается — сумеет ли он разгромить арианство. До последнего момента напряжение не спадает, а потом вдруг бац — и неожиданная развязка! Просто чудо!..
По пути Франсуаза приобрела два произведения Сиберга в специализированной книжной лавке на бульваре Даниэль-Ропса и пробежала по диагонали несколько глав. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы убедиться, что уровень написанного значительно уступает любому телевизионному сериалу. Но в данных обстоятельствах Франсуаза сочла целесообразным сначала окурить этого жизнеописателя святых фимиамом лести.
Каковой принимался благожелательно, с запрокинутой назад головой, с полузакрытыми глазами, с поглаживанием длинным пальцем одной стороны длинного носа.
— Ах, — щебетала Франсуаза, — а ваш стиль! Такой строгий, без излишеств, так привольно текущая речь…
— Видите ли, милое дитя, — возвестил Сиберг, — подобное впечатление легкости достигается тяжким трудом…
— Вот-вот, — жадно подхватила Франсуаза, — расскажите о вашем писательском труде.
Он пустился в объяснения, не заставляя себя упрашивать: каждый параграф он записывает красной шариковой ручкой и по мере готовности перепечатывает на машинке к: зеленой красящей лентой. Когда он пишет, ему необходимо сосать мятные пастилки — ими он запасается всякий раз перед тем, как засесть за новую книгу, и перед началом рабочего дня заполняет фаянсовую плошечку, которая стоит на его письменном столе — достаточно протянуть руку. Если его гостья желает, он готов ей ее показать.
— Боюсь злоупотребить, — сказала Франсуаза. — Время знаменитого писателя ценится, должно быть, на вес золота.
— О, если б я был знаменит… — скромно отозвался Сиберг. И завел пространное повествование о муках творчества и о проблемах писательства.
— Таким образом, я отказываюсь от всяких красот стиля, — заключил он. — От всего, что может отдавать «литературщиной», понимаете? Я терпеть не могу затейливых фраз и, если таковая по недоразумению вдруг выходит из-под моего пера, вычеркиваю ее тотчас же и без-жа-лост-но. И используемый мною лексикон не превышает двух тысяч слов: надо, чтобы тебя понимали все.
Франсуаза горячо и искренне заверила писателя, что стиль его действительно не портят никакие красоты, что она не обнаружила в его сочинениях ни одной мало-мальски затейливой фразы и что используемый им лексикон — из числа самых скудных в современной литературе.
Польщенный, Сиберг принялся подробно рассказывать о том, как писатель сидит один на один с чистым листом бумаги. Франсуаза с облегчением констатировала, что он и впрямь зануда из зануд и скоро ее терпение истощится достаточно для того, чтобы она вытащила припасенную бомбу. Пока он переводил дух, она спросила:
— А что вы готовите для нас сейчас, мэтр?
— Я заканчиваю житие святого Афанасия.
— Святого Афанасия! Как интересно!
— Вы знаете Афанасия?
— Не очень близко, — ответила Франсуаза и поспешно добавила: — Но только ничего не рассказывайте! Мне интереснее будет читать.
— Подобная любезность заслуживает вознаграждения, — заявил Сиберг.
Он вывинтился из своего кресла, оставив Франсуазу недоумевать в своем. Дабы придать себе храбрости, она принялась вспоминать, каким образом впервые взялся за нее так называемый Юбло, приступая к делу. Как бы ни был ненавистен ей этот Гнус, ему не откажешь во владении эффектной методикой, каковую следует перенять и применить в данном случае, с учетом особенностей характера пациента.
А вот и пациент — вернулся с тремя образчиками своих творений и позолоченной шариковой ручкой:
— Вы пришли за одной дарственной надписью, а получите от меня целых три.
— Мне, право, неловко, — сказала Франсуаза.
— Вдобавок я надпишу их той самой ручкой, которой пишу обычно первые строки.
— О! — только и произнесла Франсуаза, как бы давая понять, что переполняющая ее признательность до того безмерна, что не может быть выражена средствами двухтысячесловного лексикона.
Он попросил ее повторить по буквам свою фамилию, снова уселся в кресло и принялся надписывать книги — с таким видом, будто намазывал маслом бутерброды.
— Вот! — сказал он, протягивая Франсуазе жития святой Агнессы, святого Анатолия и святого Ансельма.
Она взяла наугад «Житие святой Агнессы», испещренное на форзаце длинными красными строчками:
«Мадемуазель Анн-Мари Пажине, верной и очаровательной читательнице из Шартра, это образцовое житие юной девы из Салерно, в надежде на то, что оно заинтересует ее так же, как и предыдущие мои сочинения, и что ее молодость сумеет почерпнуть в нем добрую надежду, мужество, доверие и веру. В память об ее посещении скромного труженика Пера, с сердечной признательностью — Автор».
Треть страницы занимала подпись с заглавносимволическим большим «С».
— Очень любезно с вашей стороны, мэтр, я поистине счастлива, что смогла наконец увидеть вас воочию, после того как долго пыталась составить о вас представление по вашим книгам. Ведь не секрет, что когда обнаруживаешь за художником человека, тебя частенько постигает разочарование! Я слышала, что сладкоречивый Расин был отъявленным негодяем, а Виктор Гюго совсем незадолго до своих всенародных похорон играл со своими служаночками в шаловливого дедушку…
Неуверенно покосившись круглым глазом, труженик Пера запрокинул голову и, поглаживая ноздри, изрек:
— Дитя мое, надобно понимать, что о художнике не всегда следует судить в соответствии с теми же моральными критериями, что и…
— Согласитесь, мэтр, вот так вдруг узнать, что кроткий Верлен запойно пил и развратничал с Рембо, а эстет Оскар Уайльд приставал к молоденьким докерам в Лондонском порту, — нешуточная встряска для чистой девушки, воспитанной под сенью одной из главных святынь христианства[23]!
— Разумеется… — проблеял мэтр, чувствуя себя все неуютнее.
— Это все равно как если бы она узнала, что вы, к примеру — в промежутке между двумя житиями — развелись, чтобы с большим удобством принимать у себя несовершеннолетних котиков.
Жан Сиберг потек. Впечатляющее зрелище: точно так же выглядел бы упырь, зажатый между распятием и долькой чеснока. Длинное тело скрючилось в кресле, длинный нос удлинился еще больше, длинная шея втянулась в грудную клетку, а челюсть, отвалившись, уперлась в ключицы. И из этой бесформенной груды раздалось кваканье, исполненное слабосильного возмущения и сильнейшей паники:
— Ка-ак?.. Ка-ак?.. Ка-ак?..
Франсуаза созерцала творение рук своих, обуреваемая смешанным чувством безмерного отвращения к своему дурному поступку и живейшего облегчения от того, что попала в яблочко.
На какой-то миг отвращение возобладало над облегчением, и она едва не бросила свою затею. Но полураспавшийся остов ее жертвы напомнил ей о питекантропе и о завтрашней встрече с Гнусом. Если она не принесет ему денег… Перед нею возникло апокалипсическое видение: ее Жорж, ошеломленный коварным анонимным письмом, предпринимает поиски и обнаруживает в розовом стенном шкафу скелет балетомана.
Нет, надо идти до конца: взялся за гуж — не говори, что не дюж, а доход не бывает без хлопот.
Она залилась краской, но выдержала дикий взгляд скорчившегося и с небрежным видом принялась листать «Житие святого Ансельма».
— Разумеется, те времена, когда развод подвергался суровому осуждению, а растлителей маленьких мальчиков вздергивали на дыбу, слава Богу, миновали. У нашего общества в целом взгляды широкие. Я повторяю: «в целом», поскольку, к сожалению, похоже, что в глазах отдельных лиц — в частности, отдельных престарелых, отличающихся религиозной нетерпимостью и стойкими предрассудками, — былые табу по-прежнему нерушимы. И если такая вот консервативная личность оказывается родной матерью разведенного и растлителя, если она считает своего сына примерным семьянином и наделяет его нравами столь же непорочными, сколь и у его жизнеописуемых, то внезапное прозрение может нанести такой удар…
Изжелта-синий Сиберг выпрыгнул из кресла и вырвал житие Ансельма из удушающих объятий гадюки, пригретой на его чересчур доверчивой груди.
— Отдайте мне это! — глухо проквакал он. — Что… Как… Чего вы добиваетесь?
— А вы не догадываетесь? — охрипшим от стыда голосом проговорила гадюка.
— Вы омерзительная маленькая…
— Вопрос не в этом. Вопрос в том, что, если ваша уважаемая матушка…
— Оставьте маму в покое!
Восклицание любящего сына повергло Франсуазу в смятение, и совесть чуть не погнала ее на попятный. Но она сказала себе: «Это ради Жоржа», — и с пылающими щеками и со струйками пота между лопаток, стараясь как можно точнее воспроизвести циничное добродушие так называемого Юбло, ответила:
— Я бы рада, но мое молчание — золото…
И одарила любящего сына коварной улыбочкой а-ля Юбло, отметив про себя, что для достижения стопроцентной убедительности ей еще работать и работать.
Тем не менее Сиберга ее слова, похоже, убедили. Он взирал на нее с многообещающим омерзением:
— Примите мои поздравления, мадемуазель! У вас чудненькое ремесло!
— Ах, мэтр! — вскричала Франсуаза, отбросив на мгновение манеры Юбло, — уверяю вас, мэтр, это не от хорошей жизни, и если бы не…
— Сколько?
— Знали бы вы, как мне это нелегко!.. Я очень не хотела бы, чтобы вы подумали, будто в моих привычках…
Возмущение пополнило лексикон Сиберга:
— Прошу вас! Не присовокупляйте к мерзости шутовство, к гнусности кривлянье, к низости плоские остроты — и покончим с этим! Сколько? Но только не считайте меня богаче, чем я есть на самом деле!
— Ни за что на свете, мэтр, я не хотела бы злоупотреблять вашим терпением! И если бы не острейшая необходимость…
Наконец она назвала сумму[24]. Хозяин взвился.
— Вы с ума сошли! Целое состояние!
— Разумеется, я предполагала, что на руках у вас такой суммы нет, — примирительным тоном заметила гостья. — С другой стороны, нам нет никакого интереса оперировать и чеком. Так что, я полагаю, лучше всего вам было бы наведаться завтра в банк за наличными. Потом вы могли бы передать их мне в каком-нибудь общественном и вместе с тем укромном месте… Что вы скажете, к примеру, о музее? Итак, договорились: завтра в одиннадцать утра в Лувре в зале голландцев, перед «Уроком пения» Нецшера. Вы знаете Нецшера?
Нецшера хозяин не знал, о чем заявил без обиняков.
«Так Афанасий в очередной раз оказался в изгнании, среди отшельников и монахов Фивейской пустыни».
А какой у нее лицемерный вид! Недовольная тем, что вымогает, она строила из себя дилетантку, вымогающую против собственной воли, тогда как все в ней выдавало профессионалку вымогательства!
«Так Афанасий в очередной раз оказался в изгнании, среди отшельников и монахов Фивейской…»
А эта картина! Ах, если бы можно было закрыть глаза, не видеть перед собой Нецшера-папу с его гитарой, и Нецшер-маму, и Нецшер-дочку. Эту троицу Нецшеров, разинувших рты и поющих, поющих, поющих…
«Так Афанасий в очередной раз оказался в изгнании, среди отшельников и монахов…»
А этот голос! Ах, только бы не звучал в ушах этот шепот, исполненный наигранного смущения: «Клянусь вам, мэтр, никогда в жизни мне не было так стыдно, и если когда-нибудь я смогу вернуть вам эти деньги…» О лицемерная фарисейка! О плоскоголовая гадюка! А ее прощальные слова перед тем, как уползти прочь: «Надеюсь, мне никогда больше не придется докучать вам, мэтр! Если б вы знали, как я на это надеюсь!..»
О Тартюф в юбке! Этот ее плаксивый, но весьма прозрачный намек на грядущие вымогательства страшнее открытой угрозы. Это признак утонченного, чисто женского садизма, от которого можно ожидать самого худшего…
«Так Афанасий в очередной раз оказался в изгнании, среди отшельников и монахов…»
А все эти потерянные дни и рее эти бессонные ночи, проведенные в попытках понять, откуда взялась эта тварь! Он подозревал всех и каждого, а ведь ларчик открывался куда как просто! Достаточно было его служанке, этой бедной Жоржетте, бесхитростно проронить несколько слов:
— А что стало с тем вашим секретарем, что являлся сюда по вторникам? Что-то его больше не видать. Уж не захворал ли? Меня бы это расстроило. Такой милый, такой обходительный юноша…
Пелена спала с глаз, и воссияла истина: Патрис! Ну конечно же, Патрис! С его белокурой шевелюрой, таким ясным взором и такими крутыми ягодицами! Патрис, которой презирает деньги до такой степени, что не желает их зарабатывать, но всегда испытывает в них острую нужду, чтобы содержать свой спортивный автомобиль. Патрис, чьи последние визиты совпали по времени с пропажей туго набитого бумажника. Патрис, которого пришлось-таки после тягостной сцены вернуть к дорогой его сердцу учебе, заключающейся преимущественно в проваливании экзаменов по социологии. Патрис, который, дабы одолеть скуку, источаемую обществом потребления, иногда поддавался искушениям из числа самых вульгарных — вплоть до совершения первородного греха с созданиями противоположного пола! Так называемая Анн-Мари Пажине, приехавшая якобы из Шартра, — наверняка одна из этих девиц, марионетка, которую жаждущий мести Патрис отправил к своему недавнему благодетелю. Ах ты, хулиган!..
«Так Афанасий в очередной раз оказался в изгнании, среди отшельников…»
И вот он, Сиберг, вновь сидит в оцепенении перед своей пишущей машинкой, обуреваемый сильнейшим желанием послать ко всем чертям Афанасия и всю Фивею вместе с ним.
Этот Афанасий являл собой типичный пример мнимо увлекательного сюжета. На первый взгляд его беспокойная жизнь казалась полной напряжения и крутых поворотов. При углублении же в подробности обнаруживалось, что вся эта суета до одурения однообразна. Сей достопочтенный антиохийский патриарх занимался исключительно тем, что ссорился со власть предержащим императором, выдворялся в изгнание, где дожидался смерти тирана или воцарения на престоле наследника, чтобы с триумфом вернуть себе епископскую тиару. После чего он ссорился и с наследником, вновь удалялся в ссылку, и так далее. Ссора с Константином, выдворение Константином, триумфальное возвращение при Констанции, ссора с Констанцием, выдворение Констанцием, триумфальное возвращение при Юлии, ссора с Юлием, выдворение Юлием, триумфальное возвращение при Валенте, ссора с Валентом, выдворение Валентом…
Придать четвертому по счету выдворению и пятому триумфальному возвращению привкус неожиданного — тщательно уводя при этом читателя от того простого умозаключения, что все эти непрерывные ссоры могут объясняться ни чем иным, как прескверным характером этого проклятого блаженного — сие требовало от жизнеописателя мобилизации всех ресурсов его искусства и концентрации всех его способностей.
Но сейчас Сибергу не удавалось ни сконцентрироваться, ни мобилизоваться. Потный, напряженный, согнувшийся над пишущей машинкой, он не сводил глаз с единственной фразы в верху листа:
«Так Афанасий в очередной раз оказался в изгнании, среди отшельников и монахов Фивейской пустыни».
Истершаяся от многократного перечитывания, фраза теряла смысл и умирала прямо на глазах.
Пытаясь ее воскресить, автор переписал ее на черновой листок сначала красной шариковой ручкой, потом черным фломастеров и, наконец, вечным пером, заправленным чернилами цвета южной морской волны. Обескровленная фраза продолжала агонизировать и в красках. Наконец, исчерпав все средства письменности, Сиберг попробовал оживить злополучную фразу магией слова и с чувством продекламировал ее на магнитофон. Тщетно. Фразу уже ничто не могло спасти. Не приходя в сознание, она из коматозного состояния перешла в небытие.
Так у Сиберга начался мучительный период бессилия. В ожидании очередного появления так называемой Анн-Мари Пажине (якобы из Шартра) он проводил дни истукан истуканом, тревожно косясь одним глазом на девственно чистый лист, другим — на календарь, навостряя одно ухо к телефону, другое — к входной двери, страшась почтальона, аки посланника Вельзевула. Время от времени неимоверным усилием воли он стряхивал с себя оцепенение и ему удавалось выдавить из пишущей машинки вялую струйку слов — мысль его была по-прежнему безнадежно застопорена. Результат этих потуг едва пятнал собою верх листа — почти девственно чистый, но немилосердно измятый, лист завершал свой жизненный путь в корзине для бумаг, тогда как в машинке его сменял другой, обреченный на ту же судьбу. По прошествии нескольких дней корзинка получила право сравнить себя с одним из тех священных колодцев, куда древние майя сбрасывали приносимых в жертву девственниц.
Каждый вечер, ложась спать, Сиберг обещал себе, что завтра наступит другой день, который увидит реабилитацию Афанасия, все еще пребывающего в изгнании среди отшельников и монахов Фивейской пустыни. Назавтра эту иллюзию развеивало столь же продолжительное, сколь и бесплодное свидание с машинкой: после нескольких робких и решительно пресеченных ею попыток он оказывался вял, дрябл и уязвлен.
Иногда, когда он был уже не в силах терпеть собственное бессилие, когда несчастные жертвы уже вываливались из переполненной корзинки на ковер, когда у него от перенапряжения разбаливалась голова, а от долгого сидения — зад, он все бросал и уходил шататься по улицам. Но там его подстерегал другой ад. Улицы прямо-таки кишели обольстительными эфебами, которых делала еще соблазнительнее нынешняя мода: длинные волосы, рубашки с широко распахнутым воротом и джинсы, туго обтягивающие небольшие крепкие ягодицы. И неутоленные позывы терзали Сиберга, многократно усиленные воздержанием после ухода Патриса. Раздираемый на части тем и другим адом, уже не зная, какому богу молиться, он возвращался в свою одинокую геенну, где его поджидал адский Афанасий, прозябающий в Фивейской пустыне.
Между тем время шло, так называемая Пажине не объявлялась, и он начал понемногу успокаиваться. Тиски тревоги разомкнулись, и в один прекрасный вечер его осенило: раз уж у художника все должно служить творчеству, то почему бы не обогатить Афанасия плодами своего собственного опыта? Разумеется, не для того, чтобы заставить его испытывать муки шантажа, — это было бы неправдоподобно, ибо благочестивец, насколько могли судить исследователи, отличался строгостью нравов. Однако Афанасий являлся автором «Изложения Веры», «Письма ортодоксальным епископам» и «Комментариев» на тему: «Никто не знает ни кто есть Сын помимо Отца, ни кто есть Отец помимо Сына» — трудов, в коих ему было угодно изложить догму единосущности Слова. В таком случае нет ничего неправдоподобного в том, что он знавал и периоды литературного бессилия.
И наутро Сиберг бойко отстучал с полдюжины страниц, на которых показал благочестивца в отчаянии из-за нехватки вдохновения — святой, уставясь на девственно чистый пергамент, покусывал свой калам.
Этот эпизод, конечно, не особенно продвинул действие, зато Афанасий приобрел человеческие черты. И в любом случае в актив добавились еще шесть страниц. На гребне энтузиазма Сиберг взялся за седьмую, где описывал Афанасия, обретающего вдохновение и на одном дыхании завершающего «Изложения Веры». Пальцы его порхали над клавиатурой, радостно стрекотали литеры, провозглашая рассеяние злых чар и победу над бессилием. Тут зазвонил телефон, и Сиберг с воодушевлением схватил трубку:
— Алло?
— Алло, это господин Сиберг?
— Он самый… О-о, это вы!
— Увы, мэтр, если бы вы знали, как мне неловко!.. Если бы дело было во мне одной!.. Но…
— Но есть Патрис, так?
— Патрис?
Сиберг мгновенно вспотел. Голос в трубке выражал лишь мастерски разыгранное недоумение. Ни малейшей дрожи или запинки. У этой девицы поистине змеиное хладнокровие.
— Я вынуждена, — продолжала она, — одолжить у вас еще…
— Это подло! — вскричал Сиберг, — вы думаете, я миллиардер?
— Не кричите, мэтр, прошу вас, — глухо произнесла так называемая Пажине. — И поверьте: я делаю это не ради собственного удовольствия.
Сиберг спросил себя, как это, о Господи, возможно, чтобы Создатель терпел существование создания, которое — будучи сотворено, как принято считать, по образцу и подобию Создателя — являло бы собою столь очевидную контрпропаганду против Него.
— Шантаж, — начал он, — это самое низкое, самое гнусное…
— Кому вы это говорите, мэтр, — вздохнула ужасная так называемая Пажине. — Учите ученую.
— Послушайте, что я вам скажу: вы можете пойти и сказать Патрису, что я вам ничего больше не дам.
— Я не знаю никакого Патриса…
— Ну да, ну да, конечно.
Не на всякое слово найдешь удачную реплику.
— …но, простите меня за настойчивость…
— Ни гроша больше.
— Неужто вы окажетесь таким плохим сыном? Разве, к примеру, миляга Афанасий не пошел бы на небольшую жертву, чтобы его бедная болезненная матушка не узнала, что он развелся и ведет себя, как какой-нибудь базарный Адриан с Антиноями из мужских общественных уборных!..
От омерзения Сиберг содрогнулся.
— О! — только и сказал он.
— Ведь она и вправду живет в Морбиане, ваша дражайшая матушка? В Сен-Жильдас-де-Плугоа-Керенек? На Церковной улице, дом номер десять?
Сибергу предстало сокрушительное видение: так называемая Пажине вторгается в дом номер десять по Церковной улице и нашептывает бедной дорогой старушке всякие гадости. Тело на три четверти отказалось служить бедной дорогой старушке, но разум ее был ясен. Всю жизнь она прошагала стезей добродетели, но, отличаясь глубокой набожностью, читала одних знаменитых романистов-католиков, так что была великолепно осведомлена в завихрениях ума и в извращенности плоти. Разоблачения Пажине она поняла бы с полуслова, без пояснений. Вызванное этим волнение вполне могло бы перекрыть бы у нее коронарный ток, что повлекло бы за собой дисфункцию с последующим некрозом миокарда в области левого желудочка и неминуемой опасностью сыграть в ящик.
Сердце у Сиберга мучительно сжалось. Он прошипел:
— Миляга Афанасий вчинил бы вам иск. И я поступлю так же, как он.
— В конечном счете это было бы, возможно, не так уж и глупо. Мать ничто не заменит, но для писателя небольшой скандальчик морального плана — тоже неплохо. Спрос на книги Сиберга, когда его преданные читательницы из Сен-Жильдаса и других мест узнают, какую жизнь ведет автор жизнеописаний святых…
Сиберг вздрогнул от испуга. До сих пор он был гордостью Сен-Жильдаса, своего родного городка. В витринах книжных лавок его произведения неизменно выставлялись на самом видном месте. Ежегодно он щедро надписывал их по случаю Большого Благотворительного празднества, где был объектом самого лестного любопытства и всеобщего почитания.
Все местные священники рекомендовали своим прихожанам его жития святых, из которых они охотно цитировали с амвона целые пассажи — тем обширнее, чем скучнее были их собственные проповеди. Он входил в состав жюри Премии Сен-Жильдаса, призванной ежегодно увенчивать лучшее прозаическое или поэтическое произведение к вящей славе сен-жильдасского, керенекского или плугоайского фольклора. В действительности жюри вот уже пять лет как не присуждало свою премию никому — якобы из-за отсутствия достойных творений.
Словно при вспышки молнии Сиберг увидел, как вихрь скандала выметает из витрины его книжки, лишает его права раздавать дарственные надписи и изгоняет из жюри. Увидел, как священники отрекаются от него с амвона, прихожане бойкотируют его, епископ предостерегает архиепископа… А дальше — падение цифр продаж и неминуемая постыдная, под прикрытием псевдонима, переквалификация с агиографии на порнографию. Или на шпионский роман. А может быть, даже на детектив!
От этой перспективы его прошиб холодный пот, и он почувствовал себя слабым, как ребенок.
— Хорошо, согласен, — пролепетал он. — Но Патрису вы можете передать, что это последний раз! Последний!..
Ужасающая девица вновь поклялась всеми своими богами, что не знает Патриса, вновь заявила, что опечалена и огорчена тем, что вынуждена поступить подобным образом, назначила ему встречу на завтра в Музее Армии и надбавку в размере двадцати процентов от предыдущей суммы под тем предлогом, что с тех пор индекс цен на двести пятьдесят девять товаров вырос на ноль целых три десятых процента.
Ему помнилось это так ясно, как если бы произошло вчера. Ему будет помниться это до смертного часа.
Каникулы в Сен-Мало, отель «Шатобриан», фуражка и дева Боттичелли.
Впервые в жизни он в тот год надел фуражку.
Фуражку яхтсмена ярко-синего цвета, щедро обшитую галуном, с позолоченным якорем над козырьком. Ему нравится эта фуражка, она так ладно сидит на голове. Она придает ему уверенность в себе. В ней он чувствует себя мужчиной. Расстается он с ней только на время еды и сна. В остальное время он носит ее то слегка набекрень, на манер мичмана, то сдвинутой на затылок, на манер морского волка.
Между тем на сцене появляется дева словно с полотна Боттичелли. Хрупкая, прямо-таки неземная красота. Пепельно-белокурые волосы, фиалковые глаза, атласная кожа и все, что полагается. Единственный недостаток: неотлучно находящаяся при ней мамаша. Мамаша, весьма еще, впрочем, недурная собой, но он-то с первого взгляда влюбился в дочь.
Без фуражки на голове он наверняка лишь любовался бы ею издали, скромно слагая стихи влюбленного в звезду червя.
Но при виде его якоря в ее фиалковых глазах, как ему показалось, зажегся огонек восхищения, и он смело идет навстречу в своей замечательной фуражке, сдернув ее лишь на время, нужное, чтобы поприветствовать мамашу, и завязывает разговор с дочерью. Ему отвечают вполне благосклонно. Пьянящее блаженство. Ему кажется, будто мамаша взирает на молодую пару которую образовал он с ее дочерью, так умильно, словно уже слышит звуки органа в соборе.
Тем не менее, хоть он и переживает самую что ни есть платоническую любовь и купается в самых что ни есть возвышенных чувствах, телесная оболочка у него по-прежнему в наличии и он вынужден подчиняться законам природы.
И вот однажды утром, сидя вследствие этого в месте общего (для всего этажа) пользования в позе роденовского «Мыслителя», в пижаме и в непременной своей фуражке, которой приписывает чудодейственные свойства в самых различных областях, он с испугом видит, как ручка поворачивается и дверь открывается: он забыл запереть ее на задвижку!
Он порывается закрыть ее, но его стреноживают спущенные штаны. Не успевает он сделать и шага, как дверь распахивается и на пороге возникает дева.
При виде него она вскрикивает и захлопывает дверь, оставляя его во власти ужаса и унижения: почему именно она? почему именно здесь? Но, если его не подвели органы чувства, было и нечто гораздо худшее: фиалковые глаза сверкали ироническим огоньком, а вскрик перешел в смешок.
Немного погодя он встречает ее уже на пляже — как обычно, в сопровождении мамаши. Завидев его, обе вполне отчетливо прыскают, и его словно пронзает иглой: так значит, она предала его, она рассказала все матери! И теперь обе над ним потешаются!
Он снимает с головы фуражку и больше не надевает ее. Безмолвно, с непокрытой головой и могильным холодом в душе он уходит прочь, играть с песком.
Почти тотчас вприпрыжку прибегает эта девочка, располагается прямо у него под носом… и, давясь смехом, усаживает куклу делать пи-пи!
Гадюка номер один.
В следующем году его отправляют в школу. Покрытые пушком ляжки учительницы гимнастики и те чудеса, что она открывает взору, раздираясь пополам на брусьях, пробуждает в подводной части его корпуса смутные, но четко локализованные ощущения. До тех пор пока это создание не награждает его из-за длинных вьющихся волос кличкой Барышня, тем самым превращая в козла отпущения для трех дюжин отроков и отроковиц и одновременно преобразуя его зарождавшуюся склонность к опушенным ляжкам и вышеупомянутым чудесам в необоримое отвращение. Гадюка номер два.
Много лет спустя, чтобы доставить удовольствие матушке, он женится. На женщине, которая неотступно преследует его своими животными домогательствами. Поскольку он отказывается, она пытается рассорить его со все, ми друзьями. Не преуспев в этом, принимается пить. Ежевечерне возвращаясь домой в пьяном виде, по-звериному набрасывается на него со всеми своими ляжками, пушком и чудесами. Избавиться от всего этого ему удается лишь ценой весьма внушительного ежемесячного содержания. Гадюка номер три. Так вот…
Так вот, все эти три гадюки лишь подготовили пришествие четвертой: Гадюки законченной, Гадюки заматерелой, Гадюки непревзойденной, Гадюки вершинной, квинтэссенции Гадюки, Гадюки химически чистой, Гадюки из Гадюк: так называемой Пажине, что якобы из Шартра.
Чье настоящее место в петле на конце веревки, а не на том конце телефонного провода.
Она звонила ему еще дважды, назначив две встречи в двух музеях: Сернуши (искусство Китая со 2-го тысячелетия до нашей эры и до XVIII века) и Карнавале (лики Парижа от эпохи Генриха Четвертого до наших дней).
В последнюю встречу Гадюка, как обычно, поклялась, что уж эта действительно последняя, и тон ее был до того искренен, что хоть на стенку лезь. Так что, занимаясь умерщвлением Афанасия, он задавался вопросом, когда же наступит следующий раз.
В умерщвление Афанасия он вкладывал суеверную озлобленность. Он не мог отделаться от мысли, что сей благочестивец принес ему неудачу и с его исчезновением сгинет и появившаяся вместе с ним Гадюка.
По счастью, конец был уже близок: изгнанный Валентом, патриарх в начале 366-го года добился разрешения вернуться в Александрию, где и завершил в мире изобилующую крутыми поворотами плодоносную карьеру. И вот уже и долгожданное 2 мая 373 года: Афанасий умирает, и вокруг него начинает распространяться стойкий запах святости.
Смерть являла собой весьма деликатный эпизод: о ней следовало повествовать достаточно живо, хотя и не чрезмерно реалистично, гармонично дозируя серьезность и легкость, чтобы донести до читателя, что она — всего лишь начало. Задачка.
На всякий случай Афанасий простил всем своим арианским гонителям, и в частности Евсевию Никомедскому и Евсевию Кесарийскому, — и в этот момент, деликатно постучавшись в дверь, в комнату вошла служанка и осведомилась, можно ли ей убирать в кабинете.
— Ах, нет. Сейчас не время! — воскликнул Сиберг, похлопывая по бокам пишущей машинки.
— Но я закончила в комнате!
— Нет, Жоржетта, не сейчас! Попозже!
Досадливо помахав в сторону двери, он задался вопросом, какую же, черт побери, впечатляющую мистическую демонстрацию мог выдать этот треклятый святоша, прежде чем по примеру всех прочих откинуть копыта.
Жоржетта с пылесосом в руках продолжала торчать перед ним.
— Да уж, чтобы писать книжки, надо иметь кое-то в голове! — заметила она, покачав собственной. — Я, как вижу вас, просто в экстазе.
В раздражении Сиберг снова хлопнул свою машинку по бокам. С его языка готовы были слететь грубые слова, но неожиданно он сдержался: воистину, эту Жоржетту иногда посылает словно само провидение. И он тотчас вогнал Афанасия в экстаз.
— Я, конечно, извиняюсь, — молвила Жоржетта, — но раз я кончила комнату и не могу заняться кабинетом, то что мне делать?
— Что хотите… Знаете что, сходите-ка мне за газетой.
— За какой?
— За любой.
— Не знаю, найду ли такую, — обиженно отозвалась Жоржетта.
У нее появилось смутное ощущение, что поход за газетой не продиктован никакой особой необходимостью — если не считать таковою желание хозяина услать ее подальше. Тем временем Сиберг вовсю стучал на машинке, не обращая на нее больше никакого внимания. Она сухо ответила, что, дескать, ладно, она идет, и недовольной походкой вышла из кабинета.
«Афанасий в экстазе ожидал зова Господня…» — легко печатал Сиберг. Проклятье вот-вот снимется, наконец-то с него спустит свой дурной глаз этот святой, которого он уже не мог видеть: Афанасию оставалось каких-то несколько строчек, он не перевалит за 205-ю страницу, «…и зов Господень прозвучал».
Одновременно с телефонным звонком. Сиберг помянул Всемогущего, хлопнул по бокам машинку, которой это уже начало надоедать, снял трубку и нелюбезно произнес:
— Алло!
— Алло, мэтр?
— Опять вы! — пробурчал он.
То была она.
— Уж и не знаю, как перед вами извиняться, мэтр…
Этот лицемерный голос! Голос, который словно заламывает в отчаянии руки!
— Так и не извиняйтесь! И не называйте меня «мэтр»! — прорычал он, хлопая по бокам машинку, которая и без того уже была на взводе, а теперь и вовсе обозлилась и решила при первом же удобном случае заклинить свои табуляторы.
— Мне неловко, я чувствую, что беспокою вас… Похоже, вы немного нервничаете. Если вы предпочитаете, чтобы я позвонила несколько позже…
— Говорите, что имеете сказать, да поторопитесь: сейчас вернется моя служанка, и мне бы не хотелось, чтобы она…
— Ну разумеется! Уж я-то знаю, что это такое!.. Вы, конечно, догадываетесь, для чего я позволила себе вам позвонить?
Сиберг, набрав в грудь побольше воздуха, произнес, чеканя слова и давая им веско упасть:
— Послушайте-ка меня, мадемуазель… Пажине: деньги у меня кончились. Понимаете? Кон-чи-лись! Или вы думаете, что я их печатаю?
— А ваши книги? А Афанасий?
— С Афанасием я до сих пор еще не разделался! И все из-за вас! Как вы думаете, легко ли сосредоточиться в промежутках между вашими телефонными звонками и встречами с вами в музеях?
— Уж поверьте: если б это зависело только от меня!..
— Встаньте-ка на мое место, черт побери!
— Я на нем уже стою! Как раз поэтому мне и необходимо еще…
— Ни гроша! Вы слышите?
— …на двадцать пять процентов больше, чем в прошлый раз.
— Как? Как? Как?
— Да-да, я понимаю.
— Нет, но у вас что-то с головой? Нет, но вы отдаете себе отчет… Где я, по-вашему, возьму…
— Я к вам не с ножом к горлу: скажем, послезавтра, в четверг, в шестнадцать часов, в музее Человека.
— О-ля-ля! Ля-ля!
— …у скелета питекантропа.
— У скелета питекант… О небо, чем я перед тобой провинился?
— Что такое? — оскорбилась так называемая Пажине, — вам не нравятся питекантропы? Вы что, расист?
Столь грязное обвинение оказалось последней каплей, и Сиберга прорвало.
— Вы с вашими музеями! — зарыдал он. — Видеть больше не могу эти музеи! Ненавижу музеи! От ваших музеев меня тошнит! Понимаете?
— Еще как понимаю! Знали бы вы, как я вас понимаю!
— В мире есть и другие места помимо музеев! Не знаю, ну там парки, скверы…
— Ну конечно же! Вы совершенно правы! Это куда веселее! И почему вы раньше не предложили? Всякий раз, когда у вас появятся мысли по усовершенствованию наших встреч, наподобие этой, высказывайте их без колебаний. Итак, по-прежнему послезавтра, в четыре часа пополудни, но в Люксембургском саду. Перед Кукольным театром.
Она дала отбой. Сиберг бросил дьявольскую трубку на адский рычаг, вырвал из машинки страницу 205, на которой, с удобством устроившись на тончайших листах бумаги, вдобавок проложенных копиркой, треклятый Афанасий ожидал в экстазе, скомкал ее и швырнул в корзину для бумаг, тут же опрокинул корзину, потом разодрал записную книжку, сломал шариковую ручку, распотрошил фломастер, раздавил вечное перо, разодрал свой бювар, истоптал свой коврик, бухнул кулаком в стол, изорвал свой «Малый Ларусс» в мелкие клочки и рассеял их по ветру[26], и наконец осыпал ударами бока пишущей машинки, которая, потеряв терпение, тотчас отказала, даже не подумав подать, как это предусмотрено трудовым законодательством, заблаговременного письменного предупреждения.
Запыхавшийся, с разламывающейся от ненависти к Гадюке и от денежных забот головой, он не услыхал стука в дверь и не пригласил войти, вследствие чего с газетой под мышкой вошла Жоржетта.
— Смотри-ка! — удивилась она, — у вас был сквозняк?
Она положила газету на письменный стол посреди обломков ручек и клочков «Лapycca».
— Вот газета, — объяснила она, указывая на газету. — Я так и попросила: любую. И мне ее дали.
— Спасибо, — отозвался Сиберг, усиленно думая: «Где взять денег?»
— Так я могу убирать в кабинете?
— А? Нет!
Деньги… деньги…
— А уборка бы тут не помешала! — заметила Жоржетта, обозревая поле битвы. — Вы не читаете газету?
— А? Нет!
Деньги… деньги…
— Тогда, может, я ее почитаю — мне все равно нечего делать.
— А? Да!
Деньги… деньги…
Жоржетта пренебрегла всевозможными геноцидами, массовой резней, должностными преступлениями, заговорами, государственными переворотами и покушениями, которыми полнились дипломатические страницы этого издания, а сразу погрузилась в хронику происшествий.
Тем временем Сиберг суммировал: содержание Гадюки номер три, платежи, связанные с приобретением квартиры и современной обстановки, не говоря уже о ежегодных отчислениях в Фонд Дополнительной Пенсии для Религиозных Авторов (ФДПРА), в Социально-Страховой Фонд Писателей, Перешедших в Католичество (ССФППК), в Фонд Медицинского Обеспечения Не Получающих Жалованья Болландистов (ФМОНПЖБ), в Фонд Обеспечения Старости Независимых Агиографов Парижского Региона (ФОСНАПР), и сравнивал результат с авансом, который ему уже согласилось выдать под Афанасия издательство Блюмштейна.
— Смотри-ка! Вот это интересно!
Это восклицание Жоржетты вывело Сиберга из приходно-расходных размышлений.
— А? Что? Что там интересного?
Жоржетта помахала газетой:
— Да вот этот снимок! Они говорят, это фото мужчины, который исчез!
— Действительно, очень интересно!
Деньги, деньги!
— Но я же видела этого мужчину! — возбужденно продолжала Жоржетта.
— Тем лучше для вас, — с отсутствующим видом проронил Сиберг. Про себя он обращался к Афанасию со спешной и горячей молитвой:
«Возможно, я был с вами резковат, но вы не были бы святым, если б не умели прощать! В этом деле мамочка рискует жизнью, бедняжка, а я — писательской карьерой!..»
— Смотри-ка! Вот это интересно!
Досадуя, что его перебили в столь возвышенном общении, — он прокричал:
— Ну, что там еще?
— В заметке пишут, что этот мужчина пропал в субботу утром! А я как раз и видела его в субботу утром! У того господина, к которому прихожу убирать по субботам: господина Летуара!..
«На мамочку вам, возможно, наплевать, — возобновил Сиберг свое обращение к Афанасию, — но если рухнет вся моя карьера, то не увидит света и ваше жизнеописание! Так что…»
— Смотри-ка! Вот это интересно!
— О-ля-ля! — в отчаянии воскликнул Сиберг.
Жоржетта истолковала этот возглас как приглашение поделиться подробностями:
— А в статье-то про господина Летуара даже не упоминают! Тут пишут, что никто, дескать, не видел того, другого господина с тех пор, как он вышел из дому…
— Выходит, вы видели не его, вот и все!
«…Так что из сострадания и в своих же собственных интересах, святейший Афанасий, помогите мне! Сделайте так, чтобы я нашел деньги!»
— Да нет же, это был точно он! Я прекрасно помню! Даже то, что, когда он пришел к господину Летуару, у него был очень недовольный вид, — я еще подумала, что добром промеж них дело не кончится!
— Добром не кончится? — навострил уши Сиберг.
— Ну, это просто так говорится. Самой убедиться в том, права я была или нет, мне не пришлось: господин Летуар сразу же услал меня за покупками. А когда я вернулась, тот господин уже ушел. Забыв свою шляпу!
— Смотри-ка! — воскликнул Сиберг. — Это интересно! И он не спохватился? Не вернулся за ней?
Жоржетта, прыснув, помотала головой:
— Вот же разиня, а? Когда я сказала про шляпу господину Летуару, он с досады едва лопату не выронил.
Сиберг замер на стуле:
— Лопату? Какую лопату?
— Ту, что была у него в руках, а то еще какую?
— И что же он делал с этой лопатой?
— Сажал у себя в саду картошку.
— Вы хотите сказать, что он лопатой сажал картошку?
— Да ничего я не хочу сказать — это он сказал мне, что посадил картошку! Он как раз заканчивал засыпать яму.
— Яму, — повторил Сиберг. — Какого размера?
— Нормального.
— Что значит — нормального? Длинную? Широкую? Припомните!
— Ну, длиной и шириной как… э-э… в рост нормального человека, вот! Этот господин Летуар живет один, вот я и подумала, что он посадил картошку на одного человека!
— Ну конечно! — пробормотал Сиберг.
— Но я все равно удивилась — ведь я впервые видела, чтобы он занимался огородничеством.
— Так значит, когда вы показали ему на шляпу, забытую гостем, он выглядел раздосадованным?
— Не то слово! Да еще наказал никому об этом госте не рассказывать. Как будто это в моих привычках — трепаться направо и налево о том, что творится у людей дома! Не-ет, мой девиз — «Держи язык за зубами!»
— Как вы правы, Жоржетта! — с жаром подхватил Сиберг. — «Слово, хранимое в себе, — твой раб, слово же высказанное — твой властелин», — говорил один китайский мудрец…
— Ах, эти китайцы! — всплеснула руками Жоржетта. — Я читала, что через десять лет их будет чертовски много!
— Тем более следует продолжать обо всем этом помалкивать!
— Я так и собираюсь!
— Ни слова! Никому! Раз уж этот господин… этот господин, как бишь его?
— Летуар.
— Раз уж этот господин Летуар… который живет… э-э… где, вы говорите?
— В Сен-Клу, дом двадцать девять по улице Бориса Виана.
— Раз уж этот господин Летуар, — повторил Сиберг, лихорадочно записывая что-то обломком шариковой ручки на обрывке бумаги, — который живет в Сен-Клу, в доме двадцать девять по улице Бориса Виана, попросил вас молчать, то у него на это, видимо, были свои причины.
— Ну разумеется! Частная жизнь людей — это святое!
— Совершенно верно. Так, ну хорошо, Жоржетта, вы свободны.
— Так мне не убирать кабинет?
— Нет. Не сегодня. У меня срочная работа…
— Тогда до следующего вторника, месье.
— До вторника. Эй, не прихватите мою газету! Дайте-ка ее сюда.
Когда Жоржетта ушла, Сиберг со все нарастающим возбуждением прочел заметку в газете. Потом он откинулся на спинку кресла, развел руками и устремил восхищенный взгляд в потолок.
— Чудо! — прошептал он. — Афанасий, благодарю вас! Вот это оперативность!
Припарковавшись напротив дома номер 26, он притворился, будто читает газету. На самом деле он следил за входом в дом номер 29. Руки у него были влажные, а кишки то и дело схватывало спазмами.
Как человеку робкому и деликатному, насквозь проникнутому христианским гуманизмом, ему было не очень-то удобно требовать деньги у совершенно незнакомого господина под тем лишь предлогом, что тот убил другого господина. Это весьма дурно пахло.
Разумеется, операция осуществляется в некотором роде под покровительством одного из отцов Церкви. Разумеется, с убийцей можно особо не церемониться. Разумеется, не исключено даже, что провидение избрало тебя орудием искупления вины этого убийцы.
При условии, что он действительно убийца, что еще не доказано.
Если он не убийца, дело обернется катастрофой. Если же он убийца, дело примет очень тревожный оборот.
«О, как я смущен и обеспокоен! — думал Сиберг, похлопывая по рулевой баранке, — но, в конце концов, это жизненный опыт, вот в чем нужно себя убедить, а любой опыт обогащает писателя».
Чтобы придать себе решимости, он принялся восстанавливать в памяти, каким образом та гнусная девица взяла его в оборот. Как бы ни была ненавистна ему так называемая Пажине, ей не откажешь в техничности.
С неизъяснимой благодатью на улицу Бориса Виана, пустынную и тихую, спускались сумерки. Внезапно Сиберг, одним глазом косивший на дом 29, а другим — в зеркальце заднего вида, увидел в нем приближающуюся машину. Крохотная на углу, она разбухла и остановилась у дома 29. Сердце Сиберга остановилось где смогло. Левая дверца машины открылась. Сердце Сиберга подпрыгнуло, а из машины вылез маленький коренастый человечек и направился к железной двери гаража.
Воззвав к Афанасию, Сиберг перекрестился и вышел из машины. При виде его коротышка, колдовавший над замком, вздрогнул и обернулся, всем своим видом выражая сильнейшее беспокойство.
— Простите, месье, — светским тоном обратился к нему Сиберг, — я имею честь говорить с господином Летуаром?
— А что? — отозвался коротышка, пронзая его взглядом своих косящих глаз.
У этого типа с повадками убийцы и рожей убийцы вдобавок оказался и голос убийцы. Сиберг, унимая дрожь, постарался придать твердость своему:
— Не могли бы вы уделить мне минуту?
— По какому вопросу?
— По вопросу о господине Гродьё.
Произнося это, Сиберг взглянул типу прямо в глаза — по крайней мере, насколько это было возможно с учетом косоглазия коротышки.
Тип и глазом не моргнул. Возможно, по той же причине.
— Гродьё, — только и повторил он бесцветным голосом.
— Да-да, — печально подтвердил Сиберг, — о том несчастном господине Гродьё, который, как вам, должно быть, небезызвестно, исчез…
Он умолк и сделал вид, будто разглядывает носки своих ботинок. Но исподлобья он следил за реакцией коротышки. Тот склонил голову набок и сузил глаза так, что стал донельзя безобразен. Потом спросил, подтверждая тем самым, что он действительно Летуар:
— Вы из полиции?
— Нет. Я всего лишь близкий друг бедного господина Гродьё.
— Не вижу, чем я могу быть вам полезен. Я работал с господином Гродьё в одной конторе, мы были коллегами, только и всего.
Сиберг был тем более рад это услышать, что до сих пор и понятия об этом не имел. Он поспешил поддакнуть:
— Да-да, бедняга Гродьё очень часто говорил мне о вас.
— В таком случае, — сказал Летуар, склоняя голову на другой бок, — он должен был очень часто говорить вам, что мы едва знакомы.
— Ну, положим, «едва» — это сильно сказано… Ему доводилось бывать у вас. Прямо тут в этом доме.
— В моем доме? Тут? Да никогда в жизни!
— Я перечитал все статьи, касающиеся его исчезновения, — продолжал Сиберг, — и с удивлением обнаружил, что ни в одной из них не говорится о том, что он как раз перед тем, как исчезнуть, заходил к вам домой!
Со смешанным чувством торжества и опаски он подметил, что нервным тиком Летуара скосоротило влево, скосоротило вправо, а подбородок у него затрясся во все стороны.
— Господин Гродьё? Заходил? Ко мне? В тот самый день? Кто вам это сказал?
Сиберг сосчитал до пяти, мысленно зажмурился и прыгнул, молясь, чтобы парашют раскрылся.
— Он сам.
— Так вы утверждаете, что в день своего исчезновения господин Гродьё самолично предупредил вас, что собирается посетить меня?
Сиберг ощутил под ложечкой холодок, а в корнях волос — покалывание: в голосе Летуара слышалось совершенно неподдельное недоверие. Вдобавок и тик у него прошел. Парашют не раскрывался.
— Н-ну… да, самолично, — промямлил он прерывающимся от свободного падения голосом.
— Ну так вот, месье, я заявляю, что не верю этому ни на грош.
— П-почему же?
Сиберг уже не был уверен даже в том, что парашют вообще существует.
— Потому что мне, месье, — торжествующе вскричал Летуар, — господин Гродьё самолично дал слово, что никого не предупреждал! А если вы были знакомы с ним, месье, то должны знать, что слово Гродьё отлито из бронзы!
— Ах, вон оно что, — протянул Сиберг, — он дал вам слово?
— Слово чести!
— Что никого не предупреждал?
— Никого!
— О своем визите?
— О своем визи…
Последнее слово потонуло в омерзительном бульканье. Осознав воистину космические масштабы собственной тупости, Летуар позеленел, и взгляд его наполнился ужасом.
Насквозь проникнутый христианским гуманизмом, Сиберг не смог удержаться от чувства жалости к этому несчастному, целиком шитому белыми нитками и беспардонным двуличием, между тем как он спешно пытался заделать брешь:
— «Визит» — это чересчур сильно сказано!.. Так, зашел перекинуться парой слов.
— Я все думаю, — заметил Сиберг, — не следовало ли вам обратиться в полицию?
Глаза, лоб, щеки, подбородок, уши, кожа черепа — все у Летуара задергалось, поползло, пришло в движение. Ни дать ни взять как у Мальро.
— В полицию? — вскричал он, всплескивая ручонками. — Зачем в полицию?
— Кто знает, вдруг это помогло бы напасть на след моего дорогого исчезнувшего друга? Иной раз бывает достаточно такой вот незначительной детали, чтобы направить поиски по новому пути. А вы как думаете?
Сиберг смотрел на Летуара до упора округленными глазами, Летуар на Сиберга — своими до упора косящими.
— Честно говоря, — осторожно заворковал он, — я думаю, что это лишь усложнит и без того неблагодарную работу полиции: к чему направлять ее по пустому следу?
— Разумеется!.. Да, если так взглянуть на дело… — согласился Сиберг.
Летуар всмотрелся в него еще пристальней и продолжал уже увереннее:
— И потом, ваш друг, возможно, не так и жаждет, чтобы его нашли! Что, если это бегство?
— Бегство?
— Господи! Да такие вещи случаются сплоить и рядом! Может быть, в эту самую минуту он надежно укрыт от окружающего мира и шума в глубине какого-нибудь селения, в глубине какой-нибудь деревушки, в глубине леса…
— …в глубине сада…
— …в глубине са… — с разбегу подхватил Летуар. Но тут он запнулся и подозрительным тоном осведомился: — Почему вы так говорите?
— Укромный уголок сада — это была его самая сокровенная мечта.
— Если он осуществил свою мечту, то зачем вмешивать в это полицию?
— Совершенно верно! Это было бы ошибкой.
— Вот видите, вы и сами к этому пришли!
— А ошибки зачастую дорого обходятся!
— Очень дорого.
— Сообщить в полицию, что мой бедный Гродьё укрыт в глубине сада, — во что, по-вашему, обойдется вам такая ошибка? В пожизненное заключение? Или еще того хуже?
Летуар съежился, сузился, сплющился до размеров маленькой одолеваемой тиком кучки.
Сиберг созерцал дело рук своих с живейшими угрызениями совести, вызванными христианским гуманизмом, которым он был насквозь проникнут, и с живейшим облегчением от того, что он попал в яблочко. В какой-то момент угрызения возобладали над облегчением, и он чуть было не отказался от своей затеи. Но обезьяноподобный вид тиканутого напомнил ему о питекантропе. Он сказал себе: «Все это ради мамочки!» — и с пылающими щеками и спазмами в желудке попытался освоить циничное добродушие так называемой Пажине:
— Будьте покойны: я ничего не скажу… Но мое молчание — золото… — И он послал тиканутому хитрую улыбку а-ля Пажине.
Летуар приготовился было заорать, но мимо проходила любовно сплетенная парочка, и он сбавил до шепота:
— Что я слышу? Это шантаж?
— Увы, — прошептал в ответ Сиберг, — не могу отрицать очевидного!
— Шантаж! Это недостойно! Это низко! Это… Вам не стыдно?
— О, еще как! Но, как говорил святой Павел: «Я не делаю того, что хочу, и делаю то, что ненавижу».
— Сколько?
Парашют открылся. Сиберг чувствовал крепкую поддержку и плавное покачивание.
— Гильотина не имеет цены, но пожизненное заключение можно выразить в цифрах.
— Послушайте, — прошептал Летуар, кивая на сплетенных влюбленных, которые возвращались обратно, — не могли бы мы поболтать где-нибудь в другом месте, не под дверью? Входите же, прошу вас. Мы поговорим обо всем этом за стаканчиком!
— Вы весьма любезны, — прошептал Сиберг, — но лично я не намерен окончить свои дни в глубине сада.
— Да что вы такое выдумываете!
— Мы поговорим спокойно за стаканчиком, но не сейчас и не здесь. У меня нет привычки к подобного рода делам, но я подумал, что мы могли бы встретиться скорее где-нибудь в общественном месте. В кафе, например…
— Это в кафе-то — поговорить спокойно?
— Где мы более одиноки, как не посреди безымянной толпы? К тому же долго разговаривать нам не придется: вы просто-напросто передадите мне конверт, содержащий сумму в…
Он назвал сумму. Летуар задергался, заходил ходуном, едва не закричал. Ему вновь помешали сплетенные — похоже, они решили провожать друг дружку до рассвета.
— Да вы с ума сошли! Это целое состояние! — перешел он на шепот.
— Да, на дороге такие деньги не валяются, — признал Сиберг. — Мне очень неловко, что я столько с вас запросил, и, не будь это ради моей бедной старой матушки…
Летуар воззрился на него, задыхаясь от отвращения:
— Вот как, ради вашей бедной старой матушки?.. Знаете, в тот день, когда она произвела вас на свет, ей лучше было бы…
— Не кощунствуйте! — остановил его Сиберг. — Поверьте, я лучше чем кто-либо другой понимаю ваши чувства. Но при существующем положении дел я буду ждать вас завтра в девятнадцать часов в кафе «У Эльзы Триоле», что на бульваре Арагона. Будьте вовремя и имейте деньги при себе.
Чувствуя себя настоящим мужчиной, он повернулся кругом: в конечном счете, мало какие из поступков в его жизни давали ему ощущение силы и мужественности в такой степени, как шантаж этого типа.
«Господи, этого не может быть», — думал Александр Летуар, насквозь мокрый от пота. Но независимо от того, могло это быть или нет, это было: брызнула алая густая жидкость и била толчками, с бульканьем. Омерзение и ужас. Тревога и паника. Кошмарное видение.
Но в самом деле, кошмар ли это? Точно так же как в кошмаре, он хотел бежать прочь, но сидел как парализованный. Точно так же как в кошмаре, он хотел отвести глаза, но оставался словно под гипнозом. Еще в кошмарах он часто знал, что спит, и пытался проснуться. Кошмары у него, вопреки законам онейрологии[28], всегда были цветные, так что нет ничего удивительного и в том, что жидкость казалась ему все алее.
И тем не менее одна — но весьма существенная — подробность не позволяла утверждать, что это и вправду кошмар: во всех его снах, кошмарных или нет, непременно присутствовали девицы, часто голые и обязательно прехорошенькие.
Здесь же все девицы одетые и в большинстве своем страшенные. Даже несколько околачивающихся поблизости проституток так уродливы, что их можно принять за честных женщин.
Выходит, он видит мнимый кошмар, то есть взаправдашнюю жизнь. Сидящий напротив оливково-зеленый дылда — взаправдашний. И он действительно наполняет взаправдашний стакан взаправдашним томатным соком.
Летуар был не в силах поверить, чтобы человеческое существо могло пить подобную дрянь. И тем не менее молодчик собирался ее выпить. Он вытряс в стакан последнюю каплю, потом окликнул официанта и потребовал у него сельдерейную соль.
— В кафе, — сказал он Летуару, глядя на него своими круглыми глазами, — всегда очень трудно добиться двух вещей: графина свежей воды и сельдерейной приправы.
Летуар подавленно молчал. Что хорошего можно ожидать от субъекта, который, похоже, пьет только воду да томатный сок с сельдерейной приправой?
Официант, недовольный тем, что не сумел, как обычно, притвориться, будто не слышал оклика клиента, с недовольным видом принес флакон сельдерейной приправы и со стуком поставил на стол.
Дылда встряхнул флакон. Тщательно, ровным слоем, рассыпал по поверхности томатного сока желтоватый порошок сельдерея и вновь окликнул официанта, попросив у него чайную ложечку.
Официант, выведенный из себя, принес требуемый прибор и со стуком бросил его рядом с флаконом.
Дылда взболтал пойло. Потом выпил его маленькими глотками. Когда он поставил стакан, из уголков его пасти сочилась красная жидкость. Ни дать ни взять упырь. Летуару, чтобы оправиться от потрясения, пришлось одним махом опрокинуть свой бокал «Чинзано».
Упырь промокнул уголки пасти платком оливкового цвета и осведомился:
— Деньги при вас?
Летуар достал из кармана конверт. Упырь схватил его жадно, хотя и с сокрушенным видом.
— Не воображайте, что я еще когда-нибудь уступлю подобного рода давлению, — прошипел Летуар. — Один раз такое проходит, но не вздумайте возобновить!
— Я очень и очень надеюсь, что мне больше не придется вас беспокоить, — заверил его упырь. — Если б вы знали, как я на это надеюсь!
Летуар внутренне содрогнулся: этот плаксивый намек на возможные грядущие вымогательства был страшнее прямой угрозы. Он сказал:
— Нам больше не о чем говорить.
— Пока — да. Во всяком случае, если мне, паче чаяния, придется снова с вами связаться, ваш телефон у меня есть… Да-да, верно… Я тоже хотел бы, чтобы вы ушли первым. Счет я оплачу. Нет-нет, не возражайте, я на этом настаиваю!..
— Так ку-у-уда же ушел Бам-м-мбула, мои милые слонята? Налево или направо?
— Направо! — завопили зрители.
Петрушка двинулся в противоположную сторону.
— Кукольный театр, — пояснила Гадюка, — присоединяется к самым новаторским поискам в современной драматургии. Вы, должно быть, заметили, что Петрушка отправился на поиски Бам-булы направо от себя, то есть налево для публики. Таким образом, с самого начала тут ставится проблема языковой неоднозначности и трудностей общения между людьми…
— Нет, не туда! Сюда! — вопила публика, топая ногами.
— …и эта проблема, — продолжала Гадюка, — ставится при активном участии зрителей, что находится в ряду самых поразительных экспериментов нового театра.
— Так значит, Бам-м-мбула уш-ш-шел налево? — вопросил Петрушка.
Публика затопала. Бамбула возник за спиной Петрушки. Публика завопила. Петрушка обернулся. Бамбула исчез.
— Тот, кого ищут справа или слева в зависимости от своего собственного местонахождения, — возобновила свои пояснения Гадюка, — зовется, напомню, Бамбула, и кожа у него очень темная. Из этого можно с большой долей вероятности заключить: нам стараются внушить, что речь идет о цветном[29]. Таким образом ставится проблема расизма: от колониального гнета Петрушки Бамбула избавляется лишь затем, чтобы угодить в лапы белого жандарма.
— А-ха-ха-ха! Вот вы и у меня в рука-а-а-ах, мой золото-о-ой! — и впрямь прокричал жандарм с той стороны, куда исчез Бамбула.
Бамбула, вынырнув, огрел его дубинкой по треуголке.
— Мы присутствуем здесь, — продолжала комментировать Гадюка, — при реванше, который берет третий мир. И все это выражено без помощи длинных речей, а единственно посредством бессвязных реплик, шутливых аллитераций, несуразного вздора, вдобавок на три четверти неразборчивого благодаря гнусавости громкоговорителя. Явно сознательное техническое несовершенство, в котором прослеживается влияние фильмов Жан-Трюка Базара. Можно было бы еще долго распространяться по поводу достоинств представления, к которым вы, как человек искусства, не можете оставаться равнодушным, но я не хотела бы зло употреблять вашим терпением. Деньги при вас?
— Этот музей, — напряженным голосом произнес Гнус, — расположен в особняке, переданном в 1936 году по завещанию Центральному союзу изобразительных искусств графом де Камондо в память о его сыне Ниссиме, убитом в воздушном бою в первую мировую войну. Деньги при вас? Благодарю. Особый интерес для посетителя представляет тот факт, что все здание обставлено точь-в-точь как элегантное жилище восемнадцатого века. Как вы сами можете убедиться, кресла, стулья, картины, скульптуры, осветительные приборы, безделушки, ковры — все подобрано с безупречным вкусом. Подобная утонченная реставрация прошлого — подлинная услада для любителей искусства. Нет-нет, сразу не уходите. Я должен теперь же назначить вам следующую встречу.
Возмущенный вскрик Франсуазы заставил вздрогнуть двух любителей искусства, задремавших перед креслами в стиле Людовика Пятнадцатого. Летуар увлек ее к торшеру в стиле Людовика Шестнадцатого.
— …Не зависящие от моей воли обстоятельства вынуждают меня вновь попросить у вас ту же сумму на будущей неделе.
— Вы с ума сошли?
— Увы, нет: это тот самый случай, который называют форс-мажор. Серьезный удар. Непредвиденные расходы. Весьма сожалею.
— И вы еще смеете сожалеть! Да вы садист!
— Отнюдь. На сей раз дело серьезное.
— Ах, значит, в прошлые разы то было в шутку?
— Сегодня пятница. Скажем, в следующую среду, в пять часов вечера, в музее… Ах, черт! Я до того расстроен, что даже не подумал, какой музей выбрать для встречи!..
— Предлагаю музей Дюпюитрена, вам он должен прийтись по вкусу: там, говорят, выставлены мерзкие уродцы в банках.
— А я предлагаю вам музей Клюни: там, говорят, выставлен пояс целомудрия, — гадко ухмыльнулся Гнус и пошел восвояси.
Франсуаза убедилась, что, хотя, по словам Жан-Поля Сартра, ничто не сравнится с двусмысленной ситуацией в столовой в стиле Генриха Второго, но бешеная ярость перед торшером в стиле Людовика Шестнадцатого — это тоже кое-что.
Вечер пятницы, 1-го числа
Александр Летуар рассудил, что он вполне заслужил право немного расслабиться. Он и расслабился — с помощью Грузчицы, не переставая при этом размышлять о сложившихся обстоятельствах.
«Бывают два сорта денег, — думал он, — „унылые“, которые приходится пускать на строго необходимые расходы, вроде прямых налогов или покупки носков, и „веселые“, которые просаживаешь в азартных играх и телесных усладах. Первые платежи Консультантки были деньгами унылыми — они пошли на затыкание бреши в кассе. Как только брешь была заделана, Консультантка естественным образом преобразовалась в источник веселых денег: последующие ее платежи пошли главным образом на улучшение конской породы и на повышение уровня жизни присутствующей здесь Грузчицы. А теперь эти денежки снова становятся унылыми, поскольку на сей раз послужат лишь для компенсации изъятия, осуществленного Упырем. Но…
…Но тотчас же обложить Консультантку дополнительной данью и тем самым обеспечить себе приток веселых денег — вот уж воистину мастерский ход, который поднимает сбитую планку и восстанавливает пошатнувшееся равновесие и с которым следует себя поздравить».
Он и поздравлял себя с этим, пока Грузчица вдруг не прекратила отработку и не заметила задыхающимся голосом, что у него и впрямь мысли витают где-то далеко.
Пока Летуар пытался сосредоточиться, Франсуаза, вернувшись к себе, живо скинула платье, чтобы не измять его, и рухнула на постель во власти самого нервного припадка за всю свою карьеру.
Она судорожно рыдала и бросала обрывки проклятий. Она кусала носовой платок, царапала ногтями покрывало и наоборот. Одновременно с этим она думала, что теперь у нее всю неделю будут красные глаза и не лучше ли признаться во всем Жоржу. Быть может, он поймет, а «все понять означает все простить». Ну да, держи карман шире! Слишком много прошло перед ней супругов и сожителей, которые так никогда и не простили — именно потому, что всё поняли! Нет, на такой риск она не пойдет. Ведь она любит его, этого организатора-советника с его крупной башкой, здоровенными очками и тарабарщиной. Она высморкалась и подумала, что уж и не знает, какому святому молиться. При мысли о святом сработал условный рефлекс, и ее взгляд упал на телефон.
В ту минуту, когда Франсуаза в дезабилье поднималась с кровати, Жан Сиберг в домашней куртке сидел за письменным столом. Он аннотировал труд о святом Августине, которому намеревался посвятить очередную биографию.
«Потеря лучшего друга, — читал он, — погрузила Августина в безысходное отчаяние, близкое к безумию. С яростью разбушевавшейся стихии страдание вонзило когти в его душу, опустошив его и оставив в совершенном смятении. Такая неистовая скорбь привела его к умозаключению, что в человеке есть нечто не поддающееся чистому разуму. Смущенный, растерянный…»
Зазвонил телефон. Как это и полагается, Сиберг снял трубку и сказал:
— Алло!
— Добрый вечер, это я! — раздался голос Гадюки.
— Ах, нет! — вскричал Сиберг. — Ах, нет.
— Знаю, вы скажете, что я злоупотребляю вашим терпением, но дело срочное. Мне надо увидеть вас во вторник, в шестнадцать часов. С той же суммой.
Она положила трубку, а тем временем страдание вонзило когти в душу Сиберга, который в свою очередь вонзил свои в подлокотники кресла.
«Она с ума сошла, — зарыдал он в отчаянии, близком к безумию. — Во вторник в шестнадцать часов с той же суммой, и она даже не сказала где!»
Телефон зазвонил снова, и он снова снял трубку.
— В кукольном театре сада Тюильри, — сказала Гадюка и снова положила трубку, опустошив его и оставив в совершенном смятении.
В ту минуту, когда такая неистовая скорбь привела Сиберга к умозаключению, что в человеке есть нечто не поддающееся чистому разуму, Летуар, вернувшись к себе, перебирал в уме сложившиеся обстоятельства и поздравлял себя с мастерским ходом, попутно припоминая монументальные прелести Грузчицы и ее могучий подмах. В общем, будущее рисовалось ему не таким уж плохим.
Разумеется, где-то есть Упырь, который не сегодня-завтра может объявиться снова. Но, возможно, ему достанет здравого смысла ограничиться сделанным. В конце концов, как говорят философы, дежурящие воскресными утрами на радио: нужно верить в Человека. И тут зазвонил телефон.
— Алло! Это я! — дрожащим голосом сказал на том конце провода Упырь.
— Вы!
— М-м, ну да. Обстоятельства вынуждают меня снова попросить у вас… то же, что и в прошлый раз…
— Да вы подлец, сударь!
— Ах, не будь это ради моей бедной матушки! Но оставим это… В понедельник, в девятнадцать часов, в «Превер-и-Косма», на улице Опавших Листьев. Я рассчитываю на вас.
Когда он положил трубку, Летуар, дрожа от возмущения, обнаружил, что он потерял веру в человека.
Оставался друг человека — женщина.
Рука его машинально сняла трубку, а палец так же машинально набрал номер. На том конце гудело долго. Наконец трубку сняли и ответили «алло» заспанным голосом, от которого пахло снотворным, шариками ваты в ушах и питательной маской.
— Это опять я, — сказал Летуар.
Он отодвинул от уха наушник, пропуская поток междометий, и продолжал:
— Я вынужден перенести нашу встречу на более раннее время. И удвоить сумму.
Наушник пришлось отодвинуть еще дальше, после чего он заключил:
— Итак, там же, в музее Клюни, но в понедельник, в пятнадцать часов! — И положил трубку, прерывая третий поток.
Что ни говори, а он сумел вторично за какие-то несколько часов поднять сбитую планку и восстановить статус-кво. Правда, методами отнюдь не оригинальными. Но в финансовой политике оригинальных методов и не существует: в ней неизбежно приходят к повышению налоговых ставок. Вся соль в том, чтобы повышать налоги находчиво и быстро. Что он и сделал. Вполне заслужив право расслабиться с помощью коктейля «Американо». Каковой он себе и смешал — с большой тщательностью и очень малым количеством воды. И каковой собирался выпить, когда зазвонил телефон. Как обычно и поступают в подобных случаях, он снял трубку и заявил:
— Алло!
— Это опять я, — сокрушенно вздохнул Упырь.
Летуар не поверил своим ушам.
— Опять вы? Ну, чего вам еще?
— Непредвиденное осложнение! Мне надо увидеться с вами раньше! Все в тот же понедельник, на том же месте, но в полдень вместо семи вечера. И с удвоенной суммой.
— С чем?!
— С удвоенной суммой. Ах, как мне неловко просить вас об этом!
— Неловко?! Да вы просто с ума сошли!
— Пока нет, но если так будет продолжаться… Так значит, договорились. В понедельник в полдень. Я рассчитываю на вас.
— До такой степени злоупотреблять ситуацией! — вскричал Летуар. — Это… Это…
В конце концов нужное слово нашлось, и он прокричал его несколько раз, пока не обнаружил, что Упырь давно положил трубку и он вещает в опустевший микрофон. Онемев от подобной бестактности, он швырнул трубковину на ее хреновину. Сам же остался стоять — задыхаясь от ярости, нанося удары правым кулаком в левую ладонь и скрежеща всеми своими зубами.
Решительно, уже никому нельзя верить. Поневоле задумаешься: может, и впрямь человек человеку — волк?
Сначала этот Гродьё, который дает слово чести, что ни словечком не обмолвился ни одной живой душе о своем визите к вам, и которого, как вам кажется, можно пристрелить с полным доверием, — чтобы месяц спустя обнаружилось, что он все-таки кому-то сказал! А теперь еще этот Упырь, оказавшийся поганее всего, что можно было предположить при виде того, как он пьет свой томатный сок! Этот Упырь, не знающий ни удержу, ни чувства меры!
Так что же делать, что делать?
Первым побуждением Летуара было протянуть руку к телефону Вторым было отказаться от первого: это решение ничего не решало. Было слишком очевидно, что Упырь отныне не прекратит сосать кровь, неотвратимо перерабатывая веселые денежки Консультантки в какое-то уныльё.
К тому же, помимо каких бы то ни было финансовых соображений, было неосмотрительно оставлять разгуливать на свободе субъекта, чересчур осведомленного в деле Гродьё.
Если взглянуть правде в глаза, с конструктивным реализмом, то вернуть себе подлинную безопасность, а деньгам Консультантки — присущую им веселость можно одним-единственным способом.
Это решение далось ему нелегко. Но пенять Упырю придется лишь на самого себя: погибель всех этих шантажистов в том, что они не умеют вовремя остановиться.
Ночь с пятницы 1-го на субботу 2-е
Все трое провели ее очень беспокойно.
Суббота, 2-е число
Как и всегда по субботам, утром Жоржетта Лариго позвонила в дверь особняка господина Летуара. Как и всегда по субботам, этот ее работодатель самолично открыл ей дверь. Но, в отличие от прошлых суббот, он встретил ее не в тапочках и не в халате: он был уже одет и даже — возможно ли это? — выбрит.
Жоржетта поздоровалась с ним, в ответ на что он буркнул что-то неразборчивое. Под его маленькими глазками, белки которых были совсем красными, залегли большие круги. Щеки его обвисли, а лицо посерело. Короче, Жоржетта нашла, что выглядит он из рук вон плохо, что она и сочла нужным тактично высказать, разглядывая его с сочувствием.
— Ну и ну! Да на вас же просто лица нет! Надо же! Подумать только! Ну и ну! Ну и ну!
Господина Летуара не тронула эта заботливость. Он пробурчал, что не выспался, и повернулся к служанке спиной. Та последовала за ним, направляясь в кухню. По пути она не преминула поделиться с работодателем личными наблюдениями:
— Знали бы вы, сколько я сейчас вижу людей, которые не высыпаются! Взять хотя бы дамочку, к которой я хожу по четвергам! Да я вам о ней рассказывала! Та, которая мирит супругов! Помните?
Господин Летуар отхаркался: нет, он не помнит.
— Ну так вот, последнее время она тоже совсем не высыпается! Все равно как тот господин, к которому я хожу по вторникам: представьте себе, и с ним такая же история, он тоже перестал толком высыпаться! Надо вам сказать, он пишет книжки, жития святых, и он…
— А я, — сказал господин Летуар, — плачу вам не за то, чтобы вы рассказывали мне о жизни незнакомых мне людей.
— Ну конечно! — горячо поддакнула Жоржетта. — С чего начинать? Со спальни или с гостиной?
— С чего хотите, черт побери! Мне все равно! Неужели вы не видите, что мне нужно поразмышлять?
— Если мне нужно сходить вам за покупками, то, может, я с них и начну?
— Вот-вот! Идите за покупками!
— И что принести?
Господин Летуар дернулся и всплеснул руками.
— Да откуда мне знать? — возопил он.
Жоржетта приметила валявшийся на столе листок бумаги, на котором было что-то нацарапано.
— Это вы не для меня списочек приготовили?
Она схватила листок и прочитала вслух:
Нож?
Веревка?
Цианистый калий?
6,35?
— Оставьте это!
Господин Летуар, побелевший как снег, бросился к ней и вырвал листок у нее из рук.
— Это не тот список?
— Нет! — гаркнул господин Летуар, разрывая листок в мелкие клочки.
— Вот и я подумала: шесть тридцать пять чего? Так значит, мне не за этим идти?
— За чем хотите! Лишь бы было просто приготовить: сегодня я буду обедать и ужинать дома.
— Если вы любите тушеную капусту, я могу принести вам ее в пакете: достаточно будет вывалить ее в кастрюлю и подогреть.
— Вот-вот. Принесите пакет тушеной капусты.
— А на вечер могу принести суп в пакетике.
— Хорошо, хорошо. Пакетик супа.
— Какой вам больше нравится?
— О-ля-ля! Ля-ля-ля-ля! Да мне плевать, говорю же вам. Мне на это совершенно наплевать.
— Потому что супы бывают разные: куриный, овощной, грибной…
— Пускай будет грибной!
— Вы правы, он вкуснее всех.
— Тем лучше. До свидания.
— И приготовить его совсем не сложно: порошок растворяют в кипящей воде…
— Действительно. До свидания.
— …И вы можете быть спокойны: он сделан на порошке из культурных грибов. Не на порошке из грибов, собранных невесть где, которыми вы запросто могли бы отравиться! Ведь что в порошке, что целые, ядовитые грибы остаются ядовитыми. Но в суповых пакетиках…
— Хорошо! Хорошо! Хорошо!
Жоржетте показалось, будто в поведении господина Летуара, а в особенности в том, как он орет «Хорошо!», сквозит некоторое нетерпение. Она даже задалась вопросом, уж не рискует ли она, задержавшись тут еще ненадолго, показаться навязчивой. Поэтому она направилась к двери, бросив через плечо:
— До свиданья.
Но господин Летуар, чьи реакции поистине никогда не предугадаешь, догнал ее на пороге:
— Погодите! Повторите-ка, что вы сказали!
— До свиданья.
— Нет! Раньше! О грибах! О грибах в порошке!
— Ну, я сказала, что ядовитые грибы в порошке такие же опасные, что и ядовитые грибы целиком. Но с суповыми пакетиками вы ничем не рискуете, потому что…
— Ладно, ладно, Жоржетта. Впрочем, это не имеет никакого значения. Забудьте об этом. До свидания. Да, и принесите мне алюминиевой фольги.
Он вытолкал ее за дверь.
Жоржетта улыбнулась — тактично и озадаченно.
«ГРИБ (champignon, от позднелат. сатріпіо: живущий в полях), м. Растение без хлорофилла, существующее в многочисленных формах и предпочитающее прохладные и влажные места.
Класс грибов представлен как микроскопическими формами (плесень), так и крупными видами, съедобными и ядовитыми. Среди последних причиной отравлений чаще всего служит весьма распространенная в наших краях фаллоидная поганка.
ФАЛЛОИДНАЯ (от гр. phallos, мужской половой орган, + eidos, вид), — ая, — ое. Боттъ Говорится о поганке с желтоватой или зеленоватой шляпкой, появляющейся летом и осенью, особенно в дубовых лесах. Фаллоидная поганка является одним из самых ядовитых грибов: ее употребление внутрь влечет за собой смертельный исход в 90–95 % случаев.
ФАЛЛИН, м. Токсин, содержащийся в фаллоидной поганке и вызывающий дегенерацию клеток организма (печень, почки, нервная система).
ФАЛЛОИДНЫЙ СИНДРОМ: проявляется спустя 12–30 часов после приема яда внутрь. Тошнота, рвота, понос, сонливость, головокружение, чувство тревоги, иногда сведение суставов и судороги, ощущение холода.
Развитие часто прерывается обманчивой ремиссией, за которой следует вторичное ухудшение состояния и смерть в коллапсе или тяжелая желтуха.
Лечение. Как можно быстрее ввести пострадавшему антифаллоидную сыворотку и скормить ему семь кроличьих мозгов и три кроличьих желудка, обязательно немытых и сырых.
К сожалению, это лечение — само по себе весьма эффективное — зачастую применяется слишком поздно, потому что симптомы появляются тогда, когда токсин уже переварен, и именно поэтому отравление так часто оказывается роковым. При вскрытии констатируется жировое перерождение тканей, а также смертельные внутренние повреждения, но никаких специфических следов не обнаруживается.»
Летуар закрыл энциклопедический словарь, целиком и полностью подписываясь под суждением авторов, которые определили его как ценнейший инструмент познания.
Он нацарапал записку для Жоржетты:
«Вынужден срочно уйти. Положите пакеты в почтовый ящик, и до следующей субботы свободны.
А.Л.»
Оставив записку в калитке, он вскочил в автомобиль и направился в Ботанический сад в надежде лицезреть там фаллоидную поганку во плоти.
Надежда эта оправдалась сверх всяких ожиданий, поскольку в прошлом году ядовитые грибы вырвали из объятий казны четыре тысячи налогоплательщиков, вследствие чего правительство распорядилось срочно организовать в Ботаническом саду выставку грибов, заботливо привлекающую внимание посетителей к опасностям, коим они подвергаются.
Фаллоидные поганки, гвоздь экспозиции, затмевали собою и сатанинские грибы, и бледные энтоломы. Их можно было видеть в натуре — анфас, в профиль и в разрезе. Их можно было видеть в фотографическом увеличении — светящимися, с выпукло подсвеченными элементами, позволявшими безошибочно их опознать.
Летуар сделал необходимые записи.
На схеме на стене были указаны лесные массивы Франции, где произрастают фаллоидные поганки. Ближайшим оказался Медонский лес.
Воскресенье, 3-е число
Назавтра, в воскресенье, Летуар днем приехал в Медонский лес, остановил машину на склоне старинной королевской дороги (построенной Великим Дофином) и углубился в заросли.
Там он принялся искать, рыскать и шарить. На деле все оказалось не так просто и ясно, как это преподносится в энциклопедических словарях и на выставках. Всегда оставалось место сомнению.
Наконец он вдруг увидел одну. Бесспорную. Со всеми полагающимися атрибутами ;— желтоватой шляпкой с чешуйчатыми наростами и белесой перепонкой — она, бесстыдно фаллоидная, торчала у корней старого дуба.
Он кинулся к ней, наклонился, протянул руку…
Необоримая сила пала ему на плечо и оттащила назад.
Он с пустой, без поганки, рукой сел задницей в мох. Необоримая сила подняла его на ноги и отряхнула. Источником этой силы оказался массивный субъект, который жизнерадостно заорал:
— Только не эту, несчастный! Ах, помилуйте, у вас просто талант! Тут полным-полно замечательных грибов, а вы бросаетесь к самому ядовитому!
Плененный Летуар с тоской подумал, что всегда есть, был и будет здесь или там, там или дальше, дальше или где-нибудь еще, где-нибудь еще или где угодно, в веках веков и как на земле, так и в небесах, такой вот настырный болван. Вслух же он заахал и замемекал.
— Вас едва не угораздило, — уточнил субъект, — сорвать за раз столько, сколько хватит, чтобы отравить многочисленную семью.
— Да ну? — промямлил Летуар. — Вы уверены?
— Месье, вот уже больше полувека я собираю грибы и лакомлюсь ими за обедом и за ужином, на закуску, на первое и на второе. В тарталетках, под соусом, по-гречески, соте, панированными, маринованными или фаршированными. Я член Общества друзей грибов. Так что сами посудите, насколько я люблю и уважаю грибы. Но с такими грибами, как этот, я поступаю вот так!
Носком ботинка субъект обезглавил поганку и раздавил ее каблуком. Спороносная ткань этого тайнобрачного гастеромицета лишилась всякой претензии на фаллоидность и самым жалким образом рассеялась по земле.
— Теперь он уже не способен принести вред! — провозгласил субъект с выражением исполненного долга на физиономии.
В тайниках своего сердца Летуар предал его поруганию и бесчестящим пыткам. Потом ему пришло в голову, что из этого зла можно извлечь и некоторую пользу и что этот навязчивый миколог может по крайней мере развеять его сомнения. Вот почему он проворковал:
— Благодарю вас за вмешательство, но я собирался сушить грибы, а не употреблять их свежими. Полагаю, что, будучи высушенным, этот гриб потерял бы свои ядовитые свойства?
И напустил на себя вид безмерного простодушия, тогда как по физиономии субъекта разливалось выражение безмерного же огорчения. Он ответил:
— Месье, в этом году минет тридцать лет, как я, которого вы сейчас видите перед собой, с помощью супруги каждую осень заготавливаю грибные консервы на зиму. Так что уж поверьте, что я немножко разбираюсь в грибных консервах и в сушеных грибах, равно как и в свежих. — Он понизил голос: — Так вот, могу вас заверить, что даже ломтик такого гриба, если его высушить, сможет и спустя десять лет с таким же успехом, что и сейчас, отправить на тот свет вас и всех ваших близких, причем в страшных мучениях.
Летуар скрыл удовлетворение под маской испуга. Изобразив смятение от смертельной опасности, которой он чудом избежал, он поспешно распрощался с субъектом и быстренько рванул в противоположную сторону.
Едва посчитав себя вне пределов досягаемости, он вновь принялся рыскать по лесу. Поначалу ему попадались одни только безнадежно съедобные или, в крайнем случае, сомнительные виды. Но в конце концов его настойчивость была вознаграждена находкой поганки, еще фаллоиднее первой.
Удостоверившись, что поблизости не бродит ни один из друзей грибов, он схватил ее, срезал, сунул в карман и скорым шагом удалился.
Не без труда он выбрался на старую королевскую дорогу (построенную Великим Дофином), к своей машине. Из бардачка он достал железную коробку, положил в нее поганку и покатил к Сен-Клу.
Записки в калитке уже не было, зато в почтовом ящике он обнаружил пакет тушеной капусты, пакетик супа из белых грибов и рулончик алюминиевой фольги.
Своей пробежкой по лесу он нагулял аппетит. На плите он подогрел в кастрюле тушеную капусту и тотчас ее слопал. Потом зажег духовку, зажмурив при этом глаза и мысленно заткнув уши, потому что при зажигании духовки ему всегда казалось, что она взорвется. Она не взорвалась. Он отрегулировал ее на маленький огонь. Достал из железной коробки поганку, положил ее на лист алюминиевой фольги и поместил все это в духовку.
Потом он растянулся на кровати с последним номером «Парижского алькова». Главным образом его интересовали фотографии. Время от времени он ходил приглядывать за поганкой.
То была безмятежная, упоительная сиеста. Все шло своим чередом: в «Парижском алькове» показывала стриптиз Глэдис из Глазго, в духовке сушилась поганка.
Летуар прикорнул. Когда он проснулся, день клонился к вечеру, Глэдис из Глазго все так же показывала стриптиз, а вот поганка высохла. Летуар истолок ее в порошок и ссыпал его в железную коробку. Коробку он тщательно закрыл и поставил в стенной шкаф, а загрязненную фаллином алюминиевую фольгу бросил в унитаз. Нажав на слив, он поразился мысли, что в этой жизни куда чаще доводится спускать воду, нежели просто спускать, и это погрузило его в глубокую задумчивость.
В таком меланхолическом настроении он снова сел за руль своей машины и покатил к Парижу и его Большим Бульварам. Где и оказался десять минут спустя.
С полчаса он кружил в поисках места, где можно было бы приткнуть автомобиль. Когда он наконец его нашел, то с полчаса бродил в поисках кафе, где можно было сесть за столик. Его поразила меланхолическая мысль о том, что воскресные вечера парижане просиживают за стаканчиком в кафе. В большинстве своем они имеют возможность пойти домой и заняться там любовью, но они сидят за столиками и попивают. Почему?
«Может быть, — меланхолично думал Летуар, незаметно рассматривая других посетителей, — это потому, что они не так озабочены этим? Но тогда, черт меня побери, чем же они могут быть озабочены? Ведь если и быть озабоченным, то лучше секса для этого ничего не подходит. Всякая иная, не сексуальная, озабоченность свидетельствует, на мой взгляд, ни больше ни меньше как о психической ненормальности! Не может же того быть, чтобы они не были озабочены ничем?»
И впрямь, остальные посетители были озабочены, похоже, лишь тем, чтобы изловчиться сделать заказ. Крутом было невероятное количество юбок, невероятно высоко открывающих закинутые одна на другую ноги, и невероятное количество выставленных напоказ ляжек, но, казалось, никто не обращает на это внимания, особенно мужчины, которые, беседуя о новом налоге на продажи, смотрели куда угодно, но только не туда, куда следовало бы. Летуару стало не по себе: он почувствовал себя совершенно одиноким среди этой толпы тронутых.
Спустя полчаса появился официант и сварливым тоном осведомился, чего месье желает.
— Томатный сок, — сказал Летуар. — С сельдерейной приправой.
Полчаса спустя официант принес сок без приправы. Летуар продолжал настаивать на приправе. Официант метнул в него испепеляющий взгляд и принес ему эту несчастную приправу — еще полчаса спустя. Летуар пожелал расплатиться немедленно. Официант согласился с большой неохотой, скрепя сердце вернул сдачу и с омерзением получил чаевые.
Летуар вылил сок в стаканчик, взял флакон с приправой, сделал вид, что солит сок, и проворно упрятал флакон в карман.
Он огляделся вокруг: женщины по-прежнему демонстрировали ноги, мужчины — свое полнейшее к оным безразличие.
Он поднялся — с облегчением, но с прежней меланхолией — и вышел, поглаживая покоящуюся в глубине кармана солонку. Она была гладкая, как кожа ноги под хорошо натянутым чулком.
Вернувшись домой, он открутил у солонки пробку, высыпал на лист фольги с кофейную ложечку сельдерея, достал из шкафа железную коробку и насыпал на сельдерейную соль с две кофейные ложечки поганки, что, по его разумению, составляло вполне честную пропорцию. Смешав порошки, он всыпал полученную смесь в солонку. Желтоватый цвет поганки гармонично слился с желтоватым порошком сельдерея.
Понедельник, 4-е
Он припарковал машину напротив ресторана «У тонкой сосиски» и притворился, будто читает газету. В действительности он наблюдал за «Превер-и-Косма». Руки у него были влажные. Сердце колотилось, в животе урчало. Чтобы придать себе решимости, он ощупывал солонку в кармане.
Внезапно он вздрогнул: показался Упырь. Ему предшествовал его крупный нос на высоко поднятой над низкой душонкой голове, а замыкали шествие его длинные ноги.
Летуар пробкой вылетел из машины, украдкой пробежал несколько метров в противоположном направлении и повернул назад. Этот маневр позволил ему оказаться у двери кафе строго одновременно с Упырем.
Подобный синхронизм не остался для Упыря незамеченным. Он даже воскликнул:
— Вот что называется синхронным приходом!
Впрочем, в этой констатации феномена не было и тени подозрения. Он рассеянно добавил:
— Здравствуйте, как поживаете? — и протянул руку.
Вид и тон у него были довольно озабоченные. Летуар, у которого забот тоже хватало, ответил:
— Спасибо, прекрасно, а вы?
И они машинально подержались пятернями.
— Только после вас, — сказал Упырь, француз до кончиков ногтей, пропуская Летуара вперед.
Летуар не заставил себя упрашивать и первым вошел в кафе, совершенно естественным жестом запустив правую руку в правый карман, потом повернулся к Упырю на три четверти левым боком, чтобы скрыть от него правый.
— Там, в глубине, есть места, — сказал он, левой рукой указывая куда-то в сторону незанятого островка столиков в глубине зала, а правой как можно незаметнее доставая из кармана солонку.
— Пошли! — сказал Упырь, не имевший ни малейших причин возражать.
И Летуар устремился туда. Достаточно проворно, чтобы прибыть на место, опередив на какое-то расстояние Упыря, который с трудом протискивал между сидящими свое долговязое туловище. Добравшись до одного из столиков в глубине, Летуар обернулся, стал лицом к Упырю, делая вид, что поджидает его, и совершенно естественным жестом заложил руки за спину, аккуратненько поставив при этом солонку на край стола и вытолкнув ее кончиками пальцев как можно дальше к середине.
Когда Упырь подошел, Летуар совершенно естественным образом отодвинулся от стола и с приличествующей обстоятельствам злостью осведомился:
— Ну, так где сядем?
— Где хотите, — примирительным тоном ответил Упырь.
— Я тоже не знаю! Да где угодно! — воскликнул Летуар, предусмотрительно выбирая столик с видом на солонку.
Они уселись.
— Лично я выпью «Чинзано», — гордо бросил Летуар. И замер, украдкой наблюдая за а Упырем.
— А я, — отозвался Упырь, — томатного соку.
Летуар перевел дыхание. Он на полном скаку остановил официанта, который пролетал мимо, ловко игнорируя мольбы посетителей, и прокричал:
— Один томатный сок и один «Чинзано»!
Такой крик души гарсон проигнорировать просто не мог. Он кивнул, развел руками, пожал плечами и возвел глаза к потолку, тем самым давая понять, что соглашается почтить своим вниманием этот заказ, невзирая на усталость и все те неудобства, которые он неизбежно повлечет за собой и которые не окупить ожидающимися мизерными чаевыми.
— С сельдерейной приправой! — добавил Упырь.
Но официант, спасаясь от новых заказов, уже исчез.
— Я уверен, он забудет! — сказал Упырь. — Во всех кафе одно и то же: за сельдерейную приправу надо сражаться!
— А вот там случайно не то? — небрежно спросил Летуар, кивая подбородком в сторону солонки, красовавшейся через стол от них.
Упырь потянулся в указанном направлении;
— Похоже на то! Ну да! Конечно! Вот повезло!
Он сам отправился за солонкой — один, как большой, к бесконечному удовлетворению Летуара, который, прозревая дальнейшее развитие событий, воззрился на конечности (роль которых несправедливо умаляют, называя нижними) одной слегка попользованной (но еще вполне пригодной для использования) дамы, которая усаживалась за соседний столик.
Через несколько минут, то есть примерно в пять минут первого, Упырь выпьет свой сок, посоленный опоганенным (по-научному — фаллинизированным) сельдереем. Не раньше чем через двенадцать часов, то бишь к полуночи, но скорее всего позже, то есть к завтрашнему утру, проявятся первые симптомы. Поначалу он припишет это несварению желудка и успокоится благодаря обманчивой ремиссии, которая прервет развитие недуга. Когда же грянет вторичное ухудшение, будет уже слишком поздно: даже если кто-то из врачей и заподозрит отравление грибами, несчастный будет утверждать, что к грибам и не притрагивался. И впрямь весьма маловероятно, чтобы он связал свое недомогание с томатным соком, выпитым накануне в кафе, которое сам же и выбрал. Но даже если допустить, что в конце концов у него и появятся кое-какие смутные подозрения, он не решится высказать их, пока не почувствует себя в смертельной опасности, поскольку это признание лишит его источника доходов. Пока же он будет решаться, пройдет время и он гигнется в коллапсе (то есть в стремительном упадке сил и артериального давления) или от острой желтухи.
Кандидат в острые желтушники вернулся с солонкой, оторвав Летуара от прозревания и от созерцания ног дамы (уже перевалившей гребень, но еще достойной того, чтобы ее немножечко проводили по склону).
Появился официант с заказом. Когда он увидел солонку лицо его выразило изумление пополам с разочарованием:
— А, так у вас уже есть сельдерейная приправа!
— Как видите! — с вызовом ответил Упырь.
Официант пожал плечами, поставил на стол стакан с «Чинзано», пустой стакан, бутылочку томатного сока и, предвидя угрозу заказа со стороны перезревающей дамы, попытался исчезнуть.
Под внимательным взглядом Летуара Упырь принялся наливать сок в стакан.
— Официант! — воззвала дама.
Официант замер, потом обернулся к даме и рявкнул: «Что?» с таким грозным видом, что она потеряла дар речи.
Упырь завершал опорожнение бутылки.
— Ну, так что же? — вопросил официант, сверля даму сардоническим взглядом и барабаня кончиками пальцев по подносу. — Решайтесь! Меня ждут посетители!
Упырь поставил опустевшую бутылку на стол.
Дама принялась затравленно озираться:
— Дайте мне… дайте мне… дайте мне… Томатного соку! Как тому господину! — торжествующе закончила она.
Летуар вздрогнул. Упырь, глядя на даму, взялся за солонку.
— Томатного больше нет, — заявил официант, даже и не пытаясь скрыть свое живейшее удовольствие. — Месье заказал последний.
— Хорошо… хорошо… — забормотала дама, давая тем самым понять, что дело плохо. — В таком случае, дайте мне… дайте мне…
Упырь встал, поклонился и, как истый, до кончиков ногтей, француз, предложил:
— Мадам, прошу вас, окажите честь принять от меня этот сок — я к нему не притрагивался, только налил.
И он решительно переставил свой стакан с одного столика на другой.
Дама поломалась, пожеманничала, но, поставленная перед свершившимся фактом, учтиво поблагодарила Упыря. Тот предложил ей и сельдерейную приправу, которую она с признательностью приняла.
— А мне, — обратился Упырь к официанту, — принесите «Виттель-мятный». Это, надеюсь, у вас пока еще есть?
Официант бросил на него убийственный взгляд и исчез.
— Тут я его уел! — воскликнул Упырь, поворачиваясь к Летуару. — Эти официанты меня бесят. Они просто ужасны.
— А? — отозвался Летуар. — Что?
Он неотрывно смотрел на даму: та, щедро посолив сок, начала пить его маленькими глотками.
— Что ж, — вздохнул Упырь, — когда-то нужно говорить и о вещах серьезных. Деньги при вас?[30]
Итак, денежное коловращение продолжалось.
Вторник, 5-е
В смешливой обстановке кукольного театра сада Тюильри Жан Сиберг вручил деньги Гадюке. По этому случаю он выразил ей, как обычно, свое звенящее возмущение.
Франсуаза Мартеллье продемонстрировала живейшее раскаяние, предложив Сибергу поискать утешения в невинных взглядах окрестных мальчуганов. Сиберг испепелил ее своим.
Среда, 6-е
В зале сокровищ музея Клюни Франсуаза Мартеллье вручила деньги Гнусу. В связи с этим она не преминула привычно довести до его сведения свое омерзение и гнев.
Александр Летуар примирительными словами засвидетельствовал ей свое понимание и посоветовал почерпнуть умиротворение в созерцании средневековых и прочих клюнийских чудес. После чего, верный выработанному принципу немедленного восстановления денежного запаса плюс надбавка, он потребовал доставить ту же сумму плюс двадцать процентов к 14 часам завтрашнего дня в Музей парижских лечебниц (документы, произведения искусства, предметы ухода за больными).
Брачный консультант заявила, что она ожидала чего-нибудь в этом роде и ее ответ — нет, нет и нет. И еще раз — нет!
Летуар вздернул брови:
— Уж не хотите ли вы намекнуть, что подумываете об отказе?
Консультантка ответила, что она именно отказывается. Да еще как!
Летуар заметил, что это отнюдь не конструктивная позиция. Консультантка посоветовала ему самому встать в известную позицию… или пойти где-нибудь повеситься, на его выбор. Летуар, пребывавший после вчерашнего в подавленном настроении и оттого не склонный к долготерпению, ответил:
— Эге-ге! О-ля-ля! Н-да!
Потом добавил:
— Если будете продолжать в том же духе, то надбавка составит не двадцать, а двадцать пять процентов!
И на всякий случай заключил:
— Во всяком случае, у меня имеются кое-какие фотографии, за которые ваш жених, возможно, выложил бы и поболе! Если он уже представил вас своим коллегам, то, вероятно, ему навряд ли понравилось бы, если б они попались им на глаза!.. Уверен, и многим вашим клиентам было бы интересно поглядеть на своего брачного консультанта за практической отработкой…
Консультантка расширила от ужаса свои голубые глаза и бесцветным голосом повторила:
— Фотографии? Фотографии?
— Вы на них, конечно, на несколько лет моложе, но кажется, будто снимались вчера… Да-да! Уверяю вас! Говорю вам это отнюдь не для того, чтобы польстить! Разве что прическа несколько вышла из моды. Об остальном наряде не говорю: он из тех, что не выходят из моды никогда…
Одно удовольствие было видеть, как красотка бледнеет и ее ножки подкашиваются. И слышать, как она, запинаясь, бормочет:
— Д-да, х-хорошо, вы получите эти деньги… Только мне нужно время, чтобы их раздобыть!.. Завтра — это слишком рано!..
— Я чересчур легко иду вам на уступки, — вздохнул Летуар, — ну да Бог с ним! Пусть будет послезавтра, в пятницу, в четырнадцать часов.
— В пятницу у меня целый день прием.
— Послушайте! Если вы решили поводить меня за нос…
— Если вы хотите получить от меня деньги, дайте мне хотя бы возможность их заработать!
— Ну а в пятницу вечером?
— У меня свидание с Жор… с моим женихом.
— В котором часу?
— А вас это касается?
— Считайте, что так.
— В четверть девятого.
— Где?
— О! В ресторане Эйфелевой башни.
— Тогда я буду ждать вас в восемь часов на Марсовом поле, на углу улицы Селина и аллеи Клоделя. И настоятельно рекомендую вам быть там. С деньгами. Иначе у вашего жениха на десерт будут веселенькие фотографии… Вам все понятно? Послезавтра, в восемь вечера, самый край!
— Алло? Мэтр?
— Вы! Вы! Опять вы?
— Я очень сожалею.
— Ни гроша больше…
— К несчастью…
— Ни-че-го.
— Ту же сумму плюс двадцать процентов.
— Двадцать процентов! Двадцать процентов прибавки! Нет, но вы в своем уме? И потом, ваши вечные прибавки незаконны, мадемуазель, вы слышите меня? Не-за-кон-ны! Совершенно вразрез с политикой сдерживания цен, за которую ратует правительство! Вы что, не читаете газет? В сфере обслуживания, к которой, хотите вы того или нет, относится род вашей деятельности, цены заморожены. Саботировать финансовую политику государства — это дело серьезное, вы слышите меня? Это пренебрежение своим гражданским долгом. И если Франция от чего в настоящее время и гибнет, то как раз от недостатка…
— И это срочно. Деньги мне нужны уже завтра.
— Нет, нет, нет. И нет!
— Вы хотите сказать «нет»?
— И еще как!
— Весьма прискорбно.
— Ну, это уж само собой.
— Прискорбно… для вас.
— Можете рассказывать моей матушке все что вздумается! Я сыт по горло! И потом, не исключено, что она вам и не поверит!
— О-о, м-м… да, конечно… Но… Но она, возможно, поверит фотографиям!
— Фотографиям? Каким еще фотографиям?
— Ну… тем… ну, в общем, фотографиям.
— Фотографиям! С кем?
— С этим… ну… с Патрисом.
— С Патрисом?
— Ну да!
— О-о!
— Вот именно. Итак, завтра, в четверг, в два часа дня, у Кукольного театра на Елисейских полях.
— Завтра слишком рано. Дайте мне возможность обернуться!
— Ну, раз иначе у вас не получается… Тогда, скажем, послезавтра, в пятницу. Только весь день я занята, и…
— Я тоже, представьте себе, весь день занят! Мне нужно закончить «Святого Августина»! Издатель уже торопит меня! Тем более что я и так поиздержался… и взял аванс!
— А вечером?
— Моя частная жизнь вас не касается.
— Я буду ждать вас без четверти восемь в саду Трокадеро, на углу Аквариума и аллеи Роже Пейрефитта. Советую быть точным. И иметь при себе деньги. Иначе вашей матушке будет что разглядывать — там, в Плугоа, вечерком и бессонной ночкой… Вы меня поняли? Послезавтра, без четверти восемь, самый край!
— Алло! Господин Летуар?
— Ну нет! Уж не собираетесь ли вы сказать, что это вы?
— Увы, да.
— Но вы не собираетесь сказать мне, что…
— Увы, да. То же плюс двадцать процентов.
— Не может быть! Вы шутите?
— Я бы рад. К несчастью… Короче, договорились: завтра, в четверг, в полдень, в «Лорелее» на улице Харди?
— И речи быть не может.
— Не понял.
— Пустой номер.
— Что сие означает?
— Сие означает, что все кончено, завершено, отрезано. С концами. Ни гроша больше. Идите полюбуйтесь на себя в зеркало, и можете считать, что ничего лучшего вы уже не увидите.
— Послушайте, вы могли бы быть повежливей! Я-то с вами вежлив!
— Я знаю! Вежливы со мной и галантны с дамами!
— Что за тон? Могу я узнать, отчего вдруг такой тон?
— Когда человек заказывает себе томатный сок, то сам его и выпивает!
— Что? Но какое это имеет отношение…
— А такое! Его не отдают первой попавшейся бабе! Болван!
— Нет, но вы действительно взяли такой тон!
— Если вам не нравится мой тон, то можете запихнуть его себе в…
— Уж вам-то не следовало бы мне грубить: ведь мне достаточно шепнуть полиции слово, одно-единственное словечко о моем бедном Гродьё, и…
— Ну хватит! В конце концов, шепните полиции это свое слово! Вы и так уж обязаны мне тем, что я до сих пор вас боялся! Если вы воображаете, будто полиция обратит внимание на речи маньяка, который раздает свои соки направо и налево, как рекламные проспекты! Да полиция не поверит ни словечку из этого вашего слова!
— Ну да… возможно… допустим… Но… Но тогда она наверняка поверит… м-м… фотографиям!
— Фотографиям? Каким фотографиям?
— Ну… э-э… вашим фотографиям. В вашем собственном саду. С лопатой…
— С ло…
— Ну да…
— Вот так-то. Значит, завтра, в четверг, в полдень?
— Послушайте, завтра — это слишком рано! Мне еще нужно раздобыть эту сумму!
— Тогда послезавтра, в пятницу! В полдень!
— И это слишком рано! Деньги у меня будут только вечером, после восьми!
— Невозможно: мне они нужны к без четверти восемь! Все, что я могу сделать, если это вас устроит, — перенести нашу встречу на половину восьмого. Самое позднее. И то лишь потому, что это вы.
— Это меня отнюдь не устроит!
— …Но на этот раз не в кафе: в саду Трокадеро, на углу аллей Роже Пейрефитта и Франсуа Мориака. И советую вам быть вовремя. И иметь при себе деньги. Иначе полиция получит чудненькие фотографии, на которых вы занимаетесь… огородничеством. Понятно? Послезавтра, в половине восьмого, самый край!
Четверг, 7-е
Все трое переключили телефоны на Службу отсутствующих абонентов.
Пятница, 8-е, 19 часов 27 минут
Александр Летуар констатировал, что его предвидения, основанные на наблюдениях, оправдались: к половине восьмого вечера парижане, отсидев в кафе за стаканчиком, лопали.
Лопали гуляющие, лопали влюбленные, лопали блюстители порядка, лопал или готовился к этому весь город.
Следствие: некому гулять по аллеям, некому любиться на скамейках, некому блюсти порядок. Сад Трокадеро обезлюдел.
Возрадовавшись этому в сердце своем, Летуар пощупал в кармане свой 6,35-миллиметровый. Свидание на свежем воздухе, под сенью листвы, в час, когда весь Париж лопает… Когда еще ему представится подобный случай?
На миг он, впрочем, заколебался: фотографии! Сначала нужно заполучить снимки и негативы!
Но если ближайшее рассмотрение отдалило убийство, то дальнейшее его приблизило: по размышлении, этими фотографиями заниматься нечего — по той простой, но превосходной причине, что, ставя десять против одного, можно утверждать, что их не существует в природе! Если бы они существовали, Упырь упомянул бы о них в первом же разговоре, вместо того чтобы представляться всего лишь другом покойного Гродьё… Откуда могли быть сделаны снимки? И каким образом? Ведь для захоронения специально было выбрано укромное место, вдали от любопытных глаз — и объективов!
Нет! По телефону он попался на удочку. Упырь — а он и впрямь силен, ничего не скажешь! — взял его на пушку, в точности как сам он, Летуар, взял на пушку Консультантку! И у Упыря не больше его, Летуара, фотографий, чем у него самого — фотографий Консультантки!
Следовательно, можно без особого риска предпринять еще одну попытку его уничтожить. Тем более что на сей раз обстоятельства позволяют перейти от романтических покушений вроде опоганенного сельдерея к испытанной технологии 6,35 мм — пистолету, который, как утверждается в прилагаемой инструкции, обладает главным преимуществом револьвера, а именно: когда оружие заряжено и курок взведен, достаточно нажать на спусковой крючок, чтобы произвести выстрел.
У Летуара уже была возможность на практике убедиться в высокой эффективности инструмента и легкости обращения с ним: в случае с Гродьё он оказался незаменим.
Летуар углубился в извивы аллеи Франсуа Мориака. Рукоятка пистолета, функционирующего подобно револьверу, плавностью изгибов напоминала стройную женскую ножку.
19 часов 28 минут
Жан Сиберг прохаживался по аллее Роже Пейрефитта, поглядывая на наручные часы, и это наполняло его горечью и унынием.
Каких-нибудь два-три месяца назад, когда он вечерами прогуливался по тенистым аллеям, поглядывая на часы, душу его наполняла любовь — он ждал Патриса. Это было прекрасно, это было чисто, сумерки ласкали взор нежными оттенками и источали дивные, невыразимые ароматы.
Теперь же — ах, какое падение! — он надеялся, что мужчина — которого даже нельзя назвать привлекательным — не опоздает на встречу с ним, чтобы принести ему деньги, потому что через семнадцать минут некая гадюка уж точно не опоздает на встречу с ним же, чтобы их у него забрать. Это было гнусно, и тошнотворные сумерки были отвратительного ржавого цвета.
Он прислушался: вроде бы послышались шаги. Сердце его забилось быстрее, но если в прежние времена это было предвкушение удовольствия, то сейчас — лишь страсть поживы.
«Всякий опыт накладывает свой отпечаток, — подумал Сиберг, — и интуиция подсказывает мне, что после этой истории я буду уже другим».
То, что он услышал, действительно оказалось шагами, и они приближались. И это действительно оказался Летуар. Сиберг облегченно вздохнул. В прежние времена это облегчение было бы счастливым, теперь же оно всего-навсего подлое. Сиберг откашлялся, прочищая горло.
— Первым делом я хотел бы еще раз извиниться за то, что вынужден был пристать к вам как с ножом к горлу, но дело и впрямь срочное…
Он сделал паузу, но тот, другой, не отозвался: он подходил все ближе, держа руку в кармане.
— Поверьте, не будь это ради моей бедной больной матушки… То, что мне нужно, у вас при себе?
— Да, — ответил тот, другой, негромким хриплым голосом. — Вот, получайте!
Он подошел еще ближе, вынул из кармана руку в перчатке, вытянул ее вперед — так, что она уткнулась сквозь рубашку между пиджаком и галстуком Сибергу в левую половину груди. У того мелькнула мысль: «Что он удумал? Почему так близко? Почему в перчатках?»
И еще одна, задняя:
«Странно! Он положил деньги в кобуру? Но почему он держит ее как револьвер?»
Раздался как бы щелчок бича, и он ощутил удар кулаком прямо в грудь.
«Но, — подумал он, — это и есть револьвер!»
Он хотел было сказать: «Вы выстрелили!» — но губы не повиновались ему. Он смотрел на того, другого, который в свою очередь смотрел на него и, казалось, вырастал, вырастал…
Но, как выяснилось, то не другой вырастал, то он сам падал. Он ощутил щекой гравий аллеи и увидел себя сидящим в уборной. Ему пять лет. На голове у него — ярко-синяя фуражка яхтсмена с галуном и якорем спереди. Ручка двери повернулась, дверь приоткрылась. «Нет! — безмолвно прокричал он. — Не входите!» Он хотел было подняться, закрыть дверь, но его словно прибили гвоздями. Дверь открылась, и внутрь, улыбаясь, заглянула белокурая девчонка…
19 часов 30 минут
Летуар, понаблюдав за тем, как утихли последние конвульсии Упыря, пробормотал:
— Ради старой матушки! Он и впрямь принимал меня за идиота!
Он наклонился, удостоверился, что Упырь перешел — сообразно своим убеждениям — то ли в небытие, то ли в вечную жизнь, и вложил ему в правую руку пистолет. В здешнем бренном мире у каждого найдется более или менее веская причина покончить с собой. Полиция на то и полиция, чтобы отыскать таковую и в этот раз. Прием, что и говорить, не новый, зато испытанный.
Летуар испуганно выпрямился: ему послышались шаги. Бросив прощальный взгляд на Упыря, являвшего собою весьма правдоподобного самоубийцу, он ретировался. Только перейти Йенский мост, и он будет на Марсовом поле как раз в условленное время встречи с Консультанткой.
19 часов 35 минут
Наверняка то был выхлоп. Но выхлоп чего в самом сердце сада Трокадеро? Да чего угодно: в наше время выхлопы повсюду. Выхлоп — это, пожалуй, символ городской цивилизации и общества потребления. Современный человек сам есть не что иное, как акселератор плюс выхлоп.
Решив таким образом для себя этот вопрос, Франсуаза продолжала свой путь по аллее, снедаемая все тем же неотвязным наваждением, что грызло ее с последнего телефонного разговора с Гнусом: фотографии.
Это вынуждало ее вновь и вновь погружаться в то самое прошлое, что ей стоило таких трудов забыть. Но как бы она ни перебирала в памяти то, что называлось тогда «изысканными вечеринками», во время коих на необъятном круглом диване, покрытом шкурами, она со всем невинным пылом своих семнадцати лет участвовала в том, что называлось тогда «групповыми маневрами», ей не припоминалось, чтобы кто-нибудь когда-нибудь фотографировал. Руководившие маневрами зрелые мужи, не терявшие голову в кипении страстей, этого бы не допустили: все они занимали чересчур видное положение, чтобы сниматься в чересчур завидных положениях.
Подпольная съемка скрытыми камерами? В таком случае почему снимки не выплыли раньше? Почему с этим пришли к ней, а не к Жану? Почему Мерзавец заговорил о фотографиях только сейчас?
Ее осенило: а что, если никаких фотографий не существует в природе? Что, если Мерзавец просто взял ее на пушку, как она сама взяла на пушку бедолагу писателя?
Она споткнулась обо что-то, едва не упала, отшатнулась назад, подавляя готовый вырваться крик: «что-то» оказалось «кем-то». И этот «кто-то» оказался бедолагой писателем.
— Мэтр!.. — вполголоса позвала она, — Отзовитесь!
Тот не отозвался, сохраняя безжизненный вид.
Она осторожно склонилась над ним, увидела в его руке пистолет, на рубашке — кровь и застыла от увиденного.
«Это моя вина, — подумала она, — это из-за меня он покончил с собой! Я подвела его к последней черте! Все равно как если бы я сама нажала на спусковой крючок! Я в ответе за эту смерть, и это для меня по нем звонит колокол! Конечно, нравы бедняги были не безупречны, но пусть тот, кто никогда не грешил, и т. д., и т. п., и смерть одного человека обедняет все человечество, и… О идиот! А мои деньги?»
С отвращением, но и с лихорадочной поспешностью она принялась обшаривать его бумажник и карманы. Ее худшие опасения подтвердились. Она выпрямилась, бледная от возмущения. Помимо всей недопустимости такой выходки, как самоубийство, со стороны католического писателя, он вдобавок поставил ее в немыслимое положение!
«Устроить мне такое — это в любом случае подло! Но устроить мне такое в двух шагах от того места, где он должен был отдать мне деньги, словно назло мне, — это вообще неслыханно! Какой-то изощренный садист! Это ж надо — писать жития святых (правда, писать убого, дрянно, но как-никак писать), а потом кокнуть себя, бросив бедную девушку на произвол судьбы! Да еще за каких-нибудь четверть часа до встречи с другим Мерзавцем!»
В своем отчаянии она вполголоса взывала непосредственно к усопшему, вид у которого, с поблескивавшими в лунном свете полуприкрытыми глазами и со вздернутой верхней губой, был откровенно насмешлив, чего он при жизни никогда бы себе не позволил.
«После меня хоть потоп, так? Дело нетрудное! Хвать за револьвер — и бах! пускай остальные выкручиваются как хотят! А как мне расплачиваться с Гнусом? Чем? Револьвером? Хорошенькое дело!»
Она вдруг вскинула голову и прикусила кончик языка: револьвер… револьвер. В конце концов, это не так уж глупо!..
20 часов ровно
Александр Летуар прохаживался по аллее Поля Клоделя, посматривая на наручные часы.
«Если б кто наблюдал за мной, — думал он, — то решил бы, что я жду бабу. А увидев, как эта баба идет ко мне, вообразил бы, что эта баба моя. Или была моей. Или будет. Как подумаю, что я никогда и пальцем не притрагивался к этой Консультантке! И это с ее-то ножками!»
После минуты внутреннего молчания, во время которой перед глазами у него стояли ножки Консультантки, он встряхнулся: пора бы уж ей и прийти! С минуты на минуту могут обнаружить труп Упыря — и тут начнется: крики, полицейские сирены и прочая, и прочая. В это время предпочтительнее было бы находиться подальше. Конечно, от сада Трокадеро Марсово поле отделяют Сена, Йенский мост и Эйфелева башня, но для нынешней полиции, прыткой и ушлой, это не препятствие. Чем скорее он вернется в Сен-Клу, в свое гнездышко, или даже к Грузчице, чтобы забраться к ней туда аж до сих пор, тем лучше будет для него.
Он машинально промурлыкал: «Мне хочется забраться, забраться, забраться К ней туда аж до сих пор (два раза)»… — и посмотрел на часы: 20.01. Да эта Консультантка, что ли, нарочно дожидается, чтобы обнаружили Упыря? Какое несказанное облегчение сознавать, что его уже нет на свете! Что отныне денежки Консультантки будут веселыми деньгами!.. Но куда же она запропастилась, эта Консультантка: ведь уже 20.02!
Он прислушался: шаги! Легкие, торопливые. Появилась она. Запыхавшаяся. Элегантная, в перчатках, с вечерней сумочкой — приоделась на свидание со своим верзилой, который сейчас, должно быть, поглядывает на часы, сидя в ресторане в пятидесяти семи метрах отсюда. Весьма миленькая в мини-юбке, аппетитная и прочее. Но позволяет себе опаздывать. Он проскрипел:
— Опаздываете, милая моя.
— Я… э-э… — забормотала она, — было очень трудно найти… м-м… то, что вам причитается…
— Надеюсь, вам это в итоге удалось?
— В итоге — да… В самый последний миг пришла идея…
— Тем лучше для вас. Давайте.
— Охотно.
Запустив руку в сумочку, она ближе подошла к Летуару, который заглянул ей в вырез платья. И подумал, что вырез платья, где бы он ни был, — это всегда шикарное зрелище. Но почему она поднимает сумочку и подносит ее так близко к нему?
Раздался как бы щелчок бича, и он почувствовал удар кулаком прямо в грудь.
Он хотел было спросить у нее, уж не выстрелила ли она часом в него, но губы не повиновались ему. Он посмотрел на Консультантку, которая смотрела на него. Почувствовал, что сползает к ее ногам. Лежа щекой на гравии, он забыл, о чем хотел спросить: ведь прямо перед его глазами у него была пара ножек — длинных, стройных, точеных, обтянутых чулочками под загар как раз на его вкус. Он протянул руку, стремясь их погладить, и умер с легким сердцем.
Франсуаза Мартеллье провела ночь в эйфории и в тревоге. В эйфории потому, что в ресторане Жорж решил назначить день их свадьбы. Путь к этому был долог, ничего не скажешь, но собственную жизнь этот организатор-советник, естественно, организовывал с большей осторожностью, нежели зарубежные предприятия. Но вот наконец свершилось, и свадьба будет отпразднована сразу же по истечении положенного срока после оповещения посредством вывешивания соответствующего объявления на двери мэрии на протяжении десяти дней, согласно букве и духу статей 63 и 64 Гражданского кодекса.
Эйфорической ночь оказалась еще и потому, что с Гнусом и со встречами в музеях наконец покончено. Ноги ее отныне не будет ни в одном музее. К счастью, Жорж музеев не любит. Лучшее времяпрепровождение для него в часы, когда он не занимается реорганизацией настоящих предприятий, — это отправиться на семинар с полудюжиной других организаторов-советников и заняться там games management, «деловыми играми», в ходе которых они по очереди реорганизуют предприятия воображаемые. Милый большеголовый очкарик! Жизнь с ним будет вечным летом или, по меньшей мере, золотой осенью. Если только…
Как раз многочисленные «если только» и порождали тревогу. Если только полиция даст себя провести этой мизансценой — револьвером, вложенным в руку Гнуса, — и поверит в его самоубийство, если только она не начнет следствие и в ходе его посредством сопоставления свидетельских показаний не установит связи между Гнусом и ею, Франсуазой. Впрочем, это маловероятно. Если только…
Если только Гнус не оставил Свидетельств того, что он ее знал. Но даже если допустить, что у него найдут ее, Франсуазы, адрес, она преспокойно признает, что он приходил к ней на консультацию: Коринна, секретарша тем более верная благодаря своим сапфическим наклонностям, сможет это засвидетельствовать, как сможет засвидетельствовать и то, что больше он не являлся. Так что с этой стороны ничто не должно возбудить подозрений. Если только…
Если только и впрямь не объявятся фотографии. Этот пласт воспоминаний Франсуаза уже ворошила, но она перетряхивала их и добрую часть этой ночи, вновь и вновь воскрешая в памяти изысканные вечеринки, круглый диван и групповые маневры. Воспоминания оказались живыми, и она разнервничалась до того, что забыла как причину их, так и цель и принялась горько оплакивать отсутствие в ее постели Жоржа. Увы, у этого организатора-советника были странные принципы, и он, после того как назначил дату их свадьбы, несмотря на протесты своего личного брачного консультанта, вбил в свою здоровенную очкастую башку, что до наступления брачной ночи к ней не притронется.
Таким образом, эту, внебрачную, ночь Франсуаза провела без сна. Брачный консультант встретила нарождение утренней зари в состоянии тревожного возбуждения с преобладанием гипер-симпатикотонии, проявившейся, как это и полагается, в блестящих от переувлажнения глазах, в красных и белых пятнах на лице, в чувствительности солнечного сплетения, в блуждающих постпрандиальных болях, в легкой дрожи в конечностях, в предрасположенности к мигреням и разнообразным спазмам.
С первых же часов наступившего дня она приникла к связывавшему ее с внешним миром радиоприемнику, который в своих информационных выпусках обычно подробно комментировал уголовную хронику.
В первом выпуске и впрямь упоминалось о двух загадочных смертях, произошедших менее чем в семистах метрах одна от другой, в один и тот же час и каждая от выстрела в сердце. Не связаны ли они между собой? Об этом говорить еще слишком рано, как ответил, зевая, комиссар Снулли, которому поручено следствие.
Во втором выпуске уточнялось, что, судя по предварительным выводам, выстрелы в обоих случаях были произведены из однотипного оружия: револьверов калибра 6,35 мм.
В третьем выпуске сообщалось, что покойник с Марсова поля сжимал в руке револьвер калибра 6,35 мм, из чего делался вывод, что тут не исключено и самоубийство.
Гипер-симпатикотония Франсуазы начала понемногу спадать.
В четвертом выпуске ребром ставился вопрос: а что, если покойник из сада Трокадеро был убит из того же самого оружия? Немедленно проинтервьюированный по телефону, комиссар Снулли, зевая, ответил, что об этом можно будет судить лишь после вскрытия.
Во время пятого выпуска к телефону пригласили судебного медика. Тот ответил, что еще не приступал к вскрытию, но приступит к нему в нужное время. Так что пока ему нечего сказать. А когда ему будет что сказать, он скажет это следователю и комиссару. Комментатор отметил, что вскрыть этого судебного медика не удалось.
Франсуаза, не в силах долее сидеть на месте, спустилась за утренними газетами, скупая их у разных торговцев, чтобы не привлечь внимания.
Вернувшись к себе, она разворошила этот ворох и узнала, что Гнус прозывался Александром Летуаром, сорока пяти лет от роду. Его самоубийство единодушно объявлялось непреложным фактом, «поскольку у проводящих расследование оно, похоже, не вызывает сомнений».
Франсуазу охватило сильнейшее желание расцеловать проводящих расследование, этих бесхитростных прямодушных парней, не привыкших терзаться сомнениями. Теперь все пойдет замечательно, она чувствует: раз это самоубийство, а не убийство, никому не придет в голову устанавливать связь между ней и этим мерзавцем, поскольку никто не будет искать убийцу! Жуткая история так же мертва, как мертв сам Летуар: отныне, когда зазвонит телефон, это никогда не сможет быть Гнус.
И телефон зазвонил.
Франсуаза, потрясенная, долго смотрела на него, не снимая трубку.
Но телефон упорствовал. Франсуаза сняла трубку и проблеяла полагающееся:
— Алло? Это ты, мой ангел?
Да, это был Жорж. Франсуаза вздохнула, изнуренная облегчением.
Он приглашал ее пообедать. Она с радостью приняла приглашение, положила трубку и отправилась совершать омовение, гидротерапию и наводить красоту. Приемник долбил одно и то же — она заткнула его и закрылась в ванной. Жорж приехал за ней на машине в час дня. Она села рядом с ним. Он поцеловал ее нежно, пылко и даже эротично, включая при этом автомобильный приемник, потому что было время информационного выпуска.
И вот так, с расплющенными губами, со щекочущими волосами и с тающим телом, она услышала, что в деле Марсова поля и сада Трокадеро есть новости и вскоре на него будет пролит свет благодаря свидетелю, личность коего пока не открыта. Возможно, к вечеру удастся рассказать об этом подробнее. Франсуаза мгновенно стала гиперсимпатикотонированной сверху донизу и оставалась таковой и в ресторане. Даже фильм Жан-Хрюкэ Удара, который они смотрели с Жоржем, не улучшил ее состояния.
Для того чтобы ее тотчас после этого проводили домой, ей не понадобилось придумывать, что у нее мигрень: она у нее и в самом деле была.
Она улеглась с транзистором. Но в вечерних выпусках сказали, что в деле нет ничего нового, так что придется подождать до завтра.
Назавтра к вечеру объявили, что благодаря открывшимся за воскресенье новым обстоятельствам комиссар Снулли уже в понедельник будет готов сделать окончательное заявление.
Но в понедельник американцы и русские запустили по ракете в космос. На земле два ближневосточных народа принялись осыпать друг друга ракетами поменьше. Французская республика сменила президента. Один хирург пересадил тонкий кишечник одному рыночному грузчику.
Уже все это заполнило колонки, а вдобавок один знаменитый велогонщик, чемпион, отказался пописать в пробирку, что до предела накалило общественные страсти.
Так что ни в понедельник, ни во вторник, ни в среду о деле Марсова поля и сада Трокадеро не упомянули и словом, и Франсуаза продолжала пребывать в неопределенности и тревоге.
Звонок застиг Франсуазу в момент, когда она в третий раз за ночь пыталась закопать труп Гнуса под одной из опор Эйфелевой башни. Она сняла трубку, которую протянул ей жандарм с физиономией Сиберга, и услышала: «Алло! Дорогая мадемуазель? Это опять я!»
Жандарм улетучился вместе cf Эйфелевой башней, и Франсуаза вмиг проснулась в холодном поту тревоги.
Тревога не покинула ее, даже когда она поняла, что это не телефон, а звонок входной двери. Застыв как сидела, она лихорадочно соображала, кто бы это мог быть. В такой ранний час это могла быть только консьержка с почтой, но та всегда звонит дважды. Тогда как сейчас нетерпеливые звонки следовали один за другим.
Франсуаза поднялась и с трудом попала ногами в тапочки, а руками — в рукава дезабилье. Настырный звонок не предвещал ничего хорошего.
— Господи, — взмолилась она, надевая шляпку с воланами, вышитыми гладью, — сделай так, чтобы это была не полиция!
С пересохшим ртом и вспотевшими ладонями она направилась к двери, отодвинула задвижку, сняла цепочку и открыла. Тут ее отпустило, и она возродилась к жизни.
— Жоржетта!.. Ну да, ведь сегодня четверг! Ваш день! А у меня-то и из головы вон!
Жоржетта продолжала стоять на пороге, бледная, прижимая руку к груди.
— Ах, мадемуазель! Как же вы меня напугали!
— Напугала? Вас? Но чем?
— Вы так долго не открывали — я подумала, что вы умерли.
— Какая чушь! — радостно воскликнула Франсуаза. — Да не стойте вы там, входите!
Жоржетта вошла, не отнимая руки от сердца, и сбивчиво затараторила:
— Дак ведь я почему: мои наниматели нынче мрут как мухи! По двое зараз! В один вечер! Если так пойдет дальше, скоро я останусь без работы! Так что можете себе представить, как я себя чувствовала, стоя тут перед закрытой дверью! Я подумала: «Ну всё, вот и ее у меня ухайдакали!»
Франсуаза перестала улыбаться.
— Двоих ваших хозяев убили? Как это?
— Вы только подумайте! — продолжала Жоржетта. — Я оказалась в центре расследования!
— Вы? Вы — и в центре расследования?
— Да! Меня называют свидетелем номер один!
— Свидетелем? Так это вы! — воскликнула Франсуаза, не успев прикусить язык.
Но Жоржетта, никак на это не отреагировав, продолжала:
— Дайте я расскажу вам все с самого начала. Помните, я говорила вам об одном из моих нанимателей, господине Сиберге? Который писал такие замечательные книжки и у которого матушка сердечница? Вспоминаете?
— Смутно… Очень, очень смутно…
— Так вот, представьте себе: этого бедного господина Сиберга обнаружили в пятницу вечером неподалеку от дворца Шайо убитым наповал!
— Не может быть!
— Да-да! Но вы еще не слышали самого главного! В тот же вечер неподалеку от Эйфелевой башни нашли другого моего нанимателя, господина Летуара, и тоже убитым наповал!
На этот раз Франсуаза сумела удержаться от восклицания — только внутри у нее все кричало. Вслух же она сказала:
— Какое совпадение!
— Вовсе нет! Никакое это не совпадение! Полиция тотчас установила, что господин Сиберг был убит из того же револьвера, что и господин Летуар. А поскольку господин Сиберг был убит первым, она сделала вывод, что господин Летуар вначале убил господина Сиберга, а потом отошел в сторонку и убил себя.
— Но зачем бы этому Гну… этому Летуару убивать этого Сиберга?
— Погодите, это еще цветочки! Вы не знаете, что еще обнаружила полиция? Держитесь крепче!
— Так что же?
— Что у господина Сиберга и у господина Летуара не было ни общей работы, ни общих друзей, ни общих знакомых. Единственное, что у них было общее, — это я! Я убирала у них обоих!
— Но не ради же вас они поубивали друг друга!
— Не ради, а в какой-то мере из-за…
— Из-за вас?
Физиономия Жоржетты выразила величайшее смущение.
— Ну да. Однажды, за обычным трепом, я рассказала господину Сибергу кое-что о господине Летуаре. Так, совсем чуть-чуть, но, похоже, господин Сиберг заключил из того, что господин Летуар кого-то убил!..
— Вот-вот, — вырвалось у Франсуазы, — так я и думала: то-то у него была рожа висельника!
— Вы его знали? — поинтересовалась Жоржетта.
— Я? Да нет, конечно! Отнюдь! Я просто предполагаю, что у него должна была быть рожа висельника. А что, разве нет?
— Да не больше, чем у вас!
— Что-что? — дернулась Франсуаза.
— Я говорю: не больше, чем у вас или у меня. У него было вполне нормальное лицо! Разве что в разговоре он все время пялился на ноги. В общем, короче говоря, господин Сиберг, уж и не знаю как, понял, что господин Летуар кого-то убил. Но он не донес на него в полицию, и это меня не удивляет: доносить на людей было не в его привычках. И разве господину Летуару не следовало быть ему за это благодарным? Ну так вот, ничего подобного! Под тем предлогом, что господин Сиберг время от времени одалживал у него немного денег, он его взял да и шлепнул! Надо сказать, это не принесло ему счастья, поскольку он тотчас после этого наложил на себя руки. Лично я думаю, что это от угрызений совести, но полиция считает, это потому, что он был уверен: рано или поздно он попадется…
— Полиция так считает? Вы это точно знаете?
— Все, что я вам тут говорю, — это рассуждения комиссара, господина Снулли. Славный, скажу я вам, человек, только вот все время зевает. К тому же, по словам комиссара, револьвер принадлежал господину Летуару. Из него же, кстати, он ухлопал и своего первого. Должно быть, для него это было дело привычное.
— А первую его жертву нашли?
— Ну да, и опять-таки благодаря мне! Когда я повторила полицейским то, что рассказала в свое время господину Сибергу, они поехали обшаривать сад господина Летуара и нашли труп — он был закопан там вместо картошки!
— Итак, — осторожно начала Франсуаза, — мне вы рассказывали об этом Сиберге. Сибергу вы рассказывали о Летуаре. Ну а Летуару вы часом не рассказывали обо мне?
— Так, самую малость, — с живостью воскликнула Жоржетта, — словечко-другое промежду прочим. Упомянула, что вашему жениху было бы неприятно узнать, что вы в свое время были танцовщицей… Я слышала, как вы говорили об этом по телефону, понимаете?
— Да, я даже очень хорошо понимаю, — пробормотала Франсуаза. И небрежным тоном добавила: — А полиции вы обо мне рассказывали?
Жоржетта сделала удивленные глаза:
— О вас? Нет! Они расспрашивали меня только о господине Летуаре и о господине Сиберге. А что, надо было?
— Вы поступили правильно. Это было бы совершенно излишне! Они еще будут вас допрашивать?
— О нет! Сколько ж можно — уже четыре дня кряду. Они дали мне подписать то, что я им рассказала, и сказали, что на этом конец!
— Конец?
— Ко-нец! И слава Богу! Терпеть не могу распространяться о чужих делах!
— Жоржетта! — вскричала Франсуаза. — Жизнь прекрасна! Если б вы только знали, как она прекрасна!
— Да ну? — заинтересовалась Жоржетта. — Отчего же это?
— Потому что… потому что мой жених назначил день нашей свадьбы: через две недели!
— А и правда, мадемуазель, вот уж действительно хорошая новость!
Франсуаза глубоко вздохнула. Ей самой не нравилось то, что она собиралась предпринять, но рано или поздно это все равно надо сделать: сжечь за собой мосты. Забыть. Жоржетта как раз и есть такой мост. Сжечь. И чем скорее, тем лучше.
— Увы, бедная моя Жоржетта, — сказала она, — боюсь, для вас это не такая уж хорошая новость!
— Для меня? Почему? Я всегда радуюсь счастью других!
— Очень мило с вашей стороны. К сожалению, я буду вынуждена с вами расстаться…
— О мадемуазель!
— Да-да: после замужества я не стану держать эту квартиру!
— Я могу убирать и вашу новую квартиру!
— Боюсь, мой жених уже позаботился о наших будущих слугах.
— А-а.
— Да.
Внезапно Жоржетту осенило:
— Скажите, мадемуазель, вы часом не осерчали на меня за то, что я рассказала о вас господину Летуару?.. Может, вы решили, что не можете полагаться на мою скромность?
— Да нет, Жоржетта! Чего это вы вообразили?
— Правда?
— Ну разумеется.
— Ладно. И впрямь недаром говорят: Бог троицу любит! Двое хозяев убиты, а третья выходит замуж! Вот уж воистину мертвый сезон! Но заметьте, в некотором смысле это и кстати: меня что-то уже не особенно тянет работать.
Франсуаза, испытывая облегчение от того, что удалось так просто сжечь мосты, рассмеялась:
— Собираетесь жить на ренту?
— В некотором роде да.
— Смотрите-ка! И кто же вам будет ее выплачивать?
— Да… вы!
— Я?
— Ну да, вы, мадемуазель!
— Да кто мог внушить вам такую…
— Комиссар Снулли. Он объяснил мне, что господину Летуару, видимо, пришлось выложить немало денег господину Сибергу, чтобы тот никому не рассказывал, что господин Летуар закопал одного господина в своем саду…
— Не вижу связи между мной и…
— Я рассказывала о вас господину Летуару. Может, господин Летуар требовал у вас денег? А вам я рассказывала о господине Сиберге. Может, и вы требовали их у него? А что, если вы, чтобы не платить больше господину Летуару, сделали с ним то же самое, что он сделал с господином Сибергом?
— Да вы с ума сошли! Окончательно и бесповоротно. Сошли с ума! Черт-те что несете!
— Нет, просто сопоставляю факты. Да вы не бойтесь, это останется между нами: все эти истории для меня слишком сложны, и с моей дрянной памятью я быстро о них забуду. Но я подумала, что небольшое месячное содержание… как вы считаете? И я могла бы жить прямо у вас…
— С вашей дрянной памятью, Жоржетта, вы, наверно, уже позабыли, чем кончили эти бедолаги, господин Летуар и господин Сиберг?
— Представьте себе, меня и в полиции об этом надоумили! Комиссар Снулли сказал мне, что, если бы этот бедный господин Сиберг вручил нотариусу запечатанный конверт с письмом, где рассказывалось бы все, что он знал о господине Летуаре, и если бы предупредил об этом господина Летуара, то господин Летуар ни за что не осмелился бы его убить! Комиссар еще говорил, что в подобных случаях это первейшая мера предосторожности. Так вот, я послушалась его доброго совета и изложила все свои сопоставления фактов на бумаге, черным по белому. Я спросила у комиссара адрес надежного нотариуса и отослала ему это письмо. Но вы не беспокойтесь: он вскроет его только в случае, если со мной что-нибудь случится… А я намерена прожить еще долго! Достаточно долго, чтобы воспитать ваших детишек! Я с радостью займусь ими: обожаю детей! А для матери, как вы понимаете, очень важно знать, что ее малыши на попечении у человека серьезного, сдержанного, добродетельного… В наши дни так трудно найти кого-нибудь, на кого можно положиться. Кого-нибудь, кто не покинет вас из-за пустячной размолвки! А я, мадемуазель, не покину вас никогда, никогда, никогда…