Сюита в белом, или «ночи на передовом посту»

Отступление

Был день, когда я хотел говорить, но вокруг меня — одни стены.

(Нацарапано на фасаде дома напротив № 28 по улице Бланш и обнаружено 11 июня 1974 года.)

Рассказ одной медсестры

К вашему репортажу мне хочется присоединить свой. Я нахожусь в больничной среде вот уже пять лет.

Частная школа медсестер в провинции. Практические занятия были для нас почти непереносимы, но очень выгодны для частной клиники. Я видела такие бригады, в которых на десять — пятнадцать стажеров приходилось всего-навсего две дипломированные сестры. На тридцать, а то и на сорок больных общей хирургии этих двух, естественно, не хватало, и мы были вынуждены выполнять их работу, как умели. Впрочем, мы как-то выкручивались, иногда получая указания, иногда обходясь и без них. Мы истязали больного, даже беря кровь на анализ. При перевязках отнюдь не всегда соблюдалась стерильность. Случались ошибки и в дозировке лекарств, и в диете. Но если мы что-нибудь разбивали, приходилось платить.

К хирургической практике я была абсолютно не подготовлена. Я только и видела послеоперационные швы. Вдруг меня снаряжают: халат, маска и прочее. Надо выдержать испытание. Медсестра должна собою владеть, уметь быть хладнокровной, иначе не жди хорошего отзыва по окончании практики. Я знала нескольких учениц, которые помогали хирургу оперировать, когда отсутствовал ассистент. Нам укорачивали каникулы, обязывали сверхурочно работать по воскресеньям. Посылали за нами, если не являлась ночная дежурная.

Ночные дежурные, как правило, не имели диплома даже и младшей сестры, а их было двое на сто двадцать больных общей хирургии грудная полость и сосудистая патология. После четырехмесячного обучения я дежурила в одиночку, ничего практически не умея и отвечая за сорок больных. Единственная опора — ординатор. Вот тогда-то я обнаружила, разнося в пять утра градусники (чем больше больных, тем раньше приходится их будить), что один из моих пациентов истекает под одеялом кровью, а другой уже мертв; его смерть была предопределена, но никого при этом возле него не было.

...Едва получив диплом, я поступила в частную клинику города Д. Бумажка, составленная дирекцией, предписывала мне сорок рабочих часов, одно свободное воскресенье из трех и месячную оплату 1120 франков. Я подписала, не читая текста этого обоюдного соглашения. Мне нужны были деньги, необходима работа. Я понятия не имела о внутреннем распорядке этого заведения. В результате я работала чуть не каждое воскресенье, а получала лишь 1109 франков. Местный профсоюз был бессилен помочь мне. За десять месяцев службы там, клянусь, я навидалась такого, что даже пыталась покончить с собой, после чего получила всего десять дней для поправки здоровья.

...Роженица умерла, разрешаясь от бремени, только потому, что никто не поинтересовался состоянием ее сердца, другая — потому, что поздно приступили к реанимации после шока от наркоза.

...Я сама, проработав бессменно двенадцать часов, ошиблась с лекарством. Перепутала два пузырька, и кормящая мать выпила не те капли. К счастью, младенец не взял грудь — молоко приобрело дурной вкус...

Я была свидетельницей того, как задохнулся привезенный с операции человек, потому что у впавшего в панику персонала не было под рукой необходимых препаратов. Я пережила дни, когда мы должны были производить обработку больных от 5 до 7 утра, и не было у нас ни времени, ни желания вступать в объяснения с ними или хотя бы их успокоить. Впору было успокаивать самих себя.

Инъекции делались в такой спешке, что о стерильности забывали и думать... По вечерам я приходила домой раздражительной, нетерпимой, и, если, в довершение, заболевали муж или сын, я окончательно падала духом.

Бессонные ночи полны тревог — не упущено ли чего, все ли сделано, вспоминались обиды и оскорбления, пережитые за день. Да всего испытанного в тот год не упомнишь — на расстоянии многое забывается, но серьезнее всего то, что даже перестаешь возмущаться.


Уволившись, я взяла два месяца отпуска: хотелось подвести черту. Частные клиники? С этим покончено... Поищем места в больнице Общественной благотворительности. Написав более тридцати писем — всюду нужны были сестры, — я выбрала место в полубесплатном заведении, которое занималось восстановлением двигательных функций. Школьные мечты о специализации отошли в область предания. Я выбирала работу наименее изматывающую и как можно лучше оплачиваемую. Теперь я получала ежемесячно 1700 франков[6]. Первый год прошел относительно благополучно, невзирая на одного из членов дирекции, который и слушать ничего не хотел, когда ему докладывали о каком-нибудь неотложном деле, но всеми способами старался до отказа завалить персонал работой, натравливал людей друг на друга, исключительно для того, чтобы показать свою власть. Там я тоже насмотрелась всяческих ужасов, но это уже не действовало на меня так как прежде, когда я была еще преисполнена иллюзий и веры в святость моей профессии. В дни больших обходов — веселая каторга омовений, приправленная обидными замечаниями в адрес несчастных стариков. Не к чести своей должна признаться, что грешила этим и я. Оно и понятно. Когда все осточертевает, то без разъяснений, которые тебе дадут в профсоюзе, так легко спутать, кто твой истинный мучитель, вот и кидаешься на того, кто к тебе ближе.

Уровень медицинского обслуживания оставлял желать лучшего, и в большинстве случаев мы получали приказ не особенно вмешиваться... Старики не имели гроша за душой, к чему длить их угасание.

Мы, сестры, едва разбирались в болезнях этих стариков. Двое совершенно неожиданно умерли на наших глазах, а мы так и не поняли почему. Целую неделю после этого я буквально глаз не сомкнула от огорчения. Ведь они лежали у нас больше трех месяцев. Мы успели уже познакомиться, полюбили друг друга.

Я вообще люблю пожилых людей, мы обязаны к ним относиться с почтением и признательностью, но во многих лечебных заведениях наблюдается как раз обратное. Старикам хотелось бы, чтобы с ними поговорили, поняли их. Они любят предаваться воспоминаниям юности, потому что их страшит будущее, пугает смерть. Нужда ухватила их за глотку, хотя они и ишачили всю свою жизнь; терзают их и семейные заботы: «Невестка меня не любит, оба они целый день на работе... Куда деваться после больницы?»

...Чувствую, что если не урву время для самообразования, то покачусь по наклонной плоскости, забуду все, что когда-то учила. Эх, должны бы существовать курсы усовершенствования...

Вот итог впечатлений от нескольких лет работы. С прошлого года я член профсоюза и Французской коммунистической партии. Мой муж мне во всем помогает, несмотря на это, я ощущаю порой безысходное одиночество.

Я люблю свою профессию, но со столькими неполадками приходится мне в ней сталкиваться! Я хочу перемен и мечтаю сражаться упорнее, и лучше, и больше — за то, чтобы все изменилось. Я крепко люблю свою трудовую жизнь.

Мирей Л.

P.S. Если то, что я вам написала, послужит правому делу, я буду счастлива.

В одном из предместий Парижа недавно возведена восемнадцатиэтажная бетонная башня, возвышающаяся над подъемными кранами и развороченной бульдозерами глиной.

«Гуманизация». Вы входите в холл, который похож на аэропорт в уменьшенном виде. Цветочные и книжные киоски, бар-закусочная, парикмахер и салон красоты (все это достаточно дорого стоит), часовня, звонки к капеллану и к пастору.

Но отсюда никто не вылетает на самолете, зато некоторые прибывают вертолетом (который обслуживает экстренную скорую помощь и реанимацию), доставляющим сюда людей, искалеченных «цивилизацией»: дорожные аварии, несчастные случаи на производстве, инфаркты, самоубийства.

Не хватает лишь сладкого голоса из громкоговорителя (но в некоторых подобных учреждениях, кажется, и это уже введено); голоса хриплого, но сладкого, типа «Воскресенья в Орли», который говорил бы: «Пассажиров, направляющихся в гематологию, просят к лифту 5 — остановка на 10-м этаже. Спасибо». Или: «Пассажиры, следующие в направлении иммунизации, ваш лифт отходит. Будьте любезны явиться с историями болезни в коридор 8, лифт 11, остановка на 8-м этаже. Профессор Эмиль X. желает вам всяческого благополучия в его секторе... Пассажиры, убывающие от нас, мы надеемся на новую и незамедлительную встречу».


Апофеоз карьеры Марты: теперь я в качестве младшей сестры прохожу испытательный срок в одном из тех учреждений хирургической реанимации, которые считаются лучшими в Европе и которые так охотно показывают иностранным гостям.

Разительный контраст с обветшалыми больницами, к которым я привыкла: здесь все другое, как состав больных, так и обслуга; здесь призваны раздуть ту искорку жизни, что тлеет где-то в глубинах ночи, в которую погружены больные, «потерпевшие аварию»; здесь все полно спокойствия и здравомыслия; электроника, асептика и эффективность. В реанимационной хирургии царит роскошная тишина. По стенам развешаны фотографии и абстрактные картины.

Ночи на передовом посту. Прежде чем проникнуть в центр реанимационной травматологической хирургии, Марта надевает зеленовато-голубую пижаму (все голубое — стерильно), натягивает целлулоидные сапожки, завязывает за ушами тесемки маски. Плакат, висящий на стене, привлекает внимание персонала: в прошлом месяце на каждых семь больных пришлось по 15 000 (цифра явно преувеличена) пар единожды использованных перчаток.

Жюстина, которая продолжает ежеутренне голыми руками и без маски сортировать ночное белье, перепачканное кровью и экскрементами, попади она сюда, в этот мир, куда я проникла, совсем бы потерялась. Впрочем, меня уверяют, что у любой попадающей сюда медсестры голова поначалу идет кругом.

Здесь-то часы не отстают: они показывают двадцатый век.

Точно в четыре утра дрозд начинал петь в больничном саду — там, у Елены. Можно подумать, что в зобу у птиц — часы. Я открываю окно в коридоре, который ведет в хирургическую реанимацию, и всматриваюсь в белесую ночь. Перерыв, в уснувшем пригороде где-то тоже свистит дрозд, дежурный дрозд. Ведь сейчас четыре часа утра.

Ночники льют свой приглушенный синий свет. Я сплю, стоя у окна, и Марта перевоплощается в Райнер, которая в 1943 году так гордилась тем, что ей поручили ночное дежурство в роддоме. Помогать ночью рождению младенцев, а днем участвовать в подпольной борьбе — тут любой и более взрослый, чем я тогда, возгордился бы.

Сегодняшней ночью, спустя тридцать лет, Марта следит взглядом за машиной «скорой помощи», которая въезжает во двор, а все ее мысли там — в роддоме. Ностальгия. Почему эти тридцать лет прожила я не в белом халате?


Однако ни 1943 год, ни работа в П. не представляли собой ничего вдохновляющего. Ученицы набивали руку на самых что ни на есть бедных женщинах, истощенных, отдавших все свои силы зреющему плоду. Впалые щеки, землистый цвет лица, запах нищеты, лихорадочное дыхание, озлобленность с начала и до конца. Ни еды, ни мыла. Окон почти не открывали, чтобы сохранить хоть какое-то тепло. Зима нагрянула на Францию, лишенную угля. Все дрожали от холода. Но это не мешало нам, молодым, веселиться напропалую.

Однажды мне поручили зарегистрировать вновь прибывшую роженицу.

— Имя, фамилия, семейное положение?

Она оказалась незамужем.

— Кого известить в случае надобности?

...Полное отсутствие кого бы то ни было. В анкете значилось: «Фамилия родителя». Я спросила попонятнее:

— Назовите фамилию отца вашего ребенка.

— Не могу, мадемуазель, я почувствовала только пуговицы его мундира.

— Ясно, дело происходило вдалеке от уличного фонаря, — прокомментировал ординатор.

Эта реплика облетела роддом. Возможно, она и до сих пор удержалась там в приемном покое. Уличная проститутка? Это так и осталось невыясненным. Мы смеялись. Как идиоты.


В этом учреждении я стала свидетельницей привычного глумления над женщиной, которое меня, неопытного подростка, лишь теоретически знакомого с тем, что такое любовь и каковы ее последствия, потрясло до глубины души. К нам доставили хрупкую женщину с потерянным взглядом. Маточное кровотечение.

Профессор X. позвал меня: «Подержи таз, милочка». Хирургическое зеркало, длинная, тонкая и острая ложка для выскабливания... Больная вопит. Я обезумела. «Мсье, почему? Почему без анестезии?» Профессор снисходит до объяснения: «Мадемуазель, мы всегда производим без анестезии выскабливание, спровоцированное искусственным выкидышем». Он злобно поворачивается к почти безжизненной женщине: «Это вас научит, мадам, не повторять подобного».

Я потом никогда не встречала этой женщины, потому что на следующий день, по приказу вожаков моей группы Сопротивления, я навсегда покинула больницу. Я растворилась «в тумане», по жаргону той эпохи. Прослушав последнюю лекцию, я мстительно швырнула пачку антифашистских листовок в аудиторию, где разглагольствовал этот профессор. Выпущенные мною голуби, белокрылые, легкие, разлетелись повсюду, опускаясь на столы и скамейки. Все покрылось снегом.


Позднее, после моего ареста, когда немцы нашли у меня ученическое удостоверение, которое я использовала вовсю, ведя пропаганду среди студентов, мои палачи отправились в акушерскую школу справиться у профессора, не похожа ли моя фотография на лично ему известную особу. Он мог бы ответить уклончиво: ведь в школе столько учениц... Но профессор уведомил гестапо, что я внезапно и без причины исчезла... а накануне кто-то разбросал антифашистские листовки в аудитории. Поводы для моего ареста были столь серьезны, что подобное свидетельство уже не имело решающего значения. Тем не менее я поплатилась за него лишними побоями — «танцами», как мы их называли, а кроме того, подозрение могло пасть на Югетту, мою товарку по Сопротивлению, тоже «голубую малютку», но Югетта вовремя скрылась.

И несмотря на все это, я благодарна профессору, потому что его уроки мне пригодились.

Между двумя допросами в гестапо я просидела неделю в камере французской жандармерии, куда однажды ночью фашистские палачи бросили рыжую женщину, которая странным образом (так мне, по крайней мере, показалось) была похожа на ту несчастную, которую профессор оперировал без анестезии. Общая для обеих детская хрупкость, худоба, платьице цвета хаки из штапельного мнущегося полотна, которое еще никого не согрело, но которое только и можно было тогда достать по изредка выдаваемым талонам.

Беременность около восьми месяцев, замужняя — как она мне сказала, — муж еврей, партизан, «растворившийся». Ее схватили вместо него. Чтобы вынудить ее открыть местонахождение того, кого она любит, палачи били ее в живот сапогами. Она мне сказала: «Они орали: «Там у тебя жидовское семя!»

Платье ее пропиталось кровью, а под ней на полу растекалась громадная лужа, пускавшая ручейки под скамью, которая мне служила постелью. Сколько крови... Колотя в дверь ногами и руками, я кричала, что заключенная умирает. Дежурный французский полицейский повернул снаружи ключ: «Замолчи, еще, что ли, танцев захотелось, шеф спит». Плевать мне было на сон этой продавшейся гестапо скотины. Полицейский был, как видно, сочувствующим. Во всяком случае, он принес мне таз с водой и тряпку. Тут уж было не до асептики... Начались роды. Кровь продолжала хлестать, женщина совсем обессилела, но ребенок рождался, он выходил из разодранного чрева, свершались вынужденные, преждевременные роды.

Я держала в руках тюремного новорожденного, но сколько я его ни трясла, ничего не помогло — он был мертв.

Тут я потеряла какую бы то ни было осмотрительность. Холодное, убийственное бешенство, доводящее до головокружения, неудержимо сотрясало меня, когда я перерезала пуповину ножом полицейского.

— Сейчас же позовите сюда начальника или, если боитесь его, отведите меня к нему.

Мне пришлось долго уламывать полицейского, прежде чем он согласился.

— Он тебя на месте убьет за то, что ты его разбудила, да и я тоже многим рискую.

Разумеется, начальник, налакавшись спиртного, должен был сейчас дрыхнуть, сраженный тяжким дневным трудом. Избивать утомительно.

— Женщина умрет, если вы немедленно не отправите ее в Отель-Дье (мы находились рядом с больницей, где была палата для заключенных).

— А мне-то какое дело! — заорал этот тип, почесываясь.

— Мсье, вы убили ребенка. Вам повезет, если удастся спасти мать... По-моему, вы так же рискуете, как и она. Напоминаю: союзники уже высадились в Нормандии. Участники Сопротивления вас не помилуют... Я к вам взываю в ваших же интересах.

Довод подействовал... Шеф наотмашь ударил меня хлыстом, так что я отлетела к стене, но это лишь для того, чтобы спасти перед подчиненными свой престиж. Через несколько минут двое полицейских уже тащили на носилках потерявшую сознание родильницу, у которой почти не прощупывался пульс. Младенца, как освежеванного кролика, завернули в газету и положили на тело матери... Это был мальчик.

Таков первый и последний медицинский акт, совершенный Райнер, «голубой малюткой» из больницы X.

Сегодня вечером у окна больницы хирургической реанимации мне вспомнилась эта давняя история.

В этой сногсшибательной больнице сто незанятых постов. Количество медсестер и практиканток удовлетворительно в реанимационной хирургии, зато — вот хотя бы сегодня ночью — на все кардиологическое отделение — одна-единственная сестра. И это еще не худшая из ночей, потому что вышеупомянутое отделение остается зачастую на попечении санитара.

Этажом ниже одна-единственная сестра отвечает за семьдесят оперированных. Семнадцать из девятнадцати отделений этого высокоспециализированного учреждения нуждаются в куда большем числе служащих всех категорий. Днем здесь присутствует огромное количество медиков различных специальностей, отчего работа так и кипит: анализы, осмотры, переноска больных на носилках на большие расстояния, к примеру — в рентгеновские кабинеты, — все это удесятеряет усталость санитаров.

Никто этого не учел, и вот несравненное заведение — ультрасовременная больница — из-за нехватки персонала крутится, вопреки здравому смыслу, на холостом ходу. Образуется абсурдный разрыв между высочайшей медицинской квалификацией, технической и научной революцией и отсутствием элементарных материальных возможностей.

Нет ничего удивительного, что множатся забастовки, усиливается борьба за свои права членов профсоюза работников в белых халатах, жестоко эксплуатируемых, измученных до последней степени.

Утечка персонала, перекочевывание служащих из одного отделения в другое снижают «оборачиваемость койко-мест» и целиком «замораживают» некоторые палаты.

— Чем все это обернется при росте числа дорожных аварий, когда начнут возвращаться в город отпускники, — озабоченно вздыхает Жюльен.

Иду в палату «самой экстренной помощи», где размещены тридцать шесть коек. Сегодня вечером палата набита до отказа. В холле и коридоре, ведущем в переполненную «неотложку», томятся двадцать или двадцать пять больных. Эти люди должны часами дожидаться своей очереди, пока дежурный ординатор и сестра смогут ими заняться. Даже одеял и то не хватает на этих дрожащих от холода «пациентов».

И подобное положение — не исключение из правила. Наоборот — оно считается «нормальным».

Моя «сообщница» — студентка — рассказывает, что несколько дней тому назад среди таких вот ожидающих была получившая травму молодая женщина, которая находилась в депрессивном шоке. Пока собирались ею заняться, она поднялась, прихрамывая, добралась до окна коридора и выбросилась на асфальт.

— Ты ее видела, это — номер Семь из нашей хирургической реанимации.

Я рассказала по телефону эту историю своей приятельнице Франсуазе, медсестре из больницы святой Анны. И она ответила мне по поводу этой больной: «По крайней мере, ею занялись, — и тут же, перебивая себя, воскликнула: — Нет, ты слышала, что я сказала? Вот до чего нас довели...»

Эта больница — настоящий город (6000 жителей: больных и персонала), только без полиции. Незаконное присутствие одной младшей сестры проходит здесь совершенно незамеченным. Здесь может неделями укрываться случайно забредший бродяга. Один из фельдшеров рассказал мне, как больной, подверженный диабетической коме, в результате обосновался тут навсегда. Он был мастером на все руки и, когда держался на ногах, всем оказывал множество услуг. Врач, заведующий отделением, благоволил к нему.

Этот тайный больной спал в ординаторской для ночных дежурных, питаясь объедками, тут он был в безопасности и ему было куда лучше, чем дома — одному в его возрасте. Когда начинался очередной приступ, ни минуты не оказывалось потерянной, он тут же становился официальным больным.

Однажды ему захотелось выйти в город. «Потеря сознания на улице». Полицейская «скорая помощь» доставила старика в «его» больницу. Больной кое-как выговорил имя своего профессора, он хотел, чтобы его немедленно доставили именно к нему. Но врача, заведующего отделением, не оказалось на месте, и, пока длилось оформление, пока нашли свободную койку... Можно ли было его спасти?.. Кто знает, возможно, наступил его час. Старик умер на носилках. Фельдшер, рассказавший мне эту удивительную историю, добавил, что профессор огорчился, когда на следующий день узнал о смерти своего протеже.

«Марта, сбегайте в камеру хранения крови!» Дорога мне известна. Я поняла, что в этом лабиринте коридоров надо следовать по красной линии, начертанной на линолеуме. Лучше бы катить на велосипеде или роллере. Если б у меня был под халатом счетчик километров... Во время этих пеших прогулок совершаю неприятные открытия. «Лифты-помойки», как их называет Франсуаза, служат для всех видов перевозок: больные, посетители, персонал, тележки с пищей рядом с тележками, переполненными грязным бельем. Хлопья пыли по углам коридоров, фанерная обшивка отстала, краска облупилась. Это совсем новое заведение должно было бы сверкать чистотой. Увы! Уборка поручена частной компании, которая использует необученных низкооплачиваемых рабочих и заботится больше о своих барышах, чем о гигиене. Больницу нельзя убирать, как вокзал, ею нельзя управлять, как заводом. Натертый пол — что за богатая среда для бактерий...

Все быстро приходит в упадок в этой «образцовой» больнице, с которой ни одному частному лечебному учреждению никогда не сравняться.

Работать с ними нелегко. Когда вы думаете, что теперь можно задать вопрос, вам не отвечают. Времени на объяснения у них нет. Они говорят на варварском языке, состоящем из цифр и непереводимых для профана сокращений. Двадцать раз я оставляла попытку хоть что-то о них рассказать, из страха, что ошибусь, перевру, предам их, опасаясь также «патрона» — бога-громовержца, ценимого ими на вес золота («Не поздоровится, — говаривал Пауло, — если он заметит какой-нибудь промах».)

Когда во время работы они говорят по радиопередатчику (основная пуповина, связующая медицинских диспетчеров с SAMU[7]) — у них кодированный военный язык.

— ARS-2[8], здесь ARS-2, ARS-2 вызывает SAMU-X. Вы меня слышите?

— Здесь SAMU-X, ARS-2, говорите — вас понял,

Следует серия цифр, технических терминов, соответствующих симптомам состояния больного, которого надлежит транспортировать. Я уловила лишь одно определение — «кома».

Сердце SAMU — коммутатор, принимающий сигналы от врачей, полиции, пожарных. Здесь сортируют эти вызовы и руководят спасательной бригадой, выехавшей с неотложной помощью.

В оборудованной медаппаратурой машине врач анестезиолог-реаниматор суммирует все данные, ставит диагноз и действует без секунды промедления, применяя ту же аппаратуру, что и в реанимационно-хирургической больнице. Диалог на расстоянии с врачом-диспетчером не оставляет не учтенным ни один симптом. Завязывается ожесточенная битва: участок боя, прибытие бригады, схватка; точность выверенных жестов, дисциплина, сноровка и интуиция соединяются с тем, что людская наука изобрела наиболее революционного против давнишнего своего врага, чьи уловки ей хорошо известны. Ремесло парней SAMU — спасение жизни.

Я сижу рядом с шофером. Через стекло, находящееся позади меня, мне виден кузов машины, похожий на маленькую операционную. Больница приблизилась к умирающему — в данном случае — женщине, сшибленной на пешеходной дорожке. В этой машине «скорой помощи» она уже госпитализирована. Несчастный случай произошел полчаса тому назад. Спасательная бригада состоит из врача-специалиста и фельдшера анестезиолога-реаниматора.

Парень за рулем — тоже лицо не второстепенное. Он важное звено бригады. Всякий толчок, которого он не сумел избежать, отзывается вспышкой на электрокардиограмме больного. И шоферы испытывают точно такой же стресс, что и врач. Я вижу, как дергаются у них лица, словно бы дело касалось их собственных сердец...


Доктор Ксавье объясняет мне:

— Это и есть общественная служба в том виде, в каком она должна существовать. Работа здесь меняет людей, возвышает их в собственных глазах. Полицейские, действующие вместе с нами, тоже становятся нашими сотоварищами. Каждый раз, когда они вовремя нас вызывают, чтобы кого-то спасти, каждый раз, когда они вместе с нами трудятся, мы посылаем письмо их начальнику, чтоб они тоже знали, чем закончилась совместная операция по спасению жизни. Они заразились нашим энтузиазмом... В этом пригороде, благодаря общим усилиям, мы переживаем что-то вроде вступления к будущему, каким оно должно стать...


Можно бы многое рассказать о трудностях при создании этих немногочисленных бригад, эффективность и необходимость которых — неоспоримы. Следует заметить, что врачи и фельдшеры — анестезиологи-реаниматоры, чье количество ничтожно в сравнении с потребностью в них, буквально убиваются на работе, спасая ежедневно человеческие жизни (SAMU спасает, SAMU изнашивается), так как зачастую сражаются в одиночку. И, разумеется, не во имя денег.

В SAMU директор отделения и его заместитель даже не числятся на этих должностях по штатному расписанию. За все про все они получают только зарплату, полагающуюся дежурному: за дежурство — 12 — 15 часов беспрерывной работы — 80 франков студенту и 200 франков врачу. Они — саперы на войне за человеческую жизнь. Человеколюбие несется на всех парусах и здесь, как в больнице Жюстины...


Машины наемные. Вертолеты принадлежат парижской авиабазе или полиции. Это — работа на износ, безграничная человеческая самоотверженность, начиная с медиков самой высокой квалификации и до сестер, шоферов, пилотов.

Когда я написала «80 франков за дежурство», я забыла уточнить, что и тут сверхурочные часы, так называемые «возмещаемые», никогда не оплачиваются.

Габи, фельдшер анестезиолог-реаниматор, накопил за десять месяцев 123 «возмещаемых» часа; капитан пожарной службы, пилотирующий «Жаворонок-3», побил все рекорды, скопив 5 «возмещаемых» месяцев за то время, что он работает в бригаде SAMU. Даже один выходной в неделю не всегда дается. Официальные лица выработали определенную манеру обращения: «У нас нет никого... Ребенок попал под машину при выходе из школы...»

— Как откажешь? — говорит Габи. — После этого не решишься сам на себя посмотреть в зеркало...

На площадке возле провинциальной больницы стоит группа людей и наблюдает за нашей посадкой. Ходячие больные толпятся у окон. Ура! Медицина прибывает с небес. Женщина с заплаканными глазами цепляется за рукав доктора Ксавье. Для нее он — господь бог. Он прибыл, чтобы спасти ее мужа. Он — всемогущ. «Ведь вы спасете его, доктор, спасете?» Свидетельницей подобных сцен я становлюсь всякий раз, прибывая на вертолете с бригадой «скорой помощи». Почтительно сопровождаемые на расстоянии, мы проникаем в больницу, внося в нее нашу реанимационную аппаратуру, заключенную в таинственные железные ящики. Поджидая нас, капитан поглаживает свой вертолет: «Хоть и не молод, но еще молодец».

— Нам совсем ни к чему, если тебя узнают, — говорит мне доктор, — подавай мне инструменты и помалкивай.

Мы с ним знакомы всего два дня, но в этой суматохе — на войне, как на войне, — все на «ты»: и полицейские, и пожарные, и медицинский персонал.


Я понимаю без слов, что мы прибыли сюда издалека, чтобы переправить раненого из одного отделения хирургической реанимации в другое. Здешнее, по всей видимости, новехонькое и снабжено той же дорогостоящей аппаратурой, что и парижское. Разница в том, что тут палаты пусты. И единственные, кого мы здесь увидели в белых халатах, — это врач и его помощник.

Завязывается диалог между Ксавье и его коллегой. Больного даже не подготовили к перевозке. Это «мы» должны поместить его в кислородную палатку, подключить к нашим электронным установкам, вставить катетеры в вены.

Кровь течет у него из ушей, из носа, из уголков рта, из раздавленного глаза. Удар пришелся прямо по голове человека. Когда Ксавье начинает его подключать к аппаратам, раненый слабо сопротивляется. Я пытаюсь помочь, одной рукой поддерживая раздробленную голову, другой — подсовывая под подбородок салфетку. Пока Ксавье вставляет электронные катетеры в вены больного, того рвет прямо мне в руку.

Раненый — в глубокой коме. Пульс едва прощупывается... Нелегко будет доставить его до Парижа «живым»: такая перевозка носит название «высокого риска». Доктор «моего» SAMU так прямо и заявляет своему коллеге. Я чувствую в их взаимоотношениях натянутость, причина которой мне не ясна. Наконец мы переносим больного и ящики в вертолет. Поднимаемся.

«Здесь военная зона. «Жаворонок-3» гражданской службы, вам запрещается взлет, повторяю...»

Два военных самолета на взлетном поле. Наш капитан взбешен, тем более что метеосводка далеко не из лучших, только что объявили: «Ожидается внезапный туман в районе Парижа». Капитан ворчит:

— Банда негодяев — эти военные, — и в микрофон: — Речи не может быть об отсрочке взлета, я выполняю неотложную санитарную перевозку. В Орли я первоочередник...


Туман обогнал нас, застлав своим белым покровом огни деревень и лучи фар. Полет не из легких, но он на совести капитана, доктор не думает ни о чем, кроме раненого, пока не доставит его в больницу. Для него имеют значение только эти носилки, этот человек с раздробленным черепом, удерживаемый на грани жизни и смерти лишь с помощью аппаратов. «Этого мало, что к больному подключены аппараты, — повторяет все время патрон, — ты тоже, ты сам оставайся к нему «подключенным». Слова, которые следует запечатлеть на мраморе.

Возле самых совершенных машин, изобретенных человеческим гением, врач анестезиолог-реаниматор должен быть всегда начеку, мгновенно реагировать на любые проявления бесчувственного тела, в какую-то долю секунды суметь ответить ударом на удар, точными мерами отразить любое внезапное ухудшение. Взгляд реаниматора поверх маски — взгляд снайпера, стратега в разгар битвы, игрока в шахматы в конце партии, взгляд человека, для которого эта спасаемая им жизнь стала, поскольку она от него зависит, столь же драгоценной, как жизнь самого близкого для него существа.

Ксавье не видит ничего, кроме своего больного, плевать ему на туман. Я слышу в своих наушниках его голос:

— Помоги мне, они подсунули нам, черт бы их побрал, использованный кислородный баллон.

Приходится менять баллон во время полета, в этой тесной, шаткой кабине. А ведь весит этот баллон будь здоров... Для Ксавье все это привычно, для меня — ЧП. Я так возгордилась, что хоть чем-то смогла помочь, даже про туман позабыла.

— Берегись! Кабель высокого напряжения, — кричит капитан, который любит меня пугать. Никак не решу, оседлать его или уж поднырнуть.

Все смеются. Становится капельку легче. Что касается раненого, погруженного в глубокую кому, то он пускает слюну и в животе у него урчит. «Жаворонок», ты погрузил смерть к себе на борт.


На следующий день мне сообщат, что у привезенного нами человека весь мозг был в костных осколках, а электроэнцефалограмма — прямая линия.

И тогда я разгадываю вчерашние недомолвки. Из-за отсутствия персонала реанимационно-хирургическая служба в том провинциальном городе — накануне закрытия, хотя еще и не открылась по-настоящему. Вот медики и предпочли избавиться от обязанности, которую они не в состоянии были выполнить. Раненый был какой-то важной местной особой, и для него постарались сделать все, что возможно. Воззвали к частной транспортной фирме, одной из тех, что дают по радио трескучую рекламу. Оная фирма, установив отчаянное положение больного («нерентабельного»), отвертелась под предлогом отсутствия транспортных средств. Нажали на SAMU. Общественная организация часто вынуждена брать на себя невыполнимые поручения.

Три часа, потраченные на эту безнадежную перевозку, — как бы драгоценны они были в субботний вечер для пострадавших в дорожных авариях — других раненых, которых еще можно бы спасти!

...Погоня за максимальной прибылью — основа мира, в котором финансовая олигархия в конце концов оскверняет все, к чему прикасается. Она давит человека низкооплачиваемого, которому «закрыты все пути», губит призвания, якобы «возмещая» их чем-то, и под этим предлогом зверски эксплуатирует работников в белых халатах.

Будучи свидетелями всеобщей продажности, иные начинают колебаться: «Если такова жизнь, значит, я просто идиот. К чему стесняться?» Врачи, поначалу преданные своему делу и не помышлявшие о наживе, попадаются на удочку, сами того не замечая. «Мы живем в таком мире, который невольно засасывает, — пишет мне один из них. — Каждый несет в себе моральные язвы и шрамы того класса, выходцем из которого он является. Нас породило и изуродовало общество, в котором даже здоровье человека становится предметом купли и продажи».

От приятельских отношений — один шаг до нечестной сделки, когда, к примеру, служащий, распоряжающийся перевозкой больных, вызывает не SAMU, а частную фирму, срывая хорошенький куш с потерявшей голову семьи и оказывая услугу коммерческому предприятию, с которым он связан дружескими узами или денежными интересами. На долю общественной службы приходятся наиболее тяжелые больные, требующие самого тщательного и дорогостоящего ухода. SAMU возьмет их, как бы ни была перегружена, не рассчитывая на какую бы то ни было материальную выгоду.

Я могла бы воспроизвести циркуляр за № 5-74 министерства внутренних дел, направленный всем полицейским участкам по поводу «трудной проблемы неотложных перевозок». Циркуляр рекомендует, какую именно частную фирму следует вызывать в первую очередь, оказав ей предпочтение перед SAMU, потому что последняя, мол, «доступна для всех».

Я не отвлекусь в сторону, а лишь покажу иной аспект все той же проблемы, рассказав, как мы прибыли вчера вечером к одру больного, когда у его подъезда уже стояла машина «скорой помощи», принадлежащая фирме, которая занимается санитарными перевозками и реанимацией.


Вообразите, как в подобном катастрофическом случае сталкиваются лицом к лицу умирающий, обезумевшая семья, бригада «скорой помощи» и смерть.

Мы находимся в дешевой квартирке одного из пригородных домов. Входим в столовую. На перепачканном ковре лежит истекающий кровью человек, а вокруг уже устанавливают свою аппаратуру люди в белых халатах. Волей-неволей им приходится передать больного в руки SAMU, вызванной полицейским. Мои товарищи принимаются за работу: вентилируют легкие, подключают к аппаратуре, производят инфузию и перфузию, принимают все меры к восстановлению сердечной деятельности. Речь идет о том, чтобы пустить в ход человеческий механизм хотя бы на то время, пока больного доставят в соответствующую больницу.

Во время этой битвы за жизнь побежденная бригада из частной фирмы уходит, не забыв, однако, урегулировать с семьей финансовые вопросы.

Пока мы на носилках переносим в машину больного, за которым Ксавье будет бдительно и неотступно следить в пути, жена нашего пациента встревоженно теребит свой тощий кошелек и, наконец, спрашивает:

— Сколько с меня?

— Нисколько, мадам.

— Возможно ли это?

— С того момента, как ваш муж взят на попечение SAMU, он считается госпитализированным. Наше вмешательство будет включено в стоимость общей суммы лечения, которое оплатит Общественное социальное страхование.

Шофер ворчит:

— Эти шакалы из фирмы «Неотложная помощь Машена» столько времени упустили. Но поди втолкуй людям...

Осенью 1973 года я вернулась в больницу Елены. Было жарко — летний день ошибся датой.

Я выстирала и выгладила вещи Марты. Благодаря этому белому халату я вернулась в свою страну, мне жаль было с ним расставаться, но теперь я должна была рассчитаться с отделом кадров, как обязан сделать любой временный служащий.

Под аркадами в саду я столкнулась с Иоландой, окончившей работу и уже переодевшейся в городское платье. Мы уселись на скамейку. Вокруг нас жужжали запоздалые пчелы. Иоланде необходимо было поговорить о своем моряке.

— Ведь я могла бы встретить его на танцах, могла бы бродить с ним по праздничному, разукрашенному флагами городу. Толпа разъединяла бы нас, и мы притворялись бы, что потеряли друг друга. И вдруг я услышала бы его смех.

Мы могли бы вместе ходить в кино, вместе работать и вместе вечером возвращаться домой — в каком-нибудь портовом городе. Я так хотела бы... утром позавтракать с ним. Он бы сварил кофе, я бы намазала бутерброды. Ждали бы вместе автобус, бегали по полю, купались бы в море. Я осмотрела бы его корабль. Он ушел бы, с рюкзаком на спине, я ждала бы его. А мы ничего не смогли... Ведь тебе-то понятно, что я и спящим и просыпающимся видела его только при других, при Жюстине или Елене...

Она долго молчит, перебирая в уме длинный список запретных радостей. Ее голос пробуждает во мне тоску по любви. Мы думаем об одном и том же.


— Жан сейчас в одной из пригородных больниц. Ужасно как похудел, передвигается с палкой. А на лбу у него все та же непокорная прядь волос, которая, ты ведь помнишь, придает ему мальчишеский вид. Он вроде счастлив. И не знает, что в легких у него метастаз и его переведут в другую больницу. Я навещаю его каждый день, а это не просто. Бегу сломя голову, чтобы успеть в приемные часы. Пришлось бросить ночные дежурства. На питание мне и без них хватает, а я не хочу сейчас уставать. Хочу использовать время, пока он еще там. Пока я смогу с ним видеться... Я прихожу к нему как посетительница, справляюсь о нем у сестер. Приехал его отец, но старик совсем ошарашен. Ах, если бы я могла выхаживать Жана сама до конца...

Я сижу рядом с ней, не осмеливаясь заговорить, так же как и в тот, уже отдаленный теперь день, когда, разбирая со мной ночное белье, Иоланда сказала: «Я знаю, что это значит: «остеосаркома». Позднее, в нашем маленьком кафе, я ухаживала за ней, как за потерпевшей аварию: она замкнулась тогда в своем страдании, как «морячок» по прибытии к нам в больницу, когда он отшвырнул стакан с кофе. Рана Иоланды еще свежа.


— Пока я смогу с ним видеться, — повторяет Иоланда.

Они живут в оазисе. Обитают в мгновении, которое остановилось лишь потому, что они держатся за руки. Любовь свободна, как дух, и улетает из форточки общей палаты.

В апреле 1972 года повстречались на моем пути две колибри. Поднявшись из подземного бомбоубежища, я вдруг увидела их перед своим окном. Парочка сине-зеленых птичек переплетала на лету свои крылья в любовном танце, выписывала четкие и веселые арабески в золотистой пыли, поднимавшейся над разбомбленным кварталом столицы. По словам старожилов Ханоя, в город никогда не залетают колибри. И все же эта чудо-парочка была тут, их сбила с толку бомбардировка, обрушившаяся на всю окрестность: на леса, хижины. Чересчур малы и легки они были для бомб. Свет, порожденный светом. Кружась друг над другом, они поднимались все выше и выше над дымом, достигли голубизны и навсегда исчезли — торжествующая душа города, души убитых, разлученных любовников. Неразлучимых.


— Я не могу вынести мысли, что он умрет. Никогда не смогу, — глухим стоном вырывается у Иоланды.

Смерть молодого существа, его разрушение непереносимы. Непереносима разлука двух любящих, которые слились воедино — душой и телом. Но бывает, что не болезнь, а люди, волки среди людей, убивают, калечат, нарочно разъединяют тех, кто любит... Они отрубили обе руки у Виктора Хары, поэта, гитариста, певца. Они расстреливают соловьев. И не только в Чили... Но подобные рассуждения не утешат Иоланду, я их храню для себя. Позднее, когда Жана уже не станет, я, куда более старая, чем Иоланда, смогу, надеюсь, ее научить одной из моих игр.

Я тебя научу. Ты идешь по полю или по пляжу, ты одна между небом и землей, у кромки волн. Вообрази: человек, который идет вдалеке, так далеко, что черты его неразличимы, это он, спешащий к тебе... Всего лишь мечта, но сердце твое трепещет, ты готова бежать, хоть прошло уже десять, двадцать лет. Ты упадешь в его объятия, прижмешься к нему, как обессилевший, одинокий пловец, застигнутый приливом, приникает к прибрежной скале. Нагретой солнцем и теплой, словно человеческая кожа.

Когда тебе станет доступна эта игра, ты победишь одиночество и сумеешь сберечь частицу свечения любви. Ты не будешь стариться, как часы, остановившиеся в момент катастрофы. Мертвых не убивают. Разлука, время, неизбежная людская злоба — ничто уже не будет властно над тобою.

Не плачь.

Я рискую тебе предсказать: до тех пор, пока Жан существует, пока ты будешь встречать его взгляд, ощущать в своих руках это чудо — его теплые пальцы, ты все еще будешь надеяться; надежда неистребима, она сильнее разума, сильнее приговора врачей. А вдруг — чудо... Такова любовь.

Потом, однажды, ты поможешь ему уснуть.


Эта книга — самая незавершенная из всех, когда-либо написанных.

В конце этого, 1974, года я вернулась в те же больницы, в которых побывала в 1973 году. В промежутке жизнь швыряла меня, словно мяч пинг-понга, по обе стороны сетки: я была то стороной ухаживающей, то больной, за которой ухаживают. Я прошла два потока мира белых халатов. Спрашивала у главных врачей, у старших и младших сестер, санитаров:

— Изменилась ли у вас ситуация за год?

Все в один голос кричали:

— О да, конечно, она ухудшилась! Еще как!

Вот почему эта книга остается разверстой раной, которую не удосужились залатать хирурги. С продолжением вы встретитесь в рубрике происшествий в вашей обычной газете, в отчетах о профсоюзной борьбе, в открытых письмах того или иного профессора. И даже на улице.


Из рубрики "Авторы этого номера"

МАДЛЕН РИФФО — MADELEINE RIFFAUD (род. в 1923 г.).

Французская писательница, журналистка. Активно участвовала в движении Сопротивления; награждена высшим военным крестом. Сотрудничает как публицист, новеллист, поэт в газете французских коммунистов «Юманите». Автор репортажей с мест боев во Вьетнаме и Алжире; была тяжело ранена оасовцами. Выпустила публицистическую книгу «Нефритовые палочки» («Les baguettes de jade», 1953) — о колониальной войне Франции в Индокитае, сборники стихов «Если в этом повинен жасмин» («Si j'en crois le jasmin», 1958), посвященный борющемуся за свободу Алжиру, и «Красный конь» («Cheval rouge», 1973).

На русский язык переведены ее книги репортажей из партизанских отрядов Южного Вьетнама «От вашего специального корреспондента» (за эту книгу в 1965 г. Мадлен Риффо вручена премия Международной организации журналистов) и «В Северном Вьетнаме. Написано под бомбами» — о непреклонной воле и мужестве народа ДРВ.

Под названием «Больница как она есть» мы публикуем фрагменты из новой книги Мадлен Риффо («Les linges de la nuit», Paris, Julliard, 1974).

Загрузка...