Вонзая когти в стену ледяного тороса, Умка играючи, одним махом взобрался на него и замер на оплавленной солнцем макушке. Белый и чистый, будто вылепленный из снега, вытянув шею, повёл носом. Ветер, как и там, внизу, доносил таинственный запах, только здесь он был сильнее, отчётливее. Его невозможно было спутать ни с каким другим — с запахом нерпы, песца, моржа…
Страха перед неизвестным у Умки не было, было лишь острое желание увидеть эти непонятные существа, близость которых всегда тревожила мать-медведицу. Вот и сейчас, недовольно сморщив нос, она рыкнула: опасность! Надо уходить!
Но Умка не шелохнулся. Кого опасаться? Он уже не маленький, ростом почти с мать, и готов померяться силой с любым. Только с кем? Здесь, во льдах, сильнее их, медведей, никого нет.
Снова последовал короткий приказ матери: следуй за мной! Рык её донёсся уже издалека. Мать и сестрёнка Ума уходили.
А он не мог уйти, он стоял не шевелясь. Таинственный запах был уже настолько явствен, что к нему не надо было принюхиваться, он щекотал ноздри, будоража Умкино любопытство. Слышны были уже и приближающиеся шаги.
Наконец он увидел: из-за гряды торосов вышло два двулапых существа. Нет, лап у них было, как и у Умки, четыре. Но шли они только на двух, задних. Умка тоже может ходить на задних лапах, только зачем, если на четырёх удобнее и быстрее?
У Умки ни один мускул не дрогнул. Он не лёг, стараясь слиться с торосом, не прикрыл лапой свой чёрный нос, как это делает, когда выслеживает нерпу, он лишь прищурил глаза, и вовсе не из боязни, что незнакомцы увидят их черноту, он просто хотел получше их разглядеть.
Двулапые проходили близко и если бы глянули в Умкину сторону, то увидели бы его. Но они не чуяли Умку, поэтому и не глянули. Они тихо урчали, и голоса их были совсем не похожи на грозный рёв косачей, даже птицы, которые проносятся над разводьями, кричат громче, чем эти Двулапые.
Умка подметил, что у Двулапых нет страшных клыков, как у моржей, и нет когтей, как у него, Умки. Значит, они так же беззащитны, как глупые нерпы! И чего мать уводит их с Умой от Двулапых?..
Умка сейчас сыт, а будь он голоден, мигом догнал бы их. Удар его лапы был бы, наверно, для них, как и для нерп, достаточен, и он бы приволок их к матери и сестрёнке и показал, что нечего их опасаться! Но Умка был сыт, а когда он сыт, он не охотится.
И он по-прежнему стоял и с высоты тороса наблюдал. Ему забавно было смотреть, как неуклюже, помогая друг другу, совсем не так, как делает это он, Умка, перебираются Двулапые с одной льдины на другую.
Умка не знал, что это были люди, и несмотря на то, что у них нет ни клыков, ни когтей, они сильны и могучи.
«Вот же они, Двулапые, — думал Умка, — чем страшны?..»
Когда Двулапые скрылись за новой грядой торосов, Умка соскользнул вниз и вперевалку зашагал следом за матерью и сестрёнкой. Они уже ушли далеко, их не было видно. Однако Умка шёл уверенно, даже не присматриваясь к следам. Родной запах безошибочно вёл его.
Запах Двулапых, хотя уже и слабый, ветер всё ещё приносил. Ветер — друг медведей, он помогает в охоте, подсказывает, где таится добыча, и, если подкрадываться к ней с подветренной стороны, она не чует тебя, потому что ветер уносит твой запах.
Умка вспомнил, как впервые встретился с ветром — это случилось, когда он вылез на волю из берлоги, в которой жил с самого рождения. Он был тогда совсем ещё маленьким медвежонком. Тогда же он впервые увидел и Двулапого. Это было давно. А сейчас вспомнилось.
Они втроём — мать-медведица, он и сестрёнка Ума — жили тогда в снежной берлоге. Берлога была двойной. В большой и высокой половине, положив голову на лапы, спала мать. Позади, в маленькой, низкой берложке, прижавшись друг к другу, подрёмывали они с Умой. Временами просыпались, поднимали возню. Сестрёнка и сейчас меньше его, а тогда была совсем крошечной. Но задира! Бывало, он лежит, уютно свернувшись, ему спать охота, а она дёрг его за ухо, хвать лапой по носу, а сама скорей в другой конец берложки. Разве стерпишь такое?!
Он бросится за ней, чтобы надавать тумаков, а она увёртывается, визжит и сама даёт сдачи. Отобьётся, и — в большую берлогу прятаться за мать. Он мог бы, конечно, дать ей настоящую трёпку, и она бы больше не приставала, но тогда им обоим стало бы скучно.
Мать поднимет голову, заворчит сердито: а ну-ка, спать!
И они тут же уберутся к себе.
Кроме их берлоги, матери и сестрёнки, он больше тогда ничего ещё не видел и не знал. Наверху, над ними, что-то шумело, свистело, завывало, но что ему до этого, если у них в берложке так тихо и хорошо!
Но однажды они вдруг услышали, как в большой берлоге что-то шлёпнулось. Звонкое, весёлое… Они сразу насторожились. И снова: шлёп!.. Крадучись, они подошли к тому месту. Принюхались. Ничем не пахнет. А с потолка всё падало что-то. Они попробовали лизнуть это «что-то» — оказалось прохладным и приятным… Капли! Медвежата стали играть с ними, ловить их на лету — носом, лапами… Они отталкивали друг друга, сестрёнка, как всегда, повизгивала и ухитрялась поймать капель больше, чем он.
Мать заворчала, и они притаились. И тут услышали, что капли падают и в других местах. Падали, должно быть, и на мать. Она заворочалась. И вдруг встала. Потопталась, потянулась, расправила занемевшее тело, шумно встряхнула на себе шерсть. Потом сунула нос в небольшой продых, что был впереди берлоги. Из него обычно шёл холод, и медвежата туда не подходили.
Мать долго принюхивалась. И вдруг, ломая грудью снежную стену, выбралась наружу. А они с сестрёнкой, боясь, что мать уйдёт от них совсем, кинулись за ней. И тут им в глаза глянуло что-то такое невероятно яркое, непонятное, что они скорей зажмурились и юркнули обратно в свою берложку.
Мать не ушла. Повернувшись к ним, она стала их звать. Настойчиво, но не сердито. И они стали осторожно, готовые в любую минуту кинуться обратно, выбираться на свет. Умка — первый, а сестрёнка за ним. Оба щурились, но уже понимали, что яркий свет — это не страшно. Страшно было другое. Оставив свою маленькую берложку, они очутились в такой непомерно огромной берлоге, что до снежного потолка в ней не сможет дотянуться даже мать, если встанет на задние лапы.
Они широко открытыми глазами осматривали всё незнакомое, что раскрылось перед ними. А мать, негромко урча, звала их за собой. Она уходила от берлоги. Спохватившись, они побежали за ней.
Догонять было легко, потому что спускались они под горку. Но мать, словно играя с ними в «догонялки», заскользила с крутизны, широко растопырив лапы. Ума попробовала бежать, но тут же кувыркнулась через голову, так кубарем и скатилась, отчаянно визжа. А Умка попробовал, как мать, на растопыренных лапах, но лапы разъехались, и он на брюхе заскользил вниз. Всё быстрее… Белизна откоса, казалось, летит на него… Ох, и страшно!.. А когда докатился до низа, показалось: ох, и хорошо!..
И они с Умой тут же стали карабкаться вверх и опять съезжать.
Неожиданно, пронзительно крича, над ними пронеслись распластанные в воздухе существа. Медвежата испуганно прижались к ногам матери.
«Не бойтесь, — проурчала она, — это слабые птицы».
«Слабые — значит, не страшные», — сразу понял Умка. И когда птицы пронеслись снова, он, подражая матери, даже не поднял на них глаз.
Мать всё шла. Иногда останавливалась, разгребала подтаявший снег и, запустив глубоко когти, вырывала с корнем какие-то былинки и съедала. Медвежата тоже попробовали эти былинки, но они показались им невкусными.
Тут налетел ветер, с гулом и свистом. Он был невидимый, но такой напористый, что валил с ног. Мать не испугалась.
«Идёмте, идёмте», — спокойно звала она.
Так вот кто шумел наверху, когда они дремали в своей берлоге! Это был всё время куда-то несущийся ветер. Умка сразу понял, что ветер нельзя ни ударить лапой, ни укусить. А сам ветер может дёрнуть за шерсть, за уши и за хвост.
Потом вдруг вместе с ветром налетело невероятное множество белых пушинок. Они залепляли глаза, нос. Спотыкаясь, ничего не видя, медвежата попытались спрятаться за мать, но пушинки находили их и там. Умка высунул язык, и пушинки захолодили его. Это же снег — сразу понял Умка. Тот самый снег, что у них под лапами и на горе, с которой они скатывались. Их берлога тоже из снега, и он любил его лизать.
Ветер задул ещё страшнее, и что-то оглушительно загремело, ухнуло, затрещало совсем рядом. Огромные мокрые глыбы полезли друг на друга, разламываясь, переворачиваясь, на них налезали новые глыбы и тоже с грохотом разламывались. Осколки летели далеко в стороны. Один упал возле них. Умка с перепугу даже растянулся. Но, взглянув на мать, увидел, что она не испугалась. Значит, и этот грохот для них не страшен.
Сестрёнка первой подбежала к гладкому блестящему обломку и стала грызть его. Умка бросился за нею: надо же было узнать, что это такое. Обломок был холодный, всё равно что снег, только твёрдый и горьковатый. Это был лёд. Так Умка познакомился со льдом.
Грохот постепенно прекратился, и пласты льда перестали двигаться. Ветер поутих, и снег тоже. Ветер насвистывал в уши: «Теперь видел, какой я бываю?! Но это ещё что! Когда я по-настоящему разойдусь, я и не такими льдами могу ворочать!»
Вскоре они увидели гору, на бурых уступах которой было полным-полно таких горластых и суматошных птиц, что Умка сначала даже присел на задние лапы. Но тут же ему захотелось добраться до них, и он, пересилив неудовольствие, побежал к горе. Что он будет делать с птицами, он не знал, но, наверное, ему будет очень весело!
А гора не разрешала, чтобы в неё впивались когтями. Она была твёрдая, из гранита. Когти скользили, Умка сердился, работал всеми четырьмя лапами, но не смог добраться даже до первого уступа. А птицы, шурша крыльями, носились над ним. Одна чёрная, с крючковатым клювом проскрипела что-то насмешливое и уплыла по воздуху.
Птичья гора уходила далеко ввысь. А выше нее был только снежный потолок огромной берлоги. В этой берлоге жили птицы и горы, летучие снежинки, ветер и льды… А теперь и они, медведи, будут жить. Умке здесь нравится. Он уже налетел было на сестрёнку, чтобы затеять возню, но остановился.
Мать шумно тянула носом, принюхиваясь. Медвежата подбежали к ней и тоже стали принюхиваться. Если мать тревожится, значит, им грозит опасность.
«За мной!» — коротко приказала мать и направилась к тем самым завалам льда, торосам, которые совсем недавно лезли друг на друга и кувыркались, а теперь притихли.
«Не-е-т, скорее в нашу старую берложку, — решил Умка, — там есть где спрятаться, там нас никто не найдёт!»— И побежал назад, туда, откуда они только что пришли. Но мать мгновенно оказалась возле него и лапой так дала ему под зад, что он несколько раз перевернулся через голову. И, вскочив, забыл про всё: и про берложку, и про птиц, что носились над ними, — опрометью помчался следом за матерью. Рядом так же быстро бежала сестрёнка. Она повизгивала не то от страха, не то от радости, что мать всыпала не ей, а ему.
На пути у них оказалась широкая полоса воды, разводье. Мать коротко рявкнула: не отставайте! Кинулась в воду и поплыла. А они с сестрёнкой замешкались на краю льдины. Они впервые видели так много воды. Страшно было прыгать в незнакомую глубину — вон у матери только голова снаружи! И страшно было оставаться здесь одним.
Зажмурив глаза, Умка махнул вниз и животом плюхнулся в воду. И сразу заработал всеми четырьмя лапами — это же просто, будто бежишь по снегу. Умку никто не учил плавать, и в воде он очутился впервые, но он плыл!..
Сестрёнка, пофыркивая, плыла рядом. Мать уже выбралась на льдину и, урча, поторапливала их. Наконец и они ткнулись носами в голубую отвесную стенку. И сразу стали карабкаться вверх. Лёд — не гранит, когти легко впивались в него. Всё же карабкались они, наверно, не так быстро, как надо было, и мать поддала лапой одному, другому, не сильно, но так, что они мигом очутились на льдине. Стряхнули с себя воду и снова побежали.
Они уже были у завала льда, где сколько угодно маленьких и больших берложек — в какую хочешь, в ту и прячься! — когда позади послышались отрывистые голоса, и к тому месту, с которого они только что прыгали в воду, подбежали, скаля зубы и громко сердясь, такие же, как они, четверолапые, но остромордые звери.
Мама-медведица сказала: «Это собаки». Они метались по краю льдины, ища место, откуда удобнее прыгнуть в воду.
Увидел Умка и Двулапого. Он тоже подбежал к краю льдины. Но он не рычал, не скалил зубы, да и были ли они у него?.. Он махал медвежатам передней лапой, озорно подпрыгивал и звонко кричал:
— Умки, не уходите, вернитесь!
Он звал их поиграть с ним, звал весело, и Умка почуял, что этот Двулапый такой же детёныш, как он и Ума. Умка, может, и захотел бы поиграть с ним, покататься на брюхе вот с этих ледяных глыб, но собаки… Они вот-вот кинутся в воду, погонятся.
Здесь, по другую сторону разводья, медведи были в безопасности. Торосы для них всё равно что дом родной. Нет ни одного живого существа, которое могло бы так ловко перебираться с одной ледяной глыбы на другую, как медведи. Медвежата, хотя попали в торосы впервые, освоились там сразу.
Да, вон ещё когда он впервые увидел Двулапого. И до сих пор не может понять, почему мать опасается Двулапых?
А зубастых собак мать-медведица не боится.
Однажды, когда она выслеживала нерпу, на неё налетела целая свора собак. Они окружили её, с лаем бросались, старались цапнуть.
Медведица, сидя, лениво отмахивалась от самых назойливых. И лишь когда почуяла приближение Двулапого, ринулась на них, раздавая тумаки когтистыми лапами, так что собаки с визгом разлетались в стороны. Расшвыряв свору, она скрылась в торосах, где они с Умой, дрожа, ожидали её. Собаки в торосы не побежали. Оказалось, что они боятся не только воды, но и торосов, потому что совсем не умеют лазать по ним.
Сколько раз Умка убеждался в бесстрашии матери-медведицы!
Как-то у них долго не было еды. Нерпы куда-то уплыли, а куда — неизвестно. В поисках добычи они шли и шли, перебираясь с одной льдины на другую, мать-медведица вставала на дыбы, тянула шею, осматривала всё вокруг, раздув ноздри, принюхивалась, но так и не могла уловить ни малейшего признака нерп. Они отощали, бока у матери запали, шкура свисала складками, у него и Умы совсем мало осталось сил.
И когда им стало уж совсем худо, ветер — их спаситель — вдруг принёс чуть уловимый запах: этот запах подсказывал, что где-то недалеко им есть чем поживиться! Они прибавили шагу и вскоре увидели на краю льдины лежбище моржей.
Он и Ума обрадовались, что моржей так много. Они так обрадовались потому, что ещё не знали, как трудно охотиться на моржей.
А мать знала. Она легла и долго присматривалась к моржам. После трудной и бесплодной ходьбы по льдам набиралась сил.
Потом, приказав им не шевелиться, стала неслышно подбираться к лежбищу. Она не шла, а еле заметно для глаз ползла. То и дело кто-нибудь из моржей поднимал голову, осматривался, не грозит ли опасность. И всякий раз медведица замирала, сливаясь со снежными наносами. Голова моржа опускалась. Тогда она снова ползла.
Ветер тянул со стороны моржей, поэтому моржи её не чуяли. Зато их запах доходил до Умки и Умы, и от этого у них ещё сильнее ныло в животе, голод становился нестерпимым. Им хотелось поторопить мать: чего медлишь? Ведь моржи такие неповоротливые, что с ними церемониться!
Но чем ближе медведица подползала к моржам, тем осторожнее она становилась. В два прыжка она могла бы уже достать крайнего, молодого, со старым ей не справиться. Но — надо наверняка. Чёрные глаза прищурены, чёрный нос прикрыт лапой.
Всё же моржи её заметили. Короткий сигнал тревоги, и все эти сонные туши ринулись к воде. Шлёпанье тел, рёв потревоженного стада. Вода у края льдины закипела, буруны взметнулись вверх.
Сигнал тревоги был сигналом и для медведицы. Как снежный вихрь она ринулась на моржа и ударила лапой.
Куда девалась неповоротливость моржа! Он мгновенно обернулся и тоже нанёс удар своими страшными клыками. Медведице удалось отскочить, и удар пришёлся вскользь, выдрав у неё клок шерсти.
Медведица и морж вставали на дыбы, кружили на месте, с рёвом бросались друг на друга, нанося удары и сами увёртываясь от ударов. Медведица старалась оттеснить моржа от края льдины. На льдине она проворнее его. Но морж напирал своей громадиной, стараясь столкнуть медведицу в воду — там он властелин, там он её одолеет. Они то отступали от края, то, казалось, вот-вот рухнут в разводье.
Медвежата с начала битвы рвались вперёд, на помощь матери, но, вспомнив её наказ, останавливались, топтались на месте, повторяли всё, что делала она: бросались на «врага», отскакивали, били лапой — по воздуху, яростно рычали…
Медведица была увёртливее, удары её точнее. И морж, обессиленный, уже не надеясь отбиться, кинулся к краю льдины, ища там спасения. Ещё секунда — и он ушёл бы под воду. Но медведица опередила его. Метнувшись, крепко схватила когтями, рванула, отбросила от края. Морж бы повержен.
Израненная, обессиленная медведица, опустив голову, с минуту смотрела на неподвижно распластанную тушу — не пошевелится ли, — потом отошла в сторону и легла, закрыв глаза.
Еды тогда им хватило надолго. Они с сестрёнкой набрались сил и опять стали устраивать драки. Мать-медведица скоро поправилась, шкура на её боках уже не свисала складками, раны, нанесённые моржом, зажили.
Сейчас, когда Умка стал большим и сильным медведем, он мог бы тоже сразиться с таким клыкастым великаном. Но после той битвы он усвоил: морж — грозный зверь, и в драку с ним вступать надо только при крайней необходимости. Мать-медведица решилась на это потому, что они все тогда были очень голодны.
…Мать-медведица и Ума то показывались далеко впереди, то скрывались за торосами. Умка не торопился их догонять. Знал: мать сердита на него за непослушание и даст трёпку, не посмотрит, что он уже вон какой вымахал! А может, за дело даст?.. Мать-медведица неусыпно оберегала их с Умой, когда они только вышли на белый свет из берлоги, оберегает и сейчас, когда они выросли. В случае опасности — Умка знал — она не оставит их, примет беду на себя. Так уж было не раз. Умка помнит их встречу с матёрым медведем.
Медведь был огромен, грудь и лапы могучие, на голове и боках чернели шрамы — отметины жестоких битв. Шерсть не белая, как у них с Умой, а пожелтевшая, желтее, чем у матери-медведицы. И клыки жёлтые и страшные. Уверенный в своей силе, медведь приближался неторопливо, рассерженно покачивая головой, тёмные с зеленью глаза недобро блестели.
Мать вышла вперёд, заслонив его и Уму собой, оскалила зубы, предупреждающе зашипела, зафыркала: не подходи! И медведь остановился. Насупившись, уставился на них. Мать-медведица, изгибаясь, припав ко льду, шагнула к нему, готовая к прыжку. «Уходи!» — грозно рявкнула она.
Медведь открыл пасть, и Умка ждал, что он рявкнет куда грознее и ринется на них. А он лишь облизнулся, постоял немного и, повернувшись, позорно отступил.
Да, надо бы Умке подучиться у матери-медведицы неустрашимости и осторожности.
Устыдившись, Умка догнал мать и пошёл позади. Она заметила его, но не подала виду. Она ещё была сердита.
Они шли долго. И вот их ноздрей коснулся неотразимо сладкий запах нерпы. Умка сразу свернул на этот запах. Он хотел первым отыскать отдушину, где нерпы высовываются подышать, первым добыть нерпу. Пусть мать увидит, что он уже умелый, взрослый медведь!
Отдушин было несколько. Умка выбрал ту, из которой сильнее шёл запах. Он подобрал когти, как учила мать, чтобы не стучали по насту и не спугнули зверя. Одним взмахом обломал края отдушины, чтобы удобнее было схватить нерпу, и замер, сунув морду в снег. Чёрный нос спрятан, дышит он не в отдушину — нерпа не почует его.
Он ждал терпеливо. И вдруг из отдушины донеслось тоненько: хруст… хруст… И ещё: хруст… Нерпа! Он правильно выбрал место для охоты. Хруст… Это хрустел в зубах нерпы лёд. Она обгрызала, расширяла отдушину, ведь отдушина постоянно обрастает льдом.
Нерпа — вот она, под тёмным кружком воды. Умке казалось, опусти только лапу, и подцепишь её. Временами вода рябилась, и Умка поднимал лапу, готовясь ударить. Но вода снова успокаивалась, и опять слышался хруст… Кровь у Умки шумела в ушах, шерсть на загривке вздыбилась, кончик короткого хвоста от напряжения вздрагивал. Ну, когда же, когда она перестанет дразнить! А нерпа спокойно занималась свои делом, не подозревая, что рядом притаился смертельный её враг — медведь.
Однако пришло для неё время вдохнуть воздуха, и она высунулась. Плеснула в отдушине вода, и показалась отливающая тёмным блеском голова. Умка ударил лапой мгновенно, поддел когтями и, откинувшись, рванул нерпу. Затрещал, обкалываясь по краям отдушины, лёд, и нерпа в струях воды описала в воздухе полукруг, шлёпнулась рядом с Умкой. Умка не взглянул на неё. Он снова замер у отдушины, зарыв горячо дышавшую пасть в снег. Там, где попалась одна нерпа, должна быть и вторая, нерпы живут парами, это Умка подметил.
Вторая нерпа объявилась быстро. В поисках исчезнувшего друга она высунула голову в отдушину. На Умку глянули два выпуклых круглых глаза. Но успела ли нерпа увидеть его, успела ли удивиться?..
Всего миг — и на льдине уже лежали две тушки.
Больше не надо было таиться, и Умка встал. Кровь в нём всё ещё горячилась, но шерсть на загривке, смягчаясь, уже опускалась.
Мать и Ума, оставив свои отдушины, направились к добытым нерпам. Мать ворчала, но уже миролюбиво, даже похваливая Умку — он перенял от неё приёмы охоты и постиг непреложный закон, что они, медведи, — владыки безбрежного ледового края.
Умка, как и подобает воспитанному медведю, не дотронулся до еды, пока не насытились мать-медведица и Ума. Приступил к ней только тогда, когда они, отойдя в сторону, к торосам, улеглись. Мясо нерпы показалось ему в этот раз особенно вкусным. Может, потому, что он сам добыл его?..
Наевшись, Умка торжествующе поднялся на задние лапы, хлопнул передней по ближнему торосу так, что полетели осколки, и вдруг, взвизгнув, совсем как Ума, перекувырнулся через голову. Он даже не турнул песца, их постоянного прихлебателя, — тот уже набросился на остатки обеда. Пусть ест! Умка сегодня особенно добр.
Впадать в послеобеденную дрёму Умке не хотелось. Ветер шевелил льды, они тёрлись друг о друга, поскрипывали. Ветер теребил Умкино любопытство, звал за собой, к Двулапым… И если до сих пор Умку сдерживали осторожность и страх перед Двулапыми, которые внушила ему мать, то теперь, когда он так умело разделался с нерпами, его уже ничто не могло удержать.
Мать-медведица не повернула головы, не открыла глаз, когда услышала его удаляющиеся шаги. В последнее время Умка стал всё чаще уходить в одиночку. И она знала, что близок день, когда он навсегда покинет её и начнёт самостоятельную жизнь во льдах.
Умка трусил легко, чуть вразвалку. Перебирался через гряды наторошенного льда, перемахивал через разводья, там, где разводья были широкие, переплывал. В каждом его шаге, в повороте гордой головы проступали достоинство, красота. В нём удивительно сочетались сила и мягкость.
Он не искал следов Двулапых, он запомнил, куда они шли — к видневшимся вдали бурым скалам. На уступах этих скал были несметные поселения птиц, этих летучих рыболовов. Умка с сестрёнкой и матерью-медведицей не раз проходили вблизи.
Бурые скалы были ещё далеко, а Умка уже уловил присутствие Двулапых. Он почуял и ещё много неведомых ему запахов. Он фыркнул и замедлил шаг. Не то чтобы он страшился Двулапых, — он сильнее их, пусть они его боятся! — но он должен знать их повадки, и, пока не разгадает, как они без когтей и клыков добывают себе пищу и чем они опасны, он должен быть настороже.
Обогнув навал высоких торосов, Умка замер. Перед ним была необычная, никогда прежде им не виданная и непохожая на все другие скала. Когда она появилась? Раньше её здесь не было. На уступах скалы копошились, перебегали с места на место, исчезали внутри скалы и вновь появлялись Двулапые.
Откуда Умке было знать, что «скала» эта вовсе не скала, а мощный ледокол, способный ходить среди тяжёлых льдов океана, а теперь пришвартованный к ледяному припаю острова!
Двулапые Умку не чуют, хотя он у них уже на виду. Значит, живут без осторожки. Как слабые птицы, они селятся на скальных уступах, чтобы к ним никто не подобрался.
Прикинув так, Умка двинулся к «скале». Пройдёт немного, остановится. Оглядится по сторонам. Ещё пройдёт. Он почти сливался с белизной льда и снега, только три чёрные точки — глаза и нос — чётко выделялись.
Люди на «скале» наконец-то его увидели.
— Белый медведь, Умка, к нам пожаловал! — закричали они все сразу. — Смотрите, медведь идёт!
Все сбежались на нижний уступ, махали Умке:
— Эй, миша, давай, давай, подходи, не бойся!
По их не сердитым голосам Умка понял, что Двулапые не угрожают ему и даже рады, что он пожаловал к ним. Но почему Двулапые не боятся его? Даже огромные клыкастые моржи, чуть завидев его, бросаются в воду. А птицы — стоит ему подобраться к их уступам — такую панику, такой ор поднимают, все, сколько их есть, разом взлетят, всё небо закроют!
Неожиданно внутри «скалы» что-то застучало, загрохотало, мощно и грозно. Это не испугало Умку. Льды, когда ломаются, и не так грохочут. Но этот грохот был непонятен. Умка остановился. Подходить ближе было не безопасно.
Ему задорно закричали:
— Не бойся, миша, ничего страшного, это дизель. Иди, мы тебя славно угостим. Наш кок Вася уже стол накрывает!
Матросы смеялись, показывая мелкие, совсем не грозные зубы, которыми и шкуры нерпы не прокусишь.
И тут на снег возле Умки плюхнулось и покатилось что-то круглое. Умка, наверно, и не взглянул бы на эту кругляшку — ну, подумаешь, упал камень со скалы, он такое видел! Но он втянул воздух. От кругляшки пахло так вкусно… Умка стал раскачиваться вперёд-назад, шмыгая носом от нетерпения.
— Смелее, смелее, — подбадривали его, — там сгущёнка, молоко. Вкуснятина! Коготки оближешь!
Умка шагнул вперёд. Принюхиваясь и присматриваясь к непонятному предмету, он ни на миг не переставал следить за Двулапыми. Но пока ничего тревожного не заметил.
А нос его уже дотянулся до этой зовущей к себе кругляшки, и язык осторожно лизнул. Сладко! Лизнул побольше. Ещё слаще! Тогда он стал торопливо облизывать всю кругляшку. А когда сдавил её зубами, из небольших отверстий, предусмотрительно продырявленных матросами, к нему в пасть брызнули густые фонтанчики такой невероятной сладости, что у Умки от удовольствия даже уши зашевелились. Такой сладости ему ещё никогда не доводилось пробовать!
Умка давил жестянку зубами, когда это не помогало, давил лапой. Занятый делом, он забыл об осторожности. Правда, пока ему ничто не грозило, но как знать…
Скоро в сплюснутой жестянке уже ничего не осталось. Что значит одна маленькая кругляшка для такого мишки?! Умка облизал лапы, снег, куда накапала сладость. И поднял голову, оглядел «скалу» — не упадёт ли ещё?..
— Что, миша, доволен? — кричали ему сверху. — Тебе бы ещё медку на заедку!
Но кругляшек больше не бросали.
Внутри «скалы» что-то опять угрожающе застучало, а сама «скала» мелко задрожала. Умка неторопливо повернулся и зашагал восвояси.
— Миша, Умка, приходи, не забывай нас! Ещё угощение получишь! — кричали ему вдогонку.
Умка шагал к матери-медведице и Уме, чтобы поведать им о своей встрече и рассказать, что Двулапые не враждебны, а совсем наоборот, добры, и нет нужды их обходить стороной. Мать-медведица и Ума этого ведь ещё не знают…
Однако, не пройдя и половины пути, Умка почувствовал, что после всего приятно пережитого — удачной охоты, полученного у «скалы» угощения — его стала одолевать дремота. Увидев небольшое углубление между торосов, он забрался в него, как в берлогу, и улёгся, положив, как это делала мать, голову на лапы. Глаза сами закрылись.
И мгновенно он очутился в их старой берложке. Он опять маленький медвежонок, несмышлёный, неуклюжий, приткнулся к тёплому брюху матери-медведицы и посасывает вкусное, сладкое молоко. Причмокивает, передохнёт минутку и снова сосёт. Он ещё не успел насытиться, как эта хитрющая задира Ума оттолкнула его и ловко пристроилась сама.
Он в сердцах толкнул её: «Пусти, это моё!»
Она отбрыкнулась и, вытянув губы дудочкой, фукнула: «Нет, моё!»
Тогда он ударил лапой. Но на Уму не легко найти управу. Она упёрлась, и ни с места. Он ужасно рассердился, как никогда ещё не сердился, и так двинул лапой, что лапе больно стало.
Умка вскочил, открыл глаза. Ни Умы, ни матери-медведицы рядом не было, а торос, по которому он, наверно, двинул лапой, раскачивался и верхушкой со звоном ударял по соседнему торосу.
В пасти Умки всё ещё оставался привкус молока, не материнского, а того, необычного, что довелось ему отведать у незнакомой «скалы». И его потянуло опять к Двулапым. Может, ещё раз выпадет удача…
Он покружил возле одного тороса, возле другого… Где-то внутри ещё звучал предостерегающий голос матери-медведицы. Но народился в нём уже и другой, более настойчивый голос: «Чего бояться Двулапых? Иди к ним. Ни от кого на свете больше не получишь ты такого необыкновенной вкусноты лакомства!»
И Умка уже размашисто зашагал к «скале». Скоро она показалась, темнея между белых торосов. И хотя внутри неё опять что-то неприятно гремело и стучало, Умку это не остановило. Чего бояться стука, если он не грозит бедой!
Матросы на этот раз его заметили ещё издали и закричали:
— Что, миша, понравилось? А мы тебе ещё угощение припасли.
Умка уже давно почуял этот запах, никакие другие запахи, знакомые и незнакомые, вкусные и невкусные, что приносил ему ветер, не могли заглушить его, ведь он ему и во сне снился!
Заветная кругляшка лежала на том же месте. Умка лишь мельком глянул по сторонам. Двулапые, как и в тот раз, были рады ему, это и Умку сразу расположило к ним. Он довольно заурчал. Появись сейчас для него какая-либо опасность, он бы, пожалуй, и глазом не повёл. А приди сюда тот старый великан-медведь с глубокими шрамами, что когда-то подходил к ним, и вздумай отнять это, принадлежащее теперь только ему, Умке, лакомство, он бы, не задумываясь, вступил с ним в драку.
Осторожно, как и в первый раз, Умка лизнул кругляшку. Вдруг эта сладость окажется не прежней сладостью, а чем-то другим, может, даже невкусным?
Но нет! Вкуснота та же. Он не обманулся.
Умка лизнул как следует. Кругляшка, словно испугавшись, отскочила в сторону.
Умка удивлённо смотрел на неё. Что же будет дальше? Кругляшка не шевелилась. Но стоило Умке дотянуться до неё носом, как она снова отскочила. Это озадачило Умку. Ведь кругляшка не птица, не рыба и не нерпа, почему же она скачет? Та, первая, ведь не скакала!
Умка попробовал подойти к кругляшке с одного бока, с другого… И всякий раз, когда он почти достигал желанного, кругляшка оживала и отскакивала.
А сверху подзадоривали:
— Что, миша, не поддаётся? А ты смелее хватай!
Смелости у Умки было достаточно. Но почему так всё происходит, ему было непонятно. И досадно. Однако он подметил, что от кругляшки тянется тоненькая жилка, и всякий раз, как кругляшке отскочить, жилка натягивается. Он понял: всё дело в этой жилке. Остальное было очень просто.
Он положил на жилку свою тяжёлую лапу, и сразу всё переменилось. Сколько жилка ни дёргалась, ни натягивалась, ничто ей уже не помогало. Кругляшка не двигалась.
— Ух ты, сообразил! Молодец, миша! — восторженно кричали матросы.
Это они дёргали привязанную к банке бечёвку, а сейчас радовались Умкиной победе.
Но как Умка поступит дальше?
Умка старательно облизал кругляшку. Сладость, что была снаружи, кончилась, и — вот беда! — сколько он ни сжимал кругляшку зубами, сколько ни перекидывал её в пасти с одной стороны на другую, кругляшка лишь сминалась и застревала между клыков, а фонтанчики заветной сладости ему в пасть не попадали.
Умка не знал, что на этот раз матросы банку не продырявили, они только для приманки обмазали её сгущённым молоком, и всё.
Умка вконец рассердился. До сих пор всё, что он грыз, поддавалось его зубам, а эта никуда не годная «шкурка» лакомства не желает уступать. Мотнув головой, он выбросил кругляшку на лёд и с такой яростью надавил лапой, что жесть не выдержала, лопнула, и всё содержимое выплеснулось. Ярость Умки сразу прошла, и, хмыкая от удовольствия, он стал слизывать со снега разлившуюся сладость.
— Браво, миша, вот это силушка!
Матросы были в восторге. Звонче всех кричал появившийся откуда-то Детёныш Двулапых, такой же, какого Умка видел давно, когда ещё был медвежонком, и с которым ему так и не удалось тогда покататься с горки на брюхе. От радости Детёныш даже приплясывал.
— Миша, покажи, что ты ещё умеешь. Встань на задние лапы!
Умка не понял, что ему кричат, а на задние лапы встал, потому что всегда это делал, когда был очень доволен.
— Ого, Славка, смотри, слушается тебя! — обрадовались матросы. — Кинь ему сахару.
А Славка уже нашарил в кармане, размахнулся:
— Миша, лови!
К Умке полетел белый снежный кусочек. Но Умка отбил его лапой. Сахар ничем не пахнет, а что он тоже сладкий, Умка не знал. Отбивать лапой ему нравилось, и когда к нему полетели ещё кусочки, он их тоже отбил. Он ждал кругляшку. Но она не падала. Тогда Умке пришло в голову самому забраться к Двулапым за угощением. У птиц ему такое удавалось, он добирался к ним на уступы и вволю лакомился яйцами. Может, и здесь удастся?!
Он прошёлся вдоль «скалы», попробовал вцепиться в неё когтями в одном месте, в другом… Но уцепиться не смог, когти скользили, не оставляя на «скальной» стене даже следов.
Матросы кричали ему:
— Давай, миша, карабкайся к нам! Может, тебе трап спустить?
Умка смущённо отошёл. С достоинством оглядел Двулапых, мол, ладно, сейчас мне «не с лапы» к вам добираться, потом доберусь!
Далеко он не ушёл. Знал, что вернётся. И без всякого дела бродил по льдам. Столкнул просто так в разводье ледяную глыбу, посмотрел, как она, грохнувшись, взбудоражила воду, спугнул с лёжки песца и для острастки немного погонялся за ним.
Когда Умка вернулся к «скале», где, он был уверен, его ждали Двулапые, раньше его пришёл, вернее, неслышно приполз туман. Белёсый, густой, непроглядный. Он спрятал всё: льды, торосы, «скалу» Двулапых. Умка слышал шаги на уступах, голоса. Совсем близко над ним. Умка пробовал отмахнуться от тумана лапой, но ничего не получилось. Туман, когда хочет, приходит, когда хочет, уходит. А когда уйдёт?.. А Умке некогда ждать, он голоден!
Из-за тумана и Двулапые Умку не видят и не приготовили положенное ему угощение. Сколько Умка ни принюхивается, не чует его.
Умка ещё раз безуспешно попытался вскарабкаться на «скалу». Встал на задние лапы. И рявкнул с досадой: ну, что же вы?! Я пришёл!
Но шаги и голоса на уступах уже стихли. Умка подождал немного и, отойдя, улёгся невдалеке.
Ветер, который всегда куда-то ошалело мчится, толкая и гоня льды, стегая бесконечными каплями дождя или колючками обледенелых снежинок, то ли заблудился в торосах, им же нагромождённых, то ли, зарывшись в снег, заснул. Не было его здесь. А был бы, он бы живо разогнал туман!
Когда Умка открыл глаза, ветер ерошил на нём шерсть, срывал с верхушек торосов снежный настил, и снег, извиваясь струйками, летел вместе с ветром.
Умка встал, как бы винясь перед собой. Тумана-то уже нет! В животе у него урчало.
— Эге-е, миша, приве-е-т! Братва, наш миша идёт!
Матросы уже называли Умку «наш». Умка вполне с этим согласен. Матросы полюбили Умку за милую неуклюжесть, за мирный нрав, за сметливость. Дикий зверь, он не сторонился людей, доверчиво шёл к ним. Ни разу не зарычал, не сделал попытки броситься на кого-нибудь.
Скоро ледокол должен сняться со швартовых и уйти, поэтому матросы особенно сердечно встречали сейчас Умку — знали, что им предстоит разлука.
Возможно, поэтому они и стали прикидывать: что бы такое сделать, чтобы отдалить разлуку? И они придумали нечто хитрое, им казалось, что и Умке их выдумка понравится.
Вокруг приготовленной для Умки кругляшки с лакомством лежала знакомая ему жилка, правда, она была толще, чем прежняя. Жилка не шевелилась, и Умка не обратил на неё внимания. Он перешагнул через неё передними лапами и приступил к делу.
Эх, Умка, Умка, мало, видно, тебя учила мать-медведица, мало трепала за загривок! Ты изменил своей дикой, вольной натуре. Забыл, что ты житель льдов, и, хотя ты здесь, во льдах, самый могучий, всё же должен быть всегда настороже. При солнце и при луне, в пургу и в дождь, и во время пиршества, как сейчас…
Жилка на снегу неожиданно приподнялась. Умка не придал этому значения. Кругляшка со сладостью у него в пасти, жилка, хотя и шевелится, но не пытается её отнять. Чего же ему ещё?!
Обратил Умка внимание на неё, лишь когда она обхватила его кольцом. Он сердито ухнул, с силой выдохнув воздух, повернул голову, щёлкнул зубами, стараясь перекусить эту негодницу. Но не достал. Жилка в ответ лишь крепче обхватила его под лопатками.
Почуяв беду, Умка рванулся. Жилка впилась сильнее. Он рванулся в другую сторону. Ещё… И вдруг почувствовал, что лапы впустую машут по воздуху. Он висит над льдиной! Что же это такое? Что с ним делают? Кто?.. За что?.. Почему?..
Изгибаясь всем телом, Умка рвался, старался побороть захлестнувшую его петлю, рычал, крутил головой. Но ни когти, ни зубы, всегда выручавшие его, не доставали до жилки. Вверху скрипели блоки лебёдки. Стальной трос, наматываясь на барабан, всё выше поднимал Умку.
— Дяденька матрос, не надо, миша не хочет, ему страшно! — закричал вдруг смотревший на всё это сначала с любопытством Славка и бросился к стоявшему у лебёдки матросу. — Не надо!!
Но лебёдка уже подняла Умку, отвела в сторону и опустила на палубу. Не на четыре лапы, а на две, задние.
Почувствовав под лапами твёрдое, Умка стал рваться ещё отчаяннее. Он не мог понять, почему так коварно поступили с ним? Почему жестоко связали путами? Он — властелин этих льдов — доверчиво приходил к Двулапым, они так весело играли с ним. И вот во что обратили их дружбу!..
Умка рычал, скалил клыки, кидался из стороны в сторону, он не мог смириться с пленом. Но петля не отпускала, и он лишь топтался да кружил на одном месте.
Матросы, столпившиеся вокруг, уговаривали Умку:
— Миша, ну чего ты бузишь? Мы не хотели тебя обидеть! Ты же сам просился к нам! Не бойся, у нас тебе будет хорошо.
Но Умка больше не верил их добрым голосам. Ему нужно было освободиться от ненавистной петли. Он не хотел быть на их скале, хотя раньше и пробовал сам забраться сюда. Но одно дело — сам, а другое — поневоле…
Двулапые — вот они, рядом, он почти достаёт их лапой. Они по-прежнему с виду беззащитны и слабы, но только с виду… На самом деле они сильны и коварны. И Умка вдруг понял: обладай он даже во много раз большей силой, ему всё равно не одолеть Двулапых, этой держащей его петли, не сорваться с привязи…
И тогда, перестав рваться, царапать когтями палубу, он повернулся к своим родным льдам и заревел протяжно и надрывно: «Мма-а-а!.. Мма-а-а!..»
Было в этом рёве что-то нестерпимо тоскливое, виноватое, призывное. Всем своим существом Умка тянулся туда, вдаль, за вздыбленные гряды торосов… Услышь его мать — медведица, она бы обязательно отозвалась и, не щадя жизни, кинулась бы на выручку своему непослушному глупому Умке. Но мать-медведица была слишком далеко.
Зато, как это ни странно, на выручку Умке пришёл Двулапый. Правда, Умка этого никогда не узнал.
Сверху, с капитанского мостика на нижнюю палубу сбежал по трапу капитан. Матросы сразу расступились, смешки, шуточки в адрес Умки прекратились.
— Это что за представление? Что за цирк? — Капитан обвёл строгим взглядом собравшихся матросов — Зачем заарканили мишку?
— Товарищ капитан, он хороший, мирный, почти ручной. Мы хотим его взять с собой. Потом в зоопарк отдадим.
— Знаете, какой он смекалистый? Мы ему бросили сгущёнку и за верёвочку…
— Слышал, — сказал капитан. — И какой он умный, и какой миролюбивый, чуть ли не дрессированный. Только взять нам его некуда. Вы же знаете, все трюмы загружены. Или кто к себе в каюту его возьмёт? — В глазах капитана мелькнула смешинка. Но тут же он посерьёзнел. — Это же годовалый, почти взрослый медведь. Хотите, чтобы он вам бока помял? Да и жалость надо к зверю иметь. Видите, как он рвётся? Освободить мишку!
— Товарищ капитан, может, можно что-то придумать?..
— И думать нечего. Спустить медведя на лёд.
И, повернувшись, капитан пошёл к трапу.
Матросы снова обступили Умку.
— Ну, миша, придётся нам прощаться. Жаль, конечно, да ничего не поделаешь! Плыть бы тебе с нами до Большой земли. Но тебя на свободу тянет, восвояси…
Заскрипели блоки лебёдки, «жилка», и без того крепко державшая Умку, натянулась ещё сильнее, подняла его, так что он опять замахал в воздухе лапами, и опустила на лёд.
Снег комьями полетел из-под Умкиных когтей. Петля, хоть и ослабела, но совсем не отпускала, даже поднимала Умку на дыбы. Мало-помалу она сползла, и, наконец-то высвободившись, Умка галопом помчался прочь.
— Миша-а, приходи-и, не серди-и-сь! — кричали вслед ему матросы.
Умка не обернулся. Скоро он скрылся из виду.
Оказавшись в безопасности, дальше он уже пошёл шагом, низко опустив голову и сердито урча. Его не успокоила даже вода, когда пришлось переплывать через широкое разводье. Идти к матери на посрамление Умке не хотелось, ведь она столько раз учила его не быть беспечным. Он просто шёл… И забрёл в такие дебри торосов, куда и ветер не заглядывает. Здесь он остановился и, вдруг ощутив усталость, лёг. Словно после тяжёлой болезни, долго отлёживался…
Ледокол ещё три дня стоял возле ледового припая острова. И все три дня матросы нетерпеливо высматривали Умку. Но он не показывался. Матросы хмурились, чувствуя вину.
— Обидели мишу, — говорили они между собой, — не идёт. Вот ведь как получилось… Обижать-то не хотели, только шуточки… А вышло скверно.
Дольше всех с палубы не уходил Славка. От ледяного пронизывающего ветра нос у него синел, на глаза почему-то то и дело навёртывались слёзы, а он всё высматривал: не появятся ли в белизне льдов три угольно-чёрных пятнышка — чуткий Умкин нос и два любопытных глаза…
Вечером, когда отец подбирал патроны и чистил ружьё, готовясь к охоте, Сохо спросил:
— Возьмёшь меня?
Твёрдым голосом спросил. Отец не любит, когда говоришь жалостливо. В таких случаях он хмурится: «Не скули, ты не щенок».
Прищурив глаз, отец осматривал ствол ружья — не завелась ли ржавчина.
— Возьмёшь? — повторил Сохо.
Отец оторвался от ружья, смерил Сохо взглядом от ног до макушки и опять стал протирать ружьё.
Больше Сохо его не спрашивал, и так было ясно: не возьмёт. Мал, мол.
А всё из-за того, что у Сохо один только раз маленько не хватило терпения. Терпения охотнику надо шибко много.
Отец тогда взял его с собой на гусей. Сохо его даже не просил. Сам сказал:
— Идём!
И они пошли. Солнце ещё не взошло. Всё было в дымке. Снег здорово подтаял, и по тундре разлились озёра — маленькие, большие, всякие… Там, где ветер по ним гнал рябь, они словно хвалились: смотри, на нас нет ни льда, ни снега…
Маленькие озёрца Сохо с отцом переходили вброд — унты из камуса[1] не промокают. А те, что побольше, поглубже, обходили.
Они пришли к большому озеру. Здесь были излюбленные гусиные места.
Птицам здесь раздолье — кормёжки много и в зарослях осоки можно укрыть от глаз ястреба и луня выводок, который скоро появится.
Сделали на берегу снежную скраду — укрытие. В тундре ведь негде спрятаться, тебя птицы увидят вон откуда, издалека. И полетят стороной. Заползли в скраду, как медведи в берлогу, — это отец так сказал. Сохо медведей ещё не видел, потому что белые медведи живут на краю их земли, у Ледовитого океана, а бурые медведи — в тайге живут. А Сохо с отцом — посерёдке, между белыми и бурыми мишками.
На берегу перед скрадой поставили «обманки» — фанерных гусей. Издали они как настоящие, у них глаза нарисованы, клюв раскрытый и крылья… Летит стая гусей, ищет, куда бы сесть — вдруг там песец! А тут видят — уже гуси сидят. Раз! — и к ним.
Вход в скраду отец завалил снегом. Оставил лишь окошко для ружья и чтобы видеть можно было, что там, снаружи, делается. Пристроился поудобнее и стал ждать. А Сохо как же? Ему-то ничего не видно. Он сидел, сидел, скучно стало… Да ещё ногу словно иголками закололо. Он заворочался. А отец не шелохнётся, будто и не дышит. А гусей-то всё равно ещё нет.
Сохо подождал, потом тихонько спросил:
— Может, они не прилетят? — И сам себе ответил — Прилетят! Как же иначе? Много прилетит: десять, двадцать… Будут гоготать, хлопать крыльями — вот тут, рядом, хоть руками хватай!
Сохо забыл про скраду, про отца, потянулся… И вдруг возле самого уха ка-а-к — бах-бабах!!
Сохо и сообразить не успел, как всё случилось. Его словно кто подбросил, он пробил головой снежный потолок и тут увидел гусей, настоящих. Они только что поднялись и улетали, испуганно крича, сильно взмахивая крыльями.
Отец был очень огорчён. Того и гляди, прилетит ещё стая, а им укрыться уже негде, скрада развалилась. Пришлось возвращаться домой.
Вот почему он сейчас смерил Сохо взглядом с ног до макушки — мал, мол, охотничьего терпения ещё нет. А у Сохо терпение есть! Пусть отец возьмёт его ещё раз с собой, тогда увидит! Надо только, чтобы и у него в скраде было своё окошко, чтобы он видел всё и стрелял по гусям, как отец.
Зимой, когда шла добыча песца, отец не раз брал его с собой. Они, наверное, полтундры вместе на лыжах обегали, проверяя капканы. Ближние Сохо один проверял — и в мороз, и когда пуржило, и до некоторых трудно было добраться. Значит, не мал он!
Зима эта выдалась суровая. Ветры дули такие, что даже приваду сдували — глянешь, а в капкане ни привады, ни песца — пусто.
Охотники их колхоза всё равно добыли кто двадцать два, кто двадцать семь песцов, кто тридцать. А отец сдал в колхоз сорок три.
Отец знает все повадки этого хитрого зверька. Каких берёт на приваду. А на тех, кто поопасливей, приваду обходят стороной, отец на их следах ставит капканы — песец тут пойдёт без опаски.
Когда-нибудь и Сохо будет, как отец, умелым охотником. Пока он ему помогает ставить капканы. И в охоте на гусей поможет — если у него будет дело настоящее. А то — сиди… Неприятная грустинка защекотала где-то внутри у Сохо. Была бы дома мама!.. Как жаль, что она уехала с сестрёнкой в соседний посёлок! Мама бы сказала отцу: «Почему не берёшь Сохо? У Сохо глаз зоркий, всё видит».
«Ничего, — утешил себя Сохо, — утро вечера мудренее. Утром отец, может, не станет сердиться. Только надо встать пораньше».
Когда Сохо проснулся, в избе ещё было сумеречно, стол, лавки, нанизанные на крюк в углу капканы едва были видны. И всё же Сохо нутром ощутил, что опоздал, проспал. Ещё надеясь, что это не так, он прислушался — не заскрипит ли половица под ногами отца, не загремит ли в сенях задетое ведро или лопата. Но было тихо.
Сохо вскочил. Постель отца была пуста. Ружья на стене не было. Сохо кинулся к окну. За окном, кроме серого, в синих, почти чёрных рытвинах подтаявшего снега да такого же серого неба, ничего не увидел.
Он торопливо натянул на ноги меховые унтайки, надел малицу[2]. «Отец не успел далеко уйти. Догоню. Не прогонит». Нахлобучил капюшон и выбежал на улицу.
В лицо пахнуло утренним холодком. Было по-прежнему сумрачно. День не торопился к ним.
На глаза ему попалась суковатая палка, что стояла у крыльца. Сохо усмехнулся. Когда он был поменьше, это было его «ружьё». Конец у палки загнут, так что её можно прижать к плечу, посредине сучок — Сохо нажимал на него и кричал: «Бах, ба-бах!» Сейчас-то Сохо учится стрелять из отцовского ружья. А палку всё же взял с собой. Пригодится.
Обежав дом, Сохо стал быстро подниматься на холм. Отец больше в ту сторону ходил на охоту. Необычные, забытые запахи — ветер принёс их, должно быть, из далёкой стороны — щекотали ноздри. Наверное, это пахло весной, которая наконец-то — ведь уже июнь! — пришла к ним, в тундру. Осевший за последние дни, а сейчас прихваченный ночным морозом снег был твёрдый и даже похрустывал под ногами. Бесснежные холмы чернели прошлогодней моховиной. Сухие стебли хрустко ломались под ногами, снизу из-под них уже пробивалась новая зелень.
Отца он не увидел и с другого, более высокого холма. Может, он спустился в низину и сейчас появится? Сохо переминался с ноги на ногу, ждал… Но отца не было, должно быть, он ушёл уже далеко…
Возвращаться домой не хотелось. Небо посветлело. Серая хмурость растопилась, тундра заулыбалась.
Неожиданно вдали послышалось:
«Лы-лак-лак! Лы-лак-лак!»
Сохо обернулся.
— Цо-цо-цо! — удивлённо защёлкал он.
Быстро приближаясь, в небе летела стая гусей. Как розовое облако! Словно осыпанные горящими угольками, ярко рдели багряные грудки птиц. Это были не просто гуси, а краснозобые казарки! После долгой зимы они наконец-то возвращались домой.
«Лы-лак-лак! Лы-лак-лак!» — радостно перекликались они.
Сохо поднял руку, помахал им и тоже закричал:
— Лы-лак-ла-а-к, однако, здравствуйте-е!
Отец никогда не приносил домой стреляных казарок.
— Беречь надо, — говорил он, — их совсем мало в тундре осталось. А без них глазу скучно.
— А почему мало? — спрашивал Сохо.
— Шибко красивые, — отвечал отец, — все на них зарятся. А охотник должен быть с умом.
Прошлым летом Сохо два раза видел летящих казарок, может, даже этих самых. Как и сейчас, он тогда с ними перекликнулся. Ещё тогда они полюбились ему.
Стая была уже над Сохо, когда вдруг он увидел, как из-за ближнего холма взметнулась и понеслась ей наперерез небольшая бурая птица. Нетерпеливо-грозным был её стремительный полёт. «Сокол-сапсан! — сразу догадался Сохо. — Самый страшный враг птиц, от него не жди пощады!»
— Не тронь их, — закричал ему Сохо, — это же казарки! Ищи себе другую добычу!
Казарки тоже увидели сокола. Раздался предостерегающий клич вожака, и стая с тревожным криком рванулась вверх.
А сокол уже настиг потерявших строй казарок и пронёсся перед самым клювом последней птицы, отсекая её от остальных. Та в испуге метнулась назад, но тут же спохватилась и бросилась догонять уходившую ввысь стаю.
Рванулся ввысь и сокол. Был он быстр и поворотлив. Так точен и красив был полный охотничьей дерзости его полёт, что Сохо на какой-то миг даже восхитился им. Сохо ведь и сам охотник!
Но тут сокол сверху кинулся на казарку, и Сохо, всё забыв, отчаянно закричал:
— Не сме-е-й!
Казарка увернулась, но пучок пёрышек разлетелся по воздуху. Она призывно закричала, окликая стаю.
— Не поддавайся, не поддавайся ему! — подпрыгивая, кричал Сохо. Ему до слёз было жаль эту краснозобую чудо-птицу.
Казарка была сильная, но у неё не было ни острых когтей, ни острого клюва — ничего, чем бы она могла обороняться. Она хотела бы подняться как можно выше, чтобы у сокола не было разгона для удара. Но она была ранена, и силы покидали её.
А у сокола были силы. Близкая победа ему их прибавляла. Он взмыл высоко над казаркой, чтобы решающим ударом оглушить её и утащить к себе на пиршество.
И тут неожиданно произошло то, чего никак не ожидал пернатый разбойник. Не ожидал и Сохо. Спасаясь от хищника, казарка вдруг стремительно понеслась вниз, и не просто к земле, а к Сохо.
Сокол рванулся следом за ней, пытаясь на лету подхватить её, но опоздал.
Резанув крылом по хрусткому ягелю, казарка глухо ударилась возле самых ног Сохо. А сокол, со свистом разрезая воздух, пронёсся мимо.
Сохо не сразу сообразил, что казарка ищет у него защиты, и стоял растерянный.
Неудача только разъярила сокола. Пронзительно выкрикивая что-то воинственное, он облетел небольшой круг и пронёсся низко-низко, так, что Сохо успел разглядеть его злющие глазки и растопыренные когтистые лапы, к одной из которых прилипло нежное пёрышко.
Напасть на Сохо сокол не решился — Сохо, хотя ещё и не взрослый, но человек. Однако отказываться от добычи он тоже не собирался. Описав новый круг, по-прежнему пронзительно крича, он снова понёсся к Сохо, надеясь устрашить, отогнать его.
«Эх, нет отцовского ружья!» — заметался в досаде Сохо. Что оставалось ему делать? И тогда, вспомнив про суковатую палку, он вскинул её к плечу.
— Бах-бабах! — крикнул он, как когда-то кричал.
И сокол устрашился. Резко отвернув в сторону, он мгновенно скрылся за холмом. Должно быть, понял, что там, где люди, ему делать нечего. Сохо секунду смотрел ему вслед. Потом наклонился над казаркой.
Она лежала с полураскрытыми крыльями, с вытянутой шеей. Она как бы всё ещё летела. Сохо поднял её.
— Хорошая моя, шибко хорошая, — говорил он, — у меня «ружьё», а ты не испугалась.
Он приглаживал встрёпанные пёрышки — следы когтей сапсана. Осторожно трогал крылья, сейчас совсем ослабевшие. Сверху они были чёрные. И спинка, и хвост, и шея тоже сверху чёрные. А весь низ — чисто-чисто белый. День и ночь. А красная грудка — сразу восход и закат…
Казарка зашевелилась, открыла глаза, подняла голову, посмотрела вверх, в небо.
— Его там нет, я его прогнал, — горячо заговорил Сохо. — А ты опять полетишь, я тебя выхожу!
Где-то в вышине снова послышалось:
«Лы-лак-лак!..»
Сохо стало радостно, у него на руках лежала спасённая им казарка.
Казарка повернула голову, вся потянулась туда, где в совсем уже светлом небе летела новая гусиная стая…
Сохо был рад, что проснулся раньше всех. Раньше мамы, отца, ну и, конечно, сестрёнок. Проснись раньше его Олеконё, старшая сестра, она наверняка стала бы над ним посмеиваться: эх, мол, ты, рыба вяленая!
Снаружи шумел ветер. Покрывавшие чум нюки из оленьих шкур пузырились. Ветер шумел и в дымовом отверстии, насвистывая, играл в кончиках шестов чума. Вылезать и-под тёплой оленьей шкуры ужасно не хотелось. Но ведь его ждёт дело!
Неслышно, как песец, Сохо прошёл по меховой подстилке, приподнял полог двери и выскользнул наружу. Ветер сразу же вздыбил и без того взъерошенные волосы. Ветер был не холодный, и глаза всё ещё продолжали слипаться. Чтобы поскорее прогнать сон, Сохо стал бегать вокруг чума. Подбежал к лиственнице, что росла на самом краю обрывистого берега. Она звала его, как старого друга, махала игольчатыми ветками: «Давай поразговариваем…»
Лиственница была вся изогнута злыми ветрами, ствол в крутых узлах, наростах. Она не столько тянулась вверх, сколько стлалась низом. Поэтому ветру так и не удалось сломать её или вырвать с корнем.
Сохо обычно взбирался на её разлапистые, словно оленьи рога, сучья, смотрел на реку, тундру… И про всё, что видел, рассказывал лиственнице: как назло зиме и снегу, что ещё лежит в ложбинках, тундра буйно разукрасилась цветами; прячась в траве, песец хитрит, петли делает, зайца выслеживает; вдали над озером кряквы летят…
А потом Сохо пел лиственнице песни. Про то, что он скоро станет охотником, у него будет ружьё и он будет шибко метко стрелять дичь. А когда окончит школу, станет капитаном на «Омике», а может, и на большом лесовозе, что по Енисею ходит.
Лиственница хорошо слушала, не перебивала.
Но сегодня ему некогда с ней разговаривать, он только погладил шершавый ствол. Сегодня они с Олеконе пойдут проверять сеть. Их сеть.
У многих ребят посёлка давно уже есть свои сети. А у них с Олеконе всё не было. И они приставали к отцу: «Когда же у нас будет?»
Мама говорила: «Будет и у вас. Скоро».
А отец молчал. Чинил сети, развешивал на вешала для просушки — и ни слова…
А вчера, когда они вместе ставили сеть у того берега, вдруг сказал:
— Теперь это будет ваша. Сами будете смотреть за ней, добывать рыбу.
Сохо чуть в реку не свалился, так рад был. Он уверен: они с Олеконе справятся, всё сумеют — проверить сеть, взять рыбу, починить сеть, просушить, заново поставить. Олеконе тоже была рада, Сохо видел это, хотя она ни слова не сказала.
А вот Большая Хета почему-то не радуется вместе с ними, вон как разошлась — потемнела, наморщилась. Белые гребешки волн гонятся друг за дружкой. Может, они хотят от ветра убежать? Не-е-т, от ветра не убежишь!..
Сохо стало зябко, и он побежал к чуму. Пора было уже будить Олеконе. «Как запущу транзистор, сразу вскочит!»— усмехнулся он. Транзистор у них совсем недавно, и Сохо вот как любит запускать его! Громко, чтобы всей тундре весело было. Дома, в посёлке, они обычно с Тэнеко запускают его.
Тэнеко — друг Сохо. Вместе всё веселее делать. Но у Тэнеко, перед тем как им идти в лодках сюда, на добычу рыбы, вдруг заболел зуб. И его мама, Марфа Прокопьевна, сказала:
— Мы маленько подождём. Залечит доктор зуб Тэнеко, и приплывём к вам.
«Скорее бы! В два-то чума жить куда лучше», — думает Сохо. Мама говорит: «Рыбы в Большой Хете на всех хватит, Хета вон какая широкая!»
Включать транзистор не понадобилось. Когда он сунул голову за полог, увидел, что Олеконе уже встала и возится с дымокуром. Надо же выгнать из чума комаров! С вечера их набралось ужас сколько, сестрёнкам спать не дают, они во сне так и мечутся. Только бы не проснулись, а то начнут просить, чтобы их взяли. А куда их, мелюзгу, брать!
За ситцевой занавеской похрапывал отец. Они с мамой тоже ещё спали.
— Однако, отправляться пора, а Большая Хета сердится, — зашептал Сохо. — Шибко сердится. Волны вон какие большие!
Олеконе не ответила. Мелко наломанные ветки не хотели разгораться. Пойдёт она проверять сети или скажет: «Подождём, пока Хета угомонится?» Может, маленько и надо бы подождать. Но ведь там, в сети, наверно, уже бьётся пойманная рыба, их первый улов! К тому же, что скажет отец, если они не пойдут? Скажет: «Рано я вам сеть отдал, не добытчики вы ещё…»
«Пойдём, — решил Сохо, — а с Большой Хетой и сладить можно. Он знает — как».
— Хочешь, возьмём бутылочку с рыбьим жиром? — предложил он Олеконе.
Олеконе метнула на него сердитый взгляд: видишь, не ладится!
— Возьмём, — сказал Сохо и опустил полог. Он не раз слышал, как старый дедушка Лема говорил: «Если волны хорошо смазать рыбьим жиром, они сразу утихнут, и тогда плыви без опаски!»
Все съестные припасы, всю добытую в реке рыбу они хранили в яме, их кладовке. Как бы ни припекало солнце, как бы ни было тепло снаружи, в яме всегда холод — со всех сторон лёд. Бутылочка, которую достал оттуда Сохо, была подёрнута инеем.
Когда Сохо вернулся, по чуму уже расходился дымок, дымокур наконец-то разгорелся. Олеконе связала ремешком на затылке волосы, а когда надела отцову меховую шапку, стала совсем походить на настоящего добытчика-рыболова. Да они теперь и есть добытчики! Сегодня пойдут проверять сеть. Сохо пригладил пятернёй волосы, чтобы не лезли в глаза, и тоже нахлобучил шапку — на реке будет холодно. Они взяли прислонённые к чуму вёсла и стали спускаться к реке.
Внизу ветра почти не было, и волны у берега небольшие, чуть хлюпали о камни. А дальше — вон какие!.. Сохо собрал кучку камешков, густо смазал рыбьим жиром и забросил насколько смог дальше в реку. От них на воде остались масляные пятна, будто мамины зеркальца. Они расползались, но волны не становились меньше. Может, не сразу послушаются, а когда поймут, что на них потратили целую бутылочку рыбьего жира?..
Олеконе и Сохо навалились на лодку. Неохотно, словно чувствуя силу не взрослых ещё людей, она наконец сползла в воду. И сразу же нетерпеливо закачалась.
Едва вышли из-под высокого берега, как ветер налетел, словно подкарауливал, напористо хлестнул Сохо по спине, подхватил лодку и понёс. Теперь лодка, как живая, сама заторопилась, заюлила на волнах. Олеконе гребла не спеша, лишь направляла её наискосок к другому берегу. Сохо оглянулся. Верхушка чума, лиственница быстро уходили в сторону.
— Ждите нас с богатым уловом! — крикнул Сохо.
Их сеть стоит во-о-н за тем мысом. Отец сказал: «Тут шибко идёт стерлядь». Что, если этой стерляди набьётся полная сеть и они нагрузят лодку до краёв! Ну, даже не до самых. Вот обрадуются мама и отец! А сестрёнки даже визжать начнут. А когда придёт «Омик» — он у всех рыбаков забирает добытую рыбу, — отец скажет капитану: «Это моя рыба, а это — моих помощников. Вот они: Олеконе и Сохо».
На середине реки, на просторе, ветру ничто не мешало, и он вовсю разыгрался с волнами. Срывал с них острые верхушки, швырял пенные брызги. Одежда быстро намокла, по шее, по спине побежали холодные струйки. Лодку уже не раскачивало, а бросало. Нос вскидывался и нырял вниз. Сохо цепко держался за борта. Он взглянул на сестру. Она закусила губу, а глаза её стали как узкие щёлочки. Ага, значит, ей тоже и страшно и весело!
— Смотри, нас проносит мимо! — заволновался вдруг Сохо.
Олеконе мельком глянула и стала грести размашистей. Но волны ударяли в борт, не пускали к берегу. Волны играли с ними. А им не до игры, у них дело.
— Они не стихают, — крикнул Сохо, — им, наверное, надо сто бутылок с жиром!
«Наверно», — сказали глаза Олеконе.
Она очень старалась перехитрить ветер и волны. И всё же их пронесло мимо мыска. Вместе с шумной волной лодка ткнулась носом в мшистый камень, развернулась и прижалась бортом к берегу.
Пришлось возвращаться. Сохо выхватил из воды корявый сук и, неловко упираясь в осклизлые валуны, стал помогать Олеконе. Красные бусинки поплавков сети подмигивали им совсем близко.
Под защитой мыска волны были не страшны, они проносились стороной, лишь краями цепляя лодку.
Выбирали торопливо. Не терпелось увидеть, как взбудоражится вода от бьющейся в сети рыбы, почувствовать в руках тяжесть улова.
— Однако, мы счастливые или несчастливые? — затаённо спросила Олеконе.
— Счастливые, — уверенно ответил Сохо. — Разве может Большая Хета не дать нам рыбы в такую большую сеть!
Но сеть шла слишком легко, все ячеи были забиты илом, водорослями, какими-то ветками… Олеконе и Сохо всматривались в мутную зеленоватую воду. Неужели вся сеть будет пустая? Но ведь отец говорил, здесь шибко много стерляди. А отец зря не станет говорить.
И вдруг в путанице водорослей искоркой мелькнула живая серебринка.
— Есть! — торопливо подтянув сеть, Сохо высвободил скользкую трепещущую рыбёшку, причмокнул: — Однако, попалась!
Нижняя губа у рыбы поджата, мордочка удивлённо вытянута. Стерлядка! Небольшая, чуть больше ладони. Если бы был хороший улов, Сохо выбросил бы её обратно — слишком мала. Но это была первая и пока что единственная стерлядка! Он осторожно опустил её на дно лодки. Там от сети уже натекло много воды, рыбёшка заплескалась в ней. Откуда-то налетели чайки, закружили, загорланили. Ждут, когда им что-то перепадёт. А что тут может перепасть?
— Наверно, я маленько несчастливый, — вздохнул Сохо. — Но тогда меня так бы и звали: «Ябси» — «Несчастливый».
Дедушка Лема, самый старый в их посёлке, когда давал ему имя, увидел перед собой гору. И назвал: «Сохо» — «Гора». Уж тут кому как повезёт. Если бы дедушка увидел что-нибудь маленькое, назвал бы «Олеко». А если бы в это время проходил кто-то длиннорукий, назвал бы «Нгудаямп». Проходил бы несчастливый — назвал бы «Ябси». Только зачем ему так называться? Он Сохо — Гора. Он счастливый. Вот только рыба этого, должно быть, не знает. А если бы знала, то обязательно вместо этой путаной всякой всячины, которую никак не выдернешь из ячеек, сама бы застряла в них.
Олеконе рыба вроде и не интересовала. Очистив сеть и осмотрев её, не порвалась ли где, она села на лавку и положила на колени руки. «Совсем как мама после работы, — подумал Сохо. — И смотрит, как мама, будто что-то припоминает…»
Волны стали разворачивать лодку. «Не зевай, рыбак, делай своё дело!» — подсказывали они.
«Ветер вон какой, — думал Сохо, — тальник на мыске кланяется, река шумит, вода мутная, недобрая, всю рыбу попрятала».
— Опять будем сеть ставить? — нерешительно спросил он.
— Когда сеть лежит в чуме, рыба сама не придёт в чум, — ответила Олеконе и встала.
Сохо согласился и сел на её место за вёсла. Вёсла были ему не по росту, большие и тяжёлые, он с трудом их проворачивал. Олеконе, стоя на корме, быстро и аккуратно опускала сеть в воду. Расправляясь, сеть сразу шла вниз, и только поплавки, слегка окунувшись, упрямо качались на воде. Скоро путь лодки обозначился длинным рядом красных шариков.
Пора было возвращаться. С пустыми-то руками?.. Вот уж не обрадуются ни мама, ни отец! А сестрёнки скучно спросят: «Не поймали?» — и пойдут играть со своими куколками. А разве они виноваты, что рыба не пошла в сеть?
За мысом лодку тряхнуло и бросило к самым камням. Волна перекатилась, обдала их. Тут смотри да смотри!
— Большая Хета не хочет, чтобы мы ее переплывали, — сказал Сохо.
— Не хочет, — подтвердила Олеконе, выправляя лодку. Она гребла вверх по течению, ещё не решаясь пойти наперекор волнам и ветру.
Скоро они поравнялись с чумом. Отсюда он казался совсем маленьким. У Сохо вдруг засосало под ложечкой. «Мама, наверно, уже встала, — подумал он. — И печёт лепёшки, жарит рыбу. На сковородке шипят, плюются жиром куски сига, покрываются коричневой хрустящей корочкой». Сохо потянул носом.
— Есть хочешь? — спросил он сестру.
Олеконе не то кивнула, не то просто качнулась, работая вёслами.
«Хочет, — подумал Сохо. — И чего мы так спешили, даже не поели? Достали бы из ямы мороженую рыбу, настругали бы тоненько строганину[3], она даже вкуснее, чем жареная».
Большой чёрный камень встал перед ними, укрыл от ветра. Олеконе подняла вёсла.
— Передохнём, — сказала она.
Сохо опасливо глядел на взбудораженную реку, на сестру. Ох, и трудно будет идти назад!..
Снова пронеслись чайки. Олеконе и Сохо проводили их взглядом: «Быстро летают. Нам бы так перемахнуть через Хету».
— Однако, пора, — сказала Олеконе.
Она неторопливо развернула лодку и резкими ударами вёсел бросила её навстречу волнам. Лодка опять ожила, заплясала. Олеконе гребла размашисто, всем телом выжимая вёсла. А волны, такие большие и неукротимые, бежали и бежали навстречу, ударялись о лодку, всплёскивая, окатывали, и не было им конца… Сырой ветер бил по глазам. Сохо отвернулся от него и снова увидел берег. Как же мало они отошли!
Лодка всё круче взбиралась вверх и круче падала. Олеконе всё реже взмахивала вёслами, трудно-трудно тянула их на себя. Лицо её покраснело, мокрые волосы съехали на глаза. Сохо помогал ей, перегнувшись, пытался грести своей корягой. Но она то ныряла в пустоту, то вязла в текучей волне.
Горбатая, вся в пенных гребешках волна вдруг накрыла Сохо, вырвала из рук корягу и унесла. Сохо захлебнулся, взмахнул беспомощно руками, ловя борт; лодка тяжело опустилась, и Сохо испугался, что она вовремя не поднимется и волна вскочит в неё. Что будет дальше, Сохо и сам не знал, страшно было об этом думать.
Лодку вдруг резко развернуло, и водяная гора всей грудью ударила в борт. Их подбросило. Река, небо встали дыбом. Сохо забарахтался на дне порядком уже залитой водой лодки. Олеконе, из последних сил ворочая непослушными вёслами, выправляла лодку, ставила против волны.
Низко-низко пролетели чайки, крича им: «Берегитесь! Волны и ветер утопят вашу лодку. Потому что вы ещё маленькие и сил у вас ещё мало!..»
У Олеконе руки совсем не слушались, лодку стало сносить вниз по течению. Сохо глядел на берег — свой, высокий. Теперь он совсем не приближался. На краю обрыва Сохо увидел отца, мать, сестрёнок. Младшую, Зойку, мама держала на руках, а Экене, всегда шустрая, испуганно прижалась к маминым коленям. Ох, как Сохо захотелось самому прижаться к маминым коленям!
Все они стояли неподвижно, не кричали, не махали руками. Зачем? Ведь этим не поможешь! Даже отец, такой сильный, ничем не мог помочь. Плавать отец не умеет.
И мама не умеет. И Олеконе, и Сохо тоже. Да у них во всём посёлке никто плавать не научился. Попробуй влезь в воду, если она всегда ледяная!
Увидел Сохо и свою лиственницу. Вот она-то отчаянно махала ему ветками, звала: «Ну, что же вы! Гребите к берегу!»
— Иду, иду!.. — крикнул Сохо и стал пригоршнями вычерпывать из лодки воду. Но ладошки у него маленькие, разве много вычерпаешь? А волны хлещут, сбрасывают в лодку свои лохматые гривы.
Отяжелевшую, залитую почти до краёв лодку гнало по течению. Олеконе больше не гребла. Подавшись вперёд и слегка запрокинув голову, она смотрела широко раскрытыми глазами куда-то поверх Сохо. Чуть двигались только губы:
— Больше не могу…
Сохо приподнялся, провёл по её горячей щеке ладонью.
— Очнись, Олеконеко, Олеконекоча![4] Смотри: волны лезут в лодку, и скоро нам не останется в ней места!
Он гладил её лицо, пристально смотрел на неё. Олеконе вздрогнула. Глаза её сузились, губы упрямо сжались. Она судорожно взмахнула вёслами и повела их, всем телом отваливаясь назад.
— Чего ждёшь! — крикнула она. — Вычерпывай воду!
Ну, конечно! Только — чем? И вдруг нашёл. Сорвал с головы шапку и, как ковшом, стал выбрасывать за борт воду. Скорее!
Пусть волны бегут, лезут через борт, пусть ещё больше злится Большая Хета, ей всё равно не одолеть их! Ломило спину, болели, отказывали руки, а он вычерпывал, вычерпывал, не останавливаясь, не передыхая. Он ни разу не взглянул на сестру, видел только взмахи вёсел, слышал, как скрипят уключины, как тяжело дышит Олеконе.
Волны стали меньше, меньше стал задувать ветер. Сохо ничего не замечал. Надо, чтобы воды в лодке не было, тогда они не утонут! Он не заметил, как высокий берег совсем надвинулся на них.
Вдруг — толчок. Сохо ткнулся головой в колени Олеконе, вскочил и только тут увидел, что они доплыли. Перед ними — круча, всего в двух шагах. Можно потрогать кустики тальника. Лодка похрустывала на камешках. Сохо стоял и никак не мог сообразить, что делать дальше. Вычерпывать? Или уже больше не надо? Не надо! И, натянув на голову совсем раскисшую от воды шапку, он вскочил на борт лодки, прыгнул на камень, поскользнулся, вскочил, и вот он уже на берегу. Схватил ременную чалку, придержал лодку.
— Олеконеко, Олеконеко, вылезай, — закричал он, — мы уже дома!
Олеконе медлила. Её руки закостенели на вёслах. Морщась, она с трудом разжала пальцы правой руки. Потёрла о колено. Потом правой помогла по одному пальчику разжать левую. Потёрла… И выбралась из лодки.
— Ну вот и дошли, — улыбнулась она Сохо.
А глаза её сказали ему: «Совсем молодец!»
Сверху посыпались камешки. Это мама и Экене спешили к ним. Чуть не кувырком Экене первая съехала вниз.
Мама крепко прижала к себе Олеконе, притянула Сохо и долго не выпускала их.
У Сохо набежали слёзы, и тут он впервые узнал, что люди плачут не только когда им плохо, но и когда им очень, очень хорошо.
Отцу сбежать с кручи ничего не стоит, а тут он почему-то спускался очень медленно. Может, боялся уронить малышку, которую взял из маминых рук? Наконец и он подошёл. И сказал глухим, каким-то чужим голосом:
— Жить не хотите? Видите: в Хете шайтан купается?!
И посмотрел на реку. И все посмотрели на реку, по-прежнему мрачную, всю в беспокойных волнах. Ветер завывал, свистел над головой, гнал волны — куда, зачем?
— Разве не знали: в такую погоду рыба не идёт в сеть? — уже не так строго проговорил отец.
— А мы поймали стерлядку! Одну.
Сохо кинулся к лодке, чтобы показать отцу их первый улов. Заглянул под одну лавку, под другую, осмотрел всю лодку… И, повернувшись к Олеконе, смущённо сказал:
— Её там нет… Наверно, я её выплеснул вместе с водой.
Олеконе покачала головой:
— Нет, не выплеснул, это Большая Хета рассердилась и отняла у нас первую стерлядку. — Она убрала со лба Сохо мокрую прядь, заглянула в глаза. — Но мы ещё поймаем, верно?
Назарка живёт на Таймыре, почти у самого Ледовитого океана. Отец Назарки оленевод, он пасёт колхозное стадо. Когда кончается корм на одном пастбище, стадо перегоняют на другое. Туда же оленеводы перевозят и свои жилища — чумы. Чум похож на шалаш, только покрыт он не ветками и не соломой, а оленьими шкурами. Его легко разобрать и собрать, не то что каменный или деревянный дом.
Вместе с родителями кочует по тундре и Назарка.
В Заполярье, на родине Назарки, ночь длится больше двух месяцев. И всё это время солнце прячется за холмами. Ночью Назарка ложится спать, ночью встаёт. На земле лежит снег, а на небе светят луна и звёзды. Нет-нет да и вспыхнет в вышине красным, лиловым, изумрудным светом северное сияние. Оно дрожит, переливается, то перекинется яркой полосой через всё небо, то нежной зеленоватой занавесью прикроет холодные звёзды, то вдруг рассыплется тысячами голубых стрелок.
Назарка смотрит, не отрываясь, хочет запомнить все эти стрелки, завитки… Вот мама хорошо их запомнила — она подол и рукава его малицы из оленьей шкуры и унты расшила такими же завитками.
С Назаркой всегда его лохматая собака Пуш. Пуша ещё щенком подарил Назарке их сосед, дедушка Яндэ.
— Не смотри, что из пятерых щенят этот самый слабый, — сказал он, — выходишь — добрая собака будет.
И верно, теперь Пуш самая сильная и умная собака в стойбище.
Пуш тоже поглядывает на небо, но ничего интересного не видит и, обернувшись, лижет Назарку в нос.
— Ну тебя-,— отмахивается Назарка, — не приставай!
Но Пуш не уходит, ласкается к нему. И Назарка треплет собаку по шее. Потом поднимает голову. А сияния уже нет, и с неба смотрят одни лишь звёзды.
«Если мы перейдём на новое пастбище, — думает Назарка, — звёзды тоже перейдут?»
Назарка привык к долгой полярной ночи, но всё же без солнца ему скучно, ведь его так долго не было, и он то и дело спрашивает маму и отца:
— Когда появится солнце? Может, оно забыло про нас? Заблудилось где-нибудь и никак не найдёт дороги к нашему чуму?
— Найдё-о-т, — смеясь говорит отец, — потерпи немного. Вон, видишь? — И он показывает вдаль.
Там, между двух холмов, словно костёр, разгорается заря. Это солнце. Оно совсем близко. Скоро оно выйдет из-за холмов и прогонит ночь.
Подул свежий ветерок, и Назарка обрадовался. Ветер станет дуть и на солнце, и оно разгорится ярко-ярко. Тогда они с Пушем увидят его. Да и не только они, увидят и мама, и отец, и все олени, и даже снег. Снег испугается солнца и растает. И оленям не нужно будет тогда разгребать его копытами, чтобы доставать себе корм — мох, лишайники.
Ветер подул сильнее. Но почему солнце больше не разгорается? И даже наоборот — заря гаснет…
— Ветер, — кричит Назарка, — зачем ты гасишь солнце? Зачем прогоняешь его?
А может, это не ветер виноват? Назарка прислушивается. Прислушивается и Пуш. И шерсть на его спине встаёт дыбом. До них доносится какой-то гул. Гул этот растёт, ширится…
Самолёт! Ну конечно, это самолёт!
Назарка очень любит самолёты. Но сейчас он сердит на него. Самолёт летит слишком низко и может разогнать всех оленей. Один раз вот так же он летел над самой землёй, и олени в испуге разбежались по тундре. Тогда они с отцом еле-еле собрали их.
— Вы-ы-ше лети, вы-ы-ше! — кричит Назарка.
А Пуш задиристо лает. Он тоже сердится на самолёт.
За что? Может, за то, что самолёт умеет рычать намного громче, чем он, Пуш?
— Вы-ы-ше! — снова кричит Назарка и машет рукой.
И самолёт словно понимает. Сделав полукруг, он идёт ввысь. И вдруг вспыхивает огненным светом, сразу превратившись из серой птицы в жар-птицу.
Назарка не сразу понял, что произошло. А когда понял, то от радости даже запрыгал.
— Он видит солнце! Пуш, смотри, самолёт видит солнце!
Самолёт, весь облитый солнечными лучами, медленно плыл по небу. Да, он видел солнце! Солнце видело его! Солнце покрасило самолёт в огненный цвет, и самолёт уже не гудел так грозно, он просто кричал: «Радуйтесь, идёт весна! Я принёс вам привет от солнца!»
Потом самолёт снова развернулся, пролетел над Назаркой и, по-прежнему сияя, скрылся за одним из холмов, как раз там, где всё ещё слабо алела заря.
«Полетел в гости к солнцу, — подумал Назарка. — Эх, да расти тут такие же высоченные деревья, какие он видел в кино, когда жил в посёлке, он забрался бы на самую макушку и наверняка увидел бы и солнце, и ещё разок самолёт!»
Но в тундре растут крошечные берёзки, такие низкие, что снег их совсем накрыл.
И Назарка не мог больше ждать. А что, если?.. Ну конечно, как он сразу не догадался? Если солнце не хочет идти к ним, так они с Пушем пойдут к солнцу.
Назарка быстро нырнул в чум. Незаметно от матери сунул за пазуху лепёшку, кусок оленины и выбежал на улицу.
— Пуш, сюда! — позвал он.
Запрячь собаку в лёгкие нарты было делом одной минуты. Назарка схватил длинную палку, взмахнул ею, гикнул — и нарты понеслись.
Снег был утоптан ветром, и по твёрдому насту Пуш бежал быстро. Да и ветер, хотя и не сильный, дул в спину, подгонял, помогал Пушу.
«А солнце совсем рядышком, — думал Назарка, — за холмами. И отец так говорил».
Вдруг перед самым носом Пуша выскочил белый зверёк. Песец! Пуш рванулся, нарты накренились, и Назарка, не ожидавший этого, с трудом удержался на них.
— Стой! Стой! — закричал Назарка.
Песец, конечно, не послушался. Махнув пушистым хвостом, он скрылся за сугробом. А Пуш остановился. Гнаться за зверьком вместе с нартами нелегко. Пуш только так, для острастки, тявкнул раз-другой: вперёд, мол, не попадайся! Потом, успокоившись, побежал дальше.
Заря погасла, однако Назарка запомнил, где прячется солнце.
— Эй-гей-гей! — покрикивал он, торопя собаку.
Ему уже не нравился ветер. Он стал резким, и похоже было, что разыграется пурга.
— Быстрей, Пуш, быстрей! — кричал Назарка. — Ещё немножко! Солнце вон там, за холмом!
Они проехали уже много холмов, а солнца всё нет и нет…
Скоро тучи закрыли небо. Пошёл снег — мелкий, колючий. Тысячи снежинок понеслись наперегонки с Назаркой. Они смешали перед ним всё: холмы, сугробы… Теперь Пушу приходилось самому выбирать дорогу.
«Может, вернуться? — подумал Назарка. — Вон как задувает! И отец будет сердиться…»
— Пуш, стой!
Назарка спрыгнул с нарт. Ветер подхватил его и чуть было не унёс. Назарка с трудом удержался. Обхватив Пуша, он закричал ему в ухо:
— Пуш, домой, поедем домой!
Усталая собака лишь крутила головой. Острые снежинки били ей в глаза, не давали повернуть обратно.
— Не хочешь?..
Назарка опять сел в нарты, и Пуш потащил их вперёд. Налетел новый вихрь, закрутил, запел свою надоедливую песню. Страшно!.. Всё ещё надеясь разыскать солнце, Назарка изредка выкрикивал:
— Скорей, Пуш, скорей!
Но голос его теряйся в шуме ветра. А кругом — куда-то летела снежная тундра. Снег, снег… и ветер. Ветер лезет под малицу, леденит всё тело. Назарка ёжится, стараясь стать ещё меньше, но от ветра не спрячешься. И чтобы как-то согреться, Назарка с силой бьёт себя по коленкам.
Перевалив через небольшой холм, нарты вдруг остановились. Пуш не мог дальше везти. Пригнувшись от ветра, он обернулся к Назарке и стал лапами разгребать снег.
Назарка знал, что собаки, спасаясь от холода, зарываются в снег. Снег хоть и холодный, всё же под ним теплее.
Вспомнились слова отца: «Слушайся Пуша, Пуш знает, как жить в тундре».
И Назарка послушался. Окоченевшими руками он высвободил собаку из упряжи, потом, чтобы нарты не занесло снегом, попытался поставить их на дыбы. Ветер рвал нарты у него из рук, валил набок и нарты и Назарку.
Наконец Назарка поборол ветер. Нарты больше не падали. Тогда он быстро разгрёб снег возле Пуша и лёг рядом. Он дрожал от холода и всё теснее прижимался к Пушу.
«А в чуме сейчас тепло…» — думал он.
Если бы он был там, мама, сидя за шитьём, напевала бы ему сейчас его песню. У каждого мальчика и девочки есть своя песня, которую сочинила мама. Ему мама обычно поёт: «Назарка, когда вырастет, станет удалым пастухом. Запряжёт он самого красивого белого оленя в нарты и помчит в посёлок на праздник „Хейро“ — в честь солнца, которое скоро появится. И в гонках оленьих упряжек на этом празднике он придёт первым».
Назарка давно уже присмотрел в стаде белого оленёнка. Они будут вместе подрастать…
Но не мамину песню слышал сейчас Назарка, а свист ветра. Над ним метались снежинки, они цеплялись за Пуша, за него и белым покрывалом оседали на них.
Вскоре там, где они улеглись, вырос снежный сугроб. И только поставленные дыбом нарты да воткнутая в снег длинная палка чёрными вехами указывали на то, что тундра не пуста, что здесь человек.
Ещё долго пурга металась по тундре. Она выла, пугая диких зверей, сыпала снегом… Немного пригревшись возле Пуша, Назарка задремал. И сквозь дрёму увидел, как вышла из чума мама, зовёт его. Ветер уносит мамины слова. Пришла соседка, бабушка Ламдонё, и тоже вместе с мамой начинает звать его. Пурга заснежила их, холодно, но они не идут в чум греться. Вернулся отец — он обходил стадо, смотрел, чтобы в пургу не отбились олени. Он тоже зовёт. На его голос ближние сугробы зашевелились, из них высунулись морды собак. Отец зовёт громче. Собаки лают, тоже всё громче…
Кто-то сильно тормошит Назарку. Он просыпается и никак не поймёт, где он. А собаки лают совсем рядом. Назарка стряхивает с себя снег, протирает кулаками глаза и вдруг видит оленью упряжку, собак и… отца. Не во сне, а наяву. Это отец вытащил его из-под снега.
Назарка смотрит на него и не верит: взаправду всё это? Ему хочется броситься к отцу, обнять его за шею. Но отец смотрит устало — он долго кружил по тундре, разыскивая Назарку, — и не поймёшь, радуется он или сердится.
— Зачем ушёл? — укоризненно качает он головой. — Пурга. Мог пропасть.
Назарка виновато молчит.
— А я не один, — наконец говорит он, — я с Пушем. Солнце потеряло дорогу к нашему чуму, вот мы и пошли за ним.
И отец уже не укоряет Назарку.
— Искал солнце? — говорит он. — Смотри, вон оно.
Назарка оборачивается и тут только видит, что пурга кончилась, небо расчистилось, и там, у самого горизонта, в пламени зари показался краешек огненного шара.
— Солнце! Эге-е, солнце!! — закричал Назарка. — Я дошёл до тебя!
Олеконе шла быстро. Ей надо было обязательно поспеть. Куда — знала только она, никто больше, она никому об этом не скажет.
Из-под снежных шапок спрятавшихся в сугробы домов на неё дремотно посматривали забелённые инеем окошки. Только у одного дома, самого крайнего, три глаза-окошка подмигивали красноватым отблеском заката, как бы говорили: «Торопись!»
С засыпанного снегом сарая, смеясь и озоруя, сталкиваясь, падая, катились на санях, на лыжах, просто на ногах мальчишки и девчонки — все в снегу с головы до ног, так что сразу и не поймёшь, где кто.
— Иди к нам! — позвали они.
Олеконе только краешком глаза глянула туда, махнула рукой и побежала дальше — легко, по-оленьи, едва касаясь бакариками[5] твёрдого наста. Забились за плечами песцовые хвостики, украшения парки[6].
Впереди — пустынная, чистая-чистая холмистая тундра, долгая, как зима. Туда, огибая холмы, уходил еле заметный след оленьей упряжки. На подъёмах он был чётче обозначен тёмными вмятинами от оленьих копыт, на разворотах блестел снежными срезами от полозьев нарт.
Спрямляя путь, Олеконе порой взбегала на сугробы, меховым комочком скользила по откосу. В низине, между двух холмов, она придержала шаг. На снегу было много следов — олени тут переминались с ноги на ногу. Здесь упряжка делала остановку. Перед дальней дорогой оленевод обычно, отъехав немного, останавливает упряжку. Достаёт трубочку, закуривает и, пока тянется дымок, вспоминает: всё ли взял с собой, не забыл ли что — ружьё, патроны, спички, соль… Об этом надо бы подумать в посёлке, но там людно, суетливо, разве всё вспомнишь? А здесь тишина. Если забыл что, можно вернуться. Другие забыли что-то передать — могут догнать. Кончился табак в трубочке и — в путь!
На упряжке, что оставила здесь следы, уехали вместе со своим дедушкой в стойбище брат и сестра Ямкины — второклассница толстушка Лими и пятиклассник Ячку, или Песец, как его все зовут за удивительное проворство в играх.
Должна здесь остановиться и та упряжка, на которой умчит с отцом в тундру Варчи. И пока отец будет вспоминать, не забыл ли что, будет вспоминать и Варчи… И может, вспомнит, непутёвый, что забыл дружбу… И подумает: «Разве можно дружбу забывать?»
Варчи ох как ждал этого дня, когда отец заберёт его с собой! Отец Варчи оленевод. Всю зиму он кочевал с оленьим стадом в лесотундре, там из-под рыхлого снега — оленям легче добывать корм. Сейчас весна, и хоть мороз ещё крепкий и с крыш ещё не свисают сосульки, оленьи стада уже движутся на север. Движутся медленно — у мам-важенок появились малыши, — однако к тому времени, когда наступит летняя комариная пора, стада уже дойдут до Ледовитого океана, там прохладно и комары не так донимают оленей. Когда стадо проходит не очень далеко от посёлка, родители приезжают в школу-интернат за ребятами. Учёба ещё не кончилась, но детей оленеводов отпускают раньше, потому что когда стадо уйдёт за сотни километров, его уже не догонишь. Они и школьную программу поэтому заканчивают раньше.
Варчи будет всё лето кочевать по тундре. На разлившиеся от талой воды озёрца прилетят дикие утки, гуси, кулики, гагары, невообразимый галдёж поднимут. Шумно в тундре станет. Олеконе знает это — отец не раз брал её с собой в стойбище. В тундре простор: месяц иди — ни одного дома не встретишь. Поднимешься на сопку — впереди только оленьи спины да рога колышутся, конца-края не видно. Идти за стадом, собирать отбившихся оленей нелегко. К вечеру так и падаешь на меховую подстилку. Но Варчи этого не боится. Варчи сильный.
Олеконе тоже скоро поедет домой. К себе, на Большую Хету. К крутым берегам с густыми зарослями тальника, к песчаным островам, возле которых стаями ходит рыба. Будет уходить туда на лодке, неводить, радоваться, когда рыбы в невод попадёт много. Только без Варчи ей будет скучно. Вместе-то всю зиму как весело было!
— Идём рыбачить, — кричал ей Варчи, просунув в приоткрытую дверь пионерской комнаты свою лохматую голову.
В руках у него было всё нужное для подлёдного лова.
Они сбегали с крутого, в снежных надувах берега.
— Маленько осторожно, упадёшь, — смеялся Варчи.
А она, не удержавшись, всё же скатывалась вниз.
Потом Варчи долбил пешней уже крепко схваченные льдом старые лунки. А она готовила лески.
На какую глубину опускать блесну, как раздразнить сонную рыбу, чтобы она схватила приманку, Олеконе знает точно. Леска в её руке дрожит, подёргивается. Значит, и блесна на глубине шевелится, как живая, приманивая рыбу. Рыба ходит где-то рядом, но в чёрной воде лунки, из которой густо идёт пар, ничего не видно. Тут нужно ох какое терпение! Руки стали красными от мороза, их ломит, но Олеконе не показывает вида — нельзя при Варчи. Ещё посмеётся:
— Маленько жарко?
Но вот подсечка — и рыба на крючке! Она всё ещё сонная и не очень-то понимает, что с ней случилось. Скоро из воды высовывается лупоглазая морда линя или усатая сома. И тут рыба начинает рваться из рук. Варчи бежит от своей лунки, помогает Олеконе вытянуть рыбу.
— Однако, счастливая ты, мне рыба только хвостом махнёт и — к тебе. Ты что, слово знаешь? — смеётся он.
После мороза хорошо было греться у раскалённой печки в пионерской комнате и читать интересную книгу. Чаще читала она. А Варчи слушал. И тут же — чирк-чирк карандашом — на бумаге уже горбатый медведь вылезает из берлоги, а то мчат большерогие олени, да не по холмам и горам, а прямо к облакам взвиваются!
— Это что — олени-птицы? — удивлялась Олеконе. — Так же не бывает.
— Не бывает, не бывает… А ты откуда знаешь? — сердился Варчи и тотчас вместо луны, что смотрела сверху, рисовал её рожицу, смешную, но очень похожую.
Она не сердилась. Ну и пусть смешная!
Всё было хорошо, пока не прилетели пуночки. Как пропели они по всему посёлку и возле их интерната, что идёт весна, совсем другим Варчи стал. Забросил всё: рыбалку, лыжи — а на лыжах-то они наперегонки сколько по холмам бегали! — игры разные. Только одну игру не забросил — «Олени и пастухи». Эту лихую игру у них все ужас как любят! С маутом — арканом — в руке Варчи и другие «пастухи» бежали за ребятами, понарошку олешками. Со свистом пролетал в воздухе его маут и арканил без промаха. Варчи прыгал от радости, совсем как первоклашка, и выкрикивал что-то одному ему понятное. Лишь одного «олешка» он ни разу не смог заарканить — её, Олеконе. Она, как дикий оленёнок, стремглав убегала от него, увёртывалась, даже падала, когда петля готова была захлестнуть. А в конце игры, подняв высоко «рога» — ветки тальника, торжествующе пробегала мимо Варчи, мимо всех «пастухов».
Варчи не выпускал из рук маут и, когда игры не было, набрасывал его на всё, что увидит: на столбик, на куст, на пробегавших мимо мальчишек и девчонок… Понятно, ведь скоро он будет в оленьем стаде арканить настоящих пугливых и быстрых олешков. Всех мальчишек в интернате охватила сейчас «тундровая горячка», только и разговоров: «Вот скоро за мной приедет отец…», «Вот скоро в тундру уеду…»
Теперь Олеконе все дни сидит на лавке у окошка, шьёт бакарики, расшивает их цветными кусочками материи и бисером, так красиво расшивает, как никто больше в интернате не умеет. Посмотрел бы Варчи! Нет, не смотрит. Олеконе обидно. Олеконе гордая, она ничего не скажет Варчи. А всё равно ей обидно…
И вот отец Варчи приехал. Начались скорые сборы. Варчи попрощался с учителями, с друзьями, с дядей Васей — истопником, а о ней забыл. Будто они никогда и не дружили. А мог бы сказать: «Уезжаю, однако, Олеконе, до осени». Или: «Уезжаю. А на рыбалку мы ещё пойдём, когда вернусь». Или просто: «До свидания, Олеконе».
Из-за холма донёсся перезвон оленьей упряжки. Сейчас она будет здесь. Остановится. И Варчи спросит её: «Ты зачем сюда пришла, Олеконе?»
Что она ему скажет? Она скажет: «Чтобы пожелать тебе доброго пути, удачи».
И протянет ему руку. А на ладошке-то у неё дружба, которую он забыл взять с собой в дорогу, разве он не догадается?
«А может, не надо было сюда приходить? Пусть сам думает!» — больно, как хореем[7], вдруг ударила её эта мысль. И щекам стало жарко-жарко. Олеконе метнулась, отыскивая, куда бы спрятаться. Но где спрячешься в белой тундре? Да и поздно. Оленья упряжка уже вымахала из-за холма и быстро приближалась. Стоя коленями на нартах, ею правил Варчи. Он сразу увидел Олеконе. Озорно, с удалью взмахнул хореем и пронзительно крикнул:
— Эхей-хей!
И олени, вытянув морды, положив на спину рога, вихрем пронеслись мимо Олеконе, обдав её морозным ветром и кусочками снега, что летели из-под копыт. Олеконе попятилась и, споткнувшись о снежный гребешок, села.
Упряжка уже далеко, клубится позади неё снежная пыль.
— Не остановил… — смотрит вслед Олеконе.
Тише звенят бубенцы. Замирают… И не слышно уже выкрика Варчи: «Эхей-хей!»
Неприятным комочком в горле у Олеконе застряла обида.
Не замедляя бега, олени вынесли нарты на пригорок между двух холмов, и через минуту упряжка скрылась из вида.
Олеконе сидела, обхватив колени руками.
Однажды, когда она была совсем ещё маленькой, они с дедушкой, сторожа стадо, сидели вот так же на снегу, у костра. Приятно было греться возле пылающих жаром веток лиственницы, вдыхать вкусный запах лепёшек, которые дедушка, нанизав на железный прутик, разогревал на огне. От мороза лепёшки закаменели, а на жару сразу потолстели и зарумянились. И тут снег рядышком вдруг зашевелился — Олеконе даже вскочила, подумала, что это зверь какой-то поднимается. Но это был совсем не зверь, а деревцо, небольшое, оно толчками, вздрагивая ветками, сбрасывало с себя снег и всё поднималось, поднималось…
Скоро оно совсем выпрямилось, стало покачиваться на ветру.
Олеконе вопросительно посмотрела на дедушку. А он печально покачал головой, потом сказал:
— Стланик-дерево. Не в срок встало. — И, видя, что она не понимает, пояснил — Стланик — умное дерево, придут холода — оно прижмётся к земле. Как собака в пургу зарывается в сугроб, так и стланик от трескучих морозов укрывается снегом. Весной солнце пригреет, стланик почует тепло, соки в нём побегут по жилкам, и он встанет. Даже и-под снега.
— Но сейчас зима, — испугалась за деревце Олеконе, — зачем же оно встало?
Дедушка опять покачал головой.
— Обманулось, однако, вот и встало. Думало: это солнце греет, а это костёр. А он недолгий…
Олеконе погладила стланик-дерево, будто это был оленёнок несмышлёный. Лепёшки они с дедушкой съели. Костёр угасал. И стланик-дерево, теряя силы, сгибалось, никло и скоро совсем распласталось на снегу. Олеконе, черпая пригоршнями снег, стала засыпать его.
— Глупое, зачем поверило костру?
«Вот и дружба Варчи — раз, и погасла, — подумала она, — Варчи будет теперь — как снежинка, как ветер — носиться по тундре, будет дружить с олешками, с собаками, а про Олеконе и не вспомнит».
Олеконе встала, послушала тишину… И пошла к посёлку — напрямик, через холм. Снег под ногами недовольно скрипел. Волны его уходили вдаль. Это ветер уложил снег волнами. Олеконе, не отрываясь, смотрела на них, чтобы Варчи ушёл из её мыслей…
На вершине холма она вдруг остановилась. Ей послышалось, что её зовут. Может, показалось? Она обернулась. Уходящее солнце ударило в глаза, ослепило, но она увидела упряжку. Варчи всё же остановил её! Не там, где она ждала, а дальше, за другим холмом. Он стоял рядом с нартами, махал ей и кричал что-то. Наверно, доброе. Значит, пока отец его курил трубочку и вспоминал, не забыл ли что: соль, спички… Варчи вспомнил, что забыл дружбу!
Комочек обиды, что сидел у Олеконе внутри, стал быстро таять, и, когда он совсем растаял, она подняла высоко руку и замахала старательно, чтобы Варчи понял: она желает ему счастливого пути!..
Рассказал мне как-то старый оленевод Лема не то сказку, не то быль.
Прежде они, ненцы, домов-то не знали, в чумах жили. Наставят на земле длинных шестов кружком, наверху их в пучок ремнями свяжут. Обтянут тёплыми оленьими шкурами. Внутри тоже шкуры развесят. И на пол постелят. Печку поставят. Тепло, хорошо!
Поодаль олени пасутся, пушистый мох да ягель пощипывают.
А тут как-то приплыли по реке три брата: Фома, Кузьма и Ерёма. Все ладные, крепкие. За поясом топорики, за спиной кирки, лопаты, пилы. Поселились у старого Лемы в чуме. Пожили немножко да и говорят:
— Не хотим мы в чуме жить. Нет в нём ни окон, ни дверей, только вход, шкурами завешенный. Будем дом ставить.
Посмеялся над их затеей Лема, а потом и говорит:
— Ставьте дом, да помните: под ногами-то тундра — она такие шутки шутит!..
Сел в нарты и уехал к дальнему оленьему стаду.
Братья осмотрелись кругом — тундра как тундра, просторная, холмистая. Растёт мох-ягель седой и много цветов: жёлтых, голубых, красных… Да ещё карликовая берёзка, такая маленькая — наступишь на неё и даже не заметишь. Тундра мягкая: идёшь — она колышется. А чуть копнул — там лёд вперемешку с глиной, вечная мерзлота, она даже за всё лето не оттаивает. А вот какие тундра шутки шутит, братья так и не увидели. Впрочем, они об этом и не тревожились.
Наловили в реке брёвен. В половодье их много с верховья, из тайги, плывёт, из тех мест, где теплее, где растут большие деревья. И стали думать, как строить. Но думали по-разному и скоро заспорили.
— Дом будем ставить тёплый, — говорил старший, Фома, — и чтоб под ним не дуло. В тундре-то жуть какие морозы да пурги!
— А летом-то в тундре сыро, вода хлюпает, — горячился средний, Кузьма, — надо дом на сваях ставить. Пусть под ним ветер гуляет, зато в доме сухо будет.
Младший, Ерёма, тоже что-то говорил, но его не слушали. А зря. Ерёме хоть годков и меньше, чем братьям, да глаз у него зорок, приметлив.
Долго спорили братья и наконец решили строить сразу три дома — каждый по своему разумению.
Застучали топоры, зазвенели пилы, щепки да опилки полетели наземь — пошла работа! Вкусно запахло смолой, свежей древесиной. Силушки у всех хоть отбавляй — они быстро клали бревно на бревно, и дома росли, как грибы после тёплого дождика. Сколько времени строили — день ли, полдня, четверть дня — кто скажет? Летом в тундре солнце не уходит за горизонт, всё лето — день. Может, дело и не так скоро делается, да сказка скоро сказывается.
Когда все три дома были готовы, братья протопили печи, поели, попили после трудной работы и легли спать.
А старый Лема тем временем обошёл стадо, пригнал отбившихся оленей — того гляди потеряются, тундра вон какая, бескрайняя! Пересчитал всех, долго считал, олени-то не стоят на месте, всё время движутся. Увидел: все целы и здоровы, малыши рядом с мамами-важенками резвятся, чуть проголодаются — подбегут, встанут на коленки и сосут молочко, только хвостики от удовольствия вздрагивают.
Порадовался на них дедушка и поехал назад. Уж больно ему хотелось посмотреть, как тундра посмеётся над Фомой, Кузьмой и Ерёмой.
Едет, трубочку покуривает. Бубенцы на оленьих шеях позванивают, песенку поют. Не успели до конца допеть, как уже доехали.
Глянул дедушка — вроде как три дома стоят. Да только один по самую крышу в землю ушёл, другой на сваях дыбом встал, так высоко, что его и не достанешь. А третий… Третий стоит себе целый и невредимый.
— Ай-ай-ай! — подивился старый Лема. А потом как закричит — Эге-е-й, однако, есть тут кто?
Первым проснулся младший, Ерёма. Вышел на крыльцо и спрашивает:
— Что стряслось, дедушка?
— А где твои братья?
— У себя дома.
— Где — дома? Смотри: один дом шайтан в землю тащит, а другой — на небо.
Тут и Ерёма удивился и тоже стал кричать:
— Э-ге-ге-ге-ей!! Вставайте, братья, беда!
Проснулись его братья, а выйти не могут. Фома толкнулся в дверь, а она под землёй, кинулся к окнам — их тоже не открыть. Стал крышу толкать: пыжится, пыхтит, да разве её поднимешь?! А Кузьма высунулся в окно, глянул и зажмурился от страха. Надо прыгнуть с высоты, а он боится.
Схватил Ерёма лестницу, приставил к дому, и только Кузьма спустился по ней, как сваи зашатались, закачались, и домик рухнул.
А Фома сам поднатужился, подналёг и проломил крышу. Вылез — весь взлохмаченный, взъерошенный, как медведь из берлоги. Не успел отдышаться, как дом его весь в землю ушёл, одна труба осталась.
Так вот какие тундра шутки шутит!
Пригорюнились братья. Фома обошёл вокруг трубы своего дома, а Кузьма вокруг своей развалюхи. Думали-думали, качали головами… Подошёл к ним и Ерёма. И когда все вместе думать стали, тут и разгадали. Секрет-то вот в чём был.
Фома свой дом поставил прямо на землю. И ветер под его домом не гулял. Было там тепло. Только от этого тепла тундра оттаяла, потекла водой, и дом опустился.
Кузьма дом поставил на сваях. Под его домом гулял ветер, и тундра не оттаяла. Всё было бы хорошо. Только Кузьма перестарался, он вбил уж очень много свай. А тундра ох как не любит, когда в неё что-нибудь вбивают! Она стала выпучивать, выталкивать сваи, а сваи стали выталкивать домик. И вытолкнули. Свай-то было много, а домик маленький, лёгкий.
А Ерёма вбил свай не много и не мало, как раз сколько нужно. И тундра, как ни старалась, как ни выталкивала сваи, а сваи как ни выталкивали дом, так и не смогли вытолкнуть. Дом-то был большой и тяжёлый.
— Ай да молодец Ерёма! — сказал Лема. — Сумел перехитрить тундру!
Он выкурил ещё трубочку, попрощался с братьями и уехал.
Старый Лема и сейчас ходит со своими оленями по всему Таймыру и рассказывает каждому, кого повстречает, о трёх братьях.
Сказку рассказывает? Может, и сказку. Только домик Ерёмы я видел. Он до сих пор стоит. Вокруг него шести — и девятиэтажные дома наставили, все на сваях, улицы проложили, целый город построили. Самый северный заполярный город. Иногда заезжает туда дедушка Лема. Табачку, спичек купить, кино посмотреть. Едет он по улице на своих оленях, а рядом мчат машины, автобусы. Олени сначала пугались, потом попривыкли.
Не забывает дедушка навестить и старого своего знакомого — домик Ерёмы. В городе его все оберегают. Ведь это первый дом, построенный в суровой тундре, на вечной мерзлоте.
Вот вам и сказка.
Олени шли неторопливо, настороженно поводя ушами, прислушиваясь. Стадо было небольшое — голов двадцать, не считая оленят.
Впереди — вожак, рослый, с ветвистыми рогами. Он был крепок и, наверно, не раз выходил победителем в схватках с другими оленями. Сейчас он вёл стадо далеко на юг, на зимние пастбища. Путь, оленью тропу, он знал хорошо, он не раз ходил здесь сначала оленёнком, рядом с мамой-важенкой, потом, когда подрос, рядом с другими оленями, а став вожаком, сам повёл стадо.
Никаких меток на этом пути не было, но олени свою тропу знают и без них. И преград никаких раньше не было. А на этот раз преграда появилась. Совсем неожиданно. Загородила путь — непонятная, большая, мешающая…
Стадо в нерешительности затопталось на месте. Вожак, сердито хоркая, раздувая ноздри, бил копытом. Взрослые олени с разбегу, может, и перемахнули бы через препятствие, но оленятам не перескочить. Оленихи, те, что посмелее, подходили ближе, принюхивались, не грозит ли что. Преграда была твёрдая, неподатливая. Упершись в неё грудью, они грустно смотрели на другую сторону, куда им не было ходу…
Всё ещё сердито хоркая, вожак повёл стадо в обход. Он не знал, что конца преграды не найдёт, потому что это была труба газопровода, который тянется через всю тундру. Олени спускались в низину, поднимались на холмы, снова спускались. Останавливались, щипали ягель. Давали отдых оленятам. И всё дальше уходили от своей оленьей тропы.
Время от времени вожак останавливался, поворачивал голову, оглядывая тундру. Оленихи настораживались, готовые при первом сигнале обратиться в бегство. Оленята теснее прижимались к важенкам. И опять они смотрели на ту, недоступную им сторону…
Вдруг вожак резко остановился, вскинув голову. Казалось, каждая шерстинка на нём замерла. Он почуял близость человека. Но как ни всматривался, не увидел его.
И правда, человек был. Ещё далеко. С верхушки холма, в стороне от стада, за оленями давно уже наблюдали две пары глаз, широко открытых, ребячьих.
Тэнеко и Юлька, боясь спугнуть оленей, лежали не шевелясь. Рядом стояли небольшие ведёрки с морошкой. Путаница из незабудок и жарков, которые не успели ещё отцвести за короткое лето, скрывала их от оленей.
— Они к нам в город идут, да? — чуть слышно спросила Юлька.
Тэнеко покачал головой и нахмурился: мол, не разговаривай!
— А куда же? — зашептала Юлька.
Она не понимала, почему им с Тэнеко надо таиться? Сколько раз она видела оленей, подходила к ним, гладила, и олени нисколько не пугались. А тут — олени во-о-н ещё где, а Тэнеко прикладывает палец к губам: молчи!..
Быть настороже, наверно, надоело и оленятам. Один отбежал в сторону, за ним погнался другой, и первый, повернувшись, боднул того.
«Смотри!» — хотелось закричать Юльке, но кричать было нельзя, и она только показала рукой в сторону оленят. Да, видно, неловко показала: ведёрки лишь слегка коснулись друг дружки… Дзинь…
Вожак сразу вздыбился, коротко хоркнул. Всё стадо повернулось и кинулось бежать. Миг — и скрылось за холмом.
— Что это они? — удивилась Юлька.
— Убежали, однако, — ответил Тэнеко. И, видя недоумение Юльки, пояснил: — Это дикие олени, они близко к себе не подпускают.
Диких Юльке ещё не доводилось видеть.
— А куда они шли? — спросила она. Ведь Тэнеко так ей и не ответил.
Тэнеко молчал. Он морщил лоб — так делают взрослые когда не знают, что ответить. Потом взрослые отвечают. И он тоже ответит. Тоже потом.
— Бежим! — крикнул Тэнеко.
Он схватил ведёрко и побежал вниз с холма. Надо побывать на том месте, где только что были олени. Посмотреть, послушать так, как смотрели и слушали олени. Тогда поймёшь, куда они шли. И почему.
Вот оно — то место. На свежей пороше (в тундре всегда так: цветы, ягоды ещё не отошли, а снег в лощинах уже лёг) оленьи следы были видны как на ладошке. Олени шли вдоль трубы, тёрлись о неё. Тэнеко стукнул себя кулаком по лбу. Как же он сразу не догадался?
Подбежала Юлька.
— Олени шли туда, — махнул Тэнеко за трубу, в сторону плывущего низко у горизонта солнца.
— Ты путаешь, Тэнеко, — сказала Юлька и показала в сторону города. — Олени шли туда.
— Нет, оленям обязательно нужно на юг, — сказал Тэнеко, — я знаю. Только они не могут тут пройти. Ты трубу не видишь? Газопровод. Олень видел. Я вижу. А у тебя глаз нет? Смотри, какая труба большая, олень не может через неё перейти. — Чёрные с раскосинкой глаза Тэнеко сверлили Юльку. — Скажи: зачем тут провели газ? Зачем загородили оленью тропу?
Тэнеко наступал на Юльку. И Юлька рассердилась:
— Всем известно: газ нужен, чтобы в доме тепло было. И чтобы мама сварила обед.
— Тебе обед, да? А где олений обед? — не уступал Тэнеко.
— Оленям нужен мох, — сказала Юлька. — А его в тундре сколько хочешь.
Тэнеко покачал головой.
— Не-е-т, оленям здесь зимой будет плохо, совсем плохо. Зимой в тундре снег ветром крепко прибитый. Как откопаешь из-под такого снега корм? Оленям к тайге надо идти, там деревья не пускают ветер, снег там рыхлый. Бежим домой! — рванулся Тэнеко. — Я отца спрошу: как оленям быть?
— А он знает? — усомнилась Юлька.
— Отец всё знает.
И они зашагали быстро. Потому что, когда кому-то плохо, надо спешить. Сбоку из-под зелёных лопушков их подманивали красные бусинки морошки. Юлька, не удержавшись, на ходу срывала их, потом бегом догоняла Тэнеко.
Газопровод она видела, напрасно Тэнеко говорит, что у неё нет глаз. Они и ушли так далеко от города, потому что знали: газопровод не даст заблудиться в тундре, приведёт домой. А вот что газопровод загородил оленям путь, Юлька не знала. Это Тэнеко сразу всё понял, потому что он с рождения жил в тундре и вместе с родителями кочевал с оленьим стадом — летом к Ледовитому океану, а когда подходила зима, к тайге, к горам Путорана, он сколько раз ей рассказывал про это.
А теперь олени не смогут пройти к тайге. Юлька представила себе: скоро запуржит зима, заметёт тундру снегом. Олени — взрослые и оленята — бьют копытами снег, чуют под ним ягель, а добраться до него не могут.
Теперь и Юлька заторопилась, больше не глядела на морошку.
Тэнеко уже год живёт в городе. И год не видел оленей. А увидев их, заскучал. Так сильно, как ещё ни разу не скучал.
Прошлым летом он жил в стойбище. Стадо было большущее: разбредётся по тундре — глазом не окинешь. Олени доверчивые, тянут морды, ждут, когда угостят солью. Любят соль. Он клал им на нижнюю губу щепотку, поглаживал рога. Летом они тёплые, покрытые шкуркой.
Бывало, прибивались к стаду дикие олени. Тут уж смотри да смотри! Подружатся с домашними и уведут с собой в тундру. Потом их и не найдёшь. Чтобы отогнать диких, они с отцом стреляли из ракетниц. У Тэнеко при воспоминании даже что-то ёкнуло от восторга: как пальнут, огненные шары взлетят над стадом и с треском рассыплются множеством угольков. Дикие — с перепугу бежать, а домашние — не бегут, собьются в плотную кучу, опустят головы, выставят рога, словно от волков обороняются.
Он подходил к ним, успокаивал:
— Чего боитесь? Это ракеты, они уже погасли.
И олени понимали его, переставали жаться друг к другу.
— Почему мы теперь живём в городе? — не Юльке, самому себе сказал Тэнеко. — В тундре-то лучше…
— Лучше? — удивилась Юлька. Она не могла себе представить, как бы она жила в тундре. В городе дома тёплые, школа есть, кино и магазины… Да, в городе всё, что хочешь! А тундра — она же пустая…
— Лучше, — убеждённо сказал Тэнеко.
Они уже шли по асфальту мимо высоких домов и тонких, словно прутики, деревьев; большие в их северном городе не растут, у больших и корни большие, негде им поместиться на мерзлоте. А цветы, что яркой ковровой дорожкой тянулись вдоль улицы, были крупные и пышные.
— Скажешь, красивые? — показал на них Тэнеко. — А те, что в тундре, всё равно лучше.
— Эти мы с мамой сажали, — немножко с обидой сказала Юлька.
У Юлькиной мамы работа такая — украшать цветами улицы. Юлька часто ей помогает. Они вместе старательно подбирали, как красивее расположить цветы в длинных ящиках. Юлька каждый день бегала смотреть, как они принимаются, распускаются ли новые бутоны. Теперь никому и не догадаться, что под цветочными ящиками спрятаны трубы — газовые и водопроводные с горячей и холодной водой. Закрыли их цветами, чтобы нарядно было. Здесь люди ходят, смотрят на всё это.
Они уже свернули к подъезду своего дома, когда кто-то обхватил их за плечи:
— Стоп, молодцы!
Оглянулись, а это отец Тэнеко. С работы шёл. Посмотрел в ведёрки:
— За морошкой ходили? Что же не полные набрали?
— Мы домой торопились, — сказал Тэнеко, — шибко торопились.
— Мы оленей видели, — подхватила Юлька. — Диких.
— Им плохо, — сказал Тэнеко, — на оленьей тропе газопровод лежит, не пускает их. Как оленям быть?
— Олени зиму почуяли, — призадумавшись, сказал отец. — Мы здесь, в городе, по календарю живём, у нас ещё лето. Однако, оленей слушать надо. А проход им будет, — встрепенулся он, — не горюйте. Всё уже готово для него.
А что готово? Отец не сказал. Вдруг заторопился.
— Скажи маме, приду попозже, — кинул уже на ходу. Перебежал улицу, вскочил в автобус и уехал.
— Я тебе говорил: отец всё знает, — не без гордости сказал Тэнеко.
Им не терпелось скорее узнать, что же приготовили взрослые для оленей. Они только на минутку забежали домой. Тэнеко на свой третий этаж, а Юлька на лифте на девятый. Поставили ведёрки с морошкой и — вниз.
Во дворе ребята играли в прятки.
— Прячьтесь, — крикнули им.
Но они не стали прятаться, потому что боялись прозевать отца Тэнеко, когда он будет возвращаться домой.
Подходили автобусы. Тэнеко и Юлька в каждом высматривали отца Тэнеко. Думали: вот откроется дверь, отец соскочит на землю и крикнет им: «Однако, порядок!»
И откроет им тайну: как помогут люди оленям. Как откроют им дорогу на юг, к зимним пастбищам.
Отец у Тэнеко весёлый и добрый, это знают все ребята их двора. Он не раз сажал их в кабину своего самосвала, брал с собой.
Отец — шофёр и возит руду на комбинат. Руда эта рядом с городом, целая гора. Её взрывают, а обломки грузят на самосвал.
Когда-нибудь Тэнеко и Юлька, а может, и весь их класс побывают на металлургическом комбинате и увидят, как эти глыбы руды дробят на куски поменьше, ещё меньше, потом размалывают в порошок и из этого порошка в плавильных печах выплавляют медь, никель, даже золото. Им ещё не довелось увидеть, как из печи по жёлобу течёт расплавленный металл. Но зато они много раз бегали смотреть, как по склону горы, с другой стороны комбината, медленно сползают ярко раскалённые языки шлака — остатки породы, всё, что не сгорело в печи. Тэнеко так и застыл, раскрыв рот, когда впервые увидел это. Тогда была полярная ночь, и раскалённый шлак в темноте светился так ярко, что Тэнеко показалось — тут собрано сто или тысяча догорающих костров. А может, с неба упали сполохи северного сияния — так всё переливалось пылающей краснотой?.. Юлька сказала: «Это настоящее огненное царство!»
Автобусы подходили реже, отца Тэнеко всё не было.
Он пришёл домой поздно, когда Тэнеко уже засыпал.
— Как помогут оленям? — сквозь сон спросил его Тэнеко.
— А вот завтра поедете с нами, всё сами и увидите.
— Возьмёте нас с Юлькой? — сразу проснулся Тэнеко.
— Возьмём. Как же без вас! Вы — первые защитники оленей. Только теперь спи покрепче, завтра вставать рано.
Утром три машины, гружённые сбитыми из толстых досок щитами, шли по тундре. Ребята сидели в первой машине, вместе с отцом Тэнеко. Отец знал оленью тропу, ему и было поручено найти то место, где нужно делать переход.
Они миновали холм, где накануне ребята спугнули оленье стадо, и ехали дальше. Выбираясь из низины, мотор повышал голос, сердился, мол, тяжело! Но едва подъём сменялся спуском, успокаивался, и голос его переходил в ворчливый говорок. Тогда становилось слышно, как под колёсами шумит вода и скрипит подмятая осока.
— Мы скоро приедем? — спросила Юлька.
— Скоро, — ответил Тэнеко.
Если бы они шли пешком, как он ходил с оленьим стадом, он бы сказал: «Не скоро». Но ведь они на машине.
Время шло, и Юлька в нетерпении ёрзала на сиденье.
— Теперь уже скоро? — снова спросила она.
— Теперь, однако, совсем скоро.
А Юлька подумала: «Какая тундра большая! Сколько они едут и не встретили ни одного посёлка, кругом холмы да озёра. Людей нет, одни птицы. Вон стая гусей полетела, а эти свернули в сторону, должно быть, испугались машин. Как отец Тэнеко найдёт здесь оленью тропу?»
Но он спокойно вёл машину и тихонько напевал. Тогда и Юлька успокоилась. А потом её, должно быть, немного укачало, и она задремала. И вдруг:
— Всё, приехали!
Мотор перестал рычать, и, распахнув дверцу, ребята спрыгнули на мягкий, пружинящий под ногами мох.
— А где же оленья тропа? — удивилась Юлька.
Она внимательно смотрела кругом: травы, цветы, мхи не помяты, нигде не видно ни дороги, ни узенькой тропочки.
— Тут, — сказал отец Тэнеко и широко развёл руки.
Выходило, что оленья тропа была и слева от них, и перед ними, и справа… Так оно и было, потому что оленья тропа — это широкая полоса в тундре, по которой идут своим вечным путём оленьи стада. По сравнению с огромной тундрой она — тропа. Юлька не сразу узнала об этом, Тэнеко уже потом разъяснил ей.
А сейчас началось самое главное. Подошли другие машины. С них спрыгнули рабочие комбината, откинули борта и стали стаскивать щиты и бетонные подставки. Высокие подставки устанавливали у самого газопровода, те, что пониже, — дальше. Сверху клали щиты и скрепляли их накрепко железными скобами.
Тэнеко и Юлька бегом подносили скобы.
— Вот, берите, я ещё принесу.
Им очень хотелось, чтобы скорее всё получилось.
Помощникам все были рады, то и дело слышалось:
— Сюда давайте.
— И мне скобу.
— Ещё одну.
Стук от тяжёлых молотков был такой, что распугал всех птиц, они разлетелись. Вроде никто не спешил, а дело спорилось. Скоро был готов широкий, как улица, пологий настил — всход на трубу. Вот он, переход для оленей! Ребята побегали по нему, потопали: крепко! А рабочие уже укладывали щиты по другую сторону газопровода, делали сход.
Добро пожаловать, олени!
На другой день Юлька и Тэнеко снова собирали морошку. Место попалось ягодное. В густом мху красными фонариками из-под зубчатых листиков высвечивалась спелая морошка. Звала: рвите, не разгибая спины! Так они и делали. И всё же нет-нет да и поглядывали вдаль, не покажутся ли, как в тот раз, олени…
— Теперь не придут, — вздохнул Тэнеко, — зачем им уходить от своей оленьей тропы, раз у них есть переход!
…Олени были на своей привычной, исхоженной тропе. Стадо диких уже несколько раз подходило к трубе газопровода. Не сразу набрели они на сделанный для них переход. Отходили, кормились какое-то время в стороне, но, повинуясь инстинкту, который вёл на юг, снова приближались к трубе.
И наконец увидели невысокий «холм». Странный и голый. На нём не было преграды, и это сразу притянуло. Олени зорко всматривались, принюхивались, шумно втягивая ноздрями воздух — не грозит ли беда?.. Открытая верхушка холма звала к себе. Они подошли сбоку, не решаясь ступить, по-прежнему сторожко поводя ушами, прислушивались. Каждая жилка, каждый мускул у них был напряжён. Выпорхни из-под настила птица или выскочи глупый лемминг, всё стадо кинулось бы бежать. Но было тихо.
Два оленёнка — пятнистый и гладко-серый — неуверенно взбежали на настил, любопытство побороло в них страх, и, убедившись, что тут не опасно, застучали копытцами по доскам.
Тревожно захоркали мамы-важенки: назад! Оленята не сразу послушались, только когда вожак, повернув к ним голову, сердито топнул копытом, они кинулись к мамам.
Вожак медленно подошёл к настилу, шагнул на него. Дойдя до середины, на миг остановился, победоносно оглядел тундру и ринулся вниз. А за ним уже и всё стадо, смело, без опаски. Доски мягким звоном отозвались им. Но они не слушали. Злая преграда осталась позади, их ничто больше не удерживало, теперь было лишь одно желание: мчаться во весь дух.
Позже по следам этих оленей прошло через переход не одно дикое стадо. А потом подошло и стадо домашних оленей. Двигался лес рогов, так велико оно было. Сбоку шёл старичок-пастух. Он что-то покрикивал впереди идущим оленям, направляя их. Под его ободряющий голос олени смелее ступали на настил.
Олени шли плотным гуртом, похоркивая, шумно дыша, — рыжие, пятнистые, тёмные и светлые, были тут и совсем редкостные — белые. Торопливо перебирая тонкими ножками, жались к важенкам оленята.
Спустившись с настила, олени ускоряли шаг и растекались по сторонам, как вырвавшаяся из тесных берегов на простор река. Перед ними была широкая, свободная, ничем не ограждённая тундра, до самых гор Путорана, до богатых вкусным ягелем зимних пастбищ.
Димка вскочил, спросонок ещё не понимая, где он и что происходит. Каюту швыряло, толкало, всё содрогалось и гремело — дверь, плафон на потолке, графин, стаканы в деревянных гнёздах, массивная пепельница, подскакивая, ударялась о бортики стола.
«Я на ледоколе!» — радостно вспомнил Димка.
Дяди Васи не было, — наверно, заступил на вахту.
Димка стал торопливо одеваться. Это было трудно, нога никак не хотела попадать в нужную штанину, трудно было удержать равновесие, то и дело приходилось за что-нибудь хвататься.
Тра-та-та-та… — забило дробью, затрясло.
В коридоре грохот был ещё сильнее, казалось, в нижних помещениях клокочет вода. Что-то с силой тёрлось, скрежетало.
«Ледокол ломает лёд, — догадался Димка, — мы уже в Белом море!»
Вчера весь день шли по Баренцеву морю, чистому и голубому. Только к вечеру появились первые льдины, плоские, округлые «блинчики», потом, покачиваясь на волнах, поплыли сахарные, будто взбитые из морской пены. Подводная их часть просвечивала зелёным. А из других наторошенных в беспорядке ледяных глыб вырывалась такая невообразимая синь, какой Димке ещё не приходилось видеть. Но вчера льдин было немного. А сейчас…
Димка кинулся на палубу. Перед ним открылось сплошное ледяное поле, гладкое, почти без снега, пустынное до самого горизонта. Их ледокол — единственное живое существо в этом застывшем крае — брюхом наползал на лёд, с грохотом ломал его. «Чудеса, — подумал Димка, — на Баренцевом — лето, а здесь, рядышком, на Белом — зима».
Перегнувшись через борт, он смотрел, как огромные льдины выныривали из пенящейся воды — мокрые, сверкающие, голубые, прозрачные. Вздыбливались, падали, снова вставали. «Во, толщина — почти метр, — восхитился Димка, — а ледоколу нипочём!»
Он давно мечтал о той минуте, когда увидит всё это. Димка живёт в Мурманске, это Заполярье, а лёд видел только под ногами, на лужах, на улице. Мурманский порт даже в лютые морозы не замерзает, потому что возле него проходит тёплое течение Гольфстрим. «Так говорят: тёплое, — думает Димка, — на самом деле оно, наверно, горячее, как кипяток, раз согревает всё Баренцево море».
Льдины всё выныривали, бились о ледокол, громоздились друг на друга, с них, освещённая низким солнцем, стекала, играя малиновыми огоньками, вода.
Димка взбежал по трапу на носовую палубу. Отсюда было видно, как бегут от ледокола вперёд и в стороны тёмные трещины. Катится вместе с ними треск, будто бросает кто на лёд сухие доски.
Ветер пронизывал насквозь. Пришлось застегнуться на все пуговицы, поднять воротник.
— Дима, завтракать! — донеслось с нижней палубы. — Да не стой на ветру, простудишься.
Это буфетчица, тётя Поля. Димка нахмурился: «Как мама: „Не стой на ветру, надень шарфик“. Все женщины, наверно, одинаковы. Я воротник поднял, чего ещё!»
Он спустился в каюту, скинул куртку, причесал пятернёй волосы перед зеркалом. Дядя Вася ещё вчера, когда в первый раз они шли обедать, предупредил:
— Не знаю, какой ты на берегу, а здесь уж постарайся, не подведи меня, чтобы всё было в лучшей форме. Питаться будешь в кают-компании, вместе с командным составом.
— И капитан там будет?
— И капитан будет.
Когда они вошли в кают-компанию, там уже сидело несколько человек. Во главе длинного стола — капитан. Он показался Димке очень серьёзным, на лбу собрались морщины, брови сдвинуты, совсем как у директора школы Александра Александровича. Димке подумалось: «Сейчас капитан посмотрит на него строго и тоже скажет: „Опять карту Африки не выучил?“ А что Димке Африка? Спросил бы про Ледовитый океан, море Лаптевых, Чукотское море, острова Северная Земля — другое дело!..»
— Разрешите сесть, — обратился к капитану дядя Вася.
Капитан кивнул, и морщины куда-то ушли, лицо его стало спокойно-приветливым.
Димка тоже хотел сказать: «Разрешите сесть», — но горло сдавило, и у него получилось:
— Разрешите… есть…
Он покраснел, смешался. Хорошо, сказал тихо, никто не понял, а то бы, наверно, засмеяли. Правда, капитан что-то уж очень внимательно стал смотреть в свою тарелку, и уголок рта у него чуть дрогнул.
Вчера Димка был с дядей Васей, а сегодня надо идти одному. Он осмотрел себя… Порядок. По дороге мысленно прорепетировал, как войдёт. Перед дверью набрал полную грудь воздуха и шагнул. Глядя на то место, где должен сидеть капитан (его сейчас не было), громко сказал:
— Разрешите… — и запнулся. Опять не получилось.
— Садись, садись, — раздалось сразу несколько голосов.
Димка сел. Рядом с инженером-электриком Павлом Ивановичем. Вахта Павла Ивановича у доски с приборами, которые показывают работу всех механизмов на ледоколе.
Доска эта в углу коридора, там, где выход на палубу, она ничем не отгорожена, и Димка крутился возле неё. Павел Иванович объяснил: если случится какая неисправность в механизмах, стрелки приборов сразу покажут. Иди, исправляй. Димка долго ждал, когда стрелки покажут, но на ледоколе так ничего и не случилось, даже обидно было.
— Нравится у нас? — пододвигая к Димке тарелку с хлебом, спросил Павел Иванович.
— Ещё как!
— Небось и специальность уже себе приглядел? Капитаном, наверно, хочешь стать, да?
— Нет ещё… — смутился Димка. «Капитаном — это, конечно, здорово», — подумал он, у них в классе каждый мальчишка мечтает стать капитаном. Но пока Димке здесь было всё интересно, а что интереснее всего, он ещё не знал.
Тётя Поля поставила перед ним тарелку макарон с мясом — «по-флотски».
— Ешь.
Приходили ещё люди. Механик, что с дядей Васей посменно стоит на вахте, штурман. Все спрашивали разрешения сесть. А позавтракав, спрашивали разрешения встать. Димка никогда такого не видел — ни дома, ни в школе, ни в пионерском лагере. Ему понравилось. «Явлюсь к бабушке и дедушке в Архангельск, — подумал он, — вот удивятся, когда я скажу: „Разрешите сесть!“ А потом: „Разрешите встать!“ Дед только крякнет от удовольствия, а бабушка наверняка прослезится: какой воспитанный у нас внук!»
Но как ни хорошо было в кают-компании, где он чувствовал себя почти взрослым среди взрослых, ещё лучше было побегать по трапам. Вверх, вниз, с одной палубы на другую, мимо чугунных кнехтов и сложенных в бухты канатов, мимо спасательных кругов, на которых красными буквами написано имя ледокола: «Капитан Белоусов». А заодно и отдохнуть от хорошего поведения, нелегко оно даётся!..
Димка сбежал вниз, в машинное отделение, крикнул дяде Васе:
— У меня порядок.
И снова наверх.
На палубе было по-прежнему ветрено, но это ничего, даже приятно. Димка стоял, широко расставив ноги, иначе не удержишься. Ледокол торопился. Димка знал, почему. Они шли навстречу паводку. Дядя Вася ещё дома говорил:
— На Двине начался ледоход, он движется к Архангельску. Мы пойдём в устье Двины, чтобы упредить беду. Откроем льду выход.
Димка слышал о ледовых заторах на реке. Льдины сгрудятся в одном каком-нибудь месте, плотиной встанут, вода выйдет из берегов, затопит леса вокруг. Сколько зверя разного погибнет! А потом как прорвёт вода ледовый барьер и помчит вниз, выворачивая с корнем деревья, снося попавшиеся на пути избы, сараи. Бывает, дома плывут по реке.
«К Архангельску подойдём, наверно, ночью, а может, завтра», — прикинул Димка. В Архангельске его ждут дедушка и бабушка. Интересно, мамино письмо — чтобы его ждали — уже пришло или он раньше нагрянет? Вот ахнут!
На ледокол Димка попал нежданно-негаданно. Два дня назад пришёл к ним дядя Вася и сказал, что ремонт на ледоколе водолазы закончили. Винт, лопасти которого были обломаны льдами у Новой Земли, теперь в порядке. Завтра они снимаются со швартовых.
Тут мама и скажи:
— Если можно, захвати с собой в Архангельск Диму, что ему тут болтаться все каникулы! Бабушка с дедушкой уж так рады будут, давно звали. Да и Димка по ним соскучился.
— Я — пожалуйста, — теребя усы, сказал дядя Вася, — у меня и койка свободная в каюте есть, плотник заболел, на берегу остаётся. Спрошу у капитана разрешения.
От радости Димка готов был подпрыгнуть до потолка. Но на одной ноге не допрыгнешь, а вторая тут же потянула вниз — не кричи «ура!», может, ещё и не возьмут. «Возьмут!»— тут же уверил он себя и побежал во двор, чтобы похвалиться перед Ритой Юшкиной, или просто Юшкой, что поплывёт, нет, пойдёт, как говорят моряки, на ледоколе!
Компас как ни поворачивай, магнитную стрелку всё тянет к северу, а Димку почему-то всё тянет в Юшкину сторону. Как услышит её голос: «А ну, кто в войну будет играть?» — так и бежит. Девчонка как девчонка, может, немного поозорнее других, а верховодит всеми, и им, Димкой, в том числе, хотя ему трудно себе в этом признаться. Он побоялся, вдруг она скажет:
— Ни к какой бабушке, Дим, ты не поплывёшь, у нас с тобой уговор был все каникулы ходить в кино на мультики, помнишь?
Но ведь тут ледокол!.. К счастью, всё обошлось. Выслушав его, Юшка вздёрнула носик, тряхнула чёлкой и до обидного равнодушно сказала:
— На ледоколе, конечно, хорошо, только в море его ужас как болтает, он же без киля, — показала она свои познания в судостроении. — А я на каникулы еду в Коношу, к тёте.
Он так и не понял, позавидовала ему Юшка или ей всё равно, на чём он поплывёт.
А в Баренцевом их не болтало. Был штиль. Жаль, что не было настоящего шторма, тогда бы Юшка узнала, что ему всё нипочём.
Что ни говори, мама здорово придумала! И теперь он на ледоколе, ломает лёд! Машина работает вовсю. Ледокол, сотрясаясь, натужно движется вперёд. Эх, если б ещё и покомандовать: «Лево руля! Полный вперёд!» Димка взмахнул рукой, отдавая команду, и оглянулся: никто не смотрит? Нет, на палубе никого. Только в окне капитанского мостика увидел капитана. На голове у него чуть сдвинутый набок берет. Жаль, что не морская фуражка! И смотрит он вдаль, туда, где горизонт закрыло туманом и лёд смешался с небом.
«Вот бы пустил к себе на мостик!» — загорелся Димка. А что?! Капитан добрый, разрешил же взять его в рейс. И Павел Иванович, электрик, говорил о нём: «Наш капитан Александр Петрович только с виду суровый, а душа у него…» Павел Иванович так широко развёл руки, что стало понятно: душа у капитана большая, а значит, и добрая.
Ну, командовать, это уж слишком! Разрешил бы хоть глянуть одним глазком…
Димка миновал переходы. Вот и трап, что ведёт к капитанскому мостику. Димка шагнул раз… шагнул два… но с каждой ступенькой пыл его улетучивался. Вдруг капитан скажет: «Это что ещё за явление?! Не место мальчишке на капитанском мостике». И дядя Вася потом распечёт: «Куда тебя понесло?»
Неожиданно ручка двери зашевелилась. Димка попятился, ринулся вниз, зацепился за что-то и не побежал по трапу, а поехал, стуча и громыхая. Вскочил, морщась, потирая ушибленное место. Глянул вверх. Так и есть: в проёме двери стоит капитан. На лбу те же морщины, уголки губ, как и вчера, в столовой, вздрагивают. То ли он успел увидеть Димкин позор, как он считал ступени, то ли догадался…
— Дима? Я не ошибся, тебя так зовут? — спросил капитан.
— Ага, так, — промямлил Димка.
— А что ты здесь делаешь?
И вдруг, увидев растерянное, красное от смущения Димкино лицо, всё понял:
— Никогда не был в рубке управления? И очень хочется побывать, да? Ну, если так, заходи.
Вот это да-а! И как капитан догадался?! Димку словно кто подбросил — в один миг он преодолел верхние ступеньки и очутился на капитанском мостике.
Только это был совсем не мостик, а большая полукруглая комната, и весь полукруг застеклённый, смотри хоть влево, хоть вправо. На стенах полно приборов, ручек, кнопок, трубок, что ведут куда-то. Летом, когда Димка был в Москве, в зоопарке, его глаза так быстро не перебегали от одних зверей к другим, как здесь от одного незнакомого предмета к другому. Но вот досада! Там на каждой клетке была надпись: «Африканские макаки», «Австралийские какаду»… А здесь… Догадывайся сам, что для чего. «Ладно, — успокоил себя Димка, — не всё сразу».
— Приглядывайся, — сказал ему капитан, — а что особо заинтересует, спроси.
И отошёл к окну.
Посредине капитанского мостика — штурвал, за которым стоит штурвальный матрос. Штурвал с колесо детского велосипеда, а громадина-ледокол повинуется ему.
Тут Димка услышал команду капитана. И очень удивился. Он был уверен, что капитан отдаёт команду всегда властным, если и не громовым, то всё же громким голосом: «Два румба лево! Так держать». А Александр Петрович сказал совсем просто, даже как-то по-домашнему:
— Коля, возьми немного левее. Держи вон на то водяное облачко.
— Есть держать на водяное облачко, — тоже не громко, но чётко ответил матрос и повёл штурвал.
Димка глянул в окно. «Водяное облачко» — он о таком никогда и не слышал. А ведь вон оно, впереди по курсу, тёмное, дождевое. Только почему надо идти на него?
— Там разводье, — увидев недоумение на Димкином лице, пояснил ему Александр Петрович. — Водяное облако — это испарение, которое идёт от чистой воды. Мы стараемся идти не напролом, через ледяное поле, а используем трещины, разводья. Чтобы облегчить работу машинам. Понял?
Димка кивнул.
— А справа, вон, темнеет и поблёскивает, это тоже чистая вода? — спросил он.
— Водяного облака там нет? — глянул на Димку капитан.
— Нет. Значит… — Димка задумался. — Значит, там нет разводья? Тогда что там?
— Молодой ледок. Днём снег на льду растаял, а ночью талую воду прихватил мороз, вот ледяная корочка и темнеет, обманывает.
«В школе учишь-учишь, — подумал Димка, — даже наизусть зубришь, а здесь ничего не учил, а за пять минут столько всего узнал…»
Ледокол вошёл в разводье, тряска прекратилась, и стало тихо.
— В машинном прибавьте ход.
Эти слова команды капитан проговорил, чуть наклонившись, в трубу, которая поднималась прямо из пола, рядом со штурвалом.
— Есть прибавить, — глухо донеслось из той же трубы. И Димка сразу узнал голос.
— Это вы дяде Васе команду отдали?
— Ну, если на вахте сейчас Василий Ефимович, значит, ему.
И вдруг, что-то вспомнив, Александр Петрович спросил Димку:
— А ты тюленей уже видел?
— Были тюлени? — охнул Димка. — Я прозевал…
В его голосе было столько огорчения, что Александр Петрович поспешил успокоить:
— Ничего, ещё увидишь.
А через минуту показал:
— Вон чёрточки вдали, это они. Скоро подойдём.
— Взаправду тюлени? — не поверил Димка. И вдруг заволновался: что, если тюлени испугаются ледокола и уйдут?
Но чёрточки не исчезали, они приближались, увеличивались. Уже было видно, что это живые существа. Они шевелились. Они разбрелись по льду до самого горизонта. Их было двести, пятьсот, тысяча?.. Не сосчитать. Димка никогда не думал, что тюленей может быть так много сразу.
— Я побегу вниз, там виднее, — кинулся он к двери. Но, спохватившись, обернулся, крикнул: — Спасибо, Александр Петрович!
— Беги, беги, — махнул ему рукой капитан.
Димка уже стучал каблуками по трапу. «Хорошо, что вспомнил сказать „спасибо“, — обрадовался он про себя, — здесь все вежливые».
На нижней палубе уже собралось несколько свободных от вахты матросов, которых тоже привлекли тюлени. Тюлени спокойно лежали на льду, подставив солнцу тёмные лоснящиеся спины.
— Как курортники в Евпатории на тёплом песочке, — рассмеялся кто-то рядом с Димкой.
Уступая дорогу ледоколу, тюлени поспешно отползали, переваливаясь с боку на бок, работая ластами как локтями. Грузные, ленивые, тюлени между тем были очень мягки в движениях.
— А хвост-то, хвост как виляет, — не удержался Димка, — смехота!
Тюленьи хвосты, а, точнее, задние ласты так и ходили по льду туда-сюда, помогая передвигаться. Отступив немного, тюлени поворачивались, поднимали головы, с любопытством смотрели на ледокол, на людей, которые с таким же любопытством смотрели на них. Раскрывали пасти, ревели. Их голоса смешивались с грохотом ломающегося льда. Димке казалось, они кричат: «Здорово, ледокольщики!»
И он тоже закричал им:
— Здорово!
В их голосах, больших круглых глазах, во всем поведении не было гнева на тех, кто их потревожил. Может, они даже были рады вскрытой воде. Они весело бросались в неё головой вниз (и не холодно им! — поёжился Димка). Выныривали уже позади ледокола и снова взбирались на лёд.
Неожиданно на палубу откуда-то снизу, из открытой двери, выскочила собачонка, звонкоголосая, лохматая, с задранным на спину хвостом. Увидев тюленей, понеслась, заливисто лая, до кормы и там ещё продолжала лаять, кидаться из стороны в сторону. Как только за борт не вывалилась! Димка уже второй день на ледоколе, а не знал, что, кроме него, здесь есть ещё пассажир — этот, хвостатый.
Вернувшись, собачонка подбежала к матросам, с упрёком заглянула в глаза: «Что стоите? Вон же морские звери!»
Димка присел перед ней на корточки.
— Ты откуда взялась? У тебя тоже каникулы? И чего лаешь? Они же хорошие зверюги!
Собачонка притихла и, вроде как всё понимая, слушала Димку. А хвост ещё больше закручивался на спину. Понюхала Димкину ладонь и побежала на верхнюю палубу. Но вдруг, увидев новых тюленей совсем близко, с лаем бросилась к борту и — вниз по трапу. Казалось, сейчас перевернётся через голову, ведь трап крутой, но ей, видно, всё здесь было привычно, и она с лаем понеслась дальше.
— Филя, смотри не охрипни, — засмеялся молоденький, в незастёгнутой куртке — мне и ветер не страшен! — матрос.
«Нет, Филька здесь не пассажир, а постоянный житель, можно сказать, член команды, — подумал Димка и даже позавидовал — Наверно, и у Новой Земли был».
Тюленье стадо всё не кончалось. Новые тюлени, подняв головы, провожали ледокол. «Жаль, фотоаппарата нет, — подосадовал Димка, — нащёлкал бы… Вон того, курносого, обязательно бы заснял. Вернусь домой, расскажу ребятам, найдутся ведь такие, что и не поверят…»
— Не боятся они нас, — положив руку Димке на плечо, сказал матрос, тот самый, в расстёгнутой куртке. И усмехнулся — Должно быть, знают хитрюги усатые, что отстрел их запрещён.
— Правда? — обрадовался Димка.
— Уже третий год. Тюленей, моржей, белых медведей, всю живность северную надо сберечь. Это все знают. Иначе останутся в Арктике одни голые льды.
— Э-э-й, тюлени-и, — замахал руками Димка, — живите на здоровье!
Скоро тюленье стадо осталось позади. Кругом до горизонта белели льды, тихие и опять пустынные. Но Димка уже знал, что не всегда они бывают такими.
После ужина, собрав в миску куриные косточки, Димка выбежал на палубу, чтобы угостить Фильку. На его свист Филька мигом примчался и, пофыркивая от удовольствия, стал лакомиться.
Спускались сумерки, от закатного солнца лёд порозовел, а вода в широкой полосе взломанного льда погустела, стала почти чёрной. Димку удивило: почему ледокол не идёт по этой свободной полосе, а громыхает по ледовой целине? Ведь капитан говорил: чтобы легче было машинам, надо вести ледокол по трещинам или разводьям. А штурвальный жмёт напролом, по крепкому льду. Не видит, что ли, чистую воду?
Димка кинулся было сказать об этом штурвальному, но остановился. Слева по борту он увидел уже знакомую льдину, высокую, остроконечную, вставшую на попа. Ещё днём на его глазах она вздыбилась, покачалась — вот-вот упадёт! — и застыла. С тех пор они сколько уже прошли, а она опять тут. Что же, они идут назад? Наверно…
Димка побежал в каюту.
— Дядя Вася, почему мы идём обратно в Мурманск? А как же Архангельск? Теперь не попадём туда?
Димка ожидал, что дядя Вася всполошится, скажет: пойду узнаю. Но тот никуда не пошёл, а спокойно, немного смущённо ответил:
— В Архангельск попадём, но не так скоро, как надо бы. Получен приказ проложить здесь, в море, широкий фарватер для свободного схода северодвинского льда. Сейчас идём назад, потом пойдём снова вперёд. И так не один раз. Видно, зря я тебя с собой прихватил. Все твои каникулы могут пройти на ледоколе. Ты огорчён?
Димка был в растерянности. Он и сам теперь не знал, огорчаться ему или радоваться. Расставаться с ледоколом не хотелось, он уже стал входить во вкус этой «трясучей» ледокольной жизни, где всё так слаженно и дружно — и у людей, и у машин. И хотя кругом их обступили холодные льды и задувают ветры, на душе у Димки тепло. От людей — простых и добрых, уже почти принявших его в свою морскую семью. И ещё неизвестно отчего. Может, оттого, что льдины, всё новые и новые, встают по бокам ледокола и нет им конца.
А как вспомнит дедушку с бабушкой, так сразу к ним тянет. Он их видел давно, когда был маленьким, но помнит хорошо.
Дедушка высокий, всегда ходил в большущей, из волчьего меха шапке. В «чижика» с ним играл. Сейчас почему-то ребята в их дворе в эту игру не играют. А Димке она нравилась. Руки у дедушки корявые, если погладит по голове, кажется, будто они в занозах, а столько всего умеют делать!
Бабушка маленькая, непоседливая, говорила протяжно, будто песню пела: «Пошто плохо кушаешь-то? Большим да сильным не вырастешь-то», — и всё старалась угостить Дим ку повкуснее — то пирогом с черникой, то киселем каким-то особенным.
Однажды он сказал ей:
— Я деда больше люблю, он паять умеет, а ты что?
Бабушка очень расстроилась. Теперь-то он ей такого нипочём не скажет.
Мало, совсем мало недели каникул! Ну, почему сейчас не летние? Тогда бы ему на всё времени хватило. А теперь только приедет — и уже уезжать надо.
— Наверно, дедушка с бабушкой волноваться будут. — Димка посмотрел на дядю Васю.
— А мы радиограмму пошлём.
— А можно?
— Всё в наших руках. Ну-ка, сообрази, что напишем.
Димка задумался. Ему хотелось найти такие слова, чтобы бабушка и дедушка поняли: плавать на ледоколе — не шутка!
— Давай напишем, что нас затёрло во льдах, — предложил он.
— Но это не совсем так, — замялся дядя Вася. — Они решат, что у нас машины вышли из строя, а они в порядке. Нас задерживает работа во льдах. Давай так и напишем.
— Давай, — согласился Димка.
И написали. Добавили ещё, что здоровы и шлют привет. Дядя Вася и Димка поднялись в радиорубку.
— Женя, будь другом, передай, — положил перед радистом листок дядя Вася.
Радист пробежал взглядом текст.
— Торопишься на берег? — спросил он Димку.
— Як бабушке с дедушкой. На каникулы.
— Понял. Может, сам отстучишь? — спросил он не то всерьёз, не то шутя.
— Не, я морзянку не знаю.
— Так это просто. Клади ладонь на ключ.
— На этот пластмассовый шарик? — усомнился Димка.
— Да. Это и есть ключ. А теперь постучи ладонью по нему. Вот видишь, получается. Ну, а чтобы по-настоящему было, давай вместе.
Женя положил свою руку поверх Димкиной и постучал несколько раз — четко, ритмично, то коротким ударом, то удлинённым. И так же, то коротко, то удлинённо, пропищал аппарат.
— Что получилось? — затаённо спросил Димка. Ему как-то не верилось, что этот писк понёс далеко в эфир слова.
— Получилось: город Архангельск.
Дальше Женя стал уже сам передавать текст. А Димка подумал: жаль, что он не знает Юшкин адрес в Коноше. И жаль, что не научился ещё работать ключом. А то бы отстучал ей: «Затёрло во льдах, передай в школе: вернусь неизвестно когда». Вот бы у неё округлились глаза. А то: «Нет киля, болтает…»
И правда, неизвестно было, когда Димка вернётся домой и пойдёт в школу. На ледоколе сменялись вахты, одни матросы, механики, электрики шли отдыхать, другие становились на их место. Днём и ночью ледокол «утюжил» лёд Белого моря.
Димка уже привык к беспокойному полу под ногами и почти как заправский моряк ходил, ни за что не держась. Он и засыпать стал под тряску и грохот, и спалось ему сладко, даже сны никакие не снились.
Вставал рано, вместе с дядей Васей. Болтаться зря, когда кругом все заняты делом, было совестно. Он бежал помогать матросам драить палубу. Швабра большая и тяжёлая, от старания Димку даже на холоде прошибал пот. «Дома почему-то не получается даже веником подмести, сколько мама сердится на него за это!..» — взгрустнулось Димке.
Когда отдраенную палубу окатишь из шланга водой, она становится розовой; а когда просохнет, на неё хоть во всём белом ложись, ни одна пылинка не пристанет.
Матросы хвалили Димку и предлагали остаться у них насовсем. «Эх, и здорово бы!..» — думалось Димке.
На шестые сутки показалась земля. Во времена Колумба в подобном случае вперёдсмотрящий закричал бы: «Земля! Вижу землю!»
Димка тоже крикнул:
— Земля-a! Скоро Архангельск!
Хотя Димка в море пробыл ещё очень мало, но волнение моряков при виде земли после долгой разлуки с ней было ему понятно.
А земля (берег Северной Двины) стала удаляться. Ледокол опять пошёл назад. «У меня завтра последний день каникул!»— огорчился Димка.
Неожиданно его позвали из радиорубки:
— Дружище, поднимись сюда. Могу порадовать, — сказал ему радист Женя, когда он вбежал по трапу в радиорубку. — Получен приказ без задержки идти в Архангельск. Паводок уже подходит к городу. Так что собирайся.
Вот тебе и раз!.. Ждал-ждал этого, а когда сказали: «Собирайся!» — не хочется, ну, совсем не хочется ему уходить с ледокола!
Сойдёт он на берег, и никто уже больше не крикнет ему: «Дима, тащи шланг! Уложи концы в бухту». Никто не подбодрит, когда что-то не получится, не посмеётся весело и необидно.
Димка пробовал уже семафорить флажками — этому его научил Митя Седых, тот матрос, самый молодой, с которым он больше всех подружился. А Женя-радист обещал обучить морзянке. Да тут на ледоколе столько всего!.. А теперь всё побоку…
В каюту пришёл дядя Вася и с облегчением (он считал себя виноватым в том, что не доставил Димку вовремя по назначению) тоже сказал:
— Собирайся.
А что Димке собираться? У него одна сумка. В ней подарки для бабушки с дедушкой и всякая мелочь. Засовывая в кармашек зубную пасту, щётку, он поглядел на своего усатого дядюшку, и чуть не вырвалось у него вслух: «А мировой у меня дядя! Ни разу не сказал: „Почисть зубы, застегни пуговицу, причешись, не балуй!“ Как в самом начале сказал: „Смотри, не подведи меня!“ — на том и кончил».
И Димка не подвёл. Поэтому у него твёрдая надежда, что он на ледоколе не в последний раз, ещё вернётся сюда…
Димка со всеми попрощался. Даже Фильке лапу пожал. И задолго до подхода к Архангельску вышел на палубу.
Мимо уже плыли берега Северной Двины. Правый на много километров был завален штабелями леса. Сотни больших и малых судов, лесовозов, рабочих баркасов, лодок ждут чистой воды, ждут начала навигации, путины. Ледокол уже колол речной лёд, и по бокам его выныривали не голубые, как в море, а зеленоватые с коричневыми прослойками льдины.
— Швартоваться будем у знаменитой Красной пристани, — сказал, подойдя к Димке, Митя Седых. — Ты ещё не видел её? Скоро увидишь. Она, как огромная палуба, устлана гладко обтёсанными досками.
Димка знал, чем знаменита эта пристань. От неё уходили когда-то в далёкие северные плавания шхуны отважных полярных исследователей Пахтусова, Русанова, Седова… Толпы местных жителей провожали их, махали платками и шапками, смотрели вслед — долго, пока шхуны не растают вдали…
— Вода! — вдруг крикнул Димка.
— Она, вешняя, — подтвердил Митя.
Вода, мутная, торопливая, катила поверх льда навстречу ледоколу, несла с собой разные обломки, палки, какие-то чурки, весь мусор, что накопился за зиму. Умывала лёд. Обтекая ледокол, шумно вихрилась воронками, сбегала в трещины, разломы льда. Она растекалась во всю ширь реки, до берегов.
Вода быстро прибывала. Лёд уже не выдерживал, взламывался.
Впереди льдины заклинило. Другие, гонимые течением, лезли на них, беспорядочно громоздились. На глазах росла ледовая гряда, преграждая путь воде. Ледокол с ходу врезался в эту запруду, подминая ледяные глыбы. И вот уже освобождённая вода ринулась дальше.
— Мы вовремя пришли, — сказал Митя. — Но ещё не один затор будет впереди…
Показались первые дома на берегу, невысокие. Потом чётко обозначились на фоне неба большие — новые дома.
Город узкой полосой уходил вдаль.
— У меня в Архангельске отец и мама, — сказал Митя Седых. — Придут встречать. Я их год не видел.
— Год не видел маму?! — удивился Димка.
И то ли ему передалось волнение Мити, то ли близость встречи с бабушкой и дедушкой сказалась, только он вдруг почувствовал, как громко застучало сердце, будто наружу рвалось. На берегу его ждут, ждут с нетерпением, как всегда с нетерпением ожидают возвращения всех моряков…
Ледокол дал долгий гудок, извещая всех — и кто на борту, и кто на берегу, — что он подходит к древнему городу Архангельску.