На моем столе – три фотографии. Все три – увеличенные моментальные снимки. На самой большой, в кожаной рамке, – Ричард. Я сделала эту фотографию прошлым летом, в июне, во Фрайлинге. Он стоит у фонтана, недалеко от Замка. Я очень гордилась этим снимком, потому что мне хорошо удался «фон»: за Ричардом, в тени, видна красивая классическая статуя, из которой струится вода. На Ричарде фланелевый спортивный костюм и футболка, которую он любит надевать, когда мы бываем вместе. На этой фотографии он выглядит очень счастливым: руки сложены на груди, прядь волос свисает на глаза. Как часто я видела Ричарда таким, со взъерошенными темными волосами, с его такой счастливой, озорной улыбкой. Это очень живая фотография, и здесь он гораздо больше похож на себя, чем на любом студийном фото. Он надписал фотокарточку своим мелким, аккуратным почерком: «Моей любимой». Всего два слова и дата: «21 июня 1937 года».
Иногда я думаю, Ричард мог бы стать танцором: он такой темпераментный, красивый, темноволосый, у него такие грациозные движения, он очень любит балет и музыку. Вот, например, глядя на него на этом фото, я представляю себе, что это дух Фонтана. Правда, для меня он был и навсегда останется духом Фрайлинга… духом Замка, который мы оба очень любим и где мы были так несказанно счастливы…
Ну кто бы, глядя на Ричарда, мог поверить, что он – глава торгово-транспортной фирмы, бизнесмен, состоятельный человек, имеющий роскошный дом, жену-красавицу, которая блистает в высшем свете, дочь-школьницу?!
Для меня всего этого не существует. Для меня он просто Ричард, моя любовь. А я – Роза-Линда, которую он любит.
На втором снимке, в синей рамке, Джон, моя собака. Ричард сфотографировал Джона сидящим в траве на лужайке там же, в Замке Фрайлинг. Мой Джон погиб. Его сбил грузовик прямо у ворот Замка. Он почти никогда не отходил от меня. В то утро ему вскружила голову отвратительного вида маленькая собачонка монгрельской породы (она принадлежала привратнику), которой он очень приглянулся. Чтобы завоевать его, она прибегла к древнему, испытанному способу, против которого не смог устоять даже мой верный и преданный друг.
Он выбежал за ней на дорогу, а обратно его уже принесли на руках, с закрытыми глазами и с запылившейся рыже-коричневой шерсткой. Колесо ударило его прямо в голову, и я утешалась лишь тем, что он не мучился. Но как же страдала я! Бедный мой Джон! Ему было всего три года. Все эти три года он был моим любимцем и лучшим другом. Джона подарил мне Ричард. Пес очень любил Ричарда и всегда приветствовал его радостным лаем. Но я думаю, что меня он не просто любил. Я была центром его жизни, а ему принадлежала огромная часть моей. О мой дорогой Джон! Хочу думать, что он ждет меня где-то и в один прекрасный день его дух радостно встретит меня в мире ином…
Я никогда и никем не смогу заменить тебя, Джон, мой верный друг! Ричард был расстроен твоей смертью не меньше меня. Но, скорее всего, потому, что он знал, как я тоскую без тебя.
На третьем фото – Замок Фрайлинг. Этот снимок тоже сделал Ричард. На нем Фрайлинг такой, каким я его больше всего любила в летний день: безмятежный и спокойный в солнечном свете, величаво вознесшийся ввысь своими башнями, с подъемным мостом и рвом, наполненным водой, и двумя гордыми лебедями. Любимые лебеди мадам Варенской.
Ира Варенская! Как магически звучало это имя для тех, кто любит балет! Своим волшебством она уносила нас в прошлое, когда, тридцать лет назад, была одной из самых знаменитых балерин мира. Как и Анна Павлова, ее соотечественница, она прославилась в хореографическом этюде «Умирающий лебедь». Критики писали, что Ира танцевала не хуже Павловой. Долгими часами у себя во Фрайлинге она наблюдала лебедей, пытаясь подражать их единственной в своем роде, ни с чем не сравнимой грации.
Я никогда не видела, как Ира танцует. А Ричард видел, когда был совсем маленьким. После знакомства с Варенской они очень подружились. Она поощряла его увлечение танцами и музыкой, но не одобрила его брак с Марион (Боже, какую ужасную ошибку допустил мой Ричард, женившись на этой особе!). Многие годы Ира не приглашала Ричарда во Фрайлинг. Я думаю, ему очень не хватало дружбы с ней и ее изысканного общества. Но когда он познакомился со мной, то опять отправился во Фрайлинг, пригласив и меня. Ира Варенская встретила его с радостью и весьма доброжелательно приняла меня. Не знаю, почему она была так добра ко мне, тогда как с Марион не хотела даже познакомиться. Может быть, она чувствовала всю красоту и романтичность наших отношений и была тронута этим, а также безнадежностью и искренностью нашей любви.
О Ричард, сколько бы обмана ни было в жизни, одно всегда останется правдой: то, что мы любили друг друга. И всегда будем любить, и не только в этом, но и в ином мире.
Когда я пишу эти строки, я знаю, что ты со мной, хотя Иры Варенской уже нет и Фрайлинг уже не принадлежит ни ей, ни нам. Согласно ее завещанию, он стал благотворительным учреждением – пристанищем для усталых пожилых танцоров, мужчин и женщин, которые, состарившись и обессилев, уже не могут мечтать о сцене.
Какая это была трагедия, когда ранней весной она умерла… Она долго страдала неизлечимой болезнью, и в этом году пришел конец… Как я плакала!.. Никогда не забуду ее!
Мы оба хотим запечатлеть в своей памяти Фрайлинг таким, каким он был, когда почтенная дама и хозяйка Замка Ира Варенская жила в нем. Она имела большой штат слуг и шикарные апартаменты с множеством старинных, как и сам Замок, милых безделушек.
Как сейчас вижу просторную залу с большими окнами, которую Ира называла столовой. В юности она вышла замуж за очень богатого русского князя и, овдовев, могла позволить себе жить во всем этом великолепии, которое она почти по-детски обожала. Однако частично дом был модернизирован: было установлено центральное отопление (она не выносила холода), оборудована современная ванная комната и проведено электричество.
Тем не менее в столовой всегда горели восковые свечи в серебряных канделябрах на обшитых дубовыми панелями стенах и в высоких подсвечниках на столе. Помню, какой благоговейный страх я испытывала, когда Ричард впервые привез меня во Фрайлинг и я в смущении сидела за длинным столом в гостиной-столовой. Это было незабываемое зрелище: столы и этажерки были покрыты бесценными кружевными скатертями, на которых сверкало начищенное до блеска столовое русское серебро; все эти семейные реликвии отцу ее мужа с большим трудом удалось вывезти из его петербургского дома после революции.
Фрайлинг для меня – это изящные драгоценные гобелены на стенах; мерцающие в канделябрах свечи; столы, уставленные роскошными яствами и винами из знаменитых погребов Варенских; запах свечей, когда при слабом дуновении теплого ветерка они начинали слегка дымить; еле заметный, почти неуловимый запах ладана (у Иры была маленькая часовенка при Замке, потому что она была очень религиозна) и аромат ее любимых больших белых лилий и оранжерейных роз, из которых она сама составляла изысканные букеты; а еще… звуки музыки… Тихие и печальные звуки увертюры к «Лебединому озеру»… и Ричард сидит за концертным «Бехштейном»… Всю свою жизнь Ира каждый вечер слушала музыку, и вместе с ней в почтительном молчании слушали музыку ее гости. И каждый отчетливо мог себе представить: вот она поднимается и начинает танцевать, так, как когда-то танцевала в «Лебедином озере» на спектаклях в Лондоне, Париже, Риме…
Фрайлинг… Замок моей мечты, мечта самой Иры Варенской… лучшее в мире место для влюбленных… милый, прекрасный Фрайлинг, в твоих старых седых стенах сбылись многие мои мечты, и мечты Ричарда тоже.
Как сказал Теннисон: «О, конец при жизни, дни которых не вернешь», – мы никогда не вернемся во Фрайлинг, но там мы оставили частицу своей души.
Влюбленные, вы, которые ютитесь в гостиницах, пытаясь спрятаться от чужих любопытных взглядов… за закрытыми дверьми… изо всех сил пытаясь забыть о чужих, холодных и неприветливых комнатах в объятиях друг друга… мне жаль вас. Мне так повезло во Фрайлинге. Я познала полное счастье с моим любимым. Жаль, что я не могу показать вам Фрайлинг…
Ричард! Случалось ли тебе когда-нибудь лежать ночью с открытыми глазами и представлять себе зажженные свечи в тяжелых канделябрах в гостиной у Иры или слушать журчание фонтана? А может быть, тебе представляются первые подснежники в феврале или первые мартовские нарциссы, пробивающиеся из-под земли неподалеку от Замка…
Благодарение Господу, что ты остался со мной, Ричард… и что сегодня вечером ты придешь ко мне. Да, Марион уехала, и ты сможешь прийти. А я снова забуду обо всем на твоей груди и буду чувствовать только твои поцелуи.
Три фотографии на моем столе: Ричард… Джон… Фрайлинг…
Я люблю вас. Я буду любить вас, пока я живу. А потом…
Моя мать была романтической женщиной. Мои самые главные воспоминания детства связаны с такими нежными, хрупкими и непрактичными вещами, как теплые ласки, страстные песни о любви, оборки и бантики, старые кружева, выцветшие ленты и сентиментальные фотографии.
Я родилась в юго-восточной части Лондона в 1908 году, в одном из уродливых, но удобных для жизни домов, на красиво обсаженной деревьями улице в фешенебельном тогда квартале Норвуд. Из наших окон было видно огромное сверкающее сооружение, известное под названием Хрустальный дворец. Когда я выросла, я изучила каждый уголок этого помпезного памятника викторианского искусства. У нас были «сезонные балы». Светлыми летними вечерами мы ходили смотреть фейерверк; часто водили меня и на большие концерты слушать знаменитый орган и не менее знаменитый и глубокий голос Клары Батт, когда она исполняла «Потерянную струну» или «Страну надежды и славы». Ее удивительное контральто победно возносилось к сводам зала, перекрывая звуки органа.
Когда мне было пятнадцать лет, умер мой отец, и я так никогда и не узнала, чем он занимался. Думаю, мама тоже этого не знала. Его адвокат сказал нам, что отец был посредником в одной из компаний. Иногда его дела шли хорошо, иногда плохо. Так или иначе, но он умер в один из тяжелейших моментов своей жизни и работы. Отец оставил уйму долгов, и мы потеряли все. Арест был наложен даже на его пожизненную страховку.
Когда началась первая мировая война, отец, который уже был стар для военной службы, закрыл наш дом в Норвуде и отправил нас в Бат, где, по его мнению, мы могли не опасаться цеппелинов. Там мы пробыли до конца войны и вернулись в Норвуд в 1918 году.
Вот так начиналась моя жизнь. Надо сказать, не очень хорошее начало. Моей духовной пищей была в основном сентиментальная литература. Я была совершенно наивна и абсолютно непрактична, а поэтому не подготовлена к тому, чтобы занять какое-то место в бурлящем переменами 1923 году, когда, как раз в день моего рождения, отец неожиданно умер от сердечного приступа.
Я никогда не забуду этот день.
Отец уехал по каким-то делам в Манчестер. Мы ждали его обратно к вечеру, когда должны были собраться гости. Послевоенная Англия возвращалась к нормальной жизни. У нас было двое хороших слуг и садовник. Мы приготовили массу вкусных вещей. Кухарка испекла великолепный торт с розовой глазурью и серебряной надписью: «Розелинда – 28 февраля. С днем рождения».
Расположившись у камина, взрослые без умолку болтали, а я показывала девочкам свои «сокровища». Граммофон нам надоел, и мы занялись играми и книгами.
Я была очень счастлива и взволнованна, и мне так хотелось, чтобы поскорее приехал мой веселый бородатый отец, тогда мой праздник стал бы еще прекраснее.
И тут неожиданно раздался телефонный звонок.
– О Боже! – воскликнула мама. – Это значит, что Джеффри задерживается.
Я вышла за ней в холл и увидела, что она сняла телефонную трубку. Я так никогда и не узнала, кто с ней разговаривал и что этот человек сказал ей; но я заметила ее смертельно бледное лицо и расширившиеся глаза. Я слышала, как она произнесла: «О Боже, нет…»
Потом трубка выпала из ее рук и мама рухнула на пол. Миссис Кренток выбежала из комнаты. Бесси помчалась за бренди. В ужасе я опустилась на колени подле матери и, плача, повторяла ее имя.
А потом начался настоящий хаос…
Наш праздник неожиданно прервался. Гости, выразив свое соболезнование, разошлись.
Мама не вставала с постели несколько недель – она была слишком слаба, чтобы заниматься всем тем, что приходится делать в таких случаях. Адвокат моего отца, мистер Хилтон, сделал для нас все, что мог: он сам организовал доставку тела отца из Манчестера домой и похороны в Голдерз-Грине. Меня, конечно, туда не взяли. Я сидела все время у мамы в спальне, держа ее за руки и обливаясь слезами вместе с ней. Наше горе было безутешным. Мама снова была во власти своей сентиментальности. Она носила глубокий траур и мне тоже купила черное платье. Теперь я часто думаю о том, что, если бы она переносила свою потерю более мужественно, горе утраты не сломило бы ее. Ведь за безвременной смертью отца последовало еще одно несчастье. Мистер Хилтон не мог больше скрывать от нас, что мы остались без средств, что маме придется искать какую-то работу. Мы и не предполагали, что наш дом уже продан. За долги даже вся мебель пошла с аукциона. Когда у нас дома появились судебные исполнители, меня охватило чувство ужаса и омерзения. Эти отвратительные, вульгарные люди в котелках бесцеремонно прикасались к нашим сокровищам!.. Но, увы, они имели на это право! Они грубили маме и мне. Все это было страшным сном для ребенка, прожившего всю жизнь в волшебном мире красоты и доброты.
Еще одно несчастье обрушилось на меня в один апрельский день, который я никогда не забуду. Это случилось приблизительно через полтора месяца после смерти отца.
Дом был заброшен и опустошен, за исключением единственной комнаты, в которой мы пока жили. Все остальное уже было продано. Мистеру Хилтону удалось сберечь для нас всего лишь несколько предметов из нашей мебели. Мама хотела поискать дешевые комнаты и обставить их остатками мебели, а затем начать трудиться – брать заказы на шитье и вышивание. Это то единственное, что она умела… Она всегда сама шила белье и украшала его прекрасной вышивкой.
В тот вечер мы собирались в гости к нашим друзьям Делмерам. Маргарет Делмер была моей лучшей подругой, а ее мать помогала нам и переживала с нами все наши несчастья.
Впервые в жизни я столкнулась с реальной действительностью… и узнала, как она безобразна и жестока. И она сломила мою мать. Мама казалась беспомощной и подавленной. Да не только казалась, она и была совершенно беспомощна. Но в моей душе наши несчастья выработали такие качества, о которых я и не подозревала. Во мне рождалась какая-то упорная решимость, появилось и упрочилось стремление защитить себя. И еще одно новое чувство возникло у меня – чувство опасения, и я стала бояться жизни, испытывать страх перед тем, что меня ожидало. Никогда уже я не могла, как в детстве, заснуть или проснуться беззаботно, в наивной уверенности, что все хорошо и так будет всегда.
Но и тогда я еще не была готова ко второму, еще более тяжелому удару судьбы, который вскоре обрушился на меня.
Вслед за утратой отца в эту горькую весну последовала вторая утрата. Умерла моя мама.
Я замкнулась в себе и на долгие годы осталась нелюдимой. Но моя огромная печаль и потери не сломили меня, как маму. Они меня закалили и ожесточили. Я осталась одна, пелена спала с моих глаз, и я стала понимать, что меня ожидает. Горе пробудило во мне другого человека. Как никогда раньше, во мне окрепла решимость победить все несчастья, прежде чем они одолеют меня.
И вот Розелинда Браун, пятнадцати лет от роду, поселилась в монастыре в Уимблдоне, где она и жила два года. Два долгих, унылых, трудных года. Я превратилась в настоящую рабыню. Рабыню правил и предписаний. Живал машина, вместе со ста двадцатью девочками-сиротами в возрасте от шести до шестнадцати лет, которые жили в монастыре Святого Вознесения. Молитвы перед едой, молитвы перед уроками, молитвы перед отдыхом. Месса утром. Благословение вечером. Эти службы вместе со всеми посещали и протестанты.
Иногда, во время очень торжественных служб, меня пьянил запах ладана, охватывало волнение при виде длинных восковых свечей, цветов, всего этого блеска и роскоши. И мне уже хотелось принять их религию. Но что-то всегда останавливало меня. Возможно, это было новое чувство осторожности и сдержанности, именно оно не позволяло мне поддаваться всему слишком сентиментальному и нежному.
Я осталась непоколебимой протестанткой, такой, какой меня воспитали родители. В результате добрые монахини не жаловали меня. Без сомнения, они были разочарованы своими неудачными попытками наставить меня на путь истинный.
Вскоре у меня появилась репутация девочки с тяжелым характером.
Недавно я снова увидела монастырь, мы с Ричардом проезжали мимо на машине. Я попросила на минуту остановиться, заглянула в железные ворота и постояла несколько мгновений, крепко держа Ричарда за руку. Был холодный зимний день. Хорошо помню, как мучительно было в такие дни в монастыре. Мокрая асфальтированная игровая площадка. В это время года она была либо сплошь покрыта лужами, либо затянута льдом. Музыка – это главное, чего мне так не хватало в те холодные месяцы.
Стоя рядом с Ричардом, я смотрела на эту мрачную обитель, на высокие серые стены монастыря и на соседствующую с ним церковь. Я увидела маленькую фигурку в темно-синем одеянии, спешащую по усыпанной гравием дорожке к входу для пансионерок. Я подумала о том, как неуютно и холодно должно быть малютке, как она скучает по дому. И вспомнила себя, свои страдания. Мне было очень тяжело смотреть на нее, хотя прошло уже десять лет с тех пор, когда и я была одной из жертв этой спартанской системы воспитания. Я содрогнулась от ужаса, и мы поспешили к машине, чтобы я могла поскорее избавиться от мучительных воспоминаний.
Вы можете легко представить себе, как неожиданно и резко изменилась моя жизнь. Я была единственным обожаемым ребенком у любящих родителей и, не зная заботы, жила в роскошном доме, а стала одинокой сиротой из монастырского приюта, который очень напоминал школу для бедных. Это был шок, глубокое моральное потрясение. Прожив в приюте несколько дней, я стала буквально задыхаться. Я настолько скучала по дому, что не могла сдерживать горьких слез. Я лежала в спальне с открытыми глазами (кровати были отгорожены друг от друга унылыми белыми шторками) и, слушая тяжелое дыхание или тихие стоны других девочек, беззвучно плакала, уткнувшись лицом в подушку. И, ощущая полную безысходность, я все-таки страстно желала, как умеют желать только дети, снова очутиться в своей уютной маленькой спальне в нашем доме в Норвуде и почувствовать щедрую мамину любовь и услышать веселый насмешливый голос отца. Я не могла поверить, что оба они уже ушли из жизни и я их больше никогда не увижу. Я не могла поверить, что осталась одна в этом страшном мире и никому не нужна. Я не могла поверить, что все хорошее и радостное, о чем я мечтала, уже в прошлом.
Первую неделю в монастыре Святого Вознесения я так страдала и так плакала, что у меня заболели глаза. Веки от слез опухли, и я с трудом могла читать и писать. Кроме того, я не могла заставить себя есть. Еда готовилась плохо: невкусное жаркое или жесткие жирные пудинги были нашей обычной пищей. Должно быть, я выглядела ужасно: бледная, с воспаленными глазами, маленькая и очень худая для своих пятнадцати лет, в старой поношенной форме бывшей пансионерки, слишком широкой и с очень длинными рукавами, с неровно подрезанными волосами, я была похожа на какое-то пугало, в котором вряд ли можно было узнать маленькую хорошенькую Розу с длинными блестящими кудрями.
В монастырском приюте все мы выглядели одинаково, одетые либо в слишком узкие, либо в непомерно широкие платья. Кудри и вообще какое-либо внимание к своей внешности не поощрялись. Нас учили, что потворствовать телесному – грех, что все мы должны уделять внимание лишь нашим душам. Бедные маленькие души! Мало кто в нашем монастыре совершал проступки более тяжкие, чем простое непослушание самого невинного свойства… которое вряд ли можно было назвать грехом. Но я, например, начала испытывать чувство греховности, которое раньше никогда не испытывала. Нам подробно разъяснили, что на свете существует грех и что все мы родились грешниками и поэтому с первых дней своего существования должны стараться искупать свой грех.
Мы ни минуты не отдыхали. Уроки, лекции, молитвы, размышления… непрерывная работа шла за этими мрачными высокими стенами, где взоры детей повсюду останавливались на печальных сценах из жизни святых, на скульптурах и статуях святых, Богоматери, на распятиях. Тут не веяло ничем домашним и нельзя было почувствовать себя нормальным и счастливым человеком. Монахини наблюдали за нами даже в наше свободное время, они же подбирали нам книги для чтения (в основном на религиозные темы); за нами шпионили, подслушивали наши разговоры и ругали нас, когда мы беседовали на светские темы.
Нам было запрещено думать о мужчинах и даже упоминать о них. Нас, детей всех возрастов, заставляли поверить, что мужчина – естественный враг женщины, что секса не существует, а если что-то и существует, то это грех. На все, что касается романтических отношений и любви, было наложено табу. Священники и старенький садовник, проживший при монастыре более сорока лет, были единственными мужчинами, с которыми мы могли разговаривать каждый день.
Когда я вспоминала романтическую атмосферу, которая царила в нашем доме, или, например, думала о сентиментальных и любимых маминых романах, меня охватывало удивление и смущение.
Неужели мама постоянно жила в грехе – ведь ей так нравилось петь о любви и она так ценила романтические чувства?! Боже праведный, а те стихи, которые я знала наизусть, наверное, привели бы монахинь в ужас! «И розы аромат мне без тебя не нужен…» Ведь они внушали нам, что безнравственно так сильно любить живого человека. Подобные чувства, по их разумению, следовало испытывать только к Господу, Богородице или к кому-либо из святых.
Пока я жила в монастыре, в моей голове творилась полная неразбериха во всем, что касалось вопросов любви, и из-за этого я стала еще более замкнутой и никому не раскрывала своих истинных чувств. Мне не хотелось также уподобляться тем религиозно настроенным девочкам, которые бросались на колени перед распятием или пытались угодить монахиням своей набожностью. Я оставалась равнодушной к своему новому образу жизни и чувствовала себя чужой среди своих сверстниц.
Я так отдалилась от всех, что даже не желала признаться в своем плохом самочувствии, я почти не спала по ночам и часто плакала ночью. Когда в первую неделю моей жизни в монастыре одна из монахинь заметила мою бледность и воспаленные глаза и спросила меня, не больна ли я, я сказала: «Нет» – и быстро отошла от нее. А она больше и не интересовалась мною, так как была слишком занята. На ее попечении было немало детей, и для каждого у нее просто не хватало времени.
Но самое ужасное, что меня мучило, – это стадное чувство. Никаких различий между нами не было, за исключением того, что шести-двенадцатилетние девочки жили в одной половине школы, а мы, старшие, в другой.
Все мы были бедными сиротами, и содержали нас бесплатно. Иногда же добрые родственники или друзья вносили за нас какие-то небольшие суммы. Поэтому нам все время внушали, что мы нищие и, как только нам исполнится семнадцать лет, должны сразу же начать зарабатывать себе на хлеб.
Наверное, я оказалась одной из немногих, принадлежавших к так называемым высшим слоям общества. Я привыкла к другой жизни, и потому мне было особенно тяжело переносить свое новое положение, в котором я оказалась в результате пристрастия моего отца к азартным играм. Но большинство девочек происходили из бедных семей. Некоторые остались сиротами после войны.
Вскоре после того, как я попала в монастырский пансион, меня вызвала мать-настоятельница, для того чтобы обсудить, чему бы я хотела учиться.
Настоятельница осталась в моей памяти до щепетильности совестливой, трудолюбивой женщиной. Она никогда не принуждала ни монахинь, ни детей к таким жертвам, к каким сама не была готова. Она соблюдала посты и выполняла ежедневную работу так же настойчиво, как требовала того и от своих подчиненных и учениц. Она не знала покоя и отдыха, не имела никаких привилегий, чувствуя свою огромную ответственность. И за это я очень ее уважала. Однако она не была способна понять детскую душу, души девочек, которые в дальнейшем должны были покинуть монастырь и найти свое место в светском мире. Она была не в состоянии подготовить нас к реальной жизни. Больше, чем другие монахини, мать-настоятельница опасалась, что мы можем столкнуться с мужчинами или узнать что-нибудь об отношениях полов. И действительно, пока мы жили в монастыре, нас не просто предупреждали, чтобы мы «не имели ничего общего с мужчинами», но и упорно советовали вернуться в монастырь и принять монашество. Подобные предложения делали даже мне, хотя я не была католичкой. Бедная, милая старушка мать-настоятельница сама много лет была мученицей и нас хотела сделать таковыми же.
Очевидно, она не понимала, да и все монахини тоже, как опасна была наша жизнь в изоляции, а также и того, что отсутствие какой-либо информации о том, что естественно интересует подростков, вызывало у нас нездоровое любопытство.
Преподобная мать приходила в ярость из-за самых невинных проступков. Помню, один раз шестнадцатилетнюю девочку повели к зубному врачу. Пока она ждала своей очереди, ей удалось вырвать из какого-то журнала портрет Айвара Новелло, исполняющего последнее свое музыкальное шоу. Репродукция знаменитого красавца тайно перекочевала в ее карман, а после эта пансионерка украдкой показала ее старшим девочкам в монастыре. Мы немного повздыхали, тихонько повосхищались красотой Айвара Новелло и помечтали о том, как мы счастливы были бы увидеть его на сцене. А потом одна из девочек «настучала». Фото нашли и изъяли. За этим последовал грандиозный скандал. Бедную девочку, которая принесла фотографию красивого актера, чуть не исключили из приюта и еще многие недели напоминали об ее ужасном поступке.
Вот в какую атмосферу попала Розелинда Браун из сентиментального мирка своего родного дома.
Мать-настоятельница решила, что мне лучше заняться стенографией, машинописью и делопроизводством, потому что меня воспитывали «как леди», у меня были хорошие манеры, аккуратный красивый почерк и я довольно хорошо разбиралась в математике.
Таким образом, все мое свободное время было посвящено изучению книг мистера Питмена.[1] От внимательного рассматривания всяких закорючек и иероглифов у меня разболелись глаза. Печатать я училась на старой, разбитой машинке с полувысохшей лентой; и все это я делала при газовом освещении, так как в монастыре не было электричества.
Мне очень хотелось погулять на свежем воздухе, побегать… но я могла совершать лишь унылую прогулку по территории Уимблдонской общины. При таком нездоровом образе жизни и плохом питании я выросла всего на три сантиметра с тех пор, как мне исполнилось пятнадцать лет. На долгие годы я осталась слабой, маленькой и хрупкой и страдала перенапряжением глаз, которое никто не замечал и не лечил, пока я не покинула монастырь. (Я и теперь надеваю очки, когда пишу или читаю. Когда я в очках, Ричард дразнит меня и называет «мисс Браун».)
Когда начинались каникулы, для меня они были гораздо хуже учебных семестров, потому что к обычным тяготам добавлялись еще скука и бездействие. По крайней мере, если бы занятия продолжались, у меня было бы хоть какое-то дело и не осталось бы времени на печальные размышления. А эти «перерывы между учебными семестрами», как их здесь именовали, были просто ужасны.
Некоторые ученицы уезжали с родственниками или друзьями, которые могли пригласить их к себе на каникулы. А самые несчастные оставались в монастыре Святого Вознесения. И тогда монахини старались как-то облегчить нам жизнь. По утрам мы вставали на полчаса позже, у нас было больше свободного времени. Нам выдавались дополнительные книги для чтения и разрешалось поиграть на фортепиано, стоявшем в комнате для отдыха на той половине, где жили старшие девочки. Те, кто хоть как-то умел бренчать на инструменте, развлекались сами и веселили нас.
Но большую часть дня мы, как обычно, уделяли занятиям: одни, как и я, учились печатать на машинке, другие – готовить на главной кухне, третьи стирали в прачечной.
Тем, кто никуда не уезжал, было грустно наблюдать, как немногие счастливчики собирали вещи, чтобы поехать к родственникам. Летом увозили к морю, а на Рождество – домой, где были такие вкусные вещи, как индейка и рождественский пудинг, где вывешивались чулки для рождественских подарков (как тяжело было мне вспоминать рождественские каникулы дома, с родителями и друзьями)… Я испытывала жуткую пустоту, которая была для меня страшнее всего, так как мне было нечего ждать от школьных каникул в монастыре Святого Вознесения.
Сначала я несколько раз бывала в гостях у моей подруги Маргарет и ее матери, но эти поездки были неудачными. Теперь я чувствовала себя скованной и смущенной в присутствии наших друзей Делмеров, их уютный дом, вкусная пища и свобода – все стало для меня чужим, и я стремилась как можно скорее покинуть этот дом. Но возвращение в монастырь становилось еще более невыносимым. Очевидно, и Маргарет было со мной труднее – ведь я так изменилась, стала скрытной, молчаливой, ничего не рассказывала о своей монастырской жизни. Я помню, как мне хотелось броситься к ней на шею и все ей рассказать, поплакаться и умолять ее не отсылать меня в монастырь. Но я не осмеливалась ни заплакать, ни все объяснить им, когда они провожали меня до ворот. Я помню, как миссис Делмер сказала: «Ты немного побледнела и похудела, но мне кажется, что ты уже совсем освоилась, дорогая. Правда же, тебе там не очень плохо?» И я ответила: «Конечно, мне совсем неплохо».
И, вернувшись в монастырь, я снова лежала с открытыми глазами в нашей спальне, вспоминая их милый гостеприимный дом в Норвуде, а также счастливую Маргарет, окруженную любовью родителей…
Вскоре Делмеры покинули Лондон, отправившись в Восточную Африку, и я больше уже ни к кому не могла поехать. Но может быть, это было и к лучшему, так как мне было гораздо легче переносить непрерывную монотонность монастырской жизни, чем вкушать прелести светской жизни, а затем возвращаться в приют.
Однако вскоре у меня появилась еще одна тропинка в «большой свет».
В монастыре я подружилась с Руфью Энсон, девочкой моего возраста. Нам обеим было по шестнадцать лет. Руфь осиротела, когда ей было десять лет: ее родители погибли в железнодорожной катастрофе. Но ей повезло больше, чем мне, потому что у нее были еще дядя и тетя, которые платили за ее учебу в монастыре. Она не могла воспитываться в их доме, потому что у них и без того была очень большая семья – пять девочек и два мальчика – и жили они в маленьком, тесном домике в Стритеме.
Руфь была гораздо образованнее, чем многие другие девочки из небогатых семей; она обладала чувством юмора и завидным жизнелюбием. И мне нравилось это в ней, потому что сама я не могла быть такой жизнерадостной, не могла, как она, легко и небрежно воспринимать окружающий мир. Она всегда говорила мне, что надо «принимать жизнь такой, как она есть» и не «углубляться в мучительные размышления». Я думаю, лишь Руфь понимала, как я мучилась, какие душевные переживания беспокоили меня.
Руфь собиралась стать портнихой, и она прекрасно шила. Ее тетя, Лили Энсон, когда-то занималась шитьем и обещала подыскать ей хорошее место ученицы в какой-нибудь большой фирме, когда девочке исполнится семнадцать лет. К тому времени оба старших сына миссис Энсон должны были уехать в Канаду, и Руфь смогла бы жить у них дома. Я очень радовалась за нее! Как прекрасно иметь родной дом, и неважно, красивый он или нет. У меня не было дома, и, даже когда через год я стала работать секретарем, мне пришлось снимать комнату в чужом доме. Обычно монахини подыскивали комнаты для таких девочек, как я. При этом хозяйка дома всегда была набожной католичкой и присматривала за нами.
Стенография, машинопись и делопроизводство – очень монотонные занятия, и я не испытывала к ним особого пристрастия. Зато именно в это время у меня появилось желание писать, хотя я никому, кроме Руфи, не говорила об этом. Я украдкой писала короткие рассказы и твердо решила, что, как только стану вполне самостоятельной и у меня появится какая-то возможность, я всерьез займусь литературной работой. Я знала, что самое главное для меня – читать. Я пыталась доставать современные романы и журналы и изучать вкусы публики. Но уединенная жизнь, которую мы вели в монастыре, не давала нам никакого представления о том, что творилось в мире, и я быстро поняла это.
Прошло уже почти полтора года, как я поселилась в монастыре. И вот в один прекрасный августовский день Руфь попросила разрешения пригласить меня в дом своего дяди. Как правило, подобные посещения были запрещены, но Руфь очень просила. Я никогда никуда не выезжала. Это был день рождения Руфи… Миссис Энсон испекла праздничный пирог; и Руфь обещала, что до наступления темноты меня проводят обратно в монастырь.
Наверное, в первый и последний раз в своей жизни мать-настоятельница проявила гуманность, сделала исключение из правил, разрешив мне поехать с Руфью. В монастыре я вела себя примерно, недавно сдала питменовский экзамен, мои ответы всем понравились, и мать-настоятельница решила, что не будет большого вреда, если я навещу родственников Руфи и выпью чашечку чаю. (На самом деле хотя меня и нельзя было обвинить в нарушении правил, но часто упрекали в том, что я была «необщительная» и «угрюмая». Причина этого заключалась в том, что никто не понимал меня и того, насколько я боялась выбраться из своей скорлупы, опасаясь, что любой может причинить мне боль. За эти полтора года жизни в монастыре у меня появился своеобразный щит. Теперь никто не мог проникнуть в мою душу. Я стала по-другому относиться к жизни, проявлял к ней внешнее безразличие и бесстрастность, думая, что это спасет меня от новых бед.)
Я очень обрадовалась приглашению и, когда Руфь зашла за мной, была уже почти готова, хотя выглядела не менее ужасно, чем в тот день, когда впервые надела монастырскую одежду; правда, синее платье сидело на мне немного лучше. Я надела аккуратно заштопанные синие хлопчатобумажные перчатки и панаму с желтоватыми пятнами. Волосы так и остались короткими, а мое бледное лицо слегка раскраснелось от волнения.
Руфь тоже была в хорошем настроении. На ней было веселенькое красное с белым хлопчатобумажное платье и белая соломенная шляпка с букетиком цветов. Я с удовольствием смотрела на ее наряд. Раньше я так любила красивую одежду… Где все те вещи, которые мне покупала мама?.. Я почувствовала, что больше не могу носить одну и ту же простую униформу. Но главное – я радовалась тому, что было теплое августовское утро и я совершенно свободна. Я отправилась с Руфью, и рядом не было монахинь с их правилами и условностями. Я с нетерпением ждала встречи с родственниками Руфи.
В Стритем мы ехали на автобусе. Энсоны занимали половину красного кирпичного дома совсем рядом с Хай-стрит. Там было много таких домов с палисадниками. Дядя Руфи в свободное время любил поработать у себя в саду и на клумбе перед домом, где росли алые и желтые бегонии. На мой взгляд, они были просто великолепны. Меня переполняла радость, но все же я с легкой печалью вспомнила наш собственный прекрасный сад в Норвуде, и особенно лилии и розы, которые любила мама, и красные гвоздики, которые мой отец часто носил в петлице.
– К чаю придет мой кузен Дерек, – сказала Руфь. – Он в семье старший, ему двадцать два года. Осенью они с креном Гарри поедут работать в Оттаву на ферму. Дерек любит музыку. Он интересовался, занимаешься ли ты музыкой.
Эти слова вызвали у меня горькое чувство. Ну как могли мы в монастыре Святого Вознесения «заниматься музыкой»? Раньше я действительно немного занималась музыкой. У меня были уроки игры на фортепиано, мы пели вместе с мамой и слушали пластинки Маргарет. Я вспомнила, что очень любила «Лебединое озеро» Чайковского, и подумала, может быть, и Дерек любит эту музыку. И я решила спросить его об этом.
Нас встретила тетя Лили. Это была полная приятная женщина с поблекшими рыжими волосами и добрыми голубыми глазами на бледном веснушчатом лице.
Через несколько минут я уже сидела в гостиной Энсонов, как почетная гостья, за уставленным угощением круглым дубовым столом на толстых ножках. Это была красивая современная комната, с окнами, выходящими на продолговатую лужайку; из окон были видны кусты роз, солнечные часы и кресло-качалка.
После серых асфальтированных площадок в монастыре этот дом и сад показались мне очень привлекательными. Семейство Энсон – тоже очень милым, хорошая крепкая семья, принадлежащая к среднему классу, которая изо всех сил пыталась поддержать видимость полного благополучия на скудные средства, зарабатываемые мистером Энсоном и двумя старшими сыновьями. Я просто упивалась доброжелательной атмосферой, царившей в этом доме. Цветы, красиво сервированный стол, пирог с глазурью – все это было каким-то волшебством после наших монастырских чаепитий.
Девочки – все моложе Руфи (а одна совсем еще крошка девяти месяцев от роду) – мало меня интересовали. Я жила среди оравы маленьких детей и устала от их шума, смеха и плача. Мое внимание привлекали два старших юноши, первые молодые люди, с которыми я так близко общалась с тех пор, как у меня не стало дома.
Теперь мне было шестнадцать с половиной лет и стремительно приближался тот день, когда я наконец покину приют и буду сама зарабатывать себе на жизнь. В тот день я почувствовала себя совсем взрослой, несмотря на свое уродливое платье. Я смотрела на братьев Руфи с особым интересом.
Младший, Гарри, был более привлекателен. Он был высок, красив, в моем представлении, очень похож на Айвара Новелло, чей портрет тайком принесла в монастырь одна из девочек. Гарри заразительно смеялся, а глаза у него были веселые и насмешливые, и он все время поглядывал на меня через стол и говорил такие вещи, что я с трудом понимала, что он имеет в виду. Например, он сказал:
– Послушай, Руфь, у твоей подружки из монастыря есть чем похвастаться, несмотря на всю эту ужасную одежду. Какие глазки! Какие ресницы! Ну и ну! – Он присвистнул и подмигнул мне.
Миссис Энсон прикрикнула на него:
– Перестань, Гарри, ты вскружишь ребенку голову! А я смотрела на него, и краска заливала мое лицо. Я не понимала, что он восхищается мною.
– Гарри в полном отпаде от тебя, Роза, – прошептала Руфь.
Эту фразу я тоже не совсем поняла, но была поражена и почти загипнотизирована тем, как Гарри смотрит на меня. Впервые в жизни я ощутила приятное волнение. Я понимала, что очутилась в другом мире – не в мрачном, холодном и строгом монастыре, а в том мире, где жили и любили друг друга мои папа и мама.
В тот день на празднике у Руфи я безумно влюбилась в Гарри Энсон а, как только может влюбиться шестнадцатилетняя девочка, которая никогда еще не испытывала любви. На следующей неделе Гарри уезжал в Канаду. Мне подумалось, что я больше никогда не увижу его; да и он больше не проявлял ко мне настоящего интереса – ведь я была для него лишь воспитанницей монастырского приюта, ребенком с огромными печальными серыми глазами.
Дерек тоже поглядывал на меня. Он был худощав, рыжеволос, как мать, и носил очки. Он не отличался ни весельем, ни жизнерадостностью. Но время от времени он улыбался мне дружелюбно, подкладывал мне варенья или пирога и подливал чаю. Казалось, он жалел меня и понимал, почему я чувствую себя неловко и от смущения почти все время молчу.
Все Энсоны смеялись и говорили обо мне. Я пила чай, едва ли замечая, насколько он был вкуснее, чем в монастыре, потому что была поглощена разговором с Гарри.
Когда все встали из-за стола, Гарри подошел, небрежно обнял меня и взъерошил мне волосы.
– Я бы хотел увидеть тебя в красивом платье ровно через год, юная Роза, – произнес Гарри многозначительно и чмокнул меня в щеку.
Я была так потрясена этой лаской, прикосновением его руки, что смертельно побледнела (как потом мне сказала Руфь) и посмотрела на молодого человека так, будто он ударил меня. Сказать по правде, его бездумное поведение вызвало целую бурю чувств в моей душе, ведь я уже полтора года не испытывала никаких эмоций. Я стояла словно током пораженная и дрожала как осиновый лист.
Дерек, укоризненно глядя на брата поверх очков, быстро подошел к нам.
– Замолчи, Гарри, ты забываешь, что это ребенок, черт бы тебя побрал… – пробормотал он.
Руфь захихикала.
– Интересно, что теперь скажут в монастыре… Гарри отпустил меня, рассмеялся и выбежал из комнаты. Он уже забыл обо мне… для него развлечение кончилось.
А Розелинду Браун подвели нервы, и она горько разрыдалась.
Энсоны огорчились. Миссис Энсон решила, что я плохо себя чувствую. Руфь тоже была немного взволнована. Младшие дети с любопытством смотрели на меня.
А я стояла и все плакала. Впервые плакала после того, как приехала в монастырь в июне прошлого года. Я осознавала только, что Гарри, такой красивый, такой веселый, такой раскованный и так легко оделяющий девушек своим вниманием, открыл эти «шлюзы» и я никак не могу их закрыть.
Спас меня Дерек Энсон. Видимо, он догадался, в чем дело. Он увел меня в опустевшую гостиную и попытался отвлечь, показывая свой проигрыватель и коллекцию пластинок.
– Я так люблю классическую музыку, и мне очень жаль оставлять пластинки дома. Когда я приеду в Канаду, то снова стану покупать пластинки, – сказал он мне. – Садись, Роза. Я поставлю для тебя Пятую симфонию Бетховена. Ты, наверное, слышала ее?
– Нет. – Я покачала головой, вытерла мокрые глаза и с несчастным видом высморкалась. Дерек с ужасом посмотрел на меня.
– Неужели в мире есть хоть один человек, который не знает Пятой симфонии Бетховена? О Боже! – воскликнул он и добавил, что я должна ее тотчас же услышать.
Дерек закрыл дверь, не разрешил входить даже Руфи и поставил свою драгоценную пластинку. И вот, сидя в комнате с незнакомым двадцатидвухлетним юношей, в маленьком доме в Стритеме, в то время как вся семья вышла гулять в залитый солнцем сад, впервые в жизни я услышала это чудесное произведение гениального композитора. Слезы мои высохли. Волнение, в которое меня привел поцелуй Гарри Энсона, прошло. Старые печали, новые проблемы – все отодвинулось на задний план. Я слушала с восторгом и благоговением, а мой мозг впитывал великолепную музыку, которая доходила до самых потаенных глубин моей души.
Пока лились звуки музыки, Дерек молчал. А мне и не хотелось разговаривать. Но когда умолкли последние аккорды, он посмотрел на меня, и его добрые глаза сияли, а лицо было прекрасным и одухотворенным. Он сказал:
– Ну вот, Роза. Тебе стало легче? Мне всегда помогает музыка. А эта музыка, музыка Бетховена, часто позволяет мне найти ответы на многие вопросы. Ты знаешь, Бетховен – мой бог.
Я молча кивнула. У меня вдруг появилось желание сказать ему, что я хочу вместе с ним поклоняться его кумиру. И действительно, в тот день Чайковский правил миром музыки. Но после прослушивания Пятой симфонии в исполнении одного из лучших оркестров мира я поняла, что в будущем именно Бетховен будет владеть моими мыслями. Но все же я продолжала предаваться воспоминаниям о «Лебедином озере».
Настоящий интерес и природный музыкальный вкус развязали мой язык. Я стала задавать Дереку десятки вопросов, наивно полагая, что он знает о музыке все. Теперь я понимаю, что это не так. Ведь он занимался сельским хозяйством. Его воспитали родители, которые принадлежали к тому же типу людей, что и моя мать, которые любили музыкальную комедию, музыку Гилберта и Салливана. У них вряд ли хватало подготовки для восприятия симфонической музыки. А Дерек был прирожденным музыкантом, и, если бы у него была возможность учиться музыке, он мог бы стать композитором. Об этом он всегда мечтал, но осуществить свою мечту не смог. Удивительно, сколько людей, которые ведут обычную, далекую от идеала жизнь и выполняют самую заурядную работу, могли бы стать хорошими музыкантами! Позднее я поняла это, когда в числе многих тысяч любителей музыки стала посещать концерты серьезной музыки.
Спасибо тебе, Дерек, за то, что ты открыл для меня в тот августовский день новый мир. Твой брат Гарри поцеловал меня, разбудив во мне чувственные эмоции. А ты помог мне приобщиться к красоте и совершенству музыкального искусства, открыв для меня одно из величайших музыкальных произведений.
Кроме Пятой симфонии я слушала «Юпитера» Моцарта. Это был настоящий праздник, который открыл мне глаза и заставил биться мое сердце.
Я возвращалась в монастырь как зачарованная, в мечтах о музыке, с единственным желанием скорее покинуть его.
Я рада была и тому, что не забыла спросить у Дерека, любит ли он «Лебединое озеро», на что он ответил, что очень любит и ходит на балет всякий раз, когда у него есть деньги.
– Конечно, Чайковский – великий композитор, – сказал он, – и его музыка к балетам прекрасна и совершенна. Но, Роза, она затрагивает в основном эмоции. А одного этого недостаточно для любителя музыки.
Тогда я этого не поняла. Зато теперь понимаю отлично.
Когда мы с Ричардом были во Фрайлинге, в споре с Ирой Варенской он почти слово в слово повторил мысль, высказанную Дереком девять лет назад в маленьком доме в Стритеме.
Мне предстояло прожить еще много трудных лет, прежде чем Ричард и Фрайлинг вошли в мою жизнь.
Все летние каникулы меня преследовали воспоминания об этих двух происшествиях, и я никак не могла выбросить их из головы. Все это было так странно, как будто проснулась моя физическая сущность и вместе с ней – интеллектуальное и духовное начало и теперь они борются за главенство в моей душе. Мне хотелось снова увидеть Гарри Энсона и почувствовать трепет от его прикосновения, но в то же время мне хотелось сесть с милым и таким деликатным Дереком и слушать музыку. Я поняла, что стала другой; я уже больше не была той маленькой, не знающей жизни девочкой из монастырского приюта, для которой любой уголок за стенами монастыря Святого Вознесения был полной загадкой. Я была посвящена в тайну, от которой монахини так старательно ограждали нас, сирот. Теперь я была не просто нищим ребенком, мрачно ожидавшим начала нового мучительного периода в своей жизни, когда придется зарабатывать себе на хлеб. Я была взрослой девушкой (бедняжка… именно так я себя и ощущала в шестнадцать с половиной лет), которую переполняло желание любить и быть любимой… а все свое свободное время посвящать хорошей музыке.
Серьезное открытие для Розелинды Браун! Но это помогало ей чуть-чуть высунуться из своего кокона… показаться на свет из той раковины, куда она спряталась, когда умерла ее мать.
После встречи с братьями Энсон моя жизнь в монастыре стала еще утомительней и скучней. Казалось, время идет невыносимо медленно. Мне надо было протянуть еще полгода. Никому из учениц не разрешалось покидать Уимблдон до семнадцатилетия.
Я не видела мою подругу Руфь до самого начала осеннего семестра, и, когда она возвратилась в монастырь, я стала расспрашивать ее о ее родственниках. Она понимающе мне подмигнула и прошептала так, чтобы не услышали монахини:
– Держу пари, что ты хочешь узнать о Гарри! Покраснев, с бьющимся сердцем я прошептала в ответ:
– Да… может быть… но и о Дереке тоже…
– Ты им обоим очень понравилась, – продолжала она. – Когда ты ушла, Гарри сказал, что ты будешь красавицей и, может быть, он навестит тебя, когда вернется из Канады.
Это было приятно слышать. Но вдруг у меня пропал интерес к нему. Я хотела услышать о Дереке, об этом простом и тихом молодом человеке, который открыл для меня то, чего мне так не хватало, то есть нечто более удивительное, чем простой флирт.
– А что сказал Дерек? – спросила я.
Руфь оглянулась, чтобы убедиться, что за нами никто не наблюдает. (Мы стояли на асфальтированной площадке, а вокруг группами прогуливались девочки всех возрастов, характерным жестом пряча свои руки в рукава. Этот жест стал для нас привычным, и зимой и летом мы ходили именно так, чтобы согреть руки.) И Руфь вложила мне в ладонь листок бумаги.
– Дерек просил меня отдать это тебе и шлет привет. Я раскрыла рот от удивления, когда увидела… листок гладкой, блестящей бумаги, вырезанный из какой-то книги. Это был портрет человека с массивной головой, покрытой львиной гривой густых кудрявых волос, высоким лбом, глазами с тяжелыми веками и резко очерченными полными губами.
Под портретом была надпись, сделанная рукой Дерека: «Людвиг ван Бетховен».
Я смотрела с восхищением на это лицо. В дальнейшем я встречала немало его изображений: на картинах, рисунках, в скульптуре. Но ни одно из них не взволновало меня так, как та первая фотография, присланная Дереком Энсоном. Я была так тронута, как будто с фотографии на меня смотрело лицо моей первой любви.
Я знала, что всю оставшуюся жизнь буду восхищаться величием этого человека.
Решив во что бы то ни стало сберечь портрет, я спрятала его под одежду. Я от всего сердца поблагодарила Руфь, попросив ее передать привет и мою благодарность Дереку, если она будет ему писать (как раз в это время он выехал в Оттаву). Но я совершенно забыла хоть что-нибудь передать Гарри.
Я думаю, мое поведение в тот день вполне доказало, что я совсем не похожа на свою бедную дорогую сентиментальную мамочку, которая, без всякого сомнения, спрятала бы фотографию Гарри в свой молитвенник.
Тяжело вздохнув, я сказала своей подруге:
– Я так расстроилась, Руфь. Я не хочу быть секретаршей, а хочу заниматься музыкой, играть на фортепиано или в оркестре на каком-нибудь инструменте.
Руфь на это ответила:
– Роза, деточка, ты такая странная. Тетя и дядя говорят, что Дерек свихнулся на этой старинной музыке, и они думают, что и тебя может постигнуть та же судьба. Но тебе нет смысла расстраиваться – ведь теперь тебе уже слишком поздно начинать заниматься музыкой.
Все это было совершенно неубедительно, но пришлось согласиться, когда Руфь со свойственным ей практицизмом добавила, что я никогда не смогу зарабатывать музыкой себе на жизнь. Никогда, и это была правда. Чтобы зарабатывать музыкой, надо быть первоклассным музыкантом. А я могла только бренчать на пианино. Да и от этого мне пришлось отказаться полтора года назад, когда я стала ученицей монастырской школы.
Я положила портрет Бетховена в учебник, который спрятала в свой шкафчик. Я часто доставала этот портрет, рассматривала его, пытаясь вспомнить некоторые моменты из Пятой симфонии. Но все-таки мне пришлось принять философию Руфи и отказаться от идеи стать музыкантом. Я решила, что в этой жизни наиболее подходящее для меня занятие, слушая музыку, пытаться понять ее.
Но уже тогда я твердо решила, что, как только окажусь на свободе в «большом мире», сразу же начну писать, чтобы творить и не остаться стенографисткой, навечно прикованной к конторскому столу.
В марте следующего года, через две недели после того, как мне исполнилось семнадцать лет, я навсегда покинула монастырь Святого Вознесения.
Это был один из самых замечательных дней в моей жизни. Я сидела в приемной с матерью-настоятельницей, которая давала мне последние наставления, необходимые, по ее мнению, для жизни в «большом мире».
Я никогда не забуду тот день. Всю ночь шел снег. На улице было белым-бело, и наши уродливые игровые площадки превратились в сияющие белые поляны. Даже промерзшие голые деревья и кусты казались прекрасными, когда их припорошил снег.
Я оглядела приемную, вдыхая знакомый запах пчелиного воска и скипидара. Вот большая пальма у окна, за которой ухаживают сестры-послушницы; жесткая полированная мебель; привычные изображения святых на стенах и маленькая скульптура святого Иосифа над дверью. Неужели это последний раз, когда мать-настоятельница говорит со мной как с ученицей? Теперь, даже если я и захочу прийти сюда снова, я буду только посетительницей. Но вряд ли мне этого захочется. Слишком печальным было здесь мое существование.
С радостью я подумала, что в последний раз поднялась с постели в шесть утра, разбила тонкую корочку льда в кувшине для умывания, съела скудный завтрак, состоящий из сваренной на воде каши, маргарина и черствого хлеба с крошечным кусочком мармелада, выпила кружку жидкого кофе, сидя за столом на длинной деревянной лавке рядом с десятками других постоянно недоедавших, промерзших девочек.
Мне ни с кем не было жаль расставаться. Моя подруга Руфь уехала из монастыря месяц назад, жила у Энсонов и, как она мечтала, стала портнихой.
Как приятно было сложить мое синее платье и знать, что мне больше не придется надевать его. Впервые за два года я была без уродливой монастырской формы. Мне выдали вещи, которые, по понятиям монахинь, подходили для «мирской» жизни.
Когда утром, прежде чем спуститься к матери-настоятельнице, я взглянула в единственное зеркало нашей спальни, перед которым мы причесывались, я увидела в нем новую, незнакомую Розелинду. Я уже давно отвыкла видеть хорошо одетых женщин и почти забыла, как выглядела моя мать или как она меня одевала, но изысканным вкусом я обладала, видимо, от природы. Я посмотрела на себя в зеркало, и у меня упало сердце: я выглядела просто пугалом. У монахини, которая отвечала за гардероб, всегда была какая-нибудь поношенная одежда, регулярно поступающая из благотворительных организаций или богатых католических школ, где обычно собирали поношенные вещи для «бедных сирот». Мне выдали жакет и юбку противного тускло-коричневого цвета и голубую вязаную кофточку, аккуратно заштопанную в нескольких местах. (Эти вещи были мне немного широки, потому что, несмотря на свои семнадцать лет, я была все такой же маленькой и хрупкой.) Коричневая фетровая шляпа еле держалась на моей голове. Завершали весь мой наряд сильно поношенные коричневые матерчатые перчатки и маленькая египетская кожаная сумочка с кисточками (я уверена, что монахини сочли эту сумочку особенно шикарной).
В этой сумочке лежала новенькая однофунтовая бумажка и немного серебра (все это выделил мне монастырь Святого Вознесения). Рядом стоял ветхий небольшой чемодан, в котором находились мои личные сокровища: смена белья, домашние тапочки, темно-синее кашемировое платье (для обедов и вечерних выходов) и еще один шерстяной джемпер мерзкого ярко-розового цвета (который я втайне решила никогда не надевать!).
Все это, да еще коричневое твидовое пальто, которое я несла в руке, и составило гардероб мисс Розелинды Браун.
Я выглядела так, как и должна была выглядеть девочка из монастырского приюта без гроша за душой. Но все эти вещи являлись для меня как бы символом свободы. Теперь меня должны называть «мисс Браун» и у меня будет работа, которую монахини нашли для меня. Предполагалось, что я начну карьеру младшей машинистки в конторе одной крупной страховой компании на Феррингтон-стрит и мне будут платить тридцать шиллингов в неделю. Монахини подыскали эту работу через известное им агентство. Это была надежная, хорошая работа в фирме с высокой репутацией. Мне предстояло жить в Эрлз-Корте, в доме вдовы, которая в свое время была пансионеркой монастыря и поэтому, как утверждала мать-настоятельница, была очень порядочным человеком и как никто другой могла присматривать за девушкой в моем нежном возрасте.
Все это прозвучало довольно сурово, и я признаюсь, что меня вдруг одолел некоторый страх. Но тем не менее я не заглядывала далеко вперед.
Я узнала, что старый друг моего отца и его поверенный писал матери-настоятельнице и просил передать мне, чтобы я обязательно обратилась к нему, если мне будет нужна помощь, и – щедрая добрая душа – он послал ей чек на двадцать фунтов и просил выдавать мне эти деньги по мере необходимости. Она сказала, что будет высылать мне по одному фунту в неделю, потому что, по ее мнению, молодой девушке нельзя давать в руки такую большую сумму сразу. Я кротко поблагодарила ее. В любом случае фунт в неделю был для меня целым состоянием. Из своего жалованья мне предстояло платить будущей квартирной хозяйке миссис Коулз целый фунт, значит, на еду и проезд у меня оставалось десять шиллингов. А всего я могла тратить тридцать шиллингов в неделю, по крайней мере до тех пор, пока не израсходую двадцать фунтов мистера Хилтона.
В то утро я узнала, что только благодаря доброте мистера Хилтона и миссис Делмер мне удалось получить специальность в монастырской школе.
Тронутая до глубины души и смущенная всем этим, я сказала преподобной матери, что буду изо всех сил стараться вернуть им свой долг.
Она улыбнулась, и ее аскетическое лицо в обрамлении монашеского убора немного смягчилось такой редкой для нее улыбкой.
– Может быть, ты не сможешь отплатить им золотом или серебром, Розелинда. Но ты вернешь им свой долг, если будешь хорошей девочкой, будешь старательно работать и помнить все, чему тебя здесь научили.
Я пообещала, что постараюсь.
Она как-то встревоженно посмотрела на меня, кашлянула и спросила, нет ли у меня к ней вопросов. Я, потупясь, совсем по-детски спросила: «Каких вопросов?»
Она вспыхнула и, казалось, не знала, что ответить.
Верная себе, она пыталась выполнить свой долг и подготовить меня к тому «безнравственному» миру, в который я вскоре должна была вступить, но она никак не могла заставить себя заговорить со мною откровенно. Она пробормотала что-то насчет мужчин и моей невинности и что я должна строго блюсти свою честь, ибо в один прекрасный день я встречу «хорошего человека», который женится на мне, и т. д. и т. п. Я выслушала ее очень внимательно, но не поняла и половины из того, что она имела в виду.
(За исключением того пустякового случая с Гарри Энсоном, который произошел прошлым летом, я ничего не знала об отношениях мужчин и женщин, о любви.) Мне было семнадцать лет, и я с гордостью считала себя хорошей машинисткой и стенографисткой, но в остальном оставалась все тем же не знающим жизнь ребенком, который два года назад поселился в монастыре Святого Вознесения, – ребенком, которого ограждала от всех тягот и трудностей родная мать, а затем монастырская жизнь. От других лелеемых детей этот ребенок отличался лишь тем, что познал страдания и горе: голод, холод и одиночество. Да, я знала, что такое страдание, хотя и не подозревала о страданиях иного рода, которые монахини называли «смертный грех».
Мне хотелось скорее начать новую жизнь, и я обрадовалась, когда зазвонил монастырский колокол, а мать-настоятельница поднялась и на прощание поцеловала меня.
– Надеюсь, ты будешь счастливой, Розелинда, – сказала она.
– Спасибо вам, преподобная мать, – ответила я. Она еще раз обеспокоенно посмотрела на меня. Не думаю, что она понимала меня, не было у нее ни малейшего представления и о той дикой радости, которая буквально жгла меня изнутри; о том, как мне хотелось стать самостоятельной, начать читать, приобретать хоть какую-то общую культуру, развиваться – одним словом, полностью использовать те привилегии, которые мне давала свобода.
– Жаль, что ты не католичка, Розелинда, – добавила она печально. – Вера помогла бы тебе.
А мне эта помощь была совсем не нужна. Я промолчала. Ведь об этом нечего было говорить. Я всегда упорно стояла на своем, когда речь заходила о смене религии. С самого начала я хотела остаться в лоне той церкви, где получила крещение, и у меня не было ни малейшего желания изменять этой церкви теперь.
Наконец я оказалась за воротами монастыря. Мать-настоятельница вызвала такси и щедро заплатила шоферу. Это было первым большим удовольствием. Я не садилась в машину так давно…
Оглянувшись, я некоторое время не отрываясь смотрела на мрачные здания монастыря, на фигурку Христа над крытой галереей и на крест на шпиле церкви. Я слышала голоса других девочек, которые играли в комнате отдыха, и прошептала: «Прощайте все… прощайте страдания…»
И вот я одна в такси. По заснеженной дороге, мимо Уимблдона, где мы столько раз гуляли, построившись парами, машина направилась в Эрлз-Корт.
Покрытый снегом Лондон засиял белизной и красотой. И мне стало весело. Я уже не думала о своей ужасной одежде, о своей бедности и полном одиночестве. Мне не было одиноко. В моей сумке лежали портрет Бетховена и фотографии мамы и папы. У меня было немного денег, и я могла пойти в гости к Руфи и Энсонам когда захочу. И моя дорогая подруга Маргарет все еще писала мне. Я постоянно получала длинные счастливые письма из Найроби. И Делмеры никогда не забывали меня, поздравляли на Рождество или в день моего рождения. Вот и сейчас я только что получила последнюю посылку, которую они прислали в монастырь: конфеты и коробку цукатов. На редкость вкусно по сравнению с тем, чем обычно кормили в монастыре.
Нет, я совсем не чувствовала одиночества. У меня были большие планы… Я очень хотела сделать свою жизнь интересной. Конечно, для этого нужны были деньги. Это я понимала. Я решила упорно трудиться, пока не заработаю достаточно денег, чтобы осуществить свою мечту: стать писателем или журналистом. Я мечтала о том, что, зарабатывая писательским трудом, я смогу скопить столько, сколько нужно для того, чтобы купить все, что мне хочется. Прежде всего я мечтала купить билет на какой-нибудь большой концерт или на балет.
Вот такие мечты охватили семнадцатилетнюю Розелинду Браун, когда она вступила в этот «порочный» мир в один из мартовских дней тысяча девятьсот двадцать пятого года. Представьте себе ее, беззаботно сидящую в такси в своем выцветшем костюме, с чемоданом и египетской кожаной сумочкой на коленях; представьте себе ее бледное личико, обрамленное короткими темными кудряшками, которое жадно смотрит в окно такси широко открытыми глазами. Представьте себе Розелинду с ее тайными надеждами и честолюбивыми мечтами, а также полным незнанием жизни.
В то утро и в тот час ее не оставляли иллюзии и уверенность в своей полной свободе. Для нее еще не пришло время разочарований, она еще не познала горькой правды о том, что мы никогда не обладаем полной свободой, что мы просто переходим от одного состояния несвободы к другому.
Этот первый вечер, который я провела вне стен монастыря, «на свободе», вызвал у меня такие неожиданные и волнующие чувства, что я радовалась по-настоящему. Хотя очевидно, что, если бы моя бедная мама посмотрела на меня с небес, она бы заплакала от жалости. Сотни более счастливых людей тоже пожалели бы меня. Но я не ведала лучшего в последние годы и потому была счастлива.
Дом миссис Коулз стоял на повороте, вблизи Кромвель-роуд. Таких домов – серых, узких, уродливых – в Лондоне немало. В доме был полуподвальный этаж, а позади дома располагался грязный крохотный дворик с одной-единственной липой, что и давало ему право называться садом. Окна были грязные, как, впрочем, и протертые до основы ковры и кружевные ноттингемские шторы. Миссис Коулз сдавала комнаты и кормила своих постояльцев в общей столовой, обставленной самой дешевой полированной ореховой мебелью. (Я до сих пор вижу этот ужасный буфет с зеркалом, резные шкафы, вечно грязную салфетку на буфете, мрачные шеффилдские кувшины и блюда и огромный бак для кипячения воды, которым никогда не пользовались.)
Моя комната находилась на верхнем этаже и ничем не отличалась от других: темная, тесная и убогая, с неудобной скрипучей кроватью и бугорчатым матрацем; комнату украшали сосновый гардероб с множеством ящиков и полоска драной ковровой дорожки. Стены, выкрашенные синей меловой краской, были с огромными пятнами сырости, и такое же большое желтое пятно было на потолке, которое осталось после того, как прорвало трубу. Над камином висела литография, изображавшая томную девушку с длинными волосами – в стиле Верн-Джоунза. Ее глаза были возведены к небесам, а в руках она держала букет лилий. Рядом с кроватью красовалась инструкция для жильцов, упреждающая их о том, что нельзя засорять раковину, нельзя дергать шторы, хотя они были уже наполовину оборваны, нельзя пользоваться ванной больше двух раз в неделю и т. д. и т. п.
Для меня все это было в новинку. Раковина с горячей и холодной водой – это же такой восторг! В монастыре горячую ванну принимали только раз в неделю, по субботам. Кроме того, была еще небольшая газовая плитка, на которой, опустив один шиллинг в маленькое отверстие, я могла вскипятить себе воды для грелки или чашки какао на ночь. Все это меня чрезвычайно обрадовало, так как о существовании подобных вещей я уже давно забыла.
Раскрыв свою маленькую сумочку, я поставила на каминную полку три фотографии – мамы, отца и Бетховена – и, довольная собой, огляделась по сторонам. Моя собственная комната! Какое это счастье после ужасной общей спальни! Сегодня я буду спать спокойно, лягу когда захочу и даже смогу почитать в постели. Какая прекрасная мысль! Не мешает купить что-нибудь для чтения, пока магазины не закрылись. Я бы могла записаться в библиотеку. И я должна, даже если после этого у меня совсем не останется лишних денег, воспользоваться газовой плиткой в этот холодный мартовский день.
Сей мрачный дом был для меня постоянным источником удивления, а миссис Коулз – настоящим ангелом. Она была от природы доброй женщиной, и мне повезло, что я поселилась у нее. Она помнила страдания и тяготы жизни в монастыре во времена своей одинокой молодости и поэтому постаралась как можно лучше приветить меня. Она вкусно накормила и дала мне много полезных советов. Казалось, она полюбила меня.
– Ты прямо как настоящая юная леди из хорошей семьи. Как мне известно, ты такая молодая и совсем одна, – сказала она.
Я засмеялась и стала убеждать ее, что мне уже семнадцать лет.
– Ну вот я и говорю – ребенок, – заметила она, вздохнув и углубившись в воспоминания о том, как она жила в монастыре и как получила первую «мирскую» работу.
Винифред Коулз была старше меня на двадцать лет. Дочь бедных родителей, своей специальностью она выбрала домашнее хозяйство. В моем возрасте она работала помощником повара в большом доме на Гровнор-сквер, затем сама научилась неплохо готовить и стала зарабатывать довольно прилично. Несколько лет назад она вышла замуж за дворецкого, они оставили службу и занялись сдачей комнат внаем. Мистер Коулз умер, а она решила продолжать общее дело. Это была полная добродушная женщина с вьющимися рыжеватыми волосами, неутомимая труженица. С помощью лишь одной никудышной горничной она вела дом, готовила и убирала для десятка постояльцев, обстирывала их. Ее мучила бронхиальная астма, и от этого у нее постоянно слезились глаза. До сих пор вижу, как старушка Вин (она любила, чтобы ее называли именно так), вытирая глаза краешком фартука, тяжело дыша и отдуваясь, с трудом поднимается или спускается по крутой лестнице. Ее не ожидало ничего хорошего, кроме тяжелой работы, но она не унывала и надеялась скопить достаточно денег, чтобы обеспечить себе спокойную старость. Она рассказывала, что мечтает о собственном маленьком коттедже, кошке и о том времени, когда ей не придется работать.
– А ты будешь приезжать ко мне в гости и жить у меня сколько захочешь, Рози, – бывало, говаривала она.
Вин всегда называла меня Рози… С самого начала она как бы удочерила меня и по-матерински заботилась о моем благополучии те два года, что прожила я у нее в Эрлз-Корте. Ей я обязана тем, что вечерами могла готовить себе на маленькой газовой плитке (она, бывало, сама опускала шиллинг в автомат). Она часто приглашала меня погреться у камина в ее уютной гостиной. Вин же впервые повела меня в мюзик-холл (она любила шумные, вульгарные шоу и совершенно не могла понять моего интереса к хорошей музыке и классической литературе). Вин давала мне читать свои книги, в основном сентиментальные романы, захватывающие детективы и дешевенькие безвкусные журналы.
Часто она рассказывала мне о своей жизни с мистером Коулзом и о других мужчинах, которые хотели жениться на ней после его смерти, но она выбрала свободу. Вин сумела так осторожно и по-родственному посвятить меня в «деликатные стороны жизни», что это не только не повредило мне, но скорее наоборот. Под ее опекой я быстро повзрослела. Милая, простодушная Вин! Как добра она была ко мне. Я всегда буду вспоминать ее с благодарностью и печалиться при мысли, что она отошла в мир иной, прежде чем ей удалось осуществить свою мечту и поселиться в своем сказочном домике. Она умерла на своем посту в этом мрачном «доходном доме». Таковы превратности судьбы.
Иногда Вин сердилась на меня. Она утверждала, что я слишком скромна и не умею общаться с людьми. Ей хотелось уговорить меня встречаться с молодыми людьми и вообще развлекаться (она любила посещать Пале-де-данс, Хаммерсмит-холл и Дворец Челси). Ее удивляло, что, судя по всему, мне больше нравилось проводить свободное время за чтением или слушанием серьезной музыки. Когда мне удавалось, я ходила на концерты классической музыки. Я не забывала того, чему научил меня Дерек Энсон. И очень скоро познакомилась не только с Пятой симфонией, но и с другими произведениями Бетховена.
Я посещала эти концерты одна, и часто старушка Вин дулась на меня за это. Но я так ее любила, а она была так ко мне привязана, и мне хочется надеяться, что я принесла хоть какую-то долю радости в ее жизнь.
Со свойственным ей наивным снобизмом она любила слушать рассказы про «лучшие времена», про мой роскошный дом и экстравагантных родителей. Своим знакомым она представляла меня так: «Это Роза – она настоящая маленькая леди! А видели бы вы, что она читает! Старой Вин в жизни такого не понять!»
На самом деле она гордилась приобретенными мною знаниями, хотя и не одобряла моих занятий.
Сколько же я читала в те дни! Я почти не замечала своей работы в страховой компании. Помню только, что я все время монотонно стенографировала, а затем перепечатывала свои материалы. Помню скуку, боль в спине от долгого сидения за столом, поездки в метро на работу и домой. Помню, как с кем-нибудь из наших машинисток мы забегали в кафе проглотить невкусный завтрак. Но ни с кем из них я не смогла подружиться по-настоящему. Удивительно, но они, как и мои одноклассницы в монастырской школе, считали меня слишком тихой и замкнутой. Несколько раз тот или иной служащий нашей фирмы начинал воображать, что я отличаюсь особой красотой и обаянием, как когда-то решил Гарри Энсон, и пытался подойти ко мне и заговорить. Но никто из них мне не нравился. Я не хотела встречаться ни с кем из них (и это тоже печалило старушку Вин).
– Это же неестественно! Ты все время одна. Почему бы тебе не развлечься? Что тут такого, если какой-нибудь хороший мальчик поцелует тебя раз-другой? Тебе бы самой стало веселее, – так, бывало, говорила она.
Я убеждала ее в обратном, а она недоверчиво покачивала своей рыжей кудрявой головой.
– Ты все-таки очень странная. Ты что, думаешь никогда не влюбляться и не выходить замуж?
Я отвечала:
– Да, Вин, пока не найду того, кого смогу полюбить. Она снова качала головой, задыхаясь и утирая глаза.
– Не пойму я тебя, Рози. Подумай сама, ведь, прежде чем молодой человек станет твоим женихом, с ним надо познакомиться. А ты такая разборчивая.
Я улыбалась и целовала ее.
– Надо быть «разборчивой», когда речь заходит о муже. Кроме того, мне всего восемнадцать лет. У меня ведь еще много времени.
Ей пришлось согласиться хотя бы с этим – если уж ей так не нравилось мое отношение к жизни и любви.
А я жила в своих мечтах. Я с жадностью поглощала все книги о любви, которые до этого были для меня запретными. В любую погоду, зимой и летом, я ходила в публичную библиотеку, чтобы найти то, что мне хотелось прочитать. Старый библиотекарь часто помогал мне выбирать книги. Я боготворила Шекспира! Я поглощала книги сестер Бронте (особенно обожала «Джейн Эйр», сопереживая бедной сироте, понимая, что вынесла она в Ловуде. Это было похоже на мою жизнь в монастыре Святого Вознесения). Я рыдала над «Грозовым перевалом» и мучениями Хитклифа и его потерянной любовью. Я смеялась вместе с Джейн Остин[2] и была очарована Теккереем и Диккенсом. Потом я перешла к современным писателям: с головой уходила в чтение романов Голсуорси, Уолпола,[3] Уэллса и пьес Бернарда Шоу.
Я наверстывала упущенное, по вечерам читала в постели до тех пор, пока не начинали слипаться глаза. Именно в это время у меня появились головные боли и переутомление, и в конце концов старушка Вин отвела меня к местному окулисту, который прописал мне очки (так появилась важная мисс Браун в очках в роговой оправе, над которой многие годы спустя смеялся мой дорогой Ричард). А за мои очки заплатила Вин.
Вместе с Вин я ходила навещать монахинь, хотя у меня не было никакого желания возвращаться в те места, где я была несчастна. Но милая, добрая Вин однажды сказала: «Послушай, Рози, давай на минутку заглянем к нашим милым старушкам – пусть нам будет и не совсем приятно, зато как же они обрадуются».
И я пошла с ней. Мы провели полчаса в приемной и, к удовольствию матери-настоятельницы, доказали, что мы обе ведем себя «правильно» и выполняем свой долг в этом «порочном» мире.
К тому времени, как стали иссякать мои двадцать фунтов, из которых преподобная мать посылала мне по одному фунту в неделю, я получила повышение по службе, став старшей машинисткой с жалованьем в два фунта, и это была хорошая поддержка. А внимательная Вин всегда помогала мне, если речь заходила о новом платье и туфельках или о поездке в Брайтон или Маргейт (с ее точки зрения, это было настоящим удовольствием). Ей я обязана первой со времен детства поездкой к морю. Как приятно было мне, безвылазно сидящей в лондонской квартире, отправиться в такое путешествие в самой середине мучительно жаркого лета.
Дважды я виделась с нашим адвокатом мистером Хилтоном. Он приглашал меня в ресторан Холборн и угощал на славу всякими вкусными вещами. Мы говорили с ним об отце, но он вежливо избегал темы о его мотовстве, а прежде чем попрощаться, опустил мне в карман пять фунтов. Он был уже немолод, занимался своими делами и семьей, и теперь, когда я уже стала взрослой и имела работу, ему не надо было беспокоиться обо мне. Ведь он не обязан был нести за меня ответственность.
Так и прошел первый год моей «мирской» жизни. И к тому времени, как вновь наступил день двадцать восьмого февраля и мне исполнилось восемнадцать лет, я была вполне самостоятельной молодой девушкой, которая уже не могла заблудиться в Лондоне.
Свой день рождения я, как и в прошлом году, провела у своих друзей Энсонов, которых я постоянно навещала.
Руфь была помолвлена и пригласила своего жениха к чаю. Это был вялый, флегматичный молодой человек в очках по имени Джордж Прайор. Он занимался торговлей чаем. Он все время просидел с Руфью в уголке, держа ее руку в своей, неотрывно глядя на нее. Я не понимала, как она могла в него влюбиться. У меня были другие представления о прекрасном мужчине, который мог бы стать моим мужем. Будущий супруг Руфи казался удручающе скучным. Но она выглядела вполне счастливой, и в каком-то смысле я ей завидовала. Я думала, наверное, неплохо, когда твое будущее определено. Но Руфь не собиралась выходить за него замуж тотчас же. Она успешно работала в своей фирме, но была еще ученицей, и ее тетя хотела, чтобы они повременили со свадьбой хотя бы полтора года.
Именно миссис Энсон отметила, что Роза изменилась со своего прошлого дня рождения.
Я вспомнила неуклюжее, бледное, стеснительное существо в монастырской одежде, которое сидело за этим столом и заливалось краской стыда, когда Гарри удостоил его своим вниманием. Конечно же, теперь я выглядела лучше. Теперь я была вполне прилично одета: на мне был серый шерстяной костюм, который старушка Вин приобрела для меня по сходной цене у одной из своих квартиранток, и белая строгая кофточка, которую ради такого торжественного случая Вин сама выстирала и выгладила. Мои кудрявые волосы были хорошо подстрижены, и я уже научилась пользоваться губной помадой. Я накрасила губы кораллово-розовой помадой, кроме того, я уже не была такой болезненно худой, как Розелинда времен монастырской жизни.
– Как же она хороша! – воскликнула Руфь. – Жаль, что Гарри ее сейчас не видит.
Я улыбнулась и спросила, что слышно о Дереке. Они ответили, что недавно получили известие о его женитьбе. Я почувствовала что-то вроде ревности и тут же спросила, любит ли его жена музыку. Миссис Энсон поморщилась и ответила:
– Слава тебе Господи, нет! Хватит нам одного Дерека. Он пишет, что она прекрасно готовит и отлично катается на коньках. Кажется, он и сам увлекся коньками.
Я была по-настоящему разочарована. Дерек, который ввел меня в мир Бетховена, Дерек, которому я поклялась любить классическую музыку, женился на девушке, потому что она хорошо готовит и катается на коньках. Я чувствовала себя обманутой. Он разочаровал меня, предав свои собственные убеждения. И это еще больше укрепило мое решение не выходить замуж за человека, который не любит музыку, как я.
Энсоны наперебой спрашивали, скоро ли у меня появится «молодой человек», и когда я ответила, что не знаю этого, Руфь сжала руку своего жениха и сказала:
– Она многого лишает себя, ведь правда, Джордж? Он застенчиво посмотрел на нее и пробормотал: —Да…
Я удивилась и подумала про себя: «Нет! Я уж лучше подожду. В таком деле нельзя спешить. Когда-нибудь они увидят, за какого прекрасного молодого человека я выйду замуж. А до тех пор буду читать и ходить на концерты. Мне пока и так хорошо!»
Но молодым свойственно менять настроение. Так и я сначала с головой окунулась в самообразование и увлеклась высоким искусством, но вдруг мне это наскучило. Почти как Дерек, я вскоре отказалась от своих интересов. Я решила, что старушка Вин, Руфь и другие девочки правы. Глупо «смотреть на всех свысока». В конце концов, мне около девятнадцати. Пора уже начать влюбляться, ходить на танцы, радоваться жизни и вообще, по выражению Вин, «вести жизнь, нормальную для молодой девушки». И, придя к такому заключению, я перестала ходить на концерты и читать классику. Я начала слоняться по кинотеатрам и пересмотрела уйму фильмов с участием Греты Гарбо, которая стала моей любимой актрисой, и Джорджа Брента, идеального героя-любовника.
Я принимала приглашения молодых клерков из нашей конторы, сидела рядом с ними в кино, они держали меня за руку своими горячими, липкими ладонями (я думаю, что получала какое-то детское удовольствие от всего этого), ходила на танцы и на прощание целовала своих поклонников. Мне даже казалось, что я немного влюблена в одного мальчика по имени Фрэнк Адамс, который работал со мной в одной комнате. У него были большие голубые глаза, длинные загнутые ресницы и вообще романтическая внешность.
Старушка Вин с удовольствием слушала мои девичьи признания и посчитала своим долгом пригласить Фрэнка к нам в гости и оставить нас одних в своей гостиной, у камина. Он принес мне большую коробку шоколадных конфет, и я грациозно устроилась на диване Вин, а Фрэнку позволила сесть на пол у моих ног и кормить меня конфетами, а я гладила его кудрявые волосы. В какой-то момент он уверенно уселся рядом со мной и начал вести себя довольно смело, я бы сказала, даже слишком смело. Поэтому через короткое время Фрэнк оказался на улице, а Вин, вернувшись, застала меня одну в слезах. Когда она захотела выяснить, в чем дело, я смогла только сказать:
– По-моему, мужчины отвратительны. Я не хочу, чтобы ко мне прикасались, и никогда больше ни с кем не буду встречаться.
Дорогая моя бедная старушка Вин втайне подозревала, что со мной не все в порядке. От удивления она не знала, что предпринять, и только гладила меня по спине, а потом, чтобы совсем успокоить меня, пошла и принесла мне большую чашку какао. Но я-то знала, в чем было дело: я просто не любила его, а притворяться не умела.
Миновал еще один период моей жизни – период развлечений и встреч с молодыми людьми, и я, наказанная по заслугам и немного обескураженная, вернулась к своим концертам и к очередному балетному сезону.
Жизнь в доме Вин продолжалась, и никаких особенных изменений не происходило. Со мной не случалось ничего – ни хорошего, ни плохого – вплоть до самого лета. Мне было почти двадцать, я зарабатывала три фунта в неделю и в свободное время начала писать короткие рассказы, которые никто не хотел печатать. Моей мечте стать писателем не суждено было осуществиться. Я попросту тратила время – вечерами печатала свои рассказы на взятой напрокат машинке – и деньги на марки, рассылая свою писанину редакторам-мученикам. Все до единой статьи, которые я посылала, возвращались обратно всегда с одной и той же разочаровывающей припиской: «Редактор очень сожалеет…» И так было до тех пор, пока один из ящиков стола доверху не наполнился отвергнутыми рукописями. Теперь, когда я оглядываюсь назад и вспоминаю свои трогательные попытки писать, могу чистосердечно признаться, что меня сильно заносило. Я пыталась писать на крайне возвышенные темы, с пренебрежением относясь к более легким, популярным сюжетам, и поэтому мне не удавалось найти верный тон повествования. На какое-то время я отказалась от своих литературных занятий и, отчаявшись, решила, что мне не дано заниматься творческой деятельностью и уж лучше оставаться вечным читателем.
Но вот одним жарким, душным августовским утром в моей судьбе произошел поворот. Все привычные нити, связывавшие меня с Вин и ее домом, разом оборвались.
В то утро старушка Вин не спустилась, как обычно, на кухню готовить завтрак своим постояльцам. Маленькая служанка, которая помогала ей по дому, с испуганным лицом вошла ко мне в комнату и сказала, что миссис Коулз нашли мертвой в постели. У бедной милой Вин был тромбоз, но ни мы, ни она об этом даже не подозревали. Тромб закупорил сосуд мозга, и мир для нее навсегда перестал существовать. Для миссис Коулз это был легкий и быстрый конец, а для меня ее смерть означала вечную печаль и потерю одного из лучших и самых дорогих мне людей.
Я горько плакала вместе с ее друзьями, которые, как и я, скорбели о ней. Мы устроили ей пышные похороны, было много красивых цветов. Вокруг Вин всегда собирались люди, привлекаемые ее радушием, добротой и бесчисленными щедрыми знаками внимания. Я и сегодня с грустью продолжаю вспоминать ее и часто думаю, что бы она сказала о наших с Ричардом отношениях. Я уверена, что он бы ей понравился, хотя она и не «одобрила» бы всего этого. Ей всегда хотелось, чтобы ее «маленькая» Рози вышла замуж за достойного человека.
Тут я бы ее разочаровала. Но я не смогла бы принадлежать никому в мире, кроме Ричарда.
Доходный дом в Эрлз-Корте перестал быть моим домом, каким он был эти два так многому научивших меня года. Права на аренду дома и та небольшая сумма денег, которую Вин удалось скопить, перешли к племяннику ее мужа. А он продал дом, и я не смогла оставаться там при новых владельцах: мне было так хорошо у старушки Вин, и каждый пустяк слишком напоминал бы мне о ней. Поэтому я предпочла сразу же уехать.
Так закончился еще один период жизни Розелинды Браун.
Хотя смерть Вин и была для меня настоящим горем, думаю, в каком-то смысле было даже к лучшему, что я не осталась в этом доме навсегда. Я бы никогда ничего не достигла; наверное, я так на всю жизнь и осталась бы в страховой компании, куда меня направили монахини из монастыря Святого Вознесения и где я выполняла трудную работу за гроши, слишком медленно поднимаясь по служебной лестнице.
Первые две недели, после того как я уехала из Эрлз-Корта, который так долго был моим домом, превратились для меня в настоящую муку. Я наняла комнату в другом пансионе. Его рекламу я увидела в газете «Кенсингтон ньюс». Хозяйкой была некая мисс Пардью. В доме было грязно и убого, а кормили просто отвратительно, и я поняла, что перестану уважать себя, если останусь там. Все это было так не похоже на бедный, но добрый дом Вин: не было вкусной пищи, не было теплой, уютной гостиной и постояльцы были довольно неприятные типы, включая мерзкого вида мужчину, чья хитрая улыбка доконала меня.
Когда я сообщила хозяйке о своем решении выехать из пансиона, мисс Пардью – женщина со злой физиономией, похожая на хорька, – критически осмотрела меня с головы до ног и сказала:
– Ха! Я полагаю, вы думаете, что слишком хороши для моего дома?
И я честно ответила:
– Да, мисс Пардью, именно так я думаю. Я могу примириться с бедностью, но с грязью – никогда.
Она пришла в ярость, и ее злобный голос, осыпавший меня всеми немыслимыми оскорблениями, преследовал меня, пока я собирала вещи и выходила из дому.
В то утро я шла в контору подавленная. Ничто меня не радовало: ни приобретенные знания, ни любовь к прекрасному, ни мой небольшой литературный талант, ни моя красота, на которую многие обращали внимание.
Я превратилась в одинокую несчастную девушку без каких-либо надежд на будущее.
Большие помещения конторы страховой компании, к которым я уже привыкла, всегда казались мне такими же холодными, неприятными и враждебными, как и монастырский приют. Сегодня же они были еще более ненавистны. Я с ненавистью смотрела на свой стол и машинку; глаза мои болели от переутомления, потому что я не могла заснуть в удивительно неудобной постели в доме мисс Пардью. Я просто не представляла, как я смогу работать в то утро. А внизу, в одной из гардеробных, лежал небольшой чемоданчик со всеми моими пожитками. Сегодня вечером, когда я выйду из конторы, мне негде будет переночевать. В таких ситуациях я с горечью вспоминала свое детство и свою легкую, защищенную от всех трудностей жизнь. Боже мой, как же изменилась жизнь для взлелеянной моей бедной мамой «изнеженной куколки»! Но мне еще только предстояло узнать, насколько права испанская пословица: «Если закрывается одна дверь, то открывается другая».
К нам в контору поступила новая машинистка, девушка чуть постарше меня. Она-то и заметила мою бледность, покрасневшие глаза и то, как я все утро клевала носом над машинкой. Я думаю, она также заметила, как я украдкой смахиваю слезы. Признаюсь, я чувствовала себя такой несчастной, что каждую минуту готова была разрыдаться.
И вдруг эта девушка по имени Кэтлин Уокер подходит ко мне и приглашает перекусить вместе с ней в ближайшем кафе, куда мы, машинистки, частенько забегали в обеденный перерыв. Поблагодарив ее, я согласилась.
Кэтлин буквально спасла мою жизнь.
Когда она впервые пришла в контору, я не обратила на нее никакого внимания. Но потом, во время нашего совместного обеда, я поняла, что она очень милая и доброжелательная девушка. Кэтлин было около двадцати четырех лет, на мир она смотрела веселыми голубыми глазами, а такой красивой белозубой улыбки я не видела никогда. Казалось, Кэтлин не боялась никаких опасностей, которые могли подстеречь ее на жизненном пути, и у нее были для этого все основания, потому что было на кого опереться в трудную минуту. Она много рассказывала мне о своем доме, о маме, о младшей сестренке, которая жила дома, и о своем обожаемом брате, который был в отъезде. У Кэтлин не было никакой необходимости работать. Она устроилась в нашу контору потому, что терпеть не могла бездельничать и хотела заработать немного лишних денег, как она сказала, «себе на шпильки». Ее отец был дантистом и оставил матери довольно приличное состояние. Поэтому им было действительно не о чем беспокоиться.
Кэтлин сообщила мне, что работает в конторе временно, в ожидании места личного секретаря у одного писателя. Она надеялась получить работу в конце месяца, когда этот писатель вернется из Египта.
– Ненавижу я эту конторскую жизнь, – сказала она. – Гораздо лучше будет каждый день ходить в хороший дом, писать под диктовку и печатать интересные труды талантливого писателя.
Я согласилась с ней. И неожиданно в моей душе затеплилась новая надежда.
– Кэтлин, а почему бы и мне не поискать работу личного секретаря? – спросила я.
Она улыбнулась.
– Конечно, надо попробовать. Посмотреть объявления в газетах и обратиться в крупные агентства по найму. Ты уже достаточно долго проработала здесь и можешь получить хорошую рекомендацию. С какой скоростью ты стенографируешь? – спросила она меня. И, удовлетворившись моим ответом, произнесла: – Вполне нормально, да к тому же ты такая хорошенькая и привлекательная, и я уверена, что ты им понравишься и получишь хорошую работу.
– Как бы мне хотелось работать у какого-нибудь писателя, – сказала я. И скромно добавила: – Ты знаешь, я и сама немного пишу.
Кэтлин внимательно посмотрела на меня блестящими глазами и глубокомысленно отметила:
– Ты совсем не похожа на других – это совершенно очевидно. Зря ты тратишь время в этой конторе. Ты достойна лучшего.
– Вряд ли, это мой потолок. Дорогая, я всего лишь нищая сирота из Уимблдонского приюта.
– Все это чепуха, – продолжала Кэтлин, которая ничего обо мне не знала. – А где твой дом, душечка?
Когда она поняла, что я говорила правду, и узнала, что мне действительно негде ночевать, то пришла в ужас.
– Ты должна пожить у нас, пока не найдешь хорошего места, – сказала она. – Я сейчас позвоню маме. У нас есть свободная комната, мы живем в Гледхай-Гарденз около Бромптон-роуд. Нам принадлежит только часть дома, два верхних этажа. Тебе у нас понравится, вот увидишь.
Кэтлин говорила и говорила, не обращая внимания на мои слабые протесты. Когда мы вышли из кафе, она уже все решила. Она настояла на том, чтобы мы пошли позвонить из ближайшего телефона-автомата ее маме.
– Мама сказала, что, конечно же, ты должна пожить у нас. Она очень огорчилась, когда узнала, что у тебя нет дома.
– Но ты ведь едва меня знаешь… – проговорила я. Тут у меня перехватило горло и защипало глаза – я с трудом сдержала слезы.
Кэтлин взяла меня под руку.
– Это ничего. Мне вполне достаточно того, что я узнала о тебе, – сказала она. – Ты выглядишь такой несчастной, маленькой, бедняжка. И неудивительно. Как ужасно быть одинокой!
Так началась наша крепкая дружба. Розелинде Браун еще раз улыбнулась фортуна. В тот вечер я уже больше не была одинокой и несчастной. Уокеры оказались очень доброжелательными людьми. Миссис Уокер, небольшого роста, такая же ясноглазая, как Кэтлин, но только в очках, с таким же, как у старушки Вин, веселым и добрым характером, сразу же начала по-матерински хлопотать вокруг меня. Младшую сестру Кэтлин, которая еще училась в школе, звали Пом. Ей было около пятнадцати лет, она тоже носила очки; к ее передним зубам была прикреплена золотая проволочка для исправления прикуса. У нее были нескладные ноги и заразительный смех.
В тот вечер, приоткрыв створки своей спасительной раковины, я обнаружила, что не разучилась смеяться. Я хохотала вместе с Пом, когда мы все играли в «пьяницу» после вкуснейшего ужина, приготовленного миссис Уокер. Дом Уокеров был удобен и красив. Семья Кэтлин отличалась хорошим вкусом. После монастыря и бедного, простенького домика Вин этот прекрасно обставленный дом по-настоящему меня радовал. От Уокеров я очень много узнала об антикварной мебели и вообще об убранстве интерьера. Нельзя сказать, чтобы они были слишком богаты, но вещи у них были действительно изящные. Что-то они получили по наследству, а что-то купили на распродажах в маленьких магазинчиках на Кингз-роуд или Чёрч-стрит. Излюбленным занятием миссис Уокер было хождение по таким магазинчикам в поисках антиквариата. Она обожала Кэтлин, а Кэтлин обожала ее и Пом.
Должна признаться, что, оказавшись в этой семье, я поняла, чего я лишилась из-за безвременной кончины моих родителей и из-за того, что у меня никогда не было братьев и сестер.
Я провела в доме Уокеров не один день. Миссис Уокер и слышать не хотела о моем отъезде. Она настаивала, чтобы я осталась как минимум на месяц. Свободная комната была в моем распоряжении до возвращения ее сына Патрика из Эдинбурга, где он изучал медицину.
– Патрик надеется, закончив учебу, найти в Лондоне работу врача, живущего при больнице, – сказала миссис Уокер. – А пока он не вернется, моя дорогая, наш дом – твой дом. Позже, когда Пат приедет, мы подыщем тебе что-нибудь получше. Я уверена, что Кэтлин поможет тебе, у нее просто дар подыскивать квартиры и места работы. Ты же знаешь, скоро она начнет работать в очень хорошем месте, у знаменитого писателя по фамилии Фозерджилл.
Да, я знала об этом. И была очень рада за Кэтлин, а еще больше рада, что она нашла себе временную работу в Сити, а иначе я бы никогда не познакомилась с ней.
Этот месяц, проведенный в доме Уокеров, был для меня радостным и интересным. Мне никогда не надоедало рассматривать сокровища миссис Уокер и слушать ее рассказы. Скоро я научилась различать современную и старинную мебель, восхищаться бюро времен королевы Анны и столиком эпохи Вильгельма и Марии или высоким комодом, который раньше принадлежал мистеру Уокеру, а также очаровательным шкафчиком времен короля Якова I, стоявшим в моей маленькой комнате. На самом деле это была комната Патрика. Она была полна его книг – старых школьных учебников и книг по медицине. На стене – множество фотографий из колледжа (Патрик учился в Брайтон-колледже), на полке у дивана – его спортивные призы. Он занимался спортом и завоевал несколько призов по бегу, плаванию и т. д.
Уокеры обожали единственного брата и сына. Каминная полка в спальне миссис Уокер была сплошь уставлена фотографиями Патрика начиная с самого его рождения. Больше всего мне нравилась та, что стояла на столе в гостиной.
Это был студийный портрет, выполненный в Эдинбурге, сказала мать Патрика. У него было честное, открытое лицо с такими же, как у Кэтлин, веселыми глазами и такими же красивыми зубами. Похоже, он обладал чувством юмора, и, по их словам, так оно и было. Никто не скучал рядом с Патом.
– Он тебе понравится, а ты – ему, – как-то вечером сказала миссис Уокер.
А Кэтлин добавила:
– Ничего удивительного, мамочка, посмотри на нее, ты когда-нибудь видела такие глаза и ресницы?
Миссис Уокер ответила, что, конечно, нет, а Пом, которая по-детски обожала меня, оторвалась от своего домашнего задания и заявила:
– Я считаю, что Розелинда ослепительно, безмерно, необычайно красива, так я и написала Пату.
– О Боже! – воскликнула я, не выдержав этого восторга. – Но это же все неправда. Пом, ты ошибаешься! Я ведь самая обыкновенная!
– Не спорьте, – вставила Кэтлин. – Роза, ты сама знаешь, что это совсем не так…
Я промолчала. Видно, она была права. Конечно, я немного отличалась от других. За последний год я научилась красиво одеваться, не тратя при этом больших денег, потому что у меня их просто не было. Я научилась «держать себя в обществе», научилась светским манерам, которые я забыла, пребывая в монастырском приюте. А зеркало говорило мне, что у меня действительно красивые глаза с длинными черными ресницами. Кроме того, многим нравилась моя стройность и грациозность. Но все-таки во мне еще сохранилось чувство неполноценности и какое-то болезненное стремление к самоанализу, все это, несомненно, были последствия лишений и несчастий, пережитых после смерти моих родителей. А еще во мне жило глубоко запрятанное желание посвятить свою жизнь музыке или литературе. Но ни у одного из этих желаний не было ни малейшего шанса реализоваться.
Надо сказать, что миссис Уокер и Кэтлин были совсем не музыкальны и, хотя у них было много хороших книг, не особенно любили классическую литературу. Но они были моими добрыми друзьями, они приютили меня, когда я так нуждалась в помощи, и я благодарна им за это. Правда, тогда никто из нас не мог предположить, к каким печальным последствиям приведет эта дружба.
Кроме всего прочего, я обязана им тем, что благодаря им я научилась смеяться и шутить, а также радоваться простым вещам. Я не могла удержаться от смеха, когда Пом начинала хихикать или когда Кэтлин изображала кого-нибудь из своих знакомых, чьи манеры казались ей смешными. Она умела превосходно перевоплощаться. Уже к концу месяца, который я провела в этом доме, я стала менее меланхоличной и моя склонность к «самоедству» значительно уменьшилась; я начала понимать, что прежде относилась к жизни слишком серьезно, это было глупо с моей стороны. Жизнерадостность Пом победила мою зажатость и скованность. Когда ей на глаза попалась фотография Бетховена в моей комнате, она сначала удивилась, а потом стала совершенно безжалостно дразнить меня. Она окрестила меня «миссис Бетховен» и сообщила мне следующее: она написала своему брату Патрику письмо, в котором рассказала, что моего приятеля зовут Людвиг. Я научилась смеяться над собой и по крайней мере с юмором относиться к своему увлечению великим композитором.
Как и предсказывала ее мама, Кэтлин нашла для меня новую и гораздо более интересную работу. Управляющая Бюро по трудоустройству, пославшая Кэтлин на работу к мистеру Д. Л. Фозерджиллу, побеседовала со мной и решила, что я как раз тот человек, который нужен для постоянной секретарской работы в доме одного врача-окулиста на Уимпл-стрит.
– У вас прекрасные манеры, вы неплохо образованы, и характер у вас спокойный – как раз это и требуется мистеру Диксон-Родду, – сказала она. – Он будет платить вам четыре фунта в неделю, и жить вы будете у него в доме. Миссис Диксон-Родд – добрая женщина, и я уверена, что вам будет у них хорошо и спокойно. Вот только выглядите вы слишком юной.
Я принялась с жаром убеждать ее, что мне уже двадцать один год, а когда я в очках, то выгляжу гораздо старше, и когда я пойду на встречу с доктором, обязательно их надену, чтобы произвести хорошее впечатление. Управляющая Бюро по трудоустройству улыбнулась и объяснила, как найти мистера Диксон-Родда, который, как я позже узнала, был знаменитым окулистом.
Беседа с мистером Диксон-Роддом прошла весьма успешно. Он был некрасивым и почти лысым, но его манеры и приветливая улыбка сразу же очаровали меня. Я чувствовала себя как дома, когда мы разговаривали в приемной доктора. Вскоре я совсем освоилась в этой просторной красивой комнате с прекрасным адамовским потолком и панелями, большим столом красного дерева и красным турецким ковром. Я испытывала трепет перед инструментами, разными приспособлениями, которые доктор использовал в своей работе.
В мои обязанности входило следить, чтобы к концу рабочего дня все лежало на своих местах, готовое к завтрашнему утреннему приему; кроме того, я должна была отвечать на телефонные звонки и ежедневно записывать в специальную тетрадь все, что он планирует сделать, а также вести счета и записывать пациентов.
– Как вы думаете, вы справитесь с этим, мисс Браун? – спросил окулист со своей приветливой улыбкой. – Вы так молодо выглядите…
Я закусила губу.
– О Боже! – сказала я. – Как все же ужасно быть такой маленькой и тощей, все думают, что я выгляжу моложе своих лет. А мне уже почти двадцать два года.
Он улыбнулся и подмигнул мне.
– Знаете ли, это совсем немного.
– А очки разве не помогают? – жалобно спросила я. Тут уж он совсем расхохотался.
– Не очень. А где вы их взяли?
Я рассказала об окулисте, которому меня показывала Винифред Коулз. Мистер Диксон-Родд покачал головой.
– Как-нибудь я посмотрю ваши глаза. Не доверяю я этим ремесленникам.
Я спросила почти шепотом:
– Так, значит, вы хотите проверить, как я умею работать?
– Еще несколько вопросов, – ответил он.
Через некоторое время он уже все знал о моей семье, об учебе в монастыре и о годах, проведенных в конторе.
– Бедное дитя, – сказал он. – У вас была тяжелая жизнь. Конечно же, я беру вас. Сейчас у меня работает настоящая идиотка, она ухитряется перепутать очередность записи пациентов и грубит им. С ней невозможно работать.
– Я буду очень внимательна, – пообещала я. Мистер Диксон-Родд встал и протянул мне руку.
– Ну, тогда все решено, по крайней мере с моей стороны. Сейчас я позову Бенсон, нашу горничную, и попрошу ее проводить вас к моей жене. Как вы понимаете, вы будете жить у нас. Поэтому последнее слово за миссис Диксон-Родд.
Теперь мне просто безумно захотелось получить эту работу. В страшном волнении я поднималась вверх по лестнице. А если с первого взгляда я не понравлюсь миссис Диксон-Родд? А что, если она сочтет меня слишком юной и не даст мне проявить себя в деле? Идя вслед за Бенсон, которая показалась мне очень строгой и чопорной женщиной, я поймала себя на мысли, что бормочу под нос одну из старых монастырских молитв, обращаясь за помощью к святым.
Жена окулиста беседовала со мной в своей просторной гостиной с красивой мебелью (уроки миссис Уокер не прошли даром). Теперь я узнала ореховую мебель времен королевы Анны, красивую старинную парчу, дорогой фарфор, стекло, персидские ковры. У меня появилось пристрастие, интерес к мебели и вообще к интерьеру дома.
Внешность миссис Диксон-Родд произвела на меня удручающее впечатление. Это была очень полная женщина с седыми, цвета стали, волосами, с румяным, слишком напудренным решительным лицом и двойным подбородком. Казалось, она вдвое больше своего маленького мужа, оставшегося внизу. На ней было пышное, отделанное кружевом платье с большим вырезом, на шее висела золотая цепочка, две нитки жемчуга и пенсне на черной ленточке. На голове, как-то боком, сидела огромная шляпа, на толстых пальцах красных рук переливались перстни, а в мочки больших ушей были вдеты сверкающие бриллиантовые серьги. Миссис Диксон-Родд посмотрела на меня своими маленькими озорными проницательными глазками, напоминающими слоновьи (так мне показалось). Сначала я разочаровалась, но потом узнала, что у этой колоссальных размеров дамы сердце было такое же доброе и щедрое, как у Винифред Коулз, что она любила своего мужа, никогда не имела детей и это вызывало у нее неизбывную печаль, по-матерински опекала своего Дикса, как она его называла, а также всех окружающих, включая двух сиамских кошек, с которыми она меня позднее познакомила и которых обожала.
В тот момент, когда я вошла в гостиную, жена окулиста, надев пенсне, читала. Отложив книгу, она оглядела меня и снова взяла книгу, проговорив:
– Боже правый! Теперь это бюро посылает к нам совсем детей! Моему мужу в качестве секретаря нужна разумная женщина. Можешь отправляться обратно в свой детский сад, моя милочка.
Я не смогла вымолвить ни слова и покраснела от злости. Но потом я взяла себя в руки и, кусая губы, сказала:
– Могу вас уверить, что я не играю в куклы и кубики и что я первоклассная машинистка. К тому же мистер Диксон-Родд сказал, что возьмет меня на работу.
Миссис Диксон-Родд снова посмотрела на меня, на этот раз более внимательно, на секунду закрыв глаза, и добавила:
– Наверное, Дикс сошел с ума. Вы же сущее дитя. Я едва сдерживалась, чтобы не закричать.
– Миссис Диксон, я не дитя, – парировала я раздраженно. – Мне двадцать один год. Четыре года я проработала в Сити, в одной фирме. Хотя у меня нет опыта работы личным секретарем, я думаю, что прекрасно справлюсь со своими обязанностями, у меня спокойный характер, работаю я быстро и, надеюсь, сумею тактично вести себя с людьми. Я не обручена, и в ближайшее время это вряд ли случится. У меня нет родственников, ничто не будет меня отвлекать и связывать, поэтому я могу полностью посвятить себя работе. А еще…
И тут я замолчала – в горле будто комок застрял. Внутри у меня все сжалось от досады и разочарования, и я подумала, что эта полная, цветущая, разодетая женщина даст мне от ворот поворот, а мне очень хотелось получить эту работу. Поэтому я просто не могла выдавить из себя ни слова.
Потом миссис Диксон-Родд встала, сняла пенсне и так воззрилась на меня, будто я была каким-то невиданным существом. В конце концов она разразилась довольным кудахтающим смехом, который перешел в бронхиальный кашель (сколько раз я слышала, как бедняжка Вин смеялась так сильно, что начинала кашлять; то же было и с Китти Диксон-Родд. Муж и многие ее друзья ласково называли ее Китс. По-видимому, у этой полногрудой женщины были больные бронхи).
– Боже милосердный, да ты – презабавная малышка, – наконец вымолвила она, прижимая платок к губам. – Какая речь! Такая крошка, а умеешь настоять на своем. Стоит тут и, понимаете ли, защищает свои права. Ха-ха-ха! Да к тому же ты еще и очень мила, маленькая моя глупышка.
– Ах, так, – тихо сказала я, вконец разозлившись. – Если вы считаете, что я глупая и что я ребенок, мне лучше поскорее уйти отсюда.
– Ну-ну, не сердись. Расскажи о себе еще что-нибудь. Я тебя не съем. Иди сюда. Садись…
Миссис Диксон-Родд уселась на кушетку и жестом указала мне на мягкое сиденье рядом. Ее пухлое лицо раскраснелось. Казалось, мое замешательство доставляет ей удовольствие.
– Иди сюда, садись, дитя мое, – повторила она.
Я села. Она обрушила на меня целый водопад вопросов. Мало-помалу она вытянула из меня всю историю моей жизни, узнав о доме в Норвуде, об учебе в Уимблдоне и о моей жизни после монастыря. Когда я закончила, она больше не смеялась. Ее маленькие глазки потухли, и удивительно мягким голосом она сказала:
– Боже милосердный, несчастная ты моя деточка! Какая жуткая судьба! Никогда не слышала ничего подобного. И я верю каждому твоему слову. Я никогда не видела таких глаз. Да, человек с такими глазами не может лгать.
Я слабо улыбнулась и подтвердила ее предположение.
– Не знаю только, следует ли тебе позволять быть секретарем у Дикса. У тебя такие глаза! Ты будешь отвлекать его от работы. Ты ведь знаешь, глаза – это его специальность!
– О, миссис Диксон-Родд» пожалуйста… – начала я. Но она прервала меня:
– Ну вот, ты опять сердишься. Теперь тебе придется привыкать к шуткам Китс. Она вечно всех поддразнивает.
Мои глаза наполнились слезами.
– Значит, я буду у вас работать? Вы берете меня?
К моему удивлению и еще большему смущению, я очутилась в объятиях миссис Диксон-Родд. Уткнувшись лицом в ее мягкую грудь, я заливала слезами ее кружевные оборки и жемчуга; я вдыхала запах фиалок, который странным образом напомнил мне маму.
Да, я просто опозорилась. Взять и расплакаться под конец. И Китти Диксон-Родд рыдала вместе со мной. Она сказала, что я буду у них работать, а она заменит мне мать. А потом появился знаменитый окулист, он стоял, с крайним удивлением наблюдая, как его жена и будущая секретарша, рыдая, обнимают друг друга. После всего этого мы начали смеяться, и у меня сразу поднялось настроение, потому что я поняла, что судьба еще раз повернулась ко мне лицом. Я получу первоклассное место. Я буду жить в хорошем доме и трудиться для двух самых прекрасных людей, каких я когда-либо встречала (и вряд ли еще встречу).
В необычайном возбуждении я поспешила к Уокерам, чтобы сообщить им эту радостную новость. Мы договорились с мистером Диксон-Роддом, что я приступлю к своим обязанностям со следующей недели. Окулист выдал мне жалованье за неделю вперед, чтобы я купила себе рабочую одежду. Я уже видела свою комнату (она показалась мне просто замечательной, хотя и была расположена на верхнем этаже. Из окон видны были окрестности Уимпл-стрит – самого аристократического района).
Как и весь дом Диксон-Роддов, эта комната была со вкусом обставлена. Я обратила внимание на мебельный гарнитур работы Чиппендейла[4] и мягкую кровать (здесь я впервые узнала о существовании пружинных матрацев), прекрасный ковер болотного цвета, зеленые шторы с кремовым рисунком и окно, обрамленное густой тюлевой оборкой. В комнате был и книжный шкаф, и маленькое бюро, за которым я могла работать. Помимо того что я буду печатать на машинке доктора Диксон-Родда все его материалы, я могу в любой момент воспользоваться этой машинкой, если она понадобится лично мне. У меня будет много свободного времени, вторая половина дня по субботам и все воскресенье, когда Диксон-Родды будут уезжать в свой загородный дом на берегу реки, в Хенли, где они обычно проводят выходные.
Мне представлялось, что я буду жить в роскоши. Как все это было не похоже на жизнь в монастырском приюте, или в бедном, холодном пансионе старушки Вин, или в ужасных комнатах мисс Пардью.
Я побежала к Уокерам, меня просто распирало от желания рассказать им, как мне повезло.
Но ни Кэтлин, ни ее матери, ни Пом не было дома. Когда я вбежала в гостиную, то увидела высокого, широкоплечего молодого человека с курчавыми волосами и красивыми голубыми глазами. Он поднялся мне навстречу с дивана, где, уютно расположившись и подложив руки под голову, слушал танцевальную музыку по радио.
Юноша вопросительно взглянул на меня. Я посмотрела на него снизу вверх и сказала:
– А я вас узнала. Вы Пат, брат Кэт.
– Да, – произнес он и улыбнулся той же ослепительной улыбкой, что и Кэт. – Я Пат. А вы Розелинда.
– Да, – сказала я и протянула ему руку.
Патрик взял мою руку. С минуту мы изучали друг друга (потом он сказал, что просто остолбенел, когда увидел меня. Наверное, я выглядела прекрасно в своем новом, сшитом на заказ сером костюме и белой блузке, а лицо мое порозовело от волнения и глаза были сияющие и радостные).
– Я вас тоже узнал по письмам Пом, – сказал Патрик. – Она писала, что вы очень красивы. Так оно и есть. Вы сногсшибательны.
Я покраснела и вырвала руку.
– Милая Пом! – воскликнула я. – И вы поверили? Как все это нелепо!
Он рассмеялся, очевидно, у него было хорошее настроение. К моему удивлению и ужасу, он неожиданно обнял меня и закружил по комнате.
– Я тут чуть от одиночества не умер. Такая чудесная музыка Генри Холла, а потанцевать не с кем! Вы пришли как раз вовремя, Розелинда Браун. И почему только Пом не поведала мне, что вы так дивно танцуете, уж это была бы чистая правда.
Ойкнув, я успела только поправить шляпку, а этот возбужденный молодой человек уже кружил меня по комнате. Я танцевала в первый раз с тех пор, как встречалась с Фрэнком и другими служащими из нашей конторы, и считала это времяпрепровождение пустым. Пат так неожиданно «проявил инициативу», что я была немного поражена, но надо отметить, танцевал он прекрасно. Он страшно любил танцевать – так он сказал, когда мы кружились в такт музыке, исполняемой великолепным оркестром Генри Холла. Но в конце концов мне пришлось сказать «хватит» и слегка оттолкнуть моего отчаянного партнера. Я с трудом переводила дыхание. Без сил я опустилась на диван и покачала головой.
– Ну и ну! – воскликнула я. Улыбаясь, Пат присел рядом.
– Вам не хватает практики, – заметил он. – Теперь все будет по-другому. Несколько недель я проживу дома – у меня каникулы, – и вы будете ежедневно ходить со мной на танцы.
– Нет, я не смогу, – сказала я. – Со следующего понедельника я начинаю работать на новом месте, поэтому у меня не будет времени для танцев.
Пат не ответил, но посмотрел на меня с решимостью, которая меня немного смутила, если не сказать больше.
– Так я и знал, – промолвил он.
– Что знал? – спросила я.
– Когда я читал письма Пом о вас… я уже знал, что безумно полюблю вас, Розелинда.
Я попыталась отшутиться. Казалось абсурдным, что молодой человек, который увидел меня впервые и поговорил со мной лишь пятнадцать минут, заявляет такие вещи. Я попыталась убедить себя, что у него просто хорошее настроение. Что он был любимым братом Кэтлин и вообще все семейство Уокеров обожало его, и что он будет врачом, и что он очень милый. (И действительно, его внешность не разочаровала меня – он был очень привлекательным молодым человеком, с красивым голосом и неотразимой улыбкой.)
Но в глубине души я сознавала: что бы он ни делал и ни говорил, я никогда не смогу по-настоящему полюбить его; и кроме того, что-то мне в нем не нравилось: какое-то странное невротическое напряжение, граничащее с истерией. Может быть, он скрывал это от своей семьи, но в нем это было. И, несмотря на свою молодость, я почувствовала это и поняла, что с ним надо быть очень осторожной.
Вот такой и была моя первая встреча с Патриком Уокером… таково было начало, а кончилось все большим несчастьем для нас обоих и для его семьи.
Первый месяц работы у мистера Диксон-Родда – одно из самых приятных воспоминаний в моей жизни.
Должна сказать, я изо всех сил старалась угодить моим новым хозяевам, и думаю, мне это удавалось. Уж конечно, я не путала часы приема и даты деловых встреч мистера Диксон-Родда и не грубила его клиентам. Я работала спокойно и методично, как меня научили в монастыре, а кроме того, я сумела глубоко вникнуть в работу, и это имело для меня огромное значение. Мистер Диксон-Родд сказал, что еще никто и никогда не опекал его так профессионально. Утром перед уходом в больницу он диктовал мне письма. К тому времени, когда он возвращался домой, все уже было расшифровано и аккуратно напечатано. Каждый день с двух до пяти я отвечала на телефонные звонки, договаривалась о деловых встречах и записывала пациентов. Мне доставляло удовольствие заботиться о том, чтобы в приемной всегда был идеальный порядок, и очень скоро я поняла, что и когда необходимо доктору.
Что касается миссис Диксон-Родд, то она прекрасно ко мне относилась. Она старалась, чтобы мне было хорошо и чтобы я чувствовала себя членом их семьи. Поэтому, когда Диксон-Родды не выезжали за город, она всегда настаивала, чтобы я ела вместе с ними в просторной, красивой столовой.
Сама миссис Диксон-Родд часто играла в бридж. Я и для нее записывала даты предстоящих карточных игр, потому что она вечно о них забывала. Мы с Бенсон (которая оказалась неплохим человеком) всегда заботились о том, чтобы в те дни, когда миссис Диксон-Родд устраивала вечера бриджа у себя дома, чайный стол был всегда красиво сервирован и в комнатах были свежие цветы. Я очень любила составлять букеты, и Бенсон с радостью доверила мне эту работу.
– У вас есть вкус, мисс, – бывало, говаривала она. – Честное слово, как же хорошо, что вы теперь у хозяина за секретаршу. Тут раньше служили всякие «мадамы», и я вам скажу, уж они нас с кухаркой гоняли-гоняли… А вы – никогда.
Действительно, я себе такого никогда не позволяла. Думаю, я сдержала свое обещание мистеру Диксон-Родду быть «тактичной».
Радостным для меня стал тот день, когда окулист вызвал меня в конце месяца и сказал, что мною доволен.
– Надеюсь, вам хорошо у нас, мисс Браун? – спросил он.
Я уверила его, что вполне довольна своей работой и жизнью в их гостеприимной семье.
Я писала Маргарет в Восточную Африку счастливые письма. Я была так довольна жизнью, что даже поехала к монахиням в Уимблдон, чтобы поблагодарить их за все, чему они меня научили. Я начала откладывать деньги. Меня все еще донимала мысль попытаться вернуть мистеру Хилтону хоть часть денег, потраченных на мое обучение в монастыре. К тому же у меня было много свободного времени, которое я проводила в своей прелестной комнате. Я писала короткие рассказы и была абсолютно уверена, что в один прекрасный день их напечатают.
Но над моей счастливой жизнью собирались тучи, маячившие на горизонте даже в тот момент, когда, казалось, жизнь моя стала совершенно безоблачной.
Я переживала из-за Патрика Уокера.
С того самого вечера, когда он танцевал со мной в их доме, он всячески старался убедить меня, что, выражаясь его языком, он действительно «безумно в меня влюблен».
Но эта страсть не принесла счастья никому из нас.
Сначала, когда Патрик или Кэтлин звонили мне и приглашали в гости, я отправлялась к ним, если была свободна. Я любила маленькую миссис Уокер, Кэтлин и Пом. Я была безгранично благодарна Кэт за то, что она нашла мне новую работу… и новый дом, который мне так нравился.
Но Патрика я не любила, хотя он и был красив и обладал веселым характером, чего нельзя было отрицать.
Мне шел двадцать второй год, и наступала пора, когда девушки могут по-настоящему влюбляться. Но с самого начала я прекрасно понимала, что красивый брат Кэтлин был совсем не тем человеком, о котором я втайне мечтала.
Спустя две недели после нашего знакомства Патрик сделал мне предложение. А потом почти каждый день повторял его. Он был пылким и упорным поклонником. Ни у меня, ни у его родных не было ни малейшего сомнения в том, что он хочет жениться на мне. И однажды вечером он сообщил о своем намерении, чем поставил меня в страшно неудобное положение.
Был холодный, промозглый вечер. С утра моросило, а теперь хлынул проливной дождь. У меня был выходной. Мы с миссис Уокер и Пом пили чай. Пат уже вернулся из своей больницы – в это время он работал хирургом в одной знаменитой больнице в Ист-Энде и делал большие успехи. Кэтлин тоже была довольна своей работой у писателя.
Я сидела на маленьком пуфике у электрокамина. На мне было новое красное платье, которое очень понравилось всему семейству. Красный всегда был одним из моих любимых цветов. Платье было из прелестного шелка, а сшила его моя подруга Руфь, с которой мы вместе учились в монастырском приюте. Она вышла замуж и шила на дому. Платье было переделано из старого, но очень дорогого платья миссис Диксон-Родд. Она все время дарила мне достаточно хорошие, почти новые вещи, из которых я могла сделать себе что-нибудь красивое.
Мне удалось также преодолеть свою детскую неприязнь к длинным волосам и начать их отращивать. Все говорили, что новая прическа «под пажа» мне идет, так как подчеркивает мою «печальную красоту» и хрупкость.
Пат сидел на диване и курил. Он курил непозволительно много. За последнее время он очень похудел, и под глазами у него лежали тени. И вообще выглядел он неважно. По его собственному выражению, он испытывал какое-то дьявольское беспокойство. Я замечала все это, а его мать, которая безгранично любила своего сына, не замечала ничего. По ее мнению, он имел право курить сколько угодно. К сожалению, она знала гораздо больше о мебели, чем о психологии людей. Ей казалось, что Пат абсолютно счастлив. Пом была слишком мала, чтобы иметь свое мнение по этому вопросу, и слепо обожала Пата. Мне оставалось только гадать, замечает ли Кэтлин, каким он стал нервным и возбужденным.
В тот вечер я решила улучить момент и поговорить с ней об этом наедине.
Сознание того, что он сильно любит меня, не приносило мне никакого удовлетворения, несмотря на его бесконечные звонки, цветы и шоколад, желание покупать мне подарки и видеть меня чуть ли не каждый день или по крайней мере каждый мой свободный вечер (часто я говорила ему, что работаю допоздна, чтобы не позволять тратить на меня слишком много денег). Я была убеждена, что ему надо больше отдыхать, если он хотел добросовестно работать в своей больнице, а пить и курить меньше, чаще бывать на свежем воздухе вместо танцев в душных залах ресторанов и дансингов. А кроме того, он не имел права тратить на меня столько денег.
В тот вечер Патрик заявил всей семье:
– Посмотрите внимательно на эту девушку в красном, которая сидит на пуфике, да-да, вон там. Это будущая миссис Патрик Уокер.
Воцарилось гробовое молчание. Затем миссис Уокер проговорила:
– Мой дорогой мальчик… Розелинда, моя дорогая, мы ничего не знали…
– Пат! Вууууу!!! Как здорово, как прекрасно! – раздался крик Пом, которая бросилась обнимать меня.
А Кэтлин сказала:
– Розелинда, дорогая моя, как я счастлива, что ты и наш Пат…
Я решила немедленно положить всему этому конец. Я встала. Чувствовала я себя ужасно и, наверное, была очень бледна и взволнованна. Я посмотрела на Пата. А он глядел на меня, и глаза его наполнились слезами.
– Все вы очень, очень хорошие, – сказала я. – Но насколько мне известно, я не собираюсь выходить замуж.
Раздался целый хор голосов:
– Но почему, почему, Розелинда?
С присущей мне прямотой я ответила:
– Во-первых, потому, что мы с Патом не выработали общего мнения по этому вопросу, а во-вторых, я еще не хочу выходить замуж. Пата я считаю своим братом, и не более.
Уокеры переглянулись и вопросительно посмотрели на Пата. Он встал и начал нервно расхаживать по комнате. Он был мертвенно-бледен.
– Чепуха, – сказал Пат с нервическим смешком. – Ну конечно же, ты выйдешь за меня замуж, Розелинда, детка. И тебе сейчас же нужно изменить свое сестринское отношение ко мне на какое-нибудь более волнующее чувство.
Все рассмеялись. Напряжение немного спало. Словно сговорившись, Уокеры тихонько вышли из комнаты: миссис Уокер отправилась на кухню, а Кэтлин ушла накрывать на стол и тактично увела Пом.
Оставшись с Патом наедине, я резко сказала ему:
– Ты не вправе говорить все это при них.
Он загасил сигарету в пепельнице, подошел ко мне и, взяв меня за локти, приподнял с пола.
– Я сильнее тебя, – процедил он сквозь зубы. – Во всем. И я не позволю тебе одержать надо мной победу… тебе, жестокосердной. Жестокая… колдунья… Не знаю, как это вышло, но ты меня точно околдовала.
Я нетерпеливо вздохнула.
– Пат, ну как можно быть таким глупым? И зачем говорить о какой-то победе над тобой! Я вовсе не пытаюсь тебя победить. И не ты сильнее меня, а просто я такая же упрямая, как ты. Вчера вечером, когда мы встретились, я сказала, что никогда не смогу полюбить тебя. И это так. Зачем же ты снова завел этот разговор при родных?
Он как-то странно усмехнулся.
– Я не могу удержаться. Твой отказ меня убьет. Мое сердце забилось в испуге.
– Пат, дорогой, ну пойми же. Я не влюблена в тебя и не могу обещать, что ситуация изменится. И ты должен согласиться с этим.
Полуприкрыв глаза, он посмотрел на меня.
– Если бы ты только знала, как ты соблазнительна… вся такая маленькая… и эти большие, печальные глаза и хорошенький ротик. Иногда ты выглядишь такой невинной. Я почти уверен, что тебя никто еще как следует и не целовал, ведь правда?
– Пат! – резко оборвала я его. – Ты слышал, что я сказала?
– Повторяю, я не слышу и не хочу понимать то, что ты говоришь! Я бы этого просто не вынес. Я схожу по тебе с ума, Розелинда! Я не могу ни есть, ни пить! Я не могу работать… Все это меня доконает.
– Ради Бога, Пат, не надо накручивать себя. Это безумие…
– Ну хорошо. Значит, я сумасшедший. Но тогда и ты тоже, Розелинда! Ты недоступна и холодна как лед. И, несмотря на твои притягивающие к себе глубокие серые глаза и ярко очерченные губы, в тебе совсем нет тепла.
– Пат, ты не прав, – робко возразила я. – Если я кажусь недоступной, это лишь потому, что я еще не встретила мужчину, которого смогу полюбить. Я не из тех девушек, которые готовы целоваться и обниматься, хотя они не любят, – в этом все дело. Неужели ты не понимаешь?
– Я хочу, чтобы ты меня полюбила, Розелинда, – жалобно проговорил он. – Розелинда, дорогая, ради Бога…
– Пат, я не могу… Если ты не успокоишься, я перестану приходить к вам и видеться с тобой. Я понимаю, что поступала неправильно, встречаясь с тобой так часто, и очень жалею об этом. И как ты помнишь, хотя мы и встречались, я вела себя честно: разве я не говорила, что не люблю тебя?
Он схватил меня за руки и слегка встряхнул.
– Но почему, почему? Другим я нравился. Помнится, одна в Эдинбурге… была от меня без ума… или у нас в больнице есть девушка, так вот, она выйдет за меня замуж хоть завтра. Неужели я такой противный? Что же тебе не нравится во мне, Розелинда?
– Я не могу тебе объяснить. Это необъяснимо. Ты замечательный, Пат, и очень привлекательный… но ты не тот человек, который мне нужен. Этого не объяснишь… – Боясь обидеть его, я снова и снова повторяла одно и то же.
Сжав зубы, он крепко прижал меня к себе.
– Есть в тебе что-то такое… что может привести в исступление, – хрипло проговорил он наконец.
– Мне очень жаль, Пат, – беспомощно ответила я. Мне действительно было жаль. Похоже было на то, что расстраивается наша старая дружба и я больше не смогу бывать у Уокеров, никогда…
Я и сама не совсем понимала, почему я не могу полюбить Пата… при всей его привлекательности. И как раз сегодня утром Китс Диксон-Родд сказала, что мне пора обзавестись «молодым человеком» (точно так же говаривала когда-то старушка Вин). Но я не могла себя переделать. Мне нужно было либо все, либо ничего, а я еще не встретила такого мужчину, который стал бы для меня всем.
Я печально взглянула на Пата и сказала:
– Пат, милый… милый Пат… ну постарайся позабыть все это и стать моим другом. Невыносимо видеть тебя таким. Это мешает тебе жить, мешает работать!
Он мрачно усмехнулся.
– И это говоришь мне ты.
– Но не могу же я полюбить тебя или выйти за тебя замуж только потому, что этого хочешь ты, – добавила я жалобно.
Повторилось то же самое, что произошло, когда мы с Патом в последний раз ходили на танцы. Он совсем потерял голову и попытался применить силу, раз уговоры были бесполезны. Заключив меня в свои крепкие объятия, Пат поцеловал меня долгим и страстным поцелуем.
– Я без ума от тебя, Розелинда! Ты должна полюбить меня!
Мои губы остались холодными и неподатливыми, но я почувствовала, что вот-вот заплачу.
– О Пат, – сказала я. – Пат, мне очень жаль, но я не могу выйти за тебя замуж! Не могу… Наберись мужества признать это!
Он отпустил меня, в его глазах стояли слезы. Он весь дрожал… Я замерла от страха… Мне показалось ужасным, что человек так быстро сломался из-за неразделенной любви… Я была очень обеспокоена и огорчена происшедшим, но я не могла заставить себя полюбить Патрика Уокера. Его поцелуи не волновали меня, и между нами не возникло той искры, из которой возгорается пламя, когда влюбленные обнимают друг друга. Такого со мной никогда еще не случалось, но я точно знала, что мой день еще придет. И даже если бы Пат оправдал надежды своих родных, добился больших успехов в медицине и обеспечил мне безбедное существование и хороший дом, я и тогда не смогла бы выйти за него замуж.
Я выбежала в ванную комнату, чтобы причесаться и смыть помаду, которую Пат размазал по всему моему лицу. Раньше я хотела поговорить о нем с Кэтлин, но теперь уже не могла заставить себя сделать это.
Ужин прошел в напряженной обстановке. Пат отказался от еды, но выпил много пива. Кэтлин ничего мне не сказала, но я думаю, ее проницательные голубые глаза заметили многое, и несколько раз она как-то странно посмотрела на меня. Едва только Пом начинала поддразнивать брата и спрашивать обо мне, как он непривычно грубо обрывал ее. А ведь обычно он был так ласков с ней.
И лишь миссис Уокер ничего не замечала, как всегда оставаясь в неведении. Прощаясь, она поцеловала меня и шепнула:
– Розелинда, дорогая, мы все надеемся, что свершится то, о чем сказал наш дорогой Пат…
Я была так расстроена, что с трудом могла говорить с ней. С тяжелым сердцем я уходила домой. Катастрофы не минуешь, и я не в силах была ее предотвратить.
За этим ужасным воскресным вечером последовала не менее ужасная неделя. Пат вел себя как сумасшедший. Он писал длинные, страстные письма, умоляя меня изменить решение и выйти за него замуж. Он посылал мне такие цветы, что даже миссис Диксон-Родд обратила на них внимание. Однажды за ленчем она начала дразнить меня.
– Судя по всему, Розелинда, ты вскружила голову состоятельному молодому человеку. – Она хрипло засмеялась. – Кто он?
Мистер Диксон-Родд посмотрел на меня поверх своих очков и произнес:
– Послушай, Китс, только не подговаривай эту девушку выйти замуж. Я не хочу лишиться своей лучшей секретарши.
Мне было так плохо, что я не смогла даже посмеяться вместе с ними. Я встала из-за стола.
– Поверьте, я не собираюсь выходить замуж. Роскошные, дорогие цветы, которые присылал Пат, меня отнюдь не радовали. Невыносимо было читать и его полные страдания письма. От его безнадежных излияний меня бросало то в жар, то в холод. Неужели эта неистовая страсть и есть любовь? Если это так, то я вообще не хочу влюбляться. Страшно даже представить себе, что я буду испытывать к какому-нибудь мужчине те же чувства, какие питает ко мне Пат. Но одно я знала точно: я никогда не стану навязываться человеку, который будет ко мне совершенно равнодушен.
На все его письма я ответила лишь однажды, умоляя его сохранить хоть частицу разума и остаться мне другом. Я избегала Уокеров, даже мою любимую Кэтлин. Хотя мы договаривались сходить куда-нибудь позавтракать, я отменила эту встречу. Я знала, что буду вынуждена говорить о Патрике, и не хотела этого.
Пат звонил каждый вечер из телефонной будки на углу, поблизости от Гледхай-Гарденз. Он умолял меня встретиться с ним и пересмотреть свое решение. Он угрожал, что явится на Уимпл-стрит и будет звонить в дверь до тех пор, пока я не выйду и не впущу его. И так продолжалось до тех пор, пока я не забыла о своей жалости и довольно резко не отчитала его:
– Пат, не будь таким дураком. Ты ведешь себя неприлично.
На мгновенье он затих. Потом раздался его голос:
– Я не знал, что женщина может быть такой безжалостной и жестокой.
– Пат, да я не безжалостная и не жестокая, – сказала я. – А вот ты действительно не хочешь понять разумных доводов. Я тебе все время твержу, что с твоей стороны было ужасной ошибкой вообразить, будто я хочу выйти за тебя замуж. Я никогда не была в тебя влюблена. Ты не можешь обвинить меня в том, что я давала тебе хоть малейший повод так думать.
После минутного колебания Пат добавил:
– Да, мне не за что винить тебя. Но я надеялся, что ты все-таки выйдешь за меня замуж… вот и все.
Я немного смягчилась.
– Пат, милый, я так хочу, чтобы ты остался моим другом.
Видимо, это его только обидело.
– К черту твою дружбу, – резко ответил он хриплым голосом. – Говорю тебе, что я так больше не могу. Если ты не хочешь выходить за меня замуж, тогда я женюсь на другой. И будь я проклят, если еще хоть раз унижусь перед тобой.
– Вот и правильно. Не надо унижаться, – сказала я.
– Ну, тогда прощай, Розелинда! Когда мы встретимся в следующий раз, я познакомлю тебя с моей женой.
– С твоей женой? – переспросила я.
– Да, – сказал он. – Прощай! Меня охватило беспокойство за него.
– Пат! – почти крикнула я. – Алло… алло, Пат, ты меня слышишь?
Ответа не последовало.
– Пат, Пат… – с бьющимся сердцем повторяла я его имя. – Что ты задумал? О Пат, не делай такого, о чем потом пожалеешь… пожалуйста…
Гробовое молчание. Потом раздался длинный гудок. На другом конце провода Пат повесил трубку.
Я поднялась к себе в комнату, села на кровать и, не шевелясь, стала смотреть в одну точку.
Меня мучили дурные предчувствия: ясно, что в данный момент Пат находился в нервозном состоянии и сгоряча мог совершить что-то непоправимое. Что он имел в виду, когда сказал, что при следующей встрече познакомит меня со своей женой? Неужели он может пойти на такой безумный шаг – жениться на девушке, которую на самом деле совсем не любит?
Я решила позвонить Кэтлин и попросить ее присмотреть за Патом, но ее не оказалось дома. Мне все время приходили в голову последние слова Пата, поскольку я уже поняла, что его подстерегает беда.
Я убеждала себя: в том, что я не смогла полюбить Пата, моей вины нет. Мне было искренне жаль, что я не влюбилась в него. Это бы очень упростило нашу жизнь, было бы хорошо и ему, и его семье, а мое будущее было бы обеспечено.
Впервые с тех пор, как я поселилась у Диксон-Роддов, я лежала без сна в своей мягкой постели, снедаемая дурными предчувствиями.
Утром я никак не могла сосредоточиться на работе. В первый раз я допустила ошибку, записывая дату какой-то важной деловой встречи. Указав мне на нее, доктор, нахмурясь, посмотрел на меня и добавил:
– Да что с тобой? Ты сама не своя. Уж не заболела ли ты? Если хочешь, я дам тебе небольшой отпуск.
Я пробормотала «нет», поблагодарила его, извинилась за ошибку и выскользнула из комнаты, чтобы он ни о чем больше меня не расспрашивал.
Остаток дня прошел в сильном беспокойстве. Я думала о Патрике. От него не было никаких вестей. Отсутствие ставших привычными любовных писем и цветов говорило само за себя. Я уже почти собралась позвонить в больницу и поговорить с Патом, убедиться, что с ним все в порядке, но не сделала этого. В конце концов, наверное, он все понял, и мой звонок только лишний раз огорчит его.
Прошла еще одна ночь, полная тревог, и я позвонила Кэтлин. Трубку сняла Пом. Она ответила как-то странно, без радостного крика, который она обычно испускала, услышав мой голос:
– А, это ты, Розелинда, здравствуй.
– Попроси, пожалуйста, к телефону Кэт, – сказала я.
– А Кэт только что пошла к тебе, – продолжала она.
– Сердце у меня забилось от страха.
– А с мамой можно поговорить?
– Н-нет… – запинаясь ответила Пом. – М-мамочка в постели, она не может разговаривать. Она очень огорчена.
Я сразу поняла, что с Патом что-то стряслось. Поэтому Кэтлин и направлялась ко мне. Я больше ничего не смогла сказать маленькой Пом. Сидела и ждала Кэтлин… от волнения у меня засосало под ложечкой. Но сделать я ничего не могла.
Наконец пришла Кэтлин. Бенсон провела ее в маленькую гостиную, в которой миссис Диксон-Родд разрешала мне принимать своих гостей, если она с мужем и друзьями были в большой гостиной.
Увидев Кэтлин, я испугалась самого худшего. Обычная жизнерадостность покинула ее: прекрасные голубые глаза опухли и покраснели, она явно была подавлена и расстроена. Она не пыталась, как обычно, поцеловать меня, а долго с упреком смотрела на меня и без всякого вступления сказала:
– Как ты могла, Розелинда? Как ты могла? Ты разбила жизнь моему брату!
Я почувствовала, что краснею. Несправедливость ее обвинений была невыносима.
– Кэт, ты не вправе так говорить! – воскликнула я. Она упала в кресло, сняла шляпу и устало провела рукой по глазам.
– Мама убита горем. И я тоже. Но я молодая. Я смогу все это выдержать. И Пом тоже. Но мама не сможет.
– Кэт… – сказала я, и сердце мое заколотилось. – Ради Бога, скажи, что случилось?
Она строго посмотрела на меня.
– Пат женился, – ответила она. – Сегодня утром он женился по специальному разрешению. А днем он привел свою… свою жену познакомиться с нами. О Розелинда!
Я села рядом, схватила ее за руку.
– Кэт, пожалуйста, расскажи мне все толком. Дорогая моя, если бы ты знала, как я волновалась, – сказала я. – Чуть с ума не сошла. Я так за него боялась. На ком он женился? Псих, сумасшедший! Что он натворил!
Вот о чем Кэтлин поведала мне.
Оказывается, Пат появился в доме, когда все пили чай. Он был то ли пьян, то ли просто сильно возбужден, и только теперь мать и сестры разглядели в нем ту истеричность, которую я заметила уже давно. Он привел домой женщину, гораздо старше его самого. Кэтлин плакала, описывая ее:
– Это была ярко накрашенная блондинка, явно осветленные неопрятные волосы доставали до плеч. Довольно хорошенькая, но такая вульгарная, то, что называется «дешевка», с содроганием продолжала Кэтлин. – О, такая пошлая и громкоголосая, одетая недорого, безвкусно и крикливо. Она все время держала Пата под руку и беспрерывно хихикала, а потом показала обручальное кольцо и свидетельство о браке. Она называла Пата «Док», так вот, они с Доком поженились утром. Ее зовут Марлин (хотя она произносит «Марлен»). – Кэтлин была уверена, что, судя по всему, это имя вымышленное. – Она работает – или до сегодняшнего дня работала – буфетчицей в пивной «Королевская голова» неподалеку от больницы Пата.
Выяснилось, что в последнее время Пат часто выпивал там. Когда он не был дома или со мной, он оставался с Марлин. По-своему она без ума от него. Очевидно, для нее это была очень хорошая партия… да, тут есть чем гордиться, ей удалось подцепить красивого молодого доктора.
Кэтлин подробно описала сцену, которая за этим последовала. Пораженная и ошеломленная, миссис Уокер начала допрашивать сына обо мне. Она была уверена, что он влюблен в меня. Он громко расхохотался и сказал:
– Твоя милая маленькая Розелинда отказала мне. У нее каменное сердце.
Миссис Уокер, еще раз с ужасом взглянув на размалеванную, хихикающую невестку, еле добралась до своей комнаты и упала без чувств. Когда Кэтлин начала упрекать Пата за такой ужасный поступок, он сказал, что всему виной бессердечность Розелинды, а потом добавил, что, если они не желают достойным образом принять его жену, он заберет ее отсюда. У нее есть свой дом. Там они и будут жить.
– Они ушли вместе, – с отчаянием в голосе завершила Кэтлин свой рассказ. – О Розелинда, если б ты только ее видела! Это какой-то ужас!.. Она разрушит всю его жизнь… приличный человек, доктор, не может иметь такую жену. Ну почему, почему он так поступил? И почему ты не захотела выйти за него замуж? Рыдая, я умоляла ее понять меня.
– Кэт, ведь я не люблю его. Я так ему и сказала. Он знал об этом с самого начала. Кэт, как мне жаль его и всех вас. Особенно бедную миссис Уокер.
– Да, мама совсем больна. Она этого не выдержит, – проговорила Кэтлин. – Мы боимся, что больше никогда не увидим Пата. Он теперь будет жить у этой ужасной женщины, пристрастится к спиртному, и это наверняка скажется на его работе, и он покатится по наклонной плоскости. Милый мой Пат! – Она заливалась слезами.
– Кэт, клянусь, я не желала, чтобы случилось что-либо подобное. Наверное, я невезучая. Я не приношу счастья ни себе, ни другим. Но все равно, я не виновата в том, что произошло. Кэт, дорогая моя, ну скажи мне, пожалуйста, что ты не винишь меня. Как несправедливо, что Пат во всем винит только меня. Как же я могла выйти за него замуж, если я не люблю его? Кэт, ответь!
Она не отвечала, всхлипывая и пряча лицо в платок. Потом, судорожно вздохнув, сказала:
– Да, я согласна с тобой. Знаешь, в первый момент, когда я вошла, у меня было какое-то ожесточение против тебя, но теперь я понимаю, что была не права. До меня только сейчас дошло, что ты не виновата. Это Пат не мог понять, что без любви от замужества ничего хорошего ждать нельзя. Его необдуманный, отчаянный поступок всем нам принес горе. Как жестоко поступил он с нами!
– Это не жестокость. Это безумие, – проговорила я сквозь слезы. – Может быть, он потратил много сил в Эдинбурге на экзаменах, нервы его уже были расшатаны. Но рано или поздно он должен успокоиться, прийти в себя и расстаться с этой ужасной женщиной. И я уверена, тогда он вернется домой. Надо только взять себя в руки и терпеливо ждать этого момента. Не огорчайся, милая, дорогая Кэт. Ты была так добра ко мне, а я ничего не могла с собой поделать… Я принесла несчастье и тебе, и твоему брату. Но я не хотела этого, Кэт… и тяжело переживаю эту драму.
Она обняла меня и пыталась успокоить:
– Бедная ты моя, что же ты пережила в эти дни? А мы ни о чем и не догадывались. Ведь ты страдала не меньше нас.
– Прости меня, Кэт, дорогая. Попроси маму, чтобы и она простила меня, – умоляла я, крепко обнимая ее и горько плача.
Мы просидели вместе до темноты, пытаясь успокоиться и убедить себя, что все изменится к лучшему. Затем мы сели в такси и поехали к Кэт. Мне хотелось увидеть миссис Уокер. В ту ночь я бы не смогла заснуть, не услышав из ее уст, что она прощает меня.
Миссис Уокер встретила нас с обычной доброжелательностью и уверила меня, что не сердится. Она, видимо, уже проанализировала случившееся и осознала, что Пат, которого она идеализировала, при всей его красоте и обаянии был всего лишь слабым, неуравновешенным человеком.
Пом отправилась спать, так до конца и не поняв, что случилось с ее братом. А Кэтлин, ее мама и я уселись рядышком на диване и почти до рассвета говорили о нашем несчастье, пытаясь найти выход из создавшегося положения. Наконец миссис Уокер решила, что надо вернуть Пата домой, что она должна попробовать помириться с сыном и удержать его в семье, под своим крылом, даже если для этого ей придется терпеть Марлин у себя в доме.
Они с Кэт сказали, что не вычеркнут меня из своей жизни и впредь не будут держать зла. Даже если я больше не смогу бывать у них, они сами станут навещать меня.
Последние слова миссис Уокер были добрыми и успокоительными.
– Как же мне жаль, дорогая Розелинда, что не ты моя невестка, – сказала она. – Если бы ты была женой моего сына, он бы многого добился. В этом я уверена.
Поблагодарив ее, я ушла в гораздо лучшем настроении, чем пришла. Но все равно на сердце у меня было неспокойно – оно сжималось от сострадания к моим добрым друзьям и от сожаления, что я, сама того не желая, принесла им несчастье.
Укладываясь спать, я подумала о том, что, наверное, мне не суждено встретить хорошего человека и по-настоящему полюбить. Случай с Патом снова заставил меня стать замкнутой и молчаливой, надолго уйти в себя. И только совсем недавно мне удалось избавиться от всего этого. А тогда я говорила себе, что мне больше не хочется, чтобы кто-нибудь полюбил меня. И мне самой тоже не хотелось влюбляться. Любовь – слишком уж сильное чувство, весьма похожее на азартную игру.
Хотя я и была очень довольна своей работой у Диксон-Роддов», случай с Патом надолго омрачил мою жизнь. Я все же ощущала свою вину: ведь он нуждался во мне и я бы могла спасти его от гибели.
С тех пор я никогда не видела бедного Пата, хотя Кэтлин, моя верная подруга, часто приходила ко мне, и Пом и миссис Уокер тоже не забывали меня.
Но Пат не дожил (может быть, к лучшему) до того дня, когда созрел урожай из посеянных им самим зерен несчастья. Приблизительно через месяц после своей необдуманной женитьбы он опомнился, бросил пить и вернулся домой, чтобы помириться с матерью. Как и должно было случиться, Пат быстро надоел Марлин, и, испытывая полное отвращение к ней и к себе самому, он предоставил жене возможность вернуться к прежней разгульной жизни в «Королевской голове». Ему было очень стыдно за свой поступок, и он сказал матери, что хочет как можно скорее уехать за границу. Они решили, что ему лучше всего устроиться корабельным врачом.
Но Пат не успел никуда уехать. В больнице он повредил палец, началось нагноение, и, поскольку организм его был сильно истощен, последовало быстрое заражение крови. Несмотря на все попытки спасти его, через две недели он умер.
Кэтлин пришла ко мне и сообщила о кончине брата. Перед смертью он попросил прощения у своей семьи, добавив:
– Передайте маленькой Розелинде, что я вел себя ужасно… Она всегда была со мной честна, поэтому ей не о чем сожалеть…
Так окончилась жизнь Пата Уокера. По мнению его родных, это было, возможно, и к лучшему. Ведь он бы не смог осуществить свои планы на поприще медицины, пока ужасная Марлин камнем висела у него на шее. К счастью, от этого брака не осталось ребенка. Марлин исчезла из жизни Уокеров так же мгновенно, как и появилась.
Но еще долго я помнила его безумную любовь ко мне и непредсказуемое поведение, и это повлияло на меня. Сама того не желая, я начала ощущать всю безрадостность своей жизни.
И мне казалось, что я не создана для счастливой любви и брака.
Это чувство оставалось во мне следующие два или три года, все то время, пока я работала у Диксон-Роддов.
А затем моя жизнь неожиданно изменилась.
В тот день, в тот самый час, когда я встретила Ричарда Каррингтон-Эша.