Все приходящие входили в личные апартаменты через зеркальную дверь, которая вела в галерею и всегда была закрыта. Она открывалась, если по ней поскрести и сразу же закрывалась.
Прошло двадцать лет. Поздним осенним вечером Джордж Маус стоял на третьем этаже своего городского дома у окна библиотеки, а потом пошел по маленькому крытому переходу, который соединял его окно с окном бывшей кухни в многоэтажном доме, который примыкал к его владению. Бывшая кухня была темной и холодной. От его дыхания шел легкий пар, который был хорошо виден в свете фонаря. Крысы и мыши разбегались от света под его ногами, он слышал скрежет и топот их маленьких лапок, но ничего не видел. Не открывая двери /ее не было там уже много лет/, он прошел через холл и осторожно пошел вниз по лестнице; осторожно потому, что лестница была разрушена и многих ступенек не хватало.
Внизу на этаже горел свет и слышался смех; люди приветствовали его, входя и выходя из своих комнат, неся приготовленный обед; дети гонялись друг за другом по комнатам. Первый нежилой этаж использовался под склад и там было темно. Джордж, высоко держа лампу, прошел по темному холлу к входной двери и увидел, что ее тяжелый засов уже закрыт, цепочки и замки тоже заперты. Обогнув лестницу, он подошел к двери, ведущей в подвал, доставая по пути огромную связку ключей. Каждый раз, когда он открывал дверь подвала, он беспокойно думал, не повесить ли новый большой замок; старый замок был игрушкой для такой двери, он был снят со старого саквояжа и любой мог сломать его. Но он всегда считал, что новый замок может вызвать любопытство у людей и тогда достаточно будет толкнуть дверь плечом и не выдержит никакой новый замок. О, все бывают очень осмотрительными, когда хотят что-то скрыть от людских глаз. В конце лестницы он стал еще более внимательным /бог знает, что могло быть там среди пыльных бумаг, старого мусора и самых невероятных обломков/. Однажды он уже наступил на что-то большое, мягкое и неживое и четь не сломал себе шею. Дойдя до конца лестницы, он повесил лампу, подошел к углу подвала и встал на старую толстую балку, удерживая равновесие и пытаясь дотянуться до высоко висящей, не поддающейся крысиным зубам полки.
Он получил подарок, который давным-давно был предсказан ему тетушкой Клауд /подарок был оставлен ему незнакомцем и это были не деньги/, задолго до того, как он узнал об этом. Маус вообще отличался скрытностью и совал нос в чужие дела. Всех восхищала власть и дурманящий запах гашиша, который казалось всегда будет у Джорджа и всем хотелось бы иметь то же самое; но он не собирался посвящать их в свои дела. Одним маленьким кусочком наркотика он доставлял людям счастье и у него всегда были наготове сигареты, набитые гашишем; хотя иногда после нескольких выкуренных сигарет он смотрел на одурманенных людей и его охватывало чувство вины за собственную радость и за то, что его огромный удивительный секрет умрет вместе с ним; он никогда не рассказывал об этом ни одной живой душе.
Именно Смоки однажды непреднамеренно раскрыл перед Джорджем источник его великого будущего.
— Я где-то читал, — сказал Смоки /это была его обычная манера начинать разговор/,— что лет пятьдесят-шестьдесят назад где-то в твоем районе располагалась Средневосточная торговая компания. Большинство служащих были ливанцами. Маленькие лавочки и магазинчики приторговывали гашишем. Ну, знаешь, вместе с ирисками и халвой. За пять центов можно было купить очень много: большие толстые куски, как шоколадные батончики.
И они действительно очень походили на шоколадные батончики.
…При этих словах Смоки Джордж почувствовал себя, как загнанная в угол мышь, которую ударили по голове большим деревянным молотком. Впоследствии, когда он спускался в подвал за запасами наркотика, он казался себе ливантийцем с козлиной бородкой, крючковатым носом, лысым педерастом, который снабжал сигаретами уличных мальчишек с оливковыми глазами. Он поспешно взобрался на старую балку и поднял крышку деревянного ящика, расписанного затейливыми буквами.
Осталось не так много. Скоро придется пополнить запас. Бруски лежали друг на друге, покрытые толстым слоем серебристой фольги. Между ними были расположены желтоватые промасленные листки бумаги. Сами брусочки тоже были обернуты бумагой. Он вынул два пакета, что-то подсчитал, шевеля губами, а потом неохотно положил на место один брусок. Это не будет продолжаться долго, так он говорил много лет назад, когда узнал, что это такое. Он закрыл брусочки промасленной бумагой, а затем фольгой, опустил крышку и прижал ее старыми согнутыми гвоздями; для верности он еще прихлопнул сверху рукой так, что взлетела пыль. Спустившись с балки, он поднес брусок к свету и внимательно исследовал его, как будто видел впервые. Он осторожно развернул брусок. Он был темный, как шоколад, размером с игральную карту, восемь дюймов толщиной. На бруске был отчетливый отпечаток. Торговая марка? Стоимость? Таинственный знак? Он никогда не мог определить, что именно это было.
Он оттащил балку, которой пользовался, как ступенькой на место в угол, взял лампу и начал подниматься вверх по лестнице. В кармане его жакета лежал маленький кусочек гашиша столетней давности; Джордж Маус давным-давно решил, что никогда не будет прибегать к его могуществу.
Он отпирал дверь подвала, когда кто-то заколотил во входную дверь так неожиданно, что он вскрикнул. Он выждал минуту, надеясь, что это какой-то сумасшедший прохожий и стук больше не повторится. Но в дверь снова застучали. Он подошел к двери, молча прислушался — за дверью кто-то выругался. Затем некто с рычанием ухватился за засов и начал снова трясти дверь.
— Это совершенно бесполезно, — сказал Джордж громким голосом. За дверью остановились.
— Откройте.
— Что? — у Джорджа была привычка делать вид, что он не расслышал вопроса, когда он затруднялся в ответе.
— Откройте дверь.
— Вы знаете, что я не могу сразу открыть вам. Знаете, как это называется?
— Послушайте, вы можете сказать мне, какое из этих заведений имеет номер двадцать два дробь два.
— А кто вы такой?
— Почему в этом городе все на вопрос отвечают вопросом?
— Хм.
— Почему, черт побери, вы не можете открыть дверь и поговорить со мной, как все люди?
За дверью молчали. В голосе за дверью звучала такая неподдельная горечь, что это тронуло сердце Джорджа и он прислушался, не заговорят ли снова; испытывая легкий трепет, он чувствовал себя в безопасности за крепкой дверью.
— Не скажете ли, — снова заговорили за дверью и Джордж услышал, как за вежливостью скрывается ярость, — пожалуйста, не знаете ли вы, где я могу найти дом Мауса, Джорджа Мауса?
— Знаю, — ответил Джордж, — это я. — Конечно, это было довольно рискованно. — Кто вы?
— Меня зовут Оберон Барнейбл. Мой отец…
Но скрежет открывающихся замков и скрип болтов прервали его. Джордж шагнул в темноту и втащил человека, стоящего на пороге, в прихожую. Быстрым движением он захлопнул и запер дверь и поднял лампу, чтобы посмотреть на своего кузена.
— Какой ты еще ребенок, — сказал он, нисколько не заботясь, что это может быть неприятно юноше. Раскачивающаяся лампа отбрасывала блики на его лицо, изменяя черты; лицо его было длинным и узким, да и сам он был длинным и худым, как ручка во внутреннем кармане его собственной рубахи. Как только что из пеленок, подумал Джордж. Он рассмеялся и потряс его руку.
— Ну, и как там, в деревне? Как Элси, Лэйси и Тилли или как там их зовут? Что привело тебя сюда?
— Отец написал, — сказал Оберон, как бы не желая тратить усилия на то, что уже было сделано.
— Да? Ну, ты знаешь, как сейчас ходит почта. Ну, давай, проходи, проходи. Что это мы стоим в прихожей. Здесь чертовски холодно. Кофе или что-нибудь покрепче?
Сын Смоки быстро пожал плечами.
— Осторожней на лестнице, — предупредил Джордж и, светя лампой, повел гостя по пустым помещениям и по маленькому мостику, пока они не остановились на потертом ковре, где впервые встретились родители Оберона. По пути Джордж подобрал старый кухонный табурет на трех ножках.
— Садись, — предложил он. — Ты что, сбежал из дому?
— Отец и мать знают, что я уехал, если тебя это волнует, — ответил Оберон слегка надменным голосом, что впрочем, было вполне объяснимо.
С глухим ворчанием и диким взглядом Джордж поднял над головой сломанный стул — при этом его лицо перекосилось от усилий — швырнул его в камин. Стул разлетелся на кусочки.
— Родители одобрили тебя? — спросил Джордж, подбрасывая обломки в огонь.
— Конечно! — Оберон сидел, скрестив ноги и пощипывал себя за колено сквозь ткань брюк.
— Ну да. Ты шел пешком?
— Нет. — В его голосе прозвучало некоторое презрение.
— И ты приехал в город, чтобы…
— Чтобы устроить свое будущее.
— Ага, — Джордж подвесил над огнем сковородку и достал с полки изящную баночку контрабандного кофе. — Все же, одна деталь: чем ты собираешься заниматься?
— Ну, я точно не знаю. Только…
Похмыкивая, Джордж готовил кофе и доставал чашки.
— Я хотел, я хочу писать, вернее быть писателем.
Джордж удивленно поднял брови. Оберон ерзал на своем стуле, как будто эти признания вырывались у него помимо его воли, и он пытался удержать их в себе.
— Я думал о телевидении.
— Это ошибочный путь.
— Что?
— Почему-то все думают, что телевидение — это золотое дно.
Оберон обхватил правой ногой левую и не собирался отвечать. Джордж, разыскивая что-то на полке и похлопывая себя по карманам, удивлялся, как смогло это вечное желание проникнуть и в Эджвуд. Странно, как быстро молодежь может мечтать о таких безнадежных и бесперспективных занятиях. Когда он был молодым, все двадцатилетние юноши хотели быть поэтами. Наконец, он нашел, что искал: подарочный нож для разрезания писем с гравировкой на эмалированной рукоятке, который он нашел много лет назад в пустой квартире и как следует наточил его.
— Телевидение требует большого честолюбия, разъездов и там слишком много неудачников. — Он налил воды в кофейные чашечки.
— Откуда ты знаешь? — быстро спросил кузен, как будто он не раз уже слышал это от умных взрослых.
— У меня нет необходимых качеств и таланта и я не испытывал неудачу в тех делах, к которым у меня нет способностей. Ах, кофе сбежал.
Оберон не сумел скрыть улыбки. Джордж поставил кофеварку на подставку и достал небольшую коробочку разломанного печенья. Из кармана жакета он извлек коричневый кусочек гашиша.
— Для вкуса, — сказал он. В его голосе не слышалось недовольства, когда показал Оберону наркотик. — Это лучший сорт из Ливана.
— Я не употребляю наркотики.
— О, конечно.
С видом знатока Джордж отрезал кусочек своими флорентийскими щипчиками, подхватил его и бросил в свою чашку. Он сидел, помешивая в чашке кончиком ножа и глядя на своего кузена, который быстрыми глотками глотал свой кофе. Как хорошо быть старым и седым и знать, как спросить, чтобы не сказать слишком много, но и не слишком мало, чтобы прослыть молчуном.
— Итак, — проговорил он, вынимая нож из чашки, чтобы посмотреть, растворился ли кусочек в ароматном напитке, — рассказывай.
Оберон молчал.
— Садись поближе, налей еще чашечку. Давай-ка расскажи, какие новости дома.
Он задавал еще много вопросов. Оберон отвечал короткими фразами, но для Джорджа этого было достаточно. К тому времени, как весь кофе был выпит, из предложений Оберона перед ним раскрылась целая жизнь, которую дополняли мелкие детали и странные совпадения. Он читал в сердце своего кузена, как в открытой книге.
Он вышел из Эджвуда рано утром, проснувшись, как и собирался, еще до рассвета. Он мог проснуться тогда, когда ему было нужно — эту способность он унаследовал от своей матери. Он зажег лампу; пройдет еще не меньше двух-трех часов, прежде, чем Смоки едва волоча ноги и шаркая спустится в подвал и включит генератор. В груди у него мелко подрагивало, как будто что-то пыталось спрятаться или выскочить оттуда. Он знал пословицу: «Лучше синицу в руки, чем журавля в небе» — но он был из числа тех, для кого подобные пословицы ничего не значат. Синица была у него в руках, как он и хотел, но он нервничал; он не раз уже выходил из себя, но он всегда думал, что это были только его испытания и никогда не догадывался, что через это проходили многие до него. Он пытался даже писать стихи о тех жутких чувствах, которые он испытывал и написал несколько страниц, которые аккуратно уложил в зеленый дорожный саквояж; сверху бросил кое-какую необходимую одежду, зубную щетку, что еще? Старую бритву «Жилетт», четыре куска мыла, книгу «Секрет Братца Северного Ветра» и памятку для юристов.
Он прошел по спящему дому, торжественно представляя, что это в последний раз перед тем, как отправиться навстречу неизвестности. Дом не казался спокойным. Коридоры были освещены каким-то водянистым зимним светом, комнаты и залы были поистине унылыми и мрачными.
— Ты выглядишь небритым, неопределенно проговорил Смоки, как только Оберон вошел в кухню. — Хочешь овсянки?
— Я не хотел никого разбудить, включив воду. Я не хочу есть.
Смоки возился с дровами у печки. Когда Оберон был ребенком, его всегда изумляло, что он видел, как его отец ночью ложится спать в этом самом доме, а на следующее утро появляется в школе за своим столом, как будто по мановению волшебной палочки или как если бы их было двое. Первое время он даже вставал рано утром, чтобы потрогать отца за не расчесанные волосы и клетчатый халат до того, как он уйдет в школу — это было для него все равно, что раскрыть секрет фокусника. Смоки всегда сам готовил себе завтрак и хотя много лет белая электрическая плита стояла холодной и бесполезной в своем углу, подобно незаслуженно уволенной гордой старой экономке, и Смоки совершенно не умел обращаться с огнем, как не умел делать и многое другое, он все равно не отказывался от своей привычки. Для этого ему нужно было лишь пораньше встать.
Оберон с нарастающим нетерпением наклонился над печкой и в одну минуту разжег сердитое пламя. Смоки восхищаясь, стоял за его спиной, засунув руки в карманы халата. Через некоторое время они уже сидели напротив друг друга за тарелками с овсянкой и чашками кофе — подарком Джорджа Мауса.
Они немного посидели, положив руки на колени и глядя не в глаза друг друга, а в карие бразильские глаза двух кофейных чашек, сдвинутых вместе на столе. Затем Смоки многозначительно кашлянув, поднялся и достал с высокой полки бутылку бренди.
— Дорога не близкая, — сказал он и плеснул в чашки с кофе.
Смоки?
Да, Джордж заметил, что в нем за последние годы появилось что— то наподобие сужения чувств, а выпитая рюмочка разрешила эту проблему, расслабила его. Действительно, никаких проблем — только маленький глоток. Он стал расспрашивать Оберона, уверен ли тот, что у него достаточно денег, есть ли у него адрес агентов и адвокатов дедушки, о наследстве и прочем. Да, у него все это было.
Даже после смерти доктора его рассказы продолжали печататься в городской вечерней газете — Джордж сам читал их. Кроме этих посмертных рассказов, доктор оставил кучу запутанных дел — адвокатам и агентам этого могло хватить на годы. У Оберона был свой интерес во всех этих запутанных делах, потому что доктор оставил ему наследство, достаточное для того, чтобы прожить свободно год или около того. Доктор действительно надеялся, хотя был слишком скромен, чтобы сказать это, что его внук и лучший друг смогут совершать небольшие путешествия, хотя Оберона это мало интересовало.
Существовало некоторое препятствие, которое Джордж мог легко представить себе. Шутки доктора не всегда были смешными для всех, кроме детей. Позже они приняли форму метафоры или головоломки. Он пересказывал свои разговоры с саламандрами и цикадами со скептической улыбкой, как бы приглашая своих домочадцев подумать, почему он так говорит. Но в конце рассказа все становилось ясно — то, что он слышал от своих собеседников было очень интересно.
Пока Оберон рос, ему всегда казалось, что у его дедушки очень большая власть и очень острый слух. Однажды, когда они совершали прогулку по лесу, доктор сделал вид, что он слушает, что говорят ему животные и последует их совету. Оберон никогда не был любителем розыгрышей, а доктор терпеть не мог врать детям. Он всегда говорил, что не овладел этой наукой; может быть, это было результатом его преданности; как бы то ни было, существовал определенный круг животных, кого он мог понимать; это, как правило, были некрупные животные из тех, кого он хорошо знал. Медвежата, кошки, раки— отшельники, длиннокрылые летучие мыши — о них он вообще ничего не знал. Они пренебрегали им — могли говорить или не видели пользы в коротком разговоре — он не мог точно сказать.
— А как насчет насекомых и жуков? — спросил Оберон.
— Я говорю с некоторыми, но не со всеми, — ответил доктор.
— А муравьи?
— О да, еще муравьи, — спохватился доктор, — конечно.
Взяв внука за руку, он вместе с ним склонился у очередного желтоватого холма и с чувством благодарности и удовлетворения начал переводить ему болтовню муравьев в муравейнике.
Оберон спал, свернувшись калачиком под одеялом на старом разорванном диване. Его сон был сладок и безмятежен, как будто он и не вставал чуть свет, чтобы проделать неблизкий путь до города сегодня; Джордж Маус, взволнованный до головокружения, не мог уснуть и бодрствовал, продолжая перебирать в памяти разговор с кузеном.
Когда они съели овсянку и выпили кофе и Оберон отправился к входной двери, рука Смоки отечески легла на его плечо, хотя ростом он был намного выше отца. Оберон понял, что ему не удастся уйти, не попрощавшись. Его сестры, все трое, выбежали проводить его; Лили и Люси бежали, взявшись за руки, а Тэси катила на своем детском велосипеде. Он предполагал, что так может случиться, но не желал этого, потому что его сестры всегда присутствовали на встрече, проводах и при всех прочих обстоятельствах. Как, черт возьми, они прознали, что он уезжает сегодня утром? Он сказал об этом только Смоки, да и то поздно вечером и взял с него клятву сохранить это в тайне. Он почувствовал, как в нем поднимается тихая ярость.
— Привет, привет, — вынужден сказать он.
— Мы пришли попрощаться, — сказала Лили, а Люси добавила:
— И дать тебе кое-что.
— Да, да, — Тэси изящно повернула свой велосипед, выехала на крыльцо и съехала по ступенькам.
— Ладно, ладно, — снова сказал Оберон, — вы, наверное хотите привести сюда всю деревню.
Они, конечно, не собирались приводить кого-нибудь еще; они считали, что только их присутствие является обязательным.
То ли из-за того, что их имена были так похожи, то ли потому, что они появлялись везде вместе, только население в округе Эджвуда с трудом различало Тэси, Лили и Люси. Тэси и Лили были копией своей матери: высокие, длинноногие и игривые, хотя Лили унаследовала от кого-то прекрасные светлые волосы, которые золотыми локонами спадали по ее плечам, как у принцессы из сказки, а у Тэси волосы были кудрявыми и рыжевато-золотистыми, как у Алис. Люси же была вся в Смоки; ростом она была меньше, чем ее сестры, с темными кудрями, как у Смоки, с веселым, иногда задумчивым выражением лица, с врожденной загадочностью в глазах. С другой стороны, Люси и Лили были парой, которая постоянно дополняла друг друга: если одна из них начинала предложение, другая его заканчивала, они на расстоянии чувствовали боль друг друга. В течение нескольких лет они придумывали целую серию шуток, когда серьезным тоном одна задает глупый вопрос, а другая дает еще более глупый ответ. Постепенно их количество превысило сотню. Тэси не принималась в их игры, возможно из-за того, что она была старше. Она от природы была гостеприимной и увлеченной натурой. С другой стороны во всех затеях, праздниках и проказах, которые свойственны подросткам, Тэси была самой озорной, а две ее сестры помогали ей во всем.
В одном все трое были похожи: они все имели сросшиеся над переносицей брови, уходившие к вискам прямой линией. Из всех детей Алис и Смоки только Оберон имел брови совсем другой формы.
Воспоминания Оберона о его сестрах сводились всегда к их розыгрышам, дням рождения, любовным приключениям, свадьбам и смерти. Когда он был совсем маленьким, они играли с ним в дочки— матери и перетаскивали его из игрушечной ванной в игрушечный госпиталь — он был для них живой куклой. Позже его заставляли быть конюхом и наконец мертвецом — но это когда он уже достаточно подрос, чтобы ему нравилось просто лежать без движения, в то время, пока они хлопотали над ним. И это было не просто игрой: по мере того, как они становились старше, все трое развивали в себе понимание того, что происходило в реальной жизни. Никто не рассказывал им о свадьбе младшей из дочерей Бэрдов, которая выходила замуж за Джима Джея, но они, все трое появились в церкви в джинсах и с огромными охапками полевых цветов и, соблюдая приличия, встали на колени на ступеньках храма в то время, когда жених и невеста произносили слова клятвы у алтаря. Свадебная фотография, на которой были запечатлены эти трое детей в ожидании выхода новобрачных из церкви, позже завоевала приз на фотовыставке — столько в ней было искреннего чувства и никакого позерства.
С ранних лет все трое занимались рукоделию, с годами становясь все более искусными, овладевая новыми, непостижимыми секретами искусства вышивки по шелку, плетении кружев, вышивки на трикотаже. Если Тэси что-нибудь первой узнавала от тетушки Клауд или от бабушки, она тут же учила этому и Лили, а Лили передавала свои знания Люси. Они часто сидели вместе, занимаясь делом или бездельничая в музыкальной гостиной, где всегда было солнце. Они плели кружева, обрезали нитки, пощелкивая ножницами, они знали все; стало обычным, что ни печальный ни радостный случай не проходил мимо их внимания, и мало какие события проходили без из участия. Отъезд брата навстречу судьбе не был исключением.
— Вот — сказала Тэси, снимая с багажника своего велосипеда корзинку с небольшим пакетом, завернутым в небесно-голубую бумагу, — возьми это и открой, когда приедешь в город. — Она нежно поцеловала его.
— Возьми и это, — Лили протянула ему еще один пакет, завернутый в бледно-зеленую бумагу, — открой, когда вспомнишь об этом.
— Возьми, — Люси протянула ему свой пакетик, завернутый в белый листок, — открой, когда тебе захочется вернуться домой.
Оберон взял все три пакета, в смущении кивнул и положил их в свой дорожный саквояж. Девочки больше ничего не сказали, только сели вместе с братом и Смоки на высоком крыльце, а сухие листья, сорванные ветром кружились и падали рядом с ними, собираясь небольшими кучками под сиденьями расшатанных стульев /Смоки считал, что их давно следовало отнести в подвал/. Оберон был молод и достаточно скрытен, чтобы показать, что он хотел уйти из дома без провожатых, поэтому никто не обратил внимания на его нервозность; он же принужденно сел вместе со всеми на крыльце и смотрел на занимающийся рассвет. Затем он хлопнул себя руками по коленям, встал, пожал руку отцу, поцеловал сестер, пообещал писать и по шуршащему ковру листьев сбежал с крыльца, направляясь по дороге к перекрестку, где была остановка автобуса; он ни разу не оглянулся на одинокие фигуры своих близких, вышедших проводить его.
— Что ж, — сказал Смоки, вспомнив свое собственное путешествие в город, когда ему было почти столько же лет, сколько и Оберону, — его ждут приключения.
— Много приключений, — добавила Тэси.
— Это будет забавно, — сказал снова Смоки, — возможно, наверное. Я помню…
— Это будет забавно какое-то время, — смешалась Лили.
— Не так уж и забавно, — сказала Люси. — Это будет интересно и весело только сначала.
— Папочка, — сказала Тэси, глядя на дрожащего отца, — ради бога, не сиди здесь в пижаме.
Он встал, запахнув на себе халат. Сегодня днем надо будет обязательно убрать с крыльца летнюю мебель, пока ее не засыпало снегом.
Сместив фокус, Джордж Маус из ниши с старом каменном заборе наблюдал, как Оберон пересек старое пастбище, сокращая путь в Медоубрук. Луговой мышонок в зажатой в зубах травинкой и мрачными мыслями в голове смотрел, как человек двигался в его направлении, наступая на мертвые ветки и сухие листья, которые шуршали и трещали под его ногами. Ах, какие огромные и неуклюжие ноги. Обутые в ботинки, намного больше и тяжелее, чем лапы бурого медведя. Один только факт, что у низ всего две ноги и они редко приближаются к его норке, заставлял мышонка чувствовать к ним большее расположение, чем к разрушительнице мышиных домиков корове, которая была его личным врагом-чудовищем. Когда Оберон приблизился, действительно пройдя очень близко от ниши в стене, где сидел мышонок, того охватило удивление. Это был мальчик — очень выросший — однажды он приходил с доктором, который был другом еще пра-пра-прадедушке мышонка; это был тот самый мальчик, которого луговой мышонок видел, когда сам был крошечным; с голыми руками и оцарапанными коленками он внимательно вглядывался в знакомый домик, пока доктор закладывал в память пра-пра-прадедушки то, что теперь было хорошо известно не только среди поколений луговых мышей, но и во всем огромном мире. Нахлынувшие воспоминания преодолели естественную робость, он высунул свой носик из ниши в стене, где он прятался, и сделал попытку поздороваться:
— Мой пра-пра-прадедушка знал доктора, — пискнул он. Но парень прошел мимо.
Доктор умел разговаривать с животными, но мальчик, скорей всего нет.
Когда Оберон, утопая по щиколотку в золотых листьях, стоял на перекрестке, а Смоки отрешенно стоял перед своими дочерьми, озадаченными его молчанием, Дэйли Алис, укрытой стеганым одеялом, снилось, что ее сын Оберон, который жил теперь в городе, позвонил, чтобы рассказать ей, как у него дела.
— Сначала я недолго был пастухом в Бронксе, — его голос звучал расслабленно и затаенно, — а когда наступил ноябрь, я продал шерсть.
Он рассказывал, а она представляла себе Бронкс, о котором он говорил: его зеленые заросшие травой холмы, чистоту, прозрачный воздух между холмами и низкими влажными облаками. Она представляла это так ясно, как будто сама побывала там, когда он был пастухом, прошла по протоптанной тропинке, вдоль которой лежали темные лепешки помета животных; в ее ушах звучали их сетования, а в носу стоял запах влажной шерсти. По его рассказам она представляла себе своего сына, как он стоит с посохом в руке и смотрит вдаль в сторону моря, а потом на запад, откуда ветер приносит перемену погоды и на юг, через реку, туда, где темнеет лес, растущий на небольшом островке…
Потом он сменил свою обувь и гетры на приличный костюм, а вместо посоха взял трость для прогулок и, хотя он никогда не описывал это подробно, она ясно представляла, как он вместе с собакой Спаком /хорошим сторожевым псом, который достался ему вместе со стадом и с которым он никогда не расставался/ отправился вдоль реки в сторону Гарлема и подошли к 37-й улице, где была переправа. У старого паромщика была красавица пра-правнучка, румяная, как ягодка и серая, плоская скрипящая и стонущая лодка; Оберон стоял на носу, а паромщик греб по течению к пристани на другом берегу. Он заплатил паромщику, Спак выскочил на берег и он тоже ступил не оглядываясь на сушу и вошел в дремучий лес. Был полдень; солнце, бросавшее свои скудные темно-желтые лучи то тут, то там сквозь пелену серых облаков, казалось таким холодным и нерадостным, что ему захотелось, чтобы наступила ночь.
Чем дальше он шел, тем чаще мысленно возвращался к этому своему желанию. Между парком Святого Николаса и Кафедральной аллеей он сбился с пути и опомнился только, когда заметил, что карабкается куда-то вверх по каменной террасе, поросшей лишайником. Огромные деревья склонялись к скалистой поверхности своими узловатыми ветвями, напоминающие подагрические суставы, они скрипели и трещали над его головой, когда он проходил; в сумерках они выглядели очень нахально. Тяжело дыша, он взобрался на высокий камень и в просвете между двумя деревьями увидел, как уходило за горизонт серое солнце. Он осознавал, что был все еще далеко от города, а теперь наступила ночь; его многие предостерегали о том, как опасно ночное время в этих местах. Он почувствовал себя маленьким и беспомощным, вернее, он становился маленьким. Спак тоже заметил это, но ничего не сказал. Ночью появились какие-то живые существа. Оберон заторопился, спотыкаясь на каждом шагу и это заставило существа подойти поближе; тысячи глаз окружали его в полной темноте. Оберон взял себя в руки. Он не должен показать им, что боится. Он повесил свой саквояж на палку. Бросая незаметные взгляды направо и налево, он с трудом шел в направлении города; со стороны казалось, что он прогуливается, хотя это совсем не было прогулкой. Несколько раз он неуклюже наталкивался на огромные деревья, которые ветвями упирались в самое небо /наверняка он становился все меньше/, но всякий раз быстро опускал глаза; он не хотел показаться здесь чужестранцем, который не знает, что есть что; и в то же время он не мог удержаться от того, чтобы время от времени не бросать быстрые взгляды на тех, кто смотрел на него — кто с ухмылкой, кто со значением, а кто безразлично — пока он шел. Пока он, спотыкаясь и падая, выбирался из этой ловушки, в которую угодил, он удивлялся отсутствию Спака. Теперь, будучи таким маленьким, он мог бы взобраться на спину собаки и подвигаться гораздо быстрее. Но Спак выказал полное презрение к своему новоявленному новому господину и убежал в направлении Вашингтонско шенности, чтобы самостоятельно испытать свою судьбу.
Один. Оберон вспомнил о трех подарках, которые на прощание дали ему сестры. Он вынул из саквояжа тот, который дала ему Тэси и дрожащими пальцами разорвал небесно-голубую обертку. Там была многоцветная ручка и карманный фонарик. Ручной фонарик; там даже была маленькая батарейка. Он нажал кнопку и фонарик загорелся. На его свет прилетело несколько светлячков, а несколько лиц, которые были особенно близко, отпрянули в сторону. В свете фонарика он увидел, что стоит перед крошечной деревянной дверью; его путешествие завершилось. Он постучал несколько раз.
Джордж Маус содрогнулся всем телом. Он был мертвенно— бледным от психического напряжения и принятой дозы. Было хорошим развлечением изображать из себя лорда, но посмотри на время! Через несколько часов ему нужно было вставать и идти разносить молоко. Сильви наверняка не поднимется для этого. Потянувшим всем телом и испытывая приятную усталость /от долгого путешествия/, он встал. Он становится слишком стар для этого. Он убедился, что его кузену достаточно тепло под одеялами, поворошил угли в камине, взял лампу и отправился в свою неприбранную спальню, отчаянно зевая.
В тот же самый час в нескольких кварталах от дома Джорджа Мауса, перед домом Ариэль Хоксквилл, входящего окнами в небольшой парк, одна за другой въезжали и выезжали большие бесшумные машины из другой эры; в каждой был один единственный пассажир и они подъезжали к стоянке, где такие же автомобили застыли в ожидании своих хозяев. Каждый из прибывших звонил в дверной колокольчик дома Хоксквилл и его приглашали войти; перчатки гостей были такими тугими, что им приходилось снимать их. Поочередно стаскивая с каждого пальца; каждый прибывший, сняв перчатки, вкладывал их в шляпу и подавал слуге; на некоторых были белые шарфы, которые легко шуршали, когда их снимали с шеи. Все собрались в гостиной Хоксквилл, которая больше походила на библиотеку. Каждый скрещивал ноги, когда садился. Они негромко обменивались между собой несколькими словами. Когда, наконец, вошла Ариэль, все встали, хотя она жестом показала, что они могут не беспокоиться, а потом снова сели, поддернув брюки на коленях, прежде, чем снова скрестить ноги.
— Думаю, что можно считать, — начала Ариэль, — собрание нашего клуба открытым. Перейдем к делу.
Ариэль Хоксквилл ждала вопросов. В этом году она почти достигла власти. У нее были довольно резкие манеры, угловатая фигура, а стального цвета волосы собраны в пучок, чем напоминали хохолок австралийского попугая. Она была достаточно внушительной, вызывающей некоторый страх личностью и все вокруг нее, начиная с серовато-коричневых туфель и кончая унизанными кольцами пальцами, являлось подтверждением ее власти, и члены клуба хорошо это сознавали. — Новым делом, конечно, — сказал один из членов, улыбаясь Хоксквилл, — является дело Рассела Эйдженблика — лектора, преподавателя университета.
— Что вы об этом думаете? — вступил а разговор третий, обращаясь к Хоксквилл. — Каковы ваши впечатления?
Она переплела пальцы рук, чем стала похожа на Шерлока Холмса.
— Он не тот, за кого себя выдает, — сказала она сухим педантичным голосом, похожим на высохший листок. — Он не слишком умен, хотя и умнее, чем выглядит в телевизионных программах. Его энтузиазм наследственный, но я не могу избавиться от мысли, что он недолговечен. У него есть пять планет в созвездии Скорпиона, так же, как и у Мартина Лютера. Его любимый цвет — зеленый, цвет покрытия бильярдного стола. У него большие, влажные карие глаза, как у коровы. Его голос усиливается при помощи миниатюрных приборчиков, спрятанных в складках его одежды; все это страшно дорого, но не очень годится. Он носит высокие, почти до колен, ботинки.
Ее слушали с увлечением.
— Какой у него характер? — спросил один.
— Отвратительный.
— А его манеры?
— Ну…
— Он честолюбив?
Она не смогла сразу ответить на этот вопрос, хотя именно на этот вопрос могущественные банкиры и председатели коллегий и департаментов, полномочные представители бюрократии и отставные генералы, хотели получить ответ. Как тайные стражи обидчивого, своенравного, стареющего мира, находящегося в постоянных тисках социальной и экономической депрессии они были невероятно чувствительны к любому выдающемуся человеку, будь то проповедник или солдат, путешественник, мыслитель или убийца. Хоксквилл хорошо понимала, что ее мнение может привести к тому, что многие не поддержат его.
— Его не интересует пост президента, — сказала она.
Один из членов клуба неопределенно хмыкнул и это могло означать: если так, то у него не может быть и других устремлений, которые могли бы вызвать у нас тревогу; а если нет, то все равно он беспомощен, так как постоянный успех призрачного президентства — это исключительно заслуга всего клуба, что бы не думали президенты и члены клуба. Люди сдержано зашумели.
— Трудно сказать наверняка, — промолвила Ариэль. — С одной стороны его самонадеянность кажется смешной, а его цели настолько грандиозны, что их невозможно выполнить. Но с другой стороны… Его частые и настойчивые требования, например, похоже намекают на какие— то секреты, которые «были на картах». И все-таки я думаю, что в его словах есть доля истины, что о нем говорили карты, несколько карт, я только не знаю, какие именно.
Она посмотрела на своих слушателей, которые молча кивали головой, и почувствовала угрызения совести за то, что привела их в замешательство, но она и сама была в тупиковой ситуации. Она провела несколько недель с Расселом Эйдженбликом в отелях, на самолетах, небрежно маскируясь под журналистку /телохранители, которые окружали Эйдженблика легко разобрались в ее притворстве, единственное, чего они не могли сделать это заглянуть в ее мысли/, но теперь у нее было еще меньше возможностей, чем когда-либо высказать предположение о цели его деятельности, чем когда она впервые услышала его имя. Прижав пальцы к вискам, она медленно и внимательно мысленно прошлась по уголкам своей памяти, где за последние несколько недель новый блок для хранения информации о Расселе Эйдженблике. Она знала, когда он может появиться и цепь каких событий он может возглавить. Он не появится. Она могла бы нарисовать его или вызвать его образ в памяти. Она могла видеть его за залитыми струйками дождя окном пригородного поезда, ведущего бесконечные разговоры — при этом его рыжеватая бородка вздрагивала, а широкие брови то поднимались вверх, то соединялись в одну линию над переносицей. Она видела, как он страстно обращается к шумящей аудитории; она видела слезы в его глазах и настоящую любовь, которая передавалась ему от благодарных слушателей. Она могла видеть, как он гремит голубой чашечкой с блюдцем, поставив их на колени после очередной нескончаемой лекции на собрании женского клуба в окружении суровых последовательниц, каждая из которых предлагала подержать его чашку или блюдце или протягивала ему кусок торта. Лектор: именно он настоял на том, чтобы его звали так. Они прибыли первыми и уладили вопрос с его приездом. Лектор остановится здесь. Никто не имел право пользоваться этой комнатой, кроме лектора; ему был положен автомобиль. Их глаза не разу не наполнились слезами, пока они сидели за аналоем во время его лекции, лица оставались непроницаемыми и бесстрастными, как лодыжки, затянутые черными носками. Все эти картины она вызвала в св яти. Она надеялась, что сможет пройти по закоулкам памяти и найти его там, вдалеке, и он откроет свое истинное лицо, которое было ей знакомо давным-давно, но он не подозревал, что это известно ей. Так это должно было быть, как не раз бывало в прошлом. И теперь члены клуба ждали, молчаливые и недвижимые, ждали ее распоряжения; между колоннами и на бельведере стояли просто одетые единомышленники; каждый держал в руках эмблему, по которой можно было его узнать — эти опознавательные значки она сама дала им. Это были корешки проездных билетов, карточки гольф-клуба, алые клочки бумаги от мимеографа. Их она видела довольно ясно, но ОН не появится.
— Как насчет этих лекций? — спросил кто-то прерывая течение ее мыслей.
Она холодно посмотрела на говорившего.
— Боже мой. Ведь вы же все их переписали. Разве я этим должна заниматься? Вы умеете читать? — Она немного помолчала, удивляясь сама себе и раздумывая, не было ли ее презрение просто маской, чтобы скрыть собственную неудачу в преследовании добычи.
— Когда он говорит, — сказала она более кокетливо, — они слушают. Вы знаете все, что он говорит. Он использует все, чтобы дойти до каждого сердца. Надежда, надежда без границ. Всеобщее чувство. Он может вызвать слезы. Но это могут многие. Я думаю… — ей показалось, что она нашла более-менее подходящее определение, — я думаю, что он не совсем человек. Я думаю, что каким-то образом мы имеем дело не с человеком, а с географическим справочником.
— Понятно, — сказал один из членов клуба, расчесывая усы розово— серого цвета в тон его галстуку.
— Нет, вы не понимаете, — ответила Хоксквилл, — потому что я сама ничего не понимаю.
— Чихать на него, — вмешался другой.
— Хотя его лекции не вызывают у нас возражения, — сказал третий, доставая из портфеля стопку бумаги. — Стабильность. Бдительность. Приемлемость. Любовь.
— Любовь, — раздался голос, — все на свете проходит. Ничего не может быть вечным, все проходит. — Его голос задрожал. — На земле нет ничего сильнее любви. — Он разразился странным всхлипыванием.
— Хоксквилл, — сказал кто-то, — мне кажется я вижу на серванте какие— то графинчики.
— В одной из них бренди, — ответила Хоксквилл, — а в другой ржаное виски.
Они успокоились, потягивая бренди и объявили собрание закрытым и оставили ее дом в еще большем замешательстве чем то, которое они чувствовали с тех пор как общество, невидимой опорой которого они себя считали, начало превращаться в больное и потерянное.
Когда она провожала их, ее слуга стоял в прихожей, уныло созерцая бледное пятно рассвета, проникающего сквозь стеклянную дверь. В душе она сетовала на свое состояние. Серая полоска зари становилась шире, бросая отсвет на недвижимого слугу и казалось, гасила живой блеск в ее глазах. Она подняла руку жестом, которым египтяне благословляют или отсылают слуг; ее губы были сжаты. Когда Хоксквилл пошла наверх, уже наступил день и каменный слуга, как она называла эту древнюю статую, снова превратился в мрамор.
Хоксквилл прошла четыре пролета по длинной лестнице внутри высокого узкого дома /это было ежедневное упражнение, которое должно было укреплять силы ее сердцу/, и подошла к маленькой двери на самом верху дома, где ступеньки резко сужались и спускались вниз. Она слышала внизу шум моторов, стук дверей и чувствовала, как постепенно успокаивается. Она открыла дверь. За дверью разливался неяркий дневной свет. Она бросила взгляд на свои старые квадратные наручные часы и наклонилась чтобы войти.
О том, что этот городской дом был одним из трех в мире оборудован полным комплектом оригинальной космической оптики в более-менее рабочем состоянии, Хоксквилл узнала еще до того, как она купила его. Ей доставляло удовольствие думать, что ее дом вмещал в себя такой огромный металлический талисман. Но она не могла воспользоваться им. Она не смогла много узнать о создателе космической оптики так же, как не знала, для чего все это предназначалось. Кое-что из того, что она не знала, ей удалось прочитать в книгах и поэтому теперь, когда она наклонилась, чтобы войти в крошечную дверь, она вошла не просто в помещение, перед ней раскинулся космос во всей своей красе.
Хотя Хоксквилл настроила телескоп так, чтобы можно было рассматривать небо, все-таки было видно не очень хорошо. Она прильнула к окулярам и попыталась найти на небе известные ей знаки Зодиака. Только переменчивые небеса давали реальную картину времени, они отражались в мощном сознании Ариэль Хоксквилл, которая хорошо знала, какое это было время. Все эти приборы, которые окружали ее, были в конце концов, грубой карикатурой, хотя и очень забавной. Действительно, думала она, усаживаясь на зеленой плюшевой табуретке в центре Вселенной, очень забавно. В теплых лучах зимнего солнца она расслабилась и пристально посмотрела вверх: голубая Венера с красно-оранжевым Юпитером; круглоликая Луна, склонявшаяся к горизонту; крошечное кольцо молочно-серого Сатурна, который только появлялся на небесном склоне. Восходящий Сатурн был очень подходящ для медитации, которую она должна провести.
Постепенно она почувствовала, что ее мысли приходят в порядок, так же, как телескоп делал ясным и близким сиянье далеких звезд. Огромное сооружение приняло на себя часть ее проблем, связанных с Расселом Эйдженбликом. Она почувствовала невиданную ранее страсть к работе, это было задание, которое потребовало большого напряжения всех ее сил, более того — это было очень важно для нее самой; это нечто, что заставляло ее идти дальше, нырять глубже, думать усерднее. Все это было в картах. Хорошо. Она посмотрит.
Сначала Оберона разбудило мяуканье кошки.
— Покинутый ребенок, — подумал он и снова погрузился в сон. Сквозь дремоту он услышал блеянье коз и хриплый, придушенный крик петуха. — Проклятые животные, — громко выругался он и собрался снова заснуть, но вспомнил, где он находится.
Неужели он действительно слышал крики петуха и коз. Нет. Это сон; наверное, ему приснились звуки просыпающегося города и ему все это показалось. Но в это время снова закукарекал петух. Завернувшись в одеяло — в библиотеке было страшно холодно, а огонь в камине давно погас — он подошел к окну и посмотрел вниз, во двор. Джордж Маус только что вернулся, закончив продажу молока; на нем были высокие черные грубые ботинки, а в руках он нес бидончик с парным молоком. Оберон смотрел вниз на старую ферму.
Из всех фантастических идей Джорджа Мауса эта ферма действительно приносила реальную пользу. В те нелегкие дни, если вам хотелось иметь свежие яйца, молоко, масло по более низким ценам, чем те, которые для многих были просто разорительными, не оставалось ничего другого, как обеспечивать себя самому. В нежилом здании пустовала большая площадь. Выходящие наружу окна были закрыты тонкими железными листами или забиты окрашенной в черный цвет фанерой, двери давно сожгли, и здание превратилось в стену, окружающую ферму. Куры устроили насест на остатках интерьера, козы смеялись и плакали в саду, который раньше был жилыми комнатами и собирали объедки, которые им удавалось найти. Полупустой огородик, на который Оберон смотрел из окон библиотеки, дополнял картину этого утра; оранжевые тыквы виднелись из-под остатков зерна и капусты. Кто-то маленький и неприметный осторожно пробирался между кусками листового железа, закрывавшего оконные проемы. Куры всполошились и закудахтали громче. На ней был переливающийся вечерний халат, который шуршал и сверкал блестками, когда она собирала яйца в потрепанную сумочку из блестящей парчи. Она выглядела отвратительно, и когда она сказала что-то Джорджу Маусу, он только натянул поглубже свою широкополую шляпу и, шлепая галошами, пошел прочь. Она спустилась во двор, пробираясь через грязь и мусор на высоких стоптанных каблуках. Погрозив рукой, она крикнула что-то вслед Джорджу и сердито натянула на плечи шаль с бахромой. Ветхая сумочка, переброшенный через руку, разорвалась под тяжестью яиц и они стали выскальзывать из нее одно за другим. Сначала она этого не заметила, потом закричала, заохала и наклонилась, чтобы удержать остальные; ее каблуки подвернулись и она разразилась хохотом. Она смеялась, а яйца падали из ее рук; она наклонилась, чуть не падая и смеялась еще громче. Хотя она и прикрывала рот рукой, он слышал ее грубый смех и тоже рассмеялся.
Потом он подумал, видя, как разбиваются яйца, что теперь он знает, где его завтрак. Разложив свой измятый костюм, он пригладил его, пытаясь придать ему приличный вид; потом он протер глаза и пригладил волосы гребнем, которым очень гордился — Руди Флуд говорил, что это очень дорогой ирландский гребень. Теперь ему предстояло выбрать дверь или окно, через которое он вошел. Он взял свой портфель — не хотел, чтобы он был украден или кто-нибудь поинтересовался его содержимым — и выбрался на шаткий мостик, осуждающе покачивая головой, так как шаткое сооружение издавало при каждом его шаге ужасающий скрип. Доски стонали под тяжестью, а из всех щелей проникал слабый свет. Это было похоже на сон. Что, если все это обрушится, увлекая его за собой. Кроме того, окно на другом конце могло быть закрыто. Боже, как все это глупо! Какой глупый способ добраться из одного места до другого. Он разорвал пиджак, зацепившись о торчащий гвоздь и в ярости повернул обратно. Забыв о благородстве, с грязными руками, он вышел через уцелевшие старые двери библиотеки и спустился по шаткой лестнице. Внизу в нише стояла безмолвная статуя дворецкого с искаженным лицом в шляпе-таблетке, который потягивал ржавую пепельницу. Лестница упиралась в стену с пробитым в ней отверстием; через дыру можно было попасть в следующее помещение. Возможно, Джорджу это здание казалось оригинальным или он совсем выжил из ума. Он прошел через дыру и попал в другое помещение, которое хотя и выглядело запущенным, но сохранило остатки былой изысканности. Потолок был покрыт несколькими слоями краски, на полу тут и там громоздились куски линолеума: это впечатляло, казалось, что здесь недавно проводили археологические раскопки. В прихожей горела пыльная электрическая лампочка. Многочисленные дверные замки были открыты; изнутри дома доносилась музыка, смех, запах готовящейся еды. Оберон приблизился было, но его охватило чувство стыда. Как он войдет к этим людям? Он не знал этого: всю жизнь он видел вокруг себя только знакомые лица; сейчас его окружали миллионы неизве му людей.
Он не чувствовал себя готовым войти в эту дверь прямо сейчас. Сердясь на самого себя и не в состоянии что-либо с этим поделать, он повернулся и прошел по холлу к входной двери. Дверь была в самом конце холла и дневной свет пробивался сквозь непрозрачное стекло; он отодвинул щеколду и открыл дверь. Сделав шаг вперед, Оберон оказался во дворе птичника, устроенного в центре городского квартала. Двор окружали строения с доброй дюжиной дверей; все двери отличались одна от другой; каждая дверь была огорожена ржавыми прутьями, цепями, железными заборчиками, замками; на некоторых дверях было несколько заграждений сразу, но несмотря на все эти запоры, двери выглядели хрупкими и легко открываемыми. Что было за ними? Некоторые были широко распахнуты и он заметил там коз. Из дверей вышел очень маленький мужчина с непомерно сильными руками; на спине он нес огромный мешок из джутовой ткани. Он торопливо прошел через двор, быстро перебирая своими короткими ногами. Он был не больше ребенка; Оберон окликнул его:
— Простите…
Мужчина даже не приостановился. Может быть, он глухой? Оберон последовал за ним.
— Эй, — снова окликнул он, и на этот раз человек остановился. Он повернул к Оберону свою большую темноволосую голову и широко улыбнулся; его глаза были широко расставлены по обе стороны довольно широкого носа.
Мальчишка, подумал Оберон. Человек был похож на жителя средневековья, скорее всего, это был результат бедности. Он обдумывал, как бы ему сформулировать вопрос, так как скорее всего /он был уверен в этом/ человек был слабоумным и мог не понять. В это время человечек длинным грязным пальцем указал куда-то за спину Оберона.
Он повернулся. Джордж Маус только что открыл дверь, выпуская трех кошек, но тут же захлопнул ее снова прежде, чем Оберон успел окликнуть его. Он бросился к той двери, спотыкаясь о разбросанный хлам, на бегу обернулся, чтобы поблагодарить маленького грязного человечка, но того уже и след простыл. В конце прихожей, куда он попал, войдя в дверь, он остановился, вдыхая запах еды, и прислушался. Он смог услышать спор, громыхание посуды, плач ребенка. Собравшись с духом, он толкнул дверь и та распахнулась.
Девушка, которую он видел, когда она собирала яйца, стояла у плиты все в том же блестящем халате. Ребенок почти фантастической красоты, размазывая по грязному личику слезы, сидел на полу рядом с ней. Джордж Маус сидел во главе круглого обеденного стола, его ноги в грязных ботинках занимали почти всю комнату.
— А-а-а, — протянул он. — Привет. Как спалось? — Он постучал костяшками пальцев, приглашая сесть рядом с ним. Ребенок, которого появление Оберона немного заинтересовало, снова приготовился выдать очередную порцию плача, искривив свои ангельские губки. Он тянул девушку за халат.
— Сейчас, сейчас, — мягко сказала она, — не плачь. — Она посмотрела на ребенка сверху вниз, а тот поднял на нее свои глазенки; казалось, они пришли к взаимопониманию. Ребенок перестал плакать. Она быстро помешала что-то в кастрюле длинной деревянной ложкой, раскачиваясь при этом всем телом. Оберон заворожено наблюдал за ней, когда Джордж снова заговорил.
— Это Сильви, мой мальчик. Сильви, поздоровайся с Обероном Барнейблом. Он приехал в город попытать счастья.
Она улыбнулась мимолетной, но искренней улыбкой, как будто солнце выглянуло из-за туч. Оберон с усилием поклонился.
— Будете завтракать? — спросила она.
— Конечно, будет. Садись, кузен.
Она снова повернулась к плите, достала с самодельной полочки одну из двух стоящих на ней коробочек с надписями «Соль» и «Перец», и энергично потрясла ею над кастрюлей. Оберон уселся, положив руки перед собой. Из кухни сквозь разноцветные окна был виден двор, где кто-то — но не тот странный незнакомец, которого Оберон видел раньше — с помощью пастушьего посоха выгонял коз пощипать оставшуюся скудную растительность.
— У тебя здесь много арендаторов? — спросил он своего кузена.
— Как тебе сказать… они не совсем арендаторы, — ответил Джордж.
— Он всех принимает, — вмешалась Сильви, глядя на Джорджа любящим взглядом. — Им больше некуда идти. Они вроде меня. У него доброе сердце.
Она засмеялась, засуетилась.
— Там во дворе мне встретился какой-то грязный парнишка, — начал Оберон.
Он увидел, что Сильви перестала размешивать в кастрюле и повернулась к нему.
— Очень маленького роста, — продолжал Оберон, удивляясь наступившей тишине.
— Брауни, — воскликнула Сильви. — Это был Брауни. Ты видел его?
— Думаю, да. Кто…
— Да, старый Брауни, — резко вмешался Джордж. — Он всегда живет отдельно, как рак-отшельник. Он делает много всякой работы. — Он как— то странно посмотрел на Оберона. — Я надеюсь, ты не…
— Я думаю, что он не понял меня. Он сразу ушел.
— Ах, — мягко вздохнула Сильви, — Брауни.
— Ты его тоже принял? — спросил Оберон у Джорджа.
— Хм. Кого? Брауни? — задумчиво переспросил Джордж. — Я думаю, что старый Брауни всегда жил здесь, черт его знает. Послушай, — он внезапно переменил тему разговора, — чем ты сегодня собираешься заняться? Будешь вести переговоры?
Оберон достал из внутреннего кармана визитную карточку, на ней было написано «Петти, Смилдон и Руфь, поверенные», а ниже адрес и номер телефона.
— Это поверенные моего дедушки. Я приехал узнать насчет наследства. Как мне туда добраться?
Джордж помедлил с ответом, громко и медленно прочитал адрес, как будто в нем была какая-то тайна. Тем временем Сильви, перекинув полотенце через плечо, поставила горячую, дымящуюся кастрюлю на стол.
— Вот она твоя гадость, — сказала она, громко хлопнув крышкой кастрюли. Джордж с удовольствием вдохнул запах.
— Она не любит овсяной каши, — сказал он Оберону и лукаво подмигнул.
Она отвернулась, всем своим видом показывая отвращение, легко и грациозно подняла ребенка, который сосал шариковую ручку.
— Посмотрите на это чудо! Посмотрите на его милые, толстенькие щечки! Так и хочется их съесть. — Она жадно чмокнула его в толстые грязные щеки, а он старался вырваться и его глазки искрились весельем. Она усадила его на шаткий высокий стульчик и поставила перед ним еду. Она кормила малыша, открывая вместе с ним свой рот, подбирала ложкой остатки каши с его подбородка. Наблюдая за ней, Оберон поймал себя на том, что тоже открывает рот, как бы помогая ей.
— Ну, фотомодель, — обратился Джордж к Сильви, когда она закончила кормить ребенка. — Ты собираешься есть, или как?
— Есть? — она скривилась так, будто он сделал ей неприличное предложение. — Я собираюсь лечь в постель, я собираюсь спать. — Она потянулась, зевнула, показывая свое искреннее желание отправиться в царство Морфея. При этом она лениво прикрывала рот рукой с длинными накрашенными ногтями. Ее блестящий халат слегка распахнулся и была видна ложбинка на животе и пупок. Оберон почувствовал, что ее загорелое тело было слишком мало, чтобы вместить ее всю; она олицетворяло собой изнеможение и расслабленность — все это соединялось в ней и вспыхивало, как бриллиант.
— Пчела или море? — сказал он.
Оберон, не имея ни малейшего опыта, чтобы разобраться в окружающих его событиях, ехал в шумном поезде подземки и пытался разобраться, какие отношения были между Джорджем и Сильви. Он мог бы быть ее отцом, но Оберон был не настолько наивен, чтобы не видеть невозможность такого союза. Но она готовила ему завтрак. И в какую постель она легла, когда собралась спать? Он хотел… нет, он не знал точно, чего он хотел и в этот момент поезд дернулся и это смешало все его мысли. Ухватившись за холодный поручень, Оберон ждал немедленного столкновения или крушения.
Потом он заметил, что никто из пассажиров не проявляет ни малейшего волнения; с непроницаемыми лицами они читали газеты на иностранном языке или укачивали детей, или копались в своих кошельках, или безмятежно жевали жвачку, или… о боже, те, кто спали, даже не пошевельнулись. Единственное, что им всем показалось странным, так это его собственное поведение и только на него они бросили быстрые взгляды. Но ведь здесь произошло бедствие! За грязными окнами он увидел другой поезд на параллельном пути, несущийся прямо на них со свистом и железным скрежетом. Освещенные желтым светом окна другого вагона бросились на них, словно пораженные ужасом. В самый последний момент, когда столкновение казалось неизбежным, два поезда извернулись и проследовали каждый по своему пути в дюйме друг от друга с бешеной скоростью. В другом поезде Оберон мог разглядеть одетых пассажиров, которые читали газеты, копались в своих сумках и жевали жвачку. Он сел на место. Пожилой негр в дряхлой одежде стоял в середине вагона, придерживаясь за поручень и негромко приговаривал: «Не причиняйте мне зла, не причиняйте мне зла»; при этом он протягивал другую руку с грязной серой ладонью ко всем, находившимся в вагоне, а пассажиры в большинстве своем игнорировали его. Постепенно он успокоился.
— Какой красивый мех на женщине, я говорю о женщине, которая носит мех; наверное, у нее есть склонность к животным. Позаботьтесь о животном, чей мех она носит. Вот и хорошо.
Он сделал театральную паузу и бросил на слушателей взгляд, в котором больше не было страха или опасения. Потом он снова бормотал что-то невразумительное, пока его глаза не остановились на Обероне, единственном, кто внимательно слушал его.
— Ммм, — промычал нищий с полуулыбкой на лице.
Его глаза, казалось, заметили в Обероне что-то удивительное. Поезд неожиданно повернул, заставив людей качнуться вперед. Нищий проскочил мимо, удерживая равновесие. Отягченный бутылкой карман, цеплялся за стойки. Когда он проходил мимо, Оберон услышал его слова:
— Широкие меховые одежды скрывают все.
Его увлекли за собой пассажиры, пробиравшиеся к выходу, двери открылись и он вместе со всеми вышел из вагона. Как раз в это время Оберон обнаружил, что это и его остановка и тоже выскочил из вагона. Шум и едкий дым, необходимые объявления, которые искажались и заглушались металлическим ревом поездов и постоянным эхом, которое отражалось от стен — Оберон полностью потерял способность ориентироваться во всем этом и покорившись толпе, последовал за людским потоком по лестницам, переходам и эскалаторам. На очередном повороте он заметил в толпе ветхое пальто негра; у следующего поворота он уже был за его спиной. Казалось, его ничто больше не заботило и он брел бесцельно; болтливость, которая в поезде привлекала к нему внимание, исчезла. Актер без сцены и зрителей и никаких собственных переживаний.
— Простите, — обратился к нему Оберон, шаря в кармане.
Негр, не выказывая ни малейшего удивления, протянул руку, готовясь получить, что ему предложат и так же равнодушно убрал руку, когда Оберон приблизился к нему с визитной карточкой «Петти Смилдон и Руфь».
— Вы не можете мне найти этот адрес?
Он прочитал адрес. Негр с сомнением посмотрел на него.
— Это какая-то хитрость, — сказал он. — Говоришь об одном, а имеешь в виду другое. Это хитрость.
Приняв задумчивый вид и наклонившись, он снова зашаркал ногами, а его опущенная рука быстро двигалась, приглашая Оберона следовать за ним.
— Я пойду с тобой, к кому захочешь, — бормотал он, — ты только будь рядом со мной.
— Спасибо, — поблагодарил Оберон, хотя был не совсем уверен, что эти слова относились к нему. Его уверенность таяла по мере того, как мужчина, чья походка оказалась быстрее, чем это казалась со стороны, и который поворачивал без всякого предупреждения, повел его по темным туннелям, пахнущих мочой; капли дождевой воды падали со стен, как в пещере и звуки шагов гулко отражались от стен. Затем они поднимались куда-то вверх по освещенным солнцем лестницам и по мере того, как они поднимались, улицы становились все чище, а его спутник выглядел все большим оборванцем и запах от него становился все неприятнее.
— Позволь мне взглянуть на это еще разок, — сказал он, когда они остановились перед целым рядом вращающихся дверей, сделанных из прочного стекла и стали, через которые проходила длинная вереница людей. Оберон и его провожатый пристроились к ряду входивших; негр углубился в изучение маленькой визитной карточки, а люди с брезгливым видом обходили их, бросая сердитые взгляды, может быть, из-за того, что они мешали продвижению, а может быть, по другим причинам — Оберон не мог точно сказать.
— Может быть мне спросить кого-нибудь еще? — прервал молчание Оберон.
— Нет, — без всякой обиды ответил негр. — У тебя уже есть провожатый. Видишь ли, я твой вестник. — Он посмотрел на Оберона своими узкими и хитрыми, как у змеи, глазами, в которых ничего нельзя было прочитать.
— Вестник. Меня зовут Фред Сэвидж. Крылатый вестник. Я ускользнул только, чтобы сказать тебе. — Ловко изогнувшись, он проскользнул сквозь крутящиеся двери. Оберон, заколебавшись, чуть не потерял его, но тут же бросился в свободный сегмент двери. Пройдя сквозь вертящееся стекло, он быстро шагнул вперед и столкнулся с Фредом Сэвиджем.
— Знаешь, мой начальник, Дьюк, — говорил негр, — я встретил Дьюка во дворе за старой церковью; через его плечо была перекинута нога мужчины. Он сказал, что он волк, только немного другой; волк покрыт шерстью снаружи, а он был волосат изнутри; он сказал, что я могу распороть его шкуру и попытаться…
Под давление толпы Оберон проскочил мимо него, еще больше испугавшись, что потеряет его, так как Фред Сэвидж не вернул ему визитную карточку адвокатской конторы. Он все еще пребывал в полном смятении и переводил глаза то к вершинам огромных зданий, которые терялись в облаках, такие строгие и благородные, то опускались к основаниям, заполненным магазинами, исцарапанным и покрытым грязными надписями; они были похожи на огромных мамонтов или на вековые дубы, на которых столетия оставили свои следы. Он почувствовал, как кто-то дергает его за рукав.
— Не разевай рот, — сказал рядом с ним голос Фреда Сэвиджа. — Не заметишь, как очистят карманы. Кроме того, — его улыбка стала еще шире и обнажила великолепные зубы, — они знают, кого выбрать из толпы, они только и ищут таких деревенских дурачков. Ну, ты еще научишься этому, — он захихикал и потащил за собой Оберона за угол, а затем вдоль улицы, полной людей и машин.
— Теперь, если ты приглядишься, — сказал Фред Сэвидж, — ты увидишь, что твой адрес должен быть на этой улице, но это ошибка. Он совсем на другой улице, хотя они не хотели, чтобы ты догадался об этом.
Со всех сторон доносились предостерегающие крики. Из окна второго этажа выбросили огромное позолоченное зеркало, подвешенное на веревках. Ниже по улице были свалены столы, стулья — целая контора на улице; прохожим приходилось сворачивать в сторону, перепрыгивать через отвратительно пахнущий водосточный желоб, чтобы обойти сваленную на улице мебель. Улицу заполняли автокары, водители кричали: «Посторонись, посторонись». Зеркало теперь свободно висело в воздухе и его зеркальная поверхность, которая раньше отражала спокойный интерьер вбирала в себя содрогающийся, дико извивающийся город. Зеркало выглядело ошеломленным и восхищенным одновременно. Оно медленно спускалось, а здания и рекламные надписи плясали и переворачивались, отражаясь в нем. Вокруг стояли зеваки, ожидая, когда появится их собственное отражение, и прикрывались полами пальто и зонтами.
— Пойдем, — сказал Фред и крепко взял Оберона за руку. Он лавировал среди мебели, таща за собой Оберона.
Среди рабочих, спускавших зеркало, раздались сердитые крики, в которых слышался страх. Что-то не получалось; неожиданно веревки ослабли, зеркало опасно накренилось на расстоянии фута от тротуара, закричали зеваки, мир закачался и перевернулся. Фред, шаркая и волоча ноги, прошел как раз под качавшимся зеркалом, задев своей шляпой его позолоченную раму. Хотя Оберон оглянулся, в какие-то доли секунды ему показалось, что он смотрит не назад, а вперед, в ту улицу из которой появился Фред и куда он скрылся. Потом он ловко наклонился и прошел под зеркалом.
Шагая по другой стороне улицы, Фред вел Оберона к широкому аркообразному входу в здание.
— Мой девиз «Будь готов!», — сказал он и улыбнулся, чрезвычайно довольный собой. — Сначала удостоверься, что ты прав, а потом смело иди вперед.
Он указал на номер здания, который соответствовал номеру улицы, и сверился с визиткой, а потом подтолкнул Оберона в спину, ободряя его.
— Спасибо, приятель, — сказал Оберон и, покопавшись в кармане, вынул смятую долларовую бумажку.
— Обслуживание бесплатное, — сказал Фред, но доллар все-таки взял, осторожно сжав его двумя пальцами. — Теперь вперед. Уверься, что ты прав, и действуй. — Он снова подтолкнул Оберона по направлению с стеклянной двери, обитой медью с медной же табличкой. Как только Оберон вошел, он услышал какой-то гром, потом громыхнуло еще раз, только намного сильнее — это напоминало взрыв бомбы. Он присел и наклонил голову, закрываясь от удара; раздался долгий треск, как будто мир раскалывался на две половины, Раздался многоголосый крик, стон, визги женщин и Оберон, собрав последние силы и взяв себя в руки понял, что он слышит страшный грохот разбившегося стекла; никогда раньше он не слышал такого шума и грохота. Он все стоял, не веря в то, что избежал опасности.
Я поселю тебя в походной спальне, — говорил Джордж, ведя Оберон по лабиринту пустых зданий, окружавших старую ферму, освещая себе путь фонариком. — Там, по крайней мере, есть камин. Осторожнее здесь, не споткнись. Теперь наверх. — Оберон вздрагивая шел за ним, неся свой портфель и бутылку рома «Дона Марипоза». По пути в Даунтаун он попал под мокрый снег, который промочил его до нитки и он так продрог, что холод проникал к самому сердцу. Он ненадолго спрятался от дождя в маленьком винном магазине, на котором вспыхивала красная вывеска «Ликеры» и отражалась в лужах на асфальте. Почувствовав недовольство продавца, что воспользовался его магазином, как укрытием, Оберон стал рассматривать выставленные на витрине бутылки и, наконец, купил ром, потому что девушка в красивой блузке, держащая в руках зеленые стебли, изображенная на этикетке, напоминала ему Сильви.
Джордж вынул связку ключей и начал рассеянно поступки перебирать их. Когда Оберон вернулся, он заметил, что Джордж был мрачен, его поступки противоречивы и несогласованны. Он бессвязно говорил что-то о трудностях жизни. Оберон попытался расспросить его, но понял, что в таком состоянии Джордж не сможет ответить ему и поэтому молча следовал за ним.
Походная спальня запиралась на двойной замок и Джорджу потребовалось некоторое время, чтобы открыть его. В комнате была электрическая лампочка в длинном цилиндрическом абажуре. Джордж оглядел спальню, прижав палец к губам; у него был такой вид, будто он давным-давно что-то потерял здесь.
— Теперь вот что, — сказал он и замолчал, оглядывая горы книг в мягких бумажных обложках. Локомотив, изображенный на абажуре начал медленно двигаться.
— Посмотри, здесь мы все дружно работаем, — сказал Джордж. — Каждый делает свою работу. Ты можешь покопаться здесь. Я имею в виду, что работа всегда найдется. Вот здесь туалет. Правда, нет плиты и прочей чепухи, но ты можешь есть с нами. Ладно. Послушай. — Он снова пересчитал ключи и Оберону показалось, что его сейчас запрут, но Оберон снял со связки три ключа и протянул их ему.
— Ради бога, не потеряй их, — он выдавил из себя слабую улыбку. — Ну, добро пожаловать в Бигтаун и смотри, не попадайся на удочку.
Не попасться на удочку? Оберон закрыл дверь; ему казалось, что речь его кузена представляла собой сплошную чепуху и была такой же устаревшей, как и его фермерское хозяйство. Ладно, он огляделся и понял, что же казалось ему странным в этой комнате: здесь не было кровати. Там было кресло, обтянутое кроваво-красным вельветом и еще одно скрипучее плетеное кресло с подушками; замусоленный коврик, огромный шкаф или нечто похожее из полированного дерева с зеркалом на передней дверце и выдвижными ящиками с латунными ручками; он не мог догадаться, как они открываются. Но кровати не было. Из деревянного абрикосового ящика /золотая мечта/ он достал несколько поленьев и бумагу и дрожащими пальцами развел огонь, а потом погрузился в размышления. Наверняка, он и не собирался возвращаться обратно через старую ферму, чтобы пожаловаться.
Огонь разгорелся ярче, в комнате стало теплее и ему уже было не так жаль себя; когда подсохла его одежда, настроение стало почти приподнятым. Добрейший мистер Петти из компании Петти, Смилдон и Руфь с какой-то странной уклончивостью говорил о делах, связанных с его наследством, но с готовностью выдал ему аванс в счет наследства. Деньги лежали у него в кармане. Он прибыл в город и не умер, и никто его не избил; у него были деньги, перед ним раскрывалась перспектива; начиналась настоящая жизнь. Бесконечно долгая двусмысленность Эдвуда, душное ощущение непрерывной тайны, бесконечное ожидание, что ему укажут, как поступить — все это в прошлом. Он сделал свой выбор. Независимый посредник, он заработает миллион, завоюет любовь и никогда не вернется домой, чтобы вовремя лечь спать. Он прошел в крошечную кухню смежную со спальней, где стояла холодная плита и неработающий холодильник, рядом с которым приткнулась раковина и лохань. Он нашел белую кофейную кружку — дань моде — вытряхнул из нее жука и достал бутылку рома «Дона Марипоза».
Он поднес полную кружку ко рту, глядя в огонь, с улыбкой на лице, когда в дверь постучали.
В первое мгновение он даже не понял, что пунцовая от смущения девушка, которая стояла в двери, была той самой, которая днем в блестящем халате роняла яйца во дворе старой фермы. Одетая теперь в выцветшие и мягкие, словно сшитые из домотканого полотна, джинсы она выглядела намного моложе; другими словами, она была в общем-то маленькой, но в ней скрывалось столько энергии, что это позволяло ей выглядеть старше, если бы только не ее излишняя скромность.
— Сильви, — сказал он.
— Да, я, — она оглянулась назад, на темный холл, затем снова посмотрела на него с каким-то раздражением или досадой. — Я не знала, что здесь кто-то есть. Я думала, что здесь пусто.
Он стоял перед ней, заполняя своим телом дверной проем и не знал, что сказать.
— Хорошо, — сказала она. Девушка высвободила одну руку и приложила к своим вздрагивающим губам, а потом снова быстро осмотрелась, как будто он заставлял ее остаться, а она торопилась уйти.
— Вы что-нибудь оставили здесь?
Она не обратила внимания.
— Как ваш сынок? — При этих словах она закрыла рот рукой; казалось, она плачет или смеется или и то, и другой вместе и при этом она продолжала оглядываться, хотя было совершенно ясно, что ей некуда идти. Наконец, и Оберон заметил это.
— Входите, — сказал он, отступая в сторону, чтобы она могла войти, и приветливо кивая.
— Я иногда прихожу сюда, — сказала она входя в комнату, — когда мне хочется побыть одной. — Она снова огляделась, из чего Оберон заключил, что девушку обидели. Он вторгнулся в ее обитель. Он подумал, может быть, ему нужно уступить комнату ей и пойти спать на улицу. Вместо этого он сказал:
— Не хотите немного рома?
Казалось, она не слышала его.
— Послушайте, — сказала Сильви и замолчала. Оберон уже знал, что эти слова часто используются горожанами в речи, а не являются грубостью. Он прислушался. Она села на маленькое вельветовое кресло и сказала, ни к кому не обращаясь:
— Как здесь мягко!
— Мг.
— Завораживающий огонь. Что вы пьете?
— Ром. Хотите выпить?
— Конечно.
Кружка была только одна, поэтому они выпили по очереди, передавая ее друг другу.
— Мальчик не мой сын, — сказала Сильви.
— Извините, если я…
— Это ребенок моего брата. У меня есть умалишенный брат. Его зовут Бруно. Он сам, как ребенок. — Она задумалась, глядя в огонь.
— А какой ребенок. Такой очаровательный, и хорошенький. И плохой. — Она улыбнулась. — Такой же, как его папочка.
Она еще крепче обхватила себя руками и подтянула колени почти к самой груди. Он видел, что она содрогается от внутренних рыданий и только постоянное героическое усилие над собой не позволяет ей выплеснуть плач наружу.
— Мне показалось, что вы с ним прекрасно ладили, — сказал Оберон. — Я подумал, что вы его мать.
— О, его мать, — она бросила пренебрежительный взгляд, в котором едва можно было уловить жалость, — его мать ужасно больна, к сожалению.
Она снова задумалась.
— Как они обращались с ним! Он уже начал становиться таким же, как и его отец.
Это была явно неподходящая тема. Оберон хотел задать ей вопрос, чтобы она рассказала всю эту историю.
— Ну, что же, сыновья часто становятся похожими на своих отцов, — сказал он. — И в конце концов, они проводят около них много времени.
Она презрительно фыркнула.
— Бруно мог год не видеть этого ребенка. А теперь он прозрел и говорит «мой сынок» и все такое. Но это только потому, что он стал верить в бога. Но он работает для этого парня. Что делать? Я не знаю, я прихожу в отчаяние. Он здесь, на пороге. Они убьют этого ребенка.
Ее глаза снова наполнились слезами, но она быстрым движением смахнула их.
— Проклятый Джордж Маус. Как он мог быть таким глупым?
— А что он сделал?
— Он сказал, что был пьян. У него был нож.
Оберон вскоре совсем запутался в ее рассказе и не мог понять, у кого был нож и кто сказал, что он был пьян. Прослушав эту историю еще дважды, он выяснил, что брат Бруно пришел пьяным на старую ферму и под воздействием своей новой религии или философии потребовал у Джорджа Мауса племянника Бруно и который в отсутствие Сильви после долгих споров и угроз уступил ему. И что племянник Бруно был теперь в руках извращенных и ужасно глупых родственников жены, которые доведут его, как довели ее брата, до дикости, сделают его тщеславным, непослушным и эгоистичным; и что план Сильви выкрасть его провалился: Джордж Маус запретил ее родственникам приходить на ферму, у него и без них достаточно забот.
— Вот поэтому я не могу жить с ним больше, — сказала она, без сомнения на этот раз имея в виду Джордж.
У Оберона появилась слабая надежда.
— Я думаю, что это не его ошибка, — сказала она. — Вернее сказать, это вовсе не ошибка. Я больше не могу. Я постоянно думаю об этом и все же…
Она сжала виски, как бы удерживая мысли.
— Если бы у меня хватило сил высказать им все. Им всем. — Ее горе и страдания достигли предела.
— Я никогда не захочу видеть их снова. Никогда, никогда, никогда.
Она почти смеялась.
— Это действительно глупо, потому что если я уйду отсюда, то мне будет некуда идти. Совсем некуда…
Она не будет плакать. Она не должна, да и самый тяжелый момент прошел, но ее лицо выражало полнейшее отчаяние, когда она глядя в огонь сжимала щеки руками.
Оберон сцепил руки за спиной и постаравшись придать своему голосу доверительный тон, сказал:
— Ну конечно, вы можете остаться здесь, пожалуйста. — Сказав это, он понял, что предлагает ей место, которое больше принадлежало ей, чем ему, и покраснел. — Я хочу сказать, что конечно, вы можете остаться здесь, если вас не смущает мое присутствие.
Она осторожно посмотрела на него и ему показалось, что она поняла его состояние, которое он хотел скрыть от нее.
— Правда? — спросила она и улыбнулась. — Я не займу много места.
— Здесь и не так много места. — Почувствовав себя хозяином, он задумчиво огляделся.
— Я не знаю, как нам это уладить, но вот кресло, а вот мой почти сухой плащ. Можете использовать его, как одеяло…
Он чувствовал, что сам, свернувшись в углу, возможно и вовсе не уснет. Он думал о том, что еще он мог бы уступить ей.
— Я могла бы прилечь в уголке кровати, — сказала она, — я свернусь в ногах и займу действительно мало места.
— Кровати?
— Да, кровати! — воскликнула она, волнуясь все больше.
— Какой кровати?
Неожиданно она поняла его недоумение и громко рассмеялась.
— О нет, я не могу поверить, ты собираешься спать на полу! — Она подошла к массивному шкафу на ножках, стоявшему у стены и протянув руку за его заднюю стенку, нажала какую-то кнопку или повернула рычаг и очень довольная, опустила переднюю часть шкафа. Панель мягко опустилась; в зеркале отразилась часть пола, а потом ничего не стало видно; медные набалдашники в верхних углах панели плавно выдвинулись и появились ножки. Это действительно была кровать с резным изголовьем. В самом шкафу нашелся матрац, покрывала и две взбитые подушки. Он смеялся вместе с ней. В разложенном виде кровать занимала большую часть комнаты. Складная спальня.
— Не слишком ли она велика? — спросила девушка.
— Очень большая.
— Места хватит для двоих, не правда ли?
— О конечно, конечно… — Он был готов предложить ей всю кровать; это было бы правильно и он сразу бы сделал так, если бы знал, что в шкафу спрятана кровать. Но он видел, что она притворяется, будто не замечает его джентльменского поступка и очень благодарна ему за половину кровати. Эта неожиданная хитрость заставила его замолчать.
— Вы уверены, что я вам не помешаю? — спросила она.
— Нет, нет, что вы? Если вы уверены, что я вам не помешаю…
— Я всегда спала с другими людьми. Я много лет спала с моей бабушкой, а потом мы обычно спали с сестрой. — Она села на кровать — кровать была такой пышной и высокой, что ей пришлось помогать себе руками, а ее ноги не доставали до пола. Она улыбалась и он улыбнулся в ответ.
— Вот так, — сказала она.
Эта видоизмененная комната стала началом изменений в его жизни. Ничто в жизни не повторится. Внезапно он осознал, что жадными глазами смотрит на нее, а она отводит свой взгляд.
— Ну, — сказал он, поднимая свою кружку, — как насчет того, чтобы выпить еще по глотку?
— Хорошо, — согласилась Сильви и пока он разливал спросила, — между прочим, как случилось, что ты оказался в городе?
— В поисках удачи.
— Хм.
— В общем, я хочу быть писателем. — Интимная обстановка и выпитый ром позволили ему легко сказать об этом. — Я хочу поискать работу, связанную с журналистикой. Может быть, я устроюсь на телевидение.
— Это грандиозно. Большие планы.
— Да.
— А ты мог бы написать что-нибудь похожее на «Миры вокруг нас»?
— А что это такое?
— Ты должен знать. Это такое шоу.
Он не знал. Ему стало ясно, как нелепы и смешны его амбиции.
— По правде сказать, у нас никогда не было телевизора, — сказал он.
— Правда? А у нас был. — Она маленькими глотками потягивала ром. — Вы что, не могли себе позволить купить телевизор? Джордж говорил мне, что вы действительно богаты.
— Ну, богаты… Я не знаю насчет «богаты»… — В своем голосе Оберон впервые услышал нотки, в точности повторяющие манеру говорить Смоки — в его голосе появилась некая поучительность. Может быть, он старел?
— Конечно, мы могли бы купить телевизор… А что это за шоу?
— «Миры вокруг нас»? Это многосерийная драма.
— Неужели?
— Бесконечный сериал. Только разберешься с одной проблемой, как тут же появляется другая. Совершенно глупый фильм. Но ты попался на крючок.
Она снова стала дрожать от холода и поджав ноги, положила их на кровать. Затем она подтянула к себе одеяло и укрыла ноги. Оберон занялся камином.
— Там есть одна девушка, которая похожа на меня, — она сказала это с коротким смешком. — У парня, который с ней встречается возникли проблемы. Она играет итальянку и она прекрасна. — Сильви сказала все это таким голосом, как если бы она объявила, что у актрисы одна нога.
— Она знает свою судьбу. У нее еще масса жутких проблем, но у нее есть судьба, иногда ее показывают с затуманенными глазами, она что-то ищет, а в это время за сценой звучит грустная музыка, а она думает о своей судьбе.
— Гм.
В ящике у камина оставалось совсем мало дров, да и те были остатками старой мебели, правда, попадались куски с тиснением. Лак на полированных деревянных обломках пузырился и шипел. Оберон почувствовал возбуждение: он был как бы часть сообщества незнакомцев, которые сжигают ненужную мебель и старые вещи.
Сильви вздохнула и посмотрела на абажур, нарисованный на нем локомотив медленно двигался, пересекая ландшафт местности.
— У меня тоже есть судьба, — сказала она.
— Правда?
— Да. — Она произнесла это, махнув рукой и с таким выражением лица, как будто хотела сказать, что это правда, но очень долго рассказывать об этом, да и не очень интересно для меня. Махнув рукой еще раз, она углубилась в изучение серебряного кольца на своем пальце.
— Как человек может узнать, — спросил он, — что у него есть судьба?
Кровать была такой высокой, сто он чувствовал себя довольно неловко в маленьком вельветовом кресле, стоявшем у ее подножия, поэтому он с воодушевлением взобрался на кровать и устроился позади Сильви. Она подвинулась. Они устроились на противоположных концах кровати, опершись на подушки.
— Давным-давно, — сказала Сильви, — гадалка прочитала мою судьбу.
— Кто?
— Гадалка. Женщина, которая знает, как это делается. Знаешь, она прочитала по картам и еще рассказала много всякой чепухи.
— О!
— Ну, она была для меня кем-то вроде тети, в действительности она не была моей тетей, я и не помню, чьей тетей она была; мы звали ее Тити, а остальные называли ее Негритянкой. Она вытащила меня из дерьма. В ее доме на маленьких алтарях всегда горели свечи, занавеси были задернуты и стоял такой ужасный запах; а над камином у нее всегда были пара цыплят; я не знаю, что она делала с теми цыплятами и не хочу знать. Она была большой, но не толстой, с длинными и сильными руками, как у гориллы, с маленькой головой и совершенно черная. Знаешь, такая иссиня-черная. Она не могла принадлежать к членам моей семьи. Когда я была маленькой, мне не хватало питания — я очень плохо ела и моя мама не могла заставить меня, я стала совсем тощей, вот такой — она показала кусочек покрытого розовым лаком ногтя. Доктор сказал, что мне нужно есть ливер. Представляешь? А бабушка решила, что наверное, меня кто-то сглазил. На расстоянии.
Она поводила руками, как гипнотизер на сцене.
— Из-за мести или что-то в этом роде. У мамы к тому времени был второй муж. И может быть, его бывшая жена навела на меня порчу, чтобы отомстить. Может быть, может быть…
Она легонько дотронулась до его руки, так как он отвернулся. Она дотрагивалась до него всякий раз, как только он отворачивался и это начинало раздражать его; нельзя все время приковывать к себе его внимание. Он считал это плохой привычкой до тех пор, пока, спустя некоторое время, он увидел, что люди, играющие в домино на улице и женщины, присматривающие за детьми и сплетничащие на ступеньках, делают точно так же; оказалось, что это привычка не одного человека, а целой нации, так сказать, национальная особенность.
— Ну вот. Мама повела меня к негритянке. Я никогда в жизни так не боялась. Она стала сжимать меня своими огромными ручищами, при этом что-то напевая рычащим голосом и говоря всякую чепуху; она яростно вращала глазами и быстро моргала веками. Потом она стремительно подбежала к маленькому очагу и бросила туда какую-то чепуху; вроде порошка и от него пошел такой сильный запах; она отскочила назад — это было похоже на танец — и снова взялась за меня. Потом она еще что-то бросала в огонь, я уже забыла. Потом все это закончилось и у нее был такой вид, как будто она просто выполнила каждодневную работу; она сказала моей бабушке, чтобы никто не разговаривал со мной. Я была очень худой, как скелет, и мне нужно было как следует кушать. Бабушка почувствовала такое облегчение.
— Ну вот, — она снова дотронулась до него рукой, так как он на минуту отвлекся, заглянув в кружку, — вот они сидят себе за чашечкой кофе, а бабушка достает деньги, а негритянка не сводит с меня глаз. Просто смотрит и все. Слушай, я так перепугалась. Чего она смотрит? Она могла смотреть прямо сквозь тебя, прямо до самого сердца. Потом она вот так подошла, — сказа показала рукой, как она приблизилась, — и стала тихо разговаривать со мной о том, какие мне снятся сны и всякой чепухе, я уже и не помню всего. Потом она взяла колоду старых потрепанных карт, положила на них мою руку, а сверху прикрыла своей ладонью; ее глаза снова начали вращаться, она была как будто в трансе.
Сильви взяла кружку у Оберона, который маленькими глоточками потягивал ром и сам как завороженный.
— О, — вздохнула она, — больше нет?
— Там еще много. — Он встал налить еще ома.
— Нет, ты слушай, слушай. Она раскрывает эти карты — спасибо…
Сильви сделала маленький глоток, ее глаза округлились на мгновение и она стала похожа на того ребенка, о котором рассказывала.
— И гадалка стала по картам предсказывать мою судьбу. Вот когда она узнала мое будущее.
— И что же она нагадала? — он снова уселся на кровать на свое место. — Большое будущее?
— Великое, — ответила девушка с заговорщическим видом. — Величайшее.
Она засмеялась.
— Негритянка не могла поверить в то, что сама говорила. Этот худющий ребенок в поношенном домашнем платьице — и такое великое будущее. Она смотрела то на меня, то на карты. Мои глаза округлились и я подумала, что сейчас заплачу, а бабушка будет меня утешать, а негритянка расшумится и я только хотела…
— Нет, ты скажи конкретно, — перебил ее Оберон, — что она тебе предсказала?
— Ну, конкретно она сама не знала. — Сильви засмеялась, все это выглядело довольно глупо. — Это единственное, что меня волнует. Она предсказала большое будущее. Но не сказала, что именно меня ждет. Может быть, я буду королевой, королевой мира. Или что-нибудь еще.
Ее веселье сменилось задумчивостью.
— Я уверена, что это будущее еще не наступило, хотя часто представляла его себе. Я представляла эту картину. Там был такой же стол, похожий на длинный банкетный стол, и накрыт белой скатертью. На нем всякие вкусные вещи. Стол буквально ломится от еды. Но все это где-то в лесу. Вокруг деревья и все такое. А посреди стола пустое место.
— Ну?
— Ну и все. Я только что видела это. Я думала об этом. — Она бросила на него быстрый взгляд. — Держу пари, что ты никогда не знал никого с таким большим будущим, — сказала она, улыбаясь.
Ему не хотелось говорить, что едва ли он знал кого-либо, кто не интересовался бы будущим. Будущее было чем-то вроде секрета, о котором не принято было говорить всем в его доме в Эджвуде; и что никто из них не имел права вызнавать секреты, за исключением особых случаев или если в этом была большая необходимость. Он бежал от самого себя. Он был уверен, что переступил черту, подобно гусям, улетающим от Братца Северного Ветра на своих сильных крыльях: здесь ветер не мог заморозить его. Если он хотел найти свою судьбу — это будет его собственный выбор. Например, ему хотелось владеть Сильви и принадлежать ей.
— Наверно, это забавно? — спросил он. — Иметь будущее?
— Не очень, — ответила Сильви. Она снова обхватила себя руками и слегка вздрагивала, хотя огонь хорошо согревал комнату.
— Когда я была маленькой, надо мной все подшучивали из-за этого. Кроме бабушки. Но и она не могла удержаться от того, чтобы всем подряд не рассказывать об этом. И негритянка тоже говорила. А я так и оставалась для всех гадким худеньким ребенком, который не пачкает пеленки — и то спасибо. — Она в смущении поерзала под одеялом и повернула кольцо на пальце.
— Большое будущее Сильви. Это было предметом постоянных шуток. Однажды, — она оглянулась, — однажды появился настоящий старый цыган. Мама не хотела его впускать, но он сказал, что пришел из Бруклина, чтобы повидать меня. Тогда она разрешила ему войти. Он был такой симпатичный и очень толстый. И он смешно говорил по— испански. Потом меня притащили в комнату и показали ему. А я ела куриное крылышко. Как только он увидел меня, его большие глаза стали еще больше, а рот в изумлении открылся. А потом он упал передо мной на колени и сказал: «Вспомни обо мне, когда ты придешь в свое королевство». И он дал мне вот это.
Она протянула руку ладонью вверх и повернула ее, чтобы я мог рассмотреть серебряное кольцо со всех сторон.
— А потом мы все помогали ему подняться с колен.
— А что было дальше?
— Он вернулся в Бруклин. — Она помолчала, вспоминая того человека. — Знаешь, он мне не понравился. — Сильви засмеялась. — Когда он уходил, я положила куриное крылышко ему в карман. Он даже не заметил. Я положила в карман его пальто в обмен на кольцо.
— Крылышко за кольцо?
— Ну да. — Она снова рассмеялась, но быстро взяла себя в руки. Она снова выглядела усталой и раздраженной.
— Подумаешь, какая важность, — сказала она, — забудь об этом.
Быстро, большими глотками она выпила ром и помахала рукой перед открытым ртом; потом отдала ему кружку и еще глубже забралась под одеяла.
— И зачем это нужно?! Я не могу даже позаботиться о себе.
Ее голос становился все слабее, она повернулась и, казалось, собирается уйти; но этого не произошло, девушка лишь сладко зевнула. Она так широко открыла при этом рот, что Оберон смог рассмотреть ее зубы и язык. Язык был не бледно розового цвета, как у всех светлокожих людей, а имел кораллово-красный оттенок. Это его удивило… — наверное, тому ребенку просто повезло, — сказала она, — что он сбежал от меня.
— Я не могу поверить в это, — сказал Оберон, — ты сделала такие успехи.
Она ничего не ответила, занятая своими мыслями.
— Я хочу, — начала она, но так и не продолжила. Ему так и хотелось что-нибудь предложить ей.
— Знаешь, — неожиданно для себя сказал он, — ты можешь оставаться здесь, сколько захочешь. Сколько захочешь.
Вдруг она вылезла из-под одеял и стала перебираться через кровать, спускаясь на пол. У Оберона появилось дикое желание удержать и остановить ее.
— Мне нужно в туалет, — заявила Сильви. Она перебралась через его ноги, спустилась на пол, толкнула дверь туалета и зажгла там свет.
Он слышал, как она расстегнула молнию на джинсах и воскликнула что-то насчет того, какой холодный унитаз. Через некоторое время молния была застегнута. Она крикнула ему, что он очень хороший парень. Он ничего не мог ответить, а только слушал, как зашумела вода, когда она нажала на рычаг.
Приготовления ко сну в одной кровати были очень веселыми: он шутил, что нужно положить между ними обнаженную шпагу, а ей это казалось очень смешным, так как она никогда раньше такого не слышала. Но когда их обступила темнота, он услышал, как она тихо плачет, бесшумно вытирая слезы, на своей половине кровати.
Ему казалось, что они не смогут заснуть; Сильви долго вертелась, вздыхала, как будто испуганная собственными мыслями, наконец она нашла удобное положение, слезы высохли на ее смуглых щеках и она уснула. Пока она устраивалась поудобнее, она перетянула к себе почти все одеяло, а он не посмел тревожить ее сон. На ней была сорочка с треугольным вырезом, которая напоминала скорее сувенир для иностранных туристов и трусики из черного шелка, которые едва прикрывали ее тело. Он долго лежал без сна рядом с ней, пока ее дыхание не стало ровным. Оберон не заметил, как его одолел сон и ему приснилась эта ее ночная сорочка, и ее горе, и одеяло, прикрывающее бедра и вся она — полуобнаженная. Он засмеялся во сне и этот смех разбудил его.
Очень осторожно, как это обычно делали кошки Дэйли Алис, выискивая местечко потеплее и стараясь не потревожить спящего, его рука под одеялом прикоснулась к ее телу. Он лежал так тихо и осторожно довольно долго. Он снова задремал и на этот раз ему приснилось, что его рука, прикасающаяся к Сильви, превращается в золото. Он тут же проснулся и отдернул руку; у него было такое ощущение, что руку кололи иголками. Потом он снова уснул и снова проснулся. Ему казалось, что Сильви принимает огромные размеры и всем своим телом давит на свою половину кровати, как некое сокровище.
Когда же он наконец по-настоящему заснул, то ему приснились не обитатели старой фермы, а его раннее детство в Эджвуде и Лайлек.
Дом, в котором рос Оберон, не был похож на тот дом, в котором росла его мать. Как только Смоки и Дэйли Алис вступили во владение имуществом, привычный порядок жизни, к которому привыкли дети и родители Алис, все их старые привычки — все было нарушено. В противоположность своей матери Дэйли Алис обожала кошек и по мере того, как подрастал Оберон, в геометрической прогрессии увеличивалось и количество кошек в доме. Они лежали в тепле перед камином, они лежали на предметах мебели и на ковриках, наподобие пушистого, постоянного инея, их мордочки маленьких демонов отовсюду смотрели на Оберона. Холодными ночами Оберон просыпался от холода, вытесненный двумя-тремя упитанными кошками.
Кроме кошек в доме была собака, которую звали Спак. Его родословная восходила корнями к знаменитому Китону-колли: у него была длинная вытянутая морда, он обладал превосходными сторожевыми качествами, единственным недостатком, портящим породу, были светлые пятнышки над его глазами. Когда подошло время спаривания, он случился с тремя неизвестными суками и еще одной собакой его породы; теперь продолжение его родословной было обеспечено и он со спокойной совестью облюбовал себе любимое кресло доктора у камина на всю оставшуюся жизнь. Но не только животные послужили причиной развода доктора и Мом. Мом стала зваться Мом Дринквотер, потом Мом Д., потом Мом Ди, а потом Момди, и она не могла помешать этому. Спустя несколько лет, многочисленные часы в доме стали показывать разное время, хотя доктор имел обыкновение в окружении двух-трех детей подводить стрелки и чистить механизмы.
Да и сам дом состарился; кое-где правда сохранились еще черты изящества, но в целом здание обветшало и осыпалось. Ремонт представлял собой грандиозную задачу, которая никогда не была выполнена. Многие комнаты в доме были закрыты, высокая стеклянная оранжерея стояла теперь с выбитыми стеклами, осколки которых, сверкая, как бриллианты, валялись на цветочных клумбах. Из всех садов и клумб, окружающих дом, менее всего подвергся запустению огород. Сколько хватало сил тетушка Клауд ухаживала за грядками и это давало результаты. В углу сада росли три ветвистых яблони; каждую очень их тяжелые плоды падали на землю, опьяняя жужжащих ос своей сладкой мякотью. Момди измельчала их и делала желе.
Оберон вырос в саду. Когда наконец пришла весна и тетушка Клауд решила попытаться привести огород в порядок, у нее стали так болеть ноги, что она отказалась от своей попытки. Оберон был в восторге: ему теперь не запрещали играть на грядках. Теперь заброшенный сад и дворцовые постройки превращались в руины: садовый инвентарь, пришедший в негодность, пылился в сарае, пахнущем свежевскопанной землей, огромные пауки оплетали сетью садовые лейки и ведра, придавая им вид мифических древних шлемов, найденных при раскопках. Водонапорная башня, стоящая в отдалении напоминала ему варвара. В башне были пробиты крошечные и совершенно бесполезные окошки, остроконечная крыша и миниатюрные подоконники и карнизы. Скорее она напоминала языческую часовню. Ему приходилось становиться на носочки, чтобы дотянуться до насоса; он изо всех сил поднимал и опускал рычаг, а железный идол яростно щелкал зубами, открывая и закрывая рот.
Сад в то время был для него слишком большим. Издалека была видна и неровная поверхность крыльца, увитого цветами, дальше тянулась каменная стена и заканчивалась воротами, которые никогда не открывались, а за ними начинался парк. Парк напоминал море и джунгли. И только он один знал, что случилось с выложенной камнем тропинкой, потому что он много раз бегал по шуршащим листьям в самые дальние уголки порка по ее каменным плитам, серым, гладким и прохладным, как вода.
Вечером появлялись светлячки. Он всегда удивлялся их появлению: казалось, только что ничего не было, но как только сгущались сумерки, они включали свои крошечные фонарики в бархатной темноте. Однажды он решил сидеть на крыльце, пока день не превратится в ночь, сидеть смотреть только на светлячков, и поймать самого первого, а потом еще и еще; ему этого очень хотелось и это желание останется на всю жизнь.
Ступеньки крыльца в то лето были для него, как трон; он садился на верхнюю ступеньку, крепко упираясь ногами, обутыми в тапочки, он даже пел, хотя у него не было ни слуха, ни голоса — его пение напоминало торжественную оду наступающим сумеркам. С наступлением вечера он всегда занимал свой наблюдательный пункт, правда однажды Лайлек первой заметила светлячка.
— Там, — сказала она своим тоненьким нежным голоском и протянула ручку в сторону зарослей, где уже мелькал огонек. Когда засветился еще один, она указала на него пальчиком.
На Лайлек не было никакой обуви, она никогда не носила туфли, даже зимой; на ней было только бледно-голубое платье без рукавов и пояса, доходившее ей до середины бедер. Когда он говорил о том, что Лайлек не носит обуви своей матери, она тут спрашивала его, простужается ли Лайлек и он не мог ответить на этот вопрос. Это было очевидно: она никогда не замерзала в своем легком сатиновом платьице. В отличие от его фланелевых рубашек, оно было частью девочки и она носила его не для того, чтобы защититься от холода или прикрыть свою наготу.
В саду летала уже целая армия светлячков. Как только Лайлек указывала пальчиком и говорила «там», светлячки появлялись друг за другом и зажигали свои маленькие фонарики, которые горели зеленовато-белым светом. Как только их собиралось великое множество, Лайлек водила пальцем по воздуху, описывая круги, и светлячки появлялись там, где мелькал ее палец; они медленно кружились в воздухе, будто танцевали торжественную павану. Ему даже казалось, что он слышит музыку.
— Лайлек заставила светлячков танцевать, — сказал он матери, когда, наконец, вернулся из сада. Он напевал и водил пальцем по воздуху так же, как Лайлек.
— Танцевать? — переспрашивала мама. — А не пора ли тебе ложиться спать?
— А Лайлек еще не спит, — отвечал он, вовсе не желая сравнивать себя с ней — для нее не существовало вообще никаких правил, — а только подчеркивая свое сходство с ней. Он считал, что неправильно отправлять его спать, когда небо еще не стало темным, и не все птицы уснули, и еще он знал девочку, которая не ложится спать так рано и которая будет сидеть в саду до глубокой ночи или будет гулять в парке и наблюдать за жуками, да и вообще если она не хочет, то не будет спать вовсе.
— Попроси Софи приготовить тебе ванну, — сказала мать, — скажи ей, что я буду через минуту.
Некоторое время он стоял, глядя на нее и решая, стоит ли протестовать. Лайлек никогда не принимала ванну, хотя часто садилась на край лохани. Его отец отложил газету и издал непонятный звук; Оберону поневоле пришлось идти на кухню — дисциплинированный маленький солдатик. Газета Смоки лежала на столике. Дэйли Алис с кухонным полотенцем в руках хранила глубокое молчание, ее глаза смотрели в никуда.
— Многие дети стараются подражать своим друзьям, — сказал наконец Смоки, — или братьям, или сестрам.
— Лайлек, — почти беззвучно выдохнула Алис. Он вздохнула и взяла чашку; она посмотрела на плавающие чаинки, как будто хотела прочитать по ним будущее.
Софи разрешила ему понырять. Ему чаще удавалось получить от нее это разрешение, но не потому, что она была добрее, чем его мать. Просто она была не такая беспокойная и не обращала внимания на пустяки. Готическая ванна была достаточных размеров, чтобы он мог плавать в ней и когда он окунулся по шейку, Софи сняла обертку с нового кусочка мыла, выполненного в виде утки. Оберон заметил, что в упаковке осталось еще пять кусочков.
Утята были сделаны из кастильского мыла; Клауд как-то говорила, кто купил их ему и почему они могли плавать. Она говорила, что кастильское мыло очень чистое, без примесей и поэтому не щиплет глаза. Утята были аккуратной формы и светло-желтого цвета; они были такие чистые, гладкие и вызывали в нем необъяснимые эмоции — нечто среднее между благоговением и огромным удовольствием.
— Пора начинать мыться, — сказала Софи. Он отправил утенка в плавание, лелея несбыточную мечту: пустить в плавание сразу всех светло-желтых утят; вне всякого сомнения, это была бы флотилия суперчистоты.
— Лайлек заставила светлячков танцевать, — повторил мальчик.
— Да? Вымой за ушами.
Он всегда удивлялся, отчего, как только он упоминал о проделках Лайлек, его тут же заставляли что-нибудь делать. Однажды его мать сказала, что будет лучше, если он не будет столько говорить о Лайлек Софи, потому что это может расстроить ее, но он подумал, что хватит с нее и того, что он не будет говорить слово «ваша Лайлек».
— Ваша Лайлек пропала.
— Да.
— Еще до того, как я родился.
— Да, это так.
Лайлек сидела на высоком стуле, переводя взгляд с одного на другого и совершенно не двигаясь, как будто все это ее не касалось. У Оберона было множество вопросов относительно двух Лайлек /или трех?/, и всякий раз, когда он видел Софи, у него возникали новые вопросы. Но он знал, что существовали тайны, о которых он не должен был спрашивать; когда подрастет — тогда и узнает.
— А Бетси Берд выходит замуж, — сказал он. — Снова.
— Откуда ты это знаешь?
— Тэси сказала. А Лили сказала, что она выходит замуж за Тери Торна. А Люси сказала, что у нее будет ребенок. Уже. — С заговорщическим выражением лица, он копировал тон своих сестер.
— Ну, хорошо. Я уже слышала об этом. Еще до твоего прихода, — сказала Софи. Он неохотно расстался с утенком. Его четкие очертания размылись водой и стали мягче; во время следующего купания исчезнут глаза, потом нос из широкого превратится в острый и совсем исчезнет и наконец, он превратится в бесформенный чистый кусочек.
Зевая, она энергично растерла его полотенцем. Она вытирала его не так тщательно, как мама, и часто оставляла мокрые места на руках и ногах.
— Почему ты никогда не выходила замуж? — спросил он.
— Никто не предлагал мне.
Это была неправда.
— Руди Флуд предлагал тебе, когда умерла его жена.
— Я не любила Руди. Кстати, а где ты об этом слышал?
— Мне сказала Тэси. А ты когда-нибудь влюблялась?
— Да, один раз.
— А в кого?
— Это секрет.
До семи лет Оберону не говорили, что его Лайлек исчезла, хотя задолго до этого он перестал говорить с кем бы то ни было о ее существовании. Но у него всегда было много вопросов. После того, как ребенок перестал настаивать на том, чтобы для его воображаемого друга оставляли место рядом с ним за обеденным столом и чтобы взрослые не садились на стулья, где сидит его друг, может ли он продолжать с ним дальнейшую дружбу? И как себя поведет дальше его воображаемый друг: будет ли он исчезать медленно по мере того, как реальная жизнь будет становиться отчетливей или в один прекрасный день он исчезнет, чтобы никогда не появиться снова, как это сделал Лайлек? Все, кого он спрашивал, говорили, что ничего не помнят об этом. Но Оберон думал, что они, наверное, прячут старых маленьких привидений и им просто стыдно сказать об этом. Почему он так ясно все помнит?
Это был особый июньский день, прозрачный, как вода, лето было в самом разгаре — в этот день Оберон подрос. Утро он провел в библиотеке, растянувшись на большом, мягком диване, ощущая вытянутыми ногами его прохладную кожу. Он читал или во всяком случае держал перед собой тяжелую книгу и смотрел на бегущие перед глазами строчки. Оберон всегда любил читать; его страсть к книгам началась задолго до того, как он научился хорошо читать, когда он сидел с отцом или сестрой Тэси у камина, поджав ноги и поворачиваясь всем телом, когда они перелистывали непонятные ему страницы огромной книги с картинками, и чувствовал при этом необъяснимое спокойствие и уют. А когда он научился разбирать слова, удовольствие неизмеримо возросло. Книги! Открывать огромные фолианты, перелистывать страницы, вдыхать запах. Среди всех книг больше всего ему нравились большие и старые, которые стояли на нижних полках в золотисто-коричневых переплетах. В этих больших и старых книгах хранились настоящие секреты; хотя он подвергал все параграфы и главы критическому разбору, в свои юные годы он не мог постичь всех тайн и это доказывало, что книги устарели, были скучны и глупы. Но все же они сохраняли свое очарование. Одной из книг, которую в тот момент держал в руках Оберон, было последнее издание «Архитектуры деревенских домов» Джона Дринквотера. Лайлек от скуки перебегала из одного угла библиотеки в другой, позируя и изображая из себя манекен в витрине магазина.
— Эй, — окликнул Смоки сквозь открытую двойную дверь, — что ты там делаешь в душной комнате?
— Ты был на улице? — вмешался Клауд. — Посмотри, какой день!
Он не отозвался и медленно перевернул страницу. С того, места, где он стоял, Смоки мог видеть только стриженный затылок сына /стрижка была такой же, как и у самого Смоки/ с двумя ярко проступавшими сухожилиями и ямочкой между ними и верхнюю часть книги, и скрещенные ноги в тапочках. Даже не глядя он мог бы сказать, что на Обероне была надета фланелевая рубашка с застегнутыми на пуговицы манжетами — он носил ее независимо от того, какой была погода. Он почувствовал нечто вроде беспокойства и сожаления.
— Э-эй, — снова позвал он.
— Папочка, — откликнулась Оберон, — скажи, это правдивая книга?
— А какая это книга?
Оберон приподнял книгу и покачал ею, чтобы можно было разглядеть обложку. Смоки почувствовал какой-то толчок изнутри. Много лет назад точно в такой же день, возможно именно в этот день, он сам открыл эту книгу. С тех пор он не заглядывал в нее. Но теперь он знал ее содержание намного лучше.
— Ну, правдивая, — в замешательстве сказал он, — правдивая, хотя я не знаю точно, что ты имеешь в виду под словом «правдивая». Ты знаешь, что ее написал твой пра-пра-дедушка, — он подошел и сел на край дивана.
— Он написал ее с помощью твоей пра-пра-прабушки и твоего пра— пра-пра-прадеда.
— Хм, — это не заинтересовало Оберона. Он прочитал: «С совершенной уверенностью можно сказать, что ТА реальность так же велика, как и эта и никакое расширение, — он запнулся, не уменьшит ее; в это королевство необходимо произвести вторжение и мы называем это Прогрессом. И тогда их древние владения намного уменьшатся. Рассердит ли их Это? Мы не знаем ответа на этот вопрос. Будут ли они мстить? Или они уже делают это подобно краснокожим индейцам или африканским диким племенам, которые настолько выродились, что им грозит полное уничтожение; не из-за того, что им некуда уйти, а из-за невосполнимости их потерь; наша неуемная жадность принесла им слишком много горя, чтобы они могли возродиться. Нам на это нечего сказать; во всяком случае, не теперь…»
— Господи, какое предложение, — сказал Смоки. — Сплошная мистика в прозе.
Оберон опустил книгу.
— Но это правда?
— Ну, — протянул Смоки, чувствуя замешательство, в котором обычно пребывают родители перед ребенком, требующим ответа на вопросы о сексе или загробной жизни. — Я точно не знаю. Я не могу сказать наверняка, что мне все здесь понятно. Но во всяком случае, я не единственный, кто хотел бы узнать об этом…
— Но здесь так написано, — стоял на своем Оберон. Простой вопрос.
— Нет, — сказал Смоки, — нет, в мире есть вещи, которые невозможно описать и о которых нельзя сказать наверняка; они не так очевидны, как, например, тот факт, что небо находится наверху, а земля внизу, и что дважды два — четыре, видишь ли, такие вещи… — Это был какой-то казус. Глаза мальчика неотступно следовали за ним, приводя его в состояние дискомфорта.
— Послушай, почему бы тебе не спросить маму или тетушку Клауд? Они знают об этой чепухе куда больше, чем я. — Он схватил Оберона за лодыжку.
— Слушай, ты знаешь, что сегодня большой пикник? Сегодня день большого пикника.
— А что это такое? — спросил Оберон, разворачивая сложенную в несколько раз карту в конце книги. Он разворачивал ее очень осторожно, чтобы не порвать тонкую страницу и в этот момент Смоки смог заглянуть в душу своего сына; он увидел там ожидание открытия, увидел стремление к свету и знаниям, заметил и некоторое опасение перед неизвестностью.
Оберону пришлось слезть с дивана и положить книгу на пол, чтобы полностью развернуть морскую /а это была именно она/ карту. Она шуршала и потрескивала, как огонь в камине. На сгибах кое-где были протерты крошечные дырочки. Для Смоки она выглядела намного более дряхлой, чем пятнадцать-шестнадцать лет назад, когда он увидел ее впервые, на карте были значки и пометки, которых он не помнил. Но это была та же самая карта, должна была быть. Когда он опустился на колени рядом со своим сыном, который уже вовсю изучал ее, а его глаза блестели и пальцами он водил по карте. Смоки обнаружил, что карта не стала ему более понятной, хотя за прошедшие годы он научился делать работу наилучшим образом, даже не понимая того, что делает.
— Мне кажется, я знаю, что это такое, — сказал Оберон.
— Да? — удивился Смоки.
— Это битва.
— Хм.
Оберон и раньше внимательно рассматривал карты в старых книгах по истории: продолговатые прямоугольнички, обозначенные маленькими флажками, разбросанные по пересеченной поверхности топографической карты; серые прямоугольнички были выстроены симметрично напротив черных. А на другой странице — та же самая картина, но спустя некоторое время: некоторые значки отодвинуты назад, в них вклинились черные прямоугольники, стрелки показывают направление наступающих и отходящих войск. В светло-серой карте, разложенной на полу библиотеки, разобраться было труднее, чем в обычных картах: она раскрывала полную картину грандиозной битвы в масштабе 2:30, которая была полностью представлена на одной странице — наступления и отступления, победители и побежденные. Но топографические линии были совершенно прямыми — они не имели плавных закруглений и не сходились в одной точке.
— Там внизу есть легенда, — сказал Смоки, чувствуя усталость.
Легенда конечно была. Оберон тоже видел разъяснительные надписи закорючки, обозначающие планеты. В легенде говорилось, что толстые линии проходят здесь, а тонкие там. Но не было никакой возможности определить, какие линии на карте действительно толстые, а какие тонкие. Под легендой карты была сделана надпись, которая привлекла его внимание: «предела — нет нигде; центр — везде».
Испытывая большое затруднение, которое даже вызывало у него чувство опасности, Оберон посмотрел на отца. Ему показалось, что он увидел в лице Смоки и в его опущенных глазах /спустя годы, когда Оберону снился отец, у него было именно такое выражение лица/ печальную покорность, разочарование, как будто он хотел сказать: «Ну, я постараюсь объяснить тебе, постараюсь удержать тебя, чтобы ты не зашел слишком далеко, постараюсь предостеречь тебя; но знай, что ты свободен, я не хочу оказывать на тебя давления, только теперь ты знаешь, видишь, теперь все мосты сожжены — в этом есть частично и моя вина, но твоей больше.
— Что, — сказал Оберон, чувствуя, как у него в горле застрял комок, — что… что это… — Он попытался проглотить мешающий комок, но понял, что все равно не сможет ничего сказать. Казалось, от карты исходит такой шум, что он не сможет расслышать даже собственных мыслей. Смоки схватил его за плечи и рывком поставил на ноги.
— Послушай, — сказал он. Возможно Оберон ошибался в своих чувствах: как только он встал и отряхнул ворсинки от ковра со своих колен, он чувствовал только скуку.
— Знаешь, я действительно думаю, что сегодня неподходящий день для этого. Я хочу сказать, пойдем отсюда. Пойдем на пикник. — Смоки засунул руки в карманы и стоял, глядя на сына сверху вниз. — Может быть, тебе этого не очень хочется, но я думаю, что твоя мама оценит, если ты ей немного поможешь приготовить все для пикника. Тебе бы хотелось поехать на машине или на велосипеде?
— На машине, — ответил Оберон, все еще не поднимая глаз, не будучи уверенным рад он или нет тому, что мгновение тому назад он и его отец отважились вместе совершить путешествие в загадочные земли, а теперь они по-прежнему были далеки друг от друга. Он подождал, пока отец отвел глаза, вышел из библиотеки и звук его шагов замер на паркете в другой комнате, только тогда он поднял глаза от карты, которая снова стала маленькой и не заставляла его испытывать смущение и беспокойство от невозможности разрешить эту загадку. Он снова свернул карту, закрыл книгу, но вместо того, чтобы поставить ее на место среди таких же фолиантов, закрытых стеклянными дверками полок, он засунул ее за обивку кресла, чтобы потом можно было снова взять ее.
— Но если это сражение, — сказал он самому себе, — то кто на чьей стороне?
— ЕСЛИ это битва, — поддакнула Лайлек, очутившаяся в кресле с поджатыми ногами.
Тэси раньше всех прибежала на то место, которое было облюбовано членами их семьи для проведения пикников в этом году, промчавшись по старым дорогам и новым тропинкам на своем новеньком велосипеде. Вслед за ней ехал Тони Бак — она выпросила у родителей разрешения предоставить ему место для гостей. Лили и Люси появились с другой стороны — по поручению Тэси они нанесли очень важный утренний визит. Стареньким фургоном управляла Алис, за ней сидела тетушка Клауд, у двери восседал Смоки; дальше скрестив ноги, сидел Оберон, а рядом с ним собака Спак. У Спака была привычка бесконечно ходить туда-сюда во время движения автомобиля. Здесь было место и для Лайлек.
— Алая статуэтка, — сказал Оберон доктору.
— Нет, горихвостка-лысушка, — говорил доктор.
— Черная с красным…
— Нет, — доктор назидательно поднял палец, — статуэтка красная с черным крылом. Горихвостка почти вся черная с красными пятнышками… — он похлопал себя по нагрудному карману.
Фургон, подпрыгивая на кочках и выбоинах, двигался по разбитой дороге, которая вела к месту пикника. Алис утверждала, что это из-за ходьбы Спака фургон так трясется и качается и еще в прошлом году нужно было пройти техобслуживание и тогда бы автомобиль двигался бесшумно. Его кожаные сиденья были такими же морщинистыми, как лицо тетушки Клауд, но мотор был еще достаточно мощным и Алис изучила его так же хорошо, как ее отец знал все привычки горихвостки— лысушки и рыжей белки. Ей пришлось обучаться всем этим премудростям, чтобы ездить за покупками, необходимыми их увеличивающейся семье. Им требовались целые упаковки куриных окорочков, десятифунтовые коробки масла, запасы молока. Фургон, поскрипывая, переносил все эти тяжести с таким же терпением, с каким Алис заботилась о покупках.
— Как ты думаешь, дорогая, — спросил Момди, — стоит ли ехать дальше? Может быть, нам стоит выйти?
— О, я думаю, что мы еще можем проехать, — ответила Алис. Она понимала, что Момди с ее артритом и Клауд с больными ногами не смогут идти пешком и они поехали на автомобиле только из-за них. Раньше… Они переехали через яму и все, даже Спак, подскочили на сиденьях; автомобиль въехал в тень; Алис замедлила ход и почти ощутила мягкое прикосновение тени к полотняному верху машины; она забыла, что думала и наслаждалась счастливым летним днем. В это время все они услышали пение первой в этом году цикады. Алис остановила фургон. Спак перестал расхаживать.
— Ты сможешь дойти отсюда, ма? — спросила она.
— Конечно, дорогая.
— А ты, Клауд?
Клауд не ответила. Притихнув, она сидела в этом завораживающем море зелени и солнечного света.
— Что? Ах, да, — отозвалась она наконец. — Оберон поможет мне. Я пойду последней. — Оберон сдержанно рассмеялся, Клауд тоже фыркнула.
— А не та ли это дорога, — сказал Смоки, когда они вышли из машины и стали спускаться по едва приметной дорожке, — не та ли это дорога, — он поудобнее перехватил ручку плетеной корзинки, которую нес вместе с Алис, — не по этой ли дороге мы шли, когда…
— Да, — кивнула Алис и с улыбкой посмотрела на него. — Ты прав. — Она крепче сжала ручку плетеной корзинки, как будто это была рука Смоки.
— Я так и думал, — сказал Смоки. Деревья, которые стояли на косогоре над оврагом у дороги, заметно подросли, стали еще более благородными и величественными, еще больше заросли плющом.
— Где-то здесь, — сказал он, — была едва заметная тропинка, ведущая в лес.
— А мы уже идем по ней.
Корзинка, которую он нес вместе с Алис, оттягивала плечо и затрудняла движение.
— Мне кажется, что этой тропинки теперь нет, — сказал он. Корзинка стала еще тяжелее, как будто в ней было золото или камни. Это была та самая плетеная корзинка, которую Момди собрала им в день их свадьбы.
— Некому протаптывать, — Алис оглянулась и бросила быстрый взгляд на отца, она заметила, что он тоже смотрит в сторону леса, — теперь тропинка никому не нужна. — Этим летом исполнилось десять лет, как умерли Эми Вудс и ее муж Крис.
— Удивительно, — снова заговорил Смоки, — как плохо я знаю географию этих мест.
— М-м-м.
— Я даже не представляю, куда ведет эта дорога.
— Ну, может быть, никуда не ведет, — откликнулась Алис.
Опираясь одной рукой на плечо Оберона, а другой на тяжелую трость, Клауд аккуратно шла по дороге, стараясь обходить все камни. У нее была привычка постоянно жевать губами и если ей казалось, что кто— то заметил это, она приходила в страшное смущение и она старалась убедить себя, что никто не обращает на это внимания, хотя все это видели.
— Как это мило с твоей стороны помочь своей старой тетушке, — сказала она.
— Тетушка Клауд, — начал Оберон, думая о своем, — правда, что твои отец и мать написали эту книгу?
— Какую книгу, дорогу?
— Об архитектуре.
— Я думала, — сказала Клауд, — что эти книги закрыты на ключ.
— А скажи, — Оберон полностью проигнорировал ее слова, — там написана правда?
— А что там написано?
Было невозможно сказать обо всем, что было в книге.
— В конце книги есть план. Это план сражения?
— Ну, я никогда не задумывалась над этим. Сражение! Ты так думаешь?
Ее удивление поколебало его уверенность.
— А как ты думаешь, что это такое?
— Я не могу так сразу сказать.
Он подождал, пока она выскажется яснее, но она молчала и только жевала губами и с трудом продолжала свой путь; ему ничего не оставалось, как по-своему расценить ее молчание; он подумал, что она знает, что в книге, только ей запрещено говорить об этом.
— Это что, секрет?
— Секрет?! Хм. — Она снова выглядела такой удивленной, как будто действительно никогда раньше не думала об этом. — Ты думаешь это секрет? Ну, возможно… Дорогой, посмотри, все уже ушли вперед.
Оберон отказался от дальнейших расспросов. Рука пожилой женщины тяжело опиралась на его плечо. Позади, там, где дорога выходила из леса и снова исчезала, высоченные деревья своей серебристо-зеленой листвой заполняли все свободное пространство; казалось, что они наклоняются, протягивают свои ветвистые руки, предлагая путникам принять их поддержку. Клауд и Оберон посмотрели на их могучие вершины, вышли из тени на залитый солнцем участок дороги, спустились вниз и исчезли из виду.
— Когда я была девочкой, — сказала Момди, — мы обычно ходили здесь взад-вперед.
Клетчатая скатерть, вокруг которой они все расположились, была сначала расстелена на солнце, но теперь оказалась в тени высокого развесистого клена, где они и расположились. Над копченым окороком, жареными цыплятами и шоколадными пирожными нависла огромная опасность: летучий эскадрон ос уже достиг края поляны и передавал сообщение дальше; великая удача.
— Холмы и долины, — сказала Момди, — всегда имели связь с городом. Ты знаешь, что мою мать звали Хилл, — обратилась она к Смоки, хотя он давно это знал. — О, в тридцатые годы было так весело садиться в поезд, завтракать и ехать навестить кузенов Хилл. Хиллсы не всегда жили в городе…
— А в горах Шотландии живут родственники Хилл, — спросила Софи из-под полей шляпы, которую она надвинула на лицо, спасаясь от горячего солнца.
— Там только ветвь, — сказала Момди, — дело в том…
— Это слишком длинная история, — прервал ее доктор. Он поднял бокал с вином так, что на него упал солнечный свет /он всегда настаивал, чтобы на пикники брали стаканы из тонкого стекла и в серебряных подстаканниках, что делало пикники похожими на настоящие пиры/ и наблюдал за игрой солнечных лучей на тонких гранях.
— Шотландским холмам досталось все самое лучшее, — задумчиво проговорил он.
— Это не совсем так, — не согласилась Момди, — откуда тебе знать эту историю?
— Птичка на хвосте принесла, — ответил доктор посмеиваясь снисходительно.
Он лег на спину, вытянулся под кленом и надвинул на лицо панаму, такую же старую, как и он сам, собираясь вздремнуть. Воспоминания Момди с годами становились все длиннее, бессвязнее и постоянно повторялись, к тому же она становилась глуховатой; но она никогда этого не замечала.
— Семьи Хиллз, живущие в городе, были поистине замечательны, — рассказывала всем Момди. — Замечательные ирландские девушки. Мэри, Бриджит и Каталина. Ну вот. Некоторые из Хиллзов умерли, другие переехали на запад к горам. Все, кроме одной девушки, которая была примерно в возрасте Норы, она вышла замуж за мистера Таунса и они остались. Это была замечательная свадьба. Впервые в жизни я заплакала. Она была не очень красива, не очень молода; у нее была дочь от первого мужа. Как его звали? Ее семья была так счастлива за нее. — Все Хиллзы плясали от радости, — негромко проговорил Смоки.
— …и там была их дочь, вернее, ее дочь Филис, которая позже, уже после того, как я вышла замуж, встретила Стенли Мауса. Да, так вот Филис… Кто со стороны ее матери был из рода Хиллзов? Мать Джорджа и Франца.
Момди немного помолчала, вспоминая, а потом продолжила.
— Ирландия в те дни была очень плохим местом, конечно…
— Ирландия? — сказал доктор, открывая глаза, — как мы оказались в Ирландии?
— Одна из тех девушек, Бригит, я думаю, — ответила Момди, поворачиваясь к мужу, — Бригит и Мэри? — позже вышла замуж за Джека Хилла, когда умерла его первая жена. Теперь его жена…
Смоки спокойно отвернулся, как бы желая прервать ее рассуждения. Доктор и тетушка Клауд тоже не очень прислушивались к ее бессвязному рассказу, но так как их позы выражали внимание, Момди продолжала. Оберон с озабоченным видом сидел чуть поодаль /Смоки даже удивился, так как никогда не видел его таким/ и подбрасывал яблоко. Он так сердито посмотрел на отца, что Смоки подумал, не собирается ли он бросить в него яблоком. Смоки улыбнулся, думая, что сын шутит, но выражение лица Оберона не изменилось, Смоки решил не трогать сына и вернулся на свое место. На самом деле Оберон смотрел вовсе не на него; между ним и его отцом сидела Лайлек и взгляд Оберона был прикован к ней; на ее лице было какое-то странное выражение — оно было печальным и он не мог понять причину этого.
Смоки сел рядом с Дэйли Алис. Алис лежала в гамаке, удобно устроившись на подушках и поглаживая свой живот. Смоки отломил кусочек пирога.
— Можно спросить тебя кое о чем?
— О чем? — Алис даже не приоткрыла сонные глаза.
— Ты помнишь тот день, когда мы поженились?
— М-мг. — Она улыбнулась.
— Когда мы встречали гостей и они дарили нам подарки.
— М-мг.
— И многие из них, вручая нам свертки и коробки говорили «спасибо». — Смоки уже прожевал пирог и покусывал травинку, а ее зеленый хвостик раскачивался в такт его словам, но Смоки не замечал этого.
— Я еще удивлялся тогда, почему они говорят нам спасибо, вместо того, чтобы мы благодарили их.
— Мы тоже говорили им «спасибо».
— Но почему они говорили «спасибо»? Вот что меня интересует.
— Ну, — протянула Алис и задумалась. За все эти годы он не так уж часто спрашивал ее о чем-нибудь, но она всегда испытывала некоторое затруднение, отвечая ему, а он этого терпеть не мог. Сам он никогда не задерживался с ответом, и она всегда удивлялась ему.
— Потому что, — сказала она наконец, — свадьба была чем-то вроде обещания.
— Да-а-а? Как это?
— Ну, они были рады, что ты пришел, и что обещание было выполнено.
— Неужели?
— Так что, все идет, как и предполагалось. Ты не должен спрашивать об этом, — она прикоснулась к его руке, — не надо.
— Я даже не мог подумать об этом, — задумчиво сказал Смоки. — А почему их так волновало это обещание? Ведь обещано было тебе.
— Ну, знаешь, многие из них родственники. Они действительно часть одной семьи; я хочу сказать, что все они почти родные братья и сестры папочки или дети его родственников, или внуки.
— Да, я понимаю.
— Август, например.
— Да, да.
— Ну, вот. Они были заинтересованы.
— Мг.
Это, конечно, был не тот ответ, которого он ждал, но Дэйли Алис сказала ему все это с таким видом, как будто это было именно то.
— Ты сгущаешь краски, — сказала Алис.
— Обжегшись на молоке, будешь дуть и на воду, — ответил Смоки, хотя эта пословица всегда казалась ему одной из самых глупых.
— Совсем запутался, — сказала Алис, не открывая глаз, — двойная доза, двойное родство…
— Что ты имеешь в виду?
— Ну, ты знаешь.
— Нет, я не знаю, — Смоки немного помолчал. — Ты говоришь о нашей свадьбе?
— Что? — Она открыла глаза. — О нет, нет. Конечно, нет. Ты прав. Нет.
Ее глаза снова закрылись.
— Забудь об этом.
Он посмотрел на нее сверху вниз, думая, что стоит только потянуть за ниточку, как потянется целый клубочек. Но пока наблюдаешь, как одна мысль ускользает, как тут же ускользает и другая. Забудь об этом. Он мог бы сделать это. Он растянулся рядом с ней, положив одну руку под голову. Со стороны они были похожи на любовников: их головы соприкасались, он смотрел на нее сверху вниз, а она наслаждалась его вниманием. Они поженились совсем молодыми; они все еще были молоды. Только для любви староваты. Раздался какой— то звук и он поднял глаза. Недалеко от него на камне сидела Тэси, включив музыку; она без конца ее останавливала, чтобы записать слова и отбросить с лица длинный завиток светлых волос. У ее ног сидел Тони Бак с отрешенным видом на лице, как будто он приобщался к новой религии, не обращая внимания, что Лили и Люси шепчутся, украдкой поглядывая на него, не замечая никого, кроме Тэси. Смоки еще подумал, стоит ли таким худым и длинноногим девочкам, как Тэси носить короткие юбки и ходить босиком. Босой загоревшей ногой она отбивала такт. Трава стремительно вырастала прямо на глазах, а окружавшие их холмы, танцевали.
Тем временем доктор улизнул от рассуждений своей жены, оставив ее с Софи, которая спала, и с тетушкой Клауд, которая тоже спала, хотя Момди не подозревала об этом. Доктор с Обероном пошли вдоль муравьиной тропы, по которой с трудом двигались муравьи, с трудом перетаскивая каждый свою ношу к муравейнику у холма; это был новый хороший муравейник.
«Ветки, палочки, запасы», — переводил доктор, приложив ухо к маленькому городу, каким был муравейник, с отсутствующим выражением лица. «Смотри, куда идешь, оглядывайся по сторонам». Команды передавались по цепочке из верхних эшелонов; это были обычные разговоры, сплетни — много чего. Доктор засмеялся. Много чего.
Положив руки на колени, Оберон наблюдал за этой копошащейся темной массой, озабоченно вползавшей и выползавшей из муравейника. Он представил себе, что происходило внутри: нескончаемое движение в полной темноте. Потом он начал различать кое-что, как будто в том направлении, куда он смотрел, темнота сменялась вспышками света; это что-то было достаточно большим, чтобы он мог заметить. Оберон посмотрел по сторонам. То, что он заметил, не имело никакого значения; но что-то исчезло. Лайлек ушла.
— А вот, посмотри, — сказал доктор, — это королева. Видишь, как она отличается от остальных?
— Да, вижу, — ответил Оберон, продолжая оглядываться. Где? Где она?
Хотя бывали довольно продолжительные периоды времени, когда он как будто и не обращал внимания на ее присутствие, но он всегда ощущал ее рядом, чувствовал, что она была где-то здесь. А теперь она исчезла.
— Это очень интересно, — сказал доктор.
Внезапно Оберон увидел ее у подножия холма; она обходила небольшую рощицу, за которой начинался лес. На мгновение она оглянулась и, заметив, что он наблюдает за ней, поспешила скрыться с глаз.
— Да, да, — снова повторил Оберон и попятившись со всех ног побежал туда, где скрылась Лайлек; у него было предчувствие какой-то опасности.
Когда он побежал к рощице, Лайлек нигде не было. Он не представлял, где ее искать, иго охватила паника; взгляд, который она бросила на него, прежде чем войти в лес, был очень похож на прощальный. Он слышал голос деда, который звал его и осторожно шагнул вперед. Он вступил в буковый лес и перед ним раскрылись десятки тропинок, по которым она могла ускользнуть…
Он увидел ее. Она спокойно вышла из-за дерева с букетиком лесных фиалок и оглядывалась в поисках новых цветов. Она даже не посмотрела на него, а он стоял сконфуженный, точно зная, что она убегала от него, хотя теперь она даже не подавала вида, а потом она снова пропала — она попросту перехитрила его, оставаясь на месте и заставив поверить, что собирала цветы. Одним прыжком он подскочил к тому месту, с которого она исчезла, но он уже знал, что теперь она по— настоящему пропала, и автоматически повторял: «Лайлек, не уходи!»
Лес, в котором она скрылась, был густым и колючим, там было темно, как в церкви, и между деревьями не было видно ни одного просвета. Он побрел почти вслепую, спотыкаясь и цепляясь за колючки. Очень быстро он оказался в глубине самого настоящего леса, в каком ему никогда раньше не приходилось бывать. Это выглядело так, как если бы он проскочил через дверь, не заметив, что она открыта, и покатился вниз с чердачной лестницы.
— Нет, — кричал он, совсем заблудившись, — не уходи! — Его голос был властным /он никогда прежде не обращался к ней так/, он звучал так, что она не могла не откликнуться. Но ответа не было. — Не уходи, — снова повторил он, но на этот раз его голос уже звучал не так властно. Ему было страшно в темноте леса и он чувствовал себя таким обездоленным, что его юная душа разрывалась на части от горя. — Не уходи. Пожалуйста, Лайлек! Не уходи. Ты единственная тайна, которая когда-нибудь была в моей жизни.
Издали на него сверху вниз смотрели какие-то огромные, безмолвные, не очень-то взволнованные, но весьма заинтересованные существа; они смотрели на него, такого маленького, неожиданно и стремительно появившегося среди них. Они уперлись руками в свои громадные колени, они изучали и рассматривали его. Один из них прикоснулся к его губам; они молча наблюдали, как он спотыкается об их пальцы; они своими огромными руками закрывали ему глазами с улыбками слушали, как он кричит, видели его горе; а Лайлек не могла этого видеть.
«Дорогие родители, — писал Оберон, отстукивая двумя пальцами на старой машинке, которую он раскопал здесь, в спальне, — зима здесь, в городе обещает стать настоящим испытанием. Я рад тому, что она не может продолжаться вечно. Сегодня температура — 25 градусов, а вчера снова шел снег. Я не сомневаюсь, что у вас еще хуже, ха-ха!» Выделив курсивом это мальчишеское восклицание, он остановился, а потом продолжил.
«Я уже дважды встречался с мистером Пети из компании «Пети, Смилдон и Руфь», дедушкиными поверенными, как вам известно, и они были так добры, что выделили мне небольшой аванс в счет наследства, но не очень большой и они пока не могут сказать, сколько еще времени займет все дело. Но я уверен, что все закончится прекрасно».
На самом деле, он вовсе не был так уверен! Более того, он был разъярен, он кричал на секретаршу мистера Пети, которая казалась ему автоматом и чуть не запустил в нее чек на ничтожно малую сумму. Но в письме он не мог этого написать и сжав зубы и не находя себе места, он был не в состоянии сделать подобного признания. В Эджвуде все было прекрасно, и здесь тоже все было прекрасно. Все было прекрасно. Он начал с новой строки.
«Я уже почти износил туфли, в которых приехал. Ох, уж эти городские улицы! Вы, наверное, знаете, что здесь вещи очень дорогие и не очень качественные. У меня в шкафу есть пара высоких ботинок, не могли бы вы их выслать мне. Они не очень модные, но большую часть времени я собираюсь работать здесь, на ферме. Зимой здесь тоже много работы: почистить, загнать скотину и так далее. Джордж ужасно смешон в своих галошах, но он очень добр ко мне и в благодарность я готов работать до мозолей. Здесь живут и другие милые люди. «Он остановился, как будто собирался перепрыгнуть через пропасть, пошевелил пальцем. Лента в машинке была старая, выгоревшего коричневатого цвета, бледные буквы прыгали, как пьяные выше и ниже строки, но Оберону не хотелось писать Смоки своим школьным почерком — это уже устарело и он давно уже забросил свои шариковые ручки и другие принадлежности. Теперь, насчет Сильвы, что же написать? Мысленно он пробежался по всем обитателям старой фермы. Ему не хотелось идти таким путем. «Две сестры красавицы из Пуэрто Рико тоже являются постоянными обитателями старой фермы». И какого черта он это сделал? Не говори им ничего. Он откинулся на спинку стула, потеряв всякое желание продолжать; в этот момент в дверь спальни постучали и он перевернул страницу, чтобы закончить письмо позже /хотя он никогда не сделал этого/ и подошел к двери — для этого ему достаточно было шагнуть два раза своими длинными ногами — чтобы впустить двух прекрасных сестер пуэрториканок, которые принадлежали ему, только ему.
Но в дверях стоял Джордж Маус. /Оберон скоро научится узнавать, когда приходит Сильви, потому что вместо того, чтобы постучать, она скребется или легонько барабанит в дверь ногтями; при этом возникает звук, как если бы некрупное домашнее животное просилось в помещение/. Через руку Джорджа было переброшено его старое меховое пальто, на голове была немыслимая старомодная женская шляпа, а в руках он держал две хозяйственные сумки.
— У тебя нет Сильви? — спросил он.
— Нет.
Со всем искусством, на которое была способна его скрытая натура, Оберон научился неделями не встречаться с Джорджем Маусом на его собственной ферме, появляясь и исчезая с мышиной предусмотрительностью и торопливостью. Но теперь он был здесь. Никогда еще Оберон не испытывал такого замешательства, такого кошмарного чувства, что он не знает способа, как смягчить страшный удар. Его хозяин! Его кузен! Да он ему в отцы годится! Обычно не обращавший внимания на чувства других людей, теперь Оберон понял, что должен испытывать его кузен, хотя он и приютил его.
— Она ушла. Я не знаю, куда.
— Да? Ну, хорошо. Вот здесь всякая ее мелочь, чепуха! — Он бросил хозяйственные сумки и сорвал с головы свою шляпу. Его седеющие волосы были спутаны. — Там еще осталось кое-что. Она может прийти и забрать свои вещи. Ну, вот, такая тяжесть с плеч долой! — Он нервно бросил меховое пальто на вельветовый стул.
— Ладно. Не принимай близко к сердцу. Не обращай на меня внимания, парень. Ничего со мной не случится.
Оберон обнаружил, что он в напряженной позе стоит в углу комнаты с хмурым лицом и никак не может найти выражения, подходящего к данным обстоятельствам. Единственное, что он хотел сделать — это извиниться перед Джорджем, но у него хватило ума понять, что это будет звучать, как издевательство. Кроме того, на самом деле он ничуть на сожалел.
— Она еще совсем девчонка, — сказал Джордж, оглядывая комнату. /На табуретке валялись трусики Сильви, на раковине стоял ее крем и лежала зубная щетка/.— Совсем девочка. Я надеюсь, вы очень счастливы.
Он хлопнул Оберона по плечу, потрепал его за щеку.
— Ах ты, сукин сын! — Он улыбался, но его глаза горели сумасшедшим огнем.
— Она считает тебя… — сказал Оберон.
— Так и есть.
— Она говорит, что не знает, что будет делать без тебя, вернее если ты не позволишь ей остаться здесь.
— Да. Она мне это тоже говорила.
— Ты ей как отец. Даже больше.
— Как отец? — Джордж обжег его своим взглядом и, не отводя глаз, начал смеяться. — Как отец.
Он смеялся все громче диким отрывистым смехом.
— Почему ты смеешься? — спросил Оберон. Он не знал, присоединиться ли к Джорджу или наоборот, он смеется над ним.
— Почему? — Джордж задыхался от смеха. — Почему? А что бы ты, черт подери, хотел, чтобы я делал? Плакал? — Он вскинул голову, обнажив белые зубы, и зарычал, продолжая хохотать. Оберон не смог удержаться и тоже засмеялся. Когда Джордж увидел это, его смех стал затихать и перешел в хихиканье.
— Как отец. Вот это здорово. — Он подошел к окну и уставился на серый день. Наконец, он перестал хихикать, сцепил руки за спиной и вздохнул.
— Вот чертовка. Она не для меня, так и мне и надо, старому дураку.
Через плечо он посмотрел на Оберона.
— Ты знаешь, что у нее есть судьба?
— Да, она сказала.
— Да-а-а. — Его руки разжались и снова сомкнулись за спиной. — Похоже, что мне там не уготовано место. Ну, да ладно, со мной все в порядке. Дело в том, что еще есть ее братец с ножом, бабушка и сумасшедшая мать… И несколько детей… — Он немного помолчал. Оберон был готов убить его.
— Старый Джордж, — продолжал бормотать Джордж, — он всегда остается с детьми. Ну, Джордж, сделай что-нибудь. Брось это. — Он снова засмеялся.
— А мне доверят? Черта с два. Ах ты, Джордж, сукин сын, ты уничтожил моего ребенка.
О чем он говорил? Может быть, он сошел с ума от горя? Неужели потеря Сильви для него так ужасна? Неделю назад он не мог даже подумать об этом. Внезапно ощутив озноб, он вспомнил, как когда-то тетушка Клауд нагадала ему на картах темнокожую девушку; девушку, которая полюбит его за его достоинства и покинет его, но он не будет виноват в этом. Тогда он не думал об этом, как не задумывался ни о чем, будучи в Эджвуде. А сейчас он вспомнил об этом с ужасом.
— Ну, ты знаешь, как это бывает, — сказал Джордж. Он достал из кармана крошечную записную книжку и полистал ее. — Ты разносишь молоко на этой неделе, хорошо?
— Ладно.
— Ну вот и хорошо. — Он убрал книжицу. — Послушай. Хочешь совет?
Ему хотелось этого не больше, чем любого пророчества, но он приготовился выслушать. Джордж посмотрел на него, а потом обвел глазами комнату.
— Наведи порядок, — сказал он и подмигнул Оберону. — Она любит порядок, понял? Порядок. — Его снова охватил приступ смеха, который клокотал у него в горле, в то время, как он вытащил горсть драгоценностей из одного кармана и горсть из другого и отдал все это Оберону.
— Поддерживай чистоту, — сказал он. — Она думает, что мы, белые люди, в большинстве случаев грязнули. — Он повернулся к двери и вышел, хихикая. Оберон остался стоять в комнате с драгоценностями в одной руке и деньгами в другой; он еще услышал, как внизу, в прихожей Сильви и Джордж встретились и, осыпав друг друга приветствиями и градом острот, поцеловались.
Часто случается, что человек не может вспомнить чего-то в нужный момент, но он способен искать то, что ему нужно и найти это…
По этой причине некоторые, чтобы вспомнить, приходят на то место. Причина еще и в том, что человек быстро перебирает в памяти все свои шаги от первого до последнего, после чего он вспоминает, что осень была тем временем года, которое он хотел вспомнить.
У Ариэль Хоксквилл, величайшей волшебницы своего времени, а также так называемого прошлого, каковой она себя считала без ложной скромности, не было кристаллического шара; она знала, что общепринятая астрология была жульничеством, хотя пользовалась картой звездного неба; она считала ниже своего достоинства заниматься заклинаниями и хиромантией во вех видах, за исключением крайней необходимости и не тревожила мертвых с их секретами. Ее великое искусство было все, в чем она нуждалась, это было высокое искусство и оно требовало тонкого подхода: никаких слов, книг, палочек. Это можно было преодолеть, как она уже делала в тот дождливый зимний день, когда Оберон прибыл на старую ферму, перед камином, с поджатыми ногами, с чашкой чая и тостом в руке. Для этого не требовалось ничего, кроме собственной головы: только это, да еще умение сконцентрировать свои мысли и умения.
По описанию древних авторов искусство памяти — это метод, при помощи которого можно во много раз улучшить естественную память человека. Античные ученые соглашались с тем, что наиболее легко запоминаются яркие картины в строго определенном порядке. Первым шагом в том, чтобы создать мощную искусственную память является выбор места: храм, например, или городская улица с магазинами и большим количеством входов и выходов, или интерьер дома — это может быть любое место, лишь бы там был настоящий порядок. Это место тщательно и хорошо запоминается, настолько хорошо, что человек может передвигаться там с закрытыми глазами в любом направлении. Следующий шаг — это создать яркие символы или образы тех предметов, которые нужно запомнить: это должны быть наиболее потрясающие и яркие образы в соответствии с идеей — скажем, прелестной монахини для усиления кощунственной мысли или замаскированной фигуры с бомбой для придания революционности. Эти символы затем переносятся в различные части того места, которое уже запомнили и они мысленно размещаются там в дверях, нишах, в коридорах, окнах туалетов и на всем пространстве; ну, а потом запомнивший все это человек просто ходит по этому месту в любом порядке, как ему нравится и в любом месте находится предмет, символизирующий понятие, которое нужно было запомнить. Конечно, чем больше хочешь запомнить, тем больше должно быть Место в памяти; конечно, лучше, если это будет знакомое место, достаточно просторное и разнообразное насколько позволят возможности человека. При желании к предметам можно добавить крылья по желанию и на практике так обычно и поступают; архитектурные стили можно разнообразить, прибавив к ним предметы обстановки, которая могла бы находиться там. В системе была некая изысканность, посредством чего можно было запомнить не только действия, но и слова и даже отдельные буквы, используя комплексы символов. Весь этот процесс в целом был довольно сложным и утомительным и требовал уединения в специальном кабинете. Те люди, которые давно занимались этим искусством, рас екоторые новые способности своей памяти, а другие работали над совершенствованием и дополняли эту сложную систему.
Да, чуть не забыл: тот, кто создал и владеет такой памятью, может запросто потерять в ее уголках что-нибудь так же, как вы оставляете какую-то вещь в доме, а когда начинаете ее искать, то ее не оказывается на месте. Если вы обладаете обычной, естественной памятью, то это просто исчезает, и вы даже не вспомните, что когда-то забыли об этом. Преимущество искусственной памяти в том, что вы знаете, что это находится где-то там, в ее блоках.
То же самое происходило с Ариэль Хоксквилл, которая напрягала свою память, пытаясь разыскать то, что она забыла и что, как она знала, было где-то в уголках памяти. Она перечитала то, что писал об искусстве памяти Джордано Бруно — его величайший трактат о символах, сигналах и знаках, которые используются в высших формах памяти. Очень осторожно, с нарастающим волнением она исследовала блоки памяти — перед ней вставали разнообразные картины: собака Спак, поездка в горы, ее первый поцелуй. Она быстро пробежала по коридорам памяти и содержимое одного из уголков заинтересовало ее. В одно из мест она еще раньше поместила старый колокольчик, сейчас было трудно вспомнить, почему она это сделала. Она наугад позвонила. Этот звонок она уже слышала раньше и сразу вспомнила своего дедушку /конечно, это был его звонок — представить только! — еще с того времени, как он был фермером в Англии, пока ему не пришлось уехать в этот большой город/. Она совершенно отчетливо увидела его сидящим в старом разбитом кресле. Он крутил колокольчик в руках и собирался разжечь свою трубку.
— Ты никогда не говорил мне, — спросила она его, — о картах, на которых изображены люди, места и предметы?
— Может быть, и говорил.
— А в связи с чем?
Молчание.
— Ну, тогда расскажи мне о малых мирах.
На чердаке стало светлее от последних лучей заходящего солнца и она села на колени деда.
— Это была единственная ценная вещь, которую я нашел, — сказал он, — и я отдал их глупой девчонке. Они были такие красивые, хотя и старые. Я нашел их в старом сарае, который помещик хотел сносить. Это была девчонка, которая говорила, что она видела фей, эльфов, и других элементалей и ее отец был такой же, как она. Ее звали Виолетта. И я сказал ей: «Ну предскажи мне тогда мое будущее, если ты все можешь». Она пробежала пальцами по картам — по всем этим картинкам, местам и предметам — засмеялась и сказала, что я умру одиноким стариком на четвертом этаже. И она не вернула мне карты, которые я нашел.
Так вот, как это было. Она положила колокольчик на место и закрыла эту комнату.
Она подумала о малых мирах, вглядываясь в залитые дождем окна гостиной. Открыть малые миры. Она слышала об этих картах только в связи с ними. Люди, места и предметы были напоминанием об искусстве памяти, которое проводило связь между местом, ярким представлением какой-либо личности и предметом. И возвращение розенкрейцеров могло иметь некоторое отношение и к малым мирам. В те годы многие тайно мечтали о малых мирах. Философское яйцо, например, — разве не было оно принадлежностью микрокосмоса, малого мира? А искусство памяти, которым владела она, Хоксквилл, разве не было оно даром свыше? И не космическая ли энергия руководила ее памятью, ее ощущениями? А громогласный смех Коперника, когда он понял, что открытие Коперника перевернуло Вселенную — это ведь было не что иное, как радость от утверждения знания, которое становилось центром всего мыслящего человечества.
Все это было старо, как мир. В тех школах, где учился Хоксквилл, каждый школьник знал, что малые мира на самом деле очень велики. Если бы сейчас те карты оказались в ее руках, она не сомневалась, что смогла бы раскрыть то, что скрывают в себе малые миры; у нее не было сомнения, что она и сама бы смогла путешествовать в них. Но были ли эти карты теми самыми, которые ее дедушка когда-то нашел и потерял? И были ли они теми, на которые претендовал Рассел Эйженблик? Совпадение казалось Хоксквилл маловероятным, у нее не было выбора. Но она не имела ни малейшего представления, как разыскать их. Но факт оставался фактом: она продвигалась вслепую по тому пути, который выбрала, поэтому она решила остановиться. Эйженблик не был католиком, не принадлежал он и к обществу розенкрейцеров, которые, как все знали были невидимыми, а Рассел Эйженблик был вполне осязаем и реален.
— Черт возьми, — с придыханием проговорила она, когда прозвонил дверной звонок. Она посмотрела на часы. Каменный слуга наверняка еще спал, и хотя наступил уже день, все еще было темно, как ночью. Она вышла в прихожую, сняла с вешалки зонт с длинной ручкой и открыла дверь. В дверях стояла растрепанная черная фигура в мокром плаще и низко надвинутой широкополой шляпе, и в первый момент она испугалась.
— Служба Крылатого Вестника, — сказал человек, — добрый вечер, леди.
— Привет, Фред, — ответила Хоксквилл, — как ты испугал меня.
Она чуть не обругала его, назвав приведением, но в последний момент сдержалась.
— Входи, входи.
Он не стал проходить дальше вестибюля, так как с его одежды текла вода: он так и стоял, пока Хоксквилл наливала ему виски в стакан.
— Наступили черные дни, — сказал он, беря протянутый стакан.
— Дни святой Люсии — самый короткий день.
Он сдержанно засмеялся, прекрасно понимая, что она знает, что он имел в виду нечто большее, чем погода. Он залпом опустошил свой стакан и вынул из пластикового пакета толстый конверт, бросил его Хоксквилл. Адреса отправителя на нем не было. Она записала в книгу имя Фреда Сэвиджа.
— Неудачный день для работы, — сказала она.
— Ни дождь, ни слякоть, ни снег, — сказал Фред.
— Может быть останешься ненадолго, — предложила она, — я разведу огонь.
— Если я задержусь на минутку, — сказал он, наклоняясь в одну сторону, — то мне придется остаться на целый час, — он наклонился в другую сторону, при этом с его шляпы пробежали ручейки воды. Он выпрямился и раскланялся.
Когда он работал, что бывало не часто, более преданного человека трудно было найти. Хоксквилл закрыла за ним дверь, сравнивая его с челноком, снующим по дождливому городу, и вернулась в гостиную. Толстый конверт содержал большую пачку пахнущих типографской краской листков бумаги, на которых было написано огромное количество наименований и коротенькая записка: «Плата за согласие в деле Р.Е. Вы пришли к какому-нибудь заключению?» Подписи не было.
Она бросила записку на открытую книгу Джордано Бруно, которую читала перед этим, и собралась подойти к горящему камину, когда в ее сознании появилась какая-то неясная связь. Она подошла к столу, включила яркий свет и внимательно посмотрела на поля записки.
Почерк отличался разборчивостью. Заглавные буквы, правда, были слегка смазаны, как если бы писавший торопился.
Где же были эти карты, если только они вообще не исчезли с лица земли.
По мере того, как она взрослела, окружающим казалось, что Нора Клауд становится все толще и солидней. Да и самой ей казалось, что она становится больше, хотя она и не набирала вес. Когда ее возраст приблизился к трехзначной цифре и она медленно передвигалась по Эджвуду, опираясь на две палки, ей приходилось наклоняться не столько от слабости, сколько для того, чтобы приспособиться к узким коридорам дома. С заранее обдуманным намерением она вышла из своей комнаты и направилась к карточному столику, стоявшему в музыкальной гостиной, где под лампой с зеленым абажуром в своей коробочке и в чехле ее ждали карты и где ее ждала Софи, которая в течение этих нескольких лет была ее примерной ученицей. Клауд тяжело опустилась в кресло с грохотом отбросив палки, а ее старые кости негромко хрустнули. Она зажгла коричневую сигарету и положила ее в пепельницу рядом с собой; дым от сигареты легкими завитками поднимался вверх и был похож на мысли.
— Ты хочешь о чем-нибудь спросить? — Клауд вопросительно посмотрела на Софи.
— Давай продолжим на чем мы остановились вчера, — ответила та.
— Нет вопросов, — сказала Клауд. — Очень хорошо.
Они немного помолчали. Как сказал Смоки это был момент молчаливой молитвы; Клауд была восхищена, хотя эти слова Смоки ее очень удивили. Это был момент сосредоточения для подготовки вопросов или отсутствия оных, как сегодня.
Софи прикрыла глаза своей длинной нежной рукой и думала о том, что сегодня у нее действительно нет вопросов. Она думала о картах, лежавших в коробочке в чехле. Она не считала их кусочками картона. Она не думала о них, как о чем-то отвлеченном, как о людях, местах и предметах. Она считала их едиными, как например, рассказ или предмет интерьера, чем-то, сделанным из времени и пространства.
— Ну, — мягко сказала Клауд и ее темные руки, покрытые веснушками, легли на коробочку с картами, — я достану Розу.
— А можно мне? — спросила Софи. Клауд быстро отдернула руку, не коснувшись карт, так она могла все испортить для Софи. Спокойно и внимательно глядя на колоду Софи достала Розу.
Шесть червей, четыре пики, группа людей. Спортсмен, червовый туз, Валет, четыре бубны и бубновая королева.
Если бы в жизни не было вопросов, как сегодня; в жизни вопросы были всегда. На какой вопрос может дать ответ Роза? Софи вынула из колоды и положила центральную карту.
— Снова дурак, — сказала Клауд.
— Спорит с валетом, — добавила Софи.
— Да, — задумчиво проговорила Клауд, — только чей это кузен? Его или наш?
Карта с дураком в центре изображала бородатого мужчину в доспехах, переходящего через ручей. Выражение его лица было злобным и он смотрел не на быстрое течение, через которое ему предстояло перейти, а по сторонам, как будто то, что он делал было какой-то шуткой или наоборот, очень серьезным делом. В одной руке он держал створчатую раковину — отличительный знак пилигрима, посетившего святую землю, а другой — несколько сосисок на связке.
Клауд учила Софи, что прежде: чем разгадывать, что говорили карты, они должны решить, как лежат карты в этот момент.
— Ты можешь расценить их как рассказ и тогда ты должна найти начало, середину и конец; или это предложение и тогда нужно сделать грамматический разбор; или это музыкальный отрывок и тогда тебе нужно определить тональность и автора; или может быть это еще что— нибудь, состоящее из нескольких частей и предложений.
— Может быть, — размышляла она вслух, глядя на веер из карт с дураком в центре, — это вовсе не рассказ и не часть интерьера, а география.
Софи спросила ее, что она имеет в виду, но Клауд ответила, что она не совсем уверена. Она сидела, подперев щеки руками. Не панорама, не карта, а именно география. Софи тоже подперла щеку рукой и долго смотрела, как легли карты, вынутые из колоды ее рукой и удивлялась тому, как все это могло так получиться, и потом она закрыла глаза и снова подумала о том, что сегодня у нее не было никаких вопросов.
Жизнь — во всяком случае ее собственная жизнь, как Софи с возрастом привыкла думать — была похожа на один из тех воздушных замков, который она однажды смогла построить, где можно было просто погрузиться в мечты и путешествовать по всему замку, перелетая через лестничные пролеты. Мечтатель потом с облегчением просыпался в своей собственной кровати /хотя кровать по какой-то причине, он не мог точно вспомнить могла стоять на шумной улице или плыть по спокойному морю/, потягивался и зевал и его необычные приключения продолжались до тех пор, пока он окончательно не проснется; он мог снова погрузиться в сон в этом пустынном месте или оказаться во дворце. Так происходило время, так шла жизнь. Жизнь Софи была именно такой. В тот раз ей снилась Лайлек, она была совсем настоящей и она принадлежала ей, Софи. Потом она проснулась и Лайлек оказалась вовсе не Лайлек; она пошла посмотреть на то, что случилось что-то ужасное, но по какой-то причине она не могла этого представить или вспомнить и Лайлек была не Лайлек и принадлежала не ей, вместо этого было нечто совсем другое. Тот сон — один из самых ужасных, когда происходит что-то страшное, когда огромное горе давит душу — продолжался почти два года и не кончался даже ночью, когда в отчаянии, ничего никому не говоря, она принесла подделку Джоржду Маусу.
Но ни во сне, ни наяву у нее больше не было Лайлек и ее сны изменились; они превратились в бесконечные поиски. Именно тогда она начала искать ответы у Клауд и в ее картах. Не только «почему», но и «как», — ей казалось, что она знает, «кто», но она не знала «Где»; но самый важным был вопрос «когда»? Увидит ли она когда-нибудь свою настоящую дочь? Но как ни старалась Клауд, она не могла дать ясных ответов на все эти вопросы, хотя она надеялась, что в картах должны были быть ответы. Именно поэтому Софи начала изучать язык карт, чувствуя, что ее старание и желание позволят ей открыть то, чего не могла увидеть Клауд. Но ответа так и не было и постепенно она забросила все это и снова вернулась к своей кровати.
Но жизнь — это всегда пробуждения, всегда они неожиданны и удивительны. Двенадцать лет назад в ноябрьский полдень Софи очнулась ото сна; может быть ее насильно вырвали из постоянной дремоты, от слипающихся глаз, от одеяла, натянутого до самого подбородка. Казалось, что пока она спала, кто-то незаметно украл все атрибуты сна, отнял силу ее привычки и исчез, улизнул в короткий сон, а потом улетучился вместе с глубокими длинными снами; Софи была испугана и чувствовала себя потерянной в том мире, который окружал ее, ей приходилось думать, как жить теперь. А потом в ее заторможенном сознании появился некоторый интерес; она начала заниматься гаданием на картах и была покорной ученицей тетушки Клауд. Первый трудный вопрос Софи, обращенный к картам, не остался без ответа, правда он превратился в вопросы о вопросе. Ее вопрос был похож на дерево: у него были ветви и корни, как почки на дереве, возникали новые вопросы, а потом в один прекрасный момент все вопросы превращались в один — какое это было дерево? По мере того, как ее учеба продвигалась вперед, по мере того, как она тасовала карты, перемешивала и раскладывала их в виде геометрических фигур, этот вопрос интриговал ее все больше, захватывал и наконец полностью поглотил. Какое это дерево? И всегда под деревом, между его корнями, под его ветками лежал и спал потерянный ею ребенок.
Шесть червей и четыре пики, группа людей, Спортсмен. Бубновая королева. Валет вместе с дураком посреди колоды. География: ни карта, ни панорама, но все-таки география. Софи смотрела на эту головоломку, пропуская ее через свое сознание, невольно прислушиваясь к своим мыслям.
— Ах, — вздохнула Софи как если бы неожиданно получила плохие новости.
Клауд вопросительно посмотрела на нее и увидела, что Софи бледна и потрясена, ее глаза широко раскрыты от удивления и жалости — жалости к ней, Клауд. Клауд посмотрела на карты — да, подмигивая и гримасничая, как при оптическом эффекте, два лица пристально смотрели друг на друга. Клауд уже привыкла к этим причудам, а Софи еще нет.
— Да, — мягко сказала она и улыбнулась Софи. — Ты раньше никогда этого не видела?
— Нет, — ответила Софи, как бы спрашивая о том, что происходило с картами, и одновременно отказываясь поверить в это. — Нет.
— Ну, я-то раньше видела такое, — она тронула Софи за руку. — Я не думаю, что все именно так, хотя нам нужно сказать об этом другим, не так ли? Но не сейчас.
Софи тихо плакала, но Клауд предпочла не замечать этого.
— Да, это трудно, это очень тяжело владеть секретами, — продолжала она как бы с некоторым раздражением, но на самом деле стараясь внушить Софи надежду и преподать ей очень важный урок чтения по этим картам. — Иногда тебе действительно не хочется знать об этом. Но однажды ты поймешь, что ты должна, что обратного пути нет; то, что ты знаешь — не забывается. Ну, ладно. А теперь поторопись. Тебе еще многому предстоит научиться.
— О, тетушка Клауд!
— Так мы будем изучать нашу географию? — спросила Клауд, беря в руки сигарету и глубоко затянувшись, выпустила колечки дыма.
Клауд, как краб передвигалась по дому, обходя мебель, спускаясь по лестницам, проходя через гостиную, где гобелены на стенах шевелились и двигались, как будто приведения прятались за ними; при этом ее палка стучала, меняя звук, когда она проходила то по каменному, то по деревянному полу.
На лестницах в доме было триста шестьдесят пять ступенек, если верить словам отца. Клауд переставляла левую руку с палкой и делала шаг правой ногой, потом правая рука — и левая нога. В доме было семь дымоходов, пятьдесят две двери, четыре этажа и двенадцать — двенадцать чего? Должно было быть двенадцать, а чего — он не мог вспомнить. Смоки как-то видел в научном журнале приспособление, чтобы поднимать стариков по лестницам; приспособление даже могло наклоняться, чтобы помочь старику выйти на нужном этаже. Смоки однажды показал его Клауд, но она ничего не сказала. Конечно, это очень интересно, но почему он показывает именно ей? Вот что означало ее молчание.
Снова вверх — и не имело никакого значения, что она была такой большой, не имело значения, что перила упирались ей в плечи, а потолок давил своей тяжестью на ее согнутую шею. С трудом передвигаясь по дому, она думала о том, что с ее стороны было бы несправедливо, если бы она не предупредила Софи о том, что она, Клауд, знала давным— давно, что стало чем-то вроде повторяющегося облигато в ее недавнем гадании по картам — о смерти, которая ожидала каждого. Учитывая свой престарелый возраст, она не нуждалась в том, чтобы карты напомнили ей о том, что было и так ясно, и особенно ей. Это не являлось секретом. Она была готова к этому.
Те драгоценности, которые у нее еще оставались, были завещаны тем, кому она их предназначила; по правде сказать, эти драгоценности принадлежали Виолетте и она никогда не считала их своими. Карты конечно, достанутся Софи — это будет справедливо. Смоки она завещала дом, землю и ренту, нежеланному Смоки; он добросовестно будет следить и заботиться обо всем. Ведь не мог же дом сам позаботиться о себе. Он не мог отойти на второй план по крайней мере до того, как будет рассказана вся сказка. Тетушка Клауд единственная из всех все еще помнила наказ Виолетты: забыть. Она так добросовестно выполняла этот наказ, что могла предположить, что ее племянницы и племянники действительно все забыли или никогда не знали о том, что им следовало забыть или о чем не следовало знать. Возможно, они, как Дэйли Алис, считали, что это для них непостижимо и каждое поколение уходило от этого все дальше, подобно тому, как безжалостное время превращается в догорающие угольки, а те в свою очередь в золу, зола в остывшую лаву, каждое последующее поколение теряет связь с предыдущим. И все-таки — и Клауд была уверена в этом — каждое поколение становится ближе к тем, кто уходит и они понимают, что между ними существуют различия.
Она думала, что сказка закончится вместе с ними: с Тэси, Лили и Люси; с потерявшейся Лайлек, где бы она ни была, с Обероном. Или в крайнем случае с их детьми. Чувство неудовлетворения и осуждения росло по мере того, как она старела. А еще она испытывала ужасный стыд от того, что она прожила почти сто лет, и все-таки при жизни она не увидит конца сказки.
Последняя ступенька. Она поставила на нее сначала одну палку, потом ногу, потом еще одну палку, потом другую ногу. Она постояла, прямая и неподвижная, пока шум в голове не прекратился.
Дурак и валет; география и смерть. Она была права в том, что все карты связаны друг с другом. Если она увидит в картах ошибку Джорджа Мауса и длинные коридоры, или Оберона и темнокожую девушку, в которую он влюбится и которую потеряет, то это могло бы привести и к потерявшейся Лайлек и к судьбе всей Вселенной. Как это могло случиться, как секрет, принадлежавший одним мог быть раскрыт другими — она не могла ответить на эти вопросы; возможно, ей не хотели говорить об этом. Ее внезапный испуг был смягчен давно принятым решением, ее обещанием, данным Виолетте, что если она и будет в состоянии сказать обо всем, она не сделает этого.
Она посмотрела вниз на все те ступеньки, которые она осилила, и почувствовав себя совсем обессиленной не столько от артрита, сколько от печального понимания, к которому она пришла, она повернула к своей комнате, зная наверняка, что она никогда больше не спустится вниз.
На следующее утро прибежала Тэси, принеся с собой свое рукоделие, чтобы не зря проводить время. Лили и близнецы были уже там. Вечером пришла Люси, нисколько не удивившись, что ее сестры были уже там и тоже устроились вместе с ними и со своим рукоделием, приготовившись помогать, наблюдать и ждать.
Ранним утром задолго до того, как кто-нибудь смог ощутить мрачную атмосферу в воздухе над старой фермой, Сильви разбудил крик петуха. Рядом с ней шевелился Оберон. Она бессознательно ощутила тепло, исходившее от его длинного тела и ей почудилось нечто таинственное в том, что она проснулась, а он еще спит. Пока она размышляла над этим, сон снова овладел ею, но петух крикнул еще раз, явственно называя ее имя. Она осторожно соскользнула с кровати, стараясь не прикоснуться к холодным ножкам, и прислушалась. Надо его разбудить. Сегодня в последний раз была его очередь нести молоко. Но она не могла заставить себя сделать это. А что, если она в виде сюрприза сделает это вместо него. Она представила себе, какова будет его благодарность и положила ее на одну чашу весов, а на другую положила холодный рассвет, не погасшие еще звезды, мокрый от дождя двор фермы и нелегкий труд. Благодарность перевесила; она могла очень хорошо представить это себе, она смогла представить, как бы она была благодарна в таком случае. Сильви сладко зевнула в порыве благодарности самой себе за свою доброту и соскользнула с кровати.
Тихо выругавшись, она прошла в туалет, присела на унитаз, стараясь не прикасаться к крышке, а затем, переступая с ноги на ногу, быстро почистила зубы, поплескало в лицо холодной водой, разыскала свое платье и натянула его. Ее руки дрожали от холода, пока она торопливо застегивала пуговицы.
Трудная жизнь, подумала она без удовольствия, вдыхая туманный воздух и натягивая коричневые садовые рукавицы; у фермера-работяги очень нелегкая жизнь. Она спустилась вниз. За дверью кухни Джорджа стояла коробка, куда собирали отходы для коз, которые потом перемешивали и добавляли в корм. Она взвалила ее на плечи и пошла через двор к сараю, откуда слышалось неторопливое блеяние.
— Привет, ребята, — сказала она. Козы — Панчита и Нани, Бланка и Негрита, Гуапо и ла Грэни и те, у которых не было имен /Джордж никогда не называл их по имени, а воображение Сильви не простиралось дальше двух-трех имен; конечно, у них у всех должны быть имена, но имена должны быть правильными/, смотрели на нее, топали по полу, покрытому линолеумом и блеяли. От них исходил резкий запах. Вонь не раздражали Сильви и она думала, что, наверное, привыкла к этому с детства.
Она покормила их, насыпая зерно и отходы в старую ванночку и так тщательно перемешивая, как будто это была пища для ребенка; она разговаривала с ними, поругивая за то, что они подталкивали ее и хваля тех, кто вел себя хорошо; при этом больше всего внимания доставалось самому маленькому черному козленку и самому старому Ла Грэни, которая была настоящей бабушкой, костлявой и голенастой и которую Сильви всегда называла «велосипедом». Она смотрела, как они пережевывают кусочки пищи, поднимая иногда головы и поглядывая на нее, а потом снова возвращаясь к своему завтраку.
Сквозь щели в сарай проник утренний свет. Проснулись цветы на стене и подняли свои цветные головки. Она широко зевнула. И почему это животные просыпаются так рано?
— Надо же, что со мной сделала любовь, — думала Сильви, готовясь разносить молоко. Она замерла на мгновение, чувствуя, как внезапно ее сердце наполнилось теплотой и неожиданное чувство разлилось по всему ее телу; она еще ни разу не называла любовью свое чувство к Оберону.
— Любовь, — снова повторила она про себя; да, это было именно то чувство, это слово билось в ней, как ласточка в клетке. Что же касается Джорджа Мауса, то он был всего лишь спутником жизни и ничем больше, человеком, который приютил ее, когда ей некуда было идти; она чувствовала к нему глубокую благодарность и множество других чувств, в основном приятных. Но они не зажигали огонь в ее сердце. Настоящим бриллиантом было лишь одно слово: любовь. Она засмеялась. Любовь. Как это замечательно быть влюбленной. Любовь скрывалась в ее куртке и в перчатках, любовь послала ее кормить коз и согревала ей руки, когда она перемешивала для них еду.
— Ладно, ладно, не принимай это так близко к сердцу, — мягко сказала она, обращаясь и к козам, и к своей любви. — Полегче, мы идем.
Она помассировала большое вымя Панчиты.
Ну-ка, давай сюда свои титьки. Эй, мамми. И где ты взяла такое вымя? Наверное, нашла в кустах?
Она начала доить, думая об Обероне, который сладко спал в кровати и о Джордже, который тоже спал; только она проснулась, но никто не знал об этом. Ее тоже нашли под кустом — подкидыш. Ее спасли от большого, незнакомого города, приютили на ферме, дали работу. В сказках подкидыши всегда превращаются в знатных людей или в принцесс, которых никто не знает. Принцесса: так ее всегда называл Джордж. Эй, принцесса. Потерянная принцесса, которую околдовали и заставили забыть, что она раньше была принцессой, пастушка, но если снять с нее и разорвать грязные пастушьи одежды, то все увидят, какой драгоценный камень скрывается под ними, они увидят приметную родинку и серебряное кольцо и все восхитятся и обрадуются. Быстрые струйки молока звонко ударялись о ведро и с журчанием стекали по его стенкам то справа, то слева, справа, слева; эти звуки пьянили и успокаивали ее. А затем, окончив работу, она вернется в свое королевство, благодарная за приют, смирившись с тем, что там она найдет настоящую любовь; поэтому все ее приятели получат свободу и щедрое вознаграждение. И руку принцессы. Она прижалась головой к теплой шерсти Панчиты и ее мысли вернулись к молоку, козлятам, к мокрым от дождя листьям во дворе.
— Послушай, принцесса, — сказала Панчита, — работа не ждет.
— Кто это сказал? — удивилась Сильви, оглядываясь по сторонам, но Панчита только повернула свое длинное лицо к Сильви и продолжала жевать свою бесконечную жвачку.
Она вышла во двор с бидончиком свежего молока и корзинкой коричневатых яиц, которые она вынула из гнезда, устроившей себе насест на ломанном диване, стоявшем в сарае для коз. Она перебралась через неровный клочок земли, где раньше были грядки, и направилась на другой конец двора, к зданию, покрытому высохшими ветками винограда, с высокими, подслеповато глядящими окнами и лестницами, ведущими в никуда. Нижние ступеньки уже поросли мхом и сырость подбиралась и к фундаменту. Вход в здание и окна были забиты старыми сломанными досками самых разных размеров; внутрь можно было заглянуть, но разглядеть что-либо в темноте было невозможно. Заслышав шаги Сильви, из многочисленных щелей в фундаменте выскочило несколько мяукающих кошек — целый кошачий взвод. Джордж как-то сказал, что они на своей ферме разводят в основном кошек. У них был король — огромный одноглазый кот, который не соизволил появиться на этот раз. Но зато появилась пестрая кошечка, которая была беременной, когда Сильви видела ее в последний раз: исхудавшая, с отвислым животом и большими розовыми сосками.
— У тебя родились котята, да? — с упреком сказала Сильви. — И ты никому не сказала? Бессовестная.
Она погладила кошку и налила ей молока и, просунув голову между досками, старалась рассмотреть котят.
— Если хочешь, я посмотрю на твоих котят, — сказала она.
Сильви заглядывала вовнутрь, но смогла рассмотреть только пару больших желтых глаз. Может быть, это были глаза Брауни?
— Привет Брауни, — сказала она на всякий случай, так как это все же был дом Брауни и она знала это, хотя никто никогда не видел его там. Джордж всегда говорил, чтобы они оставили его в покое, пусть живет, как хочет. Но Сильви всегда здоровалась с ним. Она просунула наполовину пустой бидончик с молоком и вместе с яйцами поставила его на выступ фундамента.
— Ладно, Брауни, — сказала она. — Я пошла. Спасибо.
С ее стороны это была просто хитрость, она подождала немного, надеясь еще что-нибудь заметить. Появилась еще одна кошка. Но домовой не появлялся. Она встала с коленок и, потянувшись, направилась в спальню. На ферму пришло утро, туманное и сырое, но не очень холодное. Она остановилась ненадолго в центре сада, обнесенного высокими воротами и стеной, чувствуя себя удивительно счастливой. Принцесса. Надо же. Под ее грязной, пахнущей козами одеждой пастушки было только нижнее белье, надетое вчера вечером. Скоро ей придется думать, где получить работу, строить планы на будущее и устраивать свою жизнь. Но в этот момент, чувствуя себя окруженной любовью, она знала только одно: никуда не нужно идти, ничего не нужно делать и перед ней расстилается ясная и счастливая будущность.
И бесконечная. Она знала, что ее сказка была бесконечной. Бесконечная. Как это может быть. Она большими шагами шла через двор, обнимая себя, вдыхая воздух фермы и улыбаясь.
А из глубины своего дома за ней наблюдал домовой Брауни и тоже улыбался. Своими длинными руками он беззвучно взял со ступеньки бидончик с молоком и яйца; он внес их в свой дом, выпил молоко, высосал яйца и от всей души поблагодарил свою королеву.
Она разделась так же быстро, как и одевалась, а Оберон подсматривал за ней из-под одеяла; затем тихонько вздыхая, она торопливо забралась под теплое одеяло на свое место рядом с ним, она считала, что всегда должна быть здесь, в тепле. Оберон смеясь отталкивал ее холодные руки и ноги, которыми она прижималась к нему, обхватывая его сонное, обнаженное тело, но ему пришлось уступить и он обнял ее; она прижалась своим холодным носом к его шее и заворковала, как голубка, когда его руки коснулись эластика ее тоненьких трусиков.
А в это время в Эджвуде Софи положила одну карту на другую — короля пик на королеву червей.
Немного позже Сильви спросила:
— О чем ты думаешь?
Оберон только хмыкнул в ответ, он уже оделся и разводил огонь в камине.
— Ну, какие у тебя мысли, — повторила Сильви. — У меня их столько, что может получиться целый рассказ.
Он понял, что она имела в виду и рассмеялся.
— Ах, мысли, — протянул он, — ну да, конечно. Сумасшедшие мысли.
Он торопливо развел огонь, небрежно бросая в огонь деревянные щепки и брусочки, лежавшие в ящике. Он хотел, чтобы в спальне поскорее стало тепло и можно было вытащить Сильви из-под одеяла, куда она забиралась, чтобы согреться. Он хотел видеть ее.
— Ну вот, сейчас, например, — продолжала она, — я бродила…
— Да, — рассеянно отозвался Оберон.
— Дети, — говорила она, — совсем маленькие, дюжины, вех размеров и цветов.
— Да, — отозвался он. Он тоже видел их. — Лайлек, — вырвалось у него.
— Кто?
Он покраснел и стал усиленно размешивать угли в камине клюшкой для гольфа, которую специально держали для этой цели.
— Так, подружка, — сказал он наконец, — маленькая девочка, воображаемая подружка.
Сильви ничего не сказал, только глубоко задумалась, не повернув головы.
— А кто еще? — спросила она. Оберон объяснил.
В Эджвуде Софи выложила козыря. Ей не хотелось смотреть на карты, но она снова и снова вглядывалась в них в надежде найти потерянного ребенка, отцом которого был Джордж Маус и увидеть свою судьбу, но ничего не видела. Вместо этого она нашла совсем другую девочку, которая не терялась; вернее, не потерялась в настоящий момент, но которую искали. За ней тесными рядами двигались короли и королевы, говоря каждый о своем: Я — Надежда, а я — Горе, я — Безделье, я — Потерянная Любовь. Вооруженные и верхом на лошадях, торжественные и грозные, они пробирались сквозь толпу козырей, но те их не видели; их могла заметить только Софи, которая вглядывалась до боли в глазах, разыскивая принцессу, которую они не могли знать. Но где же Лайлек? Она перевернула следующую карту — на карте был банкет.
— Ну, и что же с ней случилось? — спросила Сильви. Огонь в камине разгорелся и в комнате потеплело.
— Я же говорил тебе, — ответил Оберон, поднимая полы пальто, чтобы погреть поясницу, — после пикника я уже не видел ее…
— Я спрашиваю не о ней, не о той, которую принесли взамен. Я спрашиваю о настоящей девочке, о ребенке.
— О, — протянул Оберон. Ему казалось, что он приехал в город давным-давно, может быть, даже несколько веков назад; ему приходилось прикладывать усилия даже для того, чтобы вспомнить Эджвуд; а вспоминать свое детство было все равно, что проводить раскопки Трои.
— Я не знаю точно. То есть я хочу сказать, что мне кажется, я никогда не слышал всей этой истории, мне не рассказывали об этом полностью.
— И все-таки, что же случилось? — она пошевелилась под простынями, чувствуя, как по телу разливается приятное тепло. — Она умерла?
— Не думаю, — ответил Оберон, потрясенный этим предположением. На мгновение он взглянул на эту историю глазами Сильви, и она действительно показалась ему совершенно невероятной. Как могла его семья потерять ребенка? Или если девочка не была потеряна, если все объяснялось проще /например, она умерла или ее удочерили/, почему тогда он не знал об этом? Семья Сильви тоже потеряла нескольких детей, но их всех помнили, обо всех горевали. Если бы он был в состоянии испытывать какие-нибудь чувства в тот момент, то он почувствовал неудовольствие от того, что ничего толком не знает, но все его мысли были направлены на Сильви. А впрочем, теперь это не имело значения.
— Ладно, все это не имеет значения сейчас, — сказал он, — давай оставим эту тему.
Она сладко зевнула, пытаясь в то же время что-то сказать и рассмеялась.
— Я спрашиваю, ты не собираешься возвращаться?
— Нет.
— Даже после того, как ты найдешь свою судьбу?
Он не сказал «я уже нашел ее», хотя это было бы правдой; он знал это с того самого времени, как они стали любовниками. Стали любовниками, и сразу как по волшебству, лягушки превратились в принцесс.
— Ты не хочешь, чтобы я вернулся? — спросил он, сбрасывая пальто и забираясь на кровать.
— Я поеду за тобой, — сказала она, — поеду.
— Согрелась? — спросил он, стаскивая с нее стеганое одеяло.
— Эй, что ты делаешь?
— Уже тепло, — сказал он, нежно покусывая шею и плечи, причмокивая и чавкая, как людоед. Это было ее тепло, теплое, живое тело. Он так прижался к ней, как будто его длинное тело могло поглотить всю ее целиком, медленно вбирая в себя кусочек за кусочком и растягивая до бесконечности это удовольствие. Он преклонялся перед ее наготой, это был настоящий праздник, пир, банкет. Она наблюдала за ним с изумлением и удивлением, она чувствовала, как он проникает в нее, а она заполняет его опустошенное сердце; они вдвоем побрели в одном направлении, в одно королевство /позже они говорили о своих ощущениях и сравнивали места, где они побывали и обнаружили, что все было одинаковым/, в королевство, куда, как думал Оберон, их повела Лайлек; они брели вдвоем, не шли, а именно брели, как бы двигаясь по выпуклой поверхности, поросшей сорняками, в бесконечную даль. Они шли в место, которое как две капли воды было похоже на то, где сидела в Эджвуде Софи, размышляя над козырем, который назывался Банкет. На картинке был изображен длинный стол, покрытый льняной скатертью; его ножки были похожи на корни деревьев — изогнутые и узловатые; вдоль стен симметрично расположились высокие канделябры, а вокруг стола было множество пустых стульев.