Он рассказывал, в каком тяжелом положении оказался Остерский подпольный райком. Заранее организованный партизанский отряд, помогая частям Красной Армии выйти из окружения, не смог потом пробиться назад на оккупированную территорию. Большинство товарищей ушло вместе с нашими войсками. И только небольшая группа во главе с секретарем райкома товарищем Глушко перешла линию фронта и вернулась в Остерские леса.

Но тут выяснилось, что продовольственные базы и тайный склад оружия выданы полиции шофером-предателем. Создать вновь партизанский отряд по этой причине было почти невозможно. Райком бросил силы на организацию сельских подпольных групп. Их было создано шесть. В каждой группе от четырех до восьми человек. Помимо того, что они распространяли переписанные от руки сводки Совинформбюро, группы эти стали ячейками будущего партизанского отряда. Они собирали в лесах и на полянах оружие. И уже собрали на общую лесную базу двадцать ящиков гранат, больше сотни винтовок, два ручных пулемета, свыше десяти тысяч патронов.

- Ах, товарищи, - сказал Грищенко, - если бы мы знали точно, что обком по-прежнему существует, насколько легче бы нам стало работать!

- Почему? - спросил Попудренко. - Чем мы вам могли помочь?

- Да разве в одной помощи дело. Вот вы сообщили мне сейчас, что от товарища Хрущева есть весточка. А помощи-то ведь пока вы тоже не получили, верно? Так вот, и нам, коммунистам в районах, сознание того, что действуем мы не маленькой своей группкой, что в области маленьких таких групп рассеяно множество и что есть областной комитет... Да что вы сами не понимаете, Николай Никитич?

- Неужели таки ничего и не слыхали о нашем отряде?

- Об отряде слышали. И даже о двух больших отрядах - Орленко и Федорова*. - Но что касается обкома, - последнюю директиву получили еще в ноябре.

_______________

* Читатель, вероятно, помнит, что фамилия Орленко была моим

партизанским прозвищем. Но нам доводилось не раз слышать от населения

о существовании двух отрядов - Орленко и Федорова. Не в наших

интересах было опровергать этот слух.

- А пригодилась директива, ответила на ваши насущные вопросы?

- Теперь много нового возникло. Вот, к примеру, есть в районе еще не организованные коммунисты и комсомольцы. Некоторые из них зарегистрировались в полиции. Кое-кто добровольно, у этих позиция ясна предатели, а в лучшем случае - трусы. Но есть и такие, которым не зарегистрироваться было невозможно.

- Ну, положим, я бы ни за что, никакие обстоятельства меня бы зарегистрироваться не заставили! - воскликнул с возмущением Дружинин.

- Вы, да и я тоже - дело другое, - возразил Грищенко. - Послушайте, вот я вам расскажу. Помните слесаря колхоза "Червоноармеец"? Да вы его должны помнить - Горбач Никанор Степанович. Он большой мастер. Еще в прошлом году с обращением выступал в "Большевике" насчет досрочного ремонта сельхозинвентаря к севу. Портрет его был на первой странице. Усы, трубка и большая бородавка возле носа. Ну, вот, он самый. Кандидат партии. Но, главное, известен кругом, как хороший мастер. Специалист своего дела. И не только слесарь. Он и кузнец, и токарь, и механик-самоучка. Трактор знает превосходно, любой мотор, любую машину. Природный талант. Его сколько раз в МТС звали - не шел. Привержен к своему селу, улейки у него там стоят. Но, главное, колхоз свой любил, гордился им. Казалось бы, настоящий советский человек, а вот, представьте, зарегистрировался.

- Значит, в душе был другим. Вы, районные коммунисты, проглядели его кулацкую душонку.

- Другое, совсем не то, Алексей Федорович. Он даже усы сбрил. Бородавку хотел срезать в целях конспирации. Но ему же ничего не поможет, как, скажем, вам или тому же Николаю Никитичу. Если народ человека знает, - все! Как ни переодевайся, примета найдется. Я, допустим, запомнил у Николая Никитича, извините, его нос. А вы - уши. Не один, так другой узнает. Старого же кузнеца, кроме того, всегда можно по рукам определить. Верно?

Дальше происходит следующее: Никанор Степанович эвакуироваться не пожелал. Заявил, что предпочитает партизанить. Но из лесу, как я уже говорил, пришлось вернуться. С ним условились, поскольку он человек заметный, перебросить его в дальнее глухое село. Не стал спорить, забрал свою старуху и пошел к родственникам в Зеленую Буду. Там его, конечно, приняли. В колхозе или, как теперь, общине просто обрадовались. Что это означает? Его и там, конечно, узнали. Отвели ему хату. Хаты многие пустуют, хозяева их эвакуировались. Тогда он объясняет, что работать ему нельзя. Руку нарочно перевязал. "Ничего, поправишься - будем думать". Он извещает нас. Передает через человека, что, пожалуйста, мол, посылайте мне листовки, есть тут хороший народ. А если, мол, надо, у меня подвал большой, можно наладить печатание. При встрече с одним из наших даже предлагал, чтобы из леса перетащили к нему по частям типографский станок. Он, мол, сообразит, как приспособить. Печатная машина, между прочим, уцелела. Когда базы полиция растащила, машину они только слегка покарежили. Камнями, верно, били.

Короче говоря, станок мы к нему не повезли, потому что узнали, что он зарегистрировался. Пошел в полицию и заявил, что, действительно, кандидат партии и дает подписку прекратить всякое сопротивление и, как там установлено, обязуется доносить обо всем, что ему станет известно.

Когда мы об этом узнали, очень испортилось настроение. Кому верить, если уж такой человек, можно сказать, сознательнейший колхозник и член правления. Выходит, ему теперь надо мстить, убивать его надо. Ведь этому Никанору Степановичу известны адреса явок. Ему не только члены райкома, родственники всех членов райкома известны. Что, если вздумает, как написал в немецком документе, выполнить?

Но убивать его никто не желает. Сомневаются, что он предатель. Разумеется, так и вышло. Он сам нас нашел, сам все объяснил. Но мы его из партии исключили. Отказались признавать своим.

Как же все-таки вышло? Приезжают к нему ландвиршафтсфюрер и один бывший работник райземотдела, а теперь что-то вроде изменника - устроился при хозяйственной комендатуре. Обращаются к Никанору Степановичу: "Вы такой-то?" Он пытался отрицать, но этот бывший-то наш работник, оказывается, знает его в лицо. "Ты, - говорит, - усы сбрил". - "Что делать, - отвечает, - действительно". Сажают его в бричку, везут за тридцать километров на ток. Приказывают отремонтировать срочно локомобиль. Они затеяли молотьбу хлеба. Копается возле локомобиля какой-то немецкий солдат, тоже механик. И, видно, не знает он конструкцию нашей машины. Сделать ничего не может. Пиканор Степанович показывает на руку: мол, не могу работать. Они соглашаются, чтобы он сам не делал ничего, а только объяснял словами. И вот, представьте, старик увлекся. "Сам, - говорит, не понимаю, как получилось. Ведь я себе, черту лысому, в уме твержу: ничего не делай. Они и так, и эдак крутятся у машины, ничего у них не выходит. Взялись они меня разыгрывать: как это получается, что такой знаменитый механик и тоже пасует. Не выдержал я, поддался розыгрышу, или, может быть, перед немцами хотел показать свое превосходство. Руки, можно сказать, сами потянулись, опомниться не успел - пошла машина. Как хотите, судите, но ведь я, - говорит, - подпольщиком никогда в жизни не был, а с металлом вожусь больше тридцати лет". После этого случая с локомобилем ему говорят, что властям немецким известно, что он коммунист, но это, мол, ничего не значит, надо только зарегистрироваться. И ведут в полицию. Там он и подписывает известную бумагу. А через несколько дней является к нам и просит считать все это уловкой, доказывает, что ненавидит немцев и жизнь готов отдать за наше дело. Вот как иногда получается, товарищи.

- Но ведь это исключительный случай, - возразили мы Грищенко.

- Каждый случай по-своему исключителен. Среди коммунистов, которые зарегистрировались, далеко не все безнадежные люди. Один товарищ, тоже из недавно вступивших в партию, учитель, нашел нас и говорит: "Пусть я виноват, пусть недостоин носить звание члена партии, но не лишайте меня звания человека. Дайте задание, испробуйте. Сознаюсь, подавила меня на первых порах вся картина отступления, потерял голову. А когда собрался с мыслями, когда увидел силу духа народного, понял, что лучше смерть, чем такая жизнь".

Мы ему поручили разведать обстановку на железной дороге. Сказали, что в диверсионных целях. Хотя у нас никаких средств для этой деятельности нет. И послали его к станции. Там строжайшая охрана. Представьте, пролез ночью под колючую проволоку, начертил нам потом точнейший план: где часовые, где склад снарядов... Жаль даже было человека, что зря ползал. Нет, нельзя все ж таки подходить с такой меркой, что все оробевшие люди подлецы. А пройдет время, еще больше к нам придет таких, как этот учитель.

- А как же с механиком? - спросил, заинтересовавшись, Дружинин. Так, значит, исключен из партии и вы его от себя оттолкнули?

- Запил старик. Просто ужас как пьет. Смастерил самогонный аппарат и такой первач гонит, просто сказать - ректификат. И сивуху научился отбивать. Когда немного разбавить водой, прямо особая московская двойной очистки.

- Пробовали, значит? - смеясь, сказал Попудренко. - А говоришь оттолкнули старика. Выходит, кое в чем он вам и сейчас полезен?

Но шутки шутками, а вопросы, поднятые Грищенко, а перед тем письмом Батюка и докладом Кулько, были, несомненно, серьезны и требовали разрешения. Они носили общий, интересующий всех подпольщиков характер.

В самом деле, надо уяснить, кто такие рядовые подпольщики Отечественной войны. Чем они должны заниматься, кого могут принимать в свои группы, следует ли им профессионализироваться, то есть посвятить себя исключительно подпольной деятельности? Какие материальные возможности у них для этого есть?

Подпольные группы городов состояли из рабочих и служащих, студентов, школьников. В сельских были колхозники, рабочие МТС и совхозов, врачи, учителя и тоже школьники. Их возглавляли товарищи, посланные обкомом и райкомами. Но не всегда партийные работники профессиональны.

Опыта подпольной работы ни у кого не было. Разве только у пожилых людей - членов партии с дореволюционным стажем и ветеранов гражданской войны. Но, во-первых, таких единицы, а во-вторых, условия нынешнего подполья имели мало сходства с условиями, в которых они работали в те далекие времена.

Думаю, что вопросы Батюка, следует ли готовить террористические акты и следует ли организовывать кружки по углублению марксистско-ленинских знаний, были навеяны ему кем-нибудь из старших членов партии.

В самом деле. Мы не боролись за свержение существующего строя. Ибо немцы не ввели и не могли ввести на оккупированной ими Украине буржуазного строя, хотя, конечно, и стремились к этому. Пока же они только заняли территорию. Война продолжалась. Немцы вели ее не только против Красной Армии, но и против всего советского народа. Мы, как партизаны, так и подпольщики, были солдатами. Мы воевали. Уничтожение комендантов, ландвиршафтс-, группен- и всяких других фюреров было нашей солдатской обязанностью, а не террористическими актами. Уничтожение предателей народа - старост, бургомистров, полицейских - тоже не террор. Это человеческие подонки, не представители некой новой власти, а просто шпионы, изменники и перебежчики. Они преступники, мы их не убиваем, а казним в соответствии с законами Родины.

Подпольщики Отечественной войны - это те же партизаны. И разделение на партизан и подпольщиков имеет лишь тот смысл, что первые живут и действуют значительными военизированными группами, а вторые вынуждены жить порознь и действовать более конспиративно.

Советский народ на оккупированной территории отлично разбирался в том, кто его враг. Даже самые Отсталые крестьяне вскоре поняли истинные цели и намерения оккупантов. Сопротивление народа захватчикам неуклонно росло.

Но если бы миллионы наших людей, оставшихся на оккупированной территории, знали всю правду о немцах, если бы они знали хотя бы то, что на Украине, где хозяйничает враг, уже в первый год войны м е р т в ы х н е м ц е в б ы л о б о л ь ш е, ч е м ж и в ы х, - сопротивление возросло бы во много раз.

Вот почему главной задачей подпольщиков, то есть коммунистов и комсомольцев, не ушедших в лес, а оставленных в городах и селах, б ы л а п р о п а г а н д а п р а в д ы.

Рассказывая народу о действительном положении на фронтах, систематически распространяя сводки Совинформбюро, разоблачая тактические маневры немцев: их земельные законы, игру в "друзей вильной Украины", их националистическую пропаганду и прочие уловки, подпольщики поднимали дух народа и содействовали созданию партизанских резервов.

Подпольщики в городах и селах должны были всеми мерами препятствовать проведению в жизнь немецких законов, постановлений, распоряжений; организовывать саботаж на предприятиях и в сельскохозяйственных общинах; разоблачать предателей, собирать и передавать партизанским отрядам оружие и боеприпасы, вести разведывательную работу для наших партизанских штабов и для Красной Армии.

Впрочем, вряд ли я сумею перечислить здесь все обязанности подпольщика-воина. Другое дело, его права и материальные возможности, они были гораздо ограниченнее. На вопрос подпольщиков Яблуновки, где доставать средства для существования, мы могли ответить только одно: ищите, товарищи, не чурайтесь никакой работы. Живите так, как живет народ, будьте всюду с народом. Идите, если надо, в батраки к новоиспеченным кулакам и помещикам, идите в артели, на железную дорогу, в административные и хозяйственные учреждения немцев. Нам везде нужны свои люди, чтобы взрывать немецкую оккупационную машину изнутри. Но помните идти в такие места можно только по направлению организации.

Что же касается коммунистов и комсомольцев, под влиянием страха или каких-то "личных обстоятельств" пришедших на регистрацию и поступивших на службу к немцам, им оправдания нет. Как ни симпатичен слесарь Никанор Горбач, остерская организация права, отказавшись считать его коммунистом. И учи гель, о котором рассказывал Грищенко, тоже должен быть немедленно исключен из партии.

Для того чтобы искупить свою вину перед народом, у них, в условиях оккупации, есть только один путь - в партизанский отряд. Здесь, если их примут, они могут под пристальным наблюдением товарищей пойти в бой.

Но почему так строго? - спросит читатель. Ведь Никанор Горбач и тот учитель, что сам сознался в своем малодушии, пришли в райком партии с повинной, они только дрогнули на мгновение, изменниками их считать нельзя.

Если бы они были изменниками, их бы расстреляли. Не могло быть тогда и речи, чтобы позволить им сражаться в рядах партизан. Нет, мы не только подтвердили исключение их из партии, но просили товарищей рассказать народу о том, что они исключены. Коммунист не может совершать сделок со своей совестью. Коммунист не имеет права забывать ни на минуту, что народ видит в нем представителя руководящей партии. Когда коммунист или комсомолец совершает малодушный поступок, он наносит большой ущерб нашему делу, гораздо больший, чем беспартийный, совершивший такой же поступок.

Регистрацию коммунистов немцы обставляли торжественно. Они вывешивали большие плакаты-указатели: "Регистрация членов партии и комсомольцев производится здесь". Да и сама регистрация ими была придумана не для того, чтобы учесть и обезопасить коммунистов. Добровольно приходили на регистрацию единицы. И немцы, конечно, заранее знали, что придут только предатели и люди малодушные, стало быть, для них, немцев, и без того безопасные. Нет, они придавали этой регистрации другое значение. Они хотели нанести удар авторитету Коммунистической партии в народе.

Слесарь Никанор Горбач впоследствии действительно доказал, что он не только не предатель, но даже храбрый человек. Он пришел в отряд и, несмотря на преклонный возраст, хорошо воевал. Его тогда, как он выразился, гордость заела, не захотел уступить немецкому мастеру. Стало быть, профессиональная гордость механика была в нем сильнее гордости патриота и коммуниста.

А народ особенно высоко в это время ценил непреклонную гражданскую гордость советского человека. Как могли мы прощать коммунистам даже маленький поклон в сторону немцев, когда сотни и тысячи безымянных героев, беспартийных рабочих и крестьян шли часто на смерть только для того, чтобы показать свое презрение оккупантам.

Рассказы об этих подвигах можно было слышать и в хате колхозницы, и где-нибудь на пепелище сожженного села, и у партизанского костра. Народ очень любил рассказы о беззаветной храбрости, о людях, погибших с удалью, о том, что еще Максим Горький назвал безумством храбрых. Такие истории повторяли, дополняли, передавали из уст в уста.

Вот, например, рассказ о старике Мефодьевиче из Орловки. Я сам слышал его не меньше десяти раз. В основе его лежит действительный случай, происшедший в начале 1942 года. Но фамилию Мефодьевича я так и не смог узнать.

Группа наших комсомольцев-разведчиков - Мотя Зозуля, Клава Маркова и Андрей Важецев - отправилась по селам, чтобы собрать нужные командованию сведения, а попутно разбросать и передать нашим людям для распространения листовки; сотен пять листовок, направленных против немцев, засунули за пазуху разведчики.

В Орловке - большом селе - они шли посредине улицы - обыкновенные крестьянские девушки, молодой парнишка с ними. Навстречу им попадались старухи, старики и такие же, как они сами, девушки и парни. Разведчики здоровались, спрашивали, как пройти к мельнице, и совали, между прочим, в руки прохожих маленькие квадратные листки бумаги.

На вопрос о том, далеко ли немцы, разведчикам отвечали, что все, мол, в порядке, давно их тут, извергов, не было.

В этот момент со скоростью пожарной команды в село ворвалась на нескольких грузовиках группа немецких солдат. Нашей тройке нельзя было бежать: они бы обратили на себя всеобщее внимание, и уж тогда, наверное, немцы бы погнались за ними. Медленно продолжали разведчики идти по дороге, надеясь, что немцы сочтут их за здешних.

Солдат прибыло в село человек пятнадцать. Вели они себя странно: соскочили с машин и разбежались в разные стороны. Они хватали всех, кто попадал под руку, - стариков, старух, подростков, - гнали к машинам и, поощряя ударами прикладов, заставляли лезть в кузовы. Не обыскивали, ни о чем не спрашивали, ничего не объясняли, набили машины и полным ходом двинулись в сторону районного центра - местечка Холмы.

Наши разведчики попали на последний грузовик. Людей в кузов набили человек двадцать пять. Стояли, держась друг за друга, все перепуганные, с бегающими глазами, бледные. Сперва только переглядывались, но минут через пять стали перешептываться: "Что бы это могло значить? Куда нас везут? Почему брали первых встречных?"

Людей в машинах качало, толкало, они падали, садились на дно кузова, уплотнялись. Девушки повизгивали, старухи покряхтывали; уже стали осваиваться со своим новым положением.

- Надька, чего с размаху плюхаешься? - кричала какая-то женщина. Знаешь ведь, черт, что у меня коленка ушибленная!

- Ничего, тетки, привыкайте, - раздался из гущи тел чей-то надтреснутый старческий голос. - Скажите спасибо, гроши за провоз не берут. Раньше до Холмов ехали - считай тридцатка из кармана долой, а немцы-благодетели за свой счет в петлю везут...

- Ну, пошел брехать наш артист, - откликнулся женский голос. Помолчал бы ты, Мефодьевич, без тебя тошно.

Но старичок за словом в карман не лез. Он ответил какой-то шуткой. Несколько человек с готовностью рассмеялось. Вероятно, был этот Мефодьевич из комиков-старичков, которые ни в какой обстановке не теряются.

Наши разведчики не прислушивались, им было не до разговоров. Они стояли все трое у борта, шепотом обсуждали, как быть. За пазухой у каждого осталось по сотне с лишним листовок. Не надо и обыскивать. Достаточно потрясти за ворот - и посыпятся.

Машины шли со скоростью никак не меньше, чем сорок километров в час. По населенным пунктам мчались, оглушающе сигналя, ну, совсем, как пожарные. Солдат в кузове не было. Однако на подножках стояли автоматчики. Они хоть и смотрели большей частью вперед и переговаривались с теми, кто ехал в кабине, спрыгнуть на ходу незаметно, конечно бы, не дали.

Мотя Зозуля, наиболее опытная разведчица из нашей тройки, оглядев окружающих и подмигнув своим, осторожно вытащила из-за пазухи пачку листовок. Она опустила руку с листовками за борт и с силой бросила их на землю. Неожиданно ветер подхватил бумажные квадратики, закрутил, и они взвились за машиной, поднялись облаком.

Мотя покраснела и съежилась, будто ожидая удара. Все в машине молчали. Листовок уже не было видно, а в машине продолжали стоять напряженные, притихшие, смотрели испытующе друг на друга.

И опять раздался надтреснутый голосок:

- Фрицы-то не только, значит, народ хватают. Заодно и агитацию разводят. Вроде, как комбинат на колесах!

Шумел мотор, скрипела, покачиваясь на рытвинах, машина, но ребятам нашим показалось, что они услышали общий вздох облегчения.

Кто знает, поверили арестованные, что листовки действительно разбрасывают сами немцы или просто обрадовались хорошему объяснению. Во всяком случае, старичок разрядил обстановку. Снова начались разговоры.

Мефодьевич выбрался из гущи тел и устроился рядом с разведчиками. Он оказался маленьким, сухоньким. Седая растрепанная бороденка трепыхалась на ветру, нос от холода покраснел. Но шапка сидела у него набекрень, один ус воинственно задрался кверху, в глазах горел лукавый огонек. Снова он пустился в громкие рассуждения. Говорил, видно, не задумываясь, лишь бы не молчать.

- А что, паны, - воскликнул он, закручивая ус, - едем мы теперь в одной машине с иностранцами! Думал ли, мечтал ли я когда о таком новом порядочке...

Пока ему кто-то отвечал, он прижался плечом к Моте и быстро стал шептать:

- Ты, дивчина, зря по степу не кидай. Предназначено для народа, верно понял?.. Значит, среди народа и сей... Вот будемо ехать селом, тогда и бросайте...

Когда поровнялись с каким-то селом, Мефодьевич стал с азартом толкать под бока наших ребят:

- Кидайте, чего же вы! Да не бойтесь, я отвечаю!

Что говорить, был в нем талант озорника, и других он умел зажечь. Ребята выбросили в селе часть листовок. В машине теперь все уже, конечно, понимали, что кидают не фрицы, но, как будто сговорившись, делали вид, что ничего не замечают.

За машиной бежали мальчишки, ловили в воздухе листовки. Арестованные хохотали. Все - и старые и малые - увлеклись этой игрой. Когда немцы подозрительно зашевелились на подножках, женщина с длинным и скорбным лицом крикнула:

- Ховайтесь!

Над бортом появилась голова солдата. Он ничего не понял. С недоумением смотрели глаза немца на этих странных русских: "Чего они смеются?" Зло сплюнув и выругавшись, он отвернулся. Но уже нельзя было, конечно, бросать листовки. Немцы повысили внимание.

Мефодьевич разошелся. Он был в ударе. У разведчиков осталось еще сотни три листовок. Старик стал упрашивать:

- Отдайте мне... Да вы не бойтесь, я выкручусь, давайте, да ну, скорее. У нас в селе почитают. Не пропадать же...

Он сунул оставшиеся листовки за ворот рубахи, запахнул свой кожушок и самодовольно улыбнулся, да так лукаво прищурился, что всем стало ясно: сейчас он что-нибудь отчебучит, отколет номер.

И верно, Мефодьевич полез чуть ли не по головам к кабине.

- Расступись! - кричал он. - Да пропустите же, люди добрые, пропадаю!

Еще не понимая, что он собирается делать, ему давали дорогу. Он пробрался вперед и бешено заколотил по крыше кабины. Все притихли. Машина резко затормозила.

По обе стороны дороги лежало поле. За кюветом торчало несколько обтрепанных, заснеженных кустов. Солдаты соскочили с подножек. Вылезли и те, что были в кабине. Заорали гортанными голосами. Смысл их вопросов был понятен:

- В чем дело, кто стучал?

Мефодьевич кивнул головой в сторону кустов, согнулся пополам, схватился за живот и при этом скривил такую жалкую, страдальческую гримасу, что даже немцы не удержались, прыснули со смеху.

- Почекайте трохи, подождите, битте, битте, я зараз, сейчас, пробормотал он и торопливо слез на землю.

Немцы продолжали смеяться. Они и в самом деле подождали, пока Мефодьевич спрятал за кустами листовки, посидел там еще с минуту и вернулся с лицом счастливым и глупо самодовольным.

Один из немцев даже потрепал его по плечу:

- Гут, гут, корош колхоз, правильни!

В Холмах всех выгрузили на площади. Оказалось, что туда, по приказу гебитскомиссара, свезли первых попавшихся крестьян из десятков сел. Свезли лишь для того, чтобы они выслушали речь этого самого комиссара. Как только разведчики наши узнали, что они свободны, сейчас же постарались ускользнуть от своих спутников. Лучше подальше от свидетелей. Одно дело в машине, другое в райцентре.

Они и совсем бы ушли. Но оказалось, что площадь оцеплена. До конца митинга никого не выпускали. Наши стали в сторонке, выбрали место, с которого быстрее всего можно было убраться. Минут через десять после их прибытия на деревянную трибуну влезло несколько немцев. Один из них начал речь.

Он ругался, плевался, угрожал минут десять. И хоть ораторствовал он по-немецки, люди стояли притихшие, подавленные, понимая, что гебитскомиссар хорошего не скажет. Потом говорил переводчик, тоже немец.

- Вас имели позвать сюда в целях вашей трансляции родственникам и знакомым, что мы, немцы, шуток абсолютно не любим...

Кто-то в толпе неестественно громко чихнул.

- Мы шуток не любим, - повторил переводчик. - Наши агенты, наезжая на села, не имеют среди крестьян радушной встречи. Что это есть? Это есть признак агитации лесных бандитов, которые не советуют давать немцам продовольственных продуктов, свиней и хлеба. Это считается нами, как саботаж. Это считается нами, как проявление подчинения уничтоженной большевистской власти. За указанное проявление мы больше миловать не пожелаем и поторопимся безжалостно уничтожать гнезда. Расстреливать. Казнить...

Совершенно в тон ему, как бы продолжая речь переводчика, кто-то в толпе сказал:

- Резать и засаливать...

- Что там произнесено? - строго спросил переводчик.

Все молчали.

- Я имею решительную просьбу повторить. Я недостаточно слышал. Кто произнес слова?

Поднялась рука, и наши ребята увидели Мефодьевича. Старик, видно, вошел в роль, не мог остановиться, успех в машине его вдохновил.

- Это я произнес слова, господин переводчик.

- Какой смысл вы хотели изложить?

- Я хотел поддержать ваше начинание. Вы сказали "расстреливать и казнить". А я считаю, что этого мало, как имеются люди, которые подчиняются неправильно, трохи путают, гнут в противоположную и так и далее. Вредят крестьянству и новой власти, которая... В общем я поддерживаю от всей души ваше мероприятие...

Вряд ли переводчик разобрал все, что говорил Мефодьевич. Но решил, видно, что старик этот - голос народа и этот голос его поддерживает.

Переводчик продолжал свою речь, а Мефодьевич время от времени выкрикивал:

- Правильно! Хап буде так! Дуже гут, дуже битте!

При этом он сохранял поразительно спокойное выражение лица.

Переводчик, окончив речь, пошептался с гебитскомиссаром, с бургомистром Холмов, с каким-то полицейским. Потом поманил к себе пальцем Мефодьевича. Старичок поднялся на трибуну. Он стоял перед гебитскомиссаром, как царский солдат: выкатил грудь колесом, ел глазами начальство. Переводчик пошептал ему что-то на ухо. Мефодьевич выразил на своем лице понимание и готовность. Потом повернулся к народу, начал говорить.

Сперва и крестьяне сочли, верно, что старик этот немецкий холуй, слушали его хмуро.

- Граждане! - воскликнул Мефодьевич, как заправский оратор, но тут же повернулся к переводчику и сказал: - Извините, выскочило по старой привычке. Паны! - воскликнул он снова. - Уважаемое крестьянство! Нам что сказано? Нам сказано, что Германия хочет народу добра, чтобы швидко окончить войну и разбить остатки Червоной Армии. Правильно сказал пан нимецький комиссар, что для цього потрибно усим взяться сообща за наше крестьянское дело и наплевать на политику. А что мы бачим? Мы бачим, что народ помогает лесным бандитам, разным там нашим братьям и сестрам и деточкам. Разве это новый порядок? Я предлагаю поддержать инициативу пана комиссара и с сегодняшнего дня, коли придет из лесу чи твой чоловик, чи мий сын, чи брат, хватать его за шкирку и тащить в полицию. А буде сопротивляться, - уничтожать его на месте, як бандита, который мешает нашим благодетелям нимцям.

Говорил все это Мефодьевич удивительно серьезно, то и дело оглядываясь на немцев. Он, конечно, подметил, что переводчик знает русский язык плохо. Народ тоже раскусил трюк Мефодьевича. Лица оживились. Кое-кто улыбался. А некоторые, наиболее благоразумные, делали ему знаки: морщили брови, кивали головами в сторону, мол, потрепался и хватит. Мефодьевич не внял рассудку.

- Я считаю, - продолжал он, - что мы хоть и стали теперь панами, все-таки недопонимаем, что нимцы нам принесли освобождение. Пора нам прекратить ненавидеть, а вместо этого дать победоносному германцу все, что вин пожелает. Коли ко мне пришли нимцы забирать корову, кабанчика, гусей та курей, вы думаете я дрался? Ни, я усе отдал с радостью. А вчора пришли, просят теплу одежду, чтобы не мерзнул нимецький солдат пид Москвой. Так я с пониманием и радостью отдал штаны, а надо будет нимцам, и пидсподники отдам. Бо я горжусь, что нимець буде бить Червону Армию и партизан с моей куркой в животе и в моих штанах.

В толпе уже многие улыбались, а кое-кто еле сдерживал смех. Гебитскомиосар с недоумением поглядывал то на оратора, то на переводчика. Мефодьевич обернулся к немцам и сказал:

- Я прошу вас, пан переводчик, сказать начальству, что украинцы не пожалеют для победы нимецькой армии ни штанив, ни курей, ни жинок, ни дитей...

Он подождал, пока переводчик выполнил его просьбу. Комиссар, видимо, успокоился, улыбнулся и похлопал в ладоши. Мефодьевич тоже улыбнулся и продолжал, возвысив голос:

- Как честна стара людина, я должен сказать в порядке самокритики, что сам еще не полностью проявил любовь к нимцям. Коли б я був помоложе, ну як той хлопец, чи як та дивчина, - он показал на кого-то в толпе, - то пошел бы в лис и стал бы уничтожать эту сволочь, что рушит наше счастливе життя!..

Теперь в толпе уже никто не улыбался. Слушали внимательно и очень серьезно. Переводчик испытующе взглянул на оратора. Но опять успокоился. Мефодьевич оказал:

- Записался бы добровольно в полицию, получил бы винтовку, пулемет и доказал бы тем бильшовикам, что попрятались в лисе, что не одни воны могут пользоваться оружием. Будь бы я помоложе, так не сидел бы с бабой в хате, да не глушил бы горилку, як то роблят некоторые полицаи. Я б показал нимцям, что мы, украинцы, умеем ценить свободу, что есть еще у нас смелые люди!

Бургомистр, украинец из какой-то западной области, хотя и не очень хорошо понимал смешанный русско-украинский язык старика, сообразил, что в речи его таится подвох. Он наклонился к переводчику и стал ему что-то шептать. Но переводчик в ответ презрительно улыбнулся. Он был убежден, что и сам прекрасно владеет языком. А Мефодьевич все больше входил в роль и забыл осторожность. Зря он затронул полицию. Тут присутствовало несколько этих предателей с повязками на рукавах. Они ведь и в самом деле не столько боролись с партизанами, сколько пьянствовали и грабили население. Один из них, что стоял неподалеку от трибуны, крикнул:

- Эй, старик, ты что это агитировать вздумал?! Ты эту самокритику забудь!

Но Мефодьевич не растерялся. Обернувшись к переводчику, он с возмущением сказал:

- Пан офицер, чи я не правильно говорю? Треба усилить борьбу за нашу перемогу, верно?

- Очень прекрасно, - ответил переводчик, - гут, но заворачивайтесь, и он подал Мефодьевичу знак, чтобы тот сошел с трибуны, но старик сделал вид, что не понял.

Он крикнул полицаю:

- Что, съел? Правильно я говорю, что зря вам, сволочам, дали оружие. На партизан-то вы боитесь идти... Ну, чего кулаком грозишься? Что, неправда скажешь? Почему те штаны, что у меня забрали, не отправлены пид Москву на поля сражения, а попали на задницу начальника полиции? Ах, не знаешь?.. Для чего у старухи Филиппенко пуховый платок забрали? Для нимецькой армии, что ли? Нет, брешешь, меня не проведешь!

Переводчик, раздражаясь, сказал:

- Прекратите. Жалобы в сторону действий полиции надо относить комендатуре от часу дня до двух по вторникам.

- А вы ему скажите, пан переводчик, чего вин причепился. Я дело говорил, а вин лезет... Я вам прямо окажу при всем народе: в полиции одни воры и сволочи. Коли бы воны были честны люди, то не боялись бы самокритики и не затыкали бы рот.

Несколько полицейских собрались в кучу и стали подниматься по лестнице трибуны, чтобы схватить старика. Но комиссар сделал им знак отойти.

- Извиняйте, я разволновался, - заискивающе протараторил Мефодьевич. - Разрешите продолжать?

- Найн, найн, идите.

С торжествующей, самодовольной улыбкой Мефодьевич прошел мимо полицейских. Толпа расступалась перед ним и тут же смыкалась. Маленький, сухонький, он сразу же потерялся среди людей.

- Митинг имеет быть конченным! - крикнул переводчик.

Народ стал торопливо расходиться. Наши ребята тоже, конечно, не теряли времени. Они уже отошли метров на двести, когда на площади сзади них раздался выстрел. Они обернулись и увидели несколько полицаев, бегущих за маленькой человеческой фигуркой. Было ясно, они гнались за Мефодьевичем. Старик удирал от них зигзагами, как лисица.

Полицаи что-то орали и стреляли ему вслед.

Старик подбежал к высокому плетню, попытался через него перелезть, но упал, подсеченный пулей. Ему удалось разогнуться.

- Каты, нимицьки прихвостни, подлюги прокляты!!! - успел еще крикнуть он.

Полицейские уже были возле него. Раздалось еще несколько выстрелов. Старик больше не кричал.

На обратном пути наши ребята взяли под кустом спрятанные Мефодьевичем листовки.

Ни одна из них не пропала даром.

*

И каждый раз после того, как у партизанского костра кто-нибудь рассказывал эту историю, начинались споры.

Одни говорили, что зря старик так разбушевался, не стоило лезть на рожон. Он ведь и о листовках забыл. Не было в его поведении разумного, твердого расчета.

- Зато красиво, - восхищались другие. - Посадил в галошу и немцев и полицаев!

Помню, крепко попало от Попудренко Санину - отделенному командиру, а в прошлом работнику милиции.

- Я бы, - заявил Санин внушительно, - на месте руководства приказом вытравил такие разлагающие рассказы. Прекратить надо, товарищи. Полное отсутствие сознательности и дисциплины в действии...

- Давай, давай! - крикнул ему Попудренко. - Продолжай, обосновывай!

Санин не понял, что в словах Николая Никитича был вызов. Напротив, решил верно, что тот его поддерживает. И с еще большей важностью произнес:

- Этот старик просто, как это выразиться...

Попудренко не сдержался:

- Ты мысли выкладывай, а не выражайся. Выражаться каждый из нас умеет. Ты что скажешь? Что старик неорганизованный, политически неграмотный, что надо бы ему действовать втихомолку и он бы тогда прожил до ста лет. А что ж ему делать, когда он лекции читать не умеет! Понимаешь ли ты, что плевок в фашистскую морду при большом стечении народа тоже воспитательная работа?

Санин поднялся, взмахнул рукой, но сдержал себя и медленно пошел от костра.

- Нет, - крикнул ему Попудренко, - вернись! Ты со мной спорь, имей мужество продолжать.

- Я с вами спорить на людях не имею права, - хмуро сказал Санин. - Я человек политически грамотный и дисциплинированный.

- А я тебе разрешаю, я тебе приказываю спорить! - воскликнул Попудренко. - А не можешь спорить, так слушай. И заруби себе на носу, что презрение к смерти, что гибель за правду на глазах у народа очень многого стоит. И ум для этого тоже необходим. А что старик Мефодьевич был умен, что жизнь свою отдал прекрасно, это факт. Он, может, всю жизнь шуткой промышлял среди народа. А погиб героем. И то, что рассказываем мы о нем, это значит, что вписал он себя в историю.

У костра было много народу. От других костров бежали сюда бойцы, чтобы послушать. Попудренко не умел говорить тихо и пресно. Он любил вызвать спор. И я видел, что Дружинину не терпится, Яременко тоже вот-вот вступит в разговор.

Но в этот момент мы услышали крик дежурного:

- Воздух!

Гул вражеских самолетов приближался к селу. Мы раскидали костры.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

БОЛЬШОЙ ОТРЯД

Наш отряд был несколько раз на краю гибели. Не то, чтобы отдельные группы, взвод, рота; нет - все погибли бы. Потому что сдаваться мы бы не стали.

И каждый раз, когда это случалось, то есть когда мы были на волосок от полного разгрома, спасало нас не чудо и не слабость противника. Нас выручали сплоченность, народная сметка, мастерство командиров, массовый героизм, сознательная дисциплина - все то, что двумя словами называется: большевистская организованность.

В первый раз, читатель уже знает, черниговские отряды находились в отчаянном положении в конце ноября 1941 года. И виной тому была не столько действительная угроза военного разгрома, сколько организационная слабость, неуверенность в своих силах. Обком соединил тогда мелкие отряды в один крупный и повел его в наступление.

Второе, куда более серьезное, испытание началось теперь и длилось три месяца: февраль, март и апрель.

Началось это второе испытание почти непосредственно после радостных дней. Мы хорошо, прямо-таки уютно устроились в селах Майбутня, Ласочки, Журавлева Буда. Мы совершали отсюда удачные набеги на соседние полицейские гарнизоны. Нам удалось связаться с Большой Землей, подвести итоги нашей деятельности и передать их Центральному Комитету партии. Нам обещали прислать самолеты с дополнительным вооружением.

Мы, безусловно, окрепли. Бойцы обстрелялись, прошли хороший практический курс партизанской войны. Важно было, что многие оторвались от своих родных сел, от насиженных мест, от семей: солдат лучше воюет, когда жена и дети от него подальше. Командиры наши накопили серьезный опыт.

Плохие командиры, назначенные до оккупации в соответствии с занимаемым до войны положением, отсеялись. А те, кто к этому времени сохранили у нас командные посты, почти все хорошо воевали. Пять месяцев не продали даром даже для Бессараба.

И вот тут-то немцы стали нас теснить. Совершили несколько бомбардировочных налетов на села, в которых мы дислоцировались. Обстреляли тяжелой артиллерией.

После трезвых размышлений штаб принял решение уйти всем отрядом из населенных пунктов в лес. Было, впрочем, немало охотников остаться в селах. Действительно, покидать теплые хаты в тридцатиградусный мороз, лезть в снежные сугробы... Нашлись товарищи, которые свое желание остаться пытались оправдать теорией, что мы, мол, не имеем права покидать без боя села, где так долго стояли. Что мы должны защищаться сами и защищать население до последнего. Уходя, мы подводим стариков, женщин и детей под удар врага.

Это, разумеется, было по меньшей мере несерьезно. При таком соотношении сил укрепляться в открытых со всех сторон населенных пунктах значило подвергнуть и себя и жителей риску полного уничтожения.

Мы погрузились в сани и двинулись за сорок с лишним километров - в Елинские леса. Выбрали участок, где до того некоторое время стоял отряд нашего нового товарища - Ворожеева. По его словам, и землянки в тех местах сохранились. Правда, наши разведчики внесли существенную поправку: не землянки, а всего лишь одна большая, плохо покрытая траншея. Но и это лучше, чем ничего. А главное, густой лес с преобладанием ели - с воздуха трудно заметить, да и на земле не легко нас оттуда будет выбить.

Коней мы пустили рысью, временами и галопом. Так, с ветерком, проехали километров двадцать. Командирам еще ничего. У них тулупы или уж, во всяком случае, хорошие кожушки и валенки. Раненых мы тоже укрыли надежно. Однако рядовые бойцы не все были тепло одеты. Кое-кто в рваных сапогах, в ботинках с обмотками. Многие соскакивали и бежали по дороге, держась за сани. Скорость пришлось поубавить. Некоторые стали просить остановиться на часок, развести костры, погреться. Но вдруг обстоятельства переменились, так что мы согрелись без костра.

На опушке леса нам перекрыли дорогу немцы. Они хорошо замаскировались, и наша разведка подкачала - не обнаружила их вовремя. Немцы воспользовались партизанской тактикой. Напали на колонну из леса и внезапно.

Тактика эта была для них, видно, непривычной или в русском лесу чувствовали они себя неважно: огонь открыли на две-три минуты раньше, чем следовало. И еще одного немцы не учли: мороз так разозлил наших ребят, что они не только не испугались, а даже обрадовались возможности подраться.

Впрочем, быть может, не только мороз нам помог, но еще и то, что пока мы стояли в селах, Рванов не терял времени даром. Каждый день он требовал от командиров рот, чтобы те занимались боевой подготовкой.

Я сам поразился молниеносности нашего ответа. Внезапность немцам не помогла. Никто у нас не растерялся. Командиры давали четкие приказания. Бойцы рассыпались в цепь. И не позднее как через две минуты мы ответили пулеметным и автоматным огнем такой плотности и прицельности, что немцы сразу бросились наутек. И тут мы обнаружили, что было их никак не меньше двух рот.

Бой длился всего десять минут. Возбужденные, веселые, гордые успехом двинулись мы дальше. Ехали еще несколько часов. Когда свернули с дороги в лес и стали путаться между деревьями в глубоком снегу, бойцы соскочили с саней: надо было помогать коням. И люди и лошади порой проваливались в рыхлый нетронутый снег по шею.

К месту новой дислокации мы добрались часам к трем. Хорошо еще, что выдалась лунная ночь. Впрочем, не очень нам помогал и свет луны. В этом месте росли старые ели. Их большие заснеженные лапы затеняли почти все пространство.

Нашли заброшенную землянку отряда Ворожеева. Отряд жил здесь больше месяца тому назад. Вход пришлось откапывать. А откопали, вошли - длинная, грязная траншея. Ни столов, ни скамей. Перед уходом они все, оказывается, сожгли. А главное, печь развалена. Хорошо, у нас были свои печники. Гриша Булаш уже через час затопил, а еще через полчаса в землянке было жарко. Но, пожалуй, не столько от огня, сколько от перенаселенности.

Землянка была рассчитана человек на пятьдесят, а у нас одних только лежачих раненых и больных насчитывалось сорок пять. Несколько бойцов обморозилось в пути. Их тоже надо было поскорее отогреть. И начальство, и медико-санитарные работники, и наиболее энергичные любители тепла набили землянку так, что пришлось кое-кого попросить удалиться.

Мороз, между прочим, партизану не союзник. Может, и удерживал он немцев от наступления, но мы от него страдали куда сильнее. А в тот раз мороз повел такое наступление на нас, что нужно было крепко держать дисциплину.

Теперь, когда вспоминаешь эти несколько дней и ночей тяжелой борьбы со снежной стихией, кажутся они почему-то очень бодрыми, почти что и веселыми. Человеческая память охотно выталкивает драматические эпизоды и, напротив, сохраняет радостные и смешные.

В самом деле, когда сейчас собираются бывшие партизаны и вспоминают, как окоченевшие, голодные, злые зарывались в снег, всегда начинается хохот.

- Помнишь, как Бессараб орал? На усах сосульки, борода заиндевела, изо рта пар столбом, а он кричит. "Я, ватого, не желаю! На кой мне это сдалось? У нас в Рейментаровке замечательные остались землянки!"

- А помнишь, как Арсентий Ковтун вырыл в снегу медвежью берлогу, уплотнил ладонями, залепил вход, лег и задал храпуна? К утру его жилье припорошило, замело. Где Ковтун, куда пропал? Только по храпу его и нашли.

- А помнишь, Капранов собрал медсестер и говорит: "Кто, дивчата, заревет, спирту не получит. Держитесь, дивчата, докажите равенство с мужчинами!"

И верно, ведь ни одна не плакала. Хотя спиртом большинство из них не интересовалось, раздавали свои порции ребятам.

Да, так вот и вспоминается всегда веселое, смешное. А положение было очень тяжелым. Лопат у нас оказалось на весь отряд лишь семь. Топоров пять, лом - один. Земля промерзла глубже чем на метр. Раскладывали костер, часа через два сдвигали его в сторону, а отогретую землю копали. Углубившись на полметра и наткнувшись на мерзлый слой, опять разжигали костер: хорошая тренировка для развития терпения.

Строительные работы могли вести далеко не все. И на заставы надо было послать людей, и в разведку, и на хозяйственные операции. И вот в этих-то условиях за неделю с небольшим мы построили шестнадцать просторных землянок. В них соорудили полати, поставили печи, сделали скамьи и столы.

Сказать по совести, в этих землянках жилось не так-то уж хорошо. Главное - тесно и темно. Освещались каганцами, заправленными воловьим жиром, жгли лучины, а то просто собирались у печного отверстия и в часы отдыха рассказывали друг другу всякие истории. Но даже в самые лютые морозы от костров не отказывались. И хоть ночевали в землянках, вечерами большей частью гуторили у костров.

Здесь, в Елинских лесах, записанных в нашей истории как "Второй Лесоград", мы партизанили до конца марта. Зима, все это помнят, выдалась суровой. Мороз даже до двадцати градусов спадал редко! Мы радовались таким дням. Термометра у нас не было, определяли, что называется, на глазок. Был, правда, у нас один дед, но жил он с нами недолго. Его все звали градусником. Думаю, что настоящего уличного термометра он в жизни своей не видал и о градусах имел весьма приблизительное представление. Но если спрашивали, он, не задумываясь, отвечал:

- 24 градуса.

- Как же ты, старик, определяешь?

- Да по тому, за что мороз хватает. Уши у меня двадцатиградусные, нос при двадцати трех начинает мерзнуть, а когда большой палец правой ноги закрутит, значит, за тридцать перевалило.

Тянулась эта зима мучительно долго. На Черниговшине не редки затяжные, снежные зимы, но такой на моей памяти не было. Если бы только морозы и снег. Тут опять, хочешь не хочешь, сравниваешь положение партизана и солдата. Не спорю, в ту зиму бойцам и командирам Красной Армия тоже пришлось хлебнуть горя, тоже натерпелись. И мерзли, и, случалось, неважно питались, и, конечно, уставали от больших переходов.

У партизан ко всем этим лишениям прибавлялась еще унизительная бытовая бедность. Ведь куда ни сунься, за что ни возьмись - все достается с огромным трудом. Я уже рассказал, как мы строились, обходясь несколькими топорами. Но я забыл сказать, что гвоздей у нас и вовсе не было. Двери землянок продалбливали по краю и вешали на сыромятные ременные петли.

Нам не хватало ведер. Что ни день, приходилось разбирать споры о том, какому отделению принадлежит ведро. Кружка, ложка, кастрюля - все это надо где-то разыскать, помнить в горячке боя, что с немца следует снять не только автомат, сапоги и шинель, но хорошо бы прихватить спички, и нож, и ложку, и походный фонарь.

Умывались мы снегом и большей частью без мыла. Стирка белья была одной из самых мучительных операций. Стирать на морозе, сами понимаете, невозможно. Стирать в землянке, где сидят друг у друга на головах, где и так-то дышать нечем, тоже не лучше. Построили баню-прачечную. Но долго не могли найти ни котла, ни корыта, ни шаек для мытья. Шайками стали служить немецкие шлемы, корыта выдолбили из толстых бревен, котел сделали из железной бензиновой бочки. А сколько на это ушло времени и труда!

Очень туго приходилось нашим женщинам и девушкам. Надо сознаться, не все и не всегда у нас понимали и хотели понимать их особое женское положение. Возвращаются бойцы с операции. Ребята идут отдыхать, а девушки, бедняжки, принимаются за варку пищи, за стирку. Был приказ - мужчинам обстирывать самих себя. Но ведь не за всяким приказом проследишь. Да и не любили девушки, когда в прачечной вместе с ними стирали ребята. Стеснялись. А некоторые жалели мужчин. Посмотрят, как они беспомощно тыркаются возле корыт, прогонят, скажут: "сами сделаем". А ребятам только того и надо.

Здесь, в Елинских лесах, мы узнали голод. Позднее бывало и похуже. Но длительное недоедание здесь мы переживали впервые, да еще после обильной, разнообразной пищи. Кончились запасы. Из партизанских баз мы выбрали все уже, даже соль.

Пытались некоторые товарищи возобновить всем нам знакомые разговоры, что если бы, мол, не принимали людей со стороны, могли бы дотянуть до весны. Но за это им здорово влетало от командования, и теперь они делились своими размышлениями только шепотом. Однако и шепот имел весьма неприятные последствия. У нас появились первые дезертиры. Пришлось приказом предупредить, что дезертирство будет караться так же, как в армии, расстрелом.

Жители окрестных сел и тут не отказывали нам в поддержке. Так, например, крестьяне села Елино отдали нам все, что имели, - скот, и запасы картофеля, и лишнюю одежду. Героическое село! Самое единодушное из всех, какие мне пришлось наблюдать. Из Елина немцы не получили ни одного килограмма зерна. Из Елина в полицию не пошло ни одного человека. Когда немцы сожгли Елино, женщины, дети, старики - все ушли с нами. Часть из них, те, кто физически не мог воевать, впоследствии устроилась в других селах. А боеспособные мужчины и женщины партизанили до прихода Красной Армии.

В Елинском лесу наш отряд вырос за месяц до девятисот человек, главным образом за счет жителей Елино.

Крестьяне окружавших нас сел тоже поддерживали нас, как могли. Но немцы их так обобрали, что жители питались исключительно картошкой. Картошка пока была. Картошкой они с нами не прочь бы и поделиться. Но передать ее в отряд стало делом чрезвычайно трудным. Елино близко примыкало к лесу. Немцы совершали на него налеты, но в нем не было немецкого гарнизона. А в Турье, Глубоком Роге, Гуте Студенецкой и других селах, расположенных в радиусе двадцати-шестидесяти километров, они сосредоточили в общей сложности до трех дивизий.

В Ивановке стоял батальон мадьяр, в Софиевке - сильный наряд полиции. Причем полиция эта была завербована в дальних районах. Это было сделано с той целью, чтобы затруднить населению всякую связь с полицейскими.

На этот раз кольцо оккупационных войск окружило лес довольно плотно. Все опушки патрулировались. Продовольствие мы добывали только боем. Чтобы достать два мешка картошки, приходилось иногда терять трех, а то и четырех человек. Проводить большую, серьезную операцию, налет на гарнизон только с той целью, чтобы добыть продовольствие, было, по военным соображениям, нецелесообразно. Поэтому мы предпочитали отправлять засады на дороги, чтобы завладеть продовольственными обозами немцев. Но лесными дорогами немцы ездить остерегались.

Прокормить девятьсот человек непросто. Аппетит у всех - только дай. Работали много, и все на морозе. Расход энергии огромный. В таких условиях даже самый щуплый боец легко справляется с килограммом хлеба, а дай ему столько же вареной конины, он и ее съест. Все реже перепадали нам овощи. Молока и масла мы и совсем не видели. А так как лошадей тоже нечем было кормить, мы стали питаться преимущественно кониной.

В эти дни наш фармацевт, Зелик Абрамович Иосилевич, начал приготовлять настой из хвои. Я отдал приказ - пить его всем обязательно. От цынги только этим и спасались.

Настой из хвои был единственным лекарством, запасы которого никогда не истощались. Через несколько месяцев, когда сошел снег, Зелик Абрамович начал собирать травы, варить их, настаивать на спирту. А пока болеть просто не рекомендовалось.

И ведь болели действительно редко. Даже застарелые язвы желудка не давали себя знать. А такие распространенные болезни, как грипп, малярия, ангина, почти никогда не трогали партизан. Я, к примеру, до войны (и теперь - после нее) то и дело болел ангиной. А в лесу - ни одного приступа. И это характерно не только для нашего отряда. Закалка, стерильный воздух - вот что оберегало партизан от инфекционных болезней. Подобно полярникам, страдали мы чаще всего от ревматизма, цынги, пеллагры, фурункулеза и зубной боли.

Ох, уж эта зубная боль! Я не говорю лечить - вырвать зуб было нечем. Я как-то пять суток не мог заснуть ни на секунду. Началось воспаление надкостницы, вообще черт знает что. Ходили возле меня и наш фельдшер, и фармацевт, и лекари-любители из бойцов. Всякую дрянь совали мне в рот. Спас меня бывший директор судоремонтных мастерских, наш оружейный мастер Георгий Иванович Горобец. Спасибо ему - догадался пустить в ход кузнечные клещи. Вырвал подряд два зуба, после чего я почти мгновенно уснул и проснулся через сутки обновленным, свежим и бодрым.

Горобец очень много сделал для наших больных и раненых. Когда появилась угроза сыпного тифа, он сконструировал из бензиновой бочки аппарат для пропарки белья. Это дало возможность в два дня провести санобработку поголовно всех бойцов и командиров: предупредить эпидемию.

Был Горобец и плотником, и столяром, и механиком. При участии нескольких партизан разобрал и вывез из Елина просторную хату, поставил ее среди наших землянок. В этом единственном настоящем доме устроили госпиталь. Забота о раненых вообще была у нас на первом месте. Отдельные койки, постельное белье, усиленное питание. Но этого, к сожалению, было недостаточно. У нас не было в то время хирурга и даже инструментов, чтобы произвести простейшую операцию.

Вот случай, о котором можно рассказывать как о примере беспредельного мужества, железной выдержки. Боец Григорий Масалыка подорвал на дороге автобус, уничтожил тридцать немецких офицеров. Но один из них, недобитый, ранил Масалыку выстрелом из пистолета. Перебил ему кость левой руки. Масалыка почему-то не обратился вовремя в госпиталь. Продолжал ходить на подрывные работы с больной рукой. Недели через две, когда рука почернела до локтя, он пришел к фельдшеру.

Спасти его могла только ампутация. Надо было перепилить кость, но вот вопрос - чем? Горобец узнал, что в Ивановке есть кузница. Пробрался ночью в это местечко, упросил кузнеца дать ему ножовку для резки металла. Она оказалась ржавой. Ее вычистили золой, прокипятили и, конечно, без всякой анестезии отпилили парню руку. Пилили по очереди - фельдшер, механик, а когда раненому стало невтерпеж, он сам взял ножовку и в несколько взмахов закончил операцию. Я присутствовал при ней. Масалыка морщился, вздыхал, изредка стонал, но ни разу не вскрикнул. Культяпку ему зашил фельдшер. Через две недели Масалыка уже принимал участие в боях.

Случай этот можно считать примером мужества. Однако лучше было бы, чтобы такие примеры больше не повторялись. Если боец уверен, что в случае ранения его будет лечить квалифицированный врач, а у врача найдется все необходимое для операции, он и воюет смелее.

Бои, участие в диверсионных актах, огромные переходы, голод, холод, теснота, ежедневное барахтанье в глубоком снегу - все это, разумеется, закаляет человека. Но радости такая жизнь не доставляет. Немного вы найдете людей, которые назовут годы партизанской борьбы счастливыми годами своей жизни. Мы, конечно, радовались своим удачам, искренно торжествовали, когда нам удавалось как следует насолить врагу. Но все мы, или почти все, мечтали о скорейшем окончании войны, ждали со страстным нетерпением перелома, начала большого наступления Красной Армии.

*

Люди, окруженные в лесу, вынужденные питаться и одеваться почти исключительно за счет трофеев, рискуют не только жизнью. Их подстерегает опасность не менее страшная - опасность разложения. Относится это прежде всего к людям слабой воли, неустойчивой морали, плохого или недостаточного политического воспитания.

Настала пора, когда партизаны, заранее отобранные, оставленные партией в тылу врага, оказались в меньшинстве. Окруженцы, бежавшие пленные, крестьяне ближних сел - вот из кого в основном состояли теперь наши подразделения. И пришельцы вовсе не были инертной массой. Из них выдвинулись превосходные бойцы, разведчики, диверсанты, выдвинулись и командиры прекрасных боевых качеств. Но не о них я хочу сейчас рассказать.

Среди бежавших пленных был разный народ. Некоторые сдались немцам добровольно. А когда узнали, чего стоят все немецкие посулы, покормили вшей в лагерях, наелись вдосталь зуботычин, их обуяло раскаяние. Они бежали. Они стали партизанами. Не всегда от них удавалось узнать всю правду. И уж, конечно, редко кто признавался, что в плен к немцам пошел по доброй воле.

Такой человек и в партизаны пошел только потому, что другого выхода у него не было. Обратно к немцам он не стремился, но и против них боролся не очень-то активно.

Из окруженцев попадали к нам и "приймаки". Это были отставшие по тем или иным причинам от армии и принятые одинокими крестьянками. Попадались среди них и хорошие ребята: был ранен, его приютили, а когда поправился, партизанского отряда сразу не нашел. Но лишь только представился случай он хозяйство побоку и воевать. Но встречались и такие: он и рад бы до конца войны отсидеться за женской юбкой, да немцы мобилизуют или на работу в Германию, или в полицию. Пораскинет мозгами такой дядя и делает для себя вывод, что выгоднее все же податься в партизаны.

Начали к нам прибывать и раскаявшиеся полицаи. Мы их и сами звали, подбрасывали им листовки. Писали, что если не оставит полицию, - убьем, как собаку. Такие, впрочем, когда попадали в отряд, долго ходили под особым наблюдением. Не агентов, конечно, к ним приставляли. Просто все товарищи внимательно приглядывались к ним.

К несчастью, и некоторые другие партизаны были подвержены разложению.

Наша беда состояла в том, что необходимость заставляла нас не только брать те трофеи, которые доставались в бою, но специально охотиться за трофеями. Одно дело - подорвать эшелон, сделать засаду на группу немецких автомашин для того, чтобы уничтожить врага, другое - произвести такую же операцию, но в целях получения добычи.

Партизан идет воевать не для того, чтобы обогатиться, и не для того, чтобы одеть себя и накормить. Он - ратник народного дела, мститель народный. Было бы просто замечательно, если бы партизаны снабжались так же, как армия. Но это исключено.

Между прочим, нелегко товарищи привыкали, к тому, что одеваться и обуваться приходилось во все немецкое и мадьярское. Позднее, когда самолеты стали подбрасывать нашу русскую одежду, с какой радостью освобождались партизаны от зеленых мундиров и штанов, с каким ожесточением втаптывали их в грязь или бросали в костры!

В то время, о котором я сейчас рассказывай, самолеты еще не прилетали. Мы жили полностью за счет немцев. Захватив продовольственный обоз, мы считали, что выиграли бой. И это верно - противнику нанесен урон, а мы получили оружие, одежду, муку и другие необходимые нам предметы. Значит, мы стали сильней.

Основная масса бойцов понимала, что это не грабеж, а война. Но попадались и такие, которых больше, чем бой, увлекал процесс изъятия ценностей. А такое увлечение особенно опасно, когда операция проводится в населенном пункте. Отобрать продовольствие, одежду в доме полицая или старосты - значит, взять трофеи. Отнять хотя бы кринку молока у честного крестьянина - это гнусный разбой. Он должен караться беспощадно и публично. И для того, чтобы другим неповадно было, и для того, чтобы население видело, что партизаны - люди честные.

Неприятно об этом вспоминать, но были случаи, когда кое-кто из наших бойцов уводил с крестьянского двора кабанчика или телка. Впервые мы встретились с таким явлением в феврале 1942 года. Но совсем плохо, когда у этих воришек нашлись адвокаты. "Что, мол, особенного, - говорили такие защитники, - ребята голодают. Если не они, так все равно немцы отберут".

В этом "все равно" главная опасность и состояла. Проповедывал такую беспринципную линию один из друзей Бессараба - Ян Полянский. Он командовал взводом. И как-то раз боец его взвода стащил у старухи поросенка. Он не сам его съел, поделился с товарищами. Я потребовал назвать виновного. Товарищи из ложной солидарности решили покрыть преступление. Вызвал я самого командира.

- Снимайте меня с должности, наказывайте, как хотите, - не окажу!

Сняли его с должности, сделали рядовым бойцом. Но в глазах взвода он "пострадал за правду".

И только недели через две, когда самого Полянского поймали на мародерстве, тогда и бойцы поняли, что вел он их по страшному пути.

Надо было его, конечно, расстрелять. И я уже подготовил приказ судить перед строем.

Но Полянский застрелился сам.

Пришлось нам все-таки через некоторое время двух человек из его бывшего взвода расстрелять перед строем.

Попустительство к преступлениям и беспринципность всегда ведут к перерождению.

Конечно, не расстрелы и угрозы расстрелом, а только хорошо поставленная политико-воспитательная работа могла привить бойцам отвращение и к мародерству, и к мародеру, и к тому, кто покрывает мародеров.

Обком принял решение - усилить воспитательную работу в отряде, особенно среди нового пополнения. Зимой, в глубоких снегах Елинского леса, начал еженедельно выходить печатный боевой листок "Смерть немецким оккупантам!" Не реже одного раза в декаду в каждой роте выпускали стенную газету.

Уверен, что читателю сообщение о выходе стенгазеты покажется просто мелочным. Нашел, мол, чем удивить. Да где они у нас не выходят, стенгазеты? В каждом колхозе, в чайной, в детских яслях и уж, конечно, в каждой роте Советской Армии.

Но пусть читатель представит себе на минуту, что живет он в захваченном фашистами селе, что изо дня в день надругаются над ним молодчики со свастикой на рукавах, а предатель-староста и полицейские следят за каждым его шагом, за каждым словом. Что о советской власти и ее порядках ему приказывают забыть навсегда. Но вот ему удалось бежать. Он идет в лес, к партизанам. Он мерзнет, проваливается в сугробы, прячется за каждое дерево. Наконец люди с красными лентами на шапках приводят его на утоптанную сотнями ног площадку. И на площадке этой он видит раньше всего прибитый к дереву щит с большим, раскрашенным, наполненным рисунками листок бумаги. Стенгазета. Скромный, обычный кусочек советской жизни. И сразу становится ясно - он пришел домой, на советскую землю. Значит, и порядки здесь советские - изволь их придерживаться.

У нас выход первых стенгазет произвел на бойцов огромное впечатление. Да и позднее, хоть и относились к ним более спокойно, ждали выхода каждого номера с нетерпением, писали активно и очень опасались стать объектом для карикатуры.

А когда немного потеплело, у нас появилась еще и живая газета. Ее делали наши актеры, поэты и журналисты.

Это был эстрадный номер - веселый и зажигательный. Лодырям, трусам и людям, склонным поживиться на чужой счет, просто житья не стало.

*

Одной из главных тем наших пропагандистов и агитаторов была разница между войной империалистической, которую ведут наши враги, и войной освободительной, которую ведем мы.

Помню, в стенгазете второй роты было напечатано письмо, найденное у захваченного разведчиками немецкого офицера.

Кто-то из наших художников сделал над этим письмом жирный зеленый заголовок:

УБЕЙ ЕГО!

Заголовок относился, конечно, к фашисту вообще. Чаще всего гитлеровский солдат да в равной степени и офицер, в которого стрелял или бросал гранату партизан, был в наших глазах обезличен. "Фриц" - вот и все. Мы ненавидели каждого оккупанта. Все преступления фашизма, все ужасы, пережитые нашей Родиной и нашими близкими, и каждым из нас, мы ставили в счет тому немцу, которому посылали пулю.

Но на этот раз нам попался особый экземпляр.

Наши разведчики взяли его на шоссе Гомель - Чернигов. И хотя это был всего лишь лейтенант, да еще с интендантскими погонами, бойцы нюхом определили, что поймали птицу высокого полета.

Отличался лейтенант от обычных немецких лейтенантов и одеждой, и манерами, и еще повышенной трусостью. Мундир, брюки на нем новенькие, сшитые по заказу хорошим портным. Против правил, поверх шинели на нем была надета длиннополая меховая шуба с бобровым воротником. На полверсты несло от него духами. А под мундиром у него мы обнаружили тонкое шелковое белье с французской маркой.

Сам же он был маленького роста, жидковолосый, сорокапятилетний человек. Усики, золотые очки, застывшая улыбка. Он так хотел жить, что соглашался решительно со всем, о чем его спрашивали. То, что Гитлер мерзавец, нам обычно говорили после десяти-пятнадцати минут допроса почти все пленные немцы. А этот фрукт не заставил себя просить. Сразу объявил, что русские - молодцы. Гитлер, Геринг, Риббентроп и вся их банда давно обречены, разгром Германии неизбежен. "Поверьте мне, я знаю хорошо, я сам чувствую на себе дух растления". Он охотно отвечал на все вопросы, но так старался нам угодить, что верить ему было невозможно.

Когда же переводчик вытащил из его огромного бумажника уже запечатанное толстое письмо, адресованное в Берлин, лейтенант съежился, будто ожидая удара. Между тем, письмо его военных секретов не содержало. Лейтенант писал тестю.

Надо, между прочим, заметить, что лейтенант был взят не в бою. Он ехал в легковом автомобиле, сопровождали его какой-то штатский немец и денщик. Машина соскользнула с дороги в сугроб, забуксовала в снегу. Спутники лейтенанта и шофер вылезли, чтобы вытолкнуть машину. Тут-то их и настигли партизанские пули. Живым остался один лишь лейтенант.

По дороге к лагерю он сообщил разведчикам на довольно разборчивом русском языке, что в армии не служит. И в штабе на допросе повторил:

- Я коммерсант, представитель деловых кругов. Вам понятно? Я мирный человек. Военной должности у меня нет. Форма только для удобства передвижения по прифронтовым районам. Я представитель большой торговой фирмы. Налаживание коммерческих связей в оккупированных странах, если хотите - коммерческая разведка, - вот в чем состоит моя задача.

Напоминаю: письмо было к тестю - владельцу некой торговой фирмы. Наш пленный, видимо, тоже состоял в ней пайщиком. Он отчитывался перед шефом и главой семьи, он сообщал оккупационные новости, он делился впечатлениями, мыслями, коммерческими проектами. Но главное - был откровенен без оглядки на военную цензуру.

"После трех месяцев пребывания на Украине, - писал лейтенант, - я, наконец, понял, что в этой стране многолетний человеческий и мой профессиональный опыт не имеет никакого значения. Это признают все думающие люди. Офицеры тоже. Я говорю об офицерах наци, современных людях, понимающих, что война и личная выгода неотделимы.

Отсутствие комфорта - первое, что меня поразило. В больших городах, в частности в столице Украины - Киеве, я останавливался в первоклассных отелях. Там я нашел приличные, хорошо меблированные номера. В них есть ковры, люстры, дорогая посуда. Но комфорт делают люди. В этой стране богатый человек может придти в отчаяние. Здесь нет людей, делающих комфорт, здесь нет вышколенной прислуги. Во Франции и у нас, в Берлине, лучшие лакеи - русские белоэмигранты. Те из них, которых наша армия взяла с собой, используются не по назначению.

Здесь все абсурдно. Чтобы разобраться в происходящем, надо ходить на руках. Во Франции, в Бельгии, в Польше через два дня после того, как проходила армия, можно было найти деловых людей. Умных, рассторопных коммерсантов, понимающих, что время не терпит и капитал не должен лежать без движения. Француз, бельгиец, норвежец, поляк может быть в душе патриотом и ненавидеть меня как немца. Но если он торговец или фабрикант, или банкир, или даже просто чиновник, - с ним всегда можно найти общий язык.

Я нужен ему так же, как и он мне. Я предлагаю партию крестьянской галантереи. Я забочусь о продвижении по железной дороге. Я спрашиваю, что вы можете предложить нашей фирме. Он предлагает шерсть или масло, или, наконец, как это было с нашим коллегой в Афинах, участие в организации публичных домов для солдат.

В России мне ничего не предлагают. Я не нахожу коммерсантов, я не нахожу фабрикантов и даже чиновников, имеющих коммерческие связи. Я не могу продать нашу крестьянскую галантерею. Нет контрагентов. Это неслыханно! Я не нашел ни одного русского оптовика, ни одного человека с капиталом. За три месяца я не встретился ни с одним порядочным русским таким, которому фирма могла бы открыть кредит. Русская или, как ее здесь считают нужным называть, украинская администрация, то есть люди, которых наши военные привлекли к участию в управлении, - о, это поголовно свиньи!

Это уголовники, это бандиты, вернувшиеся из ссылки, освобожденные из тюрем. Все или почти все они говорят, что были в прошлом богатыми людьми. Некоторые называют себя дворянами. Только самые старые из них умеют откусить кончик сигары. Остальные сразу суют ее в рот, и я всегда потешаюсь, когда они не могут прикурить. Ни один из них не в состоянии принять порядочного человека у себя в доме. У них нет домов. Это голодная братия, это алкоголики на восемьдесят процентов. От них дурно пахнет, они носят бумажное белье и нитяные носки".

Лейтенант-коммерсант писал своему тестю еще довольно много о разного рода предателях от сельского старосты до претендента на губернаторский пост. Он высмеивал их зло, со знанием предмета. Вряд ли понимая, что делает, он давал социальные, к л а с с о в ы е оценки той обстановки, с которой встретился в оккупированных районах нашей страны. Его наблюдения давали и тестю - немецкому буржую - и руководителям его партии обильный материал для весьма печальных выводов. А мы неожиданно получили косвенное подтверждение удивительной силы сопротивления нашего строя. Силы, вытекающей из колоссальных экономических и социальных преобразований, происшедших за двадцать четыре года строительства социализма.

Лейтенант писал о потугах гебитскомиссаров наладить сельскохозяйственное производство, подготовиться к весеннему севу, организовать систематический поток продуктов в фатерланд. Он, этот лейтенант-коммерсант, встречался с десятками ландвиршафтсфюреров, крайсландвиртов и так далее. Он встречался с "помещиками" и кулаками, возвращенными немцами на землю. Выводы он делал печальные:

"Мы завели картотеки в гебитскомендатуре. Это, может быть, очень хорошо. Будет порядок. Все берется на учет: дома, коровы, полуразрушенные тракторы, мальчики и девочки, гуси и куры. Но ведь ничего нет здесь постоянного. Дома горят, старухи и дети умирают с голоду или под нашими бомбами. Вы спросите: почему в сотнях километров от фронта взрываются наши бомбы? Поверьте, что это необходимо. Эти села служат прекрасными прицельными объектами для нашей авиационной молодежи. А чем больше будет уничтожено этих рассадников сопротивления, тем лучше. Гусей, кур, поросят с каждым днем тоже становится меньше. Их едят наши офицеры и солдаты, и чиновники; я тоже ем их каждый день. Коров армия забирает на мясо. Население их режет, чтобы нам не досталось, и отдает партизанам. Вот видите - учет летит к дьяволу.

При всем уважении к порядку, у меня достаточно широкий взгляд, чтобы не очень огорчаться плохим учетом. С этим недостатком можно вести борьбу административными средствами. И через год наладилось бы воспроизводство. Но ничего не выйдет, абсолютно. Вы уже знаете, почему Розенберг отказался ввести капиталистические порядки в украинской и белорусской деревнях. Мы же сперва обещали раздать землю. Мы во всех листовках писали, что дадим землю каждому крестьянину. Этого нельзя делать. Нет крупных частных держателей хлеба, скота, птицы. Нет помещика, нет богатого фермера, по-здешнему кулака. Вообразите, какой чудовищный, громоздкий, неповоротливый заготовительный аппарат должна содержать империя, чтобы взять хлеб у миллионов мельчайших хозяев! И вот - оставлены колхозы. Изменено только название. В селе по-прежнему коллективный труд, следовательно, повседневное общение масс, партизанская агитация".

"О, эти партизаны! - писал он в другом месте. - Вы спрашиваете: неужели их до сих пор не усмирила наша доблестная армия? Я отвечаю: их становится все больше! И не потому, что мы грабим. Мы грабим везде. Мы не можем не грабить. Зачем же пошел воевать солдат? Нет, вся беда в том, что мы ни с кем из авторитетных лиц в народе не можем сговориться. Все та же песня. В других странах мы находим общий язык с собственниками, часть своих дивидентов они отдают нам. Неправда ли - просто?

Во Франции и Бельгии, в Нидерландах и Скандинавии во главе правительства и бургомистратов мы держим политиков, известных обывателю. Депутаты и бывшие министры уговаривают свой народ подчиняться нам. Но вообразите, что во Франции у власти были бы коммунисты, эти политики без собственности, разве можно было бы тогда привлечь их к управлению оккупированной территорией? Разве они пошли бы на сговор с нами?

Наши оккупационные власти не нашли ни одного популярного русского, ни одного широко известного политика, который пошел бы с нами. Депутаты и руководители партии - в подполье, в армии или во главе партизанских отрядов. Мы зовем их, мы обещаем им землю и поместья, мы обещаем им власть и богатство. Но эти люди воспитаны в презрении к собственности: их можно только уничтожать!

Я смотрю в будущее и невольно обращаюсь в прошлое. Англичанам в Индии, голландцам в Индонезии, американцам на Филиппинах - никому не приходилось встречаться с такими проблемами, какие выпадут на долю моих соотечественников после войны. Торговать с русскими, колонизировать русских? Это утопия. Есть только один путь: истреблять. Пусть несколько десятков русских останутся в заповедниках. Пусть все произойдет, как в Америке с индейцами. Это лучшее решение вопроса".

Письмо было длинным. В стенгазете поместили только выдержки из него. Семейные нежности, приветы, лирические отклонения редакция, разумеется, вычеркнула. В конце лейтенант со злорадством писал:

"Наш Отто и муж Марты погибли в страшных мучениях в снегах Подмосковья. Я сейчас под другим древним городом русских - Черниговом. Сразу же после рождества войска генерала Фишера начали операцию по безжалостному истреблению здешних партизан. Вот уже две недели, как их главные силы вместе с большевиками-руководителями окружены в лесах. За это время не было ни дня, когда мороз был бы меньше тридцати градусов. Генерал сказал мне, что костры только затягивают агонию. Он уверял меня, что у черниговских партизан не осталось и тысячи человек без отмороженных рук или ног. "Я очень рад, - сказал генерал, - что они не сдаются. Мне пришлось бы тратить на них боеприпасы, а потом зарывать их тела. Земля слишком тверда, много работы нашим солдатам. В лесу они сами хоронят своих замерзших".

"О, я много бы дал, - такими были последние строки письма лейтенанта, - чтобы посмотреть, что делают в снегах эти обреченные!!!"

И он действительно пытался "много дать". Этот представитель деловых кругов предлагал выкуп за освобождение. Он уверял, что тесть его в близких, чуть ли не в родственных отношениях с круппами.

Через полчаса после расстрела лейтенанта-коммерсанта вернулась из дальней разведочной операции группа наших бойцов. Разведку они вели по заданию Юго-Западного фронта. Теперь почти ежедневно мы передавали по радио данные о продвижении войск противника, о строительстве немецких аэродромов и многое другое.

Во главе вернувшейся группы был Семен Ефимович Газинский. Он рассказал, что на обратном пути, скрываясь от преследования, они забрались в гущу леса, но разжечь костер не могли, боялись привлечь внимание.

- На мне ботинки, - рассказал Газинский, - а мороз страшный. Просидели ночь под сосенкой. Я вскочил, стал прыгать на одном месте. Попросил ребят. "Считайте до тысячи, я, может быть, отогреюсь".

А потом опять лег. Стал засыпать. И помню, повторялся один и тот же сон. Будто я в хорошей квартире с обоями, посредине ореховый стол и жена ставит на него для меня стакан крепкого чаю. Слышу вдруг кричит меньшой сын, что я замерзаю. А это мой товарищ Нургели Есентимиров кричит: "Товарищ политрук, снимите ботинки!" Я ничего не понял. Тогда он сам снял с меня ботинки, расстегнул свою шинель, поднял рубашку и на свой голый живот положил мои ноги. Так он спас меня.

Казах Есентимиров стоял тут же и посмеивался. Это был бесстрашный воин, глубоко ненавидевший фашистов. Мы передали ему содержание письма лейтенанта, и спросили, что он об этом думает. Постояв минуту молча, он ответил:

- Наш народ помнит хромого Тимура, и Чингизхана тоже помнит наш народ. Много крови помнит наш народ и мало счастья. Аксакалы говорят: "Быстро шагаешь - штаны сломаешь". Ты спрашиваешь, начальник, что думает Нургели о фашисте? Нет души у него, а есть руки, как у бая, - давай, давай! Хочет отнять у нас фашист советский закон, хочет стать баем надо мной, так пускай жрет землю! Зачем мне бай? Правильно, начальник?

Мы с ним согласились. Потому что это было действительно правильно.

*

Вскоре нам сообщили из Москвы, что пришлют самолет с людьми, вооружением и рацией. Надо было строить аэродром. Условные обозначения, систему сигналов - все это нам сообщили, но не могли, конечно, преподать нам по радио, шифром, науку строительства аэродромов.

Нужна гладкая площадка - это всем ясно. Ясно также, что следует подготовить ее скрытно от врага, значит, подальше от населенных пунктов. Но кроме этих ясных сторон, были и темные. Какой величины должна быть площадка? Не мешают ли подходам деревья? Как выложить посадочный знак? Можно ли принимать на рыхлый снег? Да мало ли специальных условий, о которых мы и не могли догадаться.

Тогда вспомнили, что на попечении фельдшера Емельянова, в госпитале, есть у нас специалист. Самый заправский пилот, да еще командир корабля. Беда только в том, что он уже пять месяцев не может ходить.

История командира тяжелого бомбардировщика Володина и трех членов экипажа была удивительной. Их называли у нас людьми, упавшими с неба.

Еще до моего прихода в областной отряд, недели через две после занятия этих мест немцами, а точнее - 3 октября 1941 года, в 16 часов, партизаны Перелюбского отряда заметили, что в сторону Гомеля пролетели три больших самолета со звездами на крыльях. Дежурный, волнуясь, доложил командиру:

- Товарищ Балабай, наши летят!

Давно уже не видели партизаны советских самолетов. Они провожали их восторженными взглядами, кричали, махали шапками, хотя, конечно, понимали, что летчики их не видят.

Балабай собирался в ближнее село, там был намечен митинг. Сейчас он расскажет колхозникам последнюю новость: немцы брешут, что уничтожили советскую авиацию. Только что пролетели наши бомбардировщики!

Командир отряда уже сел на коня, когда в воздухе опять появились наши самолеты. Теперь они шли назад. Но их было только два. А минут через пять над лагерем, не выше двухсот метров, пролетел и третий наш бомбардировщик. Правое крыло его тянуло вниз. Партизаны заметили, что один из моторов не работает.

До линии фронта было никак не меньше полутораста километров.

- Дотянет или не дотянет? - задавали себе вопрос партизаны.

Самолет скрылся из виду. Партизаны разошлись по своим делам. Балабай со своим комиссаром поехали на митинг.

Но их догнали. Встревоженные вестники сообщили: километрах в пятнадцати, в стороне села Погорельцы, самолет упал.

Конечно, митинг был отменен. Балабай, а с ним человек десять верхами поскакали к Погорельцам. На окраине села, невдалеке от церкви, уткнулся в землю большой двухмоторный самолет. Оба крыла, ударившись о деревья, вырвались из тела фюзеляжа.

Фюзеляж лопнул по всей длине, и, как внутренности из вспоротого брюха, на траву вывалились белые свертки. От них то и дело отрывались и улетали квадратные листки бумаги.

Мальчишки их загребали охапками. Это были, конечно, советские листовки. Кто-то из ребят пытался открыть дверцу, но в этом не было нужды - можно было проникнуть в кабину и через щель.

Партизаны немедленно организовали охрану. Фельдшер Емельянов полез внутрь. Но летчиков там уже не было. Оказывается, крестьяне отвезли их в сельскую больницу. Оттуда вернулся связной и рассказал:

- Крови, крови! У двух головы побиты, а у старшего ноги, как плети. Один только ходит. Но вроде чумной, кричит, головой крутит, глаза мертвые, як те пуговицы... Четвертый только зубами скрежещет... Ох, страшно! Доктора немае, а сестры забегались, и все, як одна, трусятся...

В селе у больницы стояла толпа. Балабай спросил:

- Немцы далеко?

- Подъехала машина, да только им сказали, что тут партизаны, - они мигом развернулись и обратно.

Старичок-фельдшер доложил Балабаю, что положение командира корабля очень тяжелое:

- Перелом обеих ног, глубокие ссадины на голове. Уже сорок минут не приходит в сознание. Его товарищ тоже без сознания: поврежден позвоночник.

Какой-то молодой парень в крестьянской одежде, увидев Балабая, вытянулся перед ним. Балабай был в форме офицера Красной Армии, только без знаков различия.

- Позвольте обратиться, товарищ командир! - Получив разрешение, он умоляющим голосом произнес: - Увезите нас, товарищ командир, в лес. Не бросайте. Глядите - ребята пропадают.

- Кого это вас? Вы-то кто тут?

Парень опять вытянулся, приложил руку к шапке и отрапортовал:

- Стрелок-радист Максимов.

- Почему же вы, товарищ радист, не в форме?

Парень оглядел себя, захлопал глазами, секунд пять молчал, потом схватил Балабая за руку и с дрожью в голосе, торопливо заговорил:

- Вы не верите мне, да? Пойдемте. Я вам покажу избу. Идемте, идемте, ну, пожалуйста, товарищ командир! Там у меня документы, все там - и одежда, и часы с надписью. Я - Максимов. Стрелок-радист!

- Успокойтесь, товарищ Максимов, и расскажите по порядку.

Но Максимов и сам не очень хорошо понимал, что с ним произошло, как попал в село и как переоделся. Сбиваясь, путаясь, он все-таки рассказал.

Как только самолет грохнулся на землю и Максимов сообразил, что жив и может двигаться, он выбрался в трещину фюзеляжа и сломя голову побежал к ближайшей хате. Он ворвался в нее и, не отвечая на вопросы хозяев, стал раздеваться. Скинул с себя все. Остался в одном белье.

- Дайте! - крикнул он хозяевам.

Он высыпал на стол часы, бумажник с деньгами и документами и опять потребовал:

- Дайте же, дайте скорее что-нибудь! Да спасите же советского летчика, чего вы стоите?

Ему дали старые порты, шапку, разбитые сапоги, ватную телогрейку. Наскоро одевшись, он побежал обратно к самолету. Он действовал не вполне осознанно, под влиянием нервного шока.

Понемногу Максимов пришел в себя и смог уже членораздельно объяснить историю катастрофы.

- Сегодня, в 14.00, звено бомбардировщиков вылетело с аэродрома из-под Иванова. Нам был дан боевой приказ произвести бомбометание по уничтожению вражеских эшелонов на дороге Гомель - Брянск. Отбомбившись и повернув обратно, мы заметили, что правый мотор объят пламенем. Резким виражом командиру корабля удалось сбить пламя. Но мотор вышел из строя. Самолет начал терять высоту. Стало ясно, что до фронта не дотянем. Командир, товарищ Володин, предложил: "Лучше давайте разобьемся, но не попадем в лапы к немцам". Мы дали согласие, Володин повел машину в лес. Но оказалось, что это сад с редкими деревьями, и мы не разбились...

В беседу вступил штурман Рагозин. Он отделался ушибами. Но ходить еще не мог.

- Товарищ командир, - спросил тихим голосом Рагозин, - а сколько людей нас охраняют? Всего три человека. Надо усилить. Распорядитесь, пожалуйста, чтобы усилили охрану.

Максимов его перебил:

- Товарищ командир, поставьте на крышу больницы пулемет, снимите с корабля. Там у нас крупнокалиберный... Поймите, ведь мы же летчики, немцы нас растерзают. И там рация на машине, возьмите рацию и сообщите...

Могло показаться, что и стрелок и штурман ужасные трусы. Но, как выяснилось, они уже двенадцатый раз вылетали на бомбежку в глубокий тыл. Их состояние объяснялось, увы, скверной информацией. Там, в советском тылу, совершенно неверно представляли себе положение на занятой немцами территории. Воображали, что здесь все кишит немцами, что нужно ежесекундно озираться, ложиться на землю, ползти. А сейчас летчики были уверены, что, не пройдет и пяти минут, в больницу обязательно ворвутся немцы.

Через час прибыл фельдшер отряда Емельянов с двумя подводами. Балабай приказал отправить всех четырех летчиков в расположение отряда. Он приказал также снять все вооружение с самолета; рация, к сожалению, оказалась разбитой вдребезги.

Командир корабля Володин очнулся только у костра в лесу. Поняв, что находится среди советских людей, он был несказанно обрадован. Ему захотелось непременно чем-нибудь отблагодарить партизан. К нему в изголовье положили его чемодан. Превозмогая ужасную боль, Володин открыл его, Достал папиросы, шоколад и свежие московские газеты. Раздал окружающим и опять на некоторое время потерял сознание.

Двое из четырех членов экипажа через три недели выздоровели. Их переправили через линию фронта. Второй пилот Рябов уже ходил, только Володин все еще не мог подняться. Ему выделили специальные сани и лошадь. Ноги его были в гипсе уже пятый месяц.

Так, лежа, Володин выехал в феврале 1942 года на лесную поляну и руководил из своих саней всеми работами по устройству аэродрома.

А еще через два месяца Володин уже ходил, опираясь на палку. Он очень подружился с Емельяновым, называл своим спасителем. И в самом деле, наш молодой фельдшер много ночей просидел у походной койки летчика. Он спас ему жизнь, он поднял его. Но, к сожалению, не сумел правильно наложить гипс. Володин ходил несколько месяцев пятками вперед.

В ноябре 1942 года самолет отвез его в Москву. Там в госпитале искусные хирурги выправили кости ног.

В 1943 году Володин вернулся на фронт. До конца войны он совершил еще сотни боевых вылетов.

*

Аэродром мы построили. Вырубили десятка два деревьев, выровняли сугробы. Назначили дежурных, снабдили их флажками. Потом решили, что вряд ли самолеты появятся днем, и сделали для дежурных фонарики. Володин их забраковал и посоветовал заготовить побольше факелов.

- Это очень просто. Намотайте тряпки на палки, обмакните в мазут или керосин...

Распорядившись так, он и сам рассмеялся. Палок сколько угодно. Тряпку тоже нетрудно найти, но керосин или мазут... Все же факелы мы сделали. Несколько дней соскребывали с елей засохшую смолу, растопили ее, обмакнули палки с тряпками. Впрочем, если бы Володин сказал, что нужно достать бриллиант в двадцать пять карат или расстелить ковры по всему аэродрому, а без этого, мол, самолеты не сядут, думаю, что мы вышли бы из положения.

На определенном расстоянии друг от друга, согласно заданной нам по радио фигуре, мы расположили кучи хвороста. Разумеется, это был самый лучший, образцово-показательный хворост, и под ним лежала самая лучшая солома, готовая вспыхнуть от искры. Но кроме того, у каждой кучи хвороста стояла кружка со спиртом, и дежурным было строго приказано, чтобы они даже глотка не смели выпить. Этим спиртом они должны были облить хворост, как только зашумят моторы самолетов, и сейчас же зажигать...

Ждали долго. Несколько ночей кряду обком и штаб в полном составе выезжали на аэродром (от нашего лагеря он располагался в пяти километрах). Снег заваливал заготовленный хворост. Потом ветер разносил кучи, потом спирт оказывался пролитым или высохшим, а самолеты все не появлялись. Шумом моторов казались нам самые разнообразные звуки. Это, впрочем, преувеличение. Не такое уж большое разнообразие звуков в зимнем лесу да еще ночью. Но при напряженном ожидании и распаленном воображении за шум приближающегося самолета может сойти ветер, качающий верхушки деревьев, разговор дежурных, тикание карманных часов и даже стук собственного сердца.

Уж на что Володин должен был хорошо разбираться в этом родном для него шуме, но и он путал. Как-то раз дал команду. И спирт был вылит, и костры запылали... Только один костер не запылал, нужной фигуры не получилось. Тут-то и выяснилось, что дежурный возле этой кучи хвороста заснул. Его храп Володин и принял за рокот авиационного мотора.

По радио нам сообщали: "Прилетят завтра, ждите". - "А почему, спрашивали мы, - не прилетели вчера?" В ответ нам снова сообщали: "Ждите, прилетят завтра". И мы понимали, что причин бывает много, не все нам надлежит знать.

В ночь на 12 февраля мы услышали ровный и очень солидный гул. И услышали его не только на самом аэродроме. В партизанском лагере подняли веселую тревогу. Раненые, даже самые тяжелые, выбрались из госпиталя, чтобы посмотреть, и все спящие, конечно, проснулись.

Мы послали самолетам навстречу несколько ракет: две зеленые, одну красную и три белые. Это означало: "Аэродром в порядке, посадка возможна". Это означало, кроме того, что если самолеты не сядут, завтра нам придется с боем доставать у немцев новые ракеты и обязательно разных цветов. Условные обозначения ведь каждый раз меняются.

Самолеты не сели. Не знаю, по какой причине. Снизились, сделали над лесом два круга, развернулись и ушли. Самолетов было три. Вернее, мы видели в небе девять ярких, быстро мигающих звездочек. Уже стал стихать шум уходящих машин, и мы уже успели разочарованно ругнуться, когда кто-то крикнул:

- Парашюты!

Ночь была морозной, безветренной. Прямо в костер довольно быстро падал какой-то человек в новых белых валенках, ватном костюме и большой меховой шапке. Он что-то кричал и махал рукой.

Потом мы увидели еще одного человека. Он подтягивался на стропах, делал отчаянные усилия, чтобы не застрять на вершине ели. Ему кричали:

- Держи правее!

Все-таки он зацепился за ветку и повис метрах в трех от земли. И этот тоже был в ватном костюме и белых валенках. Когда к нему подбежали, он сдавленным голосом спросил:

- Вы партизаны?

- Свои, друг, свои! - ответили ему.

Слышно было, как он облегченно вздохнул. Потом совсем другим тоном гаркнул:

- Ну, так снимайте ж меня, черти! Пустите к костру погреться. Самолеты не отапливаются.

Следом за людьми с неба стали спускаться ящики, свертки, мешки. Они падали с хорошей прицельностью, в радиусе двух километров. Мы подобрали этой ночью двенадцать посылок.

Оба парашютиста оказались радистами, хорошими молодыми ребятами. Впрочем, какое там хорошими! Они были ангелами в ватниках, они были чудом, и каждый норовил их похлопать по плечу или хотя бы потрогать, убедиться, что они действительно люди. Впрочем, Капралов тут же распорядился сложить парашюты, пересчитал их и, кажется, даже пронумеровал. Он огорченно качал головой, когда обнаруживал в шелке дыры. А к ящикам и мешкам запретил прикасаться без него кому бы то ни было.

Только после того, как все посылки были снесены в одно место, Капранов позволил их открывать.

Наш старый поэт Степан Шуплик той же ночью уединился на час и вернулся в самый разгар торжества со стихами. Сам он их читать не стал, а для пущего шику передал актеру Черниговской драмы Василию Хмурому. Тот забрался на самый большой ящик и, дождавшись тишины, прочитал:

Ми почули самольот

Над сосновым гаем,

Як зробив вiн поворот,

Зрадiли безкраю.

У землянцi навiть хворi

Позабули свои болi,

Бо велика iм охота

Глянути на самольота.

Це ж бо наш, радянський,

Изнайшов дорогу,

В табiр партизанський

Привiз допомогу.

На здмлi горят огнi,

А вгорi - ракети,

Самольоту ми дали

Умовнi примети.

Долетiв до нас близенько,

Та почав кружляти,

А спустившися низенько,

Сброю став спускати.

Протитанковi рушницi,

Всi боеприпаси,

Та ще и добрый нам гостинець

Тютюн та ковбаси.

Медикаментiв нимало

Хворих лiкувати.

Веселiше теперь стало

З нiмцем воювати.

Два товарищi спустились.

З фронту iх послали,

Вони в таборi лишились,

Все нам рассказали.

Мы получили много хороших подарков. Две новейшие рации с питанием для них, восемь ручных и три станковых пулемета. Несколько противотанковых ружей и десяток автоматов. Признаться, партизаны немного поворчали, узнав, что в общей массе посылок преобладали продовольственные и вещевые. Хотя это было трогательно. Мы ведь понимали, что наш народ там, в советском тылу, не очень-то хорошо питается. А нам прислали такие деликатесы, как настоящую копченую московскую колбасу и зернистую икру, и фруктовые консервы, и высшие сорта папирос. Лучше бы, конечно, побольше махорки. Тем более, что укладывалась она компактнее. Красивые коробки были нам просто ни к чему. Впрочем, нет. Потом нам и коробки пригодились. И, как это ни странно, в агитационных целях. Помню, как-то на марше мы заехали в село, и, когда собрались вокруг меня старики, я раскрыл перед ними новую коробку "Казбека". Впечатление было очень велико. Я пустил коробку по рукам, и все увидели на ней кружочек с маркой "Ява, Москва".

- Вот как, значит, вы с Москвой и вправду связь имеете?

Вещественное доказательство действует на крестьян убедительнее тысячи слов.

Самыми дорогими подарками, полученными нами тогда, были пять ящиков с толом и три пачки свежих московских газет.

Они были сегодняшними. Нет, ошибаюсь, они были за 11 февраля, а распечатали мы пачку в 5 часов утра 12 февраля. Но никто в лагере эту ночь не опал, и день для нас продолжался. Это было поистине колдовством. В лесу, за тридевять земель от Москвы, свежий номер "Правды"! В Чернигове в мирное время редко мы получали в такие сроки центральные газеты. А ведь "Правда" и "Известия" печатались с матриц в Киеве. Более полугода я не читал газет, вцепился в них, как краб. Ничего не мог делать, пока не прочитал все, до объявлений включительно.

Читали все. Партизанский лагерь превратился в огромную лесную читальню. Но был отдан строжайший приказ: ни одной газеты на закурку. Триста пятьдесят экземпляров центральных газет из четырехсот, полученных нами, на следующий же день мы отправили в районы. Четырнадцать связных ушли со специальным выпуском листовок, посвященных установлению авиационной связи с фронтом, и с сильнейшим взрывчатым материалом - нашими большевистскими газетами.

А другой взрывчатый материал - тол - дал нам возможность начать подготовку серьезных диверсионных актов на железных дорогах. Мы создали специальное подразделение - взвод диверсантов. Вскоре на дорогу Гомель Брянск вышла первая группа наших подрывников.

*

Немцы продолжали подтягивать силы. Из Ново-Зыбкова, из Гомеля, Бахмача, из Чернигова в спешном порядке подбрасывали войска на поездах и машинах. Наши разведчики сообщили, что в Щорске, Новгород-Северске, Корюковке вновь прибывшие части долго не задерживают, дают сутки передохнуть и тотчас отправляют в села неподалеку от места нашей дислокации.

Нетрудно было догадаться, что готовится решительное наступление.

По предложению Рванова было решено применить такую тактику: бить противника по частям, совершать налеты преимущественно на вновь прибывшие, еще не освоившиеся с обстановкой части.

В ночь на 8 марта мы разгромили гарнизон полиции в Гуте Студенецкой большом селе, отстоящем от нашего леса на шесть километров. В этом бою был пойман и казнен начальник полиции Корюковского района Мороз. В его документах нашли распоряжение какого-то немецкого майора. В распоряжении указывалось, что полицейские части должны действовать под руководством командира мадьярского батальона старшего лейтенанта Кемери, штаб которого будет располагаться в местечке Ивановке. Послали туда наших разведчиков. Они подтвердили: в Ивановке не менее двухсот мадьяр и столько же полицейских.

И 9 и 10 марта над нашим лагерем то и дело появлялась "рама" разведочный самолет немцев. Жечь костры и топить печи я запретил.

11 марта к 4 часам утра три наши роты под общим командованием Попудренко выгрузились из саней за семь километров от Ивановки. Дальше двигались пешим порядком по глубокому снегу; лыж не хватало. Большинству бойцов пришось идти по грудь в снегу. Но все трудности окупились большой удачей. Мадьяр застали врасплох. Настоящее сопротивление они смогли оказать только минут через сорок.

Бой был очень напряженным. Противник имел, по крайней мере, шесть станковых пулеметов, две малокалиберные пушки, несколько минометов; автоматами они были снабжены, конечно, гораздо лучше нас. А к концу боя им удалось вызвать и самолеты и подкрепление из Щорска.

Впрочем, этому подкреплению тоже сильно досталось. И мадьяры и полицаи бежали. Ивановкой мы овладели полностью и взяли большие трофеи: четыре станковых пулемета, восемь ручных, двадцать тысяч патронов, много продовольствия и, что было весьма кстати, свыше полуторста шерстяных одеял.

На улицах и в хатах насчитали сто пятьдесят три убитых солдата и полицейских.

Мы потеряли одиннадцать человек. В этом бою погиб командир первой роты Громенко.

Он был убит, когда поднимал бойцов в атаку. Пуля пробила ему лоб. Он упал навзничь в снег.

Политрук роты товарищ Лысенко принял на себя командование и повел бойцов вперед. Свою задачу рота выполнила блестяще.

Ночью, после боя, в нашем Елинском лесу мы хоронили товарищей.

Гроб с телом Сидора Романовича Громенко - командира первой роты - был обернут парашютным шелком. Лес освещался смоляными факелами. В почетном карауле стояли поочередно все члены обкома и все командиры.

После речей, посвященных подвигам погибших товарищей, когда тела их опускали в братскую могилу, партизаны салютовали в их честь выстрелами из четырехсот винтовок.

А потом бойцы разошлись, и в партизанском лесу стало непривычно тихо. Люди легли в землянках на свои нары. Они очень устали после многочасового боя, после большого перехода. Но долго не могли уснуть. Лежали, думали, шепотом делились мыслями, рассказывали друг другу все, что помнили о погибших.

В землянках роты, которой командовал Громенко, настроение торжественной печали было особенно заметно. Женщинам было легче. Они плакали. На лицах многих бойцов как молодых, так и старых можно было прочесть недоумение и даже некоторую растерянность.

Когда гибнет любимый, справедливый и храбрый командир, трудно заставить себя до конца поверить в его смерть. Его ум, храбрость кажутся гарантией неуязвимости. Кажется, что он должен быть награжден за свои достоинства если не бессмертием, то, по крайней мере, долголетием.

Попудренко, Яременко, Дружинин, Рванов и я зашли в землянку, где жил Громенко. Формальным поводом для этого была необходимость собрать и просмотреть его документы. Но, правду сказать, хотелось еще раз взглянуть на маленький уголок, который принадлежал лично ему, и представить его себе живым в кругу своих бойцов.

В землянке на сорок человек, отделенный от общих нар проходом шириной в один шаг, стоял грубо сколоченный топчан. Угол был срезан неровно. Круглый бок серого валуна торчал из земли над изголовьем постели.

Рядом с валуном вылезал из земли зачищенный, обрезанный с концов, но все еще живой корень сосны. Он раздваивался, загибался кверху и был похож на олений рог. Попудренко вспомнил, что Громенко говорил, будто корень этот растет. За два месяца, которые мы здесь, вытянулся на пять сантиметров.

На кроне висели планшет и летняя серая кепка. Кепку Громенко носил в Чернигове, когда работал заведующим контрольно-семенной станцией.

Вместо подушки на топчане лежало несколько книг. Они были покрыты чистой, но не глаженой гимнастеркой. Кусок черного сукна заменял одеяло. На нем мы увидели забытую впопыхах перед боем пластмассовую мыльницу табачницу. В ней, кроме двух щепоток махорки, лежали кусок напильника, обожженный, туго свернутый кусок тряпки и осколок кварца: известное приспособление для высекания огня.

Вот и все имущество агронома Громенко, ставшего в войну партизанским командиром.

В планшете мы нашли общую тетрадь, наполовину заполненную короткими карандашными записями, фотографию жены и сложенную вчетверо газету "Правда" за 4 июля 1941 года с речью товарища Сталина.

Вернувшись в штабную землянку, мы просмотрели книги и тетрадь Громенко. Книг было что-то около десяти. Случайный подбор. Все - взятые в бою, найденные в разрушенных хатах. Второй том "Войны и мира" Л. Толстого, учебник по пчеловодству, "Разгром" Фадеева, какой-то справочник... Громенко любил читать. В селах, во время операций, и сам искал и бойцов просил, если найдут, обязательно приносить ему книги.

В тетради - тезисы бесед, которые он проводил с бойцами, схемы уже проведенных операций, и короткие, видимо, сделанные наспех, личные заметки. Они мне напомнили первые дни борьбы, мои разговоры с Громенко, его колебания и переживания. Они мне напомнили, что при первой встрече я не увидел в облике Громенко ничего партизанокого и решил, что командира из него не выйдет.

Надо признаться - я ошибся.

В Громенко и действительно не было ничего партизанского в том значении, которое мы придавали этому слову в первые дни. Мы знали партизан по литературе. Только самые старшие - по личным воспоминаниям. Но каждая эпоха дает свой тип бойца.

Громенко был одним из средних командиров. Очень храбрым, решительным и толковым. Но не в этом дело, не это отличало его от партизанских командиров прошлого.

Он не был ни партизаном, ни командиром по призванию. Он был агрономом, строителем жизни. И, конечно, не война, а именно мирный творческий труд в полной мере раскрывал способности этого человека.

На место Громенко пришел педагог, бывший заведующий областным отделом народного образования. Командиром второй роты был директор школы, историк. Третьей ротой командовал председатель колхоза, четвертой - секретарь райкома. Они научились командовать, научились бить немцев, научились терпеть лишения. Всех их, так же как и Громенко, воевать заставила необходимость. Они стали хорошими партизанскими командирами потому, что необходимость была ими осознана. Но все они, конечно, предпочли бы мирный, созидательный труд.

Вот несколько записей из тетради Громенко. Я отобрал те, которые, как мне кажется, могут дать представление о его характере.

"Д е к а б р ь 14. Допрашивали немца. Говорит "камрад". Утверждает, что рабочий, да еще металлист. Показывает руки. Верно, черные мозоли. А в сердце нет к нему ни капли жалости. Он кричит: "Тельман, коммунистише, Карл Маркс". Задаю вопрос через переводчика: "Почему же ты предал Тельмана?" Он отвечает, что иначе не мог, что заставили. Спрашиваю: "Что будешь делать, если отпустим?" Отвечает, что будет готовить революцию. А у самого под носом усики на манер гитлеровских.

Д е к а б р ь 19. Вызывали в обком. Пропесочили так, что стало жарко, хотя мороз больше двадцати градусов. Первым взялся за меня Николай Никитич. Даже раскричался. Крика его ничуть не боюсь. Человек он - душа. Бояться его, по-моему, может только враг. Покричит, а потом обязательно улыбнется. Легко отходит. Его любят. И я люблю. Взял меня в оборот за то, что не хочу уходить с Рейментаровских дач: "Ты что думаешь, нянчиться с тобой станем?! Слышите - у него особое мнение, выискался присяжный заседатель... Передал тебе приказ Рванов подготовиться к выходу? Почему медлишь?" Я все ж таки стоял на своем, оказал, что не уйду. Федоров посмотрел своими глазищами и оказал: "Признавайся - почему не хочешь идти, что семья здесь недалеко? Вы, товарищ Громенко, базу под свои дела не подводите. Имейте в виду, что так можно оказаться вне рядов партии". Ну, я, конечно, лапки кверху.

В чем дело? Испугался я, что ли, Федорова? В тот момент я ведь и сам недопонимал, что именно из-за близости семьи хочу задержаться. Подводил другую базу. Только задние мысли копошились, что надо иногда пойти к своим. Прав Федоров, что поделаешь. Диагноз поставил точный. После обкома подошел ко мне один мудрец и шепотком: "Какое дело - исключат из партии. Они потеряют больше. Твой взвод - один из лучших. Ребята за тобой пойдут. Сам себе будешь хозяин..." Я его обложил крепко и не знаю, как еще не стукнул. А оргвыводы пусть делает обком.

Я н в а р ь 9. Били полицаев в Погорельцах. Мы сюда нагрянули второй раз. Население встречало, как родных. В хате, где стоял командир взвода, пулями расщеплен весь потолок. Спрашиваю хозяйку: "Что это, бабушка, за люди полицаи?" Она пожевала губами и говорит: "Нехристы, фулюганы, совесть пропили, бога забыли. Мой-то Никитка смотри, что придумал..." Показала икону, пробитую пулями. Спрашиваю: "Родственник тебе этот Никитка? Мы его, бабушка, расстреляли". - "Яка жизнь, така и кончина. Внук он мне считался..." - "Выходит, отмежевываешься, так, что ли, бабуся?" Она серьезно посмотрела и ответила: "Прокляла я его. Он такесенький еще був, а уже дурные слова говорил. Из школы его, подлеца, выгнали, из комсомола исключили, в колхозе - лодырь последний. Только в пивной в компанию зачисляли".

Я говорю: "Вы все, бабушка, бога упоминаете. Ведь и я в бога не верую. Коммунисты, вы знаете, и комсомольцы в бога не верят". - "А кто ж того не розумиет? Вы людей признаете. Вот со старухой как говорите хорошо. Уж мы вас ждали, ждали. Сидайте, опробуйте сыру, пожалуйста..."

Ф е в р а л ь 1. Был разговор с командиром второй роты Балабаем. Мы с ним дружим. Стоящий человек. Не погасила в нем война ничего человеческого. У него есть кинжал побольше полуметра. Я видел, как этим кинжалом Александр Петрович протыкал фашистов насквозь, бил, как свиней. Спрашиваю: "Как ты считаешь, Александр Петрович, портит тебя война, ожесточает характер? Ведь раньше ты никогда не убивал людей". Улыбается. Улыбка у него добрая. Ответил так: "Я человека и сейчас не могу убить. Ты понимаешь?" Я попросил объяснить. Он подумал и прибавил: "Предположим, я окажусь в сильной нужде. Бандитом и убийцей все равно не смогу стать. Или поссорюсь с товарищем, я ведь не кинусь на него с ножом, женщину из ревности тоже не убью, ребенка не обижу". Я продолжаю спрашивать: "В таком случае, какое влияние оказала на тебя война, переменился у тебя характер?" - "Что за вопрос, конечно..." Разговор не кончили, его вызвали. Я потом думал сам, что в нас переменилось.

Никогда не воображал, что стану партизаном. Во-первых, с радостью узнал, что нет во мне труса. Во-вторых, могу подчиняться, признать авторитет старшего командира. Даже, когда очень трудно и считаю, что он не прав, преодолеваю себя и не позволяю потом никому настраивать. Т. меня подзуживал против Федорова, заваривал склоку. Я предложил ему прекратить. А главная перемена вот в чем: мы все, даже и Федоров и комиссар, хотя они партийные работники, стали еще больше коммунистами. Проходим практический курс политграмоты.

Ф е в р а л ь 2. Нет, это время и любовь к Родине делают нас командирами. Хотя бы и Федорова. Откуда он командир? Он рабочий человек и, когда вчера с бойцами вместе подтесывал бревна для землянки, стал такой веселый. Рабочий и крестьянин всегда строители. А мы еще приучены видеть будущее. Война, конечно, не главное в жизни.

Ф е в р а л ь 8. Перечитываю "Войну и мир". Не понимаю этих людей. Совсем не думают о будущем, как будут строить жизнь после войны. О работе совсем не говорят.

М а р т 3. Мишка принес мне запеченную в костре курицу. Это было после боя часа через три. В бою он был молодцом, и я его хвалил перед товарищами. Это, что ли, подействовало? Курицу мне сунул тайно. "Где, спрашиваю, - взял!" Отвечает, что бежала по улице без головы, наверное, осколком мины оторвало ей голову. Он забыл, что недели две перед этим то же самое рассказывал насчет гуся. Будто и гусю оторвало голову миной. Я беру курицу, иду к костру. Говорю ребятам, что вопрос считаю политическим. Спрашиваю, как они относятся. А все голодные. В глазах восторг перед курицей. Коцура выступает: "Это со стороны Мишки двойное преступление. Ложь и потом подхалимаж к командиру". - "А что курицу утащил, это ничего?" Коцура отвечает: "Курица до войны стоила в селе три рубля. Неужели мы в бою три рубля не заработали?" Товарищ Лысенко, политрук, тогда взял слово и долго, убедительно говорил, что народ по этим мелочам судит о нас, партизанах. Все согласились. Мишка просил прощенья. Потом я опросил ребят, что делать с курицей. Все кричат: "Ешьте, товарищ командир, какой смысл делить?" Я швырнул курицу в огонь. Мишка кинулся в середину костра, достал и побежал. За ним помчались, но не догнали. А потом узнали, что он отнес курицу в госпиталь, отдал раненым. Вот тут и разберись.

М а р т 4. Рассказывал молодым бойцам об опытах академика Лысенко. Потом вообще об урожаях будущего и о том, как советская власть борется за высокую производительность. Приводил слова Ленина о том, что производительность труда в конечном счете самое важное для победы коммунистического строя. Подошли к тому, что такое коммунизм. Слушали очень внимательно. Свистунов, мальчишка лет девятнадцати, спросил: "Вот я или Вася Коробко, может, и доживем. А вы, Попудренко, Федоров навряд ли можете надеяться. Пятилеток пятнадцать, пожалуй, не меньше, надо еще до коммунизма?" Не успел я ответить, ребята закричали: "Меньше, что ты, Свистун!" Вася Коробко быстро подсчитал: "Если пятнадцать по пять семьдесят пять, значит, и ты, Свистунов, не доживешь".

Свистунов возразил: "Каждая пятилетка будет выполняться в четыре, а может, и в три года. Так что я доживу". Тогда Вася Коробко добавил: "Ученые борются за долголетие. Вы обязательно доживете до коммунизма, вот увидите, товарищ командир". Я понял - ребятам обязательно хотелось загладить бестактное замечание Свистунова, а меня утешить. Я сказал: "Спасибо, товарищи". Они тоже стали благодарить за беседу. А дожить действительно хочется!"

23 марта, перекрыв все дороги и тропы, ведущие из Елинского леса, немцы повели решительное наступление на партизанский лагерь. Семь тысяч немцев и полицейских двинулись против девятисот партизан, чтобы окружить их и уничтожить.

Командование оккупационных частей давно готовило этот удар. Готовились к нему и мы. Однако разница в подготовке была довольно существенной.

В чем заключалась подготовка немцев? За прошедшие месяцы оккупации они во всех районных центрах и крупных населенных пунктах посадили своих комендантов, организовали полицию и сплели шпионско-разведывательную сеть. В каждом селе они имели теперь старосту и его заместителя. Почти во всех селах и хуторах создали группы вспомогательной полиции.

Их попытки заслать шпионов в партизанские отряды и наладить с ними постоянную агентурную связь неизменно кончались провалом. Шпионов мы разоблачали быстро. Как это делали, расскажу в другом месте. Немцы не знали планов нашего командования, расположения штаба, аэродрома, радиостанции, наших тайных троп.

О численности отряда, системе организации и нашей вооруженности они имели весьма противоречивые данные.

Примерные границы наших владений им были, конечно, известны. Такие сведения скрыть невозможно. План их был прост: блокировать район нашей дислокации, накопить побольше сил и в определенный день стянуть кольцо окружения, прочесать лес и таким образом покончить с наиболее крупной группировкой черниговских партизан.

Наша разведка действовала много успешнее немецкой. О намерениях оккупантов и даже о сроках намеченных ими операций мы имели почти всегда точные сведения. Это признавали и врали. Вот, например, что писал в своем инструктивном письме начальник венгерского королевского генерального штаба генерал-полковник Самбатхей:

Загрузка...