- А почему только средней?

- Для большой руки дня бы не хватило. Октябрь. И как ты сказал, Андхой поутру?

- Ладооо! - что-то заподозрил товарищ Нейман.

Правительственная, наверно, пульсом пробивается по проводам. Час? Третий. Плюс два. У нас вечереет. Стынет и без того стылое небо. Сырой мороз лезет под шубку. Она кутается. Мордашечкой - в воротник. А мороз - со стороны подола. К ногам. Выше. К попе. Она сердится. И вдруг кто-то обнимает ее глазами. Кто-то подходит. Кто-то с ней заговаривает. Ведь меня нет. От меня есть только гнусные письма про матерщинника Сактабаева, про верного мне Светика, про верблюдов дона Педро, про Махмадов, Ахмедов, Масудов, то есть несчастных андхойских, даулатабадских, мейменинских мужиков, виноватых только в том, что в верхах кто-то что-то затеял и нас в связи с этим туда послал. Про все есть в моих письмах. Нет только про самое главное, нет только самого главного. Скрипят мерзлые трамваи. Снует мерзлый народ. Она одна. И кто-то подходит к ней с обнимающими глазами. Эх, Тома, Тома! Тебе бы за твою пулю поставили памятник все женщины мира, а может быть, даже и все несчастно-влюбленные. Первые - из чувства удовлетворенной мести. Вторые - за то, что им стало бы куда возлагать цветочки.

Мы вернулись за стол. Кавказцев уже не было. Геля влюбленно посмотрел на меня. Я ему ответил виноватым взглядом. Он спросил, не почитать ли грузинских поэтов. Полинька, явно перепившая, вдруг пожелала знать, с какой стати мне

взбрело - причем совершенно бездарно - изображать из себя грузина.

- Что это за Ладо, хахаха! - затрезвонила она едва не медью. - Это же обычное русское имя Вовка!

Собственно, так оно и было. Ладо - Вовка, Владимир. Но как-то всем я был

Ладо - при полном знании, что Владимир.

- Хахаха! - пыталась вернуть своей медной монете серебряный привкус Полинька. - Я тоже часто выдаю себя за грузинку. У меня это получается лучше.

Я поглядел в окно. Предзакатное солнце, дитя восходного, длинными остывающими тенями повторило акварель заснеженной угрюмой громады уральских лесов, искусно вписав в нее верблюжьецветный камень грузинского храма. Бедняга Тома потерял аппетит, усох и не может более смотреть на воду. Вполне станется, что с этой поры он запьет. Может быть, начнет вечерами сидеть перед телевизором и ждать вестей о наших краях. Можно предположить, что он выучит русский язык и напишет моему отцу гневное письмо, что-де позволяет себе твой сын, сколько можно глумиться над бедным стариком, неужели нет у него и минуты, чтобы приехать? Тома, дети

которого - по рассказам соседей - от его характера специально выпросили себе самые верхние этажи, чтобы без лифта к ним не подняться и в два дня, а лифт изувечили навеки, этот Тома прозевал меня бездарно, как и товарищ Нейман в свое время -Полиньку. И другого шанса жизнь не даст. Никогда. Но как я Тому оставлю? Я пришел утром. Мои персики, тучно политые бессовестной, отведенной не в очередь, водой, мирно шелестели листьями. Маленький сморщившийся Тома спал у себя в саду на скамейке из доски древнего сельскохозяйственного орудия кало, в котором кое-где еще торчали кремневые вставыши. Он спал, а остатки его трапезы - сыр и хлеб - косо поглядывая на меня через виноград и сетку изгороди, клевали дрозды. И Тома их не слышал. И старинное его ружьишко было помечено их глумливыми знаками. Какая там пуля! И как кому об этом скажешь? И как кому скажешь, что всех бездарнее я прозевал мою лю... впрочем:

- Ну, а теперь - к Крутову! - Я встал и пошел платить.

- Старик, - сказал мне Геля, когда я вернулся. - Не слушай эту стерву! - Полинька при этом отозвалась своим "хахаха". - Я тебя понимаю. Нет в мире народа величее русского. Только он может быть и Ладо, и Вовкой. Это народ, который все понимает, всех принимает, но остается самим собой непоколебимо. Остальные против него - дикари. Кичатся перед ним. Презирают его. Но как раз ведут себя так, потому что - дикари. А любой русский Ваня или Вовка это понимает. И прощает. Прости ее. Давай, я тебе почитаю неизданного Пушкина. Потому что против

Пушкина - опять же - эти все... - Он, вероятно, хотел назвать несколько великих западных имен, но лишь пренебрежительно махнул рукой. - Эти все тоже есть дикари. Титаны древности вынуждены с появлением Пушкина потесниться. Давай, старик, я тебе почитаю из неизданного.

Мне ничего не было надо. В целом, конечно, надо было много: или мою лю..., то есть мою симпат... то есть мою лю... ну, в общем, не мою, но лю... Надо было или ее, или - Андхой, Даулатабад, Меймене. Много было мне надо. Но если не это, то мне не надо было ничего. Я обнял Гелю, как брата. Мы взяли с собой местный медовый ликер, венгерское, хорошие закуски и такси. Я сел на переднее сиденье, они все - сзади. Товарищ Нейман, вдруг накушавшийся, оставил Полиньку и замурлыкал песню "Ленин - всегда живой". У пьяного у него - это любимая песня. Когда он ее начинает - значит, считайте: товарищ Нейман накушамшись. После песни что-то с ним произошло. Что-то произошло после песни с ним, моим товарищем Нейманом.

- Геля, - спросил он, - а как быть в этой стране нам?

Я даже оглянулся - он ли это. Никогда за десять лет нашей дружбы у нас этого вопроса не возникало.

- Как быть? - спросил товарищ Нейман.

- Да что вы все ноете! - рассердился Геля. - Что вы все ноете! Я ведь вот не ною! "Как нам быть! Как нам быть!" Да ты посмотри вокруг. Кому ты нужен в вашей Скифии или где ты там живешь, чтобы тебя еще за это преследовали! Русскому Ване, как, кстати, и грузинскому Вано, -Геля посмотрел на меня, - абсолютно навысморк - помните это выражение у Зинаиды Гиппиус, обращенное к германцам: вся ваша хваленая германская мощь русскому солдату навысморк! - так вот, русскому Ване все ваши страдания навысморк. Вы сами все нагнетаете. Не нагнетайте, не суйтесь со своей пятой графой. Ты взгляни на Пушкина. Вот тебе душа русского человека. И этой русской душе все равно, кто ты, лишь бы ты был человеком. Ты слышишь меня, господин страдалец? Человеком!

- Да, но... - что-то хотел робко возразить товарищ Нейман.

- Наплюй и разотри, - оборвал Геля.

- Да, но... - хотел еще возразить товарищ Нейман.

Я поспешил ему на выручку. По его же примеру я изобразил из себя более пьяного, чем был на самом деле, и, будто только очнувшись и не слыша их разговора, я совершенно разухабисто - по крайней мере в моем представлении попросил Гелю почитать грузинских поэтов.

- Начнем с Руставели! - откликнулся он и читал, читал, пока мы не приехали к Крутову, так что заслушавшийся таксист отказался взять чаевые.

- Что вы! - сконфузился он. - Это я вам должен за стихи!

Крутов радостно рассмеялся, неловко оттопыривая локти, прижал меня к себе, сквозь дымчатые очки проникновенно глянул мне в душу. Он знал, что я оттуда, и заранее показывал свое прощение. Мне оставалось неопределенно развести руками, мол, виноват, служба такая - я все еще живой. Товарищу Нейману он не выказал большой радости, хотя руку его тряс долго. В однокомнатной его квартирке, совершенно запущенной и грязной, но весело украшенной последним солнцем, сидел гость из местных. Крутов и он над чем-то работали. Кругом были отпечатанные на машинке и густо правленные ручкой листы. Нам пришлось разгрузиться на стул. Крутов сел напротив меня и с тою же проникновенностью спросил про жизнь. Я повторил свой жест, мол, живой, живой, виноват.

- Разве тебе не хватает ваших скифских баб, Нейман? - спросила зажатая в угол тахты Полинька.

- Но они же от нас далеко и к тому же каменные! - томно отвечал совершенно пришедший в себя товарищ Нейман.

- А ты бы мог мужчину, Нейман? - спросила Полинька.

- Я всех бы мог, - ответил товарищ Нейман своей развернутой программой. - Всех: мужчин, женщин, коз, куриц, мух.

Крутов попытался принудить Полиньку заняться столом - в смысле закусками, а не уборкой на столе, - потому что стол его нельзя было убрать и в год. Он хотел заставить Полиньку, но развернутая программа товарища Неймана позволила Полиньке оставить попытку его без внимания. Я пошел на кухню мыть стаканы. Кое-как пробившись сквозь мусор к раковине, забитой и переполненной помоями, я стал смывать со стаканов сантиметровую налипь. Струя из крана плескала помои на пол. Но я мыл, смотрел сквозь эту налипь и заскорузлое стекло на уходящее солнце и опять мыл, пока они у меня не заскрипели. Еще постоял у окна, вздохнул и пошагал в комнату. Крутов с благодарной ворчливостью - дескать, чего их мыть! - стал разливать, расспрашивая меня про службу и про Свердловск.

- Я, между прочим, Крутов, видел твою Дыронапову! - оторвался от Полиньки товарищ Нейман. - Она вышла замуж и работает в управлении народного образования. Ты помнишь, Крутов, как на вокзале ты вывалил ее вымя наружу и присосался так, что какая-то старушка в ужасе закричала: "Убейте их!"

- Что ты лезешь со своей Дыропановой! - буркнул Крутов.

- Ну так вот, - сказал Геля крутовскому гостю. - У них никогда не было великой истории. Все это блеф.

- А помнишь, Крутов, как ты занимался половой любовью с этой своей Дыропановой прямо в подъезде? - продолжал мемуарный вопросник товарищ Нейман.

- Слушай, старик, - сказал мне Крутов. - Пошлем их всех к черту и давай выпьем вдвоем.

- Сами они на государственность не способны, - сказал Геля крутовскому гостю, наливая в стаканы.

- Ты серьезно? - с интересом спросил крутовский гость.

- Да у них никогда ее и не было! - сказал Геля.

- Вы надолго? - мягко посмотрел на меня Крутов.

- Да ты только представь, - сказал Геля. - Их так называемый Петр Великий платил дань занюханному крымскому Гирею! Рабство у них в крови! И они хотят навязать его миру! От них обороняться надо, как от чумы!

Я это услышал. Но не понял - о ком.

- Геля, ты о ком? - спросил я.

- А? - оглянулся Геля. - Я о Пушкине. Его материалы к истории Петра Великого...

Близкий взрыв, не зацепив осколками, плотной волной давит на глаза, уши, мозг, живот, выворачивая все наружу и одновременно впихивая все обратно. Называется контузия. Я был в грязной крутовской квартирке - не его собственной, кстати, а снятой на какой-то срок. И был предзакатный час дитя восходного (где-то уже я об этом говорил). Но Геля оглянулся. И я увидел утро, "Нерингу". Метрдотель проводил нас к привычному Полиньке и товарищу Нейману столу. Мы заказали венгерского вина и местный медовый ликер. На нас оглянулся молодой человек со взглядом ассирийского царя умного и ненавидящего. Это было утром. Еще не было моей телеграммы. Но я спросил Гелю - о ком он? А на меня оглянулся молодой человек со взглядом ассирийского царя - умного и ненавидящего.

- А Пушкин? - спросил я сам себя.

- Пушкин? - спросил Геля.

Рядом снова лопнуло. И все - на меня. Осколками не зацепило. Но - по ушам, глазам, мозгу, легким, животу. И все - обратно. Я вскочил. Наружу. Из модуля - наружу. Рев. Верблюды. нет. Вертолеты. Мы стояли близ аэродрома. Мои - вот. Минометы мои - вот. И ребята - вот. Уже срывают чехлы. Уже зажигают лампы. Для прицела надо лампы. Надо с лампой стоять перед трубой. Ночь. Надо же найти точку отсчета. Вот - лампа. И ее уже зажигают. В трубку орет майор Сактабаев. Уже у меня в руках телефонная трубка. Орет цели. Орет какие-то несусветные цели. Опять рядом лопается. Яркий свет. Чего он орет? Чего ты орешь? Без тебя вижу! Яркий свет - и лампы не надо. Они - вот. На пределе. Сейчас уже не нужны будут минометы.

Прицел! - кричу ребятам самый-самый, хоть хватай и задирай трубу, то есть ствол. Сактабаев орет матом. Требует совсем другие цели. Но через миг уже все. А пошел ты!.. - и тоже матом. И ребятам - прицел самый-самый. -Давай! - И со звоном - по первой. Тут - уже без второй. По первой. Ну и по второй, и беглым - туда же.

Звон разбитой мной бутылки и холод ее горлышка в руке, так называемая розочка, остановили меня.

Квартирка Крутова, не своя собственная, но квартирка Крутова. И солнце садится. Значит - не ночь. Значит - не утро. И не орет Сактабаев ошибочные цели. Не утро, не ночь, не Сактабаев, не "Неринга". Только звон разбитой мною бутылки. Розочка. И что? И ужас? Он был пред ним быстрее молнии. Ассирийский царь. А ужас? Мать-перемать. Что со мной?

- Что с тобой? - спрашивает, держа меня за плечи, товарищ Нейман.

Ужас. У меня светлеет, как утром светлело небо. Мы шли с товарищем Нейманом римским нашим шагом - и небо светлело. У меня тоже светлеет, как небо светлело утром. И ужас. Светлеет - и я вижу ужас. Ассирию поразил ужас. Он был пред ним быстрее молнии. Чело ее бледнело, как небо утром, когда мы шли римским. Нет. Что я горожу. И вообще, что со мной? Чело ее стремительно бледнело. Столь же стремительно... Мать-мать-мать, Геля!

Я очухался. Меня за плечи держит товарищ Нейман. Стоит передо мной и держит за плечи. Но я смотрю на Гелю и - лучше не видеть. Белый, с белыми глазами сидит на тахте Геля, и брюки его наливаются влажной тьмой.

Я бросил розочку на пол.

- Сева!..

- Что? Римским?

А чего же еще остается русской душе - не бить, так бежать. Был бы ты у меня в батарее, товарищ Нейман, - цены бы тебе не было.

И мимо всех. Мимо уговоров Крутова. Мимо медного серебра Полиньки и ужаса Гели. Мимо Светика. Мимо нашего города. Уж не буду поминать, мимо кого - там. Мимо Термеза. Туда. В Андхой. В Даулатабад. В Меймене. К Анчару. Между прочим, не такая уж там пустыня. Там дороги - на букву "х". То есть можно сказать, что там вообще их нет. Но места там - дай боже. И к Анчару это я загнул. И черт с ним. Все равно - туда.

И мы оттяпали с товарищем Нейманом изрядное расстояние. Остановились в виду моста, за которым открывался на фоне зеленых холмов черно-белый собор. К нам подошел мужчина средних лет и с характерным местным акцентом попросил разрешения побыть с нами.

- А вы выпили? - спросил товарищ Нейман. - Если выпили, то можно. Если - нет, то вам будет скучно.

- Я теперь каждый день выпиваю, - признался мужчина.

- Плохо! - осудил товарищ Нейман.

- Знаю, - согласился мужчина. - Но очень хочется с кем-то поговорить, а не с кем.

- Поговорите с друзьями, с соседями, с коллегами! - посоветовал товарищ Нейман. Мужчина безнадежно отмахнулся. - Почему вы не говорите с женой? спросил товарищ Нейман.

Мужчина покраснел и улыбнулся столь виновато, что выступили слезы - в какой-то степени пьяные, конечно.

- Да, я с ней не разговариваю, - сказал он. - Прожили пятнадцать лет и...

Кроющийся за этим обрывом катаклизм он объяснять не стал, а только сказал, что когда-нибудь мы поймем его.

- Не надо пить, - сказал товарищ Нейман. - Ваша жена все повернет против вас. Напишет кляузу в партком, подаст в суд на развод или просто откажется с вами спать.

- Мы были самыми счастливыми на свете людьми пятнадцать лет назад, и двенадцать, и десять, - ответил мужчина.

- Вернется ваше счастье, - пообещал товарищ Нейман.

Мы некоторое время шли вместе, однако вскоре, само собой, сбились на римский шаг, которого не знал наш новый спутник.

Он отстал и сказал на прощание, что ему с нами было хорошо. Мы остановились подождать.

- Хорошо с вами, - сказал он снова. - Как-то легче стало. Хотя счастье уже никогда не вернется.

Я это знал. Мне надо было мимо всего - к себе. Мы распрощались с ним за руку.

Через месяц мы вышли из-под Андхоя в Термез. После положенного мне от подполковника (уже не майора, а подполковника) Сактабаева очередного пистона и после всяких других первоочередных дел я перед сном сел разобрать почту и нашел мою телеграмму с единственным словом к моей лю... то есть симпатичной особе. Я усмехнулся и бросил телеграмму в мусорное ведро. Утром мне что-то в телеграмме не понравилось. Я не постеснялся запустить руку в мусор. И в самом деле: слово мое было разделено так, как я просил. Только два последних слога "ма-я" были соединены в единый - "мый".

- Ну какого черта! - заорал я на девушку из вильнюсского почтамта, хотя уже понял, что надо орать не "черта", а "Пушкин! Пли!" - и римским-римским, на четырех костях, то есть верблюдах, мимо Андхоя, Анчара, Вильнюса, Сактабая, то есть подполковника Сактабаева, мимо всего - туда, к ней, к моей симп... к моей лю... к!

Загрузка...