А. Числов ПОГИБШЕЕ ОТКРЫТИЕ Отрывки из дневника

Вместо предисловия. — От редактора

Нельзя, конечно, не пожалеть, что человечество лишилось плодов замечательного открытия графа Трезора. Нельзя не поставить и в укор приват-доценту Числову его непростительного легкомыслия, с которым он упустил буквально из своих рук это открытие. Но в извинение последнему можно привести то соображение, что он, как математик, вообще несколько рассеян и односторонен. Кроме того, ведь никто же другой палец о палец не ударил для того, чтобы это открытие сохранилось для человечества. Конечно, никто так близко не стоял к безвременно погибшему Никите Ивановичу Серебреникову, как именно Числов, и никто не знал о сделанном им поразительном открытии; но, с другой стороны, как же никому в голову не пришла простая догадка о том, что дело тут неспроста? Как никто не заинтересовался странной и, — прямо скажу, — таинственной личностью покойного Никиты Ивановича? Ведь следует же иметь в виду, что первое появление его на Невском 26-го октября прошлого года вызвало заметки почти во всех газетах; а ведь сколько же народу видело его там своими собственными глазами! Если, кроме юмористической стороны, никто при этом ничего не сумел уловить, то едва ли это можно отнести к чести петербургской публики. Дальше: когда Серебреников жил у Числова, ведь он не таился, не скрывался; его видели и с ним разговаривали, как доподлинно известно, несколько интеллигентных лиц. Как курьез, могу сообщить, что с Никитой Ивановичем лично были знакомы два профессора: один — истории, другой — химии, и их взоры покоились на нем не с большим интересом, чем на дыме от папироски! Из уважения к их званию, я не назову здесь их фамилий… Наконец, нельзя не заметить, что если один Числов знал о погибшем ныне открытии, то он один и заслужил это, поддержав совершенно бескорыстно Никиту Ивановича в тяжелую для него минуту. Да, конечно, он упустил открытие, могшее совершить целый переворот в науке и коренным образом изменить человеческие отношения. Но он и глубоко перестрадал свою ошибку. Когда он доставил нам приводимые ниже записки, касающиеся непродолжительного пребывания у него Никиты Ивановича Серебреникова, он, отдавая их, заплакал и сказал, ударяя себя в грудь:

— Дурак! Разиня!

И, помолчав немного, прибавил:

— Нет прощенья идиоту!

Не будем же слишком строги в своем суждении о нем.

I

Часов около шести вечера я шел по Невскому по направлению к Николаевскому вокзалу и обдумывал один из вариантов доказательства теоремы Фермата (я обычно занимаюсь этой теоремой на прогулке или перед сном в постели, так как она служит мне отдыхом, успокаивая мои нервы). Вдруг на повороте от Литейного я увидел странную процессию: впереди быстро шел в цилиндре господин лет сорока, в очень возбужденном состоянии; он размахивал тростью, которую держал в одной руке, а в другой нес небольшой сундучок; за ним непосредственно двигались три жирных и довольно противных субъекта под руку, пошатываясь и надрываясь от хохота. Шествие замыкала довольно порядочная толпа ротозеев, а кругом бегали, кричали и кривлялись мальчишки.

Я успел мельком заметить в толпе продавца газет, который с дикими возгласами махал вечерним номером перед самым носом господина, шедшего, так сказать, во главе процессии, и какую-то даму в съехавшей на бок шляпке, кричавшую истерическим голосом:

— Это сумасшедший! Его надо связать! В полицию его!

Больше я ничего не успел рассмотреть, так как почти без паузы произошло следующее совершенно неожиданное происшествие. Господин в цилиндре, не обращая никакого внимания на сопровождающую его свиту, двинулся прямо через Невский, на котором шло обычное в это время шумное движение. (Нет места опаснее для перехода через улицу, чем угол Невского и Литейного). Результат сейчас же сказался: через секунду господин был под автомобилем. В числе других я бросился к месту печального случая; в один миг громадная толпа Невского, в которой потонули три жирных субъекта, и дама, и мальчишка с газетами, окружила городового, который поднимал пострадавшего.

Я протискался вперед. Громко спорили о чем-то шофер, господин в богатой шубе, городовой и бритый тип в котелке. Пострадавший стоял на ногах. Он, видимо, был только ушиблен и оглушен, но не ранен. Затем все спорящие обратились к нему и заговорили разом. Раздались восклицания:

«Протокол! Под суд!» — «Неправда, шофер не виноват!» — «Под суд! Пора прекратить эти безобразия!»

Тип в котелке, представлявший, несомненно, сторону обвинения, схватил упавшего незнакомца за борт сюртука и кричал ему в самое ухо:

— Вы только скажите городовому свой адрес! Вы только адрес скажите!

Незнакомец, подавленный и смущенный, оглянулся крутом.

— Адрес? — проговорил он. — Но у меня нет адреса…

В его тоне было что-то такое беспомощное и жалкое, что все сразу замолчали. Прошло по крайней мере полминуты, пока городовой догадался спросить:

— Вы приезжий?

— Д-да… приезжий.

— Где остановились?

— Еще… нигде.

Незнакомцу в это время подали его шляпу и странный, окованный железом сундучок, откатавшийся в сторону при его падении. Сундучок был, по-видимому, очень тяжел, но незнакомец, машинально протянув руку, взял его, как перышко. Кто-то щелкнул языком:

— Вот так силач!

Между тем, городовой продолжал допрос: не ушибся ли он? Не ранен ли? Не желает ли в больницу? Незнакомец на все вопросы отвечал отрицательно. Тогда городовой не особенно решительно заговорил о протоколе (он, по-видимому, был на стороне автомобилистов, а господин в шубе давно уже совал ему в руки свою визитную карточку). Но незнакомец сделал изящное и решительное движение рукой (вообще в его манерах, несмотря на смущение и рассеянность, проглядывали изящество и благородство).

— Но я никого ни в чем не обвиняю, — сказал он, — я сам виноват в своей рассеянности. (Господин в котелке разочарованно вздохнул). Они так быстро ездят, так быстро… (Тут котелок воскликнул: «Ага, он обвиняет их в быстрой езде!»). Нет, — возразил незнакомец, — но я не привык еще… к такой езде, в этом моя вина.

— Быстрая езда! — презрительно фыркнул шофер, усаживаясь на место. — И двадцати верст в час не шли!

Толпа, потерявшая надежду на скандал, начала редеть. Владелец автомобиля всучил, наконец, свою карточку городовому и, ворча под нос на всяких «пропойц» и «проходимцев», уселся в автомобиль. Машина запыхтела и двинулась.

Через минуту незнакомец со своим сундучком и я остались одни. Так как он продолжал рассеянно озираться и ему грозила опасность снова попасть под какой-нибудь экипаж, я осторожно взял его под руку и отвел на панель. Он с благодарностью посмотрел на меня и затем спросил с скромным достоинством:

— Милостивый государь мой, не знаете ли вы какой-нибудь приличной гостиницы, где бы я мог остановиться?

— Гостиницы? Какой: подороже или подешевле? Затем… есть ли у вас паспорт? — прибавил я с сомнением.

Он с испугом посмотрел на меня.

— Паспорт?

Затем усмехнулся горько и болезненно.

— Боюсь, что мой паспорт… не годится, — отвечал он.

Вот тут-то и пришла мне в голову странная мысль, которая впоследствии меня самого немало изумляла. Я решил пригласить незнакомца к себе. Надо сказать, что я занимал квартирку на окраине Васильевского острова с отдельным ходом; прислуги у меня не было, так что вопрос о паспорте меня мало беспокоил.

Но почему мне не пришла в голову мысль, что предо мной просто какой-нибудь проходимец, преступник или сумасшедший — я положительно не знаю. Вероятнее всего, что вид этого субъекта с изящными манерами и благородством на лице, попавшего в неприятное положение, вызвал во мне сострадание. Так или иначе, но я твердо высказал незнакомцу свое приглашение. Он с жаром и многословно поблагодарил меня и за приглашение, и за «покровительство» и принял предложение. Затем прибавил с достоинством:

— Относительно денежных средств моих, милостивый государь, прошу вас не сомневаться, а равно и относительно моего происхождения. Говорю вам о сем, видя и в вас со своей стороны человека высокопоставленного. Хотя я сейчас и попал в беду, но, смею вас заверить, человек я не бедный и благородного звания.

Удивляясь витиеватости его речи, я предложил ему сесть на извозчика, и мы покатили на Васильевский остров.

II

Для меня сейчас многое в моем собственном поведении в тот вечер кажется нелогичным. Не говоря уже о странности моего приглашения, не могу понять, как костюм гостя не навел меня тогда же на правильную догадку. Я объясняю свою недогадливость исключительно теоремой Фермата. Действительно, перед самой роковой встречей с незнакомцем я, как нарочно напал на очень интересную формулу для выражения разности равных степеней двух величин. Стремление моего мозга поскорее вернуться к этой формуле объясняет невнимание к дальнейшим словам, поступкам и костюму моего спутника.

А костюм этот был очень интересен. На госте были высокие сапоги с отворотами, узкие брюки и сюртук с высокой талией и очень широкими фалдами. Года два тому назад такие сюртуки были у нас в моде и назывались, кажется, «cloche», но такую утрировку этой моды я видел в первый раз! Затем у него был весьма высокий воротничок, обмотанный чем-то вроде белого кашне. Галстук же своей игривостью напоминал дамские кружевные галстучки. Всего занятнее была его шляпа: хотя я назвал ее цилиндром, но правильнее было бы назвать ее усеченным конусом: при этом узкий конец конуса был повернут вниз, так что, если бы мысленно продолжить этот конус, когда шляпа находилась на голове, то вершина его пришлась бы примерно под подбородком. Таков был костюм моего незнакомца; прибавлю, что все это было грязно, запылено, изорвано и помято до последней степени.

На извозчике мой незнакомец вел себя, насколько я успел заметить, весьма странно. Он во все время нашей поездки издавал возгласы изумления и восторга по поводу самых обычных и неинтересных предметов. По-видимому, это был самый глухой провинциал. По крайней мере, его занимали и восхищали даже такие вещи, как пяти- и шестиэтажные дома, трамваи, автомобили, деревянная мостовая, электрические фонари, форма солдат и чиновников и проч.

Он ужасно надоел мне своими восклицаниями, тем более, что формула равных степеней, насколько я мог проследить ее мысленно, давала поразительно интересные результаты.

Временами восклицания его принимали характер какой- то нелепой сентиментальности; так, он с нежностью и восторгом протянул руки к памятнику Петра Великого и кричал какую-то чепуху, обращаясь на «ты» и в самом напыщенном тоне. Раньше, перед Казанским собором, он остановил извозчика и, пренебрегая опасностью снова попасть под автомобиль, побежал в скверик; став там на колени, он начал молиться с экспансивностью, едва ли удобной для Невского проспекта.

Зато Исаакиевский собор привел его просто в трепет; он издавал свои восклицания по поводу его архитектуры и поворачивался к нему на извозчике все время, пока мы не скрылись за углом набережной. Сильное впечатление на него произвела также и Нева — особенно пароходы на ней.

Желая быть вежливым и хоть несколько поддержать разговор, я спросил его:

— Вы, конечно, в первый раз в Петербурге?

Он посмотрел на меня с удивлением:

— В первый раз?.. Но я же жил здесь!

Наступила моя очередь удивляться.

— Вероятно, очень давно?

— Давно ли? — спросил он, и вдруг морщины горького страдания пролегли возле углов его рта. — Давно ли? — переспросил он. — О, давно! Очень давно!

И я имел глупость даже и в эту минуту ничего не понять и ни о чем не догадаться!

Моя квартира состоит из четырех комнат, из которых одна стояла совсем пустая. Едва мы приехали, как я поспешил провести его в эту свободную комнату, предложил ему диван, постельное белье, лампу, книги — и пожелал спокойной ночи. Сам же я уселся в кабинете за проверку своих выкладок. Я заработался до позднего вечера и, когда пошел спать, совсем забыл о своем госте.

III

Вы, может быть, знаете неприятное ощущение проснуться от того, что кто-нибудь сидит у вас в ногах и смотрит на вас?

Так я проснулся на следующее утро и увидел своего вчерашнего гостя, непринужденно развалившегося в кресле у моей постели и рассматривающего меня в лорнет! Я присел на постели и протер глаза, — до того нелепой показалась мне его фигура.

— Что на вас за костюм? — спросил я, забывая всякий долг гостеприимства и вежливости.

Незнакомец слегка покраснел.

— Я сам хотел извиниться перед вами, милостивый государь мой, извините, имени, отчества вашего я не знаю, — произнес он. — Костюм мой, действительно, порядочно поврежден и вчерашним случаем с этим… самокатом, да и предшествующими немногими, но тяжелыми днями испытаний. Кроме сего, он, по-видимому, несколько вышел из моды… Между тем, человек я вовсе не бедный. — Он достал из кармана большой кошелек старинной работы и высыпал на ладонь порядочную горсть золотых монет. — Я мог бы одеться получше и помоднее. По всем сим причинам хотел я просить вас, милостивый государь, рекомендовать мне вашего, уверен в том, отменнейшего портного, дабы он…

— Послушайте, да кто вы такой? — воскликнул я в недоумении, и в первый раз мелькнула у меня мысль о том, что это сумасшедший, и об ответственности, какая лежит на мне за то, что я его укрываю у себя. — Откуда вы взялись?

Незнакомец сразу изменился в лице. Опять те же болезненно скорбные складки появились у углов его рта. Он поник головой.

— Кто я?.. Может быть, вы думаете, что я сумасшедший или пройдоха, ворвавшийся к вам, пользуясь сочувствием вашим к воображаемым страданиям моим? — сказал он тихим голосом и с таким выражением, что мне стало стыдно моих подозрений. — О, нет, не думайте сего! Перед вами, может быть, несчастнейший изо всех смертных. Я умоляю вас, не гоните меня! Мне некуда пойти. Я один в целом мире… Ваше участие и доброта для меня первыми были… о, за сколько лет! Посему поймете вы, быть может, что трудно мне с первых слов вполне откровенно изложить вам всю злосчастную историю жизни моей. Ах, милостивый государь мой, сколь плачевна судьба моя, этому трудно поверить…

Он заплакал. Я вскочил, пожал ему руку и сказал, что ни о чем его не расспрашиваю и буду ждать, когда он сам поведает мне свою историю. Он с жаром поблагодарил меня. После этого мы представились друг другу.

— Никита Иванович Серебреников, — произнес не без гордости мой гость, — столбовой дворянин… О, многоуважаемый мой Александр Николаевич! Смею вас уверить, не придется вам раскаиваться в доброте своей. Выкладки, замеченные мною у вас на столе, доказывают, что вы ученый, а для ученого могу я полезен быть некоторыми сведениями, кои у меня имеются, если только… наука за последние годы в стремительности своей моих скромных познаний не обогнала.

Я повел его в магазин готового платья и к парикмахеру, где он привел в порядок свою наружность. Когда он расплачивался, кассир подозрительно подбросил его монеты на мраморную подставку.

— Скажите, какие старинные монеты! — сказал он, но все же принял их.

Затем мой гость, выразив уверенность, что я человек занятой, попросил меня не стесняться им и дать ему побольше книг. Я все же, видя, как он плохо лавирует на улице между экипажами, предпочел довести его сам до дома и там оставил его, отдав ему ключ от библиотеки, а сам, действительно, поспешил в университет на лекции.

По возвращении я застал своего гостя за книгами. Он был буквально обложен ими. Но выбор их удивил меня немало. Пренебрегши моей библиотекой, которой я имею право гордиться, он предпочел ей кучу старых гимназических и университетских учебников, сложенных у меня в углу. Возле него были: физика Краевича, учебники элементарной химии, географии и космографии, курс политической экономии Морева, какой-то дешевенький «энциклопедический» словарь и т. п. Впрочем, отобрал он кое-что и из беллетристики, именно Пушкина, Толстого и Гоголя. В руках он держал учебник Иловайского[6].

Глаза его блестели, и весь он был возбужден.

— О, сколь вое это восхитительно и мудро! — закричал он, увидя меня и потрясая Иловайским. — Сколь великие и неожиданные шаги сделаны гением человечества! И как должны мы гордиться и благодарить Провидение за его мудрость и благосклонность!

Затем он засыпал меня целым рядом вопросов, из которых я убедился, что он, будучи человеком не только неглупым, но даже и с развитым умом, был вместе с тем невероятно необразован и неосведомлен о самых простых вещах. Как ни старался он хитрить со мной, мне показалось, что он впервые слышит от меня об аэропланах, двигателях внутреннего сгорания, о радии, х-лучах и т. д. Он не знал даже лучших произведений Горького, Андреева… даже Чехова и Тургенева! И вое же…

Все же, если бы кто-нибудь спросил меня коротко и определенно тогда же, во время этого первого разговора, принадлежит ли он к классу образованных людей, я, не колеблясь, ответил бы — да. Но, конечно, представить доказательства этому мне было бы нелегко. Впрочем, кто определит точно, что мы, собственно, понимаем под «образованным человеком»?

В конце разговора, однако, он мне дал некоторые доказательства того, что он, по крайней мере, человек мыслящий. Разговор наш коснулся того, насколько ускорился темп жизни благодаря изобретениям последних десятков лет в области передвижения и сношения людей.

— Выходит, что благодаря этому жизнь людей стала длиннее, — сказал он. — Ведь мера жизни суть переживания людей, а жизнь сама есть движение… Как вы, Александр Николаевич, разумеете относительно времени и пространства? Суть ли понятия сии, действительно, явления существующие, или не больше, как одно воображение человеческое, для удобства понимания нами мира, нам Провидением преподанное?

Его вопрос невольно напомнил мне Канта, и я не без сомнения и колебания спросил его, читал ли он кенигсбергского философа. Он слегка запнулся и ответил грустно:

— Образование мое остановилось на некоторой ступени… благодаря причинам, не от меня зависевшим. Вы видите, что я не читал ни сочинений Канта, ни многих других достопримечательных сочинений. Но я надеюсь при помощи вашей пополнить сии пробелы моего образования. Я также хотел бы многое и посмотреть, например, аэропланы. Помогите мне в этом…

Видя его расстроенное лицо, я, конечно, обещал ему, а он с своей стороны подтвердил свое обещание рассказать мне через несколько дней историю своей жизни.

На следующий день мы бродили с ним по Петербургу, и я должен был бы обладать прямо энциклопедическими познаниями для того, чтобы удовлетворить его любопытство. Он интересовался буквально всем: кладкой рельс при стройке домов, машиной финляндского пароходика, эстампами и рисунками в окнах магазинов, электрическими трамваями, архитектурой зданий, магазином кустарных изделий, артиллерией, Государственной Думой, фасоном брюк, устройством земств, деятельностью Крестьянского банка и т. д. Кинематограф, в который мы зашли, привел его буквально в восторг и изумление. Когда мы вышли из него, он потер ладонями виски и воскликнул с энтузиазмом:

— Сколь поучительно зрелище! Как сие гениально задумано и как чувствительно на полотне разыграно!.. Позвольте просить вас направиться домой, ибо зрелище сие до глубины души потрясло меня.

Дома Серебреников тоже не терял времени: он читал, а если я был дома, то забрасывал меня вопросами. Чтением его руководил я, но он вносил поправки. Некоторые книги он отвергал вовсе, как слишком трудные. Так как иногда это были довольно доступные издания, то мне пришлось на первое время предложить ему просто школьные учебники.

Так прошло три дня. Несмотря на то, что он отнимал у меня порядочно времени, он ничуть не тяготил меня. Наоборот, мне доставляло даже удовольствие беседовать с ним, так как мои рассказы возбуждали в нем неподдельный энтузиазм.

Он понемногу приспособлялся к петербургской жизни, научился не попадаться под трамваи и не выражать свои чувства на улице в излишне экспансивной форме, так что я решался отпускать его иногда и одного. Обедали мы с ним вместе в маленьком ресторанчике на Васильевском острове. Там, однажды, не обошлось без курьеза. Дело было в пятницу. Когда нам подали суп (помнится, какое-то мутное консоме), он вдруг с гневом отодвинул тарелку и накинулся на лакея:

— Что ты нам подал, болван? Или ты не знаешь, какой сегодня день? — закричал он. — Слава Богу, ты имеешь дело с православными христианами, а не с мухомеданами какими-нибудь… Подай сейчас же уху!

Пришлось ему ждать ухи, и он с большим удивлением и даже, кажется, отвращением смотрел на то, как я ел мясо.

IV

Дня через три после его появления у меня он однажды вечером спросил меня, свободен ли я и хочу ли сейчас выслушать его историю.

Я не был свободен, но он так заинтересовал меня, что я поспешил предложить ему кресло и приготовился слушать. Он был настроен особенно грустно и начал так:

— Помните вы тот костюм, ту… шляпу, в которых вы меня встретили впервые? Этот фасон платья носили прежде, он тоже считался модным когда-то. Не вспомните ли эпохи, когда носили такой цилиндр и такие… жабо?

Я ответил ему взглядом недоумения.

— Я помогу вам: было это в начале девятнадцатого столетия. Не правда ли, сколь смешно это платье, попав в современную вам эпоху? О, над ним немало посмеялись в Петербурге! Представьте же себе, что вместе с платьем попал бы сейчас в Петербург и человек того времени. Во сколько раз смешнее показался бы он!

Слова его были странно выразительны, а глаза — полны горечи.

— Не бойтесь, я не сумасшедший! Я дам вам в этом позднее доказательство научное. Перед вами сидит человек с столь странной судьбой, какой не испытал, вероятно, никто до меня. Выслушайте же историю, которая поистине покажется вам сказкой или бредом безумного. Я родился в 1775 году.

Словно, не замечая моего изумления при этой дате, странный незнакомец продолжал:

— Отец мой, столбовой дворянин, был, к сожалению, беден. Это соединение бедности и благородного происхождения послужило источником всех моих бедствий, так как я не был приучен к труду, а средств без сего не имел. Пропуская всю историю моей жизни до 1809 года, сообщу вам, что в том году я жил в Петербурге и состоял на службе гражданской, где с появлением великого Сперанского многие ожидали крупных и важных реформ для нашего отечества…

Он вздохнул и промолвил, похлопав рукой, по учебнику Иловайского.

— Отсюда я узнал, что реформы были прерваны посредине вместе с опалой великого человека. И конец царствования Благословенного Александра был омрачен реакцией и усилением ничтожнейшего Аракчеева. Такова превратность судеб! Даже и Наполеон, сей величайший из гениев, понес должное. Изменив тем принципам свободы, равенства и братства, коим призван был служить, сам пал позорно на Св. Елене…

Для того, чтобы понять, с каким изумлением, с каким бесконечным интересом смотрел я на этого человека, нужно представить себя на моем месте: видеть человека, современного Наполеону, который о его конце узнал из учебника Иловайского!

— Да, я понимаю изумление ваше, — сказал он с улыбкой, но грустно. — Теперь вы, может быть, поймете и мое состояние три дня тому назад: ведь это был мой первый день в двадцатом столетии! Впрочем, разрешите мне продолжать, — перебил он сам себя.

— Для лучшего устроения карьеры моей посоветовали мне сделаться братом масонской ложи: там можно было встретиться с могущественнейшими мира сего… И я, презренный, единственно с сей целью, действительно, поступил туда! И сколь я был за это наказан!

В петербургской ложе в то время был некий брат, фамилия которого была граф Трезор. Он был таинственнейший из людей. В ложе пользовался он влиянием громадным и был несказанно богат. Познакомившись со мной, он подарил меня дружбой, которую в то время я высоко ценил. Он помог мне, действительно, в устройстве карьеры моей, и через него имел я случай даже лично быть представленным Сперанскому. Но, к сожалению, он на этом не остановился, а пригласил меня бывать к себе в дом. Сей граф был ученейший муж нашего времени и великий философ. Если он вам не известен, то потому лишь, что все научные занятия свои и знания скрывал он в превеликой тайне. Но меня познакомил он с сей тайной, взяв клятву не открывать ее никому. Будучи ученым весьма во многих науках, преимущество отдавал он занятиям алхимией и химией, а также философией.

В сей последней глубина взглядов его была поразительна. Вы припомните, вчера спрашивал вас я о времени и пространстве. Интересовало меня, как наука смотрит на предмет сей в настоящее время. Вопрос о сем касается близко моей истории, и я изложу вам коротко, что разумел об этом граф Трезор. Он говорил, что не знаем мы мира таким, как он есть на самом деле, но лишь как свидетельствуют о нем чувства наши, как принимает их разум наш. А последние могут постигать мир лишь в пространстве и времени. Но существуют ли действительно пространство и время, — сего не знаем. Граф склонялся к тому, что их на самом деле нет, а есть только одно, что он называл: «энергия». Когда она в состоянии действующем, в движении, мы ее воспринимаем во времени, а когда в покойном, то — как тела, в пространстве… Я сам не философ, и потому трудно мне изъяснить вам вразумительно мысли графа Трезора.

— Продолжайте, прошу вас, — воскликнул я с интересом.

— Вы поняли? — удивился Серебреников. — А я так весьма плохо усваивал сию метафизику… Далее Трезор говаривал, что если бы был способ остановить всякое движение, то остановилось бы и время. Таковы были главнейшие его взгляды на время и пространство… Он также говорил, что всякий предмет, и человек в том числе, из мельчайших частиц состоит, которые суть не частицы, а как бы центры сил.

Рядом с философией занимался он, как вам говорил я, алхимией и искал философского камня. И вот однажды он сообщил мне, что в поисках за золотом он, работая над раствором одного известного только ему металла в азотной кислоте, нашел новое простое тело, коему дал имя «Трезорий». Сей «Трезорий» имел примечательнейшие свойства, а именно: он исчезал никуда. Если его взять в закрытой колбе, например, один лот, отвесив количество сие весьма тщательно, то через некоторое время весила колба меньше. Единственный способ сохранить это вещество без улетучивания был: поместить в бутыль из того металла, из коего добыл граф «Трезорий». Куда же девалось таинственное сие вещество? По мнению графа, уходило оно из энергии покойной в энергию действующую и при сем переставало материей быть, становясь силой. Но не это еще самое примечательное сего вещества свойство, а то, что оно могло остановить всякое движение вокруг себя, не портя этим, однако, ничуть предметов. Изрядно поработав в лаборатории над сим веществом, сообщил мне граф затем, что теория его об остановке времени себе подтверждение во вновь открытом веществе находит и, наконец, предложил однажды испытать чудодейственное вещество. «Трезорий» оказался белой жидкостью, довольно заметной. Приближая ее к различным частям тела, можно было вызвать временный паралич сих частей. Она тушила своей близостью огонь, останавливала часы заведенные. Едва же ее уносили, как все восстанавливалось по-прежнему. Поднося ее к мозгу, человек как бы терял сознание, незаметно для него самого. Можно было просидеть час с компрессом из сей жидкости на лбу, и час казался мгновением. Таков был волшебный «Трезорий»!

Граф предложил мне сделать более сложный опыт с «Трезорием», пробыв год целый в ящике с полыми стенками, в которые налит был бы «Трезорий». Покорно поблагодарил я, но отказался, сославшись на службу. Граф усмехнулся (о, зачем я тогда не понял сей адской усмешки!), но ничего не сказал.

Однажды он предложил мне поехать к нему в имение на охоту. Было сие летом. Я спросил, где его имение. Оказалось, что оно в Финляндии. Я заинтересовался, ибо недавно присоединенная страна сия казалась мне, как и всем, чем-то незнакомым и весьма чуждым. Он пояснил мне, что сам он — швед по происхождению, почему и имение его в том крае, и весьма настаивал на приглашении. Пришлось, чтобы не раздражать сего влиятельного человека, принять его приглашение.

Не стану описывать путешествие наше, длившееся на почтовых три дня, но скажу, что оно и послужило моей гибелью. Когда мы приехали в дом его, ночью он напал на меня с помощниками и, связав, снес на берег озера. Здесь, между пустынными скалами, нашел он одну скалу, нависшую над водой, но внутри пустую, попасть в которую можно было только снизу, нырнув в воду. В этой скале, в пещере, был у него заранее поставлен ящик, наполненный «Трезорием». Он впихнул меня в ящик и сказал:

— Вот вам свечка и спички. Вот ящик, в котором найдете вы состояние, чтобы прожить безбедно. Когда вы отсюда выйдете, не знаю. Во всяком случае, мы с вами никогда больше не увидимся. Желаю вам счастия.

Затем щелкнула крышка ящика, и я упал навзничь. Меня охватил ужас. «Трезорий», прежде всего, подействовал на ноги, так как они ближе всего к нему находились. Затем наступил паралич рук, языка…

Мне показалось, что я лежал не более полминуты, когда почувствовал, что ко мне возвращается возможность управлять органами своими. Попробовал я шевельнуть рукой, ногой. О, чудо! Хотя и плохо, но действовали они. С каждой секундой ко мне прибывали силы. «Трезорий», по-видимому, действовать перестал. Я поспешил зажечь свечку и прежде всего посмотрел на брегет свой: он шел и показывал четверть второго; нападение на меня было сделано в половине первого; немало времени прошло, пока дотащили меня до озера и втолкнули в ящик. Следственно, мог я быть в ящике не более нескольких минут. Затем я осмотрелся. Ящик, в коем находился я, был закрыт крышкой, открыть которую труда не представляло, ибо она не имела затвора. Но я провозился с крышкой почти час времени. Оказалось, что была она весьма заржавлена; меня только удивило, как с ней легко справлялся граф, который был слабее меня несравненно. Затем нырнул я в воду, не забыв прихватить с собой ящичек, и выбрался из пещеры тем же способом, как и попал в нее. Опять удивило меня, что вода была весьма холодна, в то время, как несколько минут назад она показалась мне совсем теплой.

Я высушил по возможности платье свое и прежде всего ознакомился с содержимым ящика. В нем оказалось целое богатство, состоявшее из золотых монет и драгоценных камней. Кроме того, была в нем бутылка, сделанная из незнакомого металла с жидкостью. Раскупорив ее, я убедился, что это был «Трезорий». С ящиком под мышкой отправился я в путь, сам не зная куда, по незнакомой стране.

Пришлось мне идти не очень долго, пока не повстречал я одного чухну на тележке. Я показал ему золотую монету и сказал: «В Петербург! На почтовую станцию. Понимаешь? В Петербург!» Помню, что при этом у меня мелькнула мысль: «Как удивятся сослуживцы мои, когда меня увидят в Петербурге ранее конца моего отпуска». Чухонец меня не сразу понял. Но вдруг закивал головой и сказал:

— Понимай! Станция! Понимай!

Я обрадовался, что натолкнулся на такого, что знал хоть одно русское слово, и полез на тележку. Тележка была очень удобная, дорога неблизкая, ночь темная и не теплая, и я задремал.

Каково же было изумление мое, когда я проснулся! Проклятый чухонец подвез меня к какому-то большому деревянному зданию, вовсе не похожему на почтовую станцию, которую накануне я проезжал. Пришлось выйти здесь, так как этот дом напоминал хоть отдаленно станцию, а меня никто кругом, ни сам возница не понимали. Я прошел через станцию, ища, кому бы заказать лошадей, и вышел на большую, длинную крытую веранду. По ту сторону ее тянулись на земле штук шесть каких-то длинных и узких железных полос; полоски сии уходили вдаль в обе стороны, насколько я мог их видеть.

Недоумевая по доводу странных полос сих, прошелся я по веранде, как вдруг услышал за спиной странный шум, который быстро усиливался. Оглянувшись, обомлел я от ужаса: прямо на меня неслось что-то чудовищное, огромная, длинная адская машина или какое-то колоссальное трехглазое чудовище. Я притаился к стене; чудовище с дьявольским шумом и грохотом пронеслось мимо меня и остановилось около веранды. Когда я поднял глаза, то увидел, что передо мной стоит ряд огромных, богато убранных и ярко освещенных внутри карет. Даже и тут истина еще не открылась глазам моим! «Финляндия сделала какое-то колоссальное открытие», — промелькнуло в мозге моем, еще не очнувшемся от пережитых впечатлений.

Я стоял, прислонясь к стенке, когда ко мне подошел возница мой и человек с голубой фуражкой на голове.

— Pietari? Petersburg? — спросил меня человек в фуражке, и я ответил утвердительно. В это время прозвонил где- то колокол заунывно три раза. Человек в фуражке и возница подхватили меня под руки и потащили к каретам. Я тупо смотрел на них; мне вспомнился граф Трезор… Я решил, что мое бегство открыто и сообщники проклятого графа схватили меня. В отчаянии решил я не сопротивляться. Меня подвели к одной из карет и довольно вежливо толкнули к пей. Я поднялся на небольшой балкончик кареты и вошел. Карета тотчас же дрогнула, шевельнулась и покатилась вперед. Я все стоял и смотрел. Карета неслась все быстрее и быстрее, производя шум столь оглушительный, что казалось, у меня треснет череп. Кроме сего, мне было страшно холодно. Вдруг чья-то рука легла мне на плечо. Опять передо мной стоял человек в форменной фуражке и требовательным голосом кричал что-то по-фински. Я вспомнил о золоте своем и решил попробовать от него откупиться. Я вынул горсть монет и протянул ему их с умоляющим видом.

Это оказался довольно порядочный человек. Он взял только одну монету и даже дал мне немало серебряных денег сдачи. Кроме сего, он сунул мне в руки какую-то бумажку, которую я потом, конечно, выбросил, и открыл внутреннюю дверь кареты, как бы приглашая туда. Я вошел. Там уже сидело и дремало несколько человек. Было несколько пустых мягких диванов. С робостью сел я на один из них. Человек в фуражке одобрительно покивал головой. Наши кареты ночью останавливались. На некоторых остановках в нашу карету входили новые пассажиры. Так время шло, и было уже около 3-х часов дня, когда на одной остановке, где кто-то закричал: «Териоки», вошло много народу. Все толкались, кричали, лезли друг на друга. Послышалась русская речь. Трое толстяков кинулись к тому дивану, где сидел я, протолкнули меня к самому окошку и заговорили между собой…

Один из толстяков вынул из кармана ведомости и, развернув, начал читать их. Я посмотрел на ведомости и удивился; то была незнакомая мне русская газета, какое-то «Новое время». Я бросил случайно взгляд на число и месяц ведомостей и уронил от страха из рук палку. На ведомости было напечатано: «26 октября 1913 года»!

Ужасная догадка, как молния, пронизала мне мозг: я провел в ящике пещеры не несколько минут, а сто лет! Но сие показалось мне столь нелепым, что я громко захохотал, к удивлению и негодованию толстяков. Я купил у проходившего газетчика номер какой-то другой газеты и с жадностью углубился в чтение ее. Но, о, ужас! Я ничего не понимал из читаемого, хотя было написано по-русски. Наконец, дочитался я до такой фразы: «Эта реформа не могла бы показаться чересчур смелой даже сто лет тому назад, когда Сперанский… и у меня снова помутилось в глазах, и я машинально бросил взгляд на число и месяц газеты; там стояло так же 26 октября 1913 г.

Тогда только упала завеса с глаз моих, и я окончательно понял ужасную действительность! О! Как мне было горько! Сколь бурным потоком слезы полились из глаз моих! Я, кажется, зарыдал, не обращая внимания на возмущение и смех соседей.

Как ужасно! Очевидно, я пережил всех моих современников. Где мои сослуживцы, мои друзья и покровители? Где коварный граф? Вероятно, и кости их уже истлели в земле. Я плакал, молился, стонал!

«Затем стал я думать. Как же все сие могло произойти? Как мог я не заметить столь огромный промежуток времени? Тогда я вспомнил страшные свойства «Трезория». Бесчувственное состояние, им производимое, незаметно для человека, ему подвергшегося. Но брегет? Очевидно, он стоял сто лет и пошел, едва действие «Трезория» прекратилось. Но куда же делся, наконец, сам «Трезорий»? Он в силу своего свойства постепенно улетучивался, переходил в действительную энергию, пока весь не исчез. Но почему он улетучивался так медленно, целых сто лет? И этому было объяснение: он помещался в футляре из металла, который сохранял его, и улетучивался, очевидно, лишь через какое- нибудь отверстие, случайно или умышленно оставленное ненавистным Трезором.

Сомнения быть не могло! Я пробыл в бесчувственном состоянии сто лет. Странные кареты, влекомые машиной по железным полосам, и костюмы окружающих, смешные и нелепые, — одни говорили лучше всяких доказательств. Я лишь смутно помню, что со мной было дальше. Как сквозь сон, мерещится мне какое-то огромное здание, куда мы приехали. Мы вышли из кареты и шли какими-то улицами. Сначала я не думал даже, что это Петербург, но вид Невы и Адмиралтейского шпица убедил меня в сем. Я был в странном состоянии возбуждения и полупотери сознания, как пьяный. Меня толкали, мне что-то говорили. Но я тупо относился ко всему. Помнятся мне гигантские здания, огромные магазины, какие-то бешено несущиеся и ярко освещенные кареты без лошадей…

Дальше… дальше меня задавили было, и я наткнулся на вас и увидел, наконец, первого доброго и действительного просвещенного человека в 20-м столетии…

V

Так закончил свой невероятный рассказ Никита Иванович Серебреников. Он сидел передо мной, жалкий, сгорбленный и подавленный своей ужасной судьбой. Я в искреннем порыве участия протянул ему обе руки и горячо пожал их.

— Дорогой Никита Иванович, — проговорил я, — не унывайте. Конечно, история поразительная, и жизнь ваша трагична и наводит на глубокие размышления, но не стоит приходить в отчаяние. Бог даст… заживете и в 20-м столетии не хуже девятнадцатого.

Он поднял на меня свои печальные глаза и пожал мне руки.

— Жить мне сейчас трудно, ужасно трудно! — сказал он печально. — Всякое знание дается мне теперь с величайшим трудом, в то время как вы владеете им, не замечая его. Может быть, лучшее, что я мог сделать, — это не просыпаться вовсе. Впрочем… скажите, поверили ли вы моей истории, Александр Николаевич?

— Поверил, — сказал я, но, видимо, что-то все-таки помимо моей воли дрогнуло в моем голосе.

— Пойдемте, я вам покажу сейчас «Трезорий», — сказал он решительно. Мы поднялись и пошли в его комнату. Там он открыл свой сундучок и достал из него странной формы бутылку. (Мельком я еще увидел в сундучке золото и драгоценные камни.)

Серебреников откупорил бутылку и налил на стол немного жидкости. Муха, ползшая мимо, вдруг остановилась и точно застыла. Я сбросил ее со стола, и она ожила на лету и с жужжанием улетела. Он предложил мне поднести палец к жидкости, и палец застыл, точно парализованный, хотя ни малейшего неприятного чувства при этом не было! Только, когда я отнял его и тронул рукой, он был холоден, как лед. Мы сделали еще два опыта: остановили и пустили в ход мои карманные часы, и — что всего поразительнее, — остановили текущую воду! Вода из перевернутого стакана повисла, точно застывшая стеклянная масса. Но в это время «Трезорий» весь улетучился, и вода быстро полилась, вымочив мне жилет и брюки.

— Поразительно! — воскликнул я. — Это перевернет всю науку! Никита Иванович, вы мне дадите хоть немного этой жидкости для анализа?

— А вы верите моему рассказу… теперь? — ответил он вопросом на вопрос.

Я горячо заверил его.

— Конечно, дам с удовольствием, сколько хотите! — сказал он.

Было уже два часа ночи, и мы были сильно утомлены. Поэтому решено было опыты над «Трезорием» отложить на завтра. С этим мы расстались и пошли спать… Ах, зачем все так сложилось? Зачем тогда же я не взял у Никиты Ивановича его бутылку?

VI

На следующий день у Никиты Ивановича с утра сильно разболелись зубы. Как я ни желал поскорее приступить к опытам над Трезорием, но пришлось мне вести его к зубному врачу.

Не буду рассказывать, с каким восторгом и благоговением отнесся Никита Иванович к самому зубному врачу и к бормашине и к кокаину… Когда мы возвращались домой, Серебреников вдруг заметил на противоположной стороне живую рекламу, — ряд людей, несших буквы: К, И, H, Е, М и т. д. Это привело его в такую веселость, что он, не слушая меня, бросился на другую сторону. В это время из-за угла выскочил трамвай. Один момент… и он был под ним! Я бросился к несчастному… Голова почти была отрезана от туловища тяжелым вагоном. Он даже не вскрикнул перед смертью. Так окончил свою жизнь этот человек, проживший 137 лет…

Начал собираться народ, показалась полиция. Я решил скрыться. Помочь было уже невозможно, а неприятности я мог получить немалые. Незаметно я смешался с толпой и поспешил домой. По пути я с грустью вспоминал беднягу, к которому успел привязаться за четыре дня нашей совместной жизни.

У меня было только одно утешение. Если умер Никита Иванович, то «Трезорий» был жив!

Придя домой, я бросился к сундучку Никиты Ивановича; я схватил бутылку и хотел бежать в университет в лабораторию. Второпях я не заметил, что бутылка не очень хорошо закупорена. Пробка от толчка соскочила, и несколько капель жидкости попало мне на руку. Пальцы моя бессильно разжались, и не успел я подхватить бутылку, как она была уже на полу. Драгоценная жидкость быстро разливалась по полу. Я хотел броситься подбирать, спасать то, что еще можно было спасти: ведь для анализа требовалось так немного! Но вдруг колени мои задрожали, и я упал на пол.

Я не мог шевельнуть ни одним членом, не мог крикнуть, а жидкость быстро улетучивалась. Все продолжалось не более получаса (которые мне показались мгновением). Когда я поднялся на ноги, ни в бутылке, ни на полу не было уже ни одного атома белой жидкости.

Я в отчаянии заплакал! Но и слезы не могли помочь: «Трезорий» навсегда погиб для мира… быть может, и к лучшему?

Кто знает, что сталось бы, если б люди получили возможность засыпать на сто лет? Не привело ли бы это к повальному бегству всех более чувствительных к страданиям жизни людей — из современной жизни в будущее? Не вызвало ли бы это новых несчастий и катастроф? Не разрушило ли бы семей и других уз, соединяющих людей? Не лучше ли в самом деле, что «Трезорий» погиб?

Последним моим действием, имеющим касательство к описанной мной истории, была анонимная отсылка одному благотворительному обществу ящика с золотом и бриллиантами. Впрочем, если вы читаете газеты, то, вероятно, уже знаете об этом нашумевшем пожертвовании.


Загрузка...