В космосе уходил в бесконечность застывший голубой водопад – в тысячу километров высотой и тысячу километров глубиной. И вдоль этого водопада тысячу лет в голубом звездолете летел я. И чувство полета в прекрасной и бесконечной свободе было прекрасно, и счастье это было абсолютным и нескончаемым.
Водопад искрился, и в каждой искре был мир, огромный и законченный. В этом мире все миги жизни застыли в одном времени, и можно было переходить из одного мига в любой другой сколько угодно. А в центре мира стояла огромная, как тот водопад, старинная электронно-вычислительная машина, мигая лампочками и дрожа стрелками. Машина была лишь маскировкой диспетчерского центра, а центр был похож не величественное лицо, из которого исходили лучи, и каждый луч проецировал движущуюся цветную картинку. Все эти картинки и были мгновениями, из которых складывалась моя жизнь.
Фокус в том, что этим лицом был я, и диспетчером был я, и я сам складывал свою жизнь из чего хотел. Вокруг плыл узор из прекрасных женских фигур, и это была любовь. Золотой свет подчеркивал прелесть этого живого рельефа, свет исходил из золотого нимба под их ногами, и это было богатство – легкое и неограниченное. Позади свечения угадывался огромный красочный зоопарк в тропическом саду, типа райского. И все происходило на берегу озера, золотой цвет которого объяснялся тем, что там благоухал драгоценный коньяк. И берег щетинился рядом вонзенных копий – знак верных друзей, ждущих меня.
И не успел я устыдиться потребительской вульгарности своего мира, как он проникся дрожью, стал сворачиваться в трубу и медленно вращаться по часовой стрелке, слева направо: изображения изогнулись и стали длинными, соединились в тоннель, плавным правым загибом поднимающийся вверх, стены тоннеля светились фиолетовым рыцарским светом и состояли из больших шестиугольных чешуек, скорее граненых боевых щитов, чем кедровых шишек. Я был светящимся облачком, летящим по этому тоннелю, выход впереди светился ярко, там нестерпимо сиял лучезарный, бездонный, ослепительный туман – это была пустота, но в этой пустоте содержалось абсолютно все в жизни и вообще во Вселенной. Один голос, как внутренний магнит, велел стремиться туда и познать нечто абсолютное и совершенное, что и есть цель жизни, – противоположный же голос, магнит тот же внутренний, холодея от страха велел тормозить пока не поздно: хоть это и стыдно, и манит изведать тот свет за порогом, но это – небытие, возврата не будет, смерть это.
Тогда вращение прекратилось, я лежал на кушетке, застеленной чистым бельем, а рядом на табуретке сидел профессор Калашников, друг мой Боря, и с добрым дружеским ехидством следил, как я отхожу от кайфа. Длинный, тощий и непобедимо обаятельный в своем жизнелюбивом цинизме. Он вовсе не умер и вид имел преуспевающий. Клиника его процветала.
– Как самочувствие? – поинтересовался он и положил пальцы мне на пульс.
– Отлично, – уверил я, пытаясь встать, но он меня удержал и велел не торопиться.
Я увидел свои руки и сообразил, что я нестарый, мускулистый, очень чистый и хорошо одет.
– Ну, как тебе понравился кетамин? – спросил Калашников, а я уже знал, что через девять лет он умрет от передоза. Но это просто будут говорить так, что от передоза. А на самом деле он давно знал, чем кончит, и ушел по собственной воле, легко и счастливо. А был доктор милостью Божьей, этому нельзя научиться, родиться таким надо: только посмотрит, ухмыльнется, скажет слово – и тебе уже легче, и все будет в порядке, и ничего страшного в жизни никогда с тобой не случится.