Шинкарня — просторная, черная низкая изба. Народу всякого — полным-полно. И вот где веселье: и песни, и пляски, кто во что горазд. Мисаил и Григорий приютились на лавке в уголку, недалеко от стойки. Хозяин толстый, — рожа красная. И хозяйка в теле, чернобровая, вальяжная, медлительная, не любит, видно, себя беспокоить.
Мисаил доволен. Он уж со второй чарки охмелел, утирает пот с лица, ногами притоптывает.
— То-то и любо! И я, бывало, сплясывал… Не спесивься, хозяюшка, выходи на круг. Доброе винцо у тебя, так и я, пожалуй. Господи благослови…
Гости заржали. Отовсюду послышались возгласы: «Старец, ишь как с посту его разобрало! Гляди, ноги не сдержат!» «Помоложе который, тот не рыпается. Сидит, как сыч».
Кто-то услышав, завопил: Эй, давайте сыча!
— Сыча! Сыча! подхватил, ударив по столу рукой Мисаил. — Ладная песня! Хоть и грех — подтягивать буду.
И пошла песня про сыча: «Туру-туру, петушок, ты далеко ль отошел? За море, за море, ко Киеву-граду, там дуб стоит развесистый, на дубу сыч сидит увесистый. Сыч глазом моргает, сыч песню поет, дзынь, дзынь, передзынь…»
В другом углу в это время кто-то наяривал, на дуде, свое, В третьем началась пьяная драка. Хозяин вышел из-за стойки, направился, было туда, но о. Мисаил поймал его за полу.
Хозяин, а хозяин! начал он плаксиво-просительно. — Будь ласков, выстави еще косушечку! Мы люди странные, ходючи по Божьему делу притомились, а что при нас было, малая толика, все тебе выложили. Алтына больше нет, Господь Бог свидетель, а ты выстави косушечку на покаяние души!
Но хозяин грубо выдернул полу из цепких Мисаиловских рук.
— Нет ни алтына, так и полезай с тына, давай место другим! Чего привязался? Хороши вы странные, еще монахи!
— Мы не простые монахи, мы мудреные. Эй, хозяин, мы тебе отслужим.
— Сказано не дам. Не надобна ваша служба!
— Как это не надобна? — приставал Мисаил. — Ну. хочешь, я спляшу? А то расскажу, чего мы перевидали, что и во сне никому не приснится…
Корявый мужик, что сидел невдалеке, икнув, произнес равнодушно: «Ишь ты, во сне не приснится!» Вдруг Григорий, сидевший дотоле молча, но уже тоже немного охмелев, вскипел.
— Тебе, может, коза рогатая снится, а я так сон видел, трижды кряду, сон этот на духу рассказать, и то страшно.
Корявый мужик не двинулся, но другой гость, человек неизвестного звания, подсел поближе к Григорию.
— А ты расскажи…
Не взглянув на него, Григорий потянул за рукав Мисаила, который все еще лип к хозяевам, умолял, заплетаясь «хоть чарочку одну налить».
— Пойдем прочь, отец! Что нам тут с ними, с холопами, растабарывать? Ныне, сам знаешь, как вышла отмена Юрьеву дню, все на Руси холопами стали!
Про Юрьев день услышали. Ближний сосед, мужик не так уж пьяный, сказал: — Да нешь мы тому, отец, рады? Мы по Юрьеву дню во как плачем! Нонче, думаешь, ничего, а глядь, не знай как, уж холоп!
Человек неизвестного звания, что подсел к Григорию, фыркнул.
— Плакальщики, тоже объявились. Вы, отцы святые, дурней не слушайте. Вы и вправду, как я замечаю, Божьи люди. А коли гребтится с устатку еще по чарочке выкушать, так и быть так, я угощаю. Ставь, хозяин, в мою голову!
Появилось вино, Мисаил, в полном восторге, не уставал призывать благословения на голову доброго человека: «таких и по Москве мы не встречивали!»
К странникам Божиим у меня сердце лежит, говорил скромно добрый человек. — Вы же, сами признаетесь, монахи не простые. Понасмотрелись на белый свет. И во сне-то вам видится, чего неведомо… Скажи, отец, обратился он к Григорию, — какой такой страшный сон тебе был?
От новой чарки Григорий побледнел. По-прежнему не глядя на собеседника, глядя куда-то прямо пред собой, произнес:
— Сон-то… на духу только скажу. И то, может, не скажу.
— Эх, доброе винцо! — причмокивал Мисаил. — А ты, Григорий, что там на духу, мы во всякий час перед лицом Божиим. Ты уважь доброго человека, поведай, чего такое тебе приснилось.
— Трижды… три ночи подряд… после молитвы… видел я сей сон…
Григорий говорил медленно, глухо, как будто про себя. Все также смотрел он широко открытыми глазами куда-то вперед, прямо перед собой. Слов Мисаила, что после молитвы благие, мол, сны снятся, он точно не слышал. Продолжал, после молчания.
— Мне виделася лестница, высокая, крутая. Все круче шли высокие ступени, и я все выше подымался. Внизу народ на площади кипел. Мне виделась Москва, что муравейник…
— Так говоришь, Москва? вставил внимательный слушатель, человек неизвестного звания.
— На самой высоте, — продолжал Григорий, — престол царей московских. И я — на нем. Вокруг стрельцы, бояре… а патриарх мне крест для целования подносит.
— Вот как!… — прерывает сосед, но Григорий его не замечает.
— … И я тот крест целую с великой клятвой, что на моем царстве невинной крови капли не прольется, холопей, нищих не будет вовсе. Отцом я буду всему народу… И эту последнюю, — возвысил он голос, взявшись за ворот рубашки, — эту последнюю я разделю. Со всеми!
— Постой, постой! — кричит, и опять напрасно, внимательный сосед. Вокруг сгрудился ближний народ, жадно вслушиваясь. В стороне где-то наяривают плясовую, у двери гнусят юродивые: «Лейтесь, лейтесь, слезы горькие, плачь, плачь, душа православная»… Но ничего не видит и не слышит Григорий.
— … Довольно Руси по-волчьи выть, довольно в кабаке слезами обливаться, да от судей неправедных бегать! Не казнями и не суровостью я буду царствовать, а милосердием и щедростью…
— Ай да ловко! — во весь голос крикнул сосед. — Стой! Значит, на Москве царем ты себя видел?
— Великим и державным. Три ночи сряду, чуть глаза закрою — все тот же сон…
— Эй, люди! — закричал сосед, вдруг вскакивая и хлопнув в ладоши. — Сюда, ко мне! Хватайте чернеца! Негожие речи его, хула на государя Бориса Феодоровича! Измена! Крутите крепче!
Откуда-то явившиеся стрельцы связали Григория. Поднялось общее смятение, суматоха, песни смолкли. В народе послышалось: «Ярыжка! Ах, он дьявол, подсуседился, и ничто ему! Покою ноне от них нету…»
Ярыжка, не смущаясь, ткнул пальцем в Мисаила.
— И этого прихватите, толстопузого. Впрямь, не простые они монахи!
— Батюшка! Отец милостивый! — завопил Мисаил, порываясь кинуться Ярыжке в ноги. — А меня за что? Я три ночи подряд не спал. А не то что сонные видения какие! Да у меня и отродясь их не было! Какой я царь на Москве? Смилуйся…
— Ладно, там разберут, какой ты царь. Под клещами и патриархом признаешься, небось! Тащите их!
Обоих, крепко связанных, потащили к дверям, под глухой гул толпы. Какая-то баба причитала: «Мучители окаянные! И старца-то Божьего не оставят! Пришли, знать последние времена!» Другая ей вторила: «Зачем, слышь, три ночи вряд проспали! Приказ, мол, новый вышел… Не велено! Мучители и есть!»
Из-под стола, где сидели Григорий и Мисаил, тихонько выполз на карачках, взлохмаченный Митька. Пробрался незаметно сквозь толпу и в дверях точно приклеился к Мисаилу.
Непрерывные стоны, вопли и мольбы Мисаил продолжал и в дверях. Но, заметив Митьку, вдруг умолк.
— Ты чего, постреленок? — зашептал он ему. — Уноси ноги, пока цел.
Но Митька не сморгнул и тоже шепчет:
— Ништо, батька, я за вами. Небось не пропаду!.. А важно он говорил: лестница-то кру-утая-раскрутая… И все наверх, все наверх… Важно!