Марье Васильевне Розановой
Давайте представим себе фильм, в котором рассказывается о двух днях жизни человека. О дне его рождения и дне смерти. История, судя по началу, должна была развиваться в определенном направлении, но, как показал эпилог, пошла совсем другим путем, очень далеким от намечавшегося. Далеким даже географически.
Представим себе фильм, в котором есть утро и вечер, но нет напряженности времени, пролегшего между ними.
Русский поэт Борис Леонидович Пастернак родился 29 января (10 февраля н. ст.) 1890 года в Москве и умер 30 мая 1960 года в Переделкине от рака легких. Всей его жизни было семьдесят лет, три месяца и двадцать дней.
29 января 1890
Понедельник
«Московские ведомости»
ПРИДВОРНЫЕ ИЗВЕСТИЯ. Высочайшие приемы. «Правительственный Вестник» сообщает, что в пятницу, сего 26 января, имел счастие представляться Его Величеству Государю Императору командир 17 армейского корпуса, Генерального штаба генерал-лейтенант Залесов…
ДЕТСКИЙ БАЛ. 25 января, вечером, в собственном Его Величества (Аничковом) Дворце состоялся детский бал, на котором присутствовали Их Величества, Их Императорское Высочество наследник цесаревич, Великая княгиня Эдинбургская Мария Александровна с супругом герцогом Эдинбургским…
МОСКОВСКИЕ ИЗВЕСТИЯ. В понедельник, 29 января 1890 года, в Большом зале Российского благородного собрания, имеет быть Грузинский вечер в пользу недостаточных грузин, проживающих в Москве. Программа вечера:
Отд. 1. Два первые действия грузинской комедии ав. Цагарели «Не те уже нынче времена!».
Отд. 2. Хор в национальных костюмах исполнит грузинские народные песни.
Электрическое освещение.
НОВЫЙ НАСТОЯТЕЛЬ СРЕТЕНСКОГО МОНАСТЫРЯ. На место архимандрита Серафима, назначенного Святейшим Синодом в настоятели монастыря в Крыму, около Балаклавы, и отбывающего туда на днях, настоятелем Сретенского монастыря назначен архимандрит Никон, состоявший доселе наместником при настоятеле Симонова Ставропигиального монастыря.
ПУТЕВЫЕ ЗАМЕТКИ. Когда-то грозная турецкая крепость, главная точка опоры Турок на берегу Черного моря, Анапа потеряла всякое стратегическое значение со времени присоединения этого берега к России…
ШЕСТАЯ ЛЕКЦИЯ ПРОФЕССОРА И. М. СЕЧЕНОВА. В начале этой лекции, в собрании врачей, состоявшемся 25 января, профессор И. М. Сеченов занялся продолжением разбора и объяснением прерывистости тех движений организма, которые имеют целью защитить кожу от внешних раздражений…
СОСТЯЗАНИЯ КОНЬКОБЕЖЦЕВ. Сегодня, 28 января, на катке Московского Речного Яхт-клуба, в доме Харитонова, на Петровке, происходило состязание конькобежцев. Первыми состязались семь мальчиков младшего возраста на дистанции во 100 саж. Первым пришел И. Горожанкин, получивший в виде приза коньки.
ИНОСТРАННЫЕ ИЗВЕСТИЯ. Равнодушие австрийского правительства к голодающим…
…Под заглавием «Правда о России» находим в венской газете «Deutshes Volksblatt», в нумере от 26 января, статью, написанную в таком тоне, в каком, со времени подавления венгерского мятежа в 1849 году, кажется, еще ни одна австрийско-немецкая газета о России не писала. Приводим эту статью, в главных ее чертах, в дословном переводе.
«Еврейская печать всех стран усердно доказывает, что внутреннее положение России крайне печальное и эта держава находится будто бы накануне финансового банкротства. Как бы ни было нам приятно, чтоб это повсюду распространенное мнение согласовалось с действительностью, мы, к сожалению, принуждены в интересах нашей собственной будущности выступить против этого мнения, так как по опыту знаем, что непризнание сил противника есть самая крупная ошибка. Со времени вступления на престол Императора Александра III в России совершилась мало-помало коренная перемена, которая быстро оздоровила прежде немного расстроенный государственный строй, и вся заслуга этого принадлежит единственно и исключительно царствующему ныне Императору».
ПИСЬМО К ИЗДАТЕЛЮ. М(илостивый) г(осударь). Заветный Татьянин день в нынешнем году прошел почти незаметно в Туле. Болезнь препятствовала мне заняться устройством обычного торжества. Однако несколько дорогих товарищей, в том числе и наш губернский предводитель дворянства А. А. Арсеньев, неожиданно обрадовали меня, приехав ко мне в деревню, и в тесном домашнем кругу мы отпраздновали 12 января скромным обедом, пели «Gaudeamus» и пили за процветание дорогого нам святилища науки, а я получил по телеграфу из Москвы несколько приветствий от добрых товарищей, вспомнивших меня, старика. Старейший студент Московского Университета, выпускник 1823 года А. И.Левашов.
Молочная мука Нестле, цена 1 руб. Сгущенное молоко Нестле, цена 85 коп.
ПОПРАВКА. В № 27 «Московских ведомостей» в «Письме к издателю» А. П. Зыбиной, по недосмотру, произошла опечатка при обозначении забытой ею в гостинице «Дрезден» суммы. Напечатано «35 000 руб»., следует читать «3. 500 руб».
30 мая 1960 года
Понедельник
«Правда»
ПАРТИЯ – НАШ РУЛЕВОЙ! Выступление тов. Хрущева выражает мысли всех советских людей. Миллионы советских людей с огромным вниманием слушали по радио 28 мая выступление Н. С. Хрущева на Всесоюзном совещании передовиков соревнования бригад и ударников коммунистического труда. Быстро разошлись воскресные номера газет, в которых опубликована речь главы Советского правительства.
«Я, как и вся грузинская делегация, с огромным волнением слушал речь Никиты Сергеевича Хрущева. Мы, южане, народ темпераментный и не умеем скрывать свои чувства. Я скажу то же, что восклицал в Кремле, когда тов. Хрущев рассказывал об американской агрессии против нас: позор провокаторам войны! Возглавляемая мною бригада борется за звание коллектива коммунистического труда»…
СВИДЕТЕЛЬСТВО МОЩИ И МИРОЛЮБИЯ. С глубоким удовлетворением встретил польский народ выступление тов. Н. С. Хрущева в Кремле на совещании ударников коммунистического труда.
АРГУМЕНТЫ ВАШИНГТОНА НЕУБЕДИТЕЛЬНЫ. Стокгольм, 29 мая (ТАСС). Комментируя речь Н. С. Хрущева на Всесоюзном совещании передовиков соревнования бригад и ударников коммунистического труда, консервативная газета «Свенска дагбладет» отмечает обоснованность доводов, приводимых Советским Союзом в вопросе о шпионских полетах американских самолетов. «Свенска дагбладет» подчеркивает неубедительность доводов американских кругов, которые пытаются переложить ответственность за срыв совещания в верхах на Советский Союз.
СОДЕЙСТВОВАТЬ ПОБЕДЕ МИРА. Выступление Мориса Тореза. Отныне дело мира имеет прочные гарантии. Первая гарантия – это все более явное превосходство социалистического лагеря. Недавний запуск космического корабля лишний раз доказывает, насколько Советский Союз опередил США в области науки и техники…
МЫ НЕ ЖЕЛАЕМ ИМЕТЬ НИЧЕГО ОБЩЕГО С ПРОВОКАТОРАМИ. Нью-Йорк, 29 мая. Соб. корр. «Правды» Б. Стрельников. Даже самые реакционные здешние газеты не в силах затушевать подлинное миролюбие советской внешней политики, которое с новой силой подтверждено в речи Н. С. Хрущева.
ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ В ЧИЛИ. В связи со стихийным бедствием, постигшим народ Чили и вызвавшим крупные человеческие жертвы и разрушения, Председатель Президиума Верховного Совета СССР Л. И. Брежнев направил президенту Республики Чили г-ну Алессандри Родригес телеграмму, в которой от имени советского народа, Президиума Верховного Совета СССР выразил самое глубокое сочувствие народу Республики Чили.
СПОРТ. Вторая половина мая была полна интересных футбольных встреч. Интереснейший спортивный поединок с командой Испании не состоялся: фашистский диктатор Франко в угоду заокеанским покровителям запретил испанским футболистам встречаться с советской командой.
ПРАЗДНИК ЮНЫХ МОСКВИЧЕЙ. В полдень у стадиона «Динамо» появились необычные фигуры в ярких, красочных костюмах. Это веселые скоморохи и затейники вышли встречать дорогих юных гостей, прибывающих на праздник школьников «Последний звонок». Веселым праздником «Последний звонок» юные москвичи начали свое пионерское лето.
Имя Пастернака – мгновенный укол счастья. В этом признавались люди разных биографий и убеждений, розоволицые комсомольцы и заслуженные диссиденты, неисправимые оптимисты и гордые приверженцы трагического мировоззрения. Судьба Пастернака, особенно на фоне русской поэзии XX века, кажется триумфальной – и, уж конечно, не потому, что он умер в своей постели, а в 1989 году был восстановлен в Союзе советских писателей столь же единогласно, как за 31 год до того из него исключен. Дело не в торжестве справедливости. Русской литературе не привыкать к посмертным реабилитациям. Таким же чудом гармонии, как и сочинения Пастернака, была его биография, личным неучастием в которой он так гордился. Покорность участи, сознание более высокого авторства, чем его собственное, – основа пастернаковского мировоззрения: «Ты держишь меня, как изделье, и прячешь, как перстень, в футляр». Изделье удалось – Пастернак не мешал Мастеру.
«Жизнь была хорошая» – его слова, сказанные во время одной из многочисленных предсмертных болезней, когда он лежал в Переделкине и неоткуда было ждать помощи: «скорая» не выезжала за пределы Москвы, а в правительственные и писательские больницы его больше не брали. «Я все сделал, что хотел». «Если умирают так, то это совсем не страшно», – говорил он за три дня до смерти, после того, как очередное переливание крови ненадолго придало ему сил. И даже после трагических признаний последних дней – о том, что его победила всемирная пошлость, – за несколько секунд до смерти он сказал жене: «Рад». С этим словом и ушел, в полном сознании.
«Какие прекрасные похороны!» – сказала Ахматова, выслушав рассказ о проводах Пастернака в последний путь. Сама она не могла проститься с ним – лежала в больнице после инфаркта. В этой фразе, записанной Лидией Гинзбург, мемуаристка справедливо увидела «зависть к последней удаче удачника». Ахматова, человек глубоко религиозный, не могла не оценить гармонии замысла – Пастернака хоронили сияющим днем раннего лета, в пору цветения яблонь, сирени, его любимых полевых цветов; восемь пастернаковских «мальчиков» – друзей и собеседников его последних лет – несли гроб, и он плыл над толпой, в которой случайных людей не было. Потом многие бравировали участием в том шествии, в котором было нечто не только от тризны, но и от митинга протеста – но тогда проститься с Пастернаком шли с самыми чистыми побуждениями, не ради фронды, а ради него. Люди чувствовали, что участвуют в последнем акте мистерии, в которую превратилась жизнь поэта; 2 июня 1960 года в Переделкине можно было прикоснуться к чему-то бесконечно большему, чем биография даже самого одаренного литератора. Ничего не скажешь – последняя удача удачника.
Эта удачливость сопровождала его всю жизнь – впрочем, почти любую жизнь, если речь не идет о безнадежно больном или с рождения заклепанном во узы, можно пересказать под этим углом зрения; вопрос – на что обращать внимание. Самой Ахматовой не раз выпадали фантастические взлеты и ослепительные удачи, – но изначальная установка на трагедию больше соответствовала ее темпераменту: при всякой новой неудаче она произносила сакраментальное: «У меня только так и бывает». Жизнь Пастернака выглядит не менее трагической – разлука с родителями, болезнь и ранняя смерть пасынка, арест возлюбленной, каторжный поденный труд, травля, – но его установка была иной: он весь был нацелен на счастье, на праздник, расцветал в атмосфере общей любви, а несчастье умел переносить стоически. Оттого и трагические неурядицы своей личной биографии – будь то семнадцатый год, тридцатый или сорок седьмой, – он воспринимал как неизбежные «случайные черты», которые призывал стереть и Блок. Однако если у Блока такое настроение было редкостью – подчас неорганичной на фоне его всегдашней меланхолии (какое уж там «Дитя добра и света!»), – то Пастернак тает от счастья, растворяется в нем:
Мне радостно в свете неярком,
Чуть падающем на кровать,
Себя и свой жребий – подарком
Бесценным твоим сознавать!
А ведь это больничные стихи, задуманные «между припадками тошноты и рвоты», после обширного инфаркта, в коридоре Боткинской больницы – в палате места не нашлось. Врачи, лечившие его во время последней болезни, вспоминали о «прекрасной мускулатуре» и «упругой коже» семидесятилетнего Пастернака, – что же говорить о Пастернаке сорокачетырехлетнем, в избытке поэтического восторга носившем на руках тяжелого грузинского гостя; о пятидесятилетнем, с наслаждением копавшем огород —
Я за работой земляной
С себя рубашку скину,
И в спину мне ударит зной
И обожжет, как глину.
Я стану, где сильней припек,
И там, глаза зажмуря,
Покроюсь с головы до ног
Горшечною глазурью.
И если в пятьдесят и даже шестьдесят он все еще выглядел юношей – что говорить о двадцатисемилетнем Пастернаке, о Пастернаке-ребенке —
Юность в счастьи плавала, как
В тихом детском храпе
Наспанная наволока.
Этот заряд счастья и передается читателю, для которого лирика Пастернака – праздничный реестр подарков, фейерверк чудес, водопад восторженных открытий; ни один русский поэт с пушкинских времен (кроме разве Фета – но где Фету до пастернаковских экстазов!) не излучал такой простодушной и чистой радости. Тема милости, дарения, дара – сквозная у Пастернака:
Жизнь ведь тоже только миг,
Только растворенье
Нас самих во всех других,
Как бы им в даренье.
И, откликаясь на эту готовность к счастью, судьба в самом деле была к нему милостива: он спасся в кошмарах своего века, не попал на империалистическую войну, уцелел на Отечественной, хотя рисковал жизнью, когда тушил зажигательные бомбы на московских крышах или выезжал на фронт в составе писательской бригады. Его пощадили четыре волны репрессий – в конце двадцатых, в середине и в конце тридцатых, в конце сороковых. Он писал и печатался, а когда не пускали в печать оригинальные стихи – его и семью кормили переводы, к которым у него тоже был прирожденный дар (он оставил лучшего русского «Фауста» и непревзойденного «Отелло» – подвиги, которых иному хватило бы на вечную славу, а для него это была поденщина, отрывавшая от главного). Трижды в жизни он был продолжительно, счастливо и взаимно влюблен (трагические перипетии всех трех этих историй сейчас не в счет – важна взаимность). Наконец, период травли, государственных преследований и всенародных улюлюканий пришелся на времена, которые многие вслед за Ахматовой называли «вегетарианскими» – на сравнительно гуманный хрущевский период. Как замечали злопыхатели – а их у Пастернака хватало, – «Голгофа со всеми удобствами»; об удобствах этой Голгофы мы подробнее поговорим в соответствующей главе, но со стороны опала Пастернака выглядела и в самом деле несравнимой с трагической участью Мандельштама или Цветаевой.
Счастье может выглядеть оскорбительно бестактным, неуместным, эгоистическим. Мало ли беззаботных счастливцев знал двадцатый век! Мало ли их, этих удачников запомнили тридцатые лишь как время оглушительных индустриальных успехов и свободной продажи черной икры!
Пастернаковская установка на счастье многих раздражала. Сохранилась запись современника о том, как весной 1947 года Пастернак, красивый, здоровый, счастливо влюбленный, – вихрем втанцевал в комнату безнадежной больной и принялся трубным голосом расхваливать погоду, весну, закат, словно ничего не замечая – в пляшущем вокруг него ореоле счастья… Взгляд, конечно, поверхностный и раздраженный; может быть, Пастернак пытался так утешить больную – по-своему, по-пастернаковски… ведь для него смерть – не конец, а лишь переход к тому, о чем мы судить не можем («Смерть – это не по нашей части», – поставил он точку в подобных разговорах уже на первых страницах «Доктора Живаго»). Но и тех, кто не знал Пастернака, не видел его в быту, раздражала непривычная восторженность его поэзии – особенно в контексте русской словесности, привыкшей томиться от неразделенной любви и гражданской неудовлетворенности. Счастливцы здесь – редкость, их можно перечесть по пальцам, и оттого аналогии между ними неизбежны. «Все в нем выдает со стихом Бенедиктова свое роковое родство», – писал его упорный недоброжелатель Набоков. Но радость раннего Бенедиктова (поздний ликовать перестал, и читатель его разлюбил) – радость удачливого любовника, собственника, игривого молодца, восторг гедониста, наделенного отменным пищеварением и глухого к изначальному трагизму бытия. Случай Пастернака – совершенно иной. В пастернаковское счастье непременной составляющей входит трагизм, но «трагическое переживание жизни» – не нытье и сетования, а уважение к масштабу происходящего. Все плачущие женщины в стихах и прозе Пастернака прежде всего – прекрасны. И – еще одно чудесное совпадение литературы и жизни – на похоронах Пастернака многим запомнилась плачущая Ивинская. «Я никогда не видела такой красоты, хотя она была вся красная от слез и не вытирала их, потому что руки у нее были заняты цветами», – рассказывает Марья Розанова. Эта рыдающая красавица с цветами в руках – лучший образ пастернаковского отношения к миру, и здесь, как во всех главных коллизиях его биографии, поработал Главный Художник.
Именно поэтому его стихи так любили каторжники. Варлам Шаламов, писатель, вероятно, самой мучительной и исковерканной биографии во всем русском двадцатом веке, – а уж тут выбирать есть из кого, – писал: «Стихи Пушкина и Маяковского не могли быть той соломинкой, за которую хватается человек, чтобы удержаться за жизнь – за настоящую жизнь, а не жизнь-существование». А Евгения Гинзбург, автор «Крутого маршрута», услышав, что приговор ей – не расстрел, а десять лет лагерей, еле сдерживается, чтобы не заплакать от счастья, и твердит про себя из того же «Лейтенанта Шмидта»: «Шапку в зубы, только не рыдать! Версты шахт вдоль Нерчинского тракта. Каторга, какая благодать!»
Христианское ощущение жизни как бесценного подарка было в двадцатом веке даровано многим, ибо метафора реализовывалась буквально: жизнь отбирали – но иногда, по трогательной милости, вдруг возвращали. Нужно было хорошо поработать над российским народонаселением (в этом смысле советская власть пошла дальше царской), чтобы каторга воспринималась как благодать. Каторжники двадцатого века любили Пастернака потому, что он прожил жизнь с ощущением выстраданного чуда. Это счастье не самовлюбленного триумфатора, а внезапно помилованного осужденного.
Его стихи оставались той самой «последней соломинкой» потому, что в каждой строке сияет фантастическая, забытая полнота переживания жизни: эти тексты не описывают природу – они становятся ее продолжением. Вот почему смешно требовать от них логической связности: они налетают порывами, как дождь, шумят, как ветки. Слово перестало быть средством для описания мира и стало инструментом его воссоздания.
Вот и еще одна причина радоваться при самом звуке пастернаковского имени: перед нами – осуществившееся в полной мере дарование. «Мне посчастливилось высказаться полностью» – самооценка, в которой нет преувеличения. Пастернак бесстрашно бросался навстречу соблазнам своего времени – и многим отдал дань; его победа не в безупречности, а в полноте и адекватности выражения всего, что он пережил (и в том, что он не боялся это переживать). Этому-то триумфу мы радуемся вместе с ним – потому что после такой жизни и смерть кажется не противоестественной жестокостью, а еще одним, необходимым звеном в цепи. Этой-то интонации пастернаковских стихотворений о смерти и не могли понять современники: больше всего их озадачивал «Август». «Все о смерти, и вместе с тем сколько жизни!» – сказал потрясенный Федин незадолго до того, как предать автора, своего многолетнего друга.
Прощай, лазурь Преображенская
И золото второго Спаса,
Смягчи последней лаской женскою
Мне горечь рокового часа.
Прощайте, годы безвременщины!
Простимся, бездне унижений
Бросающая вызов женщина!
Я – поле твоего сраженья.
Прощай, размах крыла расправленный,
Полета вольное упорство,
И образ мира, в слове явленный,
И творчество, и чудотворство.
Это сочетание вольности и упорства, гордость за образ мира, столь полно явленный в слове как будто и при нашем живом участии (ибо щедрый автор дает нам шанс читательским сотворчеством поучаствовать в его работе), – как раз и наполняет нас счастьем при одном звуке имени «Пастернак».
Есть два полярных подхода к биографическим сочинениям. Первый – апологетический (подавляющее большинство). Второй – нарочито сниженный с целью избежать школьных банальностей и высветить величие героя, так сказать, от противного (Абрам Терц о Пушкине, Набоков о Чернышевском, Зверев о Набокове). Выражаясь языком сниженным, Пастернак – самая компромиссная фигура в русской литературе. На языке апологетическом это называется универсализмом.
Продолжатель классической традиции – и модернист; знаменитый советский – и притом вызывающе несоветский поэт; интеллигент, разночинец, одинаково близкий эстету из бывших дворян и учителю из крестьян; элитарный – и демократичный, не признанный официозом – но и не запрещенный (это создавало до 1958 года «двусмысленность положенья», которой сам Пастернак тяготился, но она и определяла уникальность его статуса). Еврей – и наследник русской культуры, христианский писатель, разговоров о своем еврействе не любивший и не поддерживавший. Философ, музыкант, книжник – и укорененный в быту человек, копавший огород и топивший печь с истинно крестьянской сноровкой. Пастернак был для русского читателя таким же гармоничным единством противоположностей, каким была его дача – вроде как «имение» (шведский король в личном письме к Хрущеву просил не отбирать у Пастернака «поместье»), а в действительности двухэтажный деревянный дом на государственном участке. Для миллионов советских читателей Пастернак – дачный поэт: на дачах по-пастернаковски топили печи, жгли сухие сучья, вспоминая «языческие алтари на пире плодородья», ходили по грибы, заводили романы, а по ночам, под шум дождя, шептали на ухо возлюбленным: «На даче спят. В саду, до пят подветренном, кипят лохмотья»… Иные коллеги презрительно называли Пастернака «дачником» – он отказывался ездить по всесоюзным стройкам, исправительным лагерям и колхозам, не без вызова замечая, что знание так называемой жизни писателю не нужно: все, что ему надо, он видит из окна. Само Переделкино, где он прожил двадцать пять лет, было таким же гармоничным компромиссом между городом и природой: от Москвы меньше двадцати километров, а красота сказочная, и тихо.
Российская филология переживает трудные времена. Прессинг структуралистов и постструктуралистов, фрейдистов и «новых истористов», апологетов деконструкции и рыцарей семиотики оказался ничуть не мягче, нежели диктатура советских марксистов – с той только разницей, что за немарксистскую филологию в иные времена могли и расстрелять, а за отказ писать на птичьем языке могут всего-навсего не пустить в литературу. Но литература, слава богу, так устроена, что в нее и расстрелянные возвращаются, стоит ли обижаться на хулу неопознанных литературных объектов?
Пастернак – поэт, всем своим опытом утверждающий идею плодотворного синтеза, раз навсегда отказавшийся постоянно выбирать из двух. Самый его универсализм, близость всем и каждому, обращение к любому читателю, в котором предполагается собрат и единомышленник, – наводят на мысль о том, что рассказать о Пастернаке хоть сотую долю правды, выбрав единый стиль и единую мировоззренческую установку, невозможно в принципе. Судьба и текст для него – одно (и судьба – полноправная часть текста); не упускает он из виду и связь автора с современниками, и социальные аспекты биографии, и собственное отношение к предмету исследования – всего понемножку. Только этим синтетическим языком и можно говорить о Пастернаке, применяя к анализу его биографии те же методы, что и к анализу его сочинений. В художественном тексте он прежде всего оценивал компоновку и ритм – это два его излюбленных слова с молодости, – и судьба Пастернака, именно по компоновке и ритму, выглядит благодатнейшим материалом для исследователя.
Жизнь Пастернака отчетливо делится на три поры, как русское дачное лето – на три месяца. Сколько бы упоительных зимних стихов ни написал он – от вступления к «Девятьсот пятому году» до предсмертного «Снег идет», – он представляется нам явлением по преимуществу летним, в том же смысле, в каком герой пастернаковского романа Юрий Живаго называл Блока «Явлением Рождества». Стихия Пастернака – летний дождь с его ликующей щедростью, обжигающее солнце, цветение и созревание; на лето приходились и все главные события в его жизни – встречи с возлюбленными, возникновение лучших замыслов, духовные переломы. Мы применили эту метафору для его жизнеописания.