Эпилог Жизнь после смерти

1

Как обещало, не обманывая, проникло солнце утром рано косою полосой шафранового от занавеси до дивана. Настало утро 31 мая 1960 года – первого дня на земле без Пастернака.

Зинаида Николаевна с домработницей Таней обмыла его. В шесть утра прибежала Ивинская: ее пустили к нему, и она долго сидела у постели, без слов прощаясь с ним. Ей казалось, что он еще теплый, что руки мягкие. Первого июня привезли из города гроб и переложили тело. Два распорядителя похорон прибыли из Литфонда и стали интересоваться у Зинаиды Николаевны, как она представляет себе похороны. «Будет непрерывно звучать музыка, – ответила она. – Я совершенно спокойна и сделаю все так же просто и скромно, как проста и скромна была вся его жизнь».

Гроб поставили в столовой. На крыльцо с трудом ввели под руки огромную, располневшую Юдину. Играла она, играл Стасик Нейгауз, играл Рихтер. Со скрипачом и виолончелистом Юдина сыграла любимое трио Пастернака – «Памяти великого артиста» Чайковского. Потом, одна, много играла Шуберта. Скульптор Виленский снял с Пастернака посмертную маску. Гроб был весь в цветах, мимо него беспрерывной вереницей проходили, прощаясь, люди.

На закате прощаться с Пастернаком пришли Ирина Емельянова и Жорж Нива. Ирину, всегда боявшуюся смерти и мертвых, поразил его отчужденный вид: она никогда не видела его причесанным на пробор – всегда со спадающей на лоб челкой. «Лежал какой-то совсем другой человек – с благородными чертами лица, пожилой, спокойный, осуждающий (нет, скорее строгий), похудевший. Такой человек вполне мог бы жить на свете, но не Б. Л., а кем-то другим. Смерть, сколько он ни размышлял о ней, сколько ни писал и ни готовился к ней, не стала ему сродни. Она не была из его обихода. У них не оказалось общего языка. Она не сумела к нему примениться – она его просто подменила. Я была так поражена этой переменой, что даже не могла плакать. Наоборот, пришло облегчение. Я подумала, помню: „Какое все это имеет к нему отношение? Это не он, не он!“

Мы с Жоржем посмотрели друг на друга. Да, Б. Л. не было в этой комнате. Но где же он? Мне трудно писать о том своем чувстве. Пожалуй, это было единственное в моей жизни религиозное переживание. Сердце заколотилось: а вдруг? Вдруг – это знак, намек – мы не умрем, мы не можем умереть до конца? Вдруг – существует?

Вышли на крыльцо. Он был здесь, с нами. Вот это небо, которое он любил, деревья, этот овраг, дальняя колокольня, косое весеннее солнце – все это больше он, чем то, что мы оставили в комнате. Это действительно было ощущение чуда. И именно так – «мгновенно, врасплох» оно застало нас, неподготовленных материалистов.

Пошли обратно в деревню. Чудо не оставляло нас. Он смотрел на нас из-за каждого поворота узкой песчаной дорожки. Из полувысохшей речки. Из-за нелепой риги, которая для нас навсегда теперь – «в тени безлунных длинных риг»… И больше всего – с неба. Чудо шло вместе с нами до самого дома, а потом исчезло, оставив нас наедине с хаосом и страхами. Но главное, оно – мелькнуло, было, и это дает нам силы».

Вечером его отпел архимандрит Иосиф из переделкинской церкви.

Похороны были назначены на 2 июня. На Киевском вокзале, у пригородных касс, появилось рукописное объявление:

«Товарищи! В ночь с 30 на 31 мая 1960 г. скончался один из Великих поэтов современности Борис Леонидович Пастернак. Гражданская панихида состоится сегодня в 15 час. Ст. Переделкино».

В «Литературной газете» появилось объявление, вошедшее в историю как пример посмертной мести, как памятник низости: «Правление Литературного фонда СССР извещает о смерти писателя, члена Литфонда, Пастернака Бориса Леонидовича, последовавшей 30 мая с. г. на 71-м году жизни после тяжелой, продолжительной болезни, и выражает соболезнование семье покойного».

Провожать его пошла вся деревня – в лучших платьях, в новых пиджаках. Из Москвы приехало много седых дам и строгих, стройных стариков – из тех мальчиков и девочек, о которых написал он свою книгу; они давно не собирались вместе. Это был тесный и все редеющий круг старой московской интеллигенции, видевшей в нем свое утешение и оправдание, – многих выбили, но всех ведь не выбьешь.

День был жаркий, собирался дождь, погромыхивало. Сыновья выбрали на переделкинском кладбище место, откуда видны и станция, и дом. Гроб несли на руках Кома Иванов, Леня, Женя, Стасик, Федор Пастернак (сын Александра Леонидовича)… Литфондовские распорядители опасались демонстраций.

– Ручаюсь вам, что его не украдут, – резко сказала Зинаида Николаевна. – Стрелять не будут. Шествие состоит из рабочих и крестьян. Все его любили. Из этой любви никто не посмеет нарушить порядок.

Из-за толпы прощавшихся вынос тела задержали на полтора часа.

За гробом первой шла Зинаида Николаевна, ее вел Ливанов. Точное число пришедших проститься с Пастернаком неизвестно – все мемуаристы указывают лишь, что не ждали такой толпы народа: называют цифры от двух до четырех тысяч человек. Точной цифры и не может быть – кто-то уходил, кто-то приехал только к вечеру. Долго, долго, медленно несли его к кладбищу, в гору, по раскаленной дороге. Гроб был открыт, профиль Пастернака в последний раз плыл над переделкинской дорогой, в последний раз провожали его лес, поле, дальние поезда. Иудейское в его облике вдруг обозначилось резче: нос с горбинкой, впалые щеки. Смуглость была почти незаметна на бледном лице. Губы и глаза запали, выражение было страдальческое и строгое. Как всегда перед дождем, с особенной силой и резкостью пахло травой, листьями, землей, нагретой корой, одуряюще пахли цветы, которые несли вслед за ним. Шли в молчании, без оркестра, без музыки. Наверное, были в той толпе люди, приехавшие не на похороны, а на политическую демонстрацию. Наверное, были и те, кому имя Пастернака ничего не говорило. Их не замечали, и не в них было дело. Люди молча, торжественно праздновали его последний праздник и последнюю победу. Вокруг цвел мир, провожая его всей прелестью раннего лета. Он плыл над дорогой, как бы в облаке перенесенных страданий, – как Тоня после родов в «Докторе Живаго»; все вины были искуплены, все страдания преодолены. Оставалось проститься.

Лидия Чуковская разглядела в толпе своего брата Николая с женой Мариной, поэтов Акима, Петровых, Богатырева – переводчика Рильке, Риту Райт, Яшина, Николая Любимова, Копелева, Раневскую, Харджиева, Каверина и Паустовского. Асмус сказал над гробом короткое слово – о том, что Пастернак был великим поэтом и великим тружеником, жил просто, демократично и незаметно, любил свою страну и ее народ. Актер Николай Голубенцев прочел «О, знал бы я, что так бывает», Михаил Поливанов – «Гамлета». Из толпы закричали, что Пастернак написал правдивый роман, а его затравили. Кричали простые люди, явно не читавшие романа.

Зинаида Николаевна хотела сказать: «Прощай, настоящий большой коммунист, ты своей жизнью доказывал, что достоин этого звания», – но удержалась. Она поцеловала мужа в последний раз. Гроб забили и опустили в могилу, но никто не расходился. Стихи читали до ночи. Семинарист сказал краткую речь от молодого священства – о том, что Пастернак был христианином. Наконец полил дождь. Все разошлись.

Фрида Вигдорова – писательница, правозащитница – слышала, как два сотрудника известной Конторы в штатском обменивались мнениями:

– А не разогнать ли нам это нарушение?

– Пусть понарушают, никуда не денутся.

2

«Информация отдела культуры ЦК КПСС о похоронах Б. Л. Пастернака. 4 июня 1960 г.

Второго июня на похороны Пастернака, состоявшиеся в соответствии с его пожеланием на кладбище в Переделкино, собралось около 500 человек, в том числе 150–200 престарелых людей, очевидно, из числа старой интеллигенции; примерно столько же было молодежи, в том числе небольшая группа студентов художественных учебных заведений, Литинститута и МГУ. Были присланы венки от некоторых писателей, деятелей искусств, от Литфонда, а также от частных лиц. Корреспондент агентства «Ассошиэйтед Пресс» Шапиро возложил венок «От американских писателей». Ожидалось выступление К. Паустовского и народного артиста СССР Б. Ливанова. Однако оба они в последний момент выступить отказались, сославшись на нездоровье.

У могилы выступил искусствовед проф. Асмус. Он говорил о Пастернаке, как о гениальном переводчике и писателе, заявив в заключение, что пока на земле будет существовать русский язык и русская поэзия – будет жить имя Пастернака. Однако в то время, когда опускали гроб, один из молодых людей поднялся на холм и начал произносить путаную речь, в которой назвал Пастернака «гениальным», «великим» и т. п. и закончил тем, что «учение Пастернака о любви к человеку должно рассыпаться бисером по земле и попасть в душу каждого жителя…».

Из толпы раздался выкрик: «Хочу сказать от имени рабочих…» и далее молодой человек «стиляжного» типа начал кричать истошным голосом примерно следующее: «Пастернаку, этому великому писателю, не дали в нашей стране издать свою книгу… Ни одному советскому писателю не удалось подняться до таких высот творчества, как нашему дорогому Пастернаку…» Человек 15–20, стоявших рядом, зааплодировали, однако большинство присутствовавших отнеслись к его выкрикам неодобрительно. Одна из женщин, стоявшая с ребенком на руках, громко сказала: «Какой же это писатель, когда он против советской власти пошел!» После того как гроб был предан земле, большинство публики покинуло кладбище. У могилы осталась небольшая группа молодежи. Здесь читались стихи, посвященные Пастернаку, но не содержавшие политических выпадов. С чтением своих стихов выступил, в частности, выпускник Литинститута Харабаров, исключенный недавно из комсомола.

Собравшиеся на похороны иностранные корреспонденты были разочарованы тем, что ожидавшегося ими скандала и сенсации не получилось и что не было даже работников милиции, которых можно бы сфотографировать для своих газет.

В заключение следует сказать, что попытки использовать похороны Пастернака для сенсации и возбуждения нездоровых настроений успеха не имели. То, что наша литературная печать не дала некролога о Пастернаке, ограничившись сообщением от имени Литфонда, было правильно воспринято в кругах художественной интеллигенции.

Следовало бы вместе с тем обратить внимание Союза писателей и Министерства культуры на необходимость усиления воспитательной работы среди творческой молодежи и студентов, часть которых (количественно ничтожная) заражена нездоровыми настроениями фрондерства, пытается изобразить Пастернака великим художником, не понятым своей эпохой.

Зам. зав. Отделом культуры ЦК КПСС А. Петров Зав. сектором Отдела И. Черноуцан».

3

«Август» будет последним его стихотворением, которое мы здесь разбираем.

Федин, как мы помним, поражался тому, что – «все о смерти, а вместе с тем столько жизни!». Для Пастернака тут никакого противоречия нет. Странно другое: такая гордыня—и столько смирения.

Это четырнадцатое стихотворение живаговского цикла. Оно написано в 1953 году, к пятидесятилетию чудесного спасения во время скачки в ночное, – но, конечно, этим поводом дело не ограничивается. Пастернак всю жизнь писал реквиемы и эпитафии, ибо видел цель искусства в увековечении всего смертного, исчезающего: может быть, никакого другого бессмертия и не дано – во всяком случае, явных указаний на его веру в личное бессмертие в романе да и в письмах нет. Об этом таинстве вслух говорить бессмысленно – искусство тут умолкает; его земное дело – сохранять облик ушедших. «Август» – автоэпитафия, одно из немногих стихотворений Пастернака о собственной смерти. Это прощание с Живаго, с романом, с жизнью.

Я вспомнил, по какому поводу

Слегка увлажнена подушка.

Мне снилось, что ко мне на проводы

Шли по лесу вы друг за дружкой.

Вы шли толпою, врозь и парами,

Вдруг кто-то вспомнил, что сегодня

Шестое августа по-старому,

Преображение Господне.

Обыкновенно свет без пламени

Нисходит в этот день с Фавора,

И осень, ясная как знаменье,

К себе приковывает взоры.

И вы прошли сквозь мелкий, нищенский,

Нагой, трепещущий ольшаник

В имбирно-красный лес кладбищенский,

Горевший, как печатный пряник.

С притихшими его вершинами

Соседствовало небо важно,

И голосами петушиными

Перекликалась даль протяжно.

В лесу казенной землемершею

Стояла смерть среди погоста,

Смотря в лицо мое умершее,

Чтоб вырыть яму мне по росту.

Был всеми ощутим физически

Спокойный голос чей-то рядом.

То прежний голос мой провидческий

Звучал, нетронутый распадом…

Называть свой голос «провидческим» – как это не по-пастернаковски! Но ведь в пятидесятые смирение, во многом искусственное, – отброшено. И речь идет не о том, что художник становится Богом, – а о том, что смерть становится торжеством. Это и есть преображение.

«Прощай, лазурь Преображенская

И золото Второго Спаса,

Смягчи последней лаской женскою

Мне горечь рокового часа.

Прощайте, годы безвременщины!

Простимся, бездне унижений

Бросающая вызов женщина!

Я – поле твоего сраженья.

Прощай, размах крыла расправленный,

Полета вольное упорство,

И образ мира, в слове явленный,

И творчество, и чудотворство».

«Август» – стихи о том, как смерть наконец стирает грани между временем и вечностью, между человеческим и божественным: свершаются два преображения. О первом нам знать ничего не дано – что происходит после смерти, о том никто еще не рассказал. Но второе очевидно всем: поэт, только что живший среди современников, травимый, хвалимый, любимый и ненавидимый, – ушел от повседневности, путь его завершен, и то, что вчера еще было рядом, отдалилось навеки. Величие его теперь несомненно, высшая логика пути ясна, – и случается такое преображение не только с художниками, а со всеми, кто не мешал Создателю лепить их судьбы, с любым, кто следовал предназначению и был равен себе. «Август» – великое утешение, преображение скорби в торжество, разрешение долгих мук, растворяющихся в сиянии Преображенской лазури. Юрий Живаго умер в конце августа 1929 года – Пастернак наделил его пророческим даром. Август – последний месяц лета, плодоношенье, избыток – яблоня, отягощенная плодами, которую Пастернак так любил и которой себя уподоблял. Август – высшая точка года, лихорадочное, тревожное празднество на пороге увяданья; расцвет, переходящий в осыпание и гибель. Все стихотворения Живаго созданы в этой точке, в апогее силы и зрелости, когда летнее буйство еще не до конца отшумело, а осенняя прозрачная ясность уже проступила. Август – время предела, точка экстремума; со смертью Пастернака кончилось жаркое и грозовое лето двадцатого века. После него наступила осень – мутная и слякотная.

4

После похорон многие остались ночевать в избе, которую снимала Ивинская. Гостям постелили на полу. Среди ночи Ивинская, до этого державшая себя в руках, вдруг вскочила и пронзительно закричала: «Ирка, что же теперь будет?!»

Хлестал страшный дождь, копившийся и собиравшийся весь день.

Через два дня у Ивинской изъяли экземпляр «Слепой красавицы». Она потребовала расписку.

– Сами понимаете, мы такая организация, которая расписок не дает, – пожал плечами гэбист.

Шестнадцатого августа Ивинскую арестовали по обвинению в «контрабанде». Пятого сентября взяли ее дочь Ирину Емельянову. Почему это было сделано – обе они не понимали ни тогда, ни потом. Конечно, они получали деньги из-за границы и при жизни Пастернака, но при его жизни их не трогали. После его смерти отыгрались.

Седьмого декабря 1960 года в закрытом судебном заседании Ивинской дали восемь лет, Емельяновой – три. В Мордовию, в лагерь их везли вместе с воровками, лесбиянками—и монашками, которые все время пели ангельскими голосами. Отсидели они по половине срока и были освобождены после бурных протестов мировой общественности – Суркову пришлось беспрерывно отвечать на вопросы и негодующие письма международного ПЕН-клуба. Серджио Д'Анджело написал ему открытым текстом: «Я, господин Сурков, превосходно отдаю себе отчет в Вашем душевном состоянии. Вы всегда ненавидели Пастернака и, видимо, руководствуясь этим чувством, в качестве первого секретаря Союза писателей совершили против него ряд жестов, которыми оказали самую скверную услугу своей стране. Затем, когда Пастернак получил Нобелевскую премию, Вы совершенно потеряли голову и совершили против Пастернака поступки, возмутившие общественное мнение всех стран и вызвавшие глубокое замешательство в самих коммунистических кругах. Но и смерть Пастернака не погасила Вашей ярости, которую Вы при помощи ложных обвинений и клеветы обратили против двух беззащитных и вдобавок тяжелобольных женщин. Я не заблуждаюсь насчет того, что Вы измените свою позицию, проявите чувство уравновешенности и человечности. Но не заблуждайтесь и Вы со своей стороны, не думайте, что Вам удалось ликвидировать дело Ивинской. Сознание всех честных людей не позволит Вам ликвидировать это до того, как будет совершено правосудие».

Второго ноября 1988 года Ивинская и ее дочь Ирина Емельянова были полностью реабилитированы. Ивинская дождалась этого при жизни. Она умерла 8 сентября 1995 года в Москве, увидев свою книгу «В плену времени. Годы с Борисом Пастернаком» изданной в России (французское издание вышло в 1978 году). Не наше дело судить о том, насколько эти мемуары достоверны. Бесспорно, что продиктованы они такими любовью и восхищением, какие даже для избалованного преданными поклонниками Пастернака были редкостными.

5

Четвертого июля 1960 года Нина Табидзе увезла Зинаиду Николаевну Пастернак в Грузию – прийти в себя, восстановить силы. На сороковой день Георгий Леонидзе устроил на своей даче поминки по Пастернаку. Из Москвы приехали Станислав Нейгауз и Леонид Пастернак. В сентябре Зинаида Николаевна вернулась в Москву и принялась за разборку архива. С обычным своим тщанием она перекладывала рукописи тонкой бумагой, перепечатывала письма мужа, раскладывала папки в шкафу. Архив оказался небольшой – Пастернак не хранил черновиков и вообще к рукописям опубликованных вещей относился небрежно. Зинаида Николаевна пошла на прием к Николаю Тихонову с просьбой организовать комиссию по литературному наследию Пастернака. Тихонов принял ее сухо и нелюбезно, заговорил на «вы», обращался по имени-отчеству – хотя в двадцатых годах молился на Пастернака, а в тридцатых был своим человеком в его доме. Комиссию, однако, учредили и в 1961 году с величайшим скрипом разрешили издать однотомник – за основу Зинаида Николаевна предложила взять неизданную книгу 1957 года, для которой были написаны «Люди и положения», но Сурков подобрал стихи самостоятельно. Зинаида Николаевна ужаснулась: он взял только советское, самое официозное, вынужденное! Она составила список из двадцати пяти стихотворений, которые необходимо было включить в сборник. Их передали Эренбургу, согласившемуся войти в комиссию (тоже с неохотой, скрипом и оговорками – он, мол, не одобряет отношения позднего Пастернака к Маяковскому; на самом деле, конечно, всех поэтов пастернаковской генерации угнетала невыносимая зависть, да вдобавок Эренбург отлично знал, что Пастернак его писаний в грош не ставит; не радовало его и отношение Пастернака к еврейству – тоже казалось предательским, как и в случае с Маяковским. Некоторые люди бывают ужасно принципиальны во всем, что касается других!). К удивлению Зинаиды Николаевны, предложенные ею стихи были в сборник включены. На Пасху 1961 года у нее случился тяжелый инфаркт, который она приписывала именно треволнениям, связанным со сборником. Она лежала на даче, в той же рояльной, где в последний раз болел Пастернак. Ее посетил Сурков – и, против ожиданий, показался ей умным и учтивым собеседником. Легковерие этой полуитальянки было поразительно.

До 1963 года ей хватало сбережений, отложенных из тех денег, которые Пастернак выдавал ей на хозяйство (ежемесячно – десять тысяч старыми; она скопила двадцать). В 1963 году пришлось просить о пенсии, – ей выдали единовременную ссуду в три тысячи рублей, целиком ушедшую на погашение долгов. Советская власть, выродившаяся, дряхлая, беззубая, – продолжала мстить Пастернаку, оставляя его жену без средств и надежд. Зинаида Николаевна была кругом в долгах. Осенью 1963 года ей пришлось продать оригиналы писем Пастернака.

В 1963 году она продиктовала Зое Маслениковой свои воспоминания.

Десятого марта 1966 года Чуковский, Эренбург, Каверин и другие написали в президиум ЦК КПСС письмо с просьбой о назначении Зинаиде Николаевне пенсии. Ответа не последовало. Не ответили ей ни Тихонов, ни Федин, к которым она, смирив гордость, обратилась в последний год своей жизни. Жена Пастернака доживала в Переделкине в одиночестве, беспомощности и унижении, не получая ни копейки от бесчисленных заграничных переизданий романа и стихов. Своего отчаяния она не показывала никому. Лицо ее было непроницаемо, порядок в доме поддерживался образцовый, жалоб от нее никто не слышал.

Она умерла 23 июня 1966 года от той же болезни, что и ее муж, – от рака легких; точно так же была в сознании до последней минуты и поражала сиделок героическим терпением. Похоронена она на Переделкинском кладбище, рядом с Пастернаком.

Евгения Владимировна Пастернак умерла 10 июля 1965 года.

Младший сын Пастернака Леонид умер в 1976 году, тридцати восьми лет от роду, в возрасте доктора Живаго – и почти так же, как доктор: в жаркий летний день, стоя в пробке, за рулем собственной машины, внезапно, от сердечного приступа. Это случилось на Манежной площади. «Все сбылось» – это ведь и территориально недалеко от Никитской, по которой ехал в трамвае умирающий Юрий Живаго.

6

В 1988 году, в первых четырех номерах «Нового мира» (в который Пастернак и предложил роман сразу по написании), был наконец опубликован на родине автора «Доктор Живаго». Реакция на него была странная – прошло несколько газетных дискуссий, скорее ритуального характера, ибо трудно представить себе читателя, хуже подготовленного к восприятию этой книги, нежели советский читатель восьмидесятых годов. Даже за границей в 1956 году у книги была более благодарная аудитория. К восемьдесят восьмому от поколения, помнившего революцию, практически никого не осталось; те, кому был адресован роман Пастернака, – больше не существовали. Старая интеллигенция, чьим манифестом и оправданием должна была стать книга, вымерла; новая интеллигенция выродилась. Те немногие, кому роман был действительно нужен, успели прочитать его в самиздате. Христианский его пафос оставался большинству читателей совершенно чужд – в этом смысле советская пропаганда преуспела больше, чем в прочих направлениях. Наконец, главной сферой читательских интересов были дела относительно недавнего прошлого – сенсационные разоблачения коррупции и репрессий, сталинских явных и андроповских тайных злодеяний, – и книга о русской революции оказалась невостребованной (как, впрочем, и лучшие сочинения Алданова, пришедшие к читателю в это же время: Пикуля он не заменил, а до Толстого не дотягивал). Во второй половине восьмидесятых книги глотались. На читателя обрушился вал запретной литературы в диапазоне от платоновского «Котлована» до сравнительно свежей прозы Юза Алешковского. Роман Пастернака, взорвавший мировую литературную ситуацию именно на фоне каменного молчания советской литературы о самом главном, на фоне лжи, лицемерия и в лучшем случае полуправд, – попал в контекст, способный убить и более эффектное сочинение. Тем не менее несколько дельных отзывов появилось: Владимир Гусев, критик «патриотического» направления (так называли тогда новых славянофилов), выступил со статьей, в которой призывал перестать наконец преувеличивать значение и достоинства романа, – но сказал о герое самые главные слова: доктор Живаго, по его мнению, принадлежал к традиции отечественных «лишних людей», а лишним человеком в России называется тот, кто соотносит себя с вневременным идеалом. Более точной и лестной характеристики пастернаковскому герою не дал никто. Статья англиста и переводчика Дмитрия Урнова «Безумное превышение своих сил» третировала роман с позиций традиционного реализма. В защиту книги выступил Андрей Вознесенский, назвав ее главным произведением XX века (с этой оценкой согласился потом и Евтушенко, подчеркнувший, что это единственный русский роман, в котором личные коллизии поставлены выше общественных). О природе магического реализма Пастернака и о его понимании христианства писали мало. Книгу поспешили включить в школьную программу, чем надолго отбили у школьников перестроечной поры охоту ее читать. С их точки зрения, это была совершенная нудьга, и невозможно было объяснить – с чего это ее сначала превознесли на Западе, потом запретили у нас и стали давать срок за ее хранение и распространение. Некоторый интерес к роману всколыхнулся было в 1994 году, когда в Москву приехала грандиозная ретроспектива «Большой стиль Голливуда». Фильм Дэвида Лина «Доктор Живаго» с Омаром Шарифом и Джулией Кристи несколько раз показали в Москве при битком набитых, до обморока душных залах. Большинству зрителей картина показалась развесистой клюквой, но автор этих строк порадовался за ее точное (невольное, конечно) соответствие пастернаковскому реализму с его чудесными допущениями. Кадры, в которых доктор стоял среди поля цветущих нарциссов (чего не только в Сибири, но и в Крыму никогда не бывает), или огромный деревянный дом со множеством куполов-главок вызывали в зале гомерический хохот, а эпизод, в котором Стрельников первым делом спрашивает у Живаго, почему тот пишет антисоветские стихи, – встречался бурными аплодисментами. Между тем все эти глупости куда больше соответствуют духу романа, чем дотошный буквализм: суть они передают, а до частностей символистам никогда не было дела. В широкий российский прокат картина не пошла и осталась доступной синефилам на видео.

В том же 1988 году, когда в СССР был опубликован роман, сын Пастернака Евгений получил в Стокгольме диплом и медаль Шведской академии – за отца. Отречение было официально признано ложным и подневольным – после чего Пастернак утвердился в звании нобелевского лауреата.

В 1990 году, к столетнему юбилею, отмеченному с перестроечной свободой, но с советской пышностью, – начало выходить пятитомное собрание сочинений Пастернака, законченное год спустя, и самое полное на сегодняшний день. В девяностые годы был издан огромный корпус пастернаковских текстов – несколько томов переписки, сборник мемуаров современников, биографии, материалы симпозиумов, переиздания лирики и прозы массовыми тиражами. В 2002 году в Англии начали снимать сериал по «Доктору Живаго». С 1995 года в Театре на Таганке идет спектакль «Живаго. Доктор» – драматургический монтаж Юрия Любимова с музыкой Альфреда Шнитке. В 2003-м экранизацию романа наконец запустили и у нас – снимается пятисерийный телефильм.

С 1990 года в Переделкине официально открыт Дом-музей Пастернака, работающий по будням с десяти утра до четырех часов пополудни. Улица, на которой он стоит, по-прежнему называется улицей Павленко.

У Пастернака четверо внуков и десять правнуков.

7

После перестройки, во времена засилья массовой культуры, объявленной порождением рынка (тогда как на самом деле оглупление страны было сознательной, самоубийственной либеральной тактикой), Пастернак стал как будто превращаться в памятник себе. Он ушел из живого культурного контекста, роман читали кое-как, ради экзаменов, и почти никто уже не объяснялся в любви его стихами. После бума конца восьмидесятых, после пышного столетнего юбилея он как будто сделался частью официозного набора российско-советских ценностей: икра, матрешки, Пушкин, космос, «Доктор Живаго». Иногда ему подражали – но катастрофически неумело. Как в вечной борьбе Толстого и Достоевского берут верх то ветхозаветная мощь и рационализм первого, то новозаветная чуткость и болезненный жар второго, – так и в соревновании Мандельштама и Пастернака временную победу одержал Мандельштам, стремительно расходившийся на цитаты и почитаемый как предтеча постмодернистов (тосковал по мировой культуре!).

Однако Пастернак и тут оказался непобедим: славу и упоминаемость ему вернули недоброжелатели, говорящие о нем с неизбывной ненавистью. Христианство Пастернака, его щедрый и свободный творческий дар, его душевное здоровье раздражают мелких бесов современной культуры, как прежде раздражали мастодонтов советских времен. Они бегут от него, как черт от ладана. И эта способность вызывать ненависть у квазиавангардистов, моральных релятивистов, любителей бессодержательных экспериментов и скандальных пиаровских стратегий – залог пастернаковского бессмертия.

В чем заключается главный урок его жизни – если из чьей-либо жизни вообще можно извлечь урок?

Ведь чтобы следовать его примеру, надо как минимум обладать его талантом. Об иллюзорности «литературной учебы» он сам тысячу раз говорил. Подражать ему, как всякому крупному поэту, бессмысленно.

Его христианство – тоже не для всех, а только для тех, кому есть что раздать и чем делиться. Опыт безоглядной душевной щедрости немыслим без настоящего душевного богатства. Жертвенная покорность судьбе – опять-таки не для всякого темперамента. Отважно идти навстречу соблазнам, чтобы тем яростнее их отринуть, – тактика плодотворная, но и опасная, если учесть, с какими соблазнами приходится иметь дело людям Новейшего времени. Вырваться из дьявольских когтей удается не всякому.

Вероятно, главное достоинство его поэзии и прозы, драм и писем, манер и голоса – в том, что все они с равной убедительностью свидетельствуют о возможности другого мира с его небесными красками; о чуде преображения, о живом присутствии Творца; каждая грамматическая неправильность, невнятный щебет, оговорка – дуновение свежести, весть из тех сфер, где за оговорки и ошибки не наказывают. Все, что он написал, – обетование счастья и милосердия: всех простят, над всеми поплачут и много еще покажут чудес.

Ничего другого литература человеку не должна.


Сентябрь 2003 – июнь 2004.

Загрузка...