От бассейна я неторопливо прогуливаюсь к музею, который лежит совсем близко. Свежий осенний воздух делает влажное лицо холодным и гладким, глаза блестящими. В залах с картинами один голландский художник висит рядом с другим. Правильно, Фландрия ведь очень близко. Эти рыбные базары, деревенские кабачки, крестьянские танцы дышат уютом, желанием и уютным наслаждением. Там кистью художника водила текущая жизнь. Сегодня мне нужно тепло; для Гойи я ничего не мог бы чувствовать. Также коллекция японских миниатюр стоит там под стеклом, изящные шедевры ручной работы, резьба по эбеновому дереву, нефриту и слоновой кости, фигурки из черноватой меди, украшенные золотом и серебром. Я долго рассматриваю завитое щупальце каракатицы из желтоватой слоновой кости с сотнями более темных присосок, на котором сидит крохотная металлически-зеленая муха. Беглый взгляд искоса во время прогулки по морскому берегу должно было вызвать эту идею. Также там есть арбузы величиной с грецкий орех, в которых выведено каждое отдельное семечко, маленькие черепахи с орнаментируемым панцирем спины и обезьянка, которая бьет в барабан. Все это настолько совершенно, что если однажды видели это, то нельзя себе даже представить, что можно было бы сделать лучше, и это пробуждает ту самую чистую радость, с которой рассматривающий полностью окунается в эти образы.

Во второй половине дня я снова иду в город, наполняющийся просыпающейся суматохой. С заостренным чутьем жителя большого города я прохожу суету, в то время как мозг легко и точно перемалывает изобилие меняющихся картин. Витрины, книжные магазины, мелькающие трамваи и автомобили, немецкие, французские, фламандские обрывки фраз, женщины, вопреки разделяющим народы валам все еще окруженные влияниями города Парижа; все это наталкивается и объединяется в сияющую, тысячерукую картину жизни. И этот поток самых различных отношений с бытием опрокидывает свои волны навстречу мне тем сильнее, что я всего сутки назад был еще совсем первобытным человеком, живущим в пещерах и борющимся только за свою жизнь. Тут я чувствую, что существование – это опьянение и жизнь, дикая, замечательная, горячая жизнь, пылкая молитва. Я должен выразиться, выразить любой ценой, чтобы я, содрогаясь, осознал: Я живу, я еще живу. Я погружаю свои взгляды в глаза проходящих мимо девушек, бегло и убедительно и радуюсь, если они улыбаются. Я захожу в магазин и покупаю себе сигареты, самые лучшие, само собой разумеется. Я останавливаюсь перед каждой витриной, рассматривая белье, изящные ювелирные изделия и книги. Я ем в маленькой таверне, и ничего нельзя упустить, также мокко и графин ликера, наконец.

Тогда я снова шагаю по улицам и площадям, которые плавают теперь в огнях. Постепенно я захожу в пригород, кварталы которого возвышаются вечером холодно и мрачно. Только с далекими промежутками тлеют фонари. Я останавливаюсь у перил моста и пристально смотрю в черное зеркало канала. Я стал печален, все одиноко и неизвестно. Ветер отрывает целые ветки с листьями с осенних деревьев, проносит их с шелестом мимо меня и бросает их в воду. Баржа неслышно скользит под мостом как длинный, черный гроб.

Как все это враждебно. Вещи качаются в тумане, они то как дым, то как нереальное, призрачное дрожание, то они насмешливо проявляются в холодной жесткости. Так дрожит человек, когда он заколочен в каком-то чужом гостиничном номере в неизвестном городе или при чтении меланхолически близкого к безумию русского поэта. Прислонившись к железным перилам, перекинутыми над водой, о которой я не знаю, откуда и куда она течет, на мою душу нападает та грусть, которая иногда поднимается в нас как свинцовый туман и делает для нас вещи пустыми и бесцветными, лишая их существа. Пространство соскальзывает в холодную бесконечность, и я чувствую себя крохотным атомом, которого неутомимо затягивают в свой вихрь коварные силы. Я так устал, так утомлен, что хотел бы оказаться мертвым. Ландскнехт, странствующий рыцарь, который сломал свое копье, и его миражи расплываются в насмешливом смехе. Я чувствую с несомненной ясностью, что какой-то чужой смысл, страшное значение подкарауливает за всем этим процессом. Я уже иногда знал это на дне безумных опьянений или в душащих снах, я только снова забыл об этом в бушующей жизни. Обычно над такими вещами смеются, если со свежими силами и со здоровьем шагают в свете; но когда они сваливаются на нас, то все познание раскалывается мгновенно как стекло и как сон одной ночи. Каждый испытал что-то похожее, но он забывает об этом, так как он должен об этом забывать.

Там звучит легкий шаг, развеянный наполовину ветром. Фигурка шагает мимо и задевает меня беглым взглядом. Я должен обратиться к ней, как я должен был бы обратиться к человеку, который встретился бы мне на одиноком острове. Она, похоже, едва ли удивилась этому, и кем она и могла бы быть, наконец, раз идет мимо здесь в этом пригороде и в это время? Вероятно, уличная девчонка, но ландскнехт не переборчив, и я ощущаю непреодолимую потребность в обществе, даже если бы оно было самым наихудшим.

Теперь я узнаю также имя пригорода. Муль-Во называется он. Куда течет канал, она сама не знает, вероятно, в Дёль. Это немного успокаивает меня. Она рассказывает легко и невзыскательно; я жадно слушаю. О прошлом, перед войной, когда жили счастливее, чем теперь. Когда еще было вино и белый хлеб, и когда на полях перед воротами с музыкой и танцами отмечали веселые праздники. Ее муж – рабочий, который давно воюет на другой стороне, по ту сторону фронта. Где он может быть? Вероятно, он уже давно лежит в одном из больших кладбищ, которые обрамляют фронты. Вероятно, он также именно сейчас идет в Париже к какой-то другой? Или, может быть, он сидит в засаде в траншее между темными валами посреди сверкающей от разрывов снарядов ночи. Вероятно, мы скоро будем лежать с ним напротив друг друга, очень близко, и не догадываясь об этом. Только наши пули будут свистеть мимо наших голов.

«Но чего ты хочешь, что я должна делать? Месяцы превратились в годы, ты никогда не получишь весточки из-за границы, и эта проклятая война никогда закончится. Ты не можешь всегда сидеть только в квартире. Война – это большая беда для меня, для тебя и для всего мира».

Ее квартира скудна, кухня, каморка, еловая мебель. На стенах олеографии и свадебная фотография. Она в фате, а он во фраке, у обоих руки скрещены и неловко положены пригородным фотографом на живот. Мы беседуем тихо и беспрерывно, нам обоим нравится сидеть перед камином, в котором горит охапка хвороста и быть в обществе. Человек очень одинок в этом большом ландшафте, над которым дует дыхание войны. Через месяц этот город может уже быть кучей мусора, и завтра уже это сердце и этот мозг, которые так тесно хотели бы связывать себя с жизнью, больше не будут в состоянии чувствовать пульс крови. Если утром блестит солнце, мы мужественны и чувствуем блеск жизни в битве, но вечером у нас есть желание вместе сидеть тихо и мирно перед горячим очагом.

Когда мы расстаемся у входной двери, она говорит, пока влажный ветер дует в прихожей: «Je ne t'oublierai pas». Я тебя не забуду. Это звучит по-настоящему. Я возвращаюсь по мосту в город, руки в карманах шинели, голова опущена. При каждом шаге дребезжат шпоры.

На Рю-де-Лилль один товарищ встречает меня.

«Дружище, где тебя носило? Нас отправляют завтра утром».

«Отправляют? Нет!? Ведь мы же только что оттуда!»

«Старое дело. Пошли, я знаю маленькую закусочную, там можно красиво размахивать бокалами. Там есть старый портвейн, дубовые кресла и фламандские официантки».

Он хватает меня, и мы идем в закусочную.

10. Огонь

Хотя еще смеркается, наши фигуры очень отчетливо выделяются на фоне меловых стен траншеи, которая как белая змея проскальзывает ночью. Мы шагаем молча, осторожно по очереди, солдат за солдатом, каждый опутанный сетью своих мыслей. Через час мы, заброшенная армией вперед кучка, будем в глубине вражеских позиций, которые так широко растянулись перед нашим взглядом, далеко и таинственно как чужое, угрожающее бедой побережье.

Вокруг нас большая, серая скука. Земляные валы, колосниковые решетки, указатели, траншейные кабели холодно, безжизненно и враждебно глядят на нас из просачивающегося рассвета, объекты, к которым мы потеряли всякую связь. Мы еще воспринимаем вещи, но они ничего больше не говорят нам, так как всегда прерывисто, мимолетно игра волн наших мыслей танцует в мозге.

Странно, такие мгновения всегда доставляют снова и снова одно и то же настроение. Нашу первую битву мы выдержали давно, сотни и сотни раз стояли в огне, мы избранная ударная группа знаменитого штурмового полка и, все же, сегодня утром мы все так тихи и задумчивы.

И, тем не менее, мы блестяще подготовлены. Все три недели мы тренировались в тылу на воссозданной на основе аэрофотоснимков насыпи, также каждое утро примерно в час рассвета, с боевыми ручными гранатами, разрывными зарядами и зажигательными трубками. Мы обдумали все, предвидели, обсудили друг с другом, выучили французские оклики и упражнялись с их средствами ближнего боя; короче, это предприятие знакомо нам как беспрерывно вымуштрованный ружейный прием, который выполняется при соответствующей команде с естественной точностью.

Мы знакомы между собой уже давно как дерзкие смельчаки, встречались в некоторые горячие деньки в местах затянутых дымом полей сражения, в которых дух часа снова и снова собирает одних и тех же. Мы знаем, что мы воплощаем собой элиту энергичной мужественности, и гордимся этим сознанием. Еще вчера мы по старому обычаю сидели вместе за последним стаканчиком и чувствовали, что воля к борьбе, то своеобразное желание снова и снова выйти из строя, когда нужны добровольцы, также и на этот раз со старой энергией бросит нас навстречу опасности. Да, если бы только пришло время; мы люди той породы, которая растет с мгновением.

Все же, это неприятное чувство, этот непобедимый озноб изнутри наружу, эти полные предчувствий мысли, которые бушуют на нашем горизонте как расплывчатые, растрепанные обрывки облаков мы не можем прогнать от себя; не можем и тогда, когда пьем коньяк очень длинными глотками. Это сильнее нас. Туман, который лежит в нас и в такие часы над беспокойными водоемами души выводит наружу свою загадочную сущность. Не страх – его мы можем отпугнуть в его пещеру, если мы резко и насмешливо взглянем ему в бледное лицо – а неизвестное царство, в котором расплавляются границы нашего ощущения. Там замечаешь только, как мало разбираешься в самом себе. Дремлющее глубоко на дне, заглушенное неутомимыми работами за день, оно поднимается и расплывается, прежде чем примет форму, в глухую печаль.

Чем поможет закаляться три недели для этого часа, пока не поверишь самому себе жестко и без слабых мест? Чем поможет, что говоришь самому себе: «Смерть? Ну, и что дальше? Переход, которого, все же, никак нельзя избежать». Это все ничем не поможет, так как внезапно из думающего становишься чувствующим существом, пешкой в игре фантомов, против которых бессильно также оружие самого острого разума. Это факторы, которые мы обычно отрицаем, так как не можем считаться с ними. Но в мгновение переживания все отрицание тщетно, тогда это неизвестное обладает более высокой и более убедительной действительностью, чем все привычные проявления в полуденном свете.

Мы достигли самой передней линии и делаем последние приготовления. Мы прилежны и точны, так как мы чувствуем стремление занять себя, наполнить время, чтобы убежать от самих себя. Время, которое уже так бесконечно мучило нас в траншее, понятие, которое охватывает все мыслимые мучения, цепь, которую разорвет только смерть. Вероятно, уже через минуты. Я знаю, осознанно чувствуешь, как вытекающая жизнь проносится с шумом в море вечности; я уже иногда стоял у грани. Медленное, глубокое погружение, со звоном в ушах, мирным и знакомым как звон родных пасхальных колоколов. Не нужно было размышлять так и снова и снова пытаться разгадать загадки, которые, все же, никогда не решишь. Ведь все приходит в свое время. Голову выше, пусть ветер разгонит мысли. Умереть достойно, мы умеем это, идти навстречу угрожающей темноте со смелостью бойца и решительной жизненной силой. Не дать поколебать себя, улыбаться до самого конца, и пусть даже улыбка будет только маской самой себя: это тоже уже кое-что. Больше, чем преодолевая, человек не может умирать. Поэтому бессмертные боги должны завидовать ему самому.

Мы хорошо снаряжены для нашего выхода, увешаны оружием, взрывчаткой, световыми и сигнальными устройствами, настоящий боевой штосструпп, способный удовлетворить наивысшим требованиям современного боя. Способный не только благодаря своей радостной безрассудной смелости и жестокой силе. Если посмотреть на этих людей стоящих так в сумерках, тонких, худых и преимущественно почти еще детей, мало что можно было бы от них ожидать. Но их лица, которые лежат в тени касок, остры, смелы и умны. Я знаю, они не медлят перед опасностью ни мгновения; они бросаются на нее, быстро, жилисто и умело. Они объединяют горячее мужество с холодным разумом, они являются людьми, которые в вихре уничтожения уверенной рукой устраняют тяжелое заедание затвора, бросают врагу назад дымящуюся гранату, читают по глазам его намерения в борьбе не на жизнь, а на смерть. Это стальные типы, орлиный взгляд которых исследует облака прямо над жужжащими пропеллерами, которые протискиваются в сплетение рева танковых двигателей, решаются на поездку в ад над ревущими полями воронок, которые целыми днями, с верной смертью перед собой, сидят в окруженных, заваленных со всех сторон горами трупов пулеметных ячейках наполовину изнемогая за раскаленными пулеметами. Они – наилучшие современного поля боя, пропитанные решительным духом борьбы, сильное желание которых разряжается в сжатом, целеустремленном ударе энергии.

Когда я наблюдаю, как они бесшумно режут проходы в проволочных заграждениях, выкапывают штурмовые ступеньки, сверяют люминесцентные часы, по звездам определяют направление на север, тогда меня охватывает понимание: это новый человек, штурмовой сапер, элита Средней Европы. Новая раса, полная ума, силы и воли. То, что здесь в борьбе обнаруживается как явление, завтра станет осью, вокруг которой жизнь завертится быстрее и быстрее. Не всегда как здесь дорогу нужно будет прокладывать через воронки, огонь и сталь, но атакующий шаг шторма, с которым здесь исполняется процесс, привычный к железу темп, это останется таким же. Раскаленная заря заката тонущего времени – это одновременно и утренняя заря рассвета, в которой вооружаются для новой, более жесткой борьбы. Далеко позади огромные города, армии машин, державы, внутренние связи которых разорваны бурями, ждут нового человека, более смелого, привычного к борьбе, безжалостного по отношению к самому себе и к другим. Эта война – это не конец, а начало силы. Она – кузница, в который мир будет разбит в новые границы и новые общности. Новые формы хотят наполниться кровью, и власть хочет, чтобы ее схватили железной рукой. Война – это большая школа, и новый человек будет человеком нашей породы.

Да, теперь она в своей стихии, моя старая ударная группа. Действие, хватание кулака разорвало все туманы. Уже звучит тихое слово шутки над траверсой. Пусть это и безвкусно спрашивать: «Ну, толстяк, ты уже полностью набрал свой боевой вес?», между тем, все же – они смеются, и сам толстяк больше всего. Только не разжалобиться. Сейчас начнется праздник, и мы – его князья.

Все же, это беда. Если артподготовка не подействует, если вон там останется исправным хотя бы один пулемет, то этих великолепных людей в атаке через нейтральную полосу перестреляют как стадо оленей. Это война. Наилучшее и самое ценное, наивысшее олицетворение жизни как раз достаточно хорошо, чтобы бросить его в ее ненасытную глотку. Пулемет, скольжение его ленты на протяжении только секунды – и эти двадцать пять мужчин, с которыми можно было бы окультурить далекий остров, висят на проволоке как разорванные свертки, чтобы медленно истлеть. Это студенты, прапорщики со старыми, гордыми именами, слесари-механики, наследники плодовитых дворов, развязные жители больших городов, гимназисты, из глаз которых еще не совсем улетучился сон Спящей красавицы какого-либо старинного остатка. Крестьянские сыновья, выросшие под одинокими соломенными крышами Вестфалии или Люнебургской пустоши, окруженных шелестом древних дубов, которые их предки сажали вокруг окружающей стены из валунов. Они настолько верны, что, не задумываясь, умерли бы за своего командира.

У левого соседнего полка бушует огненный шторм. Это ложный маневр, чтобы запутать вражескую артиллерию и распылить ее огонь. Сейчас наступит наше время. Теперь нужно собраться. Конечно, нас, вероятно, жаль. Возможно, мы жертвуем собой тоже для чего-то несущественного. Но никто не может лишить нас нашей ценности. Важнее всего не то, за что мы боремся, а то, как мы боремся. Навстречу цели, пока мы не победим или не погибнем. Боевой дух, риск собственной жизнью, пусть даже для самой маленькой идеи, весят больше, чем все размышления о добре и зле. Это придает даже рыцарю печального образа его внушающий уважение ореол святости. Мы хотим показать, что есть в нас, тогда мы, когда погибнем, действительно проявили себя во всей полноте.

Теперь буря тоже бросается вниз на нас. Артиллерия нашей дивизии стреляет превосходно, первое попадание было точным до секунды. Все плотнее и более многоголосо становится вой железных болванок, чтобы утонуть там в постоянно разбухающем потоке злых, бурных, оглушительных шумов. Мины тянут свои подобные нитям жемчуга сверкающие дуги над нами и разбиваются в вулканических взрывах. Белизна осветительных ракет затопляет ярким светом блестящее облако дыма, газов и пыли, которое бурлит как кипящее озеро над равниной. Пестрые ракеты висят над окопами, разрываясь на звездочки, и внезапно гаснут как цветные сигналы огромной сортировочной станции. Все пулеметы второй и третьей линии работают изо всех сил. Шипение их бесчисленных, друг с другом сливающихся выстрелов – это тусклый задний план, который наполняет крохотные промежутки шума тяжелого орудия.

Теперь просыпается также французская артиллерия. Сначала группа легких батарей, они засыпают нашу траншею быстрыми сериями стальных ударов кулака, из блестящих шрапнельных снарядов свинцовые пули сыплются на нас как из лейки. Тогда следуют тяжелые калибры, которые бросаются с растущим шипением как огромные хищники с самого верха на нас и проглатывают длинные участки траншеи с огнем и черным чадом. Беспрерывно гремит град комьев земли, обломков дерева и маленьких осколков по нашим каскам, которые отражают совсем рядом неутомимый танец молний. Мощные трехногие мины раздробляют землю, утрамбовывая ее как ударами пестика в ступке; бутылочные мины, которые как кружащиеся колбасы проносятся сквозь дым и зарю, тут же рядами взрываются в огне первых. Трассирующие пули, гонящиеся друг за другом цепями раскаленных искр, тысячами выплевываются в воздух, чтобы отогнать раннего летчика, который хочет разведать, вероятно, позиции орудий заградительного огня.

Но мы стоим, плотно сжавшись, у лестниц для выхода. В первые минуты мы прятались в норах и подземных ходах. Только на короткое время, потому что в кузнице битв нас закалили до равнодушной и твердой как огонь природы. Мы также убежденные фаталисты и верим, что если в кого-то суждено попасть, то в него попадет, будь это даже неразорвавшийся снаряд на дне десятиметрового подземного убежища. Промежуток между приближением снаряда и взрывом – наихудшее; там дрожат даже нервы самого старого воина. Слишком много ужасных картин, слишком большое количество крови и рыдания предвещали собой эти вибрирующие свистящие звуки. Чем дольше ты участвуешь в этом, тем страшнее кинопленка воспоминаний, которая в эту секунду прокручивается в мозгу.

Тогда наступает момент, где огненный вихрь всасывает отдельные восприятия, чувства становятся жертвой столкновения картин, воспоминаний, чувства «я», чтобы также страх и надежда развеивались как беглый дым. Тогда разбивается слабый и падает к земле как пустая патронная гильза, так как он потерял свой последний инстинкт, страх. Никакая просьба, никакая команда и угроза не поднимут его снова.

Но сильный стоит с окаменевшим лицом, опьяненный триумфатор материи, посреди грозы. Он нашел равновесие на измененном уровне процесса, пусть даже мир стоит на голове, у мужественного сердца есть его собственный центр тяжести.

Зеленая ракета поднимается и с длинным спускающимся книзу хвостом зависает над нами. Сигнал! Мы бросаемся наружу и несемся, плотное, темное облако в неизвестное.

11. Между собой

Уже бесконечно я стою в траншее. Так бесконечно, что одно чувство за другим погасло во мне, и я стал куском природы, расплывающимся в море ночи. Только иногда мысль зажигает цепь огней в мозге и на короткое время снова делает меня сознательным существом.

Я прислоняюсь в углу траверсы и смотрю вслед кораблям облаков, медленно проплывающих в лунном свете. Как часто я уже стоял так! Точно так – правая рука на кобуре и голова недовольно откинута назад. Многие тома наполнили бы мысли, которые бежали на одиноком ночном дежурстве через мельницы мозга. То, что как раз самая голодная фантазия бежит наиболее сильно! Есть ли, пожалуй, еще люди, шаги которых стучат теперь по асфальту больших городов? Бары с авантюрно наливаемыми слоями ликерами? Были ли времена, когда можно было уехать на пароходе, далеко? Очень далеко? Есть ли еще острова в южных морях, на которые никогда не вступал европеец? Счастливые острова!

Как часто я уже стоял так на месте вроде этого! Короткий участок траншеи лежит передо мной, крохотная часть огромного фронта. И, все же, эта черная дыра входа в подземный ход, этот пост часового, блок, пропитанный темнотой и тайной, эти три или четыре проволоки, которые пересекаются наверху в бледном небе, являются всем миром, который окружает меня, простым и важным как декорации мощной драмы.

Часовой наверху не шевелился уже два часа. Он, кажется, стал частью глиняной стены, на которой он выглядит неподвижным и молчаливым как индийский святой столпник. Уже три года стоит часовой на этом месте, летом и зимой, днем и ночью, на ветру, дожде, жаре, холоде и огне.

Иногда он сменяется, иногда он гибнет, но это едва ли замечают. Личности соскальзывают туда по твердо зафиксированному заданию. Если проходишь, всегда один стоит и докладывает: «Пост номер 5, на посту ничего нового».

Это страшно. Кто стоит там? Часовой, винтовка, самая маленькая боевая единица, номер. Многие вовсе не видят в этом ничего другого. Почитать о наших храбрых воинах, которые стоят на посту, зевнуть и выключить свет. Другие сообщают о высокой морали войск. Под этим они понимают, что мы еще можем выдерживать это. Заметив, что мы лежим на этой позиции, чтобы отдохнуть. Скоро мы снова «готовы для сражения». Мы ведь лучший материал.

Материал, это правильное выражение. Приблизительно как уголь, который бросают под раскаленные котлы войны, чтобы завод продолжал работать. «Отряд в огне сжигается в шлак», так ведь звучит элегантная формула военного искусства.

Нельзя за это обижаться на них. Они знают о душе фронтовика так же мало, как богач о бедности. Ах, мы – не только винтовки, мы – между прочим, также люди, сердца, души. Если мы ночь за ночью, многие тысячи по ту и эту сторону, извиваемся на дыбах времени, наша жизнь лежит перед нами, несказанно ужасная как разорванное предполье, и наши мысли подобны синеватым холодным огням ракет, которые отнимают все это мучение у темноты.

Я должен отвести душу. Я говорю: «Часовой, наше время истекло».

«Так точно, господин лейтенант».

Господин лейтенант. Он даже щелкнул пятками. Как глубоко это сидит. Эти люди – это большие дети. Нужно любить их. Иногда один говорил мне уже, совсем тихо и, как будто само собой разумеется: «Теперь я должен умереть, господин лейтенант. В меня слишком сильно попали». В безумные мгновения битвы они окружают одного: «Что мы должны делать? Куда мы должны идти? Я ранен». Тогда пытаешься улыбнуться и чувствуешь себя, в принципе, все же, таким же брошенным, как они.

Там сидишь теперь посреди своих ста человек и чувствуешь их стремление уцепиться. Иногда слышишь из блиндажа: «Да, этот лейтенант. Вам надо было бы увидеть его однажды при Гильемоне». Все же, тогда немного гордишься, и не хочется поменяться ни с кем. Тогда чувствуешь себя неразрушимо связанным с ними одной цепочкой, и что это что-то очень сильное, двигать сто мужчин вперед на смерть.

Сегодня смена нужна давно. Это странно, как ночь заостряет чувства. Воспринимаешь определенный флюид, который излучается в вещи и понятии, и чувствуешь это как выражение страшного значения. Это было часто уже абсолютно ясно мне во снах, в опьянениях и как ребенок, когда я боялся. Позже я смеялся над этим. Как сын совершенно убежденной в материализме эпохи я двинулся на эту войну, холодный, скороспелый житель большого города, мозг, отшлифованный занятиями естественными науками и современной литературой до стальных кристаллов. Война очень изменила меня, и я думаю, что так случилось, наверное, у всего поколения. Моя система мира больше вовсе не обладает той надежностью, да и как бы это могло быть возможно при той ненадежности, которая окружает нас с давних пор. Теперь совсем другие силы, которые должны двигать нашими действиями, все же, очень глухие и соответствующие крови, но можно догадаться, что это глубокий разум, который находится в крови. И также догадываются, что все, что окружает нас, вовсе не так ясно и целесообразно, а очень таинственно, и это познание уже означает первый шаг в новом направлении. Мы снова соприкасались с землей, пусть же теперь мы как тот мифический великан снова обретем всю нашу силу через это соприкосновение.

Меловая земля звенит под легкими шагами. «Пароль!» «Макензен». Смена. Я передаю ручные гранаты и ракетницу. «Заградительный огонь – сигнал красного цвета, огонь на поражение – зеленого, огонь перенести вперед – сигнал белого цвета с жемчужными нитками. Белая ракета в стволе. Красные в канавке сзади. До сих пор все было спокойно».

Мы шепчем, как будто сговариваемся об убийстве. Ужас висит над траншеей как облако. Наверху шепчутся двое часовых. Один, похоже, новичок. «С четырех до пяти собственный патруль впереди, там ты не можешь стрелять. Если сверкнет вон там с краю слева, немедленно ложись в укрытие, тут тогда сразу начнется пальба». «Ну, такой дикой она уже не будет». Новички в большинстве случаев очень большие. Они еще не смотрели в глаза смерти. Старые воины по отношению к ним демонстрируют свое отцовское превосходство.

В блиндаже в нос мне ударяет густой запах испарений людей, плесени и разложения. Когда мы недавно захотели увеличить его, наши лопаты натолкнулись на пласт земли с ужасным смрадом. Там, наверное, лежат трупы или засыпанное отхожее место.

При зажигании свечи я вижу тающий стеарин, покрытый слоем вшей. У моего денщика есть привычка сжигать своих вшей на свече. В данный момент он лежит с моим заместителем и его денщиком вместе на топчане. Они спят беспокойно, хрипят, стонут, валяются туда-сюда. С отвращением мой взгляд задевает место, в которое порхающее мерцание свеч мелькает над их расплывчатыми телами. Ну и хлев! Как тесно мы вместе сидим в грязи. Это выглядит очень уютно в иллюстрированных журналах, похоже на окладистую бороду, загородный поселок дачников и трубку, но если постоянно слушать, как каждый полдень чавкают – не говоря уже обо всем остальном – и как каждую ночь храпят, то с грустью вспоминаются времена собственной квартиры, собственной тарелки и собственного умывальника.

Я отрезаю толстый ломоть хлеба и лезу своим карманным ножом в липкую консервную банку, чтобы покрыть хлеб похожими на кашу волокнами говядины. Мои руки грязны и холодны, в моем черепе горит огонь бодрствовавшей ночи. Мозг работает слабо и неохотно и порождает ряд неотчетливых, беспорядочных и мучительных картин. Тогда я бросаюсь на топчан рядом с другими.

К утру мою полудремоту разрывает грохот котелков и ударов лопат. Ординарцы приносят кофе и хлопочут у крохотной печки из листового металла. По-видимому, они получили по дороге огонь.

«Парень, вот уж была снова поездка; моя посуда почти пуста. Томми особенно палили по ложбине, каждое утро у нас был там только неприкосновенный запас. Одна эта штука влупила мне по заднице куском земли, так что я, все таки, сбился с ровного шага. Снова было совсем вплотную от меня!»

Он совершенно прав. Снова совсем вплотную. Собственно, тут всегда совсем вплотную. К этому, наконец, привыкаешь. Вон там двое сидят на своих ящиках ручных гранат, как всегда, только немного запыхавшись. Если бы они теперь не вернулись? Лежали бы выпотрошенные в ложбине, большие трубчатые кости сломаны как соломинки, обожженные и разорванные?

Мы забыли бы это уже завтра. Мы – чистые машины забывания. Разумеется, если стоишь перед таким каприччио голого разрушения, ужас как медленный, холодный разрез ножа проходит сквозь душу. Тогда отворачиваешься и делаешь странное усилие, которое я сравнил бы, пожалуй, с подтягиванием на руках или судорожным глотанием, которым хотят сдерживать рвоту. Это возмущение против костлявого кулака безумия, давление которого уже обтягивает мозг с тяжестью и темнотой. При дальнейшем движении думаешь, что, пожалуй, не настолько уж все плохо. Только один еще бормочет как во сне: «Голова. Ты видел голову?»

Оба беседуют дальше. Другой говорит: «Однажды всему этому крышка. Тот, кто погиб в самом начале, тому еще повезло. Мне только интересно, как долго все это дерьмо еще продлится».

Теперь начинается один из тех бесконечных разговоров о войне, которые я слушал уже сотни и сотни раз до пресыщения. Это всегда одно и то же, только ожесточение становится острее со временем. Люди подходят к этому жизненно важному вопросу с религиозной серьезностью, чтобы снова и снова биться своей головой по стенам своего горизонта. Они никогда не найдут решения, так как уже их постановка вопроса неправильная. Они воспринимают войну как причину, не как выражение, и потому они ищут снаружи то, что можно найти только внутри. Только проявление, грубая поверхность имеет для них значение.

Между тем: их нужно понимать. Они материалисты в полном понимании этого слова, я, прожив среди них теперь уже целые годы, слышу это из каждого их слова. В первое время я удивлялся важности, которую они приписывали, например, еде, и вскоре сделал наблюдение, что лишения крайне тяжело давались им, людям физического труда. Они – действительно материал, материал, который идея сжигает, хотя они не сознают этого, для ее больших целей. В этом их собственное значение, величину которого они не в состоянии охватить, и это причина их страданий. Потому с ними нужно обращаться соответственно: человечно и сочувственно, насколько они индивидуумы, жестко, насколько их бытие принадлежит не личности, а идее.

Да, только поверхностное значит что-то для них. Для них их постановка вопроса является единственно верной. Если бы они нашли путеводную нить, чтобы найти дорогу из лабиринта войны или с отчаянием разрубить ее гордиев узел, то они были бы у цели своих желаний. Тогда у них снова было бы то, о чем они плачут ежечасно, тихое прозябание в ограниченном пространстве, счастье в мелкобуржуазном смысле. Если они в безопасности, то все остальное для них далеко, «лежит за семью морями». То, что они с помощью мира или революции ни на шаг не приблизились бы к истинной проблеме войны, что они сами тоже являются предпосылкой войны, им никогда не удастся разъяснить. Они – эгоисты, и это хорошо.

Бесчисленные разы доносятся ко мне обрывки фраз их шепота. Если бы те, в тылу, однажды хоть на один день пришли бы сюда вперед, тут же все бы окончилось. Как в кино; позади лучшие места, впереди рябит и мерцает. Бедного обманывают всегда. Та же самая оплата, та же самая еда, война была бы забыта уже давно. Мы боремся не за честь Германии, только за толстых миллионеров. Что нам с этого? Они должны поскорее заканчивать, иначе мы больше не будем играть.

За одним лозунгом слышится другой, настоящие Вильгельмы Телли. Их беседа – это ни развитие, ни выяснение, а бросание самим себе стертых монет, которые где-то в убежище, в отпуске, в столовой, упали в кошель для сбора денег их мозга и, как все, что беспрерывно повторяется, запомнились им как правда. Опьяненные лозунгами свалились они в пропасть этой войны, в лозунгах они стремятся снова вытащить себя оттуда. Внутри они остаются всегда теми же самыми вопреки тому виду народной ораторской нравственности или нравственности с черного хода, в котором подпольные пророки среди них обычно высказываются. Кто хотел бы обижаться на них за это? Разве собрания верхушки нации на совещаниях и в парламентах это что-то иное, чем большие бомбардировки лозунгами, конгрессы идеологов? Разве пресса это что-то иное, чем громыхающая кузница, которая разрушает наш мозг лозунгами и социализирует, стандартизирует и пролетаризирует мышление?

Дух стрелкового окопа – это не продукт войны, наоборот. Класс, раса, партия, нация, каждая общность – это страна сама по себе, окруженная валами и плотно обтянутая колючей проволокой. Между ними пустыня. Перебежчиков застреливают. Иногда пытаются выбраться и разбивают себе череп.

Теперь они дошли до разговоров о родине. Это их второй большой предмет для бесед. Как другие делят свой мир на жизнь и творчество, свет и темноту, добро и зло, прекрасное и безобразное, радость и горе, так они делят его на родину и войну. Если они говорят «дома» или «у нас», то они при этом не думают ни о каком пестром пятне на географической карте. Родина, это угол, на котором они играли как дети, воскресный пирог, который выпекает мать, комнатка в заднем корпусе дома, картины над диваном, солнечный луч через окно, кегли в каждый четверг, смерть в кровати с газетным некрологом, похоронной процессией и качающимися цилиндрами позади. Родина, это не лозунг; это только маленькое скромное словечко и, все же, рука с изобилием земли, в которой коренится их душа. Государство и нация – для них это неясные понятия, но что называется родиной, они знают. Родина, это чувство, которое ощущает уже растение.

Но теперь мне уже хочется встать, потому что они собираются затронуть сексуальный вопрос. При этом у них обычно просыпается сила воображения изголодавшихся матросов. Я наливаю воду в каску, умываюсь, пью кофе и засовываю в кобуру пистолет, чтобы идти в траншею.

«Сегодня у кофе снова такой вкус, будто им плевали на стену. Самое лучшее они выпьют в кухне. Теперь я выхожу, надо надеяться, с едой у вас будет лучше. Впрочем: мне тоже хотелось бы часа два поспать в тишине. Где они, вообще, берут все это, про толстых миллионеров и т.д.?»

Я исчезаю, не ожидая ответа на мой ораторский вопрос. С этим толстым рыботорговцем из старой части Бремена и с неуклюжим крестьянином из болот под Ольденбургом, впрочем, можно работать, несмотря ни на что. Это великолепные парни, в принципе, верные и твердые как дубовые балки, из которых уже можно смастерить здание. Нужно ли расчищать девственный лес или атаковать французские окопы, эти люди всегда будут делать свое дело.

Ага! Я уже думаю под влиянием свежего утреннего воздуха! Он гладит нервы, хотя я едва ли спал. Если траншея ночью кажется похожей на таинственную пещеру, то теперь в свете она выглядит очень регулярной, правильной и разумной. Всюду бьющие молотками, копающие фигуры. Я вытаскиваю рулетку из кармана. Пулемет пятого отделения, конечно, стоит еще не так, чтобы в достаточной мере прикрывать фланг. Не установить ли его на левом крыле в сапе 2? «Теперь наша траншея в порядке, правда?» «Ну, они не смогут так легко отобрать ее у нас». «Кофе был сегодня утром не особенно хорош?» «Совсем не хорош, но с ним принесли по три сигары на каждого, правда, марки «ручная граната» – один раз затянуться и сразу выбросить!»

Посмотрите только, как и что! Нет, они не смогли бы отобрать нашу траншею у нас. Все же, мы все знаем, зачем мы здесь. Я был совсем доволен, курю марку «ручная граната», и посещаю командиров соседних взводов, с которыми веду бесконечные беседы, так же, как те двое парней только что, немного образованные, наверное. Политика, проклятый этап, следующий отпуск. Также сексуальный вопрос затрагивается. Да и что можно было бы делать еще на протяжении целого дня, чтобы не сойти с ума?

Так наступает полдень.

Во второй половине дня я посещаю друга, который командует правым флангом соседнего полка. Чтобы добраться до него, мне нужно пройти через расположения двенадцати рот. После шестого участка мне нужно показывать свое удостоверение, потому что люди там меня уже не знают. После многих расспросов я добираюсь до журавлиного окопа, в котором он проживает. У него как раз гости, мы играем в польскую лотерею и наливаем себе шнапс из походной фляги. Так время проходит очень быстро, и когда мы как раз делаем самый лучший глоток, мне приходится снова прощаться, так как я вспоминаю, что в девять часов начинается мое дежурство по траншее.

Я бреду назад по бесконечной траншее, из углов которой уже клубятся сумерки. Вокруг каждого входа в подземный ход сидит группа серых фигур, дрожащих от холода и молчаливых. Ранняя сигнальная ракета вскакивает, шипя, и посылает свой свет над пустыней серебряными, дрожащими волнами. Потом она гаснет в подавляющей тишине. Ночные часовые подтягиваются наверх.

Прошел еще один день из многих, которые мы тут еще проведем. Снова были маленькие споры и согласие в этой странной общности, как всюду, где люди живут совместно. Но, все же, наконец, это именно большая судьба несет нас всех на одной и той же волне. Здесь мы однажды все вместе как организм противостояли враждебному внешнему миру, как люди, которых, несмотря на их маленькие проблемы, страдания и радости, все же, охватывало одно, более высокое задание. Здесь спорят, здесь кое-как уживаются друг с другом, здесь вместе сражаются и страдают, и спорят со своим временем, которое не понимают, чтобы, вероятно, однажды позднее понять, что все это происходило по воле большого и последовательного разума, который покоится также и над этим зловещим пейзажем.

12. Страх

Меловая пещера настолько туманна, что свет от свечи уплотняется в темно-красные, дрожащие шары. Едва ли кто-то мог бы подумать, что так много людей могут жить вместе так тесно. Я сижу на ящике с гранатами напротив командира боевых групп, отделенный от него только картой. Он уже много дней почти не спал, неутомимо пляшут тонкие мышцы на его худом лице. Без сигареты он мгновенно свалился бы.

Когда так сильно устаешь, то у вещей сильно проявляется что-то зловещее. В углах слышишь насмешливый шепот и шорох, человеческие лица принимают злобное, коварное выражение. Хочется заплакать или ударить кулаком какую-то злобную рожу.

«Итак, в 6.30 вы выступаете. Неожиданно. Когда захватите вторую траншею, вы можете разведать ущелье мертвецов, в котором должны находиться сильные резервы. Нужно постараться как можно быстрее подвести их под действенный огонь. Если вы раньше натолкнетесь на сильное сопротивление…»

К чему он все это рассказывает? Чистая злость. Его слова действуют мне на нервы. Я хочу спать, дома, на белой постели, и не думать ни о чем.

«Все ясно или еще вопрос?»

Я просыпаюсь. Шатаясь, выползаю наружу. Свободный ночной воздух действует на меня хорошо. Люди лежат со своими винтовками.

«Мы должны атаковать. Более подробные приказы потом. Винтовку в руки, не в ногу – марш!»

Не в ногу. Люди часто говорят в шутку об этой команде: «Без цели». Наверное, кто-то теперь так же злится на меня, как я только что злился на майора. Эта тишина, сдержанная ярость, в которую молча вгрызаешься все глубже, в которую прячешься, как растерянное животное в свою пещеру. Кто-то всегда должен быть виноват.

Как сверкает Луна на стволах винтовок. Это накопившаяся сила. Мы уже наверняка захватим обе траншеи, энергично, со знанием дела, и как всегда с целеустремленной техникой. Потом перед нами лежит ущелье. Затем стопятьдесят, нет, вероятно, всего стодвадцать винтовок палят по резервам. Тогда застучат замки и никто не сможет выбрасывать пули из раскаленного ствола так быстро, как он хотел бы. Нам предстоит большое дело, может быть, о нем даже упомянут в оперативной сводке командования сухопутных войск. И тот, кто отделается от темной, бормочущей тени за мной, тот расскажет позже: «Дружище, вот тогда это было настоящее дело. Стреляли с руки! Это поднимало настроение. Наверное, как раз то, что было нужно. Это была еще война!»

Это также несказанно увлекательно, когда люди встречаются в бою. Они потом на протяжении всей своей жизни рассказывают об этих мгновениях. Недавно мы нашли в письме погибшего американца фразу: «Война очень интересна. Еще интереснее, чем охота на тигра».

Hunting the tiger. Он очень удачно выразил этим кое-что, что чувствует временами, пожалуй, каждый настоящий мужчина, этот сын молодой и смелой расы, которого мы недавно зарыли в землю вместе с еще двадцатью другими. Борьба принадлежит к числу очень больших страстей. И я еще не видел никого, кого не потрясло бы мгновение победы. Это снова охватит завтра и нас, когда мы после короткой борьбы на грани жизни и смерти, после высвобождения самых изысканных средств, после огромного проявления силы, на которое способен современный человек, уставимся вниз на бегущую толкотню в ущелье. Тогда из раскрытого рта каждого с силой снова вырвется тот безумный, протяжный крик, который так часто и резко звучал у нас в ушах. Это древняя, страшная песня из нашей утренней зари, о которой никто никогда бы и не подумал, что она все еще настолько жива в нас.

Завтра мы снова испытаем одно из этих мгновений, и, вероятно, к этому часу также на другой стороне уже пробираются сквозь огонь маленькие человеческие группы, с которыми мы встретимся. Мы никогда не виделись и, все же, обладаем друг для друга такой же важностью, как сама судьба. «Насколько страшно должно быть, все же, убивать людей, которых никогда не видел». Такие слова во время отпуска часто можно услышать от людей, которые любят делать чувствительные наблюдения вдали от выстрелов. «Да, если бы они, по крайней мере, сделали кому-то что-то плохое». Это говорит обо всем. Вы должны ненавидеть, у вас должна быть личная причина, чтобы убивать. То, что можно уважать противника и при этом бороться с ним, не как с человеком, а как с чистым принципом, что можно защищать идею всеми средствами духа и силы, вплоть до огнеметов и газовых атак, этого они никогда не поймут. Об этом можно беседовать только с мужчинами. Убиваешь как мыслящий человек, не просто так. Чем больше чувствуешь себя связанным с жизнью мускулами, сердцем и мозгом, тем более высокое почтение ощущаешь перед нею. Но однажды, раньше или позже, узнаешь, что быть – это больше, чем жить.

Бормотание людей замирает. Легкие свистят под ремнями ранцев. Мы на краю пустыни. Перед нами свистят взмахи кнутов смерти, сверкают ее трещащие сигналы. Ночь расплывается в неизведанном, Луна бросает известковую белизну на лица, глаза блестят как в жару.

Мы – привычные странники по посыпаемым снарядами полям и, все же, снова и снова дрожащие чужаки перед вратами смерти. Эти гранаты твердые и стальные, однако, они полны демонической жизни, коварные, ощупывающие кулаки ада. Они как странное, неминуемое опьянение, жужжание, увеличение, распухание и разбивание, вихрь, который разрывает мозг до дна бессознательных глубин; шумящие железные птицы, ревущие ураганы и жадные бестии. Их язык понятен каждому.

Резкий смех неистовствует над нами, чтобы утихнуть вдали. Короткие маленькие огненные облака брызгают. Иногда шумящий книзу напор разбивается в бурной, ревущей ярости. Тогда свистящий рой осколков, зубчатых и угловатых, подметает воздух.

Мы обычно называем это опасной атмосферой, «толстым воздухом». К этому не может полностью привыкнуть ни один человек, даже самый смелый.

С тысячью членов просыпается в нас страх и скоро сгущается до чувства абсолютной силы. Если бы кто-то захотел дать его картину, то нельзя было бы выбрать лучше, чем картину этого ландшафта: черная, печальная долина, беспрерывно и болезненно прожигаемая горящими точками. Против этого не поможет никакое мужество, потому что опасность всюду, она не разоблачает себя, весь ландшафт кажется насыщенным ею. Неизвестное ужасно. Когда, где, как? Оно может появиться ежеминутно, совсем близко, дробя, надламывая, разрывая. То, в кого оно попадает, тот остается лежать, в то время как другие бегут дальше, не удостаивая павшего даже беглым взглядом. Ужасны крики одиноких умирающих, они прибывают из темноты с длинными паузами, и затихают, как крики животных, которые не знают, почему они должны страдать.

Снова и снова нужно спросить себя, что в этом мраке, в котором царит одно лишь чувство страха, о котором нельзя получить никакого представления, еще заставляет человека, собственно, идти вперед. Никто не падает на землю, чтобы тайком убежать; шатаясь, пыхтя и проклиная, каждый идет вперед. Что тут за побуждение, которое производит здесь еще движение, хотя никакой душевной силы тут больше нет? Наслаждение боем? Оно охватит нас завтра, когда мы увидим перед собой врага как существо из плоти и крови, но то, что происходит здесь, это настолько трезво и математически, как будто смерть использовала нас как функцию для уравнения. Это страшный расчет вероятностей, при котором личная сила не играет никакой роли.

Но, вероятно, этот стимул состоит в дисциплине? Этого тоже не может быть, так как здесь каждый также рассчитывает только на себя, и солдат, и командир, и что удерживает эту маленькую группу, это только лишь инстинктивное стремление, вроде того, что царит в стае перелетных птиц. Здесь дисциплина больше совсем не играет роли, ни в положительном, ни в отрицательном смысле, для этого положение слишком серьезно, и требует слишком много всей силы. Если командир находит дорогу, и солдат в состоянии держаться в его близости, то этого уже много. Выступать за или против дисциплины, для этого только тогда есть время, когда все спокойно.

Тогда, может быть, мотивами являются отечество, чувство чести и долга? Но если теперь, именно теперь, когда попадания снарядов окружают нас как лес пламенных пальм, кто-то захотел бы крикнуть нам эти слова, то в ответ он получил бы только дикое проклятие. Здесь нет места для воодушевления, и, об этом нужно, пожалуй, сказать, здесь происходит работа, которая выполняется почти бессознательно, и в этом отношении эта работа носит животный характер.

Насколько человек здесь является индивидуумом, настолько он состоит только от страха. Но именно то, что он, все же, двигается, доказывает, что за ним стоит более высокая воля. То, что человек не чувствует ее, что как раз все личное возражает против этой воли, это показывает, что эта воля должна быть очень могущественной. Это потенциальная энергия идеи, которая воплощается здесь в кинетическую энергию, и которая сурово предъявляет свои требования.

Она умеет находить дорогу через неизвестное, и она влечет нас к цели, хотя страх наполняет нас. До тех пор пока она сильна, она всегда найдет свои инструменты, и если она угаснет, тогда всему конец. И если мы позже, когда у нас есть время поразмышлять, делаем подвиг из того, что здесь происходит, тогда мы делаем это по праву, так как сущность героя именно в том, что его идея движет его через все преграды материи. Мы чувствуем страх, так как мы преходящие существа, но если бессмертное побеждает этот страх в нас, то мы можем этим гордиться. Это показывает, что мы действительно связаны с жизнью, а не только с существованием.

Так мы идем вперед, мы проходим наш путь как одинокая, неизвестная толпа, которая, однако, сама не зная этого, посреди этих смертельных пустынь невидимо связанна с большими мощными потоками жизни. Мы преодолеваем также ложбину, этот адский засов передовой, днем и ночью засыпаемой огнем. Мы бежим. Все быстрее, все тяжелее сливаются попадания снарядов друг с другом, поглощая сами себя в растущем рокоте. Земля катится, резкими, тяжелыми волнами душный воздух бьет нам в лицо, наполненный газом и запахом тлена. Комья земли с глухими ударами бьют по нашим каскам, осколки звенят, ударяясь об обмундирование. Очень отчетливо слышно между тем, когда кусок железа врезается в мягкое человеческое мясо. Перед нашими ногами и по краям ложбины лежат мертвецы, дорожная пошлина за долгие месяцы, восковые куклы как привидения в бледном свете, их члены странно вывихнуты. Грудная клетка мягко как воздуходувный мех оседает под моим подкованным сапогом. Беспрерывно в мозг с силой бросаются впечатления, синеватые звонко жужжащие удары меча, раскаленные удары молота. Насколько можно заметить, тут теперь едва ли можно еще чувствовать страх, но вещи, которые видишь, блестят в таинственных красках кошмарного сна.

Как избежавшие шпицрутенов смерти мы просыпаемся на передней линии. Пот стоит в сапогах. Дыхание страдает в груди. Один возникает передо мной из темноты, с осунувшимся черепом под каской. С той сверхчеловеческой самоочевидностью, которая господствует на этих заколдованных островах ужаса, он ведет меня к яме командира роты. Тот наливает из его походной фляги в крышку котелка шнапс, который я проталкиваю в себя как дикарь. Потом мы сидим, бормоча, вместе. Наши голоса беззвучны как жесть. Перед нами сидит на корточках неподвижная фигура. Это часовой или труп? Кругом пылает горизонт.

На моем запястье тлеют фосфорические цифры на часах. Цифры на часах, странное слово. 5.30. Через час начнется штурм.

13. О враге

Это чувство часто бывает в ночах боя: мечтать о сказочном переживании. Идешь по траншее как во сне, причинная связь далека от сознания; если какое-то событие попадает в мозг, то едва ли удивляешься, как будто бы давно знал все раньше.

Это кажется мне вполне понятным. Два часа валяться в полусне на стальной сетке в блиндаже, два часа смертельно усталым красться по траншеям туда-сюда; и все это повторяется из ночи в ночь. Там, в конце концов, возбужденные сны принимаешь за действительность, а действительность за бледный сон.

Также эта ночь сегодня так странна. Полнолуние скрыто за сверкающими туманами, которые как его излучение висят над пейзажем. Его затемненный, как будто через стакан с молоком, свет высасывает действительность из всех вещей, ничего не видишь и, все же, думаешь, что видишь много. Тяжелый воздух проглатывает звуки, идешь беззвучно как по морскому дну.

Таковы объяснения, с помощью которых пытаешься успокоиться. То, что можно объяснить, того можно не бояться. Мы ставим наш мозг в центр и позволяем всем вещам кружиться вокруг него.

Но если такой ночью стоишь, покинутый и одинокий, тогда чувствуешь только, насколько поверхностна вся эта постановка вопроса. Тогда чувствуешь себя беспомощным как ребенок, тогда самая сильная уверенность будет как в ужасном сне. Можно, наверное, сказать себя, что усталость и ночь, как бы полная привидений, играют свою игру с нервами, но это успокоение значит столь же мало, что и утешение отца в «Лесном царе»: «О нет, то белеет туман над водой».

И потом этот глухой шепот: что-то происходит. Так хотелось бы сохранить это в мозге, не думать об этом, но оно выползает, оно показывает свою сущность, сидит в засаде за каждой траверсой и снова крадется обратно из каждой ямы.

Да, иногда нельзя сопротивляться тому, что носится в воздухе. Это замечаешь, если живешь как клетка в теле армии. Воодушевление, ужас и кровожадность охватывают тебя, и ты не можешь от них защититься.

Это чувствуют все те, которые сидят здесь в темноте. Это шепчет. Это обходит. Страдают галлюцинациями. У ландшафта есть нервы. Иногда пулемет врывается в короткий истерический смех. Неутомимые вспышки сигнальных ракет распределяют скачкообразно свет и тень. Часто они вздрагивают красным, желтым и зеленым: на помощь, мы боимся. Тогда очередь автоматного огня тарахтит близко или далеко, туманы кипят от пожара и яда. У каждой вещи есть свой язык, механизм боя работает с дребезжанием и обтягивает людей сетью из огня и стали. Иногда появляются тени – три ящика ручных гранат – где блиндаж санчасти – химическая тревога – тогда действуешь и думаешь о совсем других вещах.

Сложно описать все, что происходит в глубине. Кто-то приходит и шепчет: «Группу для устранения повреждений. Кабель перебит выстрелами». Конечно: мозг думает о телефоне, провода разорваны, связь с командованием самое важное задание отряда, так точно, так точно. Военное училище, полевой устав: о, это знаем точно. Но внезапно это понимание становится смешным второстепенным делом в призрачной беседе. Слова получают скрытый смысл, пробивают поверхность и действуют непосредственно в понимании вечно закрытых глубин. Ощущение бурлит вокруг другого основного момента, и ты ощупываешь все в ужасе.

У каждого когда-то был кошмарный сон, и если он вспомнит об этом сне, то он найдет: реальное в этом было ничто против той зловещей силы, которая этим двигала. Э.Т.А. Гофман был как раз поэтом этих прорывов, из его придворных советников и обывателей неожиданно сверкает таинственное, взгляд на дверную ручку волшебным образом вызывает удушающее переживание. Достоевский тоже знал об этом, иначе он никогда не смог бы описать беседу в бреду Ивана Карамазова с одетым в повседневность неизвестным. Но как сказать об этом тем, кто чувствуют себя дома только между четырех стен понятного?

Я стою рядом с пулеметом на левом фланге. Иногда я запускаю сигнальную ракету и заряжаю новую в пистолет. Земля покрыта пустыми картонными гильзами. Каждый раз, когда свет вырывает из темноты территорию перед нами, часовой возле меня прикрывает глаза рукой, чтобы лучше видеть. Иногда я что-то говорю, чтобы он не думал, что я боюсь, но слова выходят из меня так неуверенно.

Что-то происходит. Перед нами гремит и звенит проволока. Мы знаем все шумы ночи: это не ветер, но и не ночная птица на нейтральной полосе. Здесь работает человек, дребезг слышится с перерывами, осторожно и тонко, металлом об металл. Часовой хватает пальцами мою руку. Тише, тише! Мы используем выдох, чтобы сформулировать это слово. Мы уже не как ухо, а как натянутая барабанная перепонка. Ветер проносится над травой как предчувствие, в соседней части порхают мины по воздуху, чтобы растрескаться в перелеске как железные бочки. И между всем тем постоянно тонкие, металлические щелчки. Теперь шум, и тень поднимается высоко. Это происходит, конечно, тихо, совсем тихо, все же, это как гром в наших ушах, этих закаленных в грохоте городов и в шуме неистовых битв ушах. Секунда сгорает раскалено добела. Пулемет выбрасывает очередь, граната разрывается с дымом и треском. Мы кричим, люди спешат к нам по траншее, одна сигнальная ракета взлетает за другой. Ночь электризуется, винтовки начинают трещать, отделение со второй линии бросает ручные гранаты, чтобы заглушить свой страх, кто-то устанавливает маленькие мины на шест и стреляет в синеву. В траншеях тлеет сладковатый запах пороха, напоминающий о похожих переживаниях. Появляется ударная группа, стайка коренастых гладиаторов, приученных к работе с ножом и взрывчаткой. Они прыгают беззвучно, от траверсы к траверсе, только ручные гранаты громыхают в мешках с песком. Эти мужчины обучены механике траншейной борьбы: Бросок – внимание – вперед! Они сработались друг с другом как механизм, действуют автоматически, не оставляя места мыслям. На этот раз они прибыли зря, хотя их присутствие успокаивает, чувствуется их сконцентрированная сила.

«Они в траншее?»

«Только патруль перед проволокой».

Маленькая интермедия, чисто пехотное дело. Даже легким пушкам тут делать нечего. Огонь становится слабым, трещит еще раз громко и угасает. Один находит правильное слово: «Братишка, снова шум по пустякам». Совершенно верно, пустяк, встряхивающая судорога, о которой размышляют только тогда, когда она проходит. Нам, привыкшим думать, это снова и снова кажется удивительным. И если нас потом спрашивают: «Ах, пожалуйста, расскажите, что вы собственно подумали, там снаружи, это же было наверняка страшно, не так ли?», тогда у нас как ответ есть только смущенная улыбка. Нет, мы – не восковые кукольные герои, которых так охотно делают из нас. По нашей крови проносятся такие страсти и чувства, о которых за чайным столом не имеют никакого понятия.

Что произошло, собственно? Мы разогнали патруль. На колючей проволоке висит, как сверток, человек, пробитый пулями и осколками. Мы втаскиваем его и кладем на пол траншеи. Мы стоим в кругу над ним и шепчем. Карманный фонарь вспыхивает. «Такой молодой парень. Какие тонкие сапоги он носит, конечно, офицер». Часовой рассказывает: «Я думаю, только приблизился. И когда он был действительно близко, ему досталось. А лейтенант ему еще и гранату подкинул».

Да, да, так это было. Мы все тонко обдумали. И если мы рассказываем об этом деле спустя десять лет, то оно будет переливаться красками еще в совсем других цветах, так как время – это лучший романтик. И если мы еще будем живы через пятьдесят лет, утром будем с тросточкой медленно шагать сквозь весну, во время больших праздников с орденскими лентами на сюртуке нас будут показывать как почтенные реликвии, когда кровь будет катиться отчужденно и слабо по нашим артериям, тогда эти прогремевшие в борьбе и огне годы будут мерцать для нас как далекий и гордый остров. Тогда мы будем носить наши воспоминания как почетную одежду, и наши внуки будут завидовать нам в этом. Тогда молодая сила вновь накопится в изобилии, и не пропадет также и та искра, которая разобьет эту тоску по действию в брызжущий фейерверк. Перед этим моторным ритмом из напряжения и действия все предостерегающие голоса от Берты Зутнер до Канта должны пройти как детское бормотание. У крови есть ее собственные, неизменные законы, перед которыми тонет весь опыт.

Смена. Я иду в блиндаж и ложусь. Естественно, я не нахожу сна. Нервы. Это шмыгает по коже, нажимает на живот, язвит в корнях волос. Иногда задремлешь и пробудишься от вздрагивающего удара, как если бы упал на постель высоко сверху. И все время один и тот же сон: идешь по траншее, бесконечно, в лучах сигнальных ракет, вокруг свистят пули, и ищешь место, где можно было бы поспать. Наконец, наконец, находишь блиндаж, спускаешься по ступеням, встряхиваешь того, кто там лежит на топчане, и будишь себя самого. Это звучит очень смешно, я знаю, знаю.

Все-таки: маленькое переживание было облегчением. Мы вырвали что-то ощутимое из неопределенного, мы в том человеке убили наш собственный ужас. Только очень редко враг является нам как человек из плоти и крови, хотя только тонкая, разорванная полоса пашни разделяет нас с ним. Недели и месяцы мы сидим в земле, оглушенные роем снарядов, окруженные грозами. Тогда мы почти забываем, что боремся против людей. Враждебное выражается как развитие огромной, безличной силы, как судьба, которая с силой наобум наносит свои удары кулаком.

Когда мы в дни штурма поднимаемся из окопов, и пустая, неизвестная земля, в которой смерть действует между прыгающими столбами дыма, лежит перед нашими взглядами, тогда кажется, как если бы нам открылось новое измерение. Тогда мы внезапно видим очень близко в землистых пальто и с глинистыми лицами как появление привидений, которое ожидает нас в мертвой стране врага. Это то мгновение, которое никогда не забывают.

Насколько же иначе представляли мы себе это раньше. Лесной пожар в первой зелени, усеянный цветами луг и винтовки, которые стреляют в весну. Смерть как сверкающее движение туда и сюда между двумя стрелковыми линиями двадцатилетних. Темная кровь, брызнувшая на зеленые стебельки, штыки в свете утра, трубы и знамена, веселый, яркий танец.

Но здесь давно разучились обращать внимание на выстрел винтовок. Ночью подстерегаешь, обвешанный странным оружием, в ужасных пустынях, а дни грезишь в путанице ходов. Эта борьба – не огонь, а тлеющий пожар. Только иногда возникает темное предчувствие, что на другой стороне тоже живут люди. Что там тоже ночь будит жизнь, что переговоры проносятся по телефонным проводам, что ожидают в убежищах разносчиков пищи, что копают лопатами, и часовые в длинных рядах, устало и дрожа от холода, всматриваются в предполье. Конечно, в местах отдыха у них тоже есть построения, смотры и формальные обращения, а далеко в сзади тыловые районы, над которыми насмехаются и которым завидуют. Кто-то из них лежит, вероятно, как раз сейчас на спине и читает при свете свечи в третий раз письмо из норманнской или шотландской родной деревни, кто-то думает о своей жене, а командир роты пишет неразборчиво донесение, что лейтенант Уэссон не вернулся со своего патрулирования.

Перед атакой их траншеи заполняются восторженными солдатами, и если наши сигналы к штурму блестят от них к нам, они готовятся к борьбе за обрывок траншеи, перелески и околицы деревень. Но если мы сталкиваемся в облаке огня и дыма, то мы становимся одним, тогда мы – две части одной силы, слившиеся в одно тело.

В одно тело – это сравнение особенного вида. Кто понимает это, тот подтверждает самого себя и врага, тот живет одновременно в целом и в частях. Он может вообразить себе божество, у которого сквозь руки скользят эти пестрые нити – с улыбающимся лицом.

14. Перед боем

Итак, послезавтра! 21 марта 1918 года. Это день решения, в который мы одним ударом кулака доведем до конца огромный ход, разорвем железные цепи и последним взмахом ударим нашими штурмовыми к морю. Волна на Запад, четыре года сдерживавшаяся огненными преградами и разбитая, наконец, вспенившись, рванется к цели. Пришел час великого прорыва и его оценки, мы пробьем брешь в бастионе, которую никто не сможет заткнуть. Мы разорвем стальную сеть, чтобы массы, которые упорно ждут за нами, схватили ее концы, вгрызлись в открытые фланги, чтобы развертываясь, преследуя и уничтожая освятить нашу непоколебимую веру в себя победой, ясной и полной победой.

В нашем кругу нет никого, кто сомневался бы в этом. Четыре года мы пронесли это убеждение с одного поля сражения к другому, видели, как тысячи гибли на бегу к великому обещанию, во время коротких дней отпуска нас торжественно встречали как исполнителей святой миссии, молодость и все краски мира бросили на темные чаши весов и так многим пожертвовали ради наших идеалов, что их закат был бы также и нашим закатом.

Мы в девять лет выучили «dulce et decorum», дома, в школах, университетах и казармах понятие «Отечество» было поставлено в туманном мире нашего мировоззрения как центр, как Солнце в планетной системе, как ядро в мощном вихре атома. На серых стенах коридоров казарм золотые литеры объявляли имена павших на прошлых войнах, и изречения между ними напоминали нам, что мы должны всегда быть достойны этих героев. Памятники генералов на плацах, изучение истории, которая показывала нам, как тесно величие и упадок народа связаны с его войнами, серьезные лица, с которыми поколения офицеров смотрели на нас с портретов на стенах нашей офицерской столовой, блестящие ордена и простреленные знамена, шелк которых только на больших праздниках развевался над толпой: все это сделало войну для нас торжественным и могущественным явлением. Мы чувствовали себя как наследники и носители мыслей, которые веками передавались по наследству от поколения к поколению, и были все ближе принесены к воплощению. Над всякой мыслью и всяким действием стоял самый тяжелый долг, наивысшая честь и сверкающая цель: смерть ради страны и ее величия. Таковы были силы, которые высвобождали и бросали наружу вспышку давно ожидаемого в нас, силы с такой мощью, которую мы считали самой могущественной и непреодолимой, чем все до сих пор. Семья, любовь, вожделения пестрого кинофильма жизни, все меркло в свете этих сил, когда они в опьянении и восторге бросали нас за грани навстречу победе. Если даже работа и была необыкновенно тяжелее, чем нам думалось вначале, то, все же, мы стоим теперь перед вознаграждением, последний конец дороги лежит перед нами, и послезавтра с этим нужно будет справиться.

Капитан как раз говорил. Если даже нам в ходе событий когда-то такие большие слова о славе и о радостной почетной смерти поблекли и стали пустыми, то сегодня у них снова есть звучание и напряжение как когда-то; мы пьем за победу и разбиваем стакану о стенку. Он прав, батальон уже сделает свое дело, мы горды, что как первая волна сможем пронестись над разбитыми ураганным огнем траншеями. Мы товарищи, какими могут быть только солдаты, действием, кровью и образом мыслей сросшиеся в одно тело и одну волю. Испытанные передовые бойцы сражения техники, мы хорошо знаем, что нам предстоит, но мы также знаем, что в нашем кругу нет никого, кто тайком страх душит перед большой неизвестностью. Трусы не удерживаются в наших рядах; как мы знаем дорогу к врагу, так они умеют находить безопасную землю глубокого тыла. Вопреки врачам и комиссиям они мастерски лавируют между военными госпиталями, курортами и гарнизонами, где синий мундир и белые манжеты отличают солдата от воина.

Мы часто сердимся, когда они присылают нам открытки «с товарищескими приветами» из Боркума и Пирмонта; сегодня ни одна мысль не касается их сфер общества, хорошего тона и хороших вин. Стоять как первые в борьбе: мы все еще считаем это честью, которой достойны только наилучшие. Сегодня мужчина и действие – это содержание дня, и послезавтра лучший рядовой состав великого воинственного народа приставит резец к новому лицу земли. Это день как день Вальштатта, Вены и Лейпцига, где для народа и его мыслей будет проломан кровавый проход.

Да, мы веселы и уверены в победе. У этих дней и ночей до борьбы есть странное обаяние. Все обременяющее утопает в несущественном, мгновение становится восхитительным владением. Будущее, забота, все надоедливое, которым мы затопляли наши хмурые часы, выбрасывается в сторону как докуренная сигарета. Через немного часов, вероятно, побледнеет тот неясный остров за нами, которому мы, как Робинзоны, пытались придать, среди многих, наш смысл. Деньги, этот источник заботы, станут излишеством и чепухой, стоит пропить последний талер, хотя бы ради того только, чтобы освободиться от него. Родители будут плакать, но время уберет все прочь. Ведь так много мужчин погибают, девушка все еще найдет себе одного, и ее любовь к мертвому с новым превратится в чувство. Друзья, вино, книги, богатый стол сладких и горьких наслаждений, все угаснет с сознанием, как последний свет свечи у рождественской елки. Умираешь с надеждой, что миру будет хорошо, и как раз в последнем вздрагивании чувствуешь, как бегло, в принципе, ты проходил мимо людей и вещей. Великий вечер, решение, забвение, гибель и возвращение из времени в вечность, из пространства в бескрайнее, из личности в то большое, что в своем лоне несет все.

Да, солдат в его отношении к смерти, в жертвовании личностью для идеи, мало знает о философах и их ценностях. Но в нем и его действии жизнь выражается более волнующе и глубже, чем когда-либо книга могла бы сделать это. И снова и снова, вопреки всему абсурду и безумию внешнего развития событий, ему остается сияющая правда: смерть за убеждения – это наивысшее совершение. Она – признание, действие, исполнение, вера, любовь, надежда и цель; она в этом несовершенном мире сама по себе совершенство и завершение. При этом само дело – ничто, а убеждение все. Пусть кто-то умирает, упрямо упираясь в несомненную ошибку; он сделал самое большое. Если летчик Барбюса глубоко под собой может видеть, как две вооруженные и готовые к бою армии молятся Богу о победе их справедливого дела, то, конечно, одна из них, вероятно, даже две, прикрепляют заблуждение к своим знаменам; и, все же, Бог охватит одновременно обоих их в своей сущности. Иллюзия и мир – это одно, и кто умер ради заблуждения, остается, все же, героем.

У меня теперь горячая голова от шума и вина. С тех пор как в первый раз легкое опьянение вина понесло меня, у меня снова и снова есть ощущение освобождения. Многим цвета, звуки и переживания становятся ярче, наполненнее, для меня они расплываются в незначительном и отступают приятно и смягченно на далекий задний план, который окружает меня и оживающие мысли как центр. Тогда я люблю сидеть один, чтобы избежать беседы, которая все более скачкообразно и более шумно связывает круг в одно духовное тело, в котором все чувствуют одно и то же, и, все же, каждый слышит только самого себя. Поэтому я встаю и сажусь на скамейку перед нашим домиком, в котором мы встречались уже три недели по вечерам, и который окружает нас сегодня в последний раз перед неизвестностью. Он находится близко от военной дороги, по которой и наш полк будет маршировать на запад.

Мы выступаем только завтра после наступления темноты, чтобы прождать еще одни сутки до штурма, скрытно в пещерах и подземных ходах. Уже три ночи бесчисленные тысячи с наступлением сумерек прокатываются мимо нашего домика, который лежит как остров в потоке, молча, без песен, без игры, без слова шутки и смеха. Иногда приказ, деловой и безличный, вмешивается в шумный удар подкованных сапог, в дребезжание винтовок о каски, в треск штыков о шанцевый инструмент. Потом длинные артиллерийские колонны снова гремят мимо, от маленьких полевых орудий до огромных мортир на механической тяге. В конце концов, зрителю после этого темного парада людей, животных и техники остается только лишь впечатление серой, огромной силы и воли, которая толкает эту силу к цели. То, что там ночью течет мимо как поток, чтобы в гигантском размере накопиться перед пограничными валами, это воля к победе, это доведенная до своей самой краткой формулы сила: армия.

Армия: люди, животные и машины, скованные в одно оружие. Машинами мы хотим растоптать противника, ослепить, задушить, пригвоздить к земле, закидать пламенем, раскатать на дне снарядных воронок. Ими мы хотим подавить волю немногих оставшихся в живых таким прибоем ужасных впечатлений, что наши штурмующие войска будут только выдергивать их из их дыр, бездеятельных и с отупевшей улыбкой. Машина – это отлитый в стали интеллект народа. Она в тысячу раз увеличивает силу отдельного человека и только придает нашей борьбе свой страшный отпечаток.

Борьба машин настолько сильна, что человек почти совсем исчезает перед нею. Часто мне, окруженному силовыми полями современной битвы, казалось странным и едва ли правдоподобным присутствовать при всемирно-историческом процессе. Борьба выражалась как огромный, мертвый механизм и распространяла ледяную, безличную волну уничтожения над территорией. Это было как ландшафт кратеров на мертвом небесном теле, безжизненный и брызжущий жаром.

И, все же: за всем этим находится человек. Только он придает машинам направление и смысл. Это он выпускает из них снаряды, взрывчатку и яды. Он поднимается в них как хищная птица над противником. Он сидит в их утробе, когда они, изрыгая огонь, утюжат поле боя. Он – самое опасное, самое кровожадное и самое целеустремленное существо, которое должна нести Земля.

Всегда были борьба и войны, но то, что проходит здесь темно и беспрерывно, это самая страшная форма, в которой до сих пор всемирный дух оформил жизнь. И как раз потому, что эти массы так серо и однообразно прокатываются вперед, чтобы скопиться впереди за дамбами в водоем полный огромной потенциальной энергии, как раз поэтому они пробуждают впечатление чистой силы, идея которой как электрический ток распространяется к одинокому зрителю. Это впечатление хмельной трезвости, подобное которому обнаруживается только в центрах наших больших городов или в представлениях о силовых полях согласно понятиям современной физики. Здесь уже скрывается цезаристская воля, которая в состоянии справиться с размерами массы. То, что готовится здесь, уже битва в смысле нового времени.

Еще тогда, когда я сидел внутри вместе с товарищами, смех которых звучит беспорядочно через затемненное окно, я был полностью сыном старого времени, и мне казалось, что послезавтра старые и святые символы нужно будут понести навстречу новым целям. Но здесь, кажется, блекнет шелковый блеск знамен, здесь говорит горькая и сухая серьезность, такт марша, который пробуждает представление о больших промышленных районах, армиях машин, рабочих батальонах и холодных, современных людях с волей к власти. Здесь говорит техника на своем железном языке и превосходящий интеллект, который использует технику. И этот язык решительнее и резче, чем любой другой прежде.

Но что это за люди, которые чувствуют себя не соответствующими велениям своего времени? Сегодня мы пишем стихотворения из стали и композиции из железобетона. И мы боремся за власть в битвах, при которых происходящее переплетается с точностью машин. В этом кроется красота, которую мы уже в состоянии смутно осознавать, в этих битвах на суше, на воде и в воздухе, в которых горячая воля молнии усмиряет себя и выражается в овладении техническими чудесами силы. И я могу, пожалуй, представить себе, что позже будет возможна позиция, которая противостоит этим проявлениям с одаренной могущественным чувством реальности расой, как например, великолепная орхидея, которая не требует никакого другого права, кроме своего существования.

Все цели преходящи, только движение вечно, и оно беспрерывно порождает великолепные и суровые спектакли. Суметь погрузиться в его возвышенную бесцельность как в художественное произведение или как в звездное небо, это позволено только немногим. Но кто на этой войне испытал только отрицание, только собственное страдание, но не подтверждение, не более высокое движение, тот пережил эту войну как раб. У него не было внутреннего переживания, а только внешнее. Здесь это течет мимо, сама жизнь, великое напряжение, воля к борьбе и к власти в формах нашего времени, в нашей собственной форме, в самой упрямой и самой обороноспособной позиции, которую только можно вообразить. Перед этим могущественным и беспрерывным потоком к борьбе все произведения становятся ничтожными, все понятия пустыми, чувствуется проявление стихийного, величественного, которое всегда было и всегда будет, даже если уже давно больше не будет ни людей, ни войн.




Загрузка...