Самым целостным из всей этой толчеи выходит во весь свой рост православный Андрей Николаевич Муравьев, наградивший синод обер-прокурором Протасовым. Подведя церковь «под гусара», он увидал, что сплоховал, и, получив, что мог, от Протасова, отбыл в страны дальные, но не с пустыми целями обыкновенного туриста, а с серьезною заботою просветить Рим насчет восточного православия и разъяснить русским несостоятельность римского католицизма… Со стороны Муравьева в этом нельзя не видеть некоторой заслуги: как бы там ни было, а все-таки он первый из светских людей начал писать о таких вопросах, которыми до него «светские» люди не интересовались и не умели за них тронуться. Наша система религиозного преподавания этому вполне благоприятствовала, и викарий Ключарев в своих недавних публичных лекциях в Москве высказался так, что это едва ли не было к лучшему. Занятие церковными вопросами, которые теперь заинтересовали многих (благодаря трудам митрополита Макария Булгакова и профессоров Голубинского, Знаменского и Терновского), не повело к осуществлению давних желаний Кузьмы Пруткова, сочинившего, кажется, самый лучший проект «введения единомыслия в России».
Сочинения Муравьева по нынешнему времени в большинстве так несостоятельны, что заниматься чтением их – значит терять напрасно время, но тогда они читались и даже из них кое-что обязательно заучивалось наизусть. Они приносили автору хороший доход, который к последним годам его жизни вдруг остановился. Андрей Николаевич приписывал это умалению веры, происшедшему, как все злое, от одного несчастного источника, – «от тлетворного направления литературы», призванной быть козлом отпущения за все, что ведется неумелыми руками. Сам Муравьев жил не всегда в тепле да в холе, но иногда он нуждался и попрошайничал. Наконец он устроился и «стал на страже у Киева». Как настоящий православный богатырь, он сел над горою и смотрел во все стороны, чтобы мимо его ни птица не пролетела, ни зверь не прорыскивал, – и надоел киевскому духовенству своею докучною и мелочною инспекциею до нестерпимости. Его даже считали вредным, и самую веру, которая одушевляла кипящею бодростью состаревшийся состав его длинных костей, называли не верою, а ханжеством. Впрочем, это был тип чрезвычайно цельный, и одно обстоятельство, сопровождавшее его кончину, должно служить тому сильным подтверждением его образцовой выдержанности.
В одном из большого числа сохраняемых мною писем епископа Филарета Филаретова, помеченном 27 августа 1874 года, есть такая приписка: «Умер А. П. Муравьев. Так скоро и быстро смерть его свалила, что и сам он не успел распорядиться своим добром. До конца однако же остался верен самому себе. Я соборовал его перед смертию. Он был почти в агонии, но после соборования все-таки сказал: „благодарю, чинно совершено таинство“».
Как жил он, так и угас, до последней секунды надзирая за «чинностию совершения таинств».
Духовенство русское более чем равнодушно к памяти Муравьева и совсем не ценит его заслуг. Оно как будто понимает, что ханжеством всей своей жизни Муравьев не мог поправить того огромного зла, которое он причинил своим самолюбивым и опрометчивым поступком с посылкою митрополита Серафима к государю для испрошения синоду «гусара».
Нет нужды, что тайности эти далеко не всем известны и до сих пор, сколько помнится, не встречали печатной оценки – у массы есть свой инстинкт, которым она отличает добро от зла.
Некоторых до сих пор интересует любопытный вопрос: что если бы Андрей Николаевич Муравьев получил место обер-прокурора, – исполнил ли бы он свое намерение «упразднить» эту должность, или, по крайней мере, поставить иерархов выше себя и самому перед ними, как обещал: «смириться до приятия зрака раба».
Кто может решить то, что осталося тайным и неразрешенным в высших судьбах Провидения? Но насколько можно судить об исполнимости намерений по характеру и другим свойствам человека, их выражавшего, то я смею думать, что обещание Муравьева осталось бы неисполненным.