— Чёрт возьми! Маркиз, судя по твоей неудаче в игре, ты должен быть счастлив в сердечных делах.
— Опять ни одной взятки, кавалер! Ну, бросаю партию, и, хотя бы даже моя Флоримонда изменяла мне, я целую неделю не сяду за «три» или «ломбер». По страшному поражению, какое я перенёс, меня можно принять за маршала Вилльруа.
— Полно! Зелёное сукно игорного дома — не поле сражения при Ромилльи. Разве тебе не рассказывали, маркиз, об остроте, сказанной королём несчастному маршалу, когда тот возвратился в Лувр?
— Нет.
— Она довольно меткая: «Г-н маршал, — сказал король, — в наши годы не везёт счастье».
Оба собеседника сидели за игорным столом в одном из углов богато убранного зала, слишком раззолочённого, слишком грубо разукрашенного красной тканью, освещённого большим количеством свечей и оживлённого присутствием многочисленных картёжников и картёжниц в щегольских нарядах. Это был игорный дом Мари́ Пёти́ в улице Мазарини.
Экипажи оставались стоять пред его дверью далеко за полночь; время от времени дверь отворялась, чтобы пропустить сыновей знатных семей; их лица были бледны, изнурены, и они печально застёгивали портупею шпаги и с жестом отчаяния закутывались в свои коричневые плащи. Их шпаги уныло бряцали по пустынной мостовой, освещённой только фонарём с кенкетом, висевшим на углу улицы Генего. Между тем раздававшиеся наверху взрывы смеха, ласковые голоса кокетничавших женщин, переливающиеся звуки золотых луидоров, груды которых скатывались золотистым потоком на зелёное сукно, призыв банкомёта, интимная болтовня собравшихся групп — всё это вносило в зал и смежные комнаты веселье, маскировавшее завесой вздора и дурачества тоскливое беспокойство, лихорадочную алчность и полное отчаяние.
Вертюгадекский наместник с треуголкой в руках, сидевший сложив ноги прямоугольником, вытащил из кармана ониксовую табакерку, украшенную жемчугом, обрамлявшим портрет актрисы Данкур, втянул в себя щепотку табака и стряхнул остатки его с жабо из дорогого кружева своими тонкими пальцами, на которых блестели крупные драгоценные камни. Потом, приподняв ножнами своей шпаги фалды тёмно-коричневого кафтана, очень обтянутого на бёдрах, он сказал фальцетом:
— Но я не вижу нашей красавицы арвернки.
— Какой арвернки? — спросил Альвейр, только что прибывший из Лиможа.
— Мы так прозвали хозяйку этого игорного дома, хорошенькую, восхитительную Мари́ Пёти́, родом из Мулэна, в Бурбонэ. Она овернка, но поэтичнее говорить арвернка.
— Землячка Верцингеторикса! — сказал Альвейр.
В тот момент, как Альвейр кончал свою фразу, приподнялась портьера, и вошла Мари́ Пёти́.
— Верцингеторикс! — воскликнула она весело. — Это мой предок. В нашей семье не дремлют.
Эти слова были встречены шёпотом, выражавшим симпатию и лестное одобрение. Все приветствовали появление красавицы банкомётки. Тотчас же к ней приблизился наместник и шепнул ей на ухо:
— Да, не дремлют, только ваше сердце дремлет, жестокая! Должно быть, вы — ледяная, если не растаяли от моей вулканической любви.
— Полно, верзила, не начинайте ваших глупостей.
— Пеняйте только на себя, красавка, за глупости, которые можно сделать для вас, — ответил Альвейр, улыбаясь, — или перестаньте быть до такой степени хорошенькой, что все ваши ухаживатели творят безумия ради вас.
— Я с удовольствием вижу, что мой новый клиент — ещё один новый обожатель, — возразила Мари́, смеясь. — Это делу не вредит. Но предупреждаю вас чистосердечно, что место уже занято. Спросите у других.
Она удалилась, с целью тайно переговорить с банкомётом. С ним Мари́ обменялась менее любезными речами.
— Выручка? — спросила она коротко,
— Ничтожная, — ответил банкомёт. — Совсем нет крупной ставки. Надо их немного подогреть.
— Я спущу Флоризу на нового посетителя. А Фабр? Он ещё не пришёл?
— Нет, но я видел, как входил его племянник, г-н Жак; он прошёл через прихожую.
Мари́ с обнажённой шеей стояла, полусклонясь над стулом своего служащего, обнаружив свой будто точёный затылок. Её напудренные волосы были приподняты и зачёсаны на макушку головы, где собраны в довольно объёмистый шиньон в роде каски с султаном. Несколько развевавшихся завитушек ласкали её виски. Среди облачка тонких, едва осязаемых перьев, приколотых к волосам, дрожали сверкавшие драгоценные камни. У Мари́ были большие чёрные глаза, бархатистые ресницы и ласкающий, блестящий взор. Её слегка изогнутый нос с прозрачными, изящного очертания, трепещущими ноздрями был покрыт тонкой кожей. Её губы были полные, красные, влюбчивые. Когда она смеялась, то на её щеках появлялись хорошенькие ямочки, а тонкий пушок растушёвывал спайки её губ. Её подбородок был несколько широковат, но это не делало его неприятным, а указывало лишь на энергичный характер и не совсем обыкновенную силу воли. Росту она была маленького, но прекрасно сложена: тонкая., с сильно развитыми бёдрами и соблазнительной грудью. Её походка была легка и грациозна. Этой живой, сметливой и остроумной женщине могло быть лет двадцать девять.
Она поспешно направилась к молодому человеку, Жаку Фабру, у которого спросила с лихорадочной тревогой:
— Где ваш дядя?
— Он говорил мне за обедом, что у него состоялось свидание с г. Паншартреном, министром иностранных дел; после обеда я его более не видел.
— Опять это проклятое посольство, — сказала тихо Мари́, лицо которой внезапно сделалось задумчивым.
— Как поживает Пьер? — спросил молодой человек.
Мари́ Пёти́ сообщила ему благоприятные известия о своём сыне, девятилетием мальчике, которого она имела от Жана Фабра.
— Я поднимусь наверх и поцелую его, — сказал Жак. — До скорого свидания, обожаемая тётя.
Жак Фабр, двадцатипятилетний красивый молодой человек, с белокурыми усами, тоже любил Мари́, которую все обожали. Она не доводила его до отчаяния своей холодностью, но и не позволяла ему ничего лишнего, перенеся на племянника часть той любви, какую она питала к его дяде, Жану Фабру, богатому марсельскому купцу, её любовнику. Однако всегда найдётся несколько искорок, которыми можно поживиться у костра!
Когда Мари́ возвратилась в зал, партия в «три» была очень оживлённа. Альвейр, стоя в амбразуре двери, болтал с только что вошедшим изящным вельможей, завсегдатаем этого дома. Отделённая от них лишь смирнской портьерой, Мари́ могла слышать весь их разговор, не вызвав у них подозрения.
— Ей-богу, — сказал Альвейру виконт де Сен-Грабен, — у тебя хороший вкус. Эта арвернка прехорошенькая, и я желаю тебе полного успеха.
— Ей-ей! Нельзя в этом не признаться?.. Я её только что видел не более минуты и совсем сошёл с ума. Признайся, что она во всех отношениях восхитительна — и весела и хорошо сложена...
— Поудержись немного от твоих панегириков. Я тебе скажу новость, которая тебя преисполнит блаженства, счастливый плут.
— Какую? Ты возбуждаешь во мне любопытство! Не орден ли Синего Орла? Ну, что мне до него за дело? Дай мне помечтать о моей красавице Мари́.
— Простофиля ты с своим орлом!
— А! Так это о Данфренском аббатстве! Благодарю, что это тебя занимает, но мне более нечего с ним делать: я хочу посвятить себя всего моей новой любви.
— Но, чёрт возьми! Дай людям сказать! Ну, хорошо, говори сам, я не произнесу более ни слова.
— Полно, любезный Сен-Грабен, не злись. Что ты хотел мне сказать?
— Ты сам меня до этого довёл! Ну, сегодня я присутствовал при отходе ко сну короля; там только и толковали что о последней новости. Жана Фабра посылают чрезвычайным посланником для заключения торгового трактата с персидским шахом; ты можешь быть спокоен в продолжение пяти или шести лет, если только Жан возвратится.
Альвейр с испугом посмотрел на своего друга и сказал, смеясь:
— Что ты там мне рассказываешь? Какой Фабр? Какой персидский шах? И что мне за дело до всех этих историй? Что ты бредишь или глумишься надо мною?
— Так ты ничего не знаешь? Красавица арвернка — женщина неприступной добродетели, конечно, если хочешь, относительной; у неё есть любовник, богатый купец, Жан Фабр, ради которого она обрекла себя на стеснительную верность. Она имеет от него сына. Если честными женщинами называются имеющие только одного любовника разом, то среди беспорядочных женщин наша арвернка — Пенелопа. Она очень ловко ведёт свой игорный дом, знает, как расточать улыбки, которые помещает очень выгодно, отличается искусством воспламенять сердца, предоставляя им сгорать от собственного огня. Его игорный дом — самая блестящая приманка Парижа, вместе с своей хозяйкой, доводящей всех до отчаяния.
— Ты мне сообщаешь поразительные вещи!
— Ну, вот почему персидский шах замешан в твоём деле. Г-н Поншартрэн подписал сегодня вечером верительные грамоты Фабру, и последний отправляется в Персию; со 2-го марта 1705 года пред тобою откроется свободное поле действий; пускай свои стрелы и овладей местом. На этот раз ты меня понял?
— Как всё чудесно устраивается, мой дорогой! А вот и она идёт: надо приготовиться к первым приёмам обольщения.
— Обольщения?
— О, она прехорошенькая! — сказал молодой человек и подошёл к своему кумиру, сжав сердечком губы и сложив руки, как бы с мольбою.
Мари́ была бледна, её губы слегка дрожали; она всё слышала, и мысль о возможном отъезде её друга причиняла ей жестокое волнение, отогнавшее всю кровь из её вен; она чувствовала в голове как бы глухие удары молотка. Но было необходимо притворяться, ждать и думать лишь о том, как «разогреть» игру.
— Вы играете, Альвейр? — спросила она.
Он предложил довести её до стола и поставить на её счастье, но она была так взволнована, что предпочла избавиться от его забот, и представила своего кавалера высокой блондинке, Флоризе, в таких выражениях, которые не оставили никакого сомнения в том, что последней надо делать.
В эту минуту открылась дверь, и лакей посторонился, чтобы пропустить Жана Фабра.
Последний пересёк дорогу виконту Сен-Грабену, который, пожав ему руку, сказал:
— Поздравляю вас, г-н посланник!
— Тише! Не говорите ещё об этом ради Мари́, — сказал Жан Фабр, приложив палец к губам.
— Это правда, какой я опрометчивый! — сказал Сен-Грабен.
И вечер продолжался так весело и оживлённо, что никто не мог разгадать, насколько была озабочена обезумевшая от горя любовница Фабра.
Между тем на пустынной улице появился ночной сторож с фонарём в руках; звон его колокола совпадал с медленным темпом призыва ко сну: «Полночь, засыпайте, ещё бодрствующие люди».
Мари́ Пёти́ сделала знак, и слуги принесли запоздавшим гостям их плащи, доломаны и треуголки. Картёжники и картёжницы стали противиться, говоря: «Неужели нельзя нарушить правило, как это часто делалось? Заложен крупный банк, разве можно бросить его?» Но Мари́ Пёти была неумолима; она жаждала поскорее остаться наедине со своим другом.
— Останься, — сказала она ему повелительно шёпотом.
Гостям же она сослалась на строгость г-на Аржансона, начальника полиции.
Вскоре на тёмной лестнице исчезли последние пары. Жан и Мари́ очутились одни в маленькой гостиной, где слуги оставили зажжённый канделябр.
В игорном зале, совершенно тёмном, виднелись лишь красные точки затушенных свечей, едкий дым которых распространял запах сала. На столах и коврах были разбросаны целые потоки карт, смятые бумаги и рассеяны жетоны.
Как только лакей с золочёными пуговицами закрыл дверь, Мари́ села напротив Жана и, устремив на него пристальный взгляд, сказала:
— Итак, ты уезжаешь?
— Как?
— Я знаю всё. Твои грамоты подписаны сегодняшним числом.
Жан Фабр некоторое время молчал.
Это был красивый, широкоплечий мужчина, с белокурыми, несколько приподнятыми усами и непринуждённой уверенностью во взгляде. Ему можно было дать от тридцати пяти до сорока лет, но его жизнь уже была целым романом. Сын крупного марсельского купца, он вёл дела отцовского торгового дома. В двадцать два года он женился на итальянке. Их брак был неудачным. Он прожил с нею только три года в Константинополе, куда был послан в качестве представителя национальных интересов верхней торговой палаты. По природе он был пронырлив, подвижен, любезен и вкрадчив.
В Константинополе я рассорился с женою, Эмили Фабр, честолюбивой кокеткой, которой льстило ухаживание посланника, графа Ферриоля. Когда Фабр возвращался во Францию, она отказалась следовать за ним и скрылась у своего любезника-дипломата. Покинутый муж ничего не предпринял для её возвращения и, может быть, даже поздравлял себя с избавлением от неё.
Возвратившись один в Париж, Фабр, часто посещая различные увеселительные места, познакомился с Мари́ Пёти́, в то время белошвейкой в улице Прувэр. Он привязался к ней и обеспечил её будущность. Угождая её вкусу к смелым предприятиям, он дал ей средства открыть игорный дом.
Жан делал для неё всё, она же платила за его доброту слепой и преданной любовью, не знавшей границ, потому что сердце деятельных женщин обыкновенно отдаётся труднее; в вихре занятий и развлечений оно ускользает от захвата, но когда оно находит человека, достойного привязанности, то отдаётся ему вполне.
Мари́ повторила вопрос:
— Итак, ты уезжаешь? Без сомнения, ты из честолюбия искал и принял эту миссию, которую я ненавижу. Ты дал себя ослепить такими погремушками, как почести, титулы и отличия, и ты не уделил ни одной мысли дорогим существам, которых оставишь здесь, может быть, на многие годы. Твой сын нуждается в опоре, а ты бегаешь по прихожим министров с целью добиться посольства. Что тебе за дело до сына и любовницы? По правде сказать, разве не стоит пожертвовать любимой женщиной ради звания посланника? Ах! Посольство играет странную роль в твоей жизни, и оно тебе приносит счастье? Не возмездие ли это с твоей стороны? Первый раз тебя бросили для дипломатии, теперь, в свою очередь, ты хочешь покинуть меня ради неё? Что мне за дело до Поншартрэна и персидского шаха? Я защищаю и берегу мою жизнь и мою душу, моего ребёнка и моего любовника! Разве в министерстве не хватит посланников, которые исполнили бы поручение не лучше и не хуже тебя? Но у меня, у меня только один ты, и ты не можешь удалиться от меня, как не можешь уйти от своей тени. Смотри! Я более не гневаюсь и отрекаюсь от гадких слов, только что произнесённых мною; умоляю тебя на коленях ради твоего сына, ради твоей Мари́, скажи, что ты отправишься завтра в министерство просить об отставке. Скажи мне это!
— Моя бедная подруга, это невозможно; надо идти против течения. Приказ отдан, приготовления сделаны, корабль вступил под паруса, капитан, г-н Тюржи, ожидает моего приезда в Тулон и 2 марта готов принять меня на свой корабль, уже расцвеченный флагами с лилиями; нас сопровождает д-р Робэн в качестве хирурга при миссии; все консулы уже получили инструкции относительно моего проезда; персонал моего посольства ожидает меня в Тулоне с государственными подарками шаху. Я более не принадлежу себе: я — послушный слуга короля и должен ему повиноваться. Но зачем так отчаиваться? Я уезжаю ненадолго. Путешествие в Персию — простая прогулка для меня, объехавшего, в полном смысле слова, Средиземное море и уже посещавшего государства Леванта. Это дело нескольких месяцев. Посмотри на кавалера Шардэна, он в течение десяти лет совершил два раза путешествие, и его домашние на это не жаловались, как благодаря его известным рассказам, так и благодаря его теперешнему блестящему положению в англо-индийской компании. Ты слишком опасаешься за моё короткое отсутствие и не думаешь о радостном возвращении. Вообрази только, какие почести, какая слава ожидает нас. Если, как я надеюсь, мне удастся привезти оттуда выгодный торговый трактат, то уважение и благодарность короля обеспечены: тогда не будет такого завидного поста, на который я не мог бы иметь притязаний. Так как и ты возвысишься вместе со мною, то подумай, насколько ты не благодарна, обвиняя меня, тогда как, напротив, я работаю для твоего предстоящего величия и будущности нашего ребёнка.
— А в руках ли у тебя эти почести? — возразила Мари́. — В каких смутных, туманных грёзах они тебе рисуются? Уж не в виде ли флибота корсаров, который захватит тебя при выходе из Тулона, и всё твоё посольство очутится в воде или под оружейным огнём? Не старайся меня развеселить и обольстить твоими утопиями; под моими завитушками более здравого смысла и практического ума, чем под твоим белокурым париком благоразумия. Ну, уходи! Ты никогда меня не любил, как я этого хотела бы; честолюбие всегда занимало наполовину твоё сердце, и спрашивается, чем я провинилась пред небом, что оно не допустило тебя оставить меня в моём скромном и спокойном ничтожестве.
Затем она прибавила отрывисто:
— Отправляйся. Я увижу, что мне предпринять. Я сделаюсь, чем могу. Что касается нашего ребёнка, то в ожидании возвращения самого из равнодушных отцов я буду воспитывать его, счастливая тем, что необходимость сохранит* до конца того, кто принадлежит его матери.
Эта внезапная покорность Мари́ уязвила Жана более, чем её припадок гнева.
— Но что же ты хочешь, что бы я теперь сделал? — спросил он её. — Отказать королю значит погубить себя, и в Бастилии я буду ещё дальше от тебя, чем в Персии.
Вдруг Мари́ поднялась с энергией и решительностью.
— Ну, так есть единственный исход, и надо на него решаться, — сказала она. — Я отправлюсь вместе с тобою. Возьми меня.
Жан горько улыбнулся, как бы видя в этом пустую мечту. Он поблагодарил Мари́ за преданность, но тотчас же пред ним предстали крупные препятствия: утомление от далёкого путешествия, трудно преодолимого женщинами, длинные переходы, тяжёлые остановки в снежных горах Кавказа и в особенности невозможность для посланника, представителя короля-солнца — в глазах восточных народов — путешествовать в приятном обществе женщин, не рискуя нанести удар достоинству своей миссии и уважению к его величеству. Конечно, уверял её Жан, он её обожает и уважает, но затруднения были безысходны: его положение по отношению к любовнице могло сделаться источником опасностей и истолковано в смысле оскорбления величества. Это было тем более опасно, что страна занята главным образом иезуитами, пользующимися могуществом в царствование суровой подстрекательницы насилия, фаворитки г-жи Ментенон.
Мари́ заплакала. Затем внезапно, будто осенённая мыслью свыше, она встала и захлопала в ладоши.
— Нашла, — сказала она. — Ты не можешь путешествовать с женщиной, которая тебе не жена? Но племянник может тебя сопровождать? Этим племянником буду я. Я оденусь мужчиной. Все препятствия устранены. Мой Жан, не говори нет, это будет моей смертью.
Жан Фабр был побеждён этой преданной настойчивостью. Он согласился. Мари́ бросилась в его объятия и воскликнула:
— Я тебя обожаю, я дам себя убить ради тебя. Решено, ты берёшь меня с собою. Верь мне, я могу иногда оказать тебе услугу, и, может быть, придёт тот день, когда ты не пожалеешь, что взял меня с собою.
Чтобы видеть самую красивую панораму Тулона, надо подняться в Шато д’О, так называемые Шаги Маски, на Фарове.
Терраса Шагов Маски была отделана на славу. Ряды плотных грабин вели к широкому перрону, который заканчивался справа и слева двумя мраморными перилами, украшенными бронзовыми вазами с зелёными апельсиновыми деревцами. Площадка была усыпана мелким песком. Направо громадный фонтан бросал потоки клокотавшей воды в широкий ониксовый водоём. Основанием портика служил прежний портал часовни в честь Куртинской Богоматери. Пред этим портиком, на ковре из гранитного мха, в сладострастной позе лежала мраморная наяда, держа одной рукой опрокинутую урну, откуда била ключом вода в обширный водоём.
Вблизи этого прохладного уголка находились беседки, украшенные глициниями, где трактирные служанки с улыбкою подавали прохладительные напитки. Решётка, с помещёнными по обеим сторонам каменными львами, отделяла от террасы княжеское поместье какого-то соседнего вельможи. С другой стороны находился кокетливый павильон, выходивший окнами на багряный горизонт. В этот час дня, под косыми лучами заходящего солнца, площадка посещалась многочисленными гуляющими, зеваками и торговцами. На выровненной площадке мирные граждане играли в шары и движением головы следили за их направлением. Пары проходили в столь же нежных позах, как розовый цвет женских платьев: молодые женщины склоняли под крохотными кружевными зонтиками свои нарумяненные лица с мушками, тогда как мужчины в длинных сливочного цвета жилетах, с цветочками, в пунцовых кафтанах, с треуголками, надетыми несколько набок на их коротких париках, шли, гордо выставив грудь.
Игроки в шары продолжали свою партию, обмениваясь новостями.
— Так посланник скоро отправляется?
— Об этом говорили в порте. Они отплывают ночью, чтобы достичь открытого моря, не боясь корсаров.
— Ещё бы! Они берут с собой ящики и тюки! Если персидский шах будет этим не доволен, то я не знаю, что ему ещё надо. Разве это не несчастие мотать таким образом деньги! Тысячи и тысячи экю отправляются на этом корабле, и неизвестно ни для какой цели, ни куда; эти деньги всё равно что брошенные в воду, так как, по моему мнению, персидский шах не увидит их, а эта напрасная щедрость спасла бы от голода более двухсот крестьян. Боже мой! Если бы я сделался королём, то, прежде чем посылать такие пустяки персидскому шаху, подумал бы, как утешить бедный народ. Да не дальше, как сегодня утром, возвращаясь пешком, я встретил маленькую девочку, с виду лет семи, которая вся в лохмотьях сидела у забора. Я её спросил, который ей год; оказалось, ей тринадцать лет, но она была такая тщедушная, хилая и бледная, потому что у них никогда нет дома хлеба, и они едят отвар сурепицы и ржи, вследствие чего живот малютки был раздут, как у беременной женщины. И во всех окрестных деревнях одно и то же. Разве это не жалость?..
— Берегитесь, друг Дювер, — перебил его школьный учитель Жанар, тоже игравший в шары с важностью педагога, пропитанного учёностью, — берегитесь, такие речи опасны, а предмет разговора — страшен. Вспомните о покойном Жане Расине, скончавшемся благодаря королевской немилости, которой он подвергся вследствие сострадания к бедному люду. Что касается посланника в Персию, edepol! — он совсем не внушает мне доверия, и я очень удивлюсь, если он будет в состоянии хорошо исполнить королевское поручение, взяв с собою такого племянника, как его delicatum nepofem ас nebulonem.
— Он походит на бабёнку, — смеясь, сказал своим грубым голосом толстяк Тома, торговец пряностями.
— Я полагаю, — продолжал поучительно педагог, — что необходима лира Катулла, чтобы воспеть прелести этого племянника, и красивый миньон кажется мне малополезным в серьёзной экспедиции.
В конце аллеи медленно прогуливалась парочка, любуясь пейзажем, озарённым заходящим солнцем. Линии отдалённых холмов были растушёваны фиолетовым цветом, смешанным g жгучим оттенком воспламенённого неба; вдали крепость Сент-Эльм выделяла силуэты своих зубчатых бастионов на тёмно-зелёном фоне контрфорсов, погрузившихся в море у мыса Капэ; тёмная зелень лимонных деревьев выделяла живую окраску берегов и синеватый оттенок рейда, расположенных пред изящными домиками и рощицами ТаМари́са. Мачтовый лес поднимался в глубине бухты со стороны Сейны; с другой стороны горизонта пышная растительность и золотистый тон скал, озарённых солнцем, придавали окрестностям Брюнского мыса живописный и пёстрый вид греческих берегов. Вдали клочья морской пены белелись, покрывая как бы ватой волнующиеся гребни волн, и среди загромождающих рейд кораблей выделялся, как белый сигнальный значок, флаг с лилиями на корабле посланника.
В тот момент, как парочка проходила близ каменной пирамиды, служившей центром круглой площадки, их узнал молодой человек, который тоже гулял, любуясь красивой панорамой. Он быстро подошёл к ним.
— Как, вы здесь? Какой чёрт сказал бы мне, что я встречу в Тулоне красавицу Флоризу и украшение салона моей тётки, волокиту Альвейра!
— А, наконец, вот и Жак Фабр. Мы думали вас встретить до отплытия корабля; нам сказали, что вы осматриваете город, и мы последовали вашему примеру.
— Очень мило, что вы явились с нами распроститься.
— Как распроститься? Но мы тоже едем!
— Возможно ли? Куда же вы отправляетесь?
— С вами в Персию!
— Клянусь моими усами! Вот так презабавное и преприятное приключение! Но благодаря какому случаю и по какой причине решились вы на такое длинное путешествие?
Они объяснили, что с того дня, как Мари́ сблизила их за игорным столом и как бы утвердила их союз, они понравились друг другу и сошлись; теперь им нужно совершить свадебное путешествие, и случай представился сам собой: Флоризе — сопровождать свою подругу Мари́, а Альвейру — сделаться секретарём и помощником Жана Фабра, как он ему это предлагал, колеблясь доверить эту обязанность одному Жаку, ввиду его молодости. Они долго колебались и решились лишь, когда посольство покинуло Парижскую заставу. Наконец, им удалось прибыть вовремя; они следовали с места на место за королевской миссией, но так как частные кучера ничего не стоили сравнительно с королевскими курьерами, то вот почему им не удалось догнать путешественников ранее.
В этот момент они остановились пред перилами, через которые стали любоваться, на море и низкий берег, где луга и огороды вырисовывались шашечницей; несколько квадратных башен и колокольня обозначали местонахождение бастиона и церкви; казармы же, военные квартиры и арсенальные доки были окружены кое-какими жилищами.
— Солнце садится, — сказал Альвейр, — спустимся вниз.
Они вышли за город и, миновав посад и дворы, засаженные коренастыми чинарами, очутились в гавани, вдоль которой шли некоторое время.
Внезапно из-за арсенальной стены они вышли на набережную, полную оживления, вызванного скорым отплытием кораблей. Из низких подозрительных лавчонок выходили, сгорбившись, тяжёлыми шагами, матросы, с короткими трубками в зубах. В корзинах лежала мелкая рыба, выставляя напоказ, как на окне брильянтщика, свои отливчатые великолепные окраски. Здесь были макрель с опало-перламутровым брюшком, покрытым Изумрудовым глянцем с оранжевым отблеском, сапфировым, рубиновым и агатовым сиянием, в розовом и лиловом тоне, крапчатый палтус, блестящий мерлан, золотисто-коричневая камбала и лангуст темноватый, как рукоятка кинжала. Пред лавками птичников стояли клетки с пронзительно кричавшими трёхцветными какаду» торговцы же сукнами выставили куски синего полотна для одежды отправлявшихся в путь матросов.
Затем они прошли мимо бойни. Там под котлом, висевшим на трёх кольях, поставленных козлами, горел огонь; вдоль берега, между старыми бочонками, врытыми в землю вместо пограничных знаков, были выровнены в прямую линию ряды бочек с вином; торговец продавал жестяные фонари, висевшие гроздьями на крюке, а работники с бойни плетями загоняли стадо быков в раскрытый выгон. На крюках висели громадные куски говядины, распространявшей в воздухе запах крови.
Док был загромождён целыми горами ящиков с названием и Сербом готового к отплытию судна, которое называлось «Грозный». На них были надписаны названия товаров: свечи, горчица, сахар, мерлан. Полураздетые негры, в красных платках на головах и жёлтых полотняных штанах, отпрягали из телег лошадей в остроконечных и разукрашенных хомутах; возле них офицер пробегал глазами кипу коносаментов.
Немного далее они пересекли дорогу группе из четырёх каторжников, в красных колпаках, жёлтых штанах и алых куртках; грудь их была обнажена, а ноги босы. Скованные по двое длинной цепью, заклёпанной у каждого из них на лодыжке ноги или кисти руки, они взваливали её на плечи для облегчения тяжести и при этом оглашали воздух обычным криком каторжников: «у!»
Их сопровождал смотритель в синем мундире с красными отворотами и в жёлтых штиблетах.
— Несчастные люди, — сказала Флориза.
Услышав эти слова соболезнования, один из каторжников засмеялся и свободной рукой сделал непристойный жест.
Пред грубой галерой, выкрашенной в зелёный цвет, среди кувшинов и бочек, алжирец в бурнусе курил тонкую длинную трубку. В некотором расстоянии от берега с шумом работал черпак, и возмущённая вода кружила буй и понтонные плоты.
На другом берегу двигались взад и вперёд работающие на суше в грубой одежде моряки, послушные призыву трубы. За ними виднелся артиллерийский парк с рядами пушек, пирамидами круглых ядер и связками банников.
Флориза пришла в восторг от оживления суетившейся толпы.
У них ещё оставалось свободное время, и они продолжали путь. Обогнув бастион, они очутились среди чёрных скал, куда горожане приходили наслаждаться вечерней прохладой.
На море виднелись увеселительные лодки с балдахинами; на их носовой части находился или барабанщик, бивший в узкий, длинный барабан, или флейтист, или рожечник.
Это была настоящая ярмарочная суматоха, напоминавшая Сен-Лоранскую ярмарку, только на синих волнах и при зареве заходящего солнца.
На песчаном берегу торговки с большими бутылями в ивовых плетёнках за небольшое вознаграждение продавали питьё. Толпа мальчишек купалась в очень первобытной одежде; с оконечностей своих худеньких рук они победоносно стряхивали крабов, которых вынимали из-под камней.
Расположившиеся в грязной палатке из тряпья гаеры устроили представление пред своим жилищем. В одежде Пьерро и Коломбины они танцевали пред любопытными зрителями Ьоштёе, под звуки скрипки и флейты. Воспламенённые страстью пары укрывались в береговых извилинах. Бродяги сидели на утёсах, свесив ноги, и смотрели на небо.
— Вечер обещает быть прекрасный, — сказал Жак.
— Море нам благоприятствует.
С минуту они смотрели на площадного фокусника, но день склонялся к вечеру, и Альвейр заметил, что, может быть, время собираться в порт, где капитан «Трезубца», г-н Тюржи, назначил им свидание в 7 часов.
5 марта 1705 года уже минуло три дня, как «Трезубец» находился в море. Ветер был благоприятный; мачтовый часовой ещё не подавал сигнала о появлении на горизонте какого-либо флибота с пиратами; плавание обещало быть благополучным.
Раздался звон обеденного колокола, и в кают-кампанию один за другим собрались пассажиры, чтобы сесть за стол. Посланник, Жан Фабр, занял почётное место рядом с капитаном корабля, Тюржи. Против посланника сел его ложный племянник, Арман, — не кто иной, как переодетая Мари́, — его другой племянник, Жак, влюблённая парочка — Альвейр с Флоризой, доктор Робэн, посольский врач, толстый, короткий, багровый весельчак, любящий хорошо покушать, сын Мари́, маленький Пьер, и его гувернантка Лизон, разбитная, румяная толстушка лет тридцати. Кроме того, за столом находились ещё монах-капуцин, отправлявшийся в Смирну с целью присоединиться к своему ордену, лесопромышленник, которого дела призывали в Ливанские горы, торговец подержанными вещами, отправлявшийся попытать счастье в Левант, и приказчик, странствующий с благовонными товарами, наперерыв с доктором Робэном ухаживавший за г-жей Лизон.
Разговор шёл о состоянии моря и ветра, и, по-видимому, всё предсказывало прекрасный, тихий день.
Между тем в воздухе носилась буря. Альвейр, находясь с Мари́ в столь тесной и продолжительной-близости, неизбежной на корабле, не мог не подпасть под могущественные чары красавицы банкомётки, как и в тот вечер, когда он увидел её впервые в улице Мазарини. Очень возможно, что, несмотря даже на свою связь с Флоризой, перспектива сопровождать Мари́ были причастна к его поспешному решению отправиться с Жаном Фабром.
Он сделался втайне усердным поклонником красавицы банкомётки и, опираясь на дружбу Флоризы, уже более не покидал Мари́. Во время жаркого полдня все собирались под навесом на мостике и проводили тесным кружком целые часы, растянувшись на длинных креслах. Переодетая мужчиной, Мари́ сделалась для Альвейра ещё соблазнительнее и пикантнее. Различные затруднения и опасения выдать пред экипажем переодевание Мари́, возбудить подозрения Жана Фабра и пробудить недоверчивость Флоризы — всё это ещё более разжигало страсть Альвейра. В ответ на его ухаживание Мари́ только улыбалась и слабо обнадёживала его, принимая всё за шутку.
Однако Альвейр сделал ошибку, не остерегаясь другого тайного обожателя Мари́, который был предан ей до смерти, — Жака, от которого не ускользнули все уловки Альвейра, так как любовь проницательна относительно соперничества.
Обед окончился, и все поднялись на мостик. Приказчик, странствующий с благовонными товарами, и доктор Робэн сопровождали г-жу Лизон, осыпая её пошлыми любезностями и бросая друг, на друга враждебные взгляды. Вдруг она выронила из рук клубок шёлка, который, покатившись к отверстию в абордажной сетке, упал в море. Оба обожателя в одно и то же время бросились его поднимать, но в своём рвении ударились лбами и, перекувырнувшись, нанесли себе удары рукою по глазной впадине. Увидя своих ухаживателей лежавшими на спине и бившими по воздуху ногами и руками, как опрокинутые сенокосилки, г-жа Лизон едва удержалась от взрыва смеха. Она с большим трудом охладила их желание кончить ссору кулачным поединком, и они заключили мир из любви к прекрасным глазам своего кумира.
Впрочем, в этот момент г-жа Лизон увидела маленького Пьера, карабкавшегося по вантам вместе с юнгами, с которыми он уже подружился, и, громко воскликнув, так высоко всплеснула руками, что лопнули все швы её лифа. От страха она побледнела при мысли, что мальчик может упасть, и воскликнула сдавленным голосом:
— Пьер! Ради неба сойди!
Маленький проказник отвечал ей сверху:
— Сначала вы придите за мною сюда, г-жа Лизон, и вы будете похожи на архангела, летящего по воздуху.
Тюржи вместе с Жаном Фабром поднялись на вахтенный мостик; они исследовали горизонт, посмотрели на лёгкий полёт перистых облаков и на чаек, на лету задевавших крыльями гребни волн, покрытых беляками. Дельфин-великан выбрасывал двойной столб воды, падавшей кривой линией, как два хрустальных рога. В зрительную трубу Тюржи заметил видневшуюся вдали маленькую точку: он ещё не мог определить, было ли это судно или морской риф.
Мари́ тоже поднялась из-за стола и отправилась в сопровождении Флоризы в свою каюту. Они должны были вскоре возвратиться и подняться на мостик для послеобеденного отдыха.
Мари́ вышла первая и на минуту очутилась одна с Альвейром в угле коридора. Последний, под влиянием нервного раздражения от морского бездельничанья и чрезмерного послеобеденного возбуждения, внезапно обезумев, соблазнился случаем и, схватив Мари́ за талию, поцеловал в затылок.
Последняя, освобождаясь из его объятий, только засмеялась и слегка ударила его ладонью по лицу.
— Вы с ума сошли! Смотрите, кто-то есть.
— Никто не видел, — сказал Альвейр, смеясь.
Но в тот момент, когда произошла эта сцена, из-за угла показался Жак. Он прикинулся, что ничего не видел. В свою очередь вошла и Флориза; они все поднялись на мостик и растянулись на длинных креслах. Только один Жак не сел и, обратясь к Альвейру, сказал:
— Пройдёмтесь по палубе.
— Охотно, — отвечал Альвейр.
Оба они прохаживались молча, инстинктивно нервничая, переступая через свёрнутый такелаж, железные цепи, швартов кабестана, проходя вдоль обмазанных дёгтем и липких стенок кают, мимо шкафов для флагов, лафетов каронад, тумбы компаса, перил лестниц, спускавшихся в складочные каюты, и, не произнося ни слова, достигли кормы, возвышавшейся над названием судна и золочёным изображением Нептуна, опиравшегося на трезубец.
Первый прервал молчание Жак:
— Сударь, вы только что при мне оскорбили женщину, которая мне вдвойне дорога, как подруга моего дяди и кумир моего сердца.
— Разве вам я должен дать удовлетворение за оскорбление, нанесённое вашему дяде?
— Не надо, чтобы он об этом знал, сударь. Я такой же соперник ему, как и вам, если можно назвать соперничеством ревнивую и преданную любовь, которая готова заплатить жизнью за счастье своего предмета любви. Это дело между нами.
В тот момент с вахтенного мостика раздался свисток.
Это был сигнал тревоги, уведомлявший о появлении корсаров. Чёрная точка, за которой наблюдал Тюржи, увеличилась и оказалась флиботом. Матросы забегали во все стороны, начали вставлять пушечные заряды и вынимать из козел арсенала ружья, а некоторые из них отправлялись на свой пост к пушкам. Обезумевшие женщины с криками спасались по лестницам.
— Вот и корсары, сударь, приступимте скорее, — сказал Жак.
Целая гора тюков скрывала их от посторонних взоров. Они обнажили шпаги. Корабль подвергся такой сильной килевой качке, что они должны были уцепиться левой рукой, так как острия шпаги отклонялись.
При вторичном их наступлении в воздухе раздался свист, за которым последовал грохот: над их головами пронеслось ядро и ударилось в нижние реи бизань-мачты, которые с шумом упали обломанной стороной вперёд. При падении они едва не коснулись головы Альвейра и не раскроили ему черепа. Жак в невольном порыве бросил шпагу, схватил в охапку своего противника, приподнял его и бросил на такелаж.
В один момент они были покрыты обрывками снастей и парусов и слегка задеты остриём реи.
Только теперь понял Альвейр поступок Жака.
Он поднялся и, протянув молодому человеку руку, сказал:
— Я обязан вам жизнью, Жак: она в вашем распоряжении.
Тем временем флибот приблизился; это были алжирские корсары, с хитростью поднявшие белый флаг, чтобы заманить корабль. На их первые выстрелы Тюржи не отвечал и дал им приблизиться.
Когда же расстояние оказалось надлежащим, он приказал поднять королевский флаг и открыть огонь. Разом было выпущено восемь зарядов, настолько очистивших палубу флибота, что последний, сильно повреждённый, немедленно повернул и пустился в открытое море.
Жак и Альвейр, подняв свои шпаги, бросились бежать, опасаясь абордажа.
Когда же опасность миновала, Жак отвёл в сторону своего противника и сказал ему:
— Альвейр, вы не обязаны мне жизнью; я сделал, что вы сами сделали бы в подобном случае; ваша неожиданная смерть не удовлетворила бы меня.
— У меня есть шпага и у вас тоже, так возобновим; я ожидаю вас, — сказал Альвейр без всякого гнева и ненависти, а с мягкой развязностью изысканного придворного, беззаботно относящегося к жизни и смерти, легкомысленного и в то же время отважного.
— Нет, — сказал Жак, — поверьте мне, Альвейр, хотя я моложе, но, может быть, здравомыслящее вас. Вы мне обязаны жизнью, и я вам продиктую мои условия. Вы любите Мари́, но у вас есть другая связь; я тоже её люблю, но должен уважать как подругу моего дяди. Вместо того чтобы разжигать наши несбыточные страсти, соединим их вместе и будем покровительствовать во всех обстоятельствах этой восхитительной женщине, которая, по всей вероятности, подвергнется тысячам опасностей. Она может рассчитывать только на нас, если несчастью будет угодно оставить её одинокой с её ребёнком в чужой стране. Скажите, разве это не благородная и не прекрасная миссия для двух любящих сердец — соединить свою ревность, совместить своё разномыслие и найти гарантию безопасности женщины в общности их пылкой любви к ней.
Аристотель философски объяснил, почему благодетель более привязан к благодетельствуемому, чем последний к первому, и этот закон человеческой души ещё раз нашёл применение на «Трезубце», примирив недавних врагов.
Альвейр протянул обе руки Жаку и сказал:
— Жак, у вас честное сердце: я был безумец.
И оба мужчины обнялись. Достигнув палубы, они не могли удержаться от смеха при виде продавца благовонных товаров и доктора; они сидели на такелаже бледные и вытирали себе лоб, испуганные нападением корсаров и забыв о Лизон.
Остальное плавание прошло без приключений; только однажды, на заре, были замечены три галиота с пиратами; они направлялись к «Трезубцу»; море было спокойно и пустынно: опасность была велика ввиду малочисленности и бессилия экипажа, несмотря на свои десять мортир, каронады и ружья. Тогда Тюржи прибегнул к хитрости, выказав большую решительность, и смело продолжал путь.
Галиоты направлялись на «Трезубец» полным попутным ветром, но, видя, что галера не изменяет направления, пираты испугались и оставили её в покое.
В разукрашенном зале французского посольства в Константинополе, на груде вышитых шёлковых подушек лежала в изящном домашнем наряде г-жа Фабр. Она забавлялась разговором с маленькой семилетней девочкой. Эта девочка была впоследствии знаменитой Аиссэ, нежной, любящей и преданной кавалеру Эди, чистой в своём падении и полной самоотвержения среди скандалов Палэ-Рояля и Регентства, вложившей всё своё счастье в счастье предмета своей любви, прелестную переписку которой можно сравнить с криком раненой голубки в лесу, переполненном сатирами.
В ушах хорошенькой девочки красовались кольца, а на голове .убор из -цехинов; её маленькие ручки выходили из кисейных рукавов, ниспадавших до земли, талия же была перетянута широким шёлковым поясом.
— Так завтра, сударыня, годовщина моего приезда во дворец?
— Да, моя дорогая, завтра ровно четыре года, как злые турки похитили тебя у твоих родителей, а граф Ферриоль выкупил тебя.
— Как же называется моя родина?
— Я уже тебе говорила: Кавказ. Ты очаровательная маленькая черкешенка, восторг — какая хорошенькая!
— Я это знаю, сударыня; вы увидите завтра, какую мне наденут для моего праздника красивую вышитую золотом шапочку. Я очень довольна, что нахожусь здесь. Я так испугалась, когда турки пришли в нашу деревню! Мне не было ещё четырёх лет, но я всё-таки об этом помню. Соседние хижины пылали, все люди кричали, спасались и толкали друг друга. Я более не видала мамы; жёлтый человек, с густыми чёрными усами, взял меня на руки и отнёс в палатку, где было уже много женщин со связанными руками, и все они плакали. Все они были очень красивы.
— Какое варварство! Какие нравы! — сказала г-жа Фабр. — И какой позор эти публичные рынки!
— Да, сударыня, меня продали, и это было большое счастье, потому что граф Ферриоль мог меня купить. Мне так здесь хорошо!
Она удивилась, увидя грустное лицо своей взрослой подруги; она задала ей тысячу вопросов, которые были мучительны для бедной изгнанницы, бросившей мужа ради дворца своего могущественного друга. Она спрашивала её: есть ли у неё родители, чем занимается её муж, почему он не с нею? Она осыпала её вопросами о её родине, о Франции, которую ей обещали показать, о знаменитом Париже, куда обещал её взять в один прекрасный день её покровитель и где двадцать лет спустя она была царицей красоты и ума.
Г-жа Фабр была великолепная темноволосая женщина, с самым нежным цветом лица, прозрачной, как перламутр, кожей, слегка испещрённой синими жилками, с миндалевидными глазами, длинными ресницами, гибким роскошным телом. Её кошачьи ленивые движения свидетельствовали скорее о страстной томности, чем об энергии.
Она была любовницей посланника, маркиза Аржанталя, графа Ферриоля, в продолжение 11 лет, то есть со дня, когда покинула своего мужа, явившегося в Константинополь в качестве делегата от верхней торговой палаты.
В первые годы она вполне вкусила все радости честолюбия и любви. Она занимала почётное место на всех празднествах, и брильянтщики Стамбула изощрялись в придумывании для неё самых модных уборов.
Но теперь её любовник уже не ухаживал за нею и не ласкал её, как прежде: привычка притупила страсть и породила пресыщение. Граф Ферриоль теперь искал развлечений вне дома, и сердце её друга ускользало от неё почти безвозвратно.
Граф Ферриоль обладал странным характером — фантастическим, вспыльчивым и жестоким. Он никогда не имел аудиенции у султана, отказавшись появиться пред ним без шпаги, как предписывал придворный этикет. Благодаря своим грубым выходкам он лишался самых нежных привязанностей и был полон капризов и чудачеств. Впрочем, как известно, он окончил жизнь сумасшедшим.
Г-жа Фабр, чувствуя себя в свою очередь покинутой, с горечью думала о прошедшем. Она представлялась себе совсем ребёнком, тех же лет, как Аиссэ, взлелеянным в родной семье, затем — замужем за богатым марсельцем, которого сделала несчастным. Она мечтала о том, что её существование могло бы сложиться совершенно иначе у семейного очага, оживлённого улыбкою близких.
Вместо спокойного счастья оказалось изгнание, тоска, безделье, беспокойная скука ветреной натуры, утомлённой однообразием давней связи. В одно и то же время она лдебила и ненавидела эти невольно жестокие вопросы и нескромности маленькой Аиссэ. Она занялась её воспитанием, заставляла её читать французские книги, и молодая невольница приводила всех в восторг своим скороспелым развитием. С душой и со вкусом она исполняла на клавесинах трудные пьесы и прелестно играла на маленькой арфе, заказанной графом по её росту.
Её очень занимала география, и она заставляла рассказывать себе о нравах и обычаях различных народов, особенно интересуясь Парижем, зная, что в один прекрасный день она увидит его. У неё даже была оптическая игрушка с раскрашенными видами городов и памятников Франции.
Они разговаривали о Париже, когда раздавшийся в сенях шум оружия янычар известил о приходе посланника.
Дверь отворилась, и появился граф Ферриоль, именно таким, как его рисовал художник Жувнэ: с угловатыми скулами, густыми бровями, суровым взором, широкой шеей, плоским подбородком — вообще угрюмой наружности. На нём был просторный мундир, разукрашенный орденами, сбоку висела шпага, ударявшая его по икрам в обтянутых красных чулках; задки его башмаков были высокие, как у наездника, на вороте рубашки красовалась лента, а на голове, согласно последней моде, был надет квадратный парик из конского волоса, напудренный добела, такой, как носили уже около двух лет в Париже, что заставляло пудрить и одежду, чтобы она не казалась загрязнённой.
Он разговаривал с сопровождавшим его мужчиной. Это был гравёр Ле-Гэ, которому он заказал богатое собрание эстампов, представляющее типы восточных народов, очень ценное в настоящее время. Позади посланника шли два янычара и несли громадную папку из зелёного сафьяна с посольским гербом и шифром.
— Эмили, — сказал посланник. — Представляю вам великого художника, г-на Ле-Гэ; он проведёт некоторое время здесь, чтобы произвести на месте нашу прекрасную работу восточных "типов; её изящные пробные листы вы уже видели.
— Действительно, сударь, — ответила она, — я уже оценила точность и тонкость вашего таланта и счастлива, что имею случай .поздравить вас.
Художник почтительно поклонился.
— Любезный Ле-Гэ, — сказал посланник, — надо вам представить мою маленькую невольницу Аиссэ. Не думаю, чтобы для начала серии наших восточных женщин вы могли найти тип красивее, правильнее и удачнее, чем эта очаровательная черкешенка. Оставляю вас; познакомьтесь с нею и изучите её, прежде чем нарисуете её портрет, — это существенное условие для достижения совершенного сходства. В портрете физическое сходство — аксессуары, главное — нравственное сходство.
— Вы думаете и выражаете мысли, как законченный художник, — заметил на это Ле-Гэ.
— Моя дорогая, — прибавил граф, обращаясь к г-же Фабр, — извините меня, что сегодня я не обедаю с вами. Вы останетесь с г-ном Ле-Гэ. В скором времени собирается совет по поводу важных известий, сообщённых мне депешей из Леванта, и очень вероятно, что меня долго задержат.
— Нет ли чего тревожного в этих известиях? — спросила она.
— Ничего нет, — удовольствовался ответить посланник, избегая настоятельных вопросов.
Потом, обернувшись к янычарам, которые принесли папку, он грубо приказал:
— Ну, негодяи, положите эту папку к ногам барышни и убирайтесь.
В то время как оба солдата бросились укладывать папку на подушку, смягчившийся граф поднял маленькую Аиссэ на руки и, поцеловав, сказал:
— Я думал о тебе, моя маленькая черкешенка, и вот для твоего праздника самые красивые картинки, какие только делаются от Босфора до Кавказа.
С минуту он перелистывал альбом вместе с нею: страницы были из шёлковой, затканной узорами материи, шёлковой грузинской ткани с вышитыми фигурами и армянской бумаги с миниатюрами, покрытыми позолотой. Но посланник очень торопился и, быстро поднявшись, сказал:
— Покидаю вас, меня ожидает совет.
И он вышел.
Ле-Гэ никогда не видал г-жи Фабр, ничего о ней не знал, даже её имени. Она была молода и красива, и потому он изо всех сил старался ей понравиться. Желая показаться как можно более любезным, он поспешил расхвалить Аиссэ её эстампы.
Они рассматривали эти любопытные страницы миниатюр бухарских художников, наброски Акхлати и астрономические фигуры, заимствованные из зодиака. На одной странице была представлена богиня в фиолетового цвета одеянии; из её шелковисто-чёрных волос выходило пламя, и она обладала тремя глазами, под её ногами лежал отброшенный ей тюлень; другой же, на брюхе которого красовалась голова тигра, находился пред её грудью. На следующей странице было изображение всадника, скитавшегося среди розовых гор, усеянных трёхлопастными цветами; над ним расстилалось ослепительно-лазоревое безоблачное небо. То встречались восхитительные по сложности и тонкости отделки цветные мозаики, изображавшие двери мечетей, окаймлённые тонкой сетью разноцветных арабесок. При каждом новом изображении маленькая Аиссэ хлопала в ладоши. Просто и завлекательно объяснил ей Ле-Гэ значение рисунков, и г-жа Фабр, заинтересовавшись его объяснениями, любовалась вместе с ними необычайной тонкостью мусульманского искусства.
— Их искусство привлекательнее самой страны и нравов, — сказала она.
— Константинополь, сударыня, как я вижу, не имеет счастья нравиться вам.
— Я до смерти здесь скучаю. Французская колония малочисленна; что же касается до проезжих французов, то они так редки, и людей чем-нибудь замечательных видишь не более двух в год.
— Вероятно вы видите всех посланников, отправляемых в эти страны его величеством Людовиком XIV? — спросил Ле-Гэ.
— Конечно. Не так давно проезжал здесь маркиз Пёти де Лакруа-сын, возвращаясь во Францию. Он рассказывал презабавные истории о поисках голландцев.
— Это правда, — сказал Ле-Гэ, — они скрывают от арабов поражения, нанесённые им его величеством, нашим королём Людовиком XIV, и повсюду рассказывают о своих победах. Но г-н Пёти́ де Лакруа обратил в ничто их ложь, и Франция многим ему обязана. Он сочинил для народов Малой Азии апологию «Солнце и Лягушки», на арабском языке; она представляет самую строгую сатиру на Голландию и пользуется столь значительным успехом, что нет такой цирюльни и перекрёстка, где бы её не рассказывали.
— Он очень любезный человек и красноречивый собеседник, — заметила г-жа Фабр.
— Но, сударыня, разве здесь ещё не говорят о прибытии французского посланника, которого, конечно, вы будете иметь честь принимать у себя? Он не заставит вас долго себя ожидать. Я только совершений случайно узнал о его приезде. С целью раздобыться особенно красивой точкой зрения на Эйум с моря я нанял каик, и мой лодочник, узнав по моему выговору, что я француз, рассказал мне, будто несколько часов тому назад он перевозил тюки одного французского дворянина. Этот господин приехал с азиатского берега и щедро заплатил лодочнику. Его сопровождало несколько молодых людей, по-видимому, очень красивых: это были его секретари. Ради возбуждения в лодочнике усердия они рассказывали ему, что он везёт французского посланника и его богатства. Не знаю, может быть, они над ним насмехались.
— Вы, должно быть, ошибаетесь, сударь: в данный момент здесь нет никакой французской миссии.
— Вы не ожидаете никакого посланного от Людовика XIV?
— Наверно, никакого, разве только он вынырнет из волн, как тритон. Полноте! Подобные случаи часто бывают: это какой-нибудь незначительный купец. Они пользуются этим средством ради своей безопасности и успеха своего дела, ложно прикрываясь в деревнях официальным характером миссии.
— Очень возможно, что вы правы, тем более он, по-видимому, не имеет никакой свиты. Должно быть, это какой-нибудь крупный купец. Кажется, я помню его имя: конечно, вы знаете его не более моего, и он не принадлежит к дипломатическому кругу.
— Как его фамилия?
— О! Настоящая купеческая: на валявшемся отклеенном ярлычке значится: Жан Фабр, из Марселя.
Эмили побледнела и выпрямилась во весь рост.
— Как вы сказали? Жан Фабр и Константинополе?
— Что с вами, сударыня? Мог ли я знать, что это имя вам известно и что оно вас взволнует? Не был ли я нескромен? Чем я могу исправить невольное зло?..
— Ничем, — ответила г-жа Фабр. — Полноте, сударь. Прошу вас извинить меня, я не совсем здорова и принуждена вас оставить. Извините меня, прошу вас. Пойдём, Аиссэ.
Она вышла, или, скорее, исчезла, по направлению к галерее, которая вела в её апартаменты.
— Жан здесь под ложным предлогом! — шептала она. — Всё кончено! Я пропала.
Расставшись с г-жей Фабр и Ле-Гэ, граф Ферриоль направился в свой кабинет, куда он вошёл, по-видимому, очень озабоченный.
Кабинет посланника помещался в роскошно убранном зале. Тяжёлые салоникские ткани покрывали стены, украшенные богатым оружием чеканной и наборной работы. На различных лакированных подставках с ножками, разукрашенными тонкими арабесками из перламутра, стояли искусно сработанные медные блюда, вышитые чепраки и фаянсовые, покрытые глазурью, вазы разнообразных цветов. Изящные чаши из опала, нефритовые кубки, курильницы, жаровни чеканной работы переполняли столики, открытые шкафы и столы с резными ножками, изображавшими трёхлопастный вход в мечеть. По обе стороны двери, пред старой позеленевшей пушкой, вытащенной из Босфора и поставленной на лафете из железного дерева, находились стойки с длинными карабинами, приклады которых были плоски.
Тотчас же придверник доложил посланнику:
— Г-н Мишель, частный секретарь вашего превосходительства, ожидает ваших приказаний.
— Пусть войдёт, — ответил граф Ферриоль.
Придверник впустил секретаря, привезённого посланником с собою из Франции. Это был уроженец Лиля, здоровенный человек, горбоносый, с плоским лбом, впалыми глазами и остроконечной бородою, с виду очень решительный; на нём был парик и касторовая шляпа с пером.
— Ну, — быстро спросил граф, — есть известия о Фабре?
— Недостаточные, сударь. С тех пор, что он покинул Алеппо, я потерял его-след.
— Дурак! — ответил граф. — Слушай же хорошенько: я не хочу, чтобы Фабр отправился в Персию. Этот человек меня стесняет. Это — нахал, которого я едва не наказал во время его проезда через Константинополь, когда он нагло осмелился спорить со мною относительно статей трактата марсельской торговой палаты. Впрочем, — прибавил он с свирепой улыбкой, — я у него отнял жену. Это было началом ссоры. Но если он снова даётся мне в когти, то не надо, слышишь ли, не надо, чтобы от них ускользнул. Знай одно: то, что я сказал, сам чёрт не может изменить. Требовать и добиться посольства в Персию, которое по праву принадлежит мне, — значит нанести мне оскорбление. Он думал отомстить мне, захватив эту честь в свою пользу: клянусь, она будет для него гибельной. Благодаря какой интриге удалось ему похитить у меня эту миссию? Как осмелились не поручить её посланнику, самому близкому к Персии, как я? Не из Парижа, а отсюда должен отправиться посланник короля. Только я могу руководить этим делом. Я буду им руководить или погублю своё имя. Итак, вот прежде всего мои распоряжения. Ты способный, верный и преданный малый, и я, согласно моей неограниченной власти, официально уполномочиваю тебя быть, посланником при персидском дворе. Вот твои верительные грамоты, я пошлю в Париж курьера, поручу ему опозорить Фабра и достать для тебя утверждение твоей миссии. Я вполне отвечаю за твои действия и шаги: будь же уверен в твоём счастливом будущем. Я великодушно дарю тебе целое состояние, в признательность за твои прежние заслуги.
Мишель преклонил колено и воскликнул:
— Как благодарить вас за такую доброту, чем могу я отплатить за ваше великое благодеяние! Будьте убеждены, ваше превосходительство, что у вас никогда не будет более преданного поверенного, чем ваш признательный слуга. Нет такого дела, которого я не предпринял бы, утвердившись на своём посту, благодаря вашей высокой поддержке; Фабр — пропащий человек: считайте его погибшим.
— Слава богу! — ответил граф. — Вот это именно я и хотел от тебя слышать. Итак, ты — посланник французского короля при дворе персидского шаха.
Убедившись, что его служащий не посмеет ни сопротивляться, ни возражать и может пуститься очертя голову в опасное предприятие, граф Ферриоль открыл ему свои намерения и представил свой план во всём его трагическом ужасе. Опозорить Фабра было недостаточно — требовалось стереть его с лица земли, как бы вследствие несчастного случая, чтобы безнаказанно, не медля, занять его место и даже вызвать за такое рвение королевскую похвалу.
— Но от твоего старания я ожидаю иного: в этом замешан прежде всего твой интерес, — сказал граф Ферриоль. — Фабр, должно быть, спрятался в окрестностях Алеппо, и, может быть, он скрылся в Ливанских горах. Необходимо сначала его отыскать. Возьми с собою какого-нибудь ловкого человека, способного в назначенное время стереть с лица земли эту стеснительную личность. Впрочем, я тебе дам сильную стражу, но ты лучше достигнешь этого посредством хитрости, и лучше иметь одно доверенное лицо.
— Сударь, я на всё готов. У меня есть среди вашей стражи один негодяй, который устроит всё дело; это настоящий каторжник, готовый продать свою душу за стакан сидра.
— О ком ты говоришь?
— О Сюфере, дезертире.
— О том, который задушил приказчика голландского купца и которого я спас от казни?
— Точно так.
— Нам такого и надо. Впрочем, не думай, что смерть Фабра будет для меня простым любопытством, развлечением. Если требуется его исчезновение, то вследствие того, что необходимо отнять у него верительные грамоты. Ты овладеешь ими так же, как и подарками, посланными королём шаху: ты только будешь продолжать неудачно прерванное посольство. Мне гораздо удобнее, если бы министр утвердил тебя как преемника Фабра, а не как его соперника, и дело пошло бы своим естественным путём. Пойми всё хорошенько; это важно. Фабр умер, и, посылая тотчас же, безотлагательно, его заместителя, я оказываю услуги делу моего короля, и этот заместитель имеет право на благодарность властей. Ты понимаешь, что я хочу сказать?
— Понимаю, сударь. Дело решено.
— Итак, я полагаюсь на тебя. Возьми свои верительные грамоты и этот вексель;, он даст тебе возможность удовлетворить все расходы во время пути. Сегодня утром должен приехать алеппский консул Блан: он уже вручил прошение об аудиенции. Ты примешь его и соберёшь от него все необходимые справки относительно твоих розысков. Но прежде чем мы расстанемся и ты увезёшь бумаги, подпиши это заявление, чтобы я мог лучше держать тебя в руках.
Мишель принялся его читать.
«Я, нижеподписавшийся, секретарь графа Ферриоля, маркиза Аржанталя, посланника при блестящей Порте высокого и могущественного величества короля Франции, удостоверяю и признаю, что вероломно убил его превосходительство Жана Фабра, чрезвычайного при персидском дворе посланника его величества Людовика, четырнадцатого короля этого имени. Я в этом обвиняю себя, ожидая возмездия».
Мишель колебался.
— Ну! Я вижу, ты не годишься для крупных дел, — сказал граф с грубым равнодушием. — Предположим, что мы с тобою ни о чём не говорили, и в ожидании моих приказаний возвратись в свою канцелярию.
Секретарь более не колебался. Он знал, что его отказ после того, как ему было доверено дело, равняется смертному приговору. Сделав тотчас же выбор между прибыльным сообщничеством и гибельным отказом, он подписал заявление.
Едва граф успел вынуть ключ из потаённого ящика, куда он убрал компрометирующее заявление, как раздались три удара в дверь.
— Что вам от меня нужно? — воскликнул он с гневом.
В дверях появился дрожащий от страха драгоман и пал ниц пред графом. Ферриоль спросил его сердито.
— Что случилось? Почему ты беспокоишь меня без моего приказания?
Драгоман принялся извиняться. Он был послан начальником полиции со спешным поручением.
— Вели ему войти, скотина!
Вошёл полицейский офицер. На нём была богатая, парчовая одежда, стянутая в талии поясом; сбоку на золотой цепи висел палаш с рукояткой и ножнами из драгоценных камней. Султан его белого шёлкового тюрбана придерживался брильянтовой застёжкой. Он был в красных сафьяновых сапогах, доходящих до шаровар.
Граф сделал ему знак приблизиться и говорить.
— Я вас не задержу, — сказал полицейский офицер. — Г-н Фабр в Константинополе.
— Боже мой! Нахал! — завопил граф. — Ступай, Мишель, не теряй времени: он у нас в руках!
Константинополь не находится на пути из Парижа в Испагань, поэтому неудивительно, что Эмили, жена Фабра, и граф Ферриоль, его прежний соперник, два существа, интересовавшиеся каждым его шагом, не без причины удивились его появлению на берегах Босфора. Зачем он туда приехал?
Вот что произошло.
Как только граф Ферриоль был дипломатически извещён о миссии Фабра в Персию, то сильно разгневался и тотчас же составил план всеми средствами ему помешать. Он предупредил об этом консула Алеппо, конечного пункта для путешественников, отправлявшихся в эту сторону, и так действовал, что Фабра ожидал на всём пути самый холодный приём со стороны чиновников и туземцев.
Последний сразу это заметил.
Ускользнув от корсаров, Тюржи направил корабль на остров Кипр. «Трезубец» быстро обогнул гору Олимп, покрытую фиолетовым вереском, и вступил в порт Никозию, откуда он мог беспрепятственно достичь рейда Александретты, Алеппского порта. Они прибыли ночью.
Порт был недостаточно глубок для корпуса «Трезубца», и он остановился в море. Вокруг него собрались фелуки с явившимися для его разгрузки неграми, в красных фесках, с синими кисточками; вокруг громадной тёмной массы засверкали факелы, прицепленные к каикам. Игра блуждающих огоньков тысячу раз отражалась в бесчисленных гранях волн, как будто морская поверхность была покрыта мириадами искр.
Тюржи приказал бросить якорь и депешею известил коменданта порта, что дождётся дня для высадки пассажиров и выгрузки товаров. Все огни были потушены, только виднелся раскачивавшийся на вершине мачты фонарь да фонарик ночного сторожа, делавшего обход позади абордажных сеток.
На заре, в то время как матросы складывали паруса и поднимали на мачты французские флаги со всеми обычными сигналами, Мари́ Пёти́ стояла на мостике, не переставая любоваться великолепным пейзажем.
Она была очень хорошенькая в своём наряде молодого маркиза, в золотисто-коричневом кафтане, со шпагою, треуголкою, в парике, высоких сапогах и в дорожном плаще.
У её ног, на палубе копошились матросы, рабочие, носильщики и желтолицые, с лоснящейся кожей и толстыми губами гребцы. Все они сталкивались и посылали друг другу проклятия, как обыкновенно бывает при значительных выгрузках.
На самом конце носовой части, около сторожевой мачты, стоял Тюржи в блестящем мундире и разговаривал с комиссарами оттоманского правительства, поднявшимися на борт; они проверяли путевые бумаги, коносаменты, паспорта и прочие документы, удостоверяющие национальность и цель поездки пассажиров. Турецкий писарь с чернильницей у пояса заносил отметки в ведомость, откуда свешивалась на широкой затканной золотом ленте печать султана.
Вдоль корабельного корпуса полуобнажённые негры нагружали фелуки ящиками, бочками и тюками, составлявшими кладь посольства и подарки шаху.
На главной мачте развевался флаг французского короля, синий, с золотыми лилиями.
Целый лес мачт и рей торговых судов и рыбачьих лодок возвышался со стороны порта, как бы разрисовывая небо клетками. Здесь были суда всякого рода и происхождения: дамиетские, финикийские, яффские, асколярские, бейрутские, смирнские и константинопольские, а также большие египетские корабли. В воздухе, колеблемом лёгким ветерком, развевались вымпелы различных флагов с полумесяцами на разноцветном фоне.
Из-за Аинтабских гор взошло ослепительное солнце и осветило набережную, оживлённую суетившейся и грязной толпой: тут были искатели жемчугов и кораллов, кипрцы, сирийцы, марониты, друзы и горцы Тавра. Рядом с резиденцией коменданта порта, представителя турецкого султана, стояло несколько лачуг.
Впрочем, это не был ни посад, ни город, а только рейд, окружённый несколькими скученными хижинами, — складочное место для товаров. Торговцы расположились прямо
на открытом воздухе, и Мари́ издали видела их камлотовые палатки и силуэты неуклюжих верблюдов, спавших со связанными ногами; лошади стадом паслись за оградой. Последние горные уступы Ливана и Альма-Дата выделялись на горизонте своими хребтами с снежными вершинами, тогда как их склоны, покрытые радужной окраской самых нежных оттенков, исчезали в золотистых песках Келиса и Антакии.
Жан Фабр в сапогах, парадном мундире, круглой поярковой шляпе, с пистолетом за поясом оканчивал свои дела с комендантом порта. Увидев на мостике Мари́, он подошёл к ней. Она пожала ему руку; глаза её были полны восторга от восхитительной панорамы, развернувшейся пред нею от устья реки Оронта до Джихуна. Но в то же время в её глазах было и смущение при виде страны, которая делала грозной тайной будущее, непредвиденное, неизвестное и загадочное.
— Вот наша обетованная земля, — сказал ей Жан, улыбаясь.
— Кто знает? — ответила она, склонив голову. — Мне страшно.
Жан успокоил её, объяснив её нервную тревогу усталостью и возбуждением, перенесёнными во время путешествия. Чего им теперь опасаться? Достигнув Эривани, они будут на персидской земле; цель — близка, рукой подать; им остаётся лишь миновать Курдистан и Армению; Оттоманская же империя была в хороших отношениях с Францией: там им бояться будет нечего, и путешествие без всяких затруднений совершится в несколько недель.
— Да услышит тебя Бог, мой Жан, — сказала она, — и да поможет Он нам.
Тем временем появились один за другим пассажиры. Флориза поднялась из каюты, завязывая розовые ленты своей шляпы из тонкой соломы, с отделкой из голубых цветов; доктор и Лизон нежно любовались друг другом, скрывшись за спасательными лодками; маленький Пьер смотрел, как в ботиках, отвязанных от бригантин рейда, гребли негры. Жак и Альвейр следили за выгрузкой из трюмов клади.
Расстилая на мостике ковёр, чтобы оказать почесть посланнику в тот момент, когда он будет покидать судно среди свистков маневрирования и движения экипажа, матросы обменивались между собою мыслями.
— Кажется, почести не переступят далее борта корабля, — говорил один из них.
— Не очень-то они торопятся выслать парадный вельбот, — заметил другой.
— По моему мнению, ему лучше отправиться на торговом баркасе, — отвечал третий.
— Не похоже, чтобы на берегу делались какие-нибудь приготовления: ему предоставят ехать одному, как на исповедь.
Тюржи был несколько удивлён; он ожидал, что на заре к нему явятся несколько делегатов от алеппского консула Блана для приветствия королевского посланника. Но наступило утро, и Тюржи, видя, что никакое парадное судно не является, должен был извиниться пред своим знатным пассажиром. Они свалили это маловажное препятствие на неисправность курьера, на возможность ошибиться числом и на забывчивость подчинённых. Была подана шлюпка, вызванная в рупор; матросы выстроились шпалерой, и Тюржи, заняв место на мостике, обратился к Жану Фабру с трогательными прощальными словами, поздравляя себя с таким важным и в то же время любезным пассажиром и выразив ему пожелания полного успеха в ещё столь отдалённом предприятии, хотя полпути уже было сделано. Он пожал руку Жану Фабру, а также Мари́ и обнял маленького Пьера. Шлюпка была привязана к нижнему концу лестницы. В неё спустился посланник со всей своей свитой. Сбоку пристали каики, чтобы забрать тюки.
В Александретте посланника никто не встретил, и комендант порта не получил никакого приказа об их приёме.
— Это странно, — сказал Фабр.
— Надо добраться до Алеппо, — предложила тотчас же Мари́.
Немедленно были собраны верблюды и наняты носильщики. Жак и Альвейр суетились, желая увеличить персонал этого неудачного посольства. Европейские слуги учили новым обязанностям негров, набранных на службу в посольство. Вскоре под лучами палящего солнца двинулось шествие по песчаным следам, между кустарников. Здесь были верблюды, нагруженные кладью и с седоками, паланкины с задёрнутыми полотняными занавесами; их несли на спинах люди. Лизон ехала в маленькой красной тележке, запряжённой мулом, а раскрасневшийся доктор, вытирая потный лоб, сидел верхом на осле, который был слишком широким в спине для его коротеньких ног.
Солнце уже закатывалось, когда они приблизились к Алеппо. Жан Фабр подал знак к остановке. Решено было отправить Жака и Альвейра вперёд и узнать в консульстве, приготовлено ли для посольства помещение. Им также поручено было спросить, почему допустили посланника явиться в Алеппо без эскорта, совершенно одного.
Оба парламентёра отправились на своих маленьких лошадях рысью; они взобрались по отлогой горе к главному входу в город. Переступив раскрашенную разноцветными красками заставу, где выделялась белая рука на охровом фоне с синими и алыми полосами орнаментов, они попали в узкие улицы, окаймлённые лавчонками. О дороге в консульство они спросили у проходившего иезуита и по его указанию достигли хорошо укатанной площади, на которой было посажено несколько пальм. Маленькая дверь, пробитая в длинной белой стене, вела в мечеть. Напротив, железная решётка отделяла двор низкого здания, простая архитектура которого представляла неудачное соединение европейской моды с азиатской. Отряд телохранителей состоял из янычар. Их капитан приблизился, чтобы принять приезжих, остановившихся на дворе. Бросив поводья солдатам, подошедшим к лошади, Альвейр потребовал главного секретаря консула.
Капитан повёл их через узкий коридор жилища, отворил маленькую, тонкую деревянную дверь, и они очутились в скромном кабинете с истрёпанной мебелью. Навстречу к ним поднялся молодой секретарь и, поздоровавшись с ними, спросил их о цели прихода.
Они выразили своё удивление, что миссию Фабра, по-видимому, не ожидали, и никто не находился в порте для необходимых указаний помещения и маршрута. Молодой секретарь, казалось, очень изумился и попросил у посетителей разрешения спросить у Блана, может ли он их принять.
В ожидании его возвращения оба посланные с любопытством рассматривали комнату, в которой находились. Жёлтая ткань, покрывавшая стены, падала полотнищами и лохмотьями. Пружины двух выцветших кресел скрипели, их набивка исчезла, несколько канцелярских книг лежали на полу, письменный прибор украшала пачка гусиных перьев, а на столе стоял медный рукомойник.
— Не знаю, но дело что-то не важно идёт для начала, и это равнодушие не предвещает ничего хорошего, — сказал Жак.
— Надеюсь, это равнодушие невольное и совершенно случайное.
— Чем объяснят они это нежелание, если оно действительно существовало?
— Друг Жак, вы молоды и ещё не дальновидны; Аллаху не угодно, чтобы у меня был слишком проницательный взгляд.
Они оба задумались, занятые невесёлым размышлением.
Тем временем к городской заставе сбежались туземцы и принялись рассматривать расположившееся лагерем посольство, но удары плётки слуг Фабра остановили их любопытство.
Жан и Мари́ сидели в стороне на груде приготовленных для них ковров и подушек.
Они задумались. Ими овладела инстинктивная и смутная боязнь, что они вступают на враждебную землю, усеянную различными кознями. С первых же шагов Жан заметил опасность и понял, какие затруднения его ожидают в будущем. Он совсем не думал о графе Ферриоле, рассчитывая, что посланник далеко, в глубине своего константинопольского дворца, занят другим и не заботится о кораблях, пребывающих в Александретту. Но, сойдя на берег, он оказался, или, вернее, опасался оказаться лицом к лицу с похитителем своей жены и своим заклятым врагом. Как молния, пред ним предстали всевозможные уловки со стороны Ферриоля, жаждавшего отмщения и расставлявшего ему сети во всё время пути по стране, где Франция пользовалась могущественным влиянием, а её представителем был он. По внушению посланника, все консулы страны были принуждены отказать Фабру в своём содействии, а при случае даже создавать ему затруднения. Он печально взглянул на свою подругу, эту отважную женщину, сопровождавшую его через все опасности, но которая, может быть, сделается камнем преткновения в его предприятии. Если даже ранее Ферриоль не знал, что Фабр путешествует с своей переодетой любовницей, то ему это станет известно через его полицию; без сомнения, такой сильный довод заронит недоверие к миссии в стране, преданной иезуитам.
По движению лба своего друга Мари́ задумчиво следила за течением его мыслей.
Она протянула ему руку и сказала уверенным тоном:
— Мужайся, мой друг! Если это — борьба, тем лучше! По крайней мере я рада доказать тебе мою любовь, разделяя с тобою и отстраняя опасности, которым ты подвергаешься. Но в этом-то и жизнь — выжидать опасность, подстерегать врага, находиться в оборонительном положении и чувствовать, как над тобою царят угроза и неизвестность. Тем лучше! Твоя овернка возродилась! Вся кровь овернцев кипит в моих жилах. Помнишь ты улицу Мазарини, где мы жили пошлой жизнью парижского света? Ты дал мне прочитать «Комментарии Цезаря» в новом переводе патера Картье, желая научить меня истории моих знаменитых предков, овернцев, и героизму моего прадеда Верцингеторикса. Разве ты не думаешь, что расы хранят долго в своих венах привычки предков, их отвагу или трусость? Я чувствую, что готова на всё. Чёрт возьми! Мы о вас столько же беспокоимся, граф Ферриоль, как о противной дряни.
И она разразилась громким смехом. Жан также улыбнулся. Эта восхитительная женщина, настоящая героиня фронды предшествовавшего века, развеселила и придала ему бодрости.
В этот момент появилась Флориза. Она смеялась и дурачилась, ведя за руку маленького Пьера, с которым гуляла в кактусовой роще. Они принесли несколько несчастных пожелтевших и высохших цветочков, а также фиги.
— Вот вам, — сказала Флориза, — вот вам, влюблённые, украсьте себя цветами и кушайте фиги: это — местное произведение. Альвейра ещё нет? Нет, друзья мои, другого подобного посольства не найти! Так спать будем на большой дороге, как пастухи? Надо послать описание всех этих приключений Нинон де Ланкло. В своей долговременной карьере она никогда не мечтала о таких похождениях. А! Наконец-то они!
Вдали показались приближавшиеся галопом два всадника, окутанные облаком пыли. Поравнявшись с оградой, где паслись верблюды, они быстро соскочили с лошадей.
— Ну, что? — спросил лихорадочно Жан Фабр.
Жак принялся объяснять, что положение опасное: необходимо тотчас же собраться и скорее всё обдумать. Немедленно оградили место конской сбруей и верблюдами, за которыми наблюдали слуги, поставленные на караул. Жан Фабр, Мари́, племянник Жак и Альвейр заняли места. Доктор предпочёл утешать Лизон, сидевшую на седле верблюда; она рыдала и сама хорошо не знала — почему.
В коротких словах Жак объяснил, что он видел консула Блана, извинявшегося, что не угадал приезда посланника. Он слишком пошло извинялся, чтобы в этом не скрывалось лицемерия. Впрочем, он был в отчаянии, что не может ничего сделать и предпринять каких-либо мер прежде, чем придёт распоряжение из Константинополя, которое не запоздает.
— Подлец насмехается над нами, я это понял сейчас же, — продолжал Жак. — Получив от него совет отправиться с предупреждением к главе иезуитов, поселившемуся в Алеппском монастыре, служившем странноприимным домом для иностранцев, мы нашли этого отца иезуита. Но это была бесполезная попытка. Все эти люди предупреждены против нас; им отдан приказ, и они ничего не сделают для нас — разве только помешают нам. Я с удовольствием пустил бы пулю в лоб одному из этих Тартюфов, если бы меня не останавливало опасение создать новые затруднения.
Он рассказал, что настоятель выразил боязнь принять в своём монастыре мужчину, путешествующего с переодетой женщиной, считая это преступлением по отношению к церкви, и никакие причины не могут заставить его решиться на подобную сделку. Даже приказ самого французского короля будет бессилен, так как нужно согласие Ватикана: им остаётся только ходатайствовать об этой привилегии в Ватикане.
— В заключение, мои друзья, — продолжал Жак, — все двери закрывались пред нами, как пред прокажёнными, и повсюду мы встречали глухую ненависть, которой нам не победить. Вот как обстоят дела.
Жан взглянул на Мари́. Они друг друга поняли, и на их губах было имя графа Ферриоля. Они видели, что положение критическое: равнодушие чиновников скрывало или подготовляло какие-нибудь хитрые козни, может быть, гибель посольства. Мари́, как решительная женщина и благоразумная советчица, сказала:
— Отправимтесь. Сократим, насколько возможно, наше пребывание в этой вероломной стране: колебаться нечего.
Что же им делать? На чём бы они ни остановились, какой бы маршрут ни выбрали, всё-таки надо проехать через Оттоманскую империю, прежде чем достичь персидской границы. Во время переезда надо всего опасаться со стороны миссионеров и чиновников, подчинённых влиянию константинопольского посланника.
— Я вижу только одно средство выйти из этого положения, — сказал Жан во время совещания, — нам необходимо немедленно отдаться под покровительство Персии для самообеспечения против французов и турок.
Он изложил свой план. Дело состояло в том, что приходилось как можно скорее добраться до ближайшего и доступного им персидского посольства и тотчас же засвидетельствовать своё почтение персидскому шаху, который защитит их своим авторитетом.
Развернули карту — ближайшей резиденцией представителя шаха был Константинополь, город графа Ферриоля.
Мари́ гордо закинула голову, как бы вызывая судьбу на поединок.
— Мы отправимся, — сказала она.
По её мнению, турки остерегутся придираться к французам, друзьям Персии, а французы ничего не могут сделать друзьям персидского посла. Что касается последнего, то он хорошо примет посланника короля Людовика XIV из уважения к обоим монархам.
Немедленно был отдан приказ складывать и нагружать кладь, и караван направился по дороге к Александретте.
Жан уговорился с одним судохозяином, снимавшимся с якоря в Самос. Через несколько недель они приехали туда.
Флориза и Альвейр остались там с большей частью клади и с ящиками подарков для шаха, за которыми они присматривали. Решено было отправиться в Персию сухопутьем, выдавая себя за странствующих купцов. Местом свидания избрали Эчмиадзин, в нескольких верстах от персидской границы; они уговорились встретиться там и вместе добраться до Эривани, где они будут в безопасности. Флориза советовала Мари́ не брать с собою маленького Пьера и оставить мальчика у неё, где он подвергался меньшей опасности.
Жан охотно согласился на её предложение, считая его благоразумным; Мари́ же не хотела слышать об этом и выказывала твёрдую решимость взять мальчика с собою. С ними вместе пустились в путь Жак и доктор, последовавшие за Луизон.
В Самосе они расстались. Там никто их не знал и не стеснял; вечером они ужинали в прибрежной гостинице, в стороне, позади скал Порт-Вати и в некотором расстоянии от главного города Хоры, консул которого мог бы сделать им допрос. Толпившиеся вокруг стола деревенские ребятишки с любопытством рассматривали их, выпрашивая несколько монет взамен засушенных рыб и веточек кораллов или предлагая отыскать, с помощью ныряния, бросаемые в море монеты.
Вечер был тёплый; майское солнце воспламенило хлопья фиолетового тумана, рассекаемого на горизонте вершинами горной цепи Ампелокса. Возле них обрушившиеся громадные камни образовали целую груду, слывшую в местности за развалины маяка эллинской эпохи.
Далеко, в долине, обнаруживая кирпичную трещину, виднелись расшатавшиеся своды водопровода, и длинные развалины античного театра, совершенно заросшего низким кустарником.
— Прекрасная страна и поэтический вечер, — сказала Мари́. — Как забываются все треволнения нашей мелочной жизни среди таких величественных картин багряной природы и далёкого прошлого! Какие уроки для нас в этом угасшем, умершем великолепии исчезнувшей цивилизации! Какое величественное уничижение низких расчётов нашего самолюбия и гордости! Как было бы хорошо здесь под скромной одеждой рыбака, вдали от города и борьбы, среди безмятежного спокойствия простых смертных, ожидающих своего последнего часа, восторгаясь дивными делами их создателя!
Это глубокое молчание, последовавшее за различными ощущениями и треволнениями последних дней, подействовало на её нервы и дало отдых мыслям: она залилась слезами.
В одной из извилин горы Керки путешественников ожидала бригантина, чтобы отвезти их в Константинополь. Прощание и отъезд — печальны, как смерть, а потому, обнимая Альвейра и Флоризу, Жан и Мари́ спрашивали себя: придётся ли им когда-нибудь снова увидеться? В то время как Альвейр принялся устраивать слуг в Порт-Вати и помещать в надёжное место поклажу, Жан в сопровождении Мари́, сына, племянника и доктора — вечного обожателя Луизон — достиг места отплытия. В сумерки вся эта кучка людей прошла мимо величественного пейзажа Керки — чрезвычайно живописного с его оврагами, казавшимися почти отвесно вытесанными между двумя стенами скал, словно каналы, с его беспорядочно нагромождёнными камнями и с его обнажённым остовом горы; за ним показалась долина, окаймлённая деревьями, переплётшимися между собою, и усеянная олеандрами, туями и прославленными виноградниками, из которых выделывается знаменитое самосское вино.
Была уже тёмная ночь, когда они достигли назначенного места, где их ожидала лодка, чтобы доставить на бригантину.
Маленький Пьер принялся их расспрашивать, здесь ли тиран Поликрат бросил в воду свой перстень, который был проглочен рыбой.
Если бы они были погружены не в столь тяжёлые заботы, то в знак памяти о Самосе, родине Пифагора, они, без сомнения, набрали бы золотой песок, а в скромных землянках горшечников приветствовали бы память древних поставщиков всего мира, выделывавших здесь всю обиходную посуду, vasa samia, которой скромно пользовался и поэт Гораций.
Но ими овладела важная забота, и на другой день они также без волнения проплыли мимо острова Хиоса, родины Гомера, мимо Митилен, мимо местонахождения Трои и острова Тенедоса, где Улисс прятал своих тяжеловооружённых пехотинцев в прекрасных набедренниках. Когда путешественники прибыли к Золотому Рогу Константинополя, то их единственной заботой было скрыться в каком-нибудь караван-сарае, увернуться от допросов любопытной полиции и как можно скорее добраться до дворца персидского посланника, — и они, как настоящие преступники, бросились к бронзовому стукальцу, привешенному у дверей какого-то пристанища.
Вот при каких обстоятельствах Жан Фабр привёз свою любовницу в город, где он оставил свою жену.
Прибыв в Стамбул, Мари́ Пёти́ стала снова одеваться по-женски. В то время, когда Жан отправился просить аудиенции у персидского посланника и занялся обеспечением их положения и безопасности, Мари́ вышла утром из караван-сарая одна с маленьким Пьером. Она была счастлива, что может осмотреть этот поэтический и неопрятный город. Жак остался оберегать ларец, в котором хранились депеши и официальные бумаги посольства.
В каике, защищённом красным балдахином, Мари́ переехала бухту Золотого Рога. Здесь открывалась восхитительная панорама. Старая часть города, прислонённая к горе и расположенная уступами, появилась, как царица Востока, в богатой своею пестротою мантии, извивавшейся под золотом минаретов и куполов, охровыми стенами, озарёнными солнцем, горячим, жарким колоритом, какой принимают на солнце букеты жёлтых акаций, разноцветными домами, выкрашенными в красный, коричневый, сине-сапфировый цвета, — под всем этим волшебным отливом, сверкавшим на фоне лазоревого моря, как драгоценные каменья на бархате.
Среди каиков странного образца, с загнутыми носами, с позолоченными бортами и с пурпуровыми балдахинами, Мари́ приближалась к устью двух рек-близнецов: Цидарисы и Барбизы, освежавших и прохлаждавших прекрасное место прогулки — Европейские Сладкие Воды. Перед Мари́ раскидывалась панорама громоздившихся друг над другом Семи Холмов, перерезанная величественными очертаниями Серая, Софийского собора, мечети Ахмеда, мечети Баязета, иззубренной бесчисленными белыми остриями стрел, куполов марабутских храмов и куполообразных усыпальниц.
Совсем внизу находилась прохладная долина Ликуса с её благоухающими садами до маленького порта Кум-Капу и Эйюб со своими двумя минаретами, а вокруг сверкали отдалённые кварталы с их гнездящимися в зелени жёлтыми домами и Галата с великолепной вершиной её холма, на котором возвышалась башня.
С Галатской башни открывалась живописная и широкая панорама; вид растягивался к Иени-Чарти и Топ-Хане, а оттуда к Джехангирской мечети до Кипарисов Буюк-Мезаристана. Остроконечная, длинная и утончённая верхушка Серая прорезала своей гранью воды Босфора, тёмно-синие волны которого, переполненные каиками и парусными судами, сливались с глубиной Мраморного моря, тогда как длинное и узкое устье без дельтовых наносов Золотого Рога, как смелая рука, проникало в землю между холмами, покрытыми белыми кубикообразными домами и лачугами из жёлтой высушенной земли. Вдали виднелся Скутари, весь осенённый высокими кипарисами своих кладбищ, усеянных округлёнными камнями, погребальными мечетями и усыпальницами с куполами, а оттуда Ен-Валидэ-Джами растушёвывал в желтовато-коричневый цвет склоны горы Булгурлу-Кеюи.
Вдоль Босфора, вокруг дворца Долма-Бахче, отражавшего в воде ряды своих высоких и красивых окон и мраморный фасад, зелёные холмы Бешик-Таха и Орта-Кеюи лениво растягивали свои тупые, запылённые склоны.
Обернувшись, Мари́ заметила из-за Золотого Рога безвыходный лабиринт Византии, теперешний Истамбул, который выдвигался вперёд, как носок башмака, между Босфором и Мраморным морем, гордясь своими чудесами; она видела Багдадский Киоск, Серай, где в беспорядке, как в складочном месте просевальщика песка, сокровища драгоценных камней редкой величины наполняют вазы и маленькие водоёмы, и святую Софию с её четырьмя тонкими минаретами, выдающимися вперёд пятью коренастыми куполами и Баязидие, и башню Серас-Кьерат, и все выпуклые мечети, Шах-Заде, Сюлеймание, Мехмедье и Фанар и зубчатые линии гребней старых стен, и находившиеся на другом берегу Золотого Рога, недалеко от Балата, холмы Кассима-Паши и Перы.
Вдали, на этих трёх морских рукавах — Золотого Рога, Босфора и Мраморного моря, звезды, сверкающей в солнце звезды о трёх ветвях, которая разделяет Стамбул, Галату и Скутари, выстроенные на сваях в глубоком месте будочки рыбаков образовывали чёрные пятна среди гребных судов; это были высокие лачуги, помещённые на четырёх жердях в нескольких метрах над уровнем воды и сделанные из досок, прикрытых циновками и кожами; оттуда рыбаки закидывали сети, которые приносили им трепещущую вершу с икрою, а иногда и трупы утопленников.
Обессиленная от беспокойного ожидания и в то же время не способная отдыхать, Мари́ блуждала среди этой неожиданной и незнакомой обстановки, упиваясь новизной и грубыми впечатлениями. Терпения и забвения она искала в утомлении и развлечениях, которых добивалась найти в бесконечных прогулках. Она предавалась мечтаниям под необъятным куполом св. Софии в Истамбуле, и большой неф, где ещё витает как будто дух Юстиниана, дал ей странное ощущение подавленности, чувство, заставившее подступать к её глазам слёзы. Ей нравились минареты собора, с их балконами и выкружнями, его центральный купол с возвышавшимся громадным полумесяцем, который заметен с вершины Вифинского Олимпа, двери с шестью порфировыми колоннами по бокам, внешние погребальные усыпальницы султанов, прилегающие к стене фонтаны омовения и перистиль, покрытый византийской мозаикой и мрамором.
Мари́ вошла в неф через двое сеней, отделённых от атриума висевшим тяжёлым ковром. Она была поражена необъятностью простого и величественного корабля, куполом, поддерживаемым четырьмя громадными арками и удлинённым двумя полусферическими сводами на скрытых точках опоры. Соединённые в группы громадные столбы, порфировые колонны, перенесённые из храма Солнца, выстроенного Аврелием в Гелиополе, стержни колонн из зелёной брекчии, взятые из храма Эфесского, представляли громадный лес из каменных деревьев, числом сто семь — мистическая цифра Премудрого. Дневной свет падал широкой пеленою пыли через окна портиков; они были расположены друг над другом и доходили до основания куполов. Стены храма были покрыты золотой мозаикой; Михраб, Мастаба, возвышение для чтеца Корана представляли настоящие чудеса терпеливого искусства и смешанных оттенков; пурпурового цвета толстый шнурок, на котором спускалось страусовое яйцо, шёлковые кисти, большие коренастые бронзовые люстры, зелёные металлические листы, на которых золотыми буквами в девять метров вышины написаны священные изречения, знамёна, ясли Христа, Сиди Исса из красного мрамора, привезённые из Вифлеема, сочащаяся колонна, хладное окно, облицовка нижней части стены из фаянса и просвечивающегося мрамора, как бы вспыхивавших на солнце, — всё это последовательно занимало праздное любопытство Мари́. Она прошла, смешавшись с толпою мусульман и женщин, направлявшихся на галерею гинекеи, среди кишащих многочисленных служителей мечети: имамов, шейхов, киятибсов, муэдзинов, читальщиков, певчих и слуг. Долго она рассматривала заложенную дверь, через которую, во время вторжения турок в XV веке, исчез совершавший службу священник. В тот момент, когда неверные вошли в собор, бывший в то время христианским, священник скрылся через этот выход, сам собою заложившийся камнем. Он должен сам произвольно открыться, когда Софийский собор вернётся к христианскому культу, и тогда прежний священник выйдет оттуда, чтобы окончить прерванную службу.
Мари́ предалась созерцанию, вознесясь на крыльях веры к вечной красоте, которая осуществила там самое могущественнейшее из своих чудес. Мари́ не могла оторвать своего взора от громадного, необычайно чудесного свода, на взгляд столь лёгкого, в подробностях же бесконечно крепкого и восхитительного, с тонкими колонками, выровненными пред таинственными портиками, с широкими, как дворцы, подпорками, искусно резными решётками, капителями, обвитыми кудрявой листвой, со всех четырёх сторон прямоугольника, с сводами, украшенными мозаикой, тысячами опаловидных лампад, прикреплённых к широким обручам люстр плотно, как банки к телу.
Она вышла, как в лихорадке, равнодушно относясь к удивлённым взглядам распростёртых на молитвенных ковриках марабутов, которые смотрели на неё, бормоча нараспев слова Корана. Под обаянием этой широкой и великолепной поэзии восточного искусства, происхождение и колыбель которого ей предстояло найти в Персии, и как бы захваченная слишком стремительной волною, она опёрлась на колонну под цветущими деревьями, служившими сенью дощатым лавочкам, прилегавшим к чудесной мечети. Умозрение этих лиц, одетых в длинные, расшитые одежды, казалось, выходило из недр её воспоминаний, в которых она отыскала чудеса «Тысячи и одной ночи», имевшей в то время в переводе большой успех в Париже. Мари́ уже призывала к себе волшебную, раскрашенную персиянку, которая осыплет её сокровищами богатства и наслаждений, волнений и неожиданностей. Вдруг ею грубо овладела действительность, и Мари́ с тоскою сказала себе:
— Персия! — но доеду ли я до неё когда-нибудь!
В то время как Фабр трудился, чтобы обеспечить безопасность миссии, Мари́ забывалась и предавалась наслаждению, чувствуя себя перенесённой настолько далеко от улицы Мазарини, что подумала, не находится ли она на другой планете. Она останавливалась пред торговцем сластями, пальцы которого были покрыты жиром, пред простонародным горшечником, пред стадом ослов, переносивших камни для построек, пред странствующими музыкантами, потрясавшими тирсами, увешанными бубенчиками и лошадиными хвостами, пред кружащимися дервишами, похожими на белые, завывающие, живые колокола, пред сворой жёлтых собак, стороживших и очищавших улицы, пред приручёнными голубями мечети Баязида, где на дворе, окружённом портиком в виде крытой галереи, собирались мелкие торговцы, народные писцы и кудесники. Она посетила и другие мечети: Ахмедие, в то время совершенно новую, Дажд-Паша-Джами, где хранится жезл Моисея, Ейюб, по имени носителя знамени Магомета, Сулеймание, торжество стекольщика Ибрагима-Пьяницы и много других прелестных, развенчанных византийских церквей, — остатки прежних знаменитых монастырей: Пантепонтос, Панахрантос, Паммакаристос, Хора и двадцать других.
Мари́ осмотрела дворец Велизария, остатки дворца Юстиниана, зеленеющие кладбища, бани под названием Тысячи Одной Колонны, площадь знаменитого Гипподрома, теперь безмолвную после стольких суматох, но всё ещё гордившуюся своей Серпентинной колонной, на верхушке которой блестели три змеиные головы из карбункула — образцовое произведение Фидиаса, и памятником победы под Платеей, привезённым из Дельф. Мари́ нравились старые кварталы с низкими домами, выстроенными из досок, из швов которых вырастал терновик и ниспадал вниз с этажей, устроенных выступами, поддерживаемыми изогнутыми балками; стены из песчаника без цемента обрамляли двери с громадными замками; здесь летали сороки, а вокруг лавочек торговцев печёным тестом бродили кошки; турки в широких шароварах, в длинных синих блузах и бурнусах или фесках на своих бритых головах шли торопливыми шагами. Шумная толпа смотрела на пожар: пылали полуразвалившиеся лачуги, и жильцы спокойно, безропотно ожидали конца того, что было предначертано судьбою; другие зрители не шевелились, будто благословляя огонь, как единственного очистителя этих зловонных кварталов.
Мари́ также прогуливалась вдоль романических берегов Босфора, откуда на розоватом горизонте пред нею открывались зубчатые стены и крепкие башни Румели-Хиссара; у их подножия кружились белые зимородки. Перенеся свой взор на другую сторону, её глаза устремлялись вдаль, на цветущие Принцевы острова, а гораздо ближе она увидела башню Леандра, воздвигнутую на Босфоре в память любовника жрицы Геро — Леандра, хотя он исполнял свои подвиги пловца в Геллеспонте.
На мраморной набережной, переполненной меднолицыми носильщиками, пред дворцом Валидэ-султане, у подножия громадной башни Солимана Великолепного, Мари́ сошла на берег. Она повеселела, радуясь, что осмотрит с сыном оживлённые кварталы и кривые улицы, изрытые лужами. Пройдя через ворота Балук-Базара, они остановились близ мечети Нурри-Османие и пред Обожжённой колонной, почерневшей от пожара, а затем достигли Фанара, или греческого квартала, где полюбовались мечетью Роз, и квартала Балата, где живут евреи. Недалеко оттуда драгоман высокопарными фразами зазывал посетителей мечети, показывая им трепетавших в водоёме рыбок, у которых одна сторона была коричневая, а другая — красная. По его словам, это были праправнуки рыб, которых жарил в XV веке калугер. Когда ему сообщили о победе турок, то он не хотел этому верить.
— Я скорее поверю, — сказал он, — что рыбы, которых я жарю, выскочат и поплывут по земле.
В тот же момент рыбы выскочили и поплыли; поэтому в память о прадедовском поджаривании их дети сохранили одну сторону подгорелой.
Маленький Пьер этим очень забавлялся.
Потом Мари́ прошла вдоль уличек, замкнутых между стенами из жёлтой окаменелой глины, на которых мушараби (решётчатые балкончики) выставляли свои округления. За решётками обвитые своими льняными покрывалами спали или пели девочки, сидя на корточках. Солнце подсушило нечистоты на убитой и пыльной земле, над которой летали мухи. Тут и там открывалось нечто вроде подвалов, служивших мастерскими или лавками: здесь бакалейщик в тюрбане и синей поношенной одежде сгребал жирными пальцами из деревянной чашки весов свешенный пальмовый жир; там пирожник, забравшись на свою высокую кирпичную печь, выливал с ложки жидкое тесто в горшок с кипящим маслом; далее у брадобрея постоянные посетители болтали, сидя на корточках или собравшись у стен некоторых мечетей. Из гаммама выходили турки, лёгкие и в хорошем настроении, потягивая из тонких трубок табачный дым. В кофейне, благоухающей паром, исходящим из крошечных чашечек с кофе, спали курильщики, растянувшись на циновках и вкушая сладость кейфа или гашиша; пред марабутами, раскрашенными зелёной краской с золотом, муэдзины произносили молитвы; на публичной площади собрались осторожные и мудрые турки и слушали нескольких сказочников или кочующих поэтов.
Все эти люди были спокойны, молчаливы или медленно поучительно беседовали с равнодушием, которое Руссо отметил словами:
«В то время, как белокожий порядочно поволнуется и побеспокоит своё тело, чтобы сказать много слов, турок на минуту вынет из своего рта трубку, скажет два слова вполголоса и выдавит из себя изречение».
Мари́ с сыном вошли под навес со сводами — базар, или чарчи, и Пьера завлекли разнообразные лавочки, распределённые по разрядам, расположенные и собранные вместе, как временные дощатые строения для игр и товаров на старинных больших ярмарках. Здесь были продавцы благовонных товаров, весившие в чашках из оливкового дерева росный ладан и шафран; портные, которые шили местные одежды, шапочники, делавшие фески; торговцы бриллиантами, старые евреи, из опасения неожиданностей, державшие свои выставочные товары — кольца, браслеты — нанизанными и крепко зажатыми между пальцами. Это была беспорядочная путаница уличек и закрытых галерей, окаймлённых лавочками, возвышавшимися над самой землёю и очень скудными. Их стенки были заняты ящиками с пряностями, гроздьями висевших предметов, материями и оружием. Покупатели в цветных одеждах останавливались пред выставкой и оживлённо торговались, делая при этом выразительные движения пальцами, между тем как купцы при каждом уменьшении цены корчили рожи, издавая крики отчаяния, как будто их хотят ограбить.
— О, мама, какая красивая сбруя! — воскликнул Пьер.
Они находились пред чарчи футлярщика и выделывателя сафьяна, и Пьер широко открыл глаза пред сёдлами, вышитыми золотом, зеркалами, украшенными блёстками, кошельками с галунами, розетками, бантами, сверкавшими переносьями уздечек, чересседельниками, шлеями и подуздками. Возле было расположено арматурой оружие из дамасской стали: кинжалы, широкие сабли, — пронзающие остриём латы и рукоятки которых украшены жемчугом и драгоценными каменьями, — круглый щит в оправе с чернью, кованые медные блюда, мушкет с древним ружейным замком, бердыш, которым, может быть, размахивали воины Чингисхана, дамасские клинки, которыми Солиман разрезал на лету изголовья из перьев.
Залюбовавшись, Мари́ стала ощупывать шелковистую, расшитую золотом ткань; в это время из лавки вышел переводчик и пригласил её выпить чашку мокко, чтобы с большим удобством рассмотреть образцы тканей. Мари́ знала, что отказаться от предложенного мусульманином кофе значило нанести ему большое оскорбление; к тому же Пьеру очень хотелось войти. Они попали туда через небольшой коридор: его стены были покрыты материями с отливом, в которых синий, красный, зелёный и белый цвета согласовались между собою в замысловатых рисунках, представляющих розы, греческие узоры, ромбы, ворота Мекки или вереницу верблюдов. Связка медных подхватов висела среди беспорядочно набросанных тонких, прозрачных газов, нежных и бледных оттенков, расположенных возле разнообразных произведений искусств: чеканных блюд накладного серебра, поясных чернильниц и кинжалов в бархатных ножнах с серебряными обручами.
В конце коридора находилась маленькая круглая комната, стены которой были украшены редкими художественными безделушками. Несколько низких, мягких табуретов, покрытых восточными материями, окружали низкий стол наборной работы с перламутровыми прокладками и с ножками, вырезанными в виде дверей мечети. В комнате находилась одетая по-турецки дама; её сопровождала маленькая девочка, в которой по её миловидности и прекрасным глазам читатель узнал бы черкешенку. Это была маленькая Аиссэ, которую г-жа Фабр повела в это утро на базар, чтобы купить для неё несколько красивых браслетов и обручей на лодыжки ног.
Услышав разговор переводчика, маленькая Аиссэ, с беззаботной искренностью своих лет подошла к Пьеру и сказала ему:
— Так ты говоришь по-французски? Ты из Парижа, маленький иностранец?
Мари́ вздрогнула. Кто был пред нею, она знала не больше, чем г-жа Фабр подозревала, кто была эта иностранка, и если бы которая-нибудь из них узнала истину, то подивилась бы необыкновенной игре случая, которому было угодно соединить в этом неизвестном уголке одного из константинопольских базаров разведённую жену марсельского купца, его теперешнюю любовницу и сына.
С врождённой способностью женщин к осторожности Мари́ увидела опасность в разоблачении своей личности. Эта турчанка, по-видимому, принадлежала к высшему обществу, и надо было, чтобы она не рассказывала о своей встрече с только что приехавшей парижанкой, так как Фабр должен хранить в самой строгой тайне своё имя, пока покровительство персидского шаха не защитит его. Неожиданный, внезапный вопрос маленькой девочки, сделанный ей при их появлении, заставил Мари́ вздрогнуть, и, предвидя, как новая Иозавета, ответ Пьера, она подозвала его к себе. Маленькая Аиссэ подумала, что мальчик испугался её, и стала его ласково успокаивать, говоря:
— Ты принимаешь меня за маленькую мусульманскую язычницу? Ты думаешь, что я назову тебя собакой-христианином? Успокойся, я — также католичка, несмотря на мой красивый наряд черкешенки.
Г-жа Фабр улыбнулась на эту нескромную болтовню; она поднялась, чтобы взять маленькую Аиссэ за руку, и сказала Мари́:
— Извините, сударыня, малютку, это юная дикарка, которая не могла воздержаться от радости при виде маленького француза.
И, обернувшись к девочке, вытаращившей от изумления глаза, она сказала с нежной строгостью:
— Не очень-то прилично молодой девушке так расспрашивать молодых людей.
Увидя, что Аиссэ колеблется, не расплакаться ли ей, она привлекла её к себе и обняла с ласковыми словами.
Мари́ Пёти́, не желавшая ни с кем разговаривать и замкнувшаяся в своём безмолвии, оказалась принуждённой вступить в разговор:
— Как я сожалею, сударыня, что служу невольно причиной этого маленького огорчения; барышня такая хорошенькая и очаровательная, что берёт жалость видеть её слёзы. Если бы мой сын не был так застенчив, то сейчас бы ответил вашей дочери, что мы живём не в Париже и мой муж инженер в Салоникском порту. Мы приехали сюда по делу и уезжаем через несколько дней, так как всегда окажется необходимость сделать те или другие покупки.
— Сударыня, вы слишком добры, сообщив мне подробности, о которых я никогда не имела бы нескромности расспрашивать у вас. Эта девочка, которая мне не дочь, совершила ребяческую шалость, за которую вы нас извините, но тем не менее я счастлива, что могу перекинуться несколькими французскими словами с столь любезной соотечественницей; подобные встречи заставляют сожалеть о нашей родине, где они чаще, чем здесь. Полно, пойдём, Аиссэ.
Она мило пожелала путешественнице счастливого возвращения, взяла из рук купца приготовленный им свёрток и вышла с девочкой.
Мари́ принялась рыться в мягких складках восточных материй, попросила показать себе оружие, драгоценности, витой шнурок прозрачной работы с вставленными в него изумрудами и топазами, и, заставляя сообщать ей цену и происхождение вещей, расспросила продавца, кто была дама, с которой она только что разговаривала. На это купец ответил:
— Это султане-валидэ французского посланника.
Мари́ подскочила.
— Как? Ты уверен? — спросила она купца. — Это любовница Ферриоля, г-жа Фабр?
— Да, клянусь Аллахом! Твоя милость её знает?
Любовница Жана Фабра звонко засмеялась прямо в лицо изумлённого купца и сказала:
— Велик Аллах! Я беру твои материи, купец; ты никогда не узнаешь, насколько твоя лавка заслуживает названия «невозможных встреч».
Читатель часто наблюдал, насколько жизнь менее логична в своих фантазиях и встречах, чем воображение романиста. Если бы эта история была романом, то не преминула бы дать роль г-же Фабр, по которой она пустилась бы в погоню за своим мужем, или ею овладела бы ревность к Мари́ и желание разрушить или помочь заговору Ферриоля, согласно расположению духа, какой ей хотели бы придать. Но автор не допускает здесь этой вольности, так как хочет отнестись с почтением к этой истории, истинной во всех своих подробностях. Он вынужден сознаться, что г-жа Фабр более не появится и не будет играть никакой роли в жизни своего мужа. Кажется, что лукавый случай захотел только предоставить себе пикантное удовольствие, заставив встретиться с безнаказанностью инкогнито этих двух женщин, которые отнеслись друг к другу радушно и с улыбкой, потому что они не знали, кто — они; если бы им это было известно, то они разорвали бы друг друга.
Между тем Жан Фабр, закутавшись в тёмный плащ, рано утром отправился в персидское посольство. Канцелярия ещё не была открыта. Опасаясь, что его слишком заметят, если он останется ожидать на дворе или на улице, он вошёл к соседнему брадобрею. Лавочка последнего была маленькая, прикрытая циновкой. На стенах висели медные чашки и кувшины; возле брадобрея стоял мальчик и поддерживал под подбородком посетителя чашку от кувшина. В углу, на кирпичном очаге кипел котёл с кипятком. То тому, то другому из посетителей мальчик подносил крошечные чашки с кофе, который он наливал из маленького медного кофейника с длинной ручкой. Толстый турок, сидевший на корточках и как бы обрушившийся на свои пятки, читал вслух, сквозь очки, трём или четырём слушателям маленькую книжку, очень ветхую, в которой рассказывалось о любовных сказках.
Фабр молча выпил чашку кофе и возвратился в посольство. Первого секретаря ещё не было; он ожидал его в гостиной, соседней с кабинетом. На этот раз он чувствовал себя в безопасности. Он ожидал около часа, когда прислуживавший янычар провёл его в кабинет секретариата. После обычных приветствий Фабр наполовину объяснил, в чём дело; он удовольствовался намёком на то, как важно для него добиться безотлагательно сегодня же утром аудиенции у его превосходительства, г-на посланника. При виде верительной грамоты и печати Людовика XIV секретарь рассыпался в уверениях и учтивостях. Фабр подписал своё требование аудиенции, и секретарь отнёс его тотчас же в собственные комнаты посланника, который ещё не выходил. Секретарь возвратился с тем, чтобы провести к посланнику Фабра. Он обратился к нему со словами:
— Его превосходительство, г-н посланник высокого и могущественнейшего персидского шаха, имеет честь ожидать в своём кабинете ваше превосходительство, г-на посланника высокого и могущественнейшего французского короля.
Персидский посланник был человек лет пятидесяти, круглый и благодушный, розовый и свежий. Он с удивлением посмотрел на этого французского посланника, явившегося в дорожной одежде, без свиты и без эскорта, а потому первым его движением было недоверие. Фабр тотчас же показал ему бумаги и приступил к объяснению своего положения.
По его словам, посланник короля Людовика XIV к его величеству персидскому шаху по причинам частного характера подвергается преследованию представителя Франции при дворе Блестящей Порты, г-на Ферриоля. Фабр слегка коснулся их взаимной вражды и представил дело скорее под видом политического соперничества. Ему было известно, как Ферриоль хотел, чтобы король поручил ему вести переговоры, а он доверил бы одному из своих приближённых лиц.
— Ваше превосходительство знаете, — продолжал он, — вспыльчивый и жестокий характер этого человека; его надо опасаться.
— Это верно; не так давно он оказал неуважение султану, не сняв пред ним своей шпаги.
— Лицом к лицу я не боюсь его, но он прибегнет к хитростям и увёрткам.
— Есть такая персидская пословица, — сказал персидский посланник: — «Если ты знаешь, что у тебя есть враг, бойся своего повара».
— Он попробует все средства, и мне надо себя охранить. Но здесь, вдали от Франции, находясь в невозможности послать ко двору мои жалобы и обвинения, я могу исчезнуть с лица земли, и это едва заметят. Г-н Ферриоль тотчас же даст мне преемника, и узнает ли когда-нибудь король, что посланник, принятый его величеством персидским шахом, не тот, которому он поручил эту миссию? В таком случае он должен получить известие о моей смерти от Ферриоля, а если виновник в ней последний, то, без сомнения, он пренебрежёт этими мелочами.
— Позвольте мне сказать вашему превосходительству, что вы находитесь в очень неприятном положении, которое я охотно сравнил бы с положением лошади под клыками тигра.
Жан Фабр улыбнулся на этот образный стиль.
— Лошадь может лягнуть. У меня есть одно средство найти защиту.
— Признаюсь, что я его не вижу и не подозреваю.
— Я не могу рассчитывать на покровительство Франции, так как меня преследует её здешний представитель. Он слишком влиятелен при дворе Блестящей Порты, чтобы я обратился к ней. Султану нет никакого смысла и не имеется причины прийти мне на помощь, и он охотно предоставит Ферриолю мою голову, чтобы сделать ему удовольствие. Между тем мне надо проехать половину Оттоманской империи, прежде чем достичь персидской границы, а у меня одно лишь средство обеспечить мою безопасность — это отдать себя под благосклонную защиту власти его могущественнейшего величества персидского шаха. Посланный к нему великим французским государем, я считаю себя в чужеземной стране одним из его подданных и прибегаю к вашему превосходительству, чтобы добиться эскорта и охранного листа. Я могу проехать весь свет, защищённый этим двойным панцирем. Никто не посмеет дотронуться до посланника французского государя, кроме Ферриоля, но я остановлю его руку, так как он не посмеет оскорблять человека, находящегося под покровительством вашего монарха, потому что это значило бы нанести оскорбление вашему государю и повредить превосходным отношениям, соединяющим Персию и Францию. Ферриоль будет принуждён вспомнить, что он покорный слуга и поверенный своего короля.
— Клянусь правой рукой Али, что это — очень умно обдуманное суждение. Поистине Персия и Франция должны взаимно поздравить себя с хорошими отношениями, и нельзя полагать, чтобы посланник когда-нибудь вмешался с целью повредить этим дружественным отношениям, вопреки распоряжениям короля. Ваше превосходительство из страны великих дипломатов.
Посланник прибавил, кланяясь, что немедленно подпишет бумагу, обеспечивающую Фабру покровительство султана. Он извинился, что не располагает многочисленными слугами и не может дать ему более шести охранителей, очень смелых, только что приехавших с последней почтой из Персии, и это будет полезным случаем возвратить их на родину. Разговаривая, он заполнил пергамент персидскими буквами и подписал его.
— Вот вам пропускной лист, на нём недостаёт только печати его величества, чтобы его сделать действительным и годным; это дело одной минуты,
— Я должен вам признаться, что буду лишь тогда спокоен, когда он будет в порядке.
— Я не вижу, откуда здесь может явиться для вас неприятность; но осторожность — мать безопасности, и я сейчас велю приложить восковую печать.
Он ударил в гонг. Появился секретарь,
— Немедленно наложите печать на эту бумагу, — приказал ему посланник.
Только что секретарь исчез через маленькую дверь, как внезапно открылась большая входная дверь, и янычары, находившиеся в прихожей, сделали на караул, а церемониймейстер громко доложил: «Посланник его величества французского короля».
Фабр бросился к своему плащу и пшате.
— Ферриоль здесь! — сказал он живо. — Это чёрт его сюда послал. Он пришёл слишком рано.
— Успокойтесь, я велю сказать, чтобы поторопились с бумагой.
В этот момент в конце галереи показался Ферриоль, высокомерный и с приподнятыми усами. Когда он заметил Жана Фабра, в его взгляде блеснула молния злорадства; он замедлил шаги, как человек уверенный, что захватил добычу, ему более нечего торопиться и что он хочет насладиться своим пиром. Сначала он обратился к персидскому посланнику со словами:
— Ваше превосходительство простит небезупречность моего визита, но у меня есть дело крайне важное.
И, указывая на Фабра, он продолжал:
— Этот господин — искатель приключений, который путешествует с любовницей, переодетой по-мужски; он ложно выдаёт себя за посланника его величества христианского короля Франции; это известный мне заурядный марсельский купец. Я очень сожалею, что принуждён исполнить мой долг здесь, у вас, но мне приказывают это высшие выгоды короля. Жан Фабр, именем короля, я вас арестую.
Восточные нации в ту эпоху уступали во всём западным государствам, особенно Франции и Англии, которые держали себя по отношению к первым хозяевами, поэтому бедный персидский посланник был пристыжен и смотрел с тревогой на дверь, через которую первый секретарь должен был принести пропускной лист. Что касается до Фабра, то с первого же слова он вздрогнул от оскорбления и обнажил шпагу, готовый нанести ею пощёчину плашмя. Его скрытый гнев прорвался наружу.
— Презренный соблазнитель женщин, поставщик преступлений, вы явились слишком поздно. Здесь я под покровительством его величества персидского шаха, который потребует отчёт у нашего короля за ваше обращение со мною. Вы ничего более не можете сделать!
Ферриоль улыбнулся с жестоким состраданием.
— Вы тщетно взываете к августейшему покровительству, которое пришли искать сюда. Я угадал ваши планы и знаю, что пришёл вовремя, прежде чем какая бы то ни было официальная грамота была вам отдана. Если у вас есть королевская охранительная грамота, которую вы требовали, то покажите её мне. Если нет, то слишком поздно, и персидский шах не может ни помочь узнику французского короля, ни освободить его.
Персидский посланник не знал, что говорить, и ему казалось, что Ферриоль не превышает своих прав. Однако он попробовал застенчиво вмешаться, говоря:
— Но, сударь, моё слово...
— Слова ничего не значат, — грубо возразил ему Ферриоль, — и я преклоняюсь лишь пред форменным приказом государя, подписанным и с приложенной печатью. Вы прекрасно видите, что этот человек — в моём распоряжении.
В эту минуту маленькая дверь отворилась, и появился секретарь с приказом, который был уже совсем в порядке. Фабр сделал прыжок, вырвал грамоту из рук изумлённого секретаря и гордо возвратился к Ферриолю, смерив его с головы до ног и сказав:
— Я вас презираю, сударь, эта грамота была готова, и к ней приложена печать за минуту до вашего требования показать вам бумагу. Я — вне ваших ударов, и мы — равны. Вы знаете, что я вас насмерть ненавижу за прошедшее зло, которое вы мне причинили, и за вред, нанесённый моей чести. По-Видимому, теперь я помешал вашему честолюбивому плану, и я очень рад: это начало моего отмщения.
И, размахивая своей шпагой, которой не выпускал из рук, он прибавил:
— Если бы в вашей мерзкой личности я не дорожил уважением к моему королю и если бы ваше официальное звание не охраняло вашего существования против моих ударов, то я пригвоздил бы вас на этом месте, сударь, — это так же верно, как то, что я вас не ожидал здесь встретить.
От бешенства у Ферриоля выступила пена у рта; он также обнажил свою шпагу. Оба противника вызывающе посмотрели друг на друга; их взгляды, острые и блестящие, как клинки шпаги, скрестились.
Они жаждали прибегнуть к оружию, и персидскому посланнику пришлось вмешаться всем своим авторитетом, чтобы призвать их к спокойствию и напомнить им о собственном достоинстве.
Жан Фабр удалился, извинившись пред его превосходительством персидским посланником и выразив ему свою благодарность. Проходя пред Ферриолем и надевая с размашистым жестом свою треуголку, он гордо сказал:
— К вашим услугам, сударь.
На это Ферриоль ему ответил:
— Мы встретимся ещё, и будьте уверены, что я вас разыщу.
В пяти милях от селения Эчмиадзин, вблизи турецкой и персидской границ, у источников Аракса и Евфрата, в непроницаемых лесах Гордиевых гор страна дика, пустынна, изрыта дождевыми потоками, скалиста и представляет поразительно величественную и страшную красоту. С запада на восток через эти запутанные лесные чащи только одна дорога — надо следовать по крутым берегам Аракса, заключённого между двумя высокими стенами гор, засаженных соснами и кедрами. По ту сторону горных гребней и макушек деревьев, растущих на горных склонах, преобладает равнина с расстилающимся на ней озером Ваном, у подножия легендарной горы Арарат, в тумане которой пред глазами охваченного воспоминаниями путешественника как будто ещё плавает громадное очертание Ноева ковчега, и представляется бородатый образ старого Ганга, сына Форгома и внука Ноя.
Узкий проход горы Арарат — самый опасный. Аракс кипит на дне оврага, в который как бы падают соседние склоны, почти отвесно. Там царствует полусвет, проникающий сквозь лес горных вершин; иногда случается среди белого дня видеть оттуда звёзды — так глубоко лежит долина. Дубы, сосны и кедры покрывают и унизывают своими старыми стволами обрывистые склоны гор; совсем наверху солнце воспламеняет и заставляет блестеть вечные ледники и снега.
Здесь дороги нет. Приходится пробираться по скалистым неровностям вдоль склона и пользоваться выровненными впадинами откосов, что заставляет делать изгибы и удлиняет путь. Иногда путь по этой незаметной тропинке преграждается стволами деревьев и ветвями плюща, которые приходится срубать. Время от времени гнилые ветки дряхлых деревьев ломаются, катятся потоком, увлекая за собою оторвавшиеся листья и вырванные кусты. Под кучей омертвелых листьев слышится воровской побег белок и медяниц, прикасающихся при этом к упавшим сучкам.
Несколько шагов пониже Аракс катит свои бурные волны, рассекаемые громадными камнями его ложа, которые показываются из воды, продырявливая его поверхность своими остроконечными верхушками, покрытыми блестящей водяной пылью и гладким влажным мхом. Течение ускоряется и усиливается, призываемое близким падением. Внезапно ложе реки сильно понижается; воды стремятся водопадом и на сто футов ниже снова принимают своё прежнее течение. Это не обычное падение реки, которая, встретив пустое пространство, бросается всей массой, образуя выпуклую водяную площадь, чтобы низринуться в нижний водоём среди облаков брызг, водяной пыли и капель, искрящихся на солнце, как драгоценные каменья при исполинском жонглировании. Здесь водяная площадь не покидает своей почвы: оба различные устья реки соединяются посредством длинной утёсистой покатости, которая несёт до конца тяжесть всей этой жидкой массы. Река не покидает своего ложа; оно только склоняется и спускается со своей тяжёлой ношей до низины холмика. Волны скользят с безумной быстротой вдоль этой наклонной плоскости и внизу снова принимают прямое течение с водоворотами и внезапными подскоками, которые ускоряют напор приобретённой быстроты. Местами на покатостях им мешают препятствия в виде обрушившихся больших кусков скал и ветром сброшенных деревьев в своей оболочке, почерневшей и блестящей, как шкурка толстой змеи; их ветви, расположившись между двумя скалами вроде распорок, поддаются и сгибаются в своём центре под толчками водопада. Одна сосна выросла вкось, в угле падения воды, и её жёсткая листва выходит из пенящихся волн, как железная раскрашенная пирамида. Вода ревёт и струится, спотыкается и опять поднимается, рассыпается белой пеной, течёт ровной, плоской лентой, светящейся, как серебряный позумент, между двумя острыми скалами, или округлённым валиком поднимается вокруг подводного камня, как края расщелины.
Тропинка идёт вдоль берега по верхнему плоскогорью потока; затем она склоняется в сторону падения воды, идёт по отлогости вдоль горы, чтобы через милю соединиться с нижним уровнем реки; последняя окружает лесную чащу, и здесь приходится переходить в брод. На другом берегу маленькая дорожка поднимается по противоположному склону горы и ведёт в долину, в конце которой возвышаются белые купола небольшого местечка Эчмиадзин, где скрываются армянские красавицы с миндалевидными глазами под спущенными на лицо покрывалами.
В самом горном проходе Арарата, на косогоре, возвышавшемся над потоком, дюжина солдат расположилась бивуаком, скрытым позади сосен. Огонь пылал между камнями, уложенными вроде очага; кучи опавших листьев служили ложем для солдат. В палатке укрылся их начальник. Этот начальник был не кто иной, как Мишель, наперсник графа Ферриоля.
Хотя Фабру удалось ускользнуть от его ненависти во время своего пребывания в Константинополе, но Ферриоль не отказался от своих притязаний, желания отмстить и от честолюбивых стремлений. Во что бы то ни стало ему нужно было добиться посольства в Персию, а когда сильный человек заберёт себе в голову мысль, то её не легко искоренить: чем крепче дерево, тем твёрже вонзается клин.
Едва он узнал, какую дорогу избрал Фабр под охраной персидских солдат, то послал Мишеля устроить ловушку, благодаря которой его враг должен был погибнуть, а он овладеть верительными грамотами со всеми бумагами, необходимыми для доступа к персидскому шаху. Мишель получил приказ придумать для местных жителей какой-нибудь несчастный случай, в котором погиб бы Фабр по дороге, где ему предстояло проехать, и чтобы сам Мишель был признан всеми и приветствован как его преемник. Преступление должно совершиться в какой-нибудь дикой, пустынной местности, где бы не могло иметься никакого доказательства насилия. Все мелкие подробности и подготовления к исполнению плана Ферриоль предоставил почину своего доверенного. Главная важность состояла в самой цели: представиться ко двору персидского шаха не Фабру, а Мишелю.
Прежде всего последний выждал отъезда своей жертвы, чтобы знать его маршрут. Были два пути: морем, заходя в Синоп и высадившись в Трапезонте, и сушей. В обоих случаях в Персию приходилось въезжать через долину Аракса и через Араратский проход.
Фабр избрал сухопутье, как более безопасное. Хотя морем путь был ближе, но, отправляясь на неудовлетворительном маленьком судне, ничем не защищённом, приходилось опасаться нападения в открытом море; затем от Трапезонта в Эривань предвиделось более опасных переходов, представлявших утёсистые трудные проходы через Мошикские горы, между стенами диких дубов, окружавших долину Куры, прежде чем достичь Гордиевых гор у источника Евфрата, то есть у самых границ Персии, — почти дружественной страны.
Как только Мишель был извещён, то поспешил пуститься в путь морем, чтобы сделать необходимые приготовления к нападению. От Трапезонта после перехода Мошикских гор он должен был, по его расчёту, достичь Араратского прохода за три или четыре дня до прибытия каравана Фабра.
Кроме того, он принял меры, чтобы запастись преданным ему человеком в лагере неприятеля. Он поручил эту роль распутному Сюферу, тому, на которого, если читатели помнят, Мишель обратил внимание своего начальника как на человека, способного на все бесчестные дела, в тот день, когда совершилось между ними соглашение.
Сюферу поручили овладеть доверием Фабра, втереться к нему и устроиться около его личности, чтобы следить за ним, подстерегать его, похитить у него нужные бумаги, нанести ему удар, если представится случай, и во всяком случае явиться на назначенное место свидания в Араратском проходе, чтобы известить своего начальника.
Такие поручения нелегко было осуществить. Жан Фабр был слишком осторожен и догадлив, чтобы попасться, и не было никакой вероятности, чтобы он легко привязался к незнакомцу, который показался бы ему подозрительным. Мечтать же проникнуть к нему и завязать с ним знакомство в Константинополе или его окрестностях было бы грубой непредусмотрительностью, так как Фабр особенно здесь остерегался. Сюфер издали следовал за маленьким караваном, к которому он присоединился по ту сторону Скутари. переодевшись странствующим поэтом-певцом, с гуслями через плечо. Он ехал один, верхом, в сапогах и закутавшись.
Это было зимою. Сильно снежило и заметало следы. Несчастья случались часто: то проваливались в снег повозки, то лошади вязли в невидимых преградах; холод был резкий, покалывающий, а ветер — леденящий. Сильно спеша, караван достиг привала и отдохнул в деревянных хижинах, под кровом которых был разведён огонь.
Прибыв в Исмидский караван-сарай, закутанные в меха Мари́ и Лизон с маленьким Пьером вышли из саночек, запряжённых оленями, и побежали греть свои иззябнувшие пальцы.
Сюфер находился там, и Мари́ сказала Жану:
— Что это за человек следует за нами?
— Бродячий певец, — ответил Жак.
— Может быть, это соглядатай?
— Не похоже, но мы будем настороже.
После завтрака в зал, украшенный фаянсовыми плитами, поднялся певец. Там собрались кочующие торговцы, вожатые верблюдов и разный праздношатающийся люд.
Певец бросил пред собой молитвенный коврик и запел греческие песни, подыгрывая себе на гуслях в медной оправе. Слушатели его поощряли. Тогда последовали арабские стансы, печальные истории несчастных браков, а также персидская поэзия, так как местные посетители были смешанных народностей.
Он рассказывал, как царь Бехрам-Гор был у ног своей возлюбленной, красавицы Диль-Арам. Он пел ей о своей любви, а она отвечала ему песней о собственной любви к нему. Так как оба сердца бились согласно, то и слова были таковы же, и тон их совпадал, как отголосок.
Он говорил о чарах природы и красоты словами поэта Рудаги.
Благоухание Молианских волн поднимается к нам.
Пески Амона и его камешки скользят под ногами, словно шёлк.
Воды Джихуна и их клокотание поднимается с его свежестью до пояса царя.
Он ещё рассказывал произведения поэта Абу-Исхака, так называемого Кизая, о «Человеке в плаще» и «Грации роз», и ничего не могло быть слаще, как слышать слова:
Роза — сокровище, сошедшее с неба; человек среди роз становится благороднее.
Торговец розами, зачем продаёшь ты розы за деньги?
Что можешь ты купить на деньги твоих роз, пусть они даже дороже твоих роз?
Ещё никогда в поэзии не попадалось более божественного и восхитительного выражения для воспевания роз, а между тем поэт-певец прочёл другие стихи, которые показались чудными даже после первых.
В то время, как он пел, Мари́ чувствовала себя захваченной этой волнующей прелестью, этим опьяняющим любовным напитком восточной поэзии. Она наклонилась к Жану и сказала ему:
— Мы очень подозрительны, — это истинный поэт.
— Притом мы уже далеко от Константинополя, и, без сомнения, этот человек никогда там не бывал, — ответил Жан.
— Спроси его об этом.
Фабр подозвал певца, который подбежал, с виду заискивающий, боязливый и алчный.
— Из какой ты страны, что знаешь все языки? — спросил он певца.
— Я — родом из Нухи, с Кавказа, по ту сторону, покрытых цветущими златоцветниками берегов озера Гокча; я возвращаюсь в мою страну повидать старых родителей, которых я покинул десять лет тому назад, отправясь странствовать по свету. Я посетил большие города Азии, всё время распевал, влача мою крылатую фантазию через великолепие городов и природы; я нажил кое-какие средства и возвращаюсь на время в свою колыбель. Поэт — луна, Нуха — небо; луна подымается на своём небе; поэт — кипарис, Нуха — сад; кипарис возвращается в свой сад.
Пришлось так, что поэту предстояло совершать тот же переход, как и каравану Фабра. Сюфер добился доверия своей сдержанностью; он скакал на коне от привала до привала, не ища случая возобновлять разговора, не останавливаясь и не вмешиваясь к ним в караван; то он опережал их, то отставал. На привалах он пел и рассказывал. Вскоре он совершенно усыпил недоверие к себе.
Первым зачинщиком сближения явился доктор. Теперь он был в самой нежной близости с Лизон, оценившей его весёлый, добрый нрав и его здоровую свежесть. В то время как она путешествовала вместе с маленьким Пьером в чём-то вроде паланкина, доктор сделался её услужливым кавалером. В своих широких очках, прикрывавших его багровое лицо, и закутавшись в бурнус, он ехал на низеньком воле возле носилок, расточая перед Лизон прелести своего ума. Во время привала для предоставления своей Дульцинее полного отдыха он брал с собою прогуливаться маленького Пьера и посвящал его в тайны красот растительного и животного царства. То он отыскивал под камнем скорпиона и заставлял его выходить оттуда, а затем рассекал по частям; то он следовал по песчаным следам шакала или гиены; то искал на собранных камнях тонких жилок олова или серы.
Доктор был счастлив, оказывая мелкие услуги своей возлюбленной, и почувствовал привязанность к ребёнку, вверенному надзору его дамы сердца, как бы по закону истинной любви, не ограничивающейся любимой особой, а распространяющейся и на все привязанности предмета любви.
Весна возвратилась. В конце жаркого полдня караван Фабра медленно брёл среди терновника. Лесная чаща из алоэ унизывала долину до отдалённых гор, и рощицы кактусов с их круглыми головами издали казались взводом негров, внезапно пришедших в движение во время марша. У подножия гор скатились потоки камней, испещрённых металлическими блёстками всех оттенков — от кирпично-красного до ярко-охрового. Местами росли деревья фисташковые и чернильного орешка, пучки травы вроде желтоватого сухого сена пестрили песок. Воздух был удушливый, насыщенный странными, раздражающими испарениями, к которым ещё примешивалось при дуновении горного ветерка смертельное дыхание растущих у потока деревьев: керцера, отравляющего воду, в которую он опустит свои ветви, и гуль-сад-самуна, цветка, отравляющего воздух.
Караван совершал живописный переход на этом озарённом солнцем фоне. Жан и Мари́, переодетая по-мужски, ехали верхом на конях в красивой красной кожаной сбруе, расшитой золотыми нитками. Тёмно-рыжий конь Жака находил удовольствие, перепрыгивая через терновник, и голубые шёлковые кисточки шляпы его хозяина подпрыгивали, как большие бабочки среди жёстких и запылённых веток лесной чащи. Разукрашенные красными шерстяными лентами мулы тащили носилки Мари́ и её сына — выкрашенные красной краской и обтянутые тканью с рисунком два паланкина, которыми они пользовались во время дурной погоды. Три верблюда несли их кладь, а шесть солдат, вооружённых кривыми саблями, длинными ружьями наборной работы с перламутром, висевшими на широком ремне, и кинжалами у пояса, исследовали глазами долину и составляли войско, охранявшее тыл каравана.
Вдали приближалась к каравану и увеличивалась какая-то чёрная точка, поднимая целое облако пыли. Увидя её, предводитель солдат сказал:
— Опять этот бедняк, безумный поэт.
— Ему выпало счастье совершать свой путь с попутчиками, — сказал один из солдат. — Мы служим ему охраной.
— Без сомнения, он никогда не добрался бы до своей родины, если бы не встретил каравана, чтобы укрыться под его покровительство. Его не преминули бы убить и ограбить на полпути.
— Полпути! Что это за страна? — спросил, надрываясь от смеха, развеселившийся толстый солдат, игравший среди товарищей роль шута.
Другие солдаты громко расхохотались.
Сюфер не внушал более беспокойства даже самым недоверчивым людям. Его хвалили за сдержанность, за то, что он не пытался вмешиваться в их караван и пользовался их покровительством в пути лишь на расстоянии. Солдаты находили у него большое умение обращаться. Они даже начали порицать своего начальника, Фабра, за его равнодушие к этому бедняге, который увеличивал их наличные силы и услаждал их досуг во время длинного пути, найдя среди них безопасность на столь опасной дороге, наводнённой разбойниками и красным зверем. Эта недоверчивость удивляла их, как людей, привыкших к гостеприимству восточных народов, готовых держать всегда открытой свою дружбу и палатку, не только для соседа, но и для прохожего.
Они одобряли доктора Робэна, когда увидели, что он подходит к Сюферу. Последний присоединился к каравану и скакал возле него, в терновнике. .
Толстяк доктор погнал своего мула и стал издали подзывать Сюфера:
— Эй, послушай, певец!
Сюфер остановился и изобразил на лице удивление человека, которому свалилось неожиданное счастье. Он сошёл с лошади и склонился, протянув руки, как будто простираясь на землю, согласно обряду поклонения, то есть прикасаясь к земле семью частями тела: лбом, коленями, большими пальцами ног и рук. Это польстило тщеславию Робэна.
— Встань, друг, — сказал он покровительственно, пробуя разыграть гордого вельможу, — и поедем рядом.
Они отправились вместе, и Робэн объяснил, что ему необходимо иметь несколько красивых стихов, чтобы прочитать и подарить даме своего сердца. Сюфер придал лицу созерцательное выражение и успокоил Робэна, сказав, что не замедлит найти для него кое-что, которое подойдёт к нему, как воск. Он предложил ему несколько стихов, сначала не понравившихся Робэну: они были или слишком медоточивы, или возвышенны, а нельзя же было толстуху Лизон сравнивать с розой, не вселив в неё мысли о насмешке; с другой стороны, тем более не следовало сравнивать её с исполинскими вершинами Азербенджанских гор.
— Ваша милость не пожелает ли выслушать стихов Абу-Кадрисси? — спросил Сюфер.
И он запел:
Та, что овладела моим сердцем, сказала мне с томлением: почему вы задумчивы и изнемогаете?
Какие сахарные уста заковали вас в свои цепи?
Я взял зеркало и подал ей,
Сказав: кто эта красавица, блистающая в этом зеркале?
Томность вашего цвета лица — янтарь, лучше которого нет ничего. Зачем ваши глаза сжигают то, что привлекают к себе ваши прелести? Будь проклят товарищ, который так скоро размягчается.
Принесите благоухающие цветы, чтобы вернуть сердце моему царю.
— Нет, нет, — возразил доктор, — я не задумчив и не изнемогаю, благодаря Бога, и ещё могу за себя постоять. Совсем ко мне не подходит ваша история изнемогающего влюблённого. Нам нужно более мужественной силы.
Они остановились на следующем мадригале поэта Наср из Нишапура, который забавлялся нанизыванием жемчужин поэзии:
Она походила бы на луну, если бы не её рыжая коса.
Она походала бы на флягу вина, если бы не её собственный букет. Поистине можно сказать, что её щёки — само солнце.
Если бы солнце не имело затмений и пятен!
— Не рассердится ли она на эти восточные сравнения? — заметил робко доктор. — Они не кажутся мне лестными.
— Господин, — сказал Сюфер, — поэт Наср из Нишапура был знаток по части женской красоты, и если можно применить хоть одно из его стихотворений к европейской женщине, то это для неё — большая похвала. Впрочем, знайте, что солнце, луна и вино для персиянина — всё, что есть самое священное, а мы — почти в Персии.
Эти соображения чисто местного характера показались Робэну вескими, и он долго оставался возле певца, озабоченный изучением на память этого экспромта. Он всё перепутал, нарушил порядок слов и поместил вино в луну, а луну во флягу. Он не захотел отважиться в тот же день попробовать, какое произведут впечатление его стихи; ему потребовалось ещё пробное повторение, и он просил поэта не удаляться, чтобы снова приняться за работу.
На другой день они сделали привал в Цилехском караван-сарае. Певец поместился там же, не имея другого выбора.
Он побратался со стражей; солдаты нашли, что он добрый и весёлый малый. После завтрака Мари́ сама попросила его прийти и пропеть ещё несколько стихов. Он спел стансы Саади, заставляющие предаваться мечтам после того, как их услышишь, и которые кажутся так прекрасны по своей простоте и глубокой философии, что их пленительный отголосок долго ещё остаётся в ушах. Он пел:
Капля воды упала из облака в море.
Она была совсем ошеломлена, глядя на необъятное море.
Увы! — сказала она. — Что я такое в сравнении с морем?
Поистине, где есть море, там я настоящее ничто.
В то время как она в своём ничтожестве так размышляла, Устрица приняла её в свои недра и воспитала там. Небо успешно закончило дело и довело её до того, Что она сделалась знаменитой жемчужиной в короне государя.
Мари́ протянула свой кошелёк певцу; она любила эту поэзию, сладострастно ласкавшую её нервы, возбуждённые и раздражённые утомлением и треволнениями, перенесёнными в пути.
— Бедный певец, — сказала она, — жизнь его проходит в странствованиях от ночлега до ночлега, без собственного очага, без друзей, среди людей всегда новых и равнодушных, тогда как он сам сеет в народ золото своей поэзии и пурпур своего сердца.
— Таким, а не иным был предок Гомер, имя которого наверно неизвестно, означает ли заложника или слепого, — сказал доктор Робэн. — Он ходил из селения в селение, и пастухи бегали за ним, чтобы послушать его, в то время как он развёртывал перед ними все богатства своей поэзии, которую можно сравнить с вышивкой по золотой канве. А между тем не любовные песни внушала ему муза: он предпочитал воспевать сражения и военные подвиги; что бы он сделал, если бы Эрос, подобно ветру Ноту, вздувавшему паруса галеры, наполнил его сердце, как переполнил моё? Эрос, глава хора сестёр Касталид, вдохнови поэта, который умоляет тебя и сейчас воспоёт красоту своей дамы сердца.
И, бросив на Лизон томный взгляд, Робэн запел гимн Наср из Нишапура. Произведённое им впечатление было самое забавное: при слове «луна» Лизон побледнела, при слове «фляга вина» она сделалась ярко-красной, когда же её щёки были приравнены к солнцу, то она поднялась, побагровев, и воскликнула:
— Он надо мною насмехается!
И звонкая пощёчина опустилась на пухлую щёку доктора, как стая молодых кузнечиков на посевы гречихи.
Это вызвало самый шумный взрыв хохота; доктор же ссылался на чарующее влияние местного характера, нравы восточных народов и авторитет своего учителя-поэта.
Благодаря такого рода приключениям Сюфер, не пробуждая недоверия, мало-помалу втёрся в дружбу к лицам, окружающим Фабра. Они тем менее подозревали Сюфера, что он вносил в свои сношения самую предупредительную сдержанность и всегда был готов сократиться и уединиться. Он сопровождал стражу, как паразит, платя за свой паёк песнями, и вскоре никто не обращал на него внимания, как будто он представлял часть поклажи.
Шесть недель спустя караван прибыл в долину Аракса, совсем близко к источнику Евфрата.
Иногда на Жана нападали минуты уныния, и, бродя под громадными дубами, он обменивался с Мари́ разговорами, в которых высказывал свою глубокую озабоченность.
— Дорогая Мари́, — говорил он, — не сожалеешь ли ты, что захотела меня сопровождать? На какую опасность, на какую крайность я тебя повёл? По правде, я не знаю, что я должен сделать: благодарить ли тебя за твою преданность или сожалеть, что ты отправилась со мною?
— Недобрый друг, — ответила Мари́, — зачем ты со мною так говоришь? Разве я достойна сожаления? Разве ты слышал когда-нибудь, чтобы я выражала жалобы? Напротив, опасность привлекает меня, и я обязана тебе этим новым ощущением. Но если бы даже это было так, то где могло быть мне лучше, как не возле тебя, и чем бы я стала без тебя? Я должна благодарить, что ты позволил мне следовать за тобою.
— Будущее так мрачно, что я дрожу за тебя, — сказал Жан. — Я повсюду вижу врагов: Ферриоля, турок, соединившихся против нас иезуитов и миссионеров — столько людей, которым выгодно моё исчезновение. Тропинка честолюбия усеяна силками.
— Какой ужас! — сказала Мари́, смеясь. — отгони эти мрачные мысли, вместо того чтобы попусту предаваться отчаянию.
И она протянула ему над поводьем лошади свою руку в перчатке, которую Жан поцеловал, сказав:
— Хотелось бы мне менее опасаться, а между тем у меня мрачные предчувствия. Слишком много врагов окружает меня в этой незнакомой и вероломной стране. Я опасаюсь какой-нибудь ловушки и раздумываю, что станет с тобою, если со мной случится несчастье. У тебя останется два друга — в лице Жака и Альвейра, которые будут покровительствовать тебе при твоём возвращении назад, но вас будут ненавидеть за то, что вы были моими друзьями, и неизвестно, остановится ли преследование на мне.
Мари́ заплакала, и так как Жан извинился за свои зловещие предположения, то, овладев собою и гордо выпрямившись, она сказала:
— Нет, не извиняйся, надо всё предвидеть. Если случится несчастье, клянусь тебе, что, несмотря ни на что, твоя миссия будет исполнена, и твой сын и наследник один представит Великому Софи грамоты, вручённые его отцу королём.
Жан восторгался мужеством этой женщины, в которой опасность удесятерила силы. По-прежнему живая и весёлая, она сопротивлялась усталости и, казалось, черпала мужество в самих затруднениях.
Уже два дня они ехали горной местностью. Иногда им попадалось безводное плоскогорье, иногда они ехали под деревьями, то взбирались на вершины, откуда замечали на горизонте возвышавшиеся над всей этой лесной чащей громадные массы, высокие гребни Камбила и Капуджика, на противоположной же стороне — снега Алагоэца, а ближе ледники Арарата, в пять тысяч метров вышины.
Сюфер, выдававший себя за уроженца страны, сделался им необходим. Он доставлял им ценные справки о дороге, по которой предстояло ехать, что увеличивало доверие к нему.
Однажды Робэн неожиданно застал его сидящим под деревом и справлявшимся по такой подробной карте, какую непривычно было видеть в руках бродячего певца. Но, как говорил ещё Эней, когда услышал бряцание оружия в чреве Троянского коня: «кого Юпитер захочет погубить, у того отнимает ум», — с Робэном случилось именно так: он об этом не размыслил и нашёл совершенно естественным, что певец снабжён планами, как чиновник при посольстве.
В одно прекрасное утро караван расположился лагерем на крутых берегах Аракса, и Сюфер объявил стражникам, что покидает их. Он должен был следовать на север, в сторону Какирмана, чтобы оттуда достичь по другую сторону гор дороги в Нуху, тогда как они будут продолжать путь прямо на восток, по направлению к Эривани. Узнав об этом, Жан Фабр велел его позвать к себе.
— Ты нас покидаешь, певец? — спросил он. — Это очень досадно, так как твои указания нам были полезны, а твоё пение услаждало нас во время привалов. Скажи мне только: одна ли дорога ведёт в Персию и не подвергнемся ли мы опасности ошибиться на каком-нибудь раздвоении дорог?
— Господин, я охотно дал бы крюку, чтобы проводить вашу милость, если бы, приближаясь к родине, не испытывал вполне законного нетерпения поскорее обнять моих старых родителей. Я вас покидаю, оставив по крайней мере на хорошем пути. Это соединение двух долин — последнее раздвоение. Вы последуете по Араксу, не отступая от его берегов: Эривань находится на этой реке.
— Ну, так прощай! — сказал Жан. — Ты славный малый. Добрый тебе путь!
Он бросил ему полный кошелёк золота. Сюфер сел на лошадь, пришпорил её и исчез среди терновника, в противоположную сторону той, по которой отправлялся Фабр, между тем как товарищи певца смотрели ему в след, издали приветствуя его громкими восклицаниями.
Тем временем в лагере Мишеля удивлялись, отчего не едет Сюфер.
День и ночь там сторожили часовые, сидя на ветвях выдававшегося вперёд кедрового дерева, которое росло вкось на берегу потока. Мишель начал тревожиться. Однако других дорог не было, и только если бы не непредвиденное опоздание, то караван должен был пройти именно в этот день.
Вдруг часовой подал знак тревоги.
— Кто там идёт? — спросил он.
— Друг.
— Лозунг?
— Аиссэ!
Это был Сюфер, примчавшийся во всю конскую прыть; он тотчас же объявил:
— Вот они; караван следует за мной; я покинул их у самой остроконечности Туррельской горы, которую я их заставил обогнуть, тогда как сам направился по дороге наискосок. У них нет ни малейшего сомнения относительно меня.
— Сколько их? — спросил Мишель.
— Восемь крепких мужчин.
— Нас четырнадцать; нас больше. Часть наших отделится и встанет позади этого утёса, четверо за этим деревом, а остальные будут застрельщиками. В них будут стрелять картечью.
Среди солдат Мишеля Сюфер встретил друзей и рассказал им о своём путешествии, о своей военной хитрости, о том, как он выдержал свою роль, и о доверчивости простаков.
При его рассказах раздавались сильные взрывы хохота, которые тотчас же стихли по причине раскатившегося в горах отголоска. Он стал искать в кобуре седла свою армянскую трубку и заявил, что она выпала и потеряна.
— Ну, одолжите-ка мне другую, — сказал он, — так как ничего нет лучше щепотки табака, чтобы привести себя в чувство после длинного переезда.
Мишель позвал его в свою палатку, и они составили план действий. Наступил вечер. Звёзды сверкали на небе тем ярким блеском, какой бывает в горных странах при самом прозрачном воздухе. Серебристый диск луны, казалось, колебался в фиолетовом пространстве, испещрённом Млечным Путём. Под этими бледными лучами отдалённые ледники походили на огромные мраморные усыпальницы, под которыми покоились целые народы. Никакой ветерок не колыхал тёмной листвы лесов, молчание которых прерывалось лишь прокрадывавшимися животными и отдалённым криком орланов. Внизу, на берегу быстрое падение Аракса производило шуршание, как бы от нежного, скользящего прикосновения, шорох воды, стремившейся и разрывавшейся об углы скал и о шероховатости омертвелых сучков. Между скалами и обросшими мхом стволами деревьев блестели дула ружей часовых, а повыше, на маленькой лужайке, защищённой и скрытой расположенными кругообразно скалами, сидели на двух больших камнях Сюфер и Мишель, поставив между коленями свои ружья; они изучали карты и маршрут, освещённые светочем. Тут и там были разбросаны в беспорядке дорожные мешки и одеяла; несколько солдат спали в ожидании своей очереди караулить. Ночные птицы, прикасаясь к веткам, издавали зловещие крики, разносившиеся по пустынной долине.
Тем временем караван Фабра продолжал свой путь; солдаты с сожалением вспоминали о хорошем настроении и весёлости отсутствующего певца. Проход становился всё уже и затруднительнее. Фабр стянул ряды из опасения неожиданности и запретил удаляться от средоточия шествия.
— Ну, что же это Сюфер нам сказал? — заметил Жак. — Он ошибся, и есть ещё дорога, наискосок, которую мы могли бы взять, вместо того чтобы обходить этот мыс.
Действительно, к тропинке, по которой они следовали, Скошенным краем прилегала другая дорога.
После полудня солдаты подняли с земли блестящий предмет, поразивший их взор. Тотчас же все узнали его.
— Да это — трубка Сюфера.
Такое открытие возбудило настоящий ужас. Сомнения витали и устремлялись, как стая воронов на дубы. Жан Фабр сделал привал и из боязни, не оправдались ли его опасения, послал вперёд разведчика, чтобы убедиться, не откроют ли свежие следы недавний проезд.
Разведчик вернулся; он объявил, что всадник должен был только что проехать, так как мягкая земля свеже вскопана подковами животного, одна нога которого раскована.
Как раз за несколько дней перед этим лошадь певца потеряла свою подкову.
— Проклятие! — воскликнул Жак. — Сюфер — изменник, и нас подстерегают.
Очевидность этого ему представилась с той ясностью, какую могут дать лишь опасение, одиночество и нравственное обессиление; к тому же мысли, как звёзды, сильнее блестят в пустыне. Они были ошеломлены, найдя следы Сюфера на своём пути в ту минуту, когда все рассчитывали, что он уже далеко: перед ними предстала опасность. Зачем он их обманул? Зачем он их опередил? Какое тайное свидание было у него на этой дикой дороге? Какая западня приготовлена им? Узкая тропинка, по которой они следовали, попирая молодые побеги деревьев, казалась им дорогою к гибели, и они исследовали глазами горизонт, полный засад и ловушек.
Жан Фабр переменил порядок шествия. Каждый в свою очередь должен был идти вперёд, как осторожный разведчик, пробираясь между стволами деревьев, чтобы лучше видеть на двести шагов от каравана, не будучи виден сам. Маленький Пьер и Лизон поместились среди вьючных верблюдов, как позади укреплений. Мари́ была вооружена и ехала между Жаком и Жаном. Доктор, охая, скромно держался позади всех.
Вдруг прогремели два выстрела, и с дерева, как масса, свалился человек, сидевший на его ветвях. Это был передовой часовой Мишеля; его заметил разведчик Фабра, и они оба выстрелили в одно и то же время, но один солдат Мишеля оказался убитым. При грохоте выстрелов каждый укрылся за стволом дерева, выставив лишь дуло ружья. Внезапно разбуженные и прибежавшие на шум двое из солдат Мишеля были убиты засевшими в засаду солдатами Фабра. Каждый подстерегал и стрелял; огонь становился всё сильнее. Мишель ободрял своих солдат и журил их за неловкость, между тем как Фабр устраивал баррикаду и укреплённый лагерь позади повозки. Один верблюд упал, с простреленной лопаткой. Фабр приказал покончить с ним выстрелом в ухо, и его толстый труп послужил для них укреплением. Снаряды лопались, ветки трещали и ломались. При виде этой бойни Мари́ сама удивлялась своему хладнокровию. Пьер кричал, а Лизон, бросившись на глинистую землю, полумёртвая, причитывала молитвы. Робэн с пистолетом в руках приготовлял ящик с своими инструментами и время от времени стрелял, когда на некотором расстоянии от него между ветвей показывалась какая-нибудь голова.
Борьба длилась около часа. Четверо из стражи Фабра оказались уже не в состоянии сражаться; Жак должен был выйти из строя, чтобы сделать перевязку: пуля задела его лоб, и кровь заливала ему глаза. Когда наёмные убийцы Мишеля увидели своё превосходство и меньшинство неприятеля, над которым они и ранее преобладали численностью, то, следуя распоряжениям Сюфера, произвели обходное движение с целью окружить почти уничтоженный лагерь неприятеля. Фабр угадал эту уловку.
— Мы погибли, — сказал он Мари́. — Лучше я покажусь, и пусть меня убьют.
— Не делай этой подлости, мой Жан: ничего не пропало, пока нас не захватили. Бумаги короля в медном ларце?
— Да, но какую мы можем сохранить надежду? Их трое против одного. Лучше сжечь эти бумаги и депеши; по крайней мере Ферриоль не овладеет ими.
— Я надеюсь на Провидение, — сказала Мари́, перекрестившись, как будто религия была помощью свыше всем безнадёжным, даже среди неверующих.
— Не шевелись, — посоветовал он Мари́, — оставайся скрытой за укреплением.
Что касается его самого, то он, пробираясь от дерева до дерева, достиг того места, где лежал среди различной клади и бесценный ларец, из которого он хотел достать и уничтожить всё содержимое. Это его заставило покинуть укрепление и открыло неприятелю его присутствие; он увидел себя внезапно окружённым тремя людьми, которые незаметно подползли, прикрываясь терновником и листьями; их появление не было замечено. Один из них бросился на Мари́ Пёти́ и зажал ей рот; два других крепко связали Жана Фабра; один из них был Сюфер. Жан побледнел от гнева, и его губы задрожали. Он необдуманно принялся оскорблять изменника, говоря:
— Так вот ты, изменник! Довольно ли ты над нами потешился, несчастный, презренный ворон, зловещее карканье которого сопровождало меня в пути, чтобы лучше предвестить мне и подготовить мою гибель? Господин и слуга стоят один другого...
Сюфер уже не был более кочующим, беззаботным певцом: теперь он явился старательным наёмным убийцей и улыбался с невыразимой жестокостью. Он зарядил пистолет, сказав своему товарищу:
— Предупреди начальника, что зверь взят живьём, и пусть он за ним пришлёт. В ожидании, дружище, — прибавил он, нахально смотря в лицо Фабра, — ты слишком много болтаешь, и я хочу всадить тебе в плечо несколько дюймов свинца, чтобы дать тебе более жгучие заботы, чем заниматься нашей оценкой.
И, произнося эти слова, Сюфер поднял собачку пистолета, направив его в упор на Фабра.
В то самое мгновение, на некотором расстоянии от них, раздался выстрел, и Сюфер со стоном покатился на землю с простреленной рукою; его пистолет отскочил и выстрелил в воздух. В ту же минуту раздался ещё выстрел, и человек, связавший Мари́, упал, убитый наповал.
Можно было бы сказать, что здесь не обошлось без сверхъестественного вмешательства, как в гомеровских сражениях. Со всех сторон раздавались крики, ржанье лошадей и выстрелы. Изумлённый Жан Фабр увидел в двух шагах от него самого Мишеля, со всех ног спасавшегося на своём коне и кричавшего:
— Спасайся, кто может! Нам изменили! Бежим!
За ними погнались всадники, и каково было удивление Жана Фабра и Мари́, когда они узнали в их начальнике — Альвейра!
Действительно, его послало Провидение.
От Самоса, где остался Альвейр с кладью, до персидских границ более шести миль по прямому направлению, то есть езды от десяти до одиннадцати месяцев по самой неровной и опасной дороге.
После отъезда Жана Фабра и Мари́ Пёти́ в Константинополь Альвейр и Флориза остались одни в порту Ватю, и Флориза спросила его:
— А теперь что мы будем делать?
Бригантина, увозившая посольство и его счастье, исчезла на горизонте, в заходящем солнце, набросившем на небо отблеск пурпурово-охрового пламени. Они достигли гостиницы, где был прощальный ужин. Вечер был тёплый; ветерок, колыхавший цветущие горные кусты, наполнил его благоуханием.
— Что мы будем делать? — ответил Альвейр Флоризе. — Да мы отправимся в Персию! Мы затем и приехали.
— Со всеми этими тюками? — спросила Флориза.
— Это просто прибавка к багажу.
Он позвал хозяина гостиницы и спросил его, когда будет возможно достигнуть азиатских берегов. На другой день должно было отправиться парусное судно. Альвейр удержал двух слуг и на заре велел отнести тюки в Аястукский порт, ближайший город на суше. Страна, по которой приходилось пробираться, была покрыта горами и всевозможными препятствиями; это было Анатолийское плоскогорье и горные громады, параллельные Анти-Тавру и Армянскому Тавру. В Айдине Альвейр дал просмотреть свои паспорта на имена купцов г-на и г-жи Моро и набрал небольшой отряд телохранителей, который должен был сопровождать их до Конин. Первая часть пути прошла без препятствий. Они отправились рано утром; деревни отстояли довольно близко одна от другой; лошади ещё не были разбиты на ноги, страна была великолепна, а погода благоприятствовала. Сарайкойские чащи, Егердирское и Исбартское озера представляли самый чудный вид. В Конни они сделали привал на несколько недель, увлечённые картинностью местоположения, красотою жителей и величием развалин древнего Икониума. Здесь их носильщики отказались следовать далее. Приходилось отправляться с уменьшенным отрядом, состоявшим из отважных феллахов и не очень надёжных вожаков верблюдов. На этом плоскогорье они были в руках своих проводников, и Альвейр более не покидал оружия. Ежевечерне они располагались лагерем под звёздным небом. Носильщики заболели; Альвейр охотно покинул бы их там, но Флориза сжалилась над ними и велела перевезти их на верблюдах до Эскиля, маленькой деревеньки, расположенной уступами на берегу Тюз-Джольского озера, солёная вода и как бы морской воздух которого через несколько дней отдыха поставили их на ноги. Таким образом они достигли Кайсарии, где не задержались долго.
Пейзажи менялись с приятным разнообразием: то тучные долины с высокой густою травою орошались ручейками стоячей воды, в которой распложались змеи и громадные черепахи; то местность становилась дикой, бесплодной, каменистой, и громадные куски сереброродных скал блестели на солнце; то маленькие розовые цветочки испещряли низкую густую траву, и почва казалась разостланным ковром.
Однажды вечером они приехали в прохладную долину, орошаемую Евфратом. На склонах холмов, покрытых душистыми травами и тысячами цветов, вокруг которых жужжали пчёлы, пастухи пасли стада. Между скалами, обросшими мхом, открывалась природная пещера, которую разделял надвое журчавший ручеёк. Там раскинули они палатки, и Флориза пришла в восторг от красоты этого сельского местечка, которое ещё более украшала её весёлая юность. С беззаботностью счастливой молодости она смеялась, собирала цветы, и звуки её привлекательного голоса соединялись с щебетанием золотистых птичек, колыхавших своим полётом ветви деревьев.
Носильщики лежали, растянувшись на земле между тюками. Лошади и верблюды лежали неподвижно, отдыхая; возле кустарника горел бивачный огонь. Ни Альвейр, ни Флориза более не чувствовали усталости, и вечерняя тишина успокоила их напряжённые нервы. Они сели на гладкой скале; кругом стрекотали сверчки. Вышла луна, и её золотой диск походил на широкую медаль, повешенную на фоне лазоревой ткани. Они молча-любовались некоторое время этой картиной одиночества, сосредоточения и поэзии, и их мысли как бы по безмолвному согласию унеслись к друзьям, от которых давно они не имели известий. Что они поделывали? Где были они? Могли ли они покинуть Константинополь? Найдут ли они их на персидской границе? Не сообщая даже друг другу своих размышлений, они оба имели одну и ту же мысль и следовали за нею, как бы под влиянием чего-то вроде магнетического единомыслия.
Флориза прервала это молчание, сказав:
— Желаю им подобной местности и такой же прекрасной ночи!
Как бы продолжая начатый разговор, Альвейр тотчас же ответил:
— Может быть, они уже не так далеко от нас. Если они отправились, что очень вероятно, через Трапезонт, то, без сомнения, они расположились сегодня вечером позади гор, которые загораживают там наш горизонт,
— А если Ферриоль их задержал, помешал им, окружил их или ещё что-нибудь хуже этого? — заметила Флориза.
— Жан Фабр ловок, он должен выкарабкаться из его когтей.
— Ловок, да, но я не очень доверяю его стойкости. По счастью, с ним Мари́.
— А он колебался взять её с собою.
— Это было бы крайне неразумно. У Мари́ голова крепкая, уравновешенная, пылкая и своевольная, — сказала Флориза. — Он превосходный человек, но слабый; у него только скоропроходящий порыв, минутная вспышка, и им быстро овладело бы отчаяние, если бы возле него не было Мари́, чтобы его ободрить.
— Это — удивительная женщина!
— Она? Это — Мазарини в юбке. Она не знает, что такое значит терять голову. У неё такое хладнокровие, каким обладают не многие мужчины, — ответила Флориза.
— Ты её давно знаешь?
— Довольно сказать: я её лучший друг.
И так как Альвейр её расспрашивал, то Флориза среди курдистанской природы охотно перенеслась к их общему детству с Мари́, протёкшему в Париже, в белошвейной мастерской в улице Сент-Онорэ, куда они приходили вместе по утрам в 8 часов, к болтовне во время шитья, к рассказам тех из девиц, которые накануне с своими приятелями танцевали у Рампоно или в Красивой Мельнице, и к вечернему возвращению домой, когда им приходилось идти по улице под любопытными взорами влюблённых приказчиков в чёрной или коричневой одежде, которые зарились на них, следовали за ними и отваживались предлагать им цветы.
— Я ещё и теперь вижу себя там, — сказала Флориза, — улица узкая, грязная, посредине протекала вода ручьём; в дождливые дни учтивость наших обожателей выражалась в том, что они переносили нас через улицы, чтобы мы не запачкали наших белых чулок, что сберегало нам два су, которые мы отдали бы за доску для перехода через грязь. Я снова вижу низкие двери лавок наших соседей: басонщика и ножовщика, камни, стёртые от трения колёс, а напротив красивую вывеску снадобщика, изображавшую змею, свернувшуюся между железною листвою и державшую в зубах за ручку золочёную ступку; предо мною снова предстают хорошенькие посетительницы г-жи Равно, нашей хозяйки: у нас были комедиантки из Французской Комедии и из балаганов Сен-Жерменской ярмарки. Г-жа Мэльяр была нашей постоянной заказчицей.
— Мэльяр из балагана Мамаши Барон?
— Да, только одна и есть. С ней всегда случались смешные истории. Представь себе: она однажды явилась, как всегда хорошенькая, розовенькая, ещё розовее, чем обыкновенно, и сказала нам при входе: «Я хочу вас угостить совсем свежей новостью. Вы знаете, что со мною вчера случилось? — Нет! Что? Толстяк Гонто очутился в зале рядом с моим мужем, которого он никогда не видел, и, указывая на меня, — я играла в «Арлекине, или Короле Серандибе», — спросил его: «Вы знаете эту белокуренькую?» — Мой супруг не тулузец, чтобы ничего не отвечать, и потому сказал: «Как же мне не знать, ей-богу? Я испытывал в её объятиях тысячи и тысячи наслаждений!» Гонто взглянул на него и, протянув ему руку, сказал: «Я то же могу сказать о себе». С тех пор мой муж обращает на себя всеобщее внимание! Вы больше меня будете смеяться, когда его увидите»! И она захохотала с своей беззаботной непринуждённостью. Ах, хорошие были минуты!
— Не всегда должно быть воздержной!
— Воздержной? Ты можешь сказать — добродетельной, сравнивая нас с дамами современного высшего круга. Мы не были так беспутны, как они, и оставались верны.
— Как же изменились положения обеих вас?
— Фабр стал вертеться около Мари́, приходил за покупками, возвращался снова, приятно болтал и был забавен; одним словом, они понравились друг другу; он нанял ей квартиру, но она не хотела расстаться со мною. В то время у меня был один богатый человек, обеспечивший мою будущность и не надоедавший мне; его заключили в тюрьму со времени появления эдикта относительно откупщиков, и я утешалась в своём вдовстве в обществе Мари́ в её игорном доме, где явился ты, новый Персей, чтобы похитить твою Андромеду. Но кто мог бы подумать, что наше брачное путешествие из улицы Мазарини, с берегов Сены перенесётся в Месопотамию? Велик Аллах! — как говорят здесь. Но к чему поднимать эти воспоминания? Ты расспрашиваешь меня, и я болтаю без всякой выгоды для тебя и себя: для тебя — так как ты ничего не выиграешь от того, что я разоблачила мою жизнь, а для меня — потому что меня берёт тоска, когда я подумаю, что, может быть, никогда более не увижу моей бедной Мари́, такой доброй, преданной и весёлой.
С её длинных ресниц падали каплями слёзы. Альвейр выпил их в поцелуе прощения, которым предавал всё забвению.
Они приближались к деревне Моцхер, недалеко от Арабкира. Они направлялись вдоль густого леса, по опушке которого протекал Евфрат. По другой стороне стеной поднимались горы с обрывистыми склонами. Проход был неровный, тёмный, каменистый и производил потрясающее впечатление. Флориза приблизила свою лошадь к Альвейру и сказала, дрожа:
— Прикажи соединиться вместе всем: эта страна ненадёжна.
Альвейр засмеялся.
— Сумасшедшая! Не такие места нам приходилось проезжать! Ты должна бы увлекаться ею. Уже если на что нам жаловаться, так скорее на недостаток приключений в пути. Я переменил сегодня утром фитиль в моём пистолете, не зажигая его с самого порта Ватю! Признайся, что миролюбивее этого нельзя быть. Это прогулка в Сен-Клу.
Вспомнив о романе г-на Фромаже, бывшем в большем ходу во время их отъезда из Парижа, Флориза улыбнулась, но её улыбка была горькая и холодная. Женщины, как существа нервные и впечатлительные, сильнее предчувствуют, чем мужчины; они — не как последние — грубые, тяжёлые, нечуткие, шероховатые. В женщинах есть тайное сродство с внешним сокровенным миром, и они сообщаются, без своего ведома, посредством чуткой чувствительности своей природы с самыми тонкими и нежными элементами, о которых мужчина и не подозревает: они видят незримое; их тонкая и нежная кожица соприкасается с предостережениями из другого мира, а их утончённая восприимчивость имеет сношения с откровениями, которые приносят им волнообразное колебание воздуха и неощутимое дыхание будущего. Они обладают инстинктом, который заставляет их предвидеть, предчувствовать и делает их, как животных, тревожными при близости опасности.
Флориза боялась. Её сердце усиленно билось, и бледность согнала краску с лица. Она предчувствовала сидящего в засаде врага, ждала его, и когда увидела, то была более испугана, чем изумлена и поражена. Это был курд, грязно одетый в выцветшую красную куртку и в линючие синие шаровары, с висевшим на поясе оружием, кинжалами и пороховницей. Он выскочил из кустарника и, прицелившись из пистолета, остановил за узду лошадь Альвейра, который тотчас же выстрелил в него, — и он упал с раздробленным черепом. Тогда из-за деревьев вышла дикая орда; ружейные выстрелы уложили шесть слуг, которые уже хотели спастись бегством. Борьба была невозможна. Альвейр стрелял, но у него не было свободной минуты, чтобы зарядить снова оружие; два вооружённых с ног до головы курда, с кинжалом в зубах, уносили потерявшую сознание Флоризу, остальные схватили за узды лошадей носильщиков. Альвейр сдался, желая спасти свою жизнь ради спутницы, чтобы не оставить её одинокой на произвол потерянного для них будущего. Он дал связать себе руки и последовал за разбойниками, шумно разговаривавшими й обрадовавшимися добыче. Дорогой они полуоткрыли ящики и издали радостные восклицания, показывая друг другу дивные вещи, которые Людовик XIV не предназначал им. По-видимому, давно уже эти разбойники не имели такой важной добычи, и, думая, что их пленник должен быть одним из значительных купцов Старого Света и представляет почтенный выкуп, они осыпали его вниманием и ни в чём не отказывали, исключая свободы удалиться.
Флориза также пользовалась их вниманием, представляя на их взгляд двойную привлекательность: задорную красоту и выкуп по их желанию. Они положили её без чувств, со свесившимися ногами поперёк верблюда, и в таком виде парижская парочка, окружённая сорока человеками почётной стражи, прибыла к притону разбойников.
Вход в него был незаметный. Приходилось пройти через болото, проникнуть сквозь низкорослую чащу и очутиться перед пещерой, прикрытой одним из тех громадных вертикально углубившихся камней, какими первые христиане укрывали входы в катакомбы, где они справляли религиозные службы. Громадный зал с куполовидным сводом был освещён факелами и проветривался посредством вытяжной трубы, устроенной на его вершине. Комнаты выходили в эту ротонду и в коридор, исчезавший в темноте. Разбойники приковали Альвейра цепью к громадному кольцу, вделанному в стену, и учтиво подали ему скамью. Они положили Флоризу на вязанку соломы в противоположном конце зала, из предосторожности прикрепив её маленькие ручки другою цепью; а один из них даже деликатно вылил ей на губы несколько капель из серебряного кубка с кипрским вином. Она пришла в себя, но можно угадать, как она была сначала изумлена; затем она принялась стонать. Страх, огорчение, бешенство сменялись одно другим. Она заливалась слезами и восклицала:
— Ах, Альвейр, Альвейр! В какую опасность попали мы! Какая надежда на то, что мы когда-нибудь из неё выберемся! Всё кончено! Это — смерть, это — пытка, и для меня, великий Бог, без сомнения, будет что-нибудь ещё хуже! Все эти мужчины!.. Небо, зачем я не мужчина?..
— Лучше ли было бы? — сказал печально Альвейр.
— С первого раза мы начали неудачею! Никакой будущности! Ничего более! А Мари́, которая будет нас ожидать? А персидский шах? А наши разграбленные тюки? Рабство, позор, страдания! Но это ужасно! Это убийственно! Я предпочитаю смерть! Железо причиняет мне боль! Какое отчаяние! Собаки турки! Боже мой, Боже мой! Сжалься над нами! Все мои платья! Что они с ними сделают! Может ли быть судьба сквернее этой? Всё кончено! Вручаю душу Богу!
Флориза представляла олицетворение отчаяния. Эти крики не трогали курдов; оставив одного из них часовым, они принялись за складывание богатой добычи в соседний зал, казавшийся доком, так как эта пещера была опрятной и кокетливо содержалась. В ней царствовал какой-то чиновничий дух, и всё было приведено в порядок. Подробности, касавшиеся добычи, надзиратель записывал в толстый реестр, с приблизительной оценкой всякого рода предметов.
Когда Флориза прервала свои шумные стоны и жалобы, Альвейр попытался её успокоить. Он казался хладнокровным, и его отважная уверенность удивила и успокоила его сотоварку по заключению.
— Предположи худшее, — сказал он. — Нас не надо слишком поражать. Они нас не убьют. Это не в выгодах и не в обычаях такого рода людей. Они потребуют выкуп и бросят нас в горах, чтобы мы не могли найти следов. Дело только в цене. Г-н Реньяр, драматический автор, также был захвачен и отвезён в Алжир, однако возвратился обратно, и, когда мы уезжали, он преспокойно давал в Французской Комедии свои «Влюблённые безумия».
— Но Алжир! Дорогой мой! Алжир — это Париж! — возразила Флориза. — Подумай только, где мы! У дикарей, может быть, даже у людоедов! Они страшные! У них ужасные казни!
Её крики удвоились.
— О, об этом не беспокойся. Уверяю тебя, что дело в выкупе. А тогда? Где же тут столь громадное несчастье? Фабр и Мари́, не видя нас, отправятся к персидскому шаху одни. Подарки? Ему пообещают другие и пришлют новые. В жизни всё устраивается.
— Увы! Мари́ так рассчитывала на обаятельную силу подарков! Что это за посланник без подарков? Уже в Париже это не важная птица, посуди, что же на востоке! Увы, всё потеряно — и мы сами, и предприятие Фабра, и надежды Мари́ на славу, и влияние Франции! Неисчислимые последствия, благодаря посягательству воров! Я хотела бы умереть!
— Не делай этого, а лучше рассуди. Наше присутствие не необходимо в Испагани, клянусь тебе в этом, и нашей жизни не угрожает опасность. Чего же ты более хочешь? Ты видишь, что всё к лучшему!
При этих словах Флориза разразилась нервным и болезненным хохотом. И было с чего. Это «всё к лучшему», произнесённое в беседе двух заключённых, остановленных в пути, ограбленных, закованных в прекрасно оберегаемом глубоком погребе, без надежды на выход оттуда, может быть, ранее нескольких лет, было такой неожиданной противоположностью их положению, что становилось забавным, даже несмотря на весь ужас.
Между тем курды продолжали складывать вещи, обмениваясь мыслями:
— Начальник ещё не вернулся?
— Нет, но он не замешкается.
— Он был в Малатии?
— Да, по обыкновению, переодетый европейцем, чтобы продать драгоценности из нашей последней добычи.
— Он будет доволен нашей работой.
— А девушка красивая!
— Да пошлют мне её боги! Я предпочитаю иметь возле себя эту европеянку, чем скорпиона.
По их взглядам Флориза поняла смысл разговора и была до отчаяния испугана.
Ночь прошла без приключений. Пленные не могли сомкнуть глаз и обменивались печальными разговорами. Под утро, то есть в ту минуту, когда они в этом плохо освещённом мраке могли догадаться, что вне его белый день, Альвейер и Флориза немного поели пищи, поставленной накануне возле них в глиняной чашке. Флориза глубоко вздыхала. Тогда один из курдов, выпивший вина более, чем надо, приблизился к ней и хотел обратиться к ней с ласками. Ему помешали другие курды, которые хотели, чтобы это было решено жребием. Флориза находилась в страхе: тюремщики дрались, и борьба могла сделаться дикой и кровопролитной, как вдруг коридорный часовой закричал:
— Капитан!
Последний вошёл и стегнул кнутом своих недисциплинированных солдат, убежавших с воем, как собаки. Альвейр и Флориза не могли его хорошо рассмотреть в полусвете. На нём была не мусульманская одежда, а коричневый кафтан западных купцов.
— Посмотрим добычу! — сказал он. — Пленники там?
Он подвинулся к освещённому месту, чтобы рассмотреть пленницу; вдруг, раздались два восклицания:
— Флориза!
— Папрель!
Оба, казалось, так были поражены, как если бы к их ногам упала молния.
— Вы — здесь?
— А вы?
Это казалось невообразимым. Флориза имела в Париже покровителя, денежного человека по имени Миотта, у которого был школьный товарищ, называвшийся Папрель. Эти личности были очень известны в истории французских национальных финансов. Папрель участвовал во всех ужинах и прогулках, устраиваемых Миоттом для Флоризы. Со времени эдикта Кольбера, заставившего откупщиков возвратить награбленное ими, оба сообщника были задержаны и посажены в тюрьму. Их заключили в одну и ту же тюрьму, и они добились разрешения играть между собою в карты. Но они плутовали, спорили, и их разъединили. Папрель был догадливее; он сумел приголубить тюремщика, указал ему возможность сильно увеличить свой кошелёк и благодаря этому мог убежать, обещая поместить на проценты сбережения, которые ему доверил простак. Прежде чем объяснить своё присутствие в Арабкирской пещере, он извинился и приказал снять цепи с пленных. Флориза представила друг другу обоих мужчин с тем изяществом, какое она применяла в своей парижской гостиной во время приёма.
— Г-н Папрель, один из друзей моего бедного друга Миотта. Кавалер Альвейр, мой любезный товарищ по путешествию.
Папрель поклонился.
— Кавалер! Вы мне оказали большую честь вашим посещением.
— Для меня это большая честь, г-н Папрель.
— Называйте меня коротко — капитан, запросто — капитан Папрелик: это моё прозвище.
Капитан был высокий, худой, с ввалившимися щеками, с носом вроде вороньего клюва, с квадратной бородой, с такими живыми глазами, как у хищной птицы. Он, казалось, был счастлив, встретившись с ними, потому что потребовал подать стулья, столик и армянского вина.
— Чёрт возьми, думал ли я когда-нибудь, любезная Флориза, что разопью с вами азиатского вина в горах Тавра! — сказал он. — Чего только не случается! Как я сюда попал? Очень просто! У меня во Франции было хорошее ремесло — откупщика. Прекрасное это было время! Получалось пятнадцать миллионов, а в королевскую казну клалось три. Через несколько лет состояние сделано. Поэтому судите сами, сколько приобреталось завистников! Нас во всём обвиняли. Дождь идёт — откуп виноват; засуха — откупщики виноваты! Можно сказать, мы были причиной всех несчастий. Но, сударь, одно верно, как то, что я с вами теперь говорю: мы были спасителями короля! Благодаря нам он ежегодно находил свою маленькую кассу наполненной, не беспокоясь об остальном. Мы обеспечивали ему его доходы. Затем это было наше дело пополнить наши расходы и предварительно вычесть налоги. Нас обвиняли в преступлении, что мы получали более, чем давали, но, по совести, надо же было нам уплатить и нас вознаградить! Кто же здесь терпел убыток? А если налоги не вносились? А на ком лежали все заботы? А когда королю не хватало доходов, у кого в запасе бывали деньги, чтобы ему одолжить, когда во всей Франции более не было ни су? Я утверждаю, что мы поддерживали Францию.
— Как верёвка поддерживает повешенного, — сказал со смехом Альвейр.
— Да, сударь! Как? Нет, нет, что вы заставляете меня говорить! Видите ли, кавалер, это всё литераторы и писаки сделали нам зло. В моей конторе был мелкий служащий, очень скрытный, которому впоследствии покровительствовал епископ Мо и пустил его в ход. Его звали Лабрюйер. Он был посвящён во все подробности ходов нашей искусной организации. Кто остерегался бы его! Неблагодарный! Он воспользовался этим, чтобы разоблачить перед всеми тайны, не принадлежащие ему; он уничтожил тех, кто его кормил! В своей злой книге, названной «Характеры», он вылил на нас весь яд своей ненависти; он считал очень умным написать главу «Благосостояние». Это очень дурной поступок. Так не обращаются с теми, у которых просили хлеба. Вы не помните об этом? О! А я так взял её с собой, чтобы вспоминать, отомстить и ненавидеть.
Он встал, взял с деревянного столика маленькую книжку и, открыв её, сказал:
— Это мой требник; он меня воодушевляет, забавляет и наполняет раскаянием и сокрушением; если бы я в последнем нуждался, то это мне зачтётся. Всегда хорошо принять предосторожность и не играть в открытую. Ах, негодяй!
И он принялся читать:
«Приверженцы, — приверженцы были мы! — возбуждают все страсти одну после другой; начинают с того, что их презирают, по причине их неизвестности; затем им завидуют, их ненавидят и опасаются; иногда их ценят и уважают; достаточно насмотревшись на них, оканчивают соболезнованием им». Здесь двадцать страничек в таком роде. Другие поют в один голос — и г-н Данкур и г-н Реньяр. Кольберу нравилось тогда воображать, что страна была бедна, и всю вину взвалили на нас, честных откупщиков. Наши армии потерпели поражение? Откупщики виноваты! У короля подагра? Откупщики виноваты! Народ ропщет? Откупщики виноваты! Постыдный эдикт нас обворовал, расхитил наше богатство, разорил нас! Благодаря Богу, мне удалось бежать. Через Марсель я достиг Смирны и попытался завести скромную торговлю европейскими произведениями. Но, видите ли, мелкие сделки не дело для нашего брата, дельца. Я завёл в Смирне много предприятий, которые дали мне средства, и так как я опасался, что от меня снова потребуют отчёта, то переселялся всё далее и далее, из деревни в деревню, похищая деньги и забавляясь над моими простаками. Но так как несколько из них намеревались вздуть меня палкой, то я понял необходимость оберечь себя в этой стране, где бесполезно взывать к отсутствующему закону. Теперь я во главе отряда сильных и крепких слуг, которые исполняют должность надзирателей за сборами нашей страны. Они привлекают фонды, которыми я управляю, и не жалуются на меня — спросите их.
— Они привлекают их, быть может, немного грубо, — заметил Альвейр.
— Грубо? Можно ли это сказать! Ах, кавалер, видно, что вы не знаете, как во Франции производится взимание налогов! Но мои помощники-агнцы, если вы их сравните с нашими чиновниками финансовых ведомств, сборщиками податей, контролёрами, канцелярскими служителями и банкирами. Настоящий лес разбойников — это Франция!.. Там доносам чиновников верят без проверки. Дадите ли вы стакан вина нищему — платите денежную пеню, потому что этот нищий — переодетый чиновник, который привлекает вас как торговца беспошлинным вином. Эта ветчина солона — вы не заплатили -пошлины на соль, вы тайно торгуете солью. Платите пеню! А их спесь, деспотизм, презрительное высокомерие! Поверьте мне, лучше имейте дело с курдами, чем с служителями фиска. Но, пока, вы знаете теперь, зачем и как я перевёл в Арабикир приёмную кассу моего банка. Дела здесь процветают, доходы — правильны, операции, искусно руководимые, — удачны, а правительство, не зная обо мне, не может меня беспокоить. Это — идеал банкира. Теперь о вас. Зачем пожаловали вы сюда и попали в число моих клиентов? Но прежде всего выпьем за ваше здоровье.
Он позвал:
— Кумкалех, принеси бутылку старого хиоского вина.
Развеселившаяся Флориза, счастливая, что освободилась, теперь смеялась. Она рассказала обо всех их похождениях, о посольстве Фабра, о кознях Ферриоля и о свидании в Эчмиадзине, где должна была соединиться разделившаяся миссия. Папрелик громко хохотал, и изумлённые курды дивились, что капитан был так предупредителен к пленникам. Они говорили себе:
— Мы задержали друзей!
— Экая неловкость!
— Как бы они нас не погубили!
— Не наша в том вина!
Между тем Папрелик продолжал беседу:
— Видите ли, кавалер, я часто посещал в Париже самые знатные гостиные. Я прекрасно знал, что дворяне плохо уважают моё низкое происхождение, но я наслаждался злобным удовольствием, видя, как мне подло льстят, как ко мне ластятся и заискивают у меня ради моего состояния. Этот тайный любовник содержанки, Лабрюйер, утверждал, что деньги заменяют дворянские гербы. Я не заходил так далеко, но часто мне приходилось неожиданно улавливать позади себя насмешливые улыбки вам подобных, которых я обогащал через их любовниц, и моей маленькой местью была возможность с своей стороны презирать их. Нас считали за глупцов, бездельников, скотов, необразованных невежд, безжалостных, а между тем когда король нуждался в деньгах, то брал под руку г-на Бернара и открыто прогуливался с ним пред всем двором по дорожкам Версаля. Такая огласка отражалась на нашем сословии и создала нам всем молодое дворянство — денежное, единственное, у которого была будущность. Таким образом, кавалер, вы не унижаете себя в моём жилище и можете нарушить церемонии, которые никуда не приведут, а в особенности в Эчмиадзин. По крайней мере вы можете сказать, что в один прекрасный день вы имели отменное счастье встретить на вашем пути податного откупщика, так как без меня, чёрт возьми, не добрались бы вы на место вашего свидания! Ради моей старинной дружбы к этой даме и скорбных воспоминаний о старом негодяе Миотто — да хранит Бог его душу и здоровье — я считаю приятным долгом облегчить вам путь. Вы меня извините, что я не удержу вас долее и не предложу, как это следовало бы, охоты на ягуаров или джигитовки. Но я скромен и питаю отвращение слишком показываться вне дома с пышностью, блеском и тщеславием; скромный мрак — единственное благо, которое я ценю и которое мне соответствует. Я вам только отряжу моих трёх лучших солдат; они знают горы и проводят вас по самым коротким и надёжным тропинкам. Вы достигнете Эчмиадзина гораздо ранее ваших друзей и можете спокойно их подождать. Однако я вам могу дать совет отправиться навстречу к ним. Эта часть Арарата малонадежна, и мои молодцы послужат вам драгоценной помощью. Они в дружбе со всеми ворами страны, и их покровительство будет вам полезно; чтобы бродить по этой стране, никогда не бывает чрезмерным количество спутников. Ах, вы можете сказать, какое счастье, что вы меня встретили. Вы не скажете более, что в ведомстве финансов нет честных людей.
Взволнованная Флориза рассыпалась в благодарностях, и сам Альвейр на мгновение забыл сословные предрассудки и пожал руку этому банкиру. Завтрак был оживлён, изобилен и весел. Как только пленники отдохнули и были готовы, то простились с Папреликом, прося его принять на память великолепный кинжал, украшенный драгоценными камнями. Их трое проводников навьючили тюки на животных, и караван вновь отправился, как будто ничего и не случилось, кроме того, что они потеряли своих бесполезных слуг, получив трёх драгоценных, опытных и решительных проводников. Всё было к лучшему, и один раз больше оправдалась поговорка: «Нет худа без добра».
Действительно, они приехали в Эчмиадзин ранее, тогда как Фабр сделал крюк через Константинополь.
После нескольких дней отдыха Альвейр справился о дороге, стране и проходах; он знал, что Фабру необходимо надо проехать через Араратское ущелье, и столько же вследствие предчувствия, как и из товарищеской заботливости ему показалось не бесполезным отправиться к нему навстречу. Флориза заставила его разделить с собою свои опасения относительно судьбы маленького каравана, стеснённого присутствием двух женщин и ребёнка. Альвейр оставил свою подругу в караван-сарае и, собрав хороший отряд телохранителей, поднялся по Араксу с целью присоединиться к прибывшим, если они были там. Это было кстати. Он услышал ружейные выстрелы и велел отряду пуститься во весь опор. Они приехали как раз вовремя, чтобы изувечить Сюфера в минуту, благоприятную для освобождения Мари́ и для того, чтобы заставить бежать Мишеля с остатком его солдат.
Последовали объятия; верёвки были развязаны, и они снова образовали защиту в ожидании атаки. Пользуясь замешательством, произведённым в лагере неожиданной помощью, Сюферу удалось проскользнуть позади одной скалы. Так как один из его товарищей, спасаясь, проезжал мимо него, то Сюфер обратил на себя его внимание; тот на всём скаку наклонился, схватил его за пояс и поднял на седло.
Победители остались господами поля сражения. Каждый восторгался этой чудесной случайностью, которая их освободила от верной смерти. Всадники Альвейра подняли весь караван на ноги. Перевязывая раненых и расшнуровывая лежавшую в обмороке Лизон, доктор Робэн посвистывал с довольным видом.
Кассар-Абад — прелестное место для сбора охотников в двух милях от Эривани. Когда устраивались облавы, то хан, губернатор провинции, полдничал там. В густой чаще леса, усеянной пучками роз, пряталась беседка, украшенная облицовкой из жёлтого и синего фаянса. Воздух там был насыщен благоуханием, и глаз, как бы под влиянием ласки, успокаивался на нежной мураве. Стены беседки омывались в широкой площади воды, заключённой в водоёме из фиолетового мрамора и отражавшей белый купол беседки. Ступени спускались до самого уровня озера, к лёгкой разноцветной лодке. Большие деревья граничили горизонт и распространяли освежающую тень на квадратную площадку с цветущими анемонами, ранункулами, жонкилями и жасминами. Вдали солнце воспламеняло ледники и серебрило волнообразные линии снегов на горных гребнях, окружающих Баязет.
По большой дороге мчался во весь опор всадник с красивой чёрной бородой и остановился пред хижиной сторожа — землянкой, где он жил с женой и ребёнком.
Сторож Хамед издали узнал Хани, одного из гонцов эриванского хана, который явился по обыкновению предупредить его о предстоящей охоте, чтобы он мог позаботиться о приготовлениях к ней. Как только тот приблизился, он поздоровался с ним, говоря:
— Приветствую тебя, Хани! Ты приехал заказать охоту?
— Да, добряк Хамед, эчиагасси, церемониймейстер хана, послал предупредить тебя, чтобы ты всё приготовил к будущему новолунию, и он приказывает тебе приложить все старания, чтобы доставить достаточно дичи и полдника.
— Разве обыкновенно бывает недостаточно?
— По-видимому, достаточно, а только на этот раз будет большая свита.
— Так, значит, сам принц лично появится в наших краях? — спросил он, весь дрожа, и широко раскрыв глаза.
— Нет, старый ястреб, охота предложена чрезвычайному посланнику великого западного короля; он прибыл на днях с многочисленной свитой, в сопровождении дочери самого французского короля.
Тогда он рассказал о прибытии в Персию, в Эривань, миссии Фабра, который после стычки в Араратском проходе мог мирно продолжать путь. Посланный Людовика XIV был дружелюбно принят губернатором. Его письма из Франции и Константинополя вдвойне обеспечивали ему дружбу и уважение, тем более что Мари́ Пёти́, отказавшись от мужского переодевания, представилась как посланная от дочерей короля с подарками султану. Распространившийся и неверно перетолкованный в городе слух вскоре превратил её в дочь короля. Старый хан тотчас же в неё влюбился, и власть Мари́ над этим восточным чиновником сделала для дела более, чем многие дипломатические переговоры: часто любовь мстит политике, порабощая её своему капризу.
Несколько дней спустя в честь Жана и Мари́ была устроена большая охота.
Утром слуга атамадулета подвёл к двери Жана рыжую лошадь и красавца иноходца в богатой красной кожаной сбруе, вышитой золотом. Это был подарок хана своим гостям.
Охотничье шествие двинулось. Во главе скакал эскадрон кавалеристов в синих доломанах и шароварах; затем следовали верхами стрелки в тёмных куртках, коротеньких юбочках, усеянных вышитыми цветами, и в свободных, гибких сапогах; на головах у них были надеты низкие, с тремя султанами тюрбаны, придерживаемые широкими подбородниками, сбоку висела широкая сабля, за спиною были колчан и лук, а через плечо продет на ремне щит. За ними ехали офицеры, или кизельбахи, в узких и длинных епанчах, в тюрбанах, под которыми были надеты шлемы с опущенными забралами, ниспадающими на шею в виде вуали из серебристых звеньев. Они были в толстых полосатых чулках, защищённых спереди бронзовыми наколенниками. Потом следовали барабанщики с лёгкими длинными барабанами, покрытыми алыми чехлами; после них ехал почётный пикет, составленный из янычар, который предшествовал Мари́ Пёти́, в амазонке и окружённой телохранителями, как посланнице французских принцесс; справа от неё находился старый хан, а слева Жан Фабр. За ними ехали приглашённые, сокольники, загонщики и вся свита.
Жан следовал рядом с Альвейром и Флоризой.
— Здесь лучше, — сказал он, — чем в ущелье Большого Арарата. Взгляните, какая роскошь и блеск! Охоты во Франции, быть может, лучше распределены, но не столь картинны.
— Я нахожу, — прибавила Флориза, — что наши придворные мундиры так же богаты, как и здешние, но изящнее. Поистине нам не хватает Арарата для заднего плана картины.
Они подозвали к себе драгомана и принялись расспрашивать его об обычаях псовой охоты в стране.
— Не надо говорить в этой стране о псовой охоте, — объяснил он, — здесь мало охотятся с собаками, как с животными нечестивыми и проклятыми религией Али. Для этого нам служат соколы, орлы, тигры и верблюды.
— Как, — спросил Жак, — все эти животные ваши загонщики?
— Совершенно верно, они охотятся для нас: вы их сейчас увидите.
— Ах, — воскликнула Флориза, — но ваша охота совсем не спокойная, если надо вверяться тиграм и орлам и если это ваши друзья человечества. Первый раз мне говорят о них с такой благосклонностью.
— Нечего бояться их, сударыня; эти животные вполне приручены и превращены в домашних. Но мы начинаем охоту, и я вижу, что сокольники бегут на свои места.
С своими раскрашенными розовыми лицами, как бы покрытыми эмалью, с тонкими прямыми усами, сокольники были великолепны в своих щегольских куртках с птицами на сжатых в кулак руках, в красных кожаных перчатках, украшенных драгоценными камнями, гранёными и негранёными.
Сами охотничьи птицы были принаряжены: на их горлышках красовались гагатовые ожерелья, а на лапках — золотые ногавки, надевавшиеся для их отличия.
Сокольники разместились вдоль опушки благоухающих лесов.
Они обменивались криками и сигналами.
— Альвейр, — сказала Флориза, сдерживая свою лошадь, — спроси: что означает весь этот гам?
Драгоман объяснил, что это увидели абмелека, редкую птицу, живущую близ железных источников и которую привлекают воинские доспехи. Относительно неё существует легенда, что достаточно иметь с собою флягу с водою, зачерпнутой в её любимом источнике, чтобы абмелек вас более не покидал: он следует за водою.
— Это — драгоценная птица, — прибавил драгоман, — она в большом количестве истребляет кузнечиков. А посмотрите: вот орёл — это редкое счастье, и сокольник, принёсший его, получает сто томанов, даже если он доставит только его голову и лапы. Это редкий анатолийский орёл. Он вьёт своё гнездо в снегах, куда он углубляется, благодаря жару своего тела. Что касается детёнышей, выведенных под снегом, то тех, которые не способны сами пробиться из-под своего холодного ложа, он оставляет задыхаться в глубине, как недостойных себя отпрысков. Посмотрите, какая прекрасная птица, как она парит, — это великолепное создание! Против него спускают самого грозного сокола, из породы ягнятников, которые чрезвычайно свирепы. Вы сейчас увидите одно из самых потрясающих сражений в воздухе.
Он продолжал свои объяснения и сообщил, что этот сокол был обучен исключительно охоте против красного зверя, а также против человека. Его обучают сначала нападать на соломенное чучело, на голову которого кладут говядину, и, когда его тащат, она катится за ним. Когда сокола выпускают в чистое поле, то он впивается своими когтями в голову оленя или другого животного и просверливает ему череп. Он то же делает, когда его спускают против человека. Однажды таврический губернатор Али-Хули-Хан забавлялся, спустив, в виде развлечения, одного из соколов против своего приятеля, и так как не очень поспешили отозвать сокола, то у приятеля оказались выклеванными глаза.
Между тем сокол-ягнятник принёс абмелека и тотчас же снова улетел. Теперь он нанёс чудовищный удар клювом по черепу обезумевшего лося. Так как он уже причинил животному вред, то сокольник, чтобы его отозвать, усилил удары в литавры, привешенные к седельному луку. Птица вернулась и села на сжатый кулак своего хозяина...
— Это зрелище имеет ли счастье усладить ваши прелестные глаза, сладкие, как лесной миндаль? — со страстью спросил Мари́ старый хан.
Мари́ и Жак объявили, что их очень занимает эта охота, совершенно для них новая.
— Вы увидите лучше этого, — сказал хан.
И он приказал привести тигров.
Для охоты там приручали леопардов, тигров и пантерящер. Охотник держал их с завязанными глазами в железной клетке, позади себя, на спине слона. Как только показывалось животное, с них снимали повязку, открывали клетку и выпускали.
— Когда тигр-охотник упустил свою жертву, — рассказывал драгоман, — то он возвращался совсем пристыженный; тогда его ласкали, прощали, и он казался довольным.
Мари́ восторгалась ловкостью этих хищников, которые работали для человека и предоставляли все средства своей природной жестокости к его услугам.
— Да на вашей охоте не охотятся, — сказала она хану, — на ней смотрят. Вы ничего не делаете сами для себя в вашей стране? Вы не танцуете, а только смотрите, как танцуют женщины; вы не охотитесь, а смотрите, как охотятся для вас животные.
Сетования красавицы Мари́ были приказом для старого губернатора. Он сделал знак привести верблюдов для выслеживания коз.
Слуги привели двух обученных верблюдов — одного для посланника, другого для посланницы. По указанию хана они последовали верхом на своих лошадях каждый за предназначенным верблюдом, скрываясь за его боками. Верблюд рысцою пустился по лесу, и когда проходила дикая коза, он её догонял. Не видя охотника, она доверчиво останавливалась. Мари́ выстрелила, и коза была ранена. Охотница восторгалась умом своего неуклюжего проводника. Учёный верблюд выслеживал дичь, пряча своего охотника до тех пор, пока второй выстрел не клал на месте несчастное блеющее животное, жертву своего доверия и чужой хитрости, так как по большей части оно не допускало к себе подходить.
Вскоре Карпульский лес в Канахире представлял обширное поле сечи. Там было безумное порхание очарованных пташек среди пагубного для них кружения кобчиков и кречетов; перья разлетались и зацеплялись за ветки, капли крови падали и катились по листьям, а крики муки смешивались с увещеваниями слуг, призывом загонщиков дичи, с звуками литавр и цимбал, производя оглушительный гам среди взмахов крыльев, испуганного порханья, быстрых спусканий стрел и выстрелов из длинных ружей наборной работы с перламутровыми прокладками.
Случайно во время преследования Мари́ и Жак остались одни. Они заблудились в густой роще, наполненной благоуханием марены и листьев лавзонии. Жак скакал возле тётки, когда они заметили, что они совершенно одни. Вдали слышались выстрелы и звуки цимбалов. Мари́ остановилась.
— Ну, что же это, мы потеряли охотников?
— Я об этом не сожалею, — сказал Жак.
— Да, но надо к ним присоединиться, и сейчас же.
— Мы совсем близко от загонщиков, и через некоторое время мы их снова найдём. Видите, место сборища охоты на этом косогоре, напротив. Не хотите ли минутку подышать и отдохнуть? От наших лошадей пар валит.
— Я не прочь, но только минуту, — ответила Мари́.
Жак помог ей сойти с лошади, и так как она чувствовала, что он слишком сжал её талию, то выскользнула от него и с равнодушным видом побежала собирать розоватые ягоды душистой кассии.
— Какая счастливая судьба, дорогая тётя, что я остался с вами наедине!
— Чем же она счастливая? Вы ошибаетесь, если думаете, что от этого подвинулись вперёд, лучше сорвите-ка мне этот анемон и дайте горсть душистой травы нашим лошадям. Будьте же полезны.
— Присядем на секунду на этот мягкий цветочный ковёр.
— Ни-ни, красивый молодой человек, — ответила Мари́ и села на пень опрокинутого дерева.
Жак тотчас же поместился у её ног.
На мгновение последовало молчание.
— Какая прелестная местность, — сказала Мари́, — и какое упоительное утро! Не смотрите на меня, Жак, такими млеющими глазами, и поговорим по-хорошему.
— Хорошо вам говорить! — ответил Жак.
— Тогда отправимтесь, племянник!
Но Жак взял руку Мари́. Последняя у него медленно её отняла и быстро вскочила на седло; они поехали.
— Жак, вы превосходный друг, — сказала Мари́ с упрёком, — и вы меня очень огорчаете. Зачем вы поступаете со мной так, чтобы заставить меня почувствовать, что моё положение даёт право на ваши надежды? Вы жестоки!
— Я? Когда я готов отдать для вас жизнь! Разве вы для меня не самое дорогое существо на свете?
— Я вас также люблю, но по-другому, с доброй, искренней дружбой, как хотела бы видеть и с вашей стороны.
— Перестаньте быть такой милой! — ответил Жак.
— Вы насмехаетесь, — сказала Мари́.
— Зачем мне насмехаться? Вы хорошенькая, и вы это хорошо знаете, молоды и идеально смелы. Никогда не было женщины более желанной, чем вы.
— Бедный друг, я могу быть вам матерью!
— Вы говорите вздор. Я не хочу принять этого за правду. Это кокетство. Вы стараетесь для того, чтобы послушать, как я буду вам возражать и вас изобличать.
— Дерзкий!..
— Да, бабушка!
— Вы несносны!
— Это хорошо, прочитайте наставление!
— Но мне кажется, что я имею на это право?
— О! Не ловите меня на слове, — сказал Жак с печальным выражением, — вы знаете, какое почтительное уважение питаю я к подруге моего дяди.
— Почтительное — прекрасное слово в то время, как вы объясняетесь в любви! Если бы дядя вас услышал?..
— Боже мой, разве я думаю о дурном? Вы обворожительны, и разве моя вина, что я не могу помешать себе видеть это и говорить вам об этом?
— Любезности очень милые и льстят женщине моих лет.
— Ваших лет! Прабабушка! Что касается меня, то я не знаю, что отняли у вас годы, но я обожаю за то, что они вам оставили.
— Фраза недурна. Она — ваша собственная?
— Злая, вы всегда смеётесь, а я глубоко чувствую всё, что вам говорю.
— Впрочем, что же вы хотите более моей дружбы? Любезный друг, если у вас есть, в чём я не сомневаюсь, немного чуткости, то вы остережётесь выражать мне ваши желания. Они были бы естественны, похвальны и, очень вероятно, хорошо приняты в свете, если бы относились к замужней женщине: это было бы в порядке вещей; вы не противны, я с этим согласна и признаю, что женщина со вкусом очень приятно бы устроилась с вами; вы видите, что я сужу о вас довольно прекрасно, и вы меня более не упрекнёте, что я худо отношусь к вам. Да, полно, размыслите, будьте серьёзны. Мы здесь не в парижской гостиной, я не светская женщина, не жена, нуждающаяся в утешении, и то, что было бы вашим долгом в Париже, если бы случились такие же обстоятельства, здесь смешно и гнусно. Да, смешно, потому что весь ваш подвиг превратится в деяние одного водевильного племянника, который подтибрил любовницу своего дяди, а гнусно, потому что в трудных обстоятельствах, в каких мы находимся, мне кажется, дело идёт о слишком крупных интересах, чтобы вмешивать в них глупости. Подумайте о том, кто мы, что вы делаете, и о миссии, которую мы должны охранять, и возвысьте немного вашу душу и мысли. Я удивляюсь, что мне приходится напоминать вам об этом, но наконец это, несомненно, не развлечение людей, путешествующих во время летнего отдыха, и не знаю, но я считаю себя выросшей и облагороженной благодаря нашей теперешней жизни. Мне кажется, получить от неё немного славы и иметь возможность гордиться собой благодаря ей — прекрасный подвиг. В этой отдалённой стране, где наши встречаются редко, и в особенности ещё реже они являются защищать другие интересы, а не свои, я чувствую, как моему сердцу передаётся вся гордость моей родины, а в моих венах бьёт лихорадка преданности к величию и славе Франции.
Она воодушевилась: ветерок, приносивший с собой благоухание цветущих кустарников, бил ей в лицо.
— А вы, мой жалкий друг, говорите о своей любви, — продолжала она, — что я говорю: о своей любви, — просто о своём вожделении, о надежде на удачное волокитство, об удовлетворении прихоти. Если бы вы знали, — а вы видите, как мало я этим удивлена, рассержена или взволнована, — если бы вы знали, как всё это мне безразлично ввиду сознания высшего долга и трудной задачи! Не чувствуете ли вы теперь здесь, что родина должна быть вашей единственной госпожой: думайте о ней и защищайте её; приберегите для неё всю вашу энергию и всю вашу любовь; имейте немного того пыла, который я хотела бы посеять и распространить в вас всех, чтобы воодушевить вас истинным рвением, которое не было бы снисхождением или препровождением времени. Вы же один должны и можете быть на это способны, так как для вас одного эта жертва есть самый настоятельный долг. Флориза и Альвейр не в пример другим и путешествуют для собственного развлечения; Пьер ещё так молод, что к нему можно предъявлять одно требование — это жить; единственно вы обязаны жертвовать собою для нашего дела вполне, телом и душою; я этого требую от вас. Вы предлагаете мне вашу любовь — нужно другое и более того: дело идёт не о волокитстве, а о жизни или смерти. Вы говорите: это кокетство? А я вам отвечаю: героизм! Вот видите, мы не понимаем друг друга. Это продолжается; не один день вы опять повторитесь.
Мари́ раскаялась, что была так жестока; она смягчила свой взгляд, положила свою руку на руку Жака и заметила кротко:
— Надо было вам сказать это раз навсегда, ради нашего блага.
Но если бы она выразила всю свою мысль, то скоро бы стало понятно, что она сердилась на своего вздыхателя не больше, как на себя, и что она боялась назойливого чувства, которое тот желал зародить в ней. Между Жаком и собою она подняла преграду столь высоко, как только было возможно, так как, спустив её ниже, она сомневалась бы с своём мужестве, чтобы её не переступить. Впрочем, по природе она была довольно стойкой, чтобы посвятить себя всю прельстившему её великому долгу и гордости — распространять среди народов незапятнанное имя Франции; она исполняла свою роль с той страстностью, какую вкладывают женщины в то, что их пленило: роман умалил бы и унизил это опасное предприятие. Её героизм возвысил её настолько верна мысль, что добрые дела распространяются, как благоухание, которое укрепляет и предохраняет.
Жак попробовал оспаривать её, говоря, что он предлагал ей свою жизнь, свою кровь и даст убить себя ради неё, что это было верно и просто, что не стоило труда говорить об этом. Но если в этом был героизм, то почему же эта пошлая преданность не допускает волокитства или любви? Разве не слава для французских офицеров, что они умеют одновременно вести дела Марса и Венеры? Не умеет ли самый мелкий солдат обожать свою милую и в то же время дать себя убить ради своего знамени? Таким образом, предлог был плох и нисколько не привёл Жака в уныние.
— Позвольте, — сказала, полуулыбаясь, Мари́, хорошенькая, свежая, розовая и обольстительная в своём охотничьем наряде, — позвольте, вы смешиваете точки зрения. Дело не идёт, по крайней мере, в данный момент о том, чтобы вы дали себя убить, что было бы, конечно, ясно, просто и коротко. Военная доблесть не терпит таких усложнений, пусть она загромождает голову и сердце, однако её путь определён. Можно сражаться и любить, но вы будете иметь ложное мнение о нашем положении, если сравните его с положением армейского корпуса на поле сражения, лицом к лицу с неприятелем. Если бы мы видели этого неприятеля! Но где он? Где он прячется? Какой тайной пружиной двигает он? Какое переодевание изобретёт он? Каких агентов двинет оц в поход против нас? Он всемогущий, у него есть всевозможные средства, люди, он — у себя, а мы подвигаемся вперёд, окружённые тайной, в беспрестанном и мрачном подозрении различных препятствий и неизвестности. Подумайте об этом: наша жизнь — сомнение, которое никогда не разоруживается и которое неутомимо следит за всем и остерегается всего и всех: нищего, проходящего мимо, и слуги, держащего под уздцы нашу лошадь. Вот что единственно важно в этот момент; не забывайте об этом ни на минуту и следите за всем; этого достаточно, чтобы вас занять в настоящее время, а я об этом не хочу даже думать: так эта мысль меня ужасает.
Мари́ побледнела. Жак понял, насколько этот совет был серьёзен и важен; он на этом прервал разговор, извинился и поспешил успокоить её внезапную, нервную тревогу.
— Простите меня, — сказал он. — Вы правы. Я вас люблю, вы это знаете, но без дурной мысли, как преданный друг, который для вас бросился бы в опасность, и если когда-нибудь потребуется вам помощь, моя жизнь к вашим услугам.
Мари́ дала ему поцеловать свою руку и пожала ему руку с нежностью, в которую она вложила чувство самой чистой привязанности.
— Благодарю, Жак, за ваши добрые и рассудительные слова; в этой неведомой стране, усеянной опасностями, большое утешение-знать, что у меня всегда будет поддержка и друг, что бы ни случилось.
Они присоединились к охоте.
Среди лошадей, верблюдов, слонов, нёсших клетки, в которых рычали пантеры-ящеры с повязками на глазах, толпа прибыла к кокетливой беседке Казар-Абад.
Сторож Хамед и гонец Хани были очень заняты, отдавая последние распоряжения целой армии слуг, вынимавших из корзин припасы полдника в большом зале, освежаемом струями воды, выбрасываемыми из большого водоёма.
В то время как на разложенной циновке каждый занимал место перед грудами плодов, золотыми кувшинами с длинными узкими горлышками и тонкими фарфоровыми вазами, наполненными золотистым вареньем, Жак находил большее удовольствие прогуливаться один вокруг этого изящного здания, прятавшегося в апельсиновых деревьях, испещрённых золотыми точками. Он пустил лошадь шагом и, очарованный, опьянённый этими благоухающими испарениями, вдыхал полной грудью чистый воздух и наслаждался тишиною прекрасного дня, мечтая о Мари́. Его сердце было полно счастья, в основе которого лежали приятная грусть и та горечь, какую Лукреций находил даже в глубине цветов. Что будет с этой сдерживаемой и запрещённой страстью, хранить которую в тайне и молчании представляло для него грустное очарование? Быть любимым Мари́ он от неё не требовал, и его судьба была жестока, потому что ему разрешалось повиноваться движению своего сердца, лишь если бы сердце Мари́ было свободно ценою жизни и счастья его дяди. Но всё-таки эта любовь, хотя обставленная такими границами и окружённая различными затруднениями, доставляла ему удовольствие, успокаивала его существо, и если бы он проник в глубину этого удовольствия, то, может быть, там оказалась бы тайная надежда на неведомое и полное неожиданностей будущее.
На дорожках взад и вперёд проходили слуги в синих блузах, неся на головах медные, чеканные блюда раскачивающейся походкой тех рабов, какие изображены на рельефах пилястр, портиках и на колоннах в развалинах Персеполиса.
Вдруг Жак остановился с удивлением, спрашивая себя, не игрушка ли он какой-нибудь галлюцинации. В толпе служителей, носивших блюда, он узнал Сюфера, добровольно преобразившего своё лицо, обрив его; кто-нибудь другой не узнал бы его в этой одежде, но у Жака слишком глубоко запечатлелось воспоминание об этих лживых глазах и скверном лице. Люди имеют свою особую личную наружность, от которой они не могут избавиться даже при переряживании. В их походке, главных замашках, осанке, в способе держать голову и плечи, в тысяче неуловимых подробностей есть род скрытого изображения, которое освобождается от вещественных элементов, подобно призракам Лукреция, и заставляет сразу узнавать близкого человека, потерянного из виду в продолжение долгих лет.
Жак знал, что имя личности, когда его произносишь, роковым образом заставляет вздрогнуть и обернуться того, кому оно принадлежит. Он громко позвал:
— Сюфер!
Раб не сплоховал. Жак пустил вперёд лошадь и коснулся хлыстом плеча шпиона, сделав ему знак приблизиться. Последний не выразил ни сопротивления, ни удивления. Он распростёрся, как слуга, которому господин делает честь, отдавая приказания, и выжидал.
— Встань, — закричал ему Жак, — комедия напрасна; я тебя узнал, Сюфер, лазутчик Мишеля!
Раб казался так естественно изумлённым и так простодушно и забавно озадаченным, что Жак не знал, как и думать. Этот человек стал произносить со страхом непонятные слова на народном персидском языке и, казалось, ничего не понимал. Взбешённый и раздражённый Жак ударил его хлыстом по лицу.
— По крайней мере, если это Сюфер, — думал Жак, — он получил, что заслуживает. Так как он только раб, то это не вызовет последствий.
Он задумчиво возвратился на дорогу, которая вела к беседке, чтобы как можно скорее рассказать о приключе-
нии Жану Фабру и склонить его к крайней осторожности, в каком бы положении ни было дело.
Когда он приближался, то услышал шум и был поражён оживлением, царствовавшим в зале. Он поспешил и увидел странное зрелище. Среди смущённой челяди, суетившихся слуг и бестолково кружившихся прислужников, с трудом пробив себе путь, он увидел Жана Фабра, растянувшегося на полу поперёк опрокинутых кувшинов, рассыпавшихся груд плодов и в беспорядке разбросанных медных блюд. Он лежал с бледным лицом, помутившимися, безжизненными глазами, с слипшимися на висках волосами и бледною кожей, лоснящейся от холодного пота, выступившего каплями на ноздрях; его губы побелели. Обезумевшая Мари́, с развевавшимися волосами, стояла пред ним на коленях и поддерживала ему голову одной рукой, тогда как другой она наливала на губы умирающего каплями козье молоко. Флориза лежала на полу в обмороке, расшнурованная на попечении служанок с золотыми покрывалами; Альвейр, удручённый, оживлённо разговаривал со старым ханом, который дрожал от страха и волнения при мысли, что подозрения могут пасть на него. Он защищался, сильно возражая, и опровергал обвинение, которого никто и не произносил. Присутствующие чиновники тотчас же образовали почётный караул; цепь солдат сдерживала толпу и охраняла площадку, где происходило печальное зрелище. В одном углу Лизон прикрывала своей шалью голову маленького Пьера, заливавшегося горячими слезами, призывая отца. Доктор Робэн давал одному офицеру распоряжение тотчас же доставить ему ящик с его инструментами.
На полу на скатертях, обшитых галунами, цветы, корзины с плодами и графины с сиропами ещё ожидали пред шёлковыми подушками приглашённых.
Лишь только Альвейр увидел Жака, как поспешил к нему навстречу.
— Скорее идите, Жак. Большое несчастье — вашего дядю отравили!..
Хан прибавил с сильным жестом, выражавшим страх, который запрещает персам произносить слово «смерть»:
— Он отдал вам часть своей жизни!
Жак побледнел и ответил сухим и ясным голосом:
— Я только что видел Сюфера; он здесь, переодетый кухонным слугой.
— Вот откуда нанесён удар, — сказал Альвейр.
И, не дождавшись подробностей, он быстро повернулся к драгоману, приказывая ему перевести калантеру (чину вроде префекта) просьбу немедленно закрыть и охранить все выходы парка.
Он объяснил, что виновный известен и находится переодетым в толпе слуг. Разговор длился долго; драгоман с трудом переводил фразы, которые, благодаря волнению и поспешности, не легко было разобрать.
Между тем Жак поспешил к телу своего дяди. Мари́, вся в слезах, объяснила ему происшедшую драму: едва они дошли до почётных мест, как старый хан пожелал оказать честь своим знатным гостям и, согласно персидскому обычаю, поднял свой кубок; слушая приветственные слова главы, каждый взял тот кубок, что стоял пред ним. Фабр ответил несколькими словами, которыми уверил эриванского хана в своём глубоком расположении; он обещал в будущем союз и дружбу Персии с Францией и поднёс кубок к губам; вдруг он выскользнул из его пальцев; по лицу Жака разлилась бледность, его зубы защёлкали, обнажив дёсны, и он упал среди сумятицы, произведённой испуганными гостями. По всем этим признакам они признали действие неумолимого яда, название которого переходило из уст в уста:
— Гул сад самун! — цветок, отравляющий воздух.
Монастырь отцов капуцинов стоял, прислонившись к горе над озером Урмия, на самой остроконечности полуострова Шаби, на котором продолжаются горные уступы снежных громад Ак-Дага до самого озера.
В это утро брат прислужник приводил всё в порядок в зале капитула. Он обметал пыль с полированного деревянного стола, глянцевитых кресел, распятия, висевшего на стене, и с нескольких рамок с священными изображениями, повешенными на гладкой выбеленной извёсткою стене, прорезанной тремя стрельчатыми окнами; через зеленоватые стёкла виднелся великолепный далёкий горизонт белых вершин Джело-Дага.
Когда прислужник положил на прежнее место толстые требники и зелёные реестры, когда он проверил, хорошо ли были отточены гусиные перья, есть ли чернила в чернильнице, достаточно ли блестят половые плиты и всё ли в порядке в низком, сводчатом зале, то, взяв свою метёлку из перьев, полотенце для пыли и лопаточку, вышел с довольным видом и отправился благодарить за это небо.
Вскоре после этого в глубине зала отворилась дверь, и между коричневыми рядами капуцинов прошли высшие лица и заняли почётные места. Выбритый, розовый, с короткими седыми волосами старец в фиолетовой мантии, председательствовавший в капитуле, был Пиду де Сент-Олон, вавилонский епископ, по происхождению француз. Его помощники и другие члены совета, чёрные иезуиты и коричневые капуцины с гладковыбритыми лицами, тихо и осторожно как бы скользнули на свои места вокруг стола.
Там были отец Монье, эрзерумский иезуит, накануне приехавший верхом; брат Боклэр и ещё настоятель таврических капуцинов, отец Рикар, отец Минэ из Нахичевани и некоторые другие довольно значительные представители французских миссий на Востоке.
Когда зал был полон, то, пока святые отцы, закусывая губы, придавали выражение суровости своим жирным лицам, двери зала заперли, и епископ, поднявшись, прочитал первые слова «Отче наш», повторённые всеми громко и раскатившиеся глухим шёпотом под белыми сводами. Снаружи лучезарное солнце освещало клумбы с цветами, разведёнными общиной.
Епископ тотчас же объяснил причину собрания. Он заговорил мягко, речисто, напоминая, что роль католической миссии состояла не только в распространении и охранении вероучения церкви, но также в согласовании защиты её выгод с делом расширения французского влияния.
— Мы находимся здесь в вихре столкновений всех честолюбий и всех алчных желаний; но, несмотря ни на что, наша нация остаётся самой значительной и уважаемой в этой далёкой стране. Теперь предстоит случай утвердить здесь наше могущество, захватить в руки важное дело и руководить самим нашей политикой. Его величество Людовик XIV послал к Великому Софи посланника с подарками и полномочием подписать выгодный торговый договор. Этот посланник только что внезапно умер. Его место свободно. За нами дело захватить эту миссию, и я хочу, дорогие сыновья, посоветоваться с вами об этом важном деле, о котором вы, впрочем, достаточно осведомлены.
Короткое молчание последовало за его словами; казалось, что можно было расслышать в глубине их сердец глухую работу честолюбий и алчных желаний, волновавших этих чёрных и коричневых отцов. Случай препроводить к Великому Софи подарки короля, искусно составить статьи договора и извлечь, быть может, некоторые выгоды для католического духовенства в Персии и для религиозного дела — значило добиться славы, самого блестящего будущего, отличия у святого отца, епископского клобука, уважения Ватикана и самого скорого и верного повышения. Но каждый боялся выдать свои тайные мысли, и все эти хитрецы, полуопустив веки, украдкой смотрели друг на друга, на вид бесстрастные и равнодушные, прикрывая тревогу своей души, горячо домогавшейся почестей, выражением полного отречения.
Первым заговорил настоятель таврических капуцинов:
— Дорогие братья, если душа даёт какое-нибудь право на первенство, то я охотно подчинюсь этому печальному преимуществу, чтобы дать смиренный совет жалкого старца, преданного единственно поклонению Небу. Я прежде всего восторгаюсь Провидением и прославляю Его за то, что Оно пожелало вселить в ум и сердце его преосвященства, вавилонского епископа, такое высокое благоразумие и такую мудрую любовь к пользе нашей великой церкви и что Оно внушило ему этот божественно-вдохновенный замысел. Да, дорогие братья, Бог приказывает ныне, чтобы мы ещё боролись за Него и за блеск Его имени. Вечные предначертания Провидения неисповедимы, и Его мудрость бесконечна. Было бы нечестием, презрением к вере и лжеучением не воспользоваться этим случаем, который породил мысли отправиться к Великому Софи предписывать условия королевского договора, через что мы можем обеспечить новые и положительные выгоды нашему вероучению и благоденствие наших монастырей. Что касается того, кто возьмёт в руки это святое дело, предложенное нам Богом, как можем мы, дорогие братья, колебаться в выборе? Его высокопреосвященство, епископ вавилонский, единственный среди нас по своему благородному и чистому величию, по своему почтенному достоинству, по своей крайней осторожности и Богом просвещённому уму, может взять на себя эту прекрасную и божественную миссию. Его-то, дорогие братья, мы изберём и будем умолять принять это священное полномочие, убеждённые, что он не пожелает освободиться от чести, которая принадлежит ему по праву. Однако прибавлю, что если он отказал бы нам, то дело Господа не останется без подвижника, пока я жив; никакие опасности меня не смутят, и я с радостью, бесстрашно подвергнусь им из любви к Богу. Я только сожалею, что для меня это меньшая заслуга, чем для другого, благодаря давней привычке к климату и нравам страны. Живя в продолжение долгих лет в самом сердце Персии и, благодаря моему положению, находясь в сношениях с чиновниками страны, для меня не будет славой побороть препятствия, которые, быть может, как непреодолимые для других, увеличат их преданность. Однако я, если вы этого потребуете, буду иметь христианское смирение, которому нас научил Создатель, и безропотно покорюсь той слишком лёгкой роли, если вы выскажете мне ваше желание.
Брат Боклэр наклонился к своему соседу и сказал:
— Признайтесь, что более ловко нельзя выставить свою кандидатуру.
— Нельзя быть яснее этого. Но вот встаёт и начнёт говорить отец Монье.
Это был длинный, худой и бледный иезуит, с отвисшими губами, со складками на щеках и с выражением горького презрения на лице.
— Считаю долгом, братья, присоединить мои моления к вашим, чтобы побудить его высокопреосвященство, вавилонского епископа, принять на себя продолжение миссии, прерванной смертью г-на Фабра. Никто не может быть более влиятельным, величественным и властным представителем нашей Святой Матери Церкви, чем он. Однако если Провидению будет угодно внушить ему противоположное мнение и побудить его не подвергаться в такие годы утомлению и опасностям, ужасающую картину которых нам представили, то тогда осмелюсь успокоить его преосвященство, преподобного отца, настоятеля таврических капуцинов, который только что так великодушно вызвался пожертвовать собою. Как вы слышали, нашего дорогого брата озабочивает, что он не встретит достаточно затруднений, чтобы сделать своё дело достойным Бога и угодным Ему. Мне же, напротив, Бог внушил необходимость сказать ему, что его совесть несправедливо тревожится; задача будет столь трудная, что он, может быть, признает её невозможной, разве только явится необыкновенная помощь с Неба. Достопочтенный орден капуцинов создан для уединения, одиночества и умерщвления плоти; там умеют с энергией и мужественным красноречием проповедовать против пороков века. Вовлеките капуцина в борьбу с хитростью и лукавством дипломатии, его, простого и прямодушного, не созданного на увёртливые тонкости политики, и измерьте глубину затруднений, с которыми столкнутся его неопытность в пронырствах и его незнание казуистики. Я говорю то, что Провидение внушает мне, я говорю, что такому человеку придётся пробивать лбом непреодолимые препятствия и если при успехе его слава была бы велика, то его смелая попытка будет достойна удивления.
Брат Боклэр между тем продолжал выражать свои размышления:
— Нельзя лучше выставить превосходства иезуита над капуцином.
— Это — ловкое и вкрадчивое приглашение выбирать себя.
— Это довольно ясно.
Говорили ещё многие другие ораторы, и каждый мог мысленно удостовериться, что один и тот же закон управляет человеческими сборищами в академических залах Запада и в капитулах уединённых монастырей Леванта. Каждый защищал своё дело и требовал посольства для себя, прикидываясь, что требует его для соседа.
Вавилонский епископ сослался на свои годы и отклонил честь, которую ему хотели предложить, доверяя эту миссию. Тогда наступили большие затруднения, потому что прибегать к голосованию было бесполезно: каждый подал бы голос за себя. Решили бросить жребий; он достался отцу Монье, из ордена иезуитов. Епископ благословил его пред всеми и облёк властью принять в наследство миссию Фабра, во славу Бога и в пользу восточной церкви.
На его обязанности лежало вести безмолвное, подпольное наступление на Мари́ Пёти́; надо было уничтожить повсюду к ней доверие, опозорить её, пустить молву о её дурном поведении и отлучении от церкви, заставить все религиозные общины в Испагани наложить на неё запрещение и упрочить права церкви за счёт гнусных поступков и неполноправия этой ложной посланницы, которую восточные христиане имели нравственной обязанностью задержать и спасти, как заблудшую.
Все святые отцы провели день в монастыре; их длинные, тёмные силуэты прогуливались по белым монастырским галереям, по цветущим дорожкам, по крутому берегу, погрузившемуся в озеро; вечером они читали молитву на деревянных скамьях в освещённой свечами трапезной, ночью же ложились спать в кельях на полу, и брат Боклэр сожалел о мягком ложе своей комнаты. На другой день на заре была отслужена месса за успех миссии отца Монье, который выехал из монастыря один и рысцой отправился на своей маленькой кобылке среди горных кустарников, как тот добрый монах, которого ограбил Жиль Блаз, бросив ему взамен маленький мешочек с образками.
После смерти Жана Фабра Мари́ не колебалась относительно того, что ей предпринять. Как королева, которая носит титул правительницы во всё время несовершеннолетия наследника, она сообщила хану, что преемником Фабра естественно был его сын, что она предполагает продолжать с ним начатый путь и чтобы он остерегался клеветников, которые могут его ввести в обман и выдать себя за посланных французского короля.
Старый хан курил из серебряного кальяна, сидя на подушках у прохладного водоёма, когда его эчиагасси, или церемониймейстер, принёс ему это сообщение. Он был раздосадован, так как надеялся, что Мари́, не имея более полномочия, проведёт некоторое время возле него и будет менее жестока к его любви. Он тотчас же послал своего атамадулета, или первого офицера, просить Мари́, чтобы она пришла к нему; эту просьбу сопровождали корзины с розами и лимонными цветами, а также великолепный рубин. Хан присоединил к своему подарку ещё маленький палаш, украшенный каменьями, для Пьера.
Час спустя верблюд, окружённый телохранителями, остановился пред дворцовой дверью. Согласно правилам церемониала, за Мари́ вели двух лошадей, затем следовали четыре пеших прислужника, всадник, который вёз её кувшин с благовониями, и конюх. Среди отряда телохранителей находился ещё всадник, который вёз бутыль с табаком.
Из паланкина с красными шёлковыми занавесами вышла Мари́, вся в чёрном. Слуги, зная, как расположен к ней их господин, пали ниц при её проходе. Старый хан принял её с улыбкой, приказал подать цветы и варенья в золотых чашах, а затем оставить его наедине с Мари́.
Мари́ чувствовала себя сильной при эриванском дворе, где её красота завоевала сердца мусульман. Её безумно любил сын насхера, или председателя совета министров. Старый хан её обожал. Она решилась воспользоваться всеми этими симпатиями и начала разжигать уголья один после другого, не поджигая даже своего подола и прокладывая себе путь на крыльях любви.
Она ожидала, стоя пред старым ханом и устремив свои прекрасные глаза на это должностное лицо, которое она сделает орудием своего величия. Она раскинулась на толстых подушках, восхитительно хорошенькая в своей развевавшейся вуали и с слегка открытым воротом; её талья обрисовывалась сквозь мягкую материю; она была уверена в себе благодаря своим чарам, силе воли и неизбежному присутствию драгомана, который переводил ей зажигательное признание в любви старого хана.
Последний выразил, в каком он отчаянии от её решения уехать, и просил её, не может ли она отсрочить. Она была бы у него, как королева, он положил бы к её ногам все свои сокровища, и её жизнь была бы рядом наслаждений и празднеств.
— Если вы должны уехать, зачем вы приехали? — сказал хан. — Вы смутили голову и сердце старца, который знал женщин лишь по тем созданиям, которые живут в его гареме; вы божественны и обольстительны, и вы явились предо мной как видение из другого мира. Где я узнал бы такую женщину, как вы? Наши султанши — красивые и покорные, сладострастные и неподвижные рабыни, предметы удовольствия и отброса, которыми глаза гнушаются, когда чувственность удовлетворена... Но вы — восхитительная европеянка, вы — сама грация, ум, красота, весёлость, разум, подобие небесных гурий. Ваши взгляды сражают и покоряют сердца, как стрелы молнии, разбивающие самые старые дубы в лесах Ала-Гёзы, и, если вы уедете, моя жизнь будет пуста и нелепа, как поле, опустошённое симуном. Вы — солнце, которое греет мои окоченевшие члены; если вас более не будет здесь, я почувствую себя охваченным сырым холодом Грузии, от которого сабли в ножнах покрываются ржавчиной и ослабляется тетива лука; но в вашем присутствии я пропитываюсь нежным и благотворным теплом стран Ирак-Аджеми, где достаточно положить цветок на горлышко кувшина, чтобы предохранить вино от соприкосновения с воздухом.
— Мой знатный друг, — ответила Мари́, — я очень тронута вашим расположением, и, поверьте, оно мне делает честь. Но можно ли говорить о сердечных делах на другой день смерти любимого существа, которое было моей жизнью? Могу ли я вам дать большее доказательство моей дружбы, как оставаясь слушать вас, когда должна бы рассердиться и уйти?
— Это, моя красавица, приёмы и чувства, неизвестные нам в Персии и в которых я ни капли не понимаю, но они делают вас ещё более загадочной, непроницаемой и ещё более желанной.
— Это — удобный случай доказать мне свою любовь. Вы знаете, как важно для меня и для выгоды моего короля, чтобы Великий Софи принял из рук моего сына подарки и письма, которые мы везём. Эта блестящая честь вызывает зависть не у одного соперника: французский посланник в Константинополе употребил самую бесчестную уловку, чтобы нас задержать, и не остановился пред преступлением; с другой стороны, партия иезуитов порождает всевозможные затруднения и соперничества. Если вы меня любите, вы мне легко это докажете; вручите тотчас же моему сыну его паспорт и остерегитесь освобождать того, которого Мишель, проклятый агент Ферриоля, и отец Монье беспрестанно просят вас освободить.
Хан с неудовольствием улыбнулся.
— Но, позвольте, это будет дурная услуга делу моей любви, если я дам вам средства как можно быстрее удалиться от меня.
— Жертвовать — одно из наслаждений любви, — ответила Мари́.
— Не на Востоке, моя божественная.
Мари́, вся вздрогнув, встала.
— Так вы мне отказываете? Хорошо. Ваш господин узнает, как вы дорожите посланником, отправленным могущественным и дружественным королём.
Хан побоялся далеко зайти. Он хотел удержать Мари́ и велел драгоману передать ей тысячи уверений в преданности, объяснить, что его безумие было дочерью любви, что он желает быть ей во всём приятным и что он охотно всадит кинжал в своё сердце, чтобы избавить его от печали; но требование Мари́ дать ей средства как можно скорее уехать было для него пыткой.
Мари́ прикинулась высокомерной, ничего не хотела слышать и вышла от него на глазах рабов, испуганных досадой и гневом своего господина. Она опять присоединилась к своему отряду телохранителей и достигла дома, где её поместил хан.
Там она застала Флоризу, лежавшую на софе в тени.
— Ну, когда же мы отправимся? — спросила она. — Старый хан дал тебе паспорт?
— Нет ещё, — отвечала Мари́, — но я думаю, что крепко держу его в руках. Я прикинулась жестокой; он должен теперь отчаиваться, что рассердился; он придёт с извинениями. Мужчины — дети пред женщинами: достаточно нам уйти, чтобы они побежали по нашим следам.
— Да, — сказала Флориза, — у меня в Париже висела в спальной картина, изображавшая то, что ты говоришь: убегающую Галатею и гнавшегося за ней пастуха с яблоком.
Это неожиданное напоминание о Париже опечалило Мари́. Теперь ничто её туда не вызывало; она могла провести остатки своих дней здесь с мусульманами, окружавшими её почётом и любовью. Остальной мир был для неё пуст; она могла посвятить всё своё время, все заботы, все свои средства персидской миссии. Затруднения, которые ей предстояло побороть и предусмотреть, бесчисленные занятия по приготовлению к близкому отъезду, охранению драгоценной клади, устройству путешествия — все эти заботы живо ослабили первую печаль, вызванную смертью её друга. Её энергичная, деятельная природа тотчас же взяла верх, а страсть побеждать препятствия ослабила горечь её сожалений. Рассеяние — сильное лекарство против печали, и горе поддаётся развлечению, какое бы оно ни было.
Между тем дни проходили, и хан, слишком влюблённый в Мари́, не решался выдать ей паспорт.
Желая польстить народу, Мари́ усвоила нравы и одежду мусульман. Она надевала широкие шаровары, юбку или оиму, короткую шёлковую рубашку, шаль, скреплённую под подбородком и обрамляющую её лицо, синий плащ и тонкие золочёные башмаки. Волосы она стала носить распущенными до пят, вплетая в косы шёлковые нити, скреплённые на концах узлом из драгоценных камней; её шею украшало золотое ожерелье с привешенными на нём гроздьями колец с драгоценными камнями; на лбу она нарисовала себе синий ромб. На её висках красовалась вышитая повязка, а на руках блестели золотые запястья; ящичек с тонкими благовониями, привешенный на ожерелье, спускался на её грудь.
Мари́ повела восточную жизнь, и даже все думали, что она переменила религию. Большинство её свиты составляли персы, исключая нескольких армян, которые, находясь по своей национальности под покровительством Франции, считали, что лучше быть на службе у французской дамы.
Особенно двое из её слуг выказывали необычайное рвение: один из них назывался Кадул, а другой Корнулу. Под бронзовыми чертами лица, окаймлённого красивой чёрной бородой, никто не узнал бы Сюфера, вечного помощника Мишеля, прочно основавшегося в доме, чтобы тайно наблюдать за Мари́ и доносить обо всём Мишелю, который остановился в некотором расстоянии оттуда, в местечке, называемом «Три армянские церкви». Он ежевечерне отправлял последнему известия с тайными гонцами, которые отыскивали его послания в стенной впадине условного места.
Мишель сильно досадовал на оборот, который приняло дело. Он знал о страсти эриванского хана к Мари́ и о том, насколько было бы бесполезно представляться ему, чтобы просить паспорта, пока эта женщина будет там. Она находилась под слишком высоким покровительством, чтобы возможно было мечтать от неё отделаться, и он не мог положиться на силу своих верительных грамот к хану, который был предупреждён в пользу маленького Фабра.
Ему казалось, что единственным вероятным средством было довести Мари́ до опозорения себя настолько, чтобы хан не мог более продолжать своего покровительства, не оскорбляя Великого Софи, своего главы.
С помощью тайных соучастников он распространял на всех перекрёстках, площадях и у брадобреев самые неприличные слухи о француженке и её окружающих ради возбуждения чувства неприязни в народе. Рассказывали, что много раз её видели выходившей ночью из дома насхера, сын которого был будто бы её любовником, и настоящая её обязанность заключалась в мытье белья и починке вещей господина Фабра, при котором она находилась лишь как служанка, что плохо уполномочивало её требовать по наследству это посольство, и что её подруга, Флориза, была падшей женщиной, кутившей с дворцовыми офицерами. Впечатление, произведённое этими слухами, недолго заставило себя ожидать. В монастырях и окрестных миссиях её отлучили от церкви. Однажды, когда она переходила Эриванскую площадь, один армянин-католик плюнул ей на платье, выражая отвращение; за это она приказала подвергнуть его палочным ударам по ступням; он долго хворал, и этот случай раздражил его соотечественников.
Необходимо было нанести решительный удар, и Сюфер взялся за это. Он воспользовался услугами своего товарища по службе, слишком наивного Корнулу, сделавшегося бессознательной жертвой заговора.
Этот Корнулу, принадлежавший к слугам, предоставленным в распоряжение Мари́ Пёти́, был толстый, розовый армянин-католик, набожно воспитанный иезуитами в религии и в презрении к беззакониям. В детстве он ускользнул от избиения, обагрившего кровью его деревню, и вырос в страхе Бога и мусульман. Сначала он был певчим в церковном хоре, потом церковным слугою, в Эривань же его занесло течением перипетий бродячей жизни в качестве носильщика, садовника и слуги. Он обладал слишком ограниченным умом, чтобы когда-нибудь возвыситься над своим крайне низким положением человека, обречённого на рабство. У него была одна из тех бездеятельных, обречённых на слепое повиновение и подчинение всем влияниям натур, которые обращаются в орудие сильных волей, умеющих их убеждать. Сюфер легко угадал в нём послушное орудие для исполнения его планов и сумел наигрывать на его слабых струнах веры и дремавшего фанатизма, хорошо зная, что самый мягкий человек делается самым отважным, если удастся его раздражить и превратить в бешеного агнца.
Он возбуждал его ежедневно против хозяйки, о которой он рассказывал ему тысячи ужасных клевет, и внушил ему такое к ней отвращение, что этот честный человек готов был покинуть службу у такой ужасной женщины. Но это не входило в расчёты ложного Кадула. Они уговорились покинуть этот пагубный дом вместе, сделав огласку, чтобы заявить от имени оскорблённой религии негодование против этой великой преступницы, которая даёт стране лишь безнравственные примеры и отвратительные уроки. Корнулу было легко уговорить, и он стал служить неисправно и небрежно, а на замечание своей хозяйки отвечал наглостью, удивившей её, привычную видеть его всегда исправным и покорным.
На другой день в час завтрака гости по обыкновению заняли свои места за её столом. Рабы разостлали на ковре полотнище красивой шёлковой материи в несколько аршин длины. Затем они поднесли всем гостям воду в кувшине из чеканной меди. Вместо хлеба и тарелок они поставили пред каждым гостем широкие и тонкие пироги, варёный рис, подали напиток из лимонного и чесночного сока, сыр с укропом, сохранявшийся в козьей коже, и выжимки из роз. Стольники подавали кушанья на больших серебряных и полированной стали блюдах.
Принесли гермек, и так как Мари́ отказалась от него, то сын насхера, который был также приглашён, позволил себе возразить:
— Хвала Богу! Милосердный Бог! Ваша свежая, как фиалка, красота презирает то, что есть самого лучшего. Может быть, вы не знаете, что это такое. Не опасаетесь ли вы, что это пуст, одурманивающий голову и который дают приговорённым пред казнью, чтобы они были менее чувствительны? Нет, совершенство нашей души, роза наших садов, возьмите, это дыня гермек, самое здоровое кушанье. Однажды два врача проезжали через одну деревню и увидели, как жители ели гермек. Один из врачей сказал другому: «Брат, уедем отсюда, нам здесь нечего делать; у этих людей имеется средство против всех болезней! у них есть гермек».
Корнулу, прислуживавший у стола, услышав эту речь, принялся нахально смеяться и выронил из рук груду серебряных блюд, которые с грохотом повалились. Мари́ вспылила:
— Можно подумать, что он нарочно это сделал. В эти два дня он просто невыносим. Я тебя выгоню, болван!
Корнулу подготовил случай, воспользовавшись которым хотел уйти с места. Узнав, что его выгнали и он свободен, Корнулу выпрямился во весь рост, сложил на груди руки и, с презрением взглянув на Мари́ Пёти, произнёс:
— Потаскушка!
Не успел он окончить слово, как Мари́, схватив апельсин, изо всей силы бросила в него; она размозжила щёку безрассудного, который тотчас же наклонился, взял нож и бросился на свою госпожу. Но Жак, Альвейр, Робэн и все персидские слуги, окружив, схватили его и связали. Вдруг поднялись крики: это была дюжина армян и французов во главе с Сюфером, которые вошли в зал, чтобы освободить Корнулу. Женщины с криками бросились бежать. Сумятица становилась всё беспорядочнее; лилась кровь, вопли перемешивались с проклятиями, летали всякого рода снаряды. Вмиг появился рысью эскадрон дворцовой стражи: предупреждённый хан послал его для покровительства Мари́. При виде охраны бунтовщикам удалось ускользнуть; успели удержать пятерых или шестерых, из которых много было раненых, и в числе их находились Сюфер и Корнулу. Их отправили под сильной стражей в тюрьму, в главную башню Абаса.
Мишель не без тайной радости узнал последствия своего заговора. Он распустил слух в окрестностях, что развратница велела заковать шестерых французов. Мятеж поддерживался; благодаря подстрекательству агентов Мишеля пятьдесят вооружённых мятежников направились к тюрьме.
Был полуденный час. Тюремный привратник стоял пред своим помещением, когда услышал надвигавшийся шум. Он хотел запереть на засов дверь, но не имел времени. Под своды ворвалась волна людей с дикими криками, ударяя прикладами ружей по стенам и плитам. Это была настоящая озлобленная орда, и среди шумного вихря смешивались вылинявшие цвета грязных тюрбанов и отвратительных одежд. Услышав эту суматоху, Сюфер и Корнулу принялись вопить в своих казематах, чтобы указать друзьям, в какую сторону направляться. Между тем вышел отряд стражников и принялся ударами сабель отгонять осаждающих, но солдат было недостаточное количество; они были окружены и оттеснены, а потому не могли удержать осаждающих, которые ломились в двери многих казематов. Освобождённые узники присоединялись к остальным мятежникам; вместо знамени они прикрепили к длинному шесту фуляр, и освобождённые узники торжественно отправились по направлению к дому французского ордена, пред которым протащили бомбарду, желая в знак своей радости дать из неё залп.
Вся эта суматоха не обошлась без того, чтобы взволновать местное войско. Дворца достиг слух, что французы вырвали из королевской тюрьмы шестерых из своих соотечественников. Подобное преступление требовало немедленного возмездия. К дому французского ордена было тотчас же отправлено два батальона, чтобы схватить беглецов. В городе поднялась неописуемая сумятица. Завязалось настоящее сражение, начавшееся с правильной осады. Французы взобрались на плоскую крышу своего жилища, посылая навесные выстрелы в осаждающих, которые вышибали тонкую дверь. Солдаты, цепляясь за окна, вскарабкивались вдоль белых стен; пули свистели вокруг маленькой кучки людей, руководившей осадой крыши. В это мгновение на другом конце площади раздался барабанный бой, и позади белого знамени все увидели приближавшегося наиба, или французского милостынераздавателя. Пред этой почтенной личностью смолкнул огонь. Во время этого перемирия солдаты хана окружили здание и вошли в него. Они живо связали наиболее упорных, которых преследовали по коридорам и узким лестницам. Солдаты окружили цепью всю ограду, чтобы воспрепятствовать их попытке к бегству. Все осаждённые были захвачены, как в ловушку, и их жалкая толпа с ядрами на ногах плачевно следовала по улицам к тюрьме, куда их заключили, заковав в цепи.
Во время этих шумных перипетий на поле битвы осталось два перса, кроме большого количества армян и французов. Хан тотчас же потребовал удовлетворения за эти две смерти, и, подстрекаемый Мари́ Пёти, он выбрал искупительной жертвой среди узников Сюфера и его несчастного сообщника Корнулу.
Их повели со связанными позади спины руками, с голыми ногами и в рубашках пред громадным стечением любопытных. Помощник палача поставил их на колени, а сам палач, взмахнув в воздухе сверкавшим лезвием, отрубил им головы с искусством, которое достигло совершенства в этой стране.
Обе головы были воткнуты на острия длинных бамбуковых палок, которые раб вбил в землю но дороге к дому французского ордена.
Вечером прилетели вороны и выклевали глаза Сюферу, тени Мишеля.
По ту сторону вершин Эльбурса, у подножия страшной громады Демавендской остроконечности, проехав гавань Кос-Шанье на реке Кызыл-Узен, прятались развалины, все утонув в зелени. После длинного пути по долине, оживлённой нежно-зелёными кустарниками, по которым скатывались капли росы, на повороте ветвистой рощи вдруг открывается величественное зрелище старого храма, появившегося внезапно, как видение или декорация. Это — древний храм отдалённых мифологических времён какой-то ассирийской богини, которая открывала источники и покровительствовала им.
Со времени мидян эти великолепные развалины потонули в роскошной зелени, которая совершенно овладела ими; эхо, когда-то пробуждаемое звуками длинных, загнутых труб, теперь нарушалось заунывным криком орланов и ворон, а запылённые камни, как мёртвые кости, спали в глубоком молчании этого одиночества. Прежний город исчез, поглощённый недрами земли, куда он погрузился, как корабль, давший течь. На его месте возникли другие города и в свою очередь исчезли, неизвестно по какому-то закону притяжения, который, по-видимому, неизбежно возвращает всё к центру земного шара. Всё возвращается к началу, и это стремление в землю исчезнувших городов, которые как будто толкают друг друга, заставляет думать о похоронных склепах, где гробы оседают один на другой, давя первых погребённых и погружаясь в них.
В этот день один отряд сделал привал среди развалин. Это была охрана Мишеля, сообщника Ферриоля. Со дня смерти Сюфера Мишель был смущён и нерешителен. События складывались дурно. Половину программы, которую определил Ферриоль, ему удалось исполнить успешно, потому что Жан Фабр умер; но до сих пор он работал только для другого; он посеял дурное семя, и осталось самое существенное: кто соберёт в свою очередь плоды? Совершённым преступлением он избавил своего начальника от соперника и неприятеля; что касается его самого, то он от этого не получит ни более чести, ни более радости. Жан Фабр ему был безразличен: смертоубийство в Казар-Абаде было необходимо, чтобы подготовить будущее; он убил по расчёту, без ненависти, из надежды блестящих выгод, которые, ему казалось, не достаточно скоро приходят. Наследие Фабра не так-то легко получить, как бы он желал. Он потерял много времени, прежде чем добился от эриванского хана необходимого для него паспорта. Хан всё отказывал по просьбе Мари́, желания которой были для него приказаниями. Положение Мишеля при ханском дворе было неважно, и он ничего не мог сделать или добиться, тогда как его соперница находилась в господствующем положении. Теперь, вооружённый до зубов, в сапогах со шпорами, усталый и с очень скудным отрядом, он сидел на подножии памятника, пред своей скромной палаткой, среди развалин, которые наполнялись грубым шумом лошадей, верблюдов и людей. Одиноко сидя в своём уединении и раздумывая, он вспоминал в своём уме о приключениях во время путешествия и составлял дурной баланс своего положения.
«В хорошее же положение попал ты, мой бедный Мишель! — говорил он себе. — Как-то ты выйдешь из этих дел? Как неуловим и скоротечен каприз событий! Как обрадовался я, когда увидел старого хана влюблённым в эту женщину, так как мне казалось, что эта любовь была обеспечением моего спокойствия. Хан, думал я, не должен вручить паспорта и благоприятствовать отъезду женщины, которую обожает. Но посмотрите, насколько женщины вероломны. Хотя Мари́ обманывает своего обожателя с сыном насхера и с многими другими, она, однако, добивается от него всего, чего захочет, и так его обольстила, что добилась разрешения на отъезд. Я тотчас же воспользовался этим и сообщил старому хану, что плутовка играет им, изменяет его любви, взяв новым любовником племянника предшествующего любовника, и что она женщина, столь же недостойная доверия, как и способная на все низости. Мари́ перешла в ислам, чтобы облегчить свой путь к цели и внушить к себе доверие. Я обнаружил постыдное плутовство этой комедиантки и сумел произвести достаточный переворот в уме хана, чтобы, не будучи более под влиянием прекрасных глаз негодяйки, он стал её подозревать и ненавидеть. Он мне вручил мой паспорт и пожелал успеха, уверяя, что он примет участие в моём успехе, благодаря своей любовной досаде. Ах, правда, говорят, что влюблённые тем более безумны, чем они старше. Этот старик обещал мне помощь и опору у всех губернаторов, области которых будут находиться на моём пути. Он должен воспользоваться возвращением гонца к Великому Софи, чтобы распространить обо мне благоприятные отзывы на пути, где я буду следовать; но, как только я уехал, мои добрые советы были забыты: старик вернулся к своей любви, и гонец Великого Софи, предшествовавший мне повсюду, ничего не сделал. И всё это благодаря воспоминанию о той же Мари́, которая даже на расстоянии, вполне изменяя ему, одержала верх надо мною в его ослабленном уме. В Тегеране я не знал, где поместиться, тогда как Мари́ и её смала (двор) занимали комнаты французского ордена. Но эта нанесённая мне обида будет ей стоить дорого. Я убил любовника; я убью и любовницу. Их отряд пройдёт через это болото, чтобы достичь Кашана. Клянусь всеми святыми, что им не удастся добраться до Кума...»
Так раздумывал Мишель, сидя на камне; его сабля упала на землю и лежала поперёк ружья; над ним летали ласточки и куропатки с одной расщелины стены, покрытой зеленью, на другую. В развалинах стояли лагерем солдаты — те же самые, что стреляли в Араратском ущелье. Пасущиеся лошади сдвигали ногами камни, перебегая от кустарников к кустарникам, растущим у колонн и разрушившихся стен. Верблюды пережёвывали пищу: одни — лёжа, другие — стоя, со сложенной надвое и связанной одной ногой. Красная сбруя, наборной работы ружейные приклады, медные кобуры, одеяла и бурнусы — всё это представляло беспорядочную кучу, отливавшую разными красками на тёмном фоне влажных плит. Солдаты развели огонь между большими булыжниками и котлами, висевшими под козлами из толстых палок, соединённых наверху. На четырёх главных углах Мишель поставил часовых верхами, для предупреждения при каждом приближении, и с той стороны, где вид не был закрыт никакими возвышенностями, можно было заметить на горизонте неподвижный силуэт одного из наездников.
Наступил вечер. Слуга принёс Мишелю его ужин: миску с пилавом, в которой кусочки мяса плавали в рисовом соусе. Мишель к нему не прикоснулся и ударом сапога опрокинул миску на траву. После нескольких минут раздумья он встал и направился к биваку. Там, вокруг огня, сидело около двадцати человек, истреблявших с беззаботным смехом содержимое в их громадной суповой чашке.
Мишель подал свисток, чтобы они замолчали. Ему надо было сообщить им несколько распоряжений.
— Вот и ночь, — сказал он, — надо хорошо следить. Не вероятно, чтобы отряд Мари́ Пёти путешествовал в темноте, но с наступлением зари наблюдайте за окрестностями. Добыча будет хороша для всех. Так как у этой распутницы есть разведчики, то останавливайте всех, кто бы ни проезжал, и приводите в мою главную квартиру.
Он удалился; все принялись за трапезу и опять развеселились.
Мишель мрачный и скучный блуждал среди развалин. Позади отдалённых гор поднялась луна, и фиолетовый пар покрыл угрюмую равнину. Серебристый отблеск сиял на углах старых камней, покрытых мхом, в развалившихся арках и раскрытых портиках. Воровской шорох ящериц и крыс заставлял дрожать сухие листья. Мишель слышал, как под его ногами хрустели камни, которые звучно ударялись с побелевшими от времени костями.
Солдаты закутались в свои серые одеяла и растянулись пред огнём, пламя которого отбрасывало на разрушившиеся стены красный отблеск пожара. Иногда на крик совы отвечало лошадиное ржанье и наполняло этот угрюмый пейзаж продолжительным стоном, который разносился эхом в соседних лесах.
Внезапно со стороны, где сторожил один из часовых, раздался выстрел. Грохот раскатился, как гром. Тотчас же все часовые были на ногах с ружьями в руках. Мишель прибежал на бивак.
— Что такое? — воскликнул он осторожным голосом.
Можно было ожидать всяких неожиданностей. Одни хотели бежать к сторожевому посту, чтобы разузнать, другие считали более осторожным окружить себя баррикадами и занять позицию позади развалин, чтобы находиться в более выгодном положении на случай нападения.
— Подождите, — приказал Мишель, — пусть каждый возьмёт свои заряды.
Несколько солдат вышли на передовой пост, чтобы исследовать горизонт. Вскоре были слышны их смех и песни, как будто они совершенно успокоились. Они почти тотчас же вернулись в сопровождении часовых, видя одетого в чёрную рясу иезуита, со связанными руками; позади старый солдат вёл под уздцы осёдланное животное пленника, раненное в лопатку.
— Это монах! Это монах!
И посыпались шутки.
— Что ты делаешь здесь в такой час?
— Он шёл служить обедню лягушкам, — говорили одни.
— Он искал Вифлеемскую звезду, — говорили другие.
— Он идёт собирать подаяния у колдуний развалин.
— Надень ему на голову его капюшон, а то он зачихает.
Отец Монье — так как это был он — не сморгнул глазом. Его бледное лицо было спокойно, а скрещённые руки он спрятал в широких рукавах.
Мишель привёл монаха к своей палатке и принялся его рассматривать при свете дымившихся факелов, которые держали солдаты воткнутыми на остриях своих штыков. Он приказал:
— Обезоружьте его; это какой-нибудь шпион.
Солдаты принялись за свою обязанность обыскивать пленного. Они у него ничего не нашли, кроме чёток, нескольких медалей, бумаг и немного денег.
— Он бросил своё оружие в тот момент,. когда его хотели захватить, — сказал Мишель. — Дайте эти бумаги.
И, принимаясь за допрос, он прибавил, обращаясь к заключённому:
— Бесполезно притворяться долее. Это тщетное переодевание не обманет нас. Откуда ты едешь и что ты здесь делаешь?
— Я еду из монастыря на озере Урми, — ответил степенно св. отец, — и отправляюсь в Испагань.
— По какому делу?
— Чтобы служить на пользу моему Богу и моему королю.
— Объяснись.
— До сих пор моя миссия — тайна, и я могу ей повредить, обнаружив её.
— Славное извинение! Эй, вы свяжите-ка мне хорошенько этого человека, пока я буду просматривать эти негодные бумажонки.
При свете факелов Мишель перелистал бумаги. Это были рекомендательные письма ко всем общинам, находящимся на его пути, послания вавилонского епископа и путеводитель до соседнего города, Али-Абада, где находилась в тот момент Мари́ с своей охраной.
— Ах! — сказал Мишель с недоброй улыбкой, — вот что обнаруживается. Так ты следуешь из Али-Абада и, по всей вероятности, так спешишь тёмной ночью, чтобы полюбоваться природой. Не служит ли данное тебе поручение скорее для разведки пути, чтобы проводить путешественников, которых, без сомнения, ты оставил позади?
— Я никого не знаю в Али-Абаде, исключая преподобного настоятеля капуцинов.
— Твоё переодевание заставляет тебя так отвечать. Полно, довольно ломаться. Я всё угадываю. Ты только что покинул Мари́ Пёти́ и предшествуешь ей.
— Мой брат, вы говорите истину.
— А! Ты признаешься в этом и насмехаешься? Ты рассчитываешь наверняка, любезный.
Он велел раздвинуться окружавшим пленника стражникам, желая поговорить с этим человеком, которого, быть может, ему удастся обольстить, и надеясь выведать у него кое-какие полезные сведения.
— Эй, вы удалитесь и наблюдайте за выходами. Наш малый основательно связан; я хочу поговорить с ним наедине.
Огонь потухал пред палаткой, освещённой смутным красным отблеском. Звёзды испещряли небесный свод, будто дорожка из драгоценных камней, рассыпавшихся на тёмном бархатном ковре. Луна, как бы отделившись от фона, будто качалась в пространстве. Сквозь тёмную зубчатую преграду развалин проникнувший пучок лучей отбрасывал стальной отблеск, осветивший бледное лицо св. отца, походившего при этой романической обстановке на привидение Франциска Ассизского.
Св. отец, неподвижный и бесстрастный, остался стоять перед Мишелем, который допрашивал его.
— У тебя есть простой способ спасти себя, если ты этого хочешь, мой дворянчик: дай мне необходимые сведения о Мари́ Пёти́, и, может быть, нам заблагорассудится помиловать тебя.
— Я вполне готов, мой брат, и не сделаю для этого никаких затруднений.
— В добрый час! Скажи мне, как велик состав её охраны и в особенности когда она рассчитывает проехать здесь?
— Я этого не знаю, мой брат.
Мишель поднялся, покраснев от гнева, и ответил:
— Я тебе не брат, а ты не монах; итак, оставь твои шутки: не время для них. Ты знаешь, о чём я тебя спрашиваю, потому что ты разведываешь путь.
Отец Монье простёр к небу обе руки, закованные в кандалы, что произвело стук железа, и произнёс:
— Клянусь небом, что не знаю того, о чём вы меня спрашиваете, и вы — мой брат во Христе, служба которому занимает каждую минуту моей жизни.
— Довольно, лицемер! Ты лжёшь, и я тебе всажу пулю в лоб.
Он вытащил из-за пояса пистолет. Иезуит не шевельнулся, и Мишеля поразила эта дерзость. Впрочем, он не имел желания уничтожить человека, от которого надеялся добыть драгоценные сведения. Он смягчился.
— Полно, не бахвалься! Это бесполезная храбрость. В этой пустыне ты — в моей власти, и у тебя нет другого исхода, как повиноваться мне и говорить. В котором часу пройдёт отряд Мари́ Пёти́?
— Я не знаю.
— Неужели! Может быть, ты также намереваешься утверждать, что ты не имеешь никакого отношения к ней и если путешествуешь ночью по полям, то для своего удовольствия.
— Перестаньте насмехаться, мой брат. Я — не шпион. Я — воин на службе Христа и сражаюсь ради него; я не служу Мари́ Пёти и не ненавижу её; интересы Бога требуют, чтобы это несчастное, потерянное создание не довело до доброго конца миссии, которую она захватила в свои руки, и я ей предшествую.
Мишель разразился хохотом:
— А! Ей-богу, это забавно, мой дворянин! Так, нас трое в игре, как видно?
— Я вас не понимаю.
— Однако это ясно! Мари́ Пёти́ намеревается пробраться посланницей к Великому Софи, ты говоришь, что опередишь её, а я утверждаю, что ни тот, ни другой из вас обоих не достигнет этого, так как это посольство не касается никого другого, кроме меня. Так, значит, полная игра; это скачка с препятствиями, и три соискателя принадлежат к трём различным орденам: религиозному, женскому и гражданскому.
— Вы не доверенное ли лицо, как я предполагаю, его превосходительства французского посланника в Константинополе?
— А, так о нас говорят у вас в монастырях? Боже мой! Да, я также соискатель, и, клянусь тебе, не ничтожный. Признайся, что тебе не везёт счастье, так как ты попал в когти именно твоего соперника. Вот твоя миссия и окончена; считай себя счастливым, что я помиловал тебе жизнь.
— Моя душа предвидела все опасности, и, отправляясь, я сказал, как древний поэт: omnia praecepi atque animo mecum ante peregi. Мне казалось, Бог не хотел, чтобы этот случай возвеличить Его имя и Францию на Востоке находился в недостойных руках. Ему же угодно иначе. Да будет воля Его. Пусть появятся пред Великим Софи от имени французского короля распутная женщина или убийца: в том или другом выборе Бог имеет свои тайные предначертания и обернёт во зло, что было посеяно во зле.
Мишель, бледный и обезумевший от гнева, встал с обнажённой саблей в руке.
— Наглец, ты поплатишься.
Св. отец ответил, не смущаясь:
— Ударьте, это новое убийство не загладит первого, ибо кровь не смывается кровью. Убийца Фабра, вы можете умножить ваши преступления; все они будут также бесполезны и отягчат без выгоды вашу совесть, когда вы явитесь на высший суд в ином мире. Вы можете меня убить, но моя смерть не поможет осуществить вашего плана, если Бог определит, что вы не попадёте в Испагань. Убейте эту несчастную, падшую женщину, проезд которой вы подстерегаете, и вам останется совершить ещё другие жертвы, прежде чем вы будете иметь возможность подвинуться вперёд; вы можете себе проложить путь только по груде трупов. Вы перешагнули через труп Фабра, — упокой Бог его душу, — но смотрите, пред вами целая груда, которую вы приготовляете: надо заколоть кинжалом его любовницу, затем её сына, потом племянника, и когда все эти мертвецы окружат вас, то будете ли вы уверены, что их друзья и спутники предоставят вам свободный путь. Плоды гнилы у дерева, корни которого погружены в навоз. Вы вступили на путь преступлений, вам надо его держаться и погрязнуть в них.
Мишель был поражён этой непредвиденною и очень меткою проповедью. Его шпага упала на землю, он устремил на св. отца бессмысленный и удивлённый взгляд. Иезуит продолжал:
— Вы заслуживаете столько же сожаления, сколько порицания, мой брат. Другие убивают и совершают преступления ради тщетной и обманчивой надежды на корысть; такие прибавляют разочарование к ужасному возмездию, которое их ожидает. Но вы, вы вступили в грех по безумной гордости, не имея даже извинения, что работаете ради ваших выгод. Да, вы достойны сожаления, вы, ловкий и способный поверенный, орудие смертоубийств, одураченный своим главою. Он также ответит за ваши преступления; если вы — рука, то он — голова, и вы вместе искупите вашу жизнь, полную позора и бесчестия.
Мишель медленно сел, с виду изнеможённый, поникнув головою и опершись на колено рукою. Казалось, он больше ничего не слышал и бормотал:
— Одураченный! Верно сказано: я одурачен! Я убил для другого, надо, чтобы я ещё убил! Убить монаха, убить падшую женщину, убить сына! Всё убийство, и повсюду кровь! И какая выгода для тебя, безумец? Тот держит тебя, как в железных объятиях; у него моё признание, свидетельствующее, что я убийца Фабра. Он может меня обезглавить, если захочет, и когда ему заблагорассудится. Моя голова более не принадлежит мне, она — этого человека, который меня пугает на расстоянии, издали.
Он с жестом возмущения встал и выпрямился, издеваясь над собою.
— А затем? Тропинка узка и ограниченна, и нет выбора пути. Если я поверну назад, это будет смерть. Надо, чтобы я двигался вперёд, и мне нечего совещаться. Если я двинусь вперёд, я убью; если я подамся назад, меня убьют. Полно, довольно тебе обдумывать то, что тебе запрещено обдумывать; дело идёт не о том, чтобы знать, куда идти: ты — в колее; дорога закрывается позади тебя по мере того, как ты идёшь; иди вперёд!
— Мой брат, есть Бог!
Мишель не слышал этого, поглощённый неотступной мыслью.
— Как идут дела! Зачем нужно было, чтобы Ферриоль держал меня теперь, как ребёнок муху? У меня ужасное ощущение, как будто жизнь не мне принадлежит. В предпринятом посольстве у меня нет другого выбора, кроме успеха или позорной смерти. Будущее мрачно, а моя миссия — тюрьма, из которой я не выберусь живым. Ферриоль груб, запальчив; если он меня снова увидит — я пропал. Лучше сделаться сейчас же мусульманином и поселиться в каком-нибудь укромном уголке, чтобы спрятать мою совесть и голову под кровом скромной хижины.
Мишель стиснул лоб ладонями и стал говорить сам с собою, забывая, что он не один: он с печальной снисходительностью начал переворачивать всю грязь прошедшего. Св. отец приблизился к нему и сказал мягким голосом:
— Бедный грешник! Значит, Бог сжалился над тобой, потому что открыл тебе глаза и разоблачил пред тобой всю гнусность твоей жизни. Это Бог внушил тебе и привёл меня к тебе: не отталкивай и слушайся Его голоса.
— Я не понимаю тебя.
— Брат, ты не должен посвятить себя исламу и ложным богам, оставайся христианином и пробудись. Бог милосерден и оказывает помощь. Светская жизнь более не имеет для тебя ни очарования, ни безопасности. Надо уйти от света и требовать от уединения покоя и угрызения совести, как нравственного восстановления.
Мишель подскочил.
— Ты насмехаешься, скверный сыч? Так ты раскрываешь предо мною двери монастыря, когда я тебе открываю дверь каземата! Ты хочешь оказать мне учтивость! Идея забавна, проницательный ум.
— Брат, я тебе говорю истину, что раскаяние начало свою восстановительную работу в твоём сердце и что ты против этого не устоишь, если Бог предписал тебя исправить и сделать Его избранником.
— Проклятый шпион, я вижу ясно твою грубую хитрость. Моё присутствие стесняет распутную женщину, и твоя миссия — уничтожить меня. Это — шутовство! Мишель в монастыре! Наверно, я не буду помехой, когда за мною запрётся тяжёлая дверь. План гениален, но слишком наивен. Не думаешь ли ты меня обойти этой чепухой? Твоё подлое лицемерие получит возмездие, сын Эскобара.
— Оскорбляй меня, мой брат, и да простит тебе Бог! Нет, я не имею тех чёрных планов, какие ты предполагаешь, и с почтением восторгаюсь делами Провидения. Бог не пожелал, чтобы я имел успех в деле посольства, которое духовенство Востока хотело отнять у Мари́ Пёти́, потому, что Он приберёг меня для другой, более высокой задачи — спасти грешника, выкупить душу и вырвать одного верующего из адского пламени. Он меня сюда послал, и я лучше послужу Его делу, если приведу к Нему раскаявшегося грешника, чем добьюсь от Великого Софи новых выгод для монастырей и его слуг.
— Монастырь! Вечный мир! Спокойствие и тишина! Почётное тюремное заключение! Нравственное самоубийство!
— Нет, мой брат, это — молитва, восстановление нравственного человека, прощение и забвение прошедшего позора.
Мишель был взволнован и потрясён. Он закрыл лицо руками, и слёзы полились из его глаз. Монах, видя, что преступник ослабел, стал настаивать.
— Поверьте мне, брат, Бог милосерден, и ваши ошибки исправимы. Что мне теперь за дело до цели моего путешествия? Я от неё охотно откажусь и безропотно перенесу необходимость ничего в ней не предпринимать, потому что я спас душу.
Мишель недоверчиво и зло смотрел на него, как хищный зверь, который сопротивляется укротителю.
— Довольно надо мною издеваться, монах, — сказал он, — прекрати твои пустяки и не считай меня столь легковерным, чтобы слушать тебя и следовать за тобою, когда я знаю, что через час ты подошлёшь твоих сообщников захватить меня.
— Отгони недоверие из своего сердца, брат. Мой монастырь в двадцати милях отсюда, на мысе Шаби, на берегу озера Урмии. Оставь мои руки скованными, а ноги запутанными, сохрани при себе всех твоих слуг, окружи себя всеми предосторожностями, разошли во все стороны твоих разведчиков, только дай привести тебя в часовню монастыря, к подножию креста, который утешает и прощает.
Первые проблески зари пожелтили гребни развалин, тонувших в оранжевой и фиалковой атмосфере; золотая кайма извещала о появлении солнца на горизонте, окружённом как бы блестящим кольцом; все цвета от опалового до сине-топазового громоздились друг над другом вдоль небесного свода. Звёзды белели и исчезали одна за другой, а деревья трепетали, пробуждаясь при первом прикосновении утреннего ветерка.
Силы Мишеля истощились. Без надежды, без помощи, без опоры, чувствуя отвращение к жизни и к самому себе, он слушал св. отца, который своей колкой проповедью подкапывался под его сопротивление, как металлический таран выбивает дверь крепости. Внезапно, как будто он ясно видел будущее или как бы поражённый какой-нибудь сверхчеловеческой властью, он решился и, казалось, посвятил себя искуплению и отречению с той же верой и пылкостью, какую он вносил и в преступления. Монах стоял, протянув руки с цепями, свешивавшимися с кистей его рук, и шептал молитвы за успех своего дела.
— Монах, — сказал Мишель, — если ты меня обманываешь и если твои увещания — ловушка, мои солдаты получат распоряжение тебя зарезать при первом призыве. Если же тебя посылает Бог, пусть Он искупит мою душу, если Ему это угодно: твой монастырь будет моим пристанищем, и я откажусь от моего прошедшего.
Он позвал стражу.
— Поручик, бейте утреннюю зорю. Эй, вы складывайте вещи! Мы отправляемся через час и будем сопровождать монаха до монастыря — моего последнего жилища, — прибавил он вполголоса.
— Аминь, — сказал монах, крестясь закованной рукой.
Прошло три месяца после ночной сцены в развалинах Демавенда.
Великий Софи держал совет в обширном зале испаганскаго дворца, прозванного Чехел-Сютуп, то есть Сорок Столбов. Он представлял чудо искусства и богатства. Искусно отделанный, прорезанный сквозными куполами потолок, с которого свешивались, как сталактиты, острые пучки золочёных гроздей, поддерживался стройными,-раскрашенными колоннами в тридцать футов вышины. Широкие мозаичные пластины украшали свод; стены были покрыты белым мрамором, плинтуса которых украшены фризом из арабесок. Над ними разверзались широкие пролёты с оконницами из хрусталя всевозможных цветов, которые, пропуская свет, испещряли половые циновки радужными цветами разнообразных оттенков. Посредине шумел фонтан в алебастровом водоёме, над которым пирамидой громоздились два меньших водоёма. Стена в глубине зала была украшена живописью, представлявшей сражение Великого Абасса. На потолке, как и на стенах, не было ни одного обнажённого уголка; украшение состояло из арабесок, фаянсовых плиток, позолоты и тонких орнаментов на лазоревом фоне. Со свода ниспадал из тонкой нитяной ткани занавес, подбитый золотой парчой с цветами и спускавшийся лишь на восемь футов от земли.
Но самое редкое чудо искусства представлял трон. Это было монументальное возвышение с широкой площадкой из порфира, поддерживаемой разноцветными колоннами. Столбы, на которых лежали края площадки, были покрыты различными фигурами, в человеческий рост, изображавшими пажей в вышитых блузах, хорошеньких черкешенок с распущенными волосами в коротеньких юбках с обнажёнными туловищами и руками, в ожерельях и запястьях. Под троном мог спокойно пройти человек во весь рост. На трон вели ступени, резные бока которых изображали гидру среди цветов, обвивавшуюся вокруг самой себя. У подножия этой лестницы по обеим сторонам находились два деревянных льва, которые лежали пред фантастическим охотником, сжимавшим одной рукой горло дракона, а другой размахивавшим топором с выражением исступления на энергичном лице, красоту которого увеличивало ожерелье из редких жемчугов. Площадка возвышения была окружена искусно сработанными толстыми перилами, над которыми возвышался целый ряд маленьких, из чистой бронзы статуэток, изображавших хорошеньких женщин в покрывалах. Посреди площадки бил фонтан в звездообразном водоёме, поддерживая приятную прохладу пред августейшим величеством. Шах сидел в глубине на толстых, богато вышитых подушках, впереди высокого, закруглённого и с вычурными рисунками щита, покрытого эмалью с позолотой и пронизанного всякого оттенка стёклами, обрамлявшими солнце из настоящих алмазов. Пол площадки был покрыт кашемирским ковром, из богатой и тонкой ткани, по какой ступала Атосса, царица мидян; трон же был убран шёлковой материей, вышитой жемчугами. Свет, проникавший через стёкла, отливался на тысячах драгоценных камней.
На этом троне восседал шах в белой шёлковой одежде, вышитой драгоценными камнями. Его стан обвивало в два ряда ожерелье из крупных, как маслины, жемчугов, запястья были украшены драгоценными камнями, редкими по величине и цене; чёрную барашковую шапку украшал султанчик из алмазов, дрожавших среди трёх перьев цапли. Портупея, широкая сабля и кинжал были также украшены драгоценными камнями.
Это изобилие драгоценностей — отличительная черта жизни Востока, где неустойчивость состояния и бессовестная алчность людей побуждают каждого складывать свои богатства в небольшого объёма ларце или глиняном кувшине. Отсюда столько восточных историй о зарытых и найденных сокровищах, как, например, о торговце старой обувью.
Однажды жена какого-то торговца старой обувью полоскала бельё в ручье и увидела, что течение было чем-то загромождено. Её муж спустился в воду, чтобы очистить со дна землю и освободить ложе ручья. Но он заметил, что препятствием послужили два больших кувшина, наполненных золотыми монетами и там застрявших. Супруги с тех пор разбогатели. Но деньги не влекут за собою счастья, и эта чета беспрестанно оспаривала друг у друга право на обладание ими. Жена настаивала, что сокровище принадлежало ей, так как она первая увидела его, муж же не хотел об этом и слышать; тогда она решилась ему отомстить и с этой целью отправилась жаловаться судье. Мужу отрубили саблей голову за то, что он похитил добро государя, так как право наследовать имущество неизвестного хозяина принадлежало Великому Софи.
Эта сказка доказывает, что богатство не есть счастье.
Шах был страшно богат, и убранство тронного зала было достойно его.
Шах Гуссейн появился в таком ослепительном блеске, как его нарисовал Корнелий Лебрен во время своего проезда через Испагань: одна его рука упиралась в бедро, в другой он держал скипетр; его талия была стянута широким кашемировым поясом с бахромою, богатая кривая сабля висела на портупее из кожи, украшенной наборной работой из драгоценных камней; просторная шуба, подбитая горностаем, распахивалась на одежде из шёлковой ткани с разводами; широкий тюрбан украшал его голову; на его лице выражался ум и мягкость; его лоб был открытый, борода чёрная, курчавая, короткая и подрезанная четырёхугольником; нос прямой, несколько толстый внизу, тубы чувственные, а глаза блестящие.
Как бог в античной трагедии среди облаков, нарисованных на каменной стене ceraunoscopeion, Гуссейн казался величественным и внушительным, вроде изображения божества на земле. Его тело выступало из подушек и тканей среди священного сияния и пёстрого ореола; это было волшебное видение, пред которым каждый пал бы ниц в почтительном ужасе.
Курильницы с благовониями вносили в светлый, белый зал тёплую и томную атмосферу. Пред ступенями трона стояли главные вельможи в пёстрых одеждах с широкими рукавами, в богатых шёлковых поясах, в парчовых плащах, отороченных соболями. Судьи и советники короля, призванные на торжественное заседание, сидели в самых богатых одеждах; все государственные сановники были размещены по чинам на трёх возвышениях. Над троном расстилался бархатный балдахин; две передние стойки, поддерживающие его, оканчивались золотыми шарами. Августейшую особу шаха охраняли двенадцать молодых, белых евнухов, самых красивых во дворце.
В это утро шах присутствовал при совершении правосудия над турецким узником, закованным в цепи. В грязной юбке, его туловище было обнажено, цвет кожи жёлтый, волосы обриты, взор испуган; он трясся всем телом, и от страха дряблые мускулы его рук и груди подпрыгивали.
В этот момент церемониймейстер, преклоняя колени и падая ниц, вскарабкался на возвышение трона, простираясь по полу.
— Что такое? — спросил шах.
Государственный сановник, прикасаясь лбом к полу, объяснил, что управитель дворцом привёл к двери молодого француза, которому поручено известить о прибытии французского посольства и попросить аудиенции у шаха. Шаху было известно, что должно прибыть посольство, и он приказал допустить просителя. Позади вводителя появился Жак, племянник покойного Фабра, в блестящем мундире французского дворянина, в шляпе с перьями, в вышитых чулках, в лакированных башмаках на красных каблуках, в василькового цвета кафтане, с бантом из лент цвета увядших листьев на чашке тонкой шпаги. Он проделал пред троном обычные приветствия и объяснил через переводчика цель своего прихода, которая состояла в просьбе попросить аудиенции для сына посланника французского короля^ Пьера Фабра, и посланницы французских принцесс Мари́ Пёти. Он кратко объяснил о многочисленных опасностях и всякого рода препятствиях, которые задерживали их движение в продолжение целого года, с тех пор как они покинули Константинополь, и поздравлял себя, что наконец мог достигнуть подножия трона наимогущественнейшего из восточных монархов, с которым Франция будет счастлива заключить союз.
Шах ответил дружеской улыбкой и подал Жаку знак сесть. За отсутствием стульев он был принуждён сесть, как другие, на корточки; это было для Жака тем более неудобно, что ему были известны персидские приличия, а согласно им неприлично выставлять кончики ног и показывать последние; надо садиться так, чтобы их скрыть: этого требовал этикет.
Между тем шах, не думая более о Жаке, принялся за своё дело и приказал объяснить себе обстоятельства,. при которых захватили этого турка в Персидском государстве.
Всё это время Жак с любопытством смотрел вокруг себя и восхищался чужеземной роскошью, счастливый, что наконец добился желательного успеха, столько раз подвергавшегося опасности. От Эривани всё шло согласно их желанию, и Жак во время правосудия над турком умственно проделал вторично это приятное путешествие по Персии, грозного и недоступного государя которой он видел теперь пред собой.
Путь от Эривани до Испагани был длинный, но они встретили повсюду наилучший приём, и теперь, впрочем, со времени обращения на путь святости Мишеля и его удаления вместе с отцом Монье, безопасность, благодаря которой они отдыхали, сократила им путь после стольких опасностей и насильственных отлагательств.
Они смело проезжали через посады и деревни, и незначительного приключения в пути им было достаточно для препровождения времени. Робэн записывал любопытные замечания относительно нравов этой необычайной страны-цветника, красные оттенки которого напоминали иногда кровяные пятна. Однажды вечером на границе одного города он увидел своих персидских собратьев за работой, позабавившей его. Они с криками носили вокруг одного дома большую чашу, наполненную плодами и цветами.
— Что это означает? — спросил он у переводчика.
— Они вызывают болезнь из жилища, — ответил переводчик. — В доме есть больной, и, чтобы отвлечь болезнь, надо её обольстить, предложив ей плодов; тогда она покинет жертву и, как муха, устремится на эту чашу, которая её очаровывает и задерживает.
— Вот так новая медицина, — сказал Робэн, качая головой, — может быть, она так же благоразумна, как и моя, и даже здоровее, чем моя? Не надо, чтобы доктор Гекэ услышал меня.
И он продолжал путь, покачивая головою.
Пока великий шах с гневным взором слушал доклад судьи относительно турецкого узника, Жак думал о перипетиях в их пути и переживал их. Жак с виду казался внимательным, но продолжал обозрение своих воспоминаний: о переходах под открытым небом, об остановках в развалинах и о ночах, наводнённых москитами. Когда они куда-нибудь приезжали, то слуги, прежде чем войти, стояли на пороге, смотрели на небо, бормоча молитву и хлопая три раза в ладоши.
— Что ты там делаешь? — спросил однажды Альвейр у своего переводчика, которого он застал в таком положении.
— Господин, теперь ты можешь войти и спать под этой крышей; я произнёс молитву против ужаления скорпионов.
Пока Жак думал обо всём этом, последовавшая суета напомнила ему о настоящем положении. В большом тронном зале доклад был окончен, и шах подал знак. Двое придворных слуг поднесли ему два медных чеканных блюда; на каждом из них лежал широкий ятаган; их рукоятка и ножны были покрыты золотой отделкой. Шах встал, взял саблю одну после другой, вытащил оружие из ножен, попробовал пальцем остриё и, выбрав одно из них, медленно направился с спокойным олимпийским величием к узнику, от страха упавшему на колени. Он приказал ему встать, и в то время, когда несчастный с трудом выпрямил своё туловище, шпага описала круг и опустилась на плечо турка; его отрубленная голова отлетела на колени сановника, сидевшего недалеко оттуда. Жак побледнел от ужаса. Это зрелище было страшно. Сановник взял за волосы окровавленную голову; её глаза и губы ещё делали рефлексивные движения. Он поставил её пред собою, как бюст, и кровь, вытекавшая из вен, окрасила ковёр, тогда как тело откинулось к одному из столбов трона. Рабы тотчас же убрали эти ужасные останки. Шах бесстрастно вытер об один из отворотов своей шубы покрасневшее остриё клинка; распространился острый запах крови и мёртвого тела; благовононосцы подали новые курильницы. Шах направился к слуге, принёсшему второй ятаган; дрожь беспокойства и тревоги пробежала по присутствующим.
Когда персидский шах делал движение, никто не мог быть уверенным, что его голове и жизни не угрожает опасность.
Жестокость персидских государей была легендарна. Казалось, что в их венах ещё текла кровь Камбизов, о которых Геродот привёл такой необычайный рассказ:
Камбиз сказал одному льстецу:
— Скажи мне без лести, что думает обо мне народ.
— Что вы лучший из государей, — ответил тот, — он находит только, что вы слишком много пьёте.
— Он прав, — ответил шах.
В это время вдали проезжал верхом сын этого царедворца.
— Дай твой лук, — сказал шах.
Он подпёр его плечом и произнёс:
— Я прицелюсь в сердце.
Молодой человек упал сражённый. Шах приказал принести труп и вскрыть его в присутствии отца.
Сердце было пронзено стрелою.
— Что ты скажешь, — спросил он у царедворца, — для пьяницы это верный удар?
Несчастный отец чувствовал, что он пропал, если только сплохует. У него явилось чудовищное мужество остаться бесстрастным, и он медленно ответил:
— Это правда: ваше величество — лучший стрелок в своём государстве.
Эта традиционная жестокость длилась долгие века, и Жак имел свидетельство её на своих глазах. Видя шаха, ходившего с ятаганом в руке, все дрожали, зная, что их существование держится на тонкой ниточке, на прихоти.
Однажды шах приказал умертвить перед своим троном шестерых провинившихся царедворцев. При каждом нанесённом ударе глава астрологов опускал глаза. Шах это заметил и закричал губернатору одной провинции, сидевшему рядом с этим трусливым зрителем:
— Вырвите глаза у этой собаки, сидящей возле вас, они ему причиняют боль; он не сумел бы ими пользоваться.
Губернатор, принуждённый повиноваться, повернулся и большим пальцем ослепил своего соседа, который весь окровавленный с воплем бросился из зала.
Другой раз была охота столь удачная, что один архитектор во время завтрака шаха воздвигнул башню, названную Башней Рогов, — из рогов убитых животных. Не зная, чем бы увенчать вершину этой внезапно сложенной башни, он отправился к шаху, сидевшему за своим завтраком, и сказал:
— Надо поместить на вершине башни голову крупного животного.
— Ты прав, — ответил государь, раздосадованный, что его побеспокоили, — и я не знаю животного крупнее тебя. Помести туда свою голову.
Сказано — сделано, несчастного архитектора обезглавили, и его голова украсила вершину башни.
При такого рода обычаях было от чего ужасаться каждого движения государя. Увидя поднявшегося султана, все растерявшиеся сановники, ожидая своей смерти, спрашивали себя, для кого послужит эта сабля. Они вздохнули свободнее, когда увидели, что султан направляется к иностранцу. Человеческая природа так слаба, что умерщвление неизвестного, которому даже завидовать нет никакой причины, делается предметом радости, когда смерть, всех пугавшая, оборачивается к нему.
Жак был менее спокоен, и ему пришлось обратиться ко всем своим умственным способностям, чтобы убедиться в несовершении им никакого проступка; кроме того, он находился под покровительством своей страны. Он уже подумывал обнажить свою шпагу и подороже продать жизнь. Но этого было не нужно. Прекрасная дамасская сабля предлагалась ему шахом как залог дружбы. Он сказал ему через переводчика:
— Так надо наказывать турок.
Он обещал дать аудиенцию посольству и пригласил Жака присутствовать на празднествах, которые шах давал в честь одного из своих шатиров, или государственных гонцов.
Жак удалился под впечатлением великолепия и могущества Софи.
Последний поручил своему вводителю, или мехмандарбаши, пышно поместить Мари́ и её свиту в одном из его ста тридцати семи дворцов, принадлежавших ему через отобрание их в казну и служивших помещением для посланников.
Жак и Альвейр легко добились разрешения посетить королевский дворец, самое великолепное чудо в Испагани.
Пока дам принимали в гареме, куда приближаться мужчинам считалось преступлением, остальные спутники назначили свидание пред главными воротами дворца; они должны были встретиться там в два часа, после прогулки по городу.
Робэн и Лизон, оба раскрасневшиеся от удовольствия быть вместе, явились первые. Площадь была оживлённа; солнечные лучи озаряли персидских зевак. В одном углу солдаты упражнялись, размахивая шпагами.
Жак и Альвейр заставили себя ожидать.
— Они опоздали, — сказала Лизон, состроив рожицу, — для мужчин это не особенно учтиво.
— Вот уж я никогда не совершил бы такого неприличия с красавицей моей души, — ответил слащаво Робэн. — Всё равно, войдём, мы подождём их под лимонными деревьями; их весёлую листву я вижу отсюда.
И они пошли вперёд, чтобы войти в караульню. Едва они занесли ноги на порог, как раздались вопли, и вооружённые солдаты окружили попятившегося Робэна, внезапно сделавшегося менее отважным.
— Скорей уйдём отсюда, — закричала растерявшаяся Лизон, — это дикари!
Но Робэна тотчас же схватили, связали и потащили в соседнее полицейское управление. Лизон последовала за ним, и среди угрожающих криков солдат раздавались её рыдания и жалобы. Она опасалась за своего возлюбленного, у которого от волнения съехал парик на сторону и колыхались полы коричневого кафтана. Разгорячившийся врач был бы закован в цепи, сам не зная за что, если бы внезапно не появились Жак и Альвейр с переводчиком. Лизон с криками бросилась к ним:
— Караул! Они запрячут нашего врача в тюрьму.
Последовало объяснение.
Преступление Робэна заключалось в том, что он едва не осквернил своими ногами священного и неприкосновенного порога дворца. Согласно закону надо перешагнуть его, не прикасаясь к нему. Помилованные шахом персы падают ниц перед ним и целуют его, но ни одна человеческая нога не оскверняла его. Сам шах слезает с лошади, чтобы переступить его, не прикасаясь к нему.
Право гостеприимства связано с этим входом, за которым находятся два сада: один для мужчин, другой для женщин — убежище уголовных преступников, где они находятся в полной безопасности.
— Но это настоящее поощрительное вознаграждение за убийство, — сказал Жак, пока наши четыре европейца, вышедшие из полицейского управления, обозревали в сопровождении проводника это убежище.
— Чем они живут? — спросил Робэн.
Проводник объяснил, что шах, покровительствуя им, кормит их. Он посылает заключённым котёл с кушаньем.
— Но, — заметил Жак, — все ли смертоубийства достойны помилования и нет ли среди них столь тяжких, которые не могут заслужить прощения, не оскорбляя прав неба?
— Как же, — ответил проводник, — поэтому с такими употребляют уловки. Когда убийца заслуживает смерти, государь уважает в нём личность и не отказывает ему в убежище; он может спастись в этих садах, занять один из этих домиков и поселиться там, но ему не принесут еды, и он окончит жизнь голодною смертью.
— Какой ужас! — сказала Лизон, делая рожицу и нежно глядя на толстого Робэна, багровое лицо которого сейчас же отогнало мрачные мысли об истощении.
Они прошли в увеселительные сады, усаженные толстыми чинарами и освежённые душистыми чащами всевозможных цветов. Персия — страна благовоний; раскрытые лепестки жасминов, тюльпанов, кровавых анемонов или ранункулов сверкали среди чащи листьев и гибких стеблей с перламутровым отблеском. Они прошли в этом дворце, занимавшем милю пространства, через золочёные беседки, роскошные залы, стены которых украшены белым мрамором с орнаментами из цветного хрусталя, а. сквозной потолок поддерживался деревянными раскрашенными и золочёными колоннами. Оконницы были украшены тонкими индийскими занавесами, ниспадавшими на несколько футов от земли, чтобы не закрывать вида.
В конце одной дорожки воздвигнуто красное кирпичное здание.
— Что там делается? — спросил Робэн.
— Это был рабочий дом шаха: мастерские, склады и библиотека, довольно скудная.
— Как, — сказал Робэн, входя в зал, — это библиотека? Но здесь книги отсутствуют.
Действительно, там не было ни полок и никакого признака библиофильства. Проводник улыбнулся и приподнял занавес: за ним обнаружилось углубление в стене, где было в беспорядке сложено большими кучами множество старых книжонок; их названия красовались на обрезах, и все они были очень запылены.
Робэн подумал:
— Мало же читают эти люди!
Лизон было не весело; она оживилась только, когда проходила через отдел предметов, вполне соответствовавших её хозяйственным инстинктам; это был склад сала, жира, трубок и бутылок. В богато убранных складах; освежаемых водоёмами, выбрасывавшими струи благовонных вод, главные управляющие занимались перечислением различных предметов. Углубления в стене и пол, покрытый ковром из золотых и шёлковых нитей, были переполнены флягами различных форм и цветов: здесь были длинные и узкие амфоры с едва вздутым закруглением, стройным горлышком, ручками, соединёнными со станом; там — золочёного хрусталя горшки, коренастые и короткие, как брюхатые дедушки, с руками, согнутыми дугою на животе, и шеей, прятавшейся в плечах; затем — лёгкие кувшины, похожие на девиц прошедшего века, с их тонкими, гибкими талиями, выделявшими округлённость фижм, тогда как их тонкие ручки расходились, как тощие руки молодой девушки, разучивающей менуэт. Все эти фляги были разукрашены, разрисованы, гранены, и солнце заставляло блестеть их грань. Одни были пусты, другие — хранили запас придворного вина.
— Это хорошие вина? — небрежно спросил Робэн, проведя языком по углу своих толстых губ.
По мере того, как проводник называл их, врача глаза сверкали, и он сжимал руку Лизон, как бы находясь под влиянием их совместного общего желания. В кувшинах дремали золотое караминийское, рубиновое ширазское или грузинское вина; одни были закупорены только несколькими лепестками роз, другие — квадратом из красной тафты, с которой свешивалась прикреплённая на шёлковом шнурке восковая печать управляющего складами. Под стеклянным шаром стоял в богатой золотой оправе рог носорога, на золотой ножке: это был кубок шаха, который обыкновенно пил из рога носорога по причине отвращения этого вещества к яду. На потолке и стенах были начертаны изречения.
Робэн успокаивал своё желание тем, что заставлял объяснять их себе. Он записал одно из них в своей памятной книжке: «Удовольствие, полученное от вина, проходит? а головная боль остаётся». В саду они встретились с Мари́ и Флоризой, сопровождаемыми в гарем почётным караулом. Они позвали с собою Лизол, с восторгом согласившуюся сопровождать их.
— Вы нам расскажете всё! — говорил толстый Робэн.
По возвращении оттуда три женщины ничего не могли сообщить особенного, как только прибавить некоторые новые подробности к описаниям гарема, уже столько раз деланным: стены гарема очень высокие, дверь скрыта позади мраморной башни, сады обширны, прекрасные дворцы позолочены, как богатые клетки; они видели залы, отведённые для принцесс императорской крови, где шах осматривает предлагаемых ему новых женщин, озеро, низкий островок, весь в зелени, окружённый золотой решёткой, стаи водяных птиц и лодки, убранные алой тканью. Иностранки посетили уборные и залы отдохновения, где на матрасах, сделанных из листовой ваты, лежали беззаботные красавицы, разодетые в прозрачный газ, улыбаясь лазоревой листве, нарисованной на стенах. Главный зал был великолепен своими мозаиками, внутренними галереями, украшенными наборной работой из душистого дерева, укромными уголками, в которых ковёр представлял обширное ложе с широким одеялом из куницы, зеркалами в стенах и на потолке, решётками из яшмы, деревянными столбами, покрытыми позолотой, хрустальными оконницами в серебряных рамах, гранёными зеркалами в черепаховых рамах, душистыми маленькими водопадами и соответствующими надписями. На одной вазе можно было прочитать: «Тюльпан — моя эмблема; моё лицо горит, а сердце обуглилось».
Над дверью находилась другая надпись: «Если ты меня спрашиваешь, какое зло причиняешь ты муравью, наступая на него, я отвечу, спросив тебя: какое зло сделает тебе слон, пройдя по тебе?»
Странный народ, философствующий на лоне сладострастия, делающий умозаключения среди восточного растления нравов, обращающий удовольствия в назидание и безнравственность в нравоучение!
Стены украшала приятная для глаз живопись, изображавшая сцены, в которых участвовавшие были все одноглазыми. Мари́ спросила причину этого общего одноглазия. Ей объяснили, что персы не должны молиться там, где есть изображения. Изображённая лишь только с одним глазом личность перестаёт представлять собою человека и становится простой фантазией художника, а потому её присутствие не вредит молитве. Этот приём и такого рода объяснение доказывают, что восточные люди отличаются самой изворотливой казуистикой.
Картина, находившаяся пред Мари́, представляла очень распространённое в Персии содержание: вероотступничество шейха Нессауна, допустившего развратить себя христианами, с которыми он ел их кушанье и пил их вино. Дервиш представлен сидящим перед блюдом свинины со стаканом вина в руке, окружённый христианками, разодетыми в подходящие к развратному пиру наряды; внизу находится надпись: «У меня нет более на лице ни одной черты правоверного, христианская собака менее противна, чем я».
Утомлённая Мари́ отказалась осмотреть сто восемьдесят комнат, занятых султаншами, и отведённые всем детям здания, а также помещения, где живут состарившиеся женщины, отвергнутые жёны и вдовы покойных шахов. Она вышла оттуда с чувством омерзения, как от приторного запаха духов, так и от отвращения к этим женщинам, униженным до степени животных, без собственного почина, без воли; ей казалось, что они принадлежат к другому разряду, чем она, и с своей энергичной, отважной, решительной, смелой натурой смотрела на них как на жителей другой планеты.
Наступил вечер, когда они достигли своего дворца, проходя по городу, где оживление уже прекратилось. Лавочники запирали лавки; домовладельцы обходили жильцов, собирая свои дневные доходы, так как в этой стране, для большей безопасности, за наём жилища уплачивалось ежедневно; а мясники посыпали крупной солью доски, на которых разрубали говядину, чтобы ночью нечестивые, бродячие собаки, привлечённые запахом крови, не осквернили их.
Мари́ была озабочена. Она не обедала под предлогом, что посещение гарема её утомило, и отправилась в свои комнаты. В сущности, Мари́ переживала нравственный переворот: она боролась со склонностью, которую питала к Жаку. Ей казалось, что эта зародившаяся любовь была оскорблением памяти Жана, со смерти которого прошло уже восемь месяцев. Расстроенная этим положением натянутости и сопротивления, она сделалась нервной, раздражительной. Она избегала Жака и ненавидела необходимость, заставлявшую её жить с ним вместе. Последний заметил эту враждебность и очень печалился; по молодости он не знал, что женщина избегающая — побеждённая женщина.
В продолжение нескольких дней Мари́ оставалась у себя, отговариваясь болезнью. Она более не показывалась за столом, ссылаясь на своё горе, траур и заботы как на причину нездоровья. Жак просил её повидаться. Она отказалась его принять. Это положение было тревожно, особенно в момент, близкий к достижению цели. Если оно продолжится, то будет угрожать успеху предприятия и выгодам посольства. Жак решился объяснить всё Альвейру во время прогулки по городу.
Утром, на заре, они вышли с переводчиком Али осматривать предместья, тогда как Флориза, в сопровождении Робэна отправилась верхом в окрестные леса.
В городе деятельность была уже в разгаре; купцы и обычные покупатели оживляли базар, разделённый по роду местных товаров, а также по национальностям.
С базара жестянщиков, где они оставались недолго и где очень оглушителен был шум, они прошли мимо одного жилища с фасадом, покрытым изречениями.
— Это дом великого первосвященника, — сказал Али, обнажая голову.
— Что же говорится в этих надписях?
— Это нравоучительные правила: то, что возле окна, гласит: «Угрызением совести спасёшься от рук Бога, но не от человеческих языков». Другое, вдоль двери, гласит: «Когда мне было пора жениться, женатые люди были немы; теперь, когда я женат, женатые глухи».
— А! — сказал смеясь Альвейр, — как чудесно это подходит и ободрительно действует на тех, кто накануне свадьбы.
— Они счастливы, — ответил Жак, вздыхая.
— Полно, друг, не делайте глаз, как у издыхающего карпа. Я не считаю вас, однако, столь достойным сожаления, счастливый плут.
— Не шутите, Альвейр, мои дела приняли дурной оборот.
— Не вижу этого, — сказал Альвейр. — Вы любите Мари́, женитесь на ней: это отважная женщина, и вы лучшего не можете сделать.
Жак, казалось, просиял от этой поддержки. Он объяснил свою страсть порывисто, как человек, сердце которого переполнено. Его дядя уже был женат и потому не мог жениться на Мари́, но он свободен и может располагать своим именем. Мари́ назовётся г-жа Фабр, и это будет для неё запоздалым удовлетворением, вознаграждением за её долгую преданность; у маленького Пьера будет ещё отец, а его, Жака, любовь облагородится от доброго дела.
— Вы меня считаете ещё слишком ребёнком, — прибавил он, — потому что я так безрассудно говорю о любимой женщине с человеком, с которым я дрался на поединке из-за неё; но я так доверяю вашей честности, что полагаюсь на вас.
— Вы правы, Жак. Со времени нашего нелепого поединка на «Трезубце» события очень изменились. Путешествие нас образумило, и я уже давно питаю к Мари́ преданную дружбу, всегда готовую к её услугам. Моё сердце отдано другой. В течение этих долгих месяцев я лучше узнал и оценил Флоризу. Это восхитительная женщина, столь же живая и весёлая, как любящая и надёжная. Пережитые нами испытания были для неё как бы крещением, воспитавшим и возвысившим её душу; я сделаю её моей женою, и мы должны повенчаться в первом же монастыре, тотчас после приёмных празднеств во дворце.
— Как я рад, любезный друг, — ответил Жак, — и как мне теперь легче просить у вас совета. Мари́ так жестока ко мне, что я сомневаюсь, согласится ли она когда-нибудь.
— Мари́ вас очень уважает, и мы скоро узнаем, любит ли она вас; я за это берусь.
Жак поблагодарил его с сердечными излияниями, и к концу прогулки он сделался веселее. Они продолжали исследования этого любопытного города и посетили кафе-диваны, где прислуживают полненькие мальчики и где посетители истребляют маковые шарики, возбуждающие смех, любовь и мечту.
Вдоль стен поместилась вся странствующая промышленность: лудильщик со своим мешком угольев, раздувальными мехами и аммиачной солью в бычьем роге; далее — серебряник с переносным горном, кожаным мешком, формой для отливания слитков и волочильней; он работал на коленях, стянутыми полотняной повязкой.
Перед лавочкой торговца благовониями один покупатель был очень занят трением о чеснок нитки, которую затем он пропускал с иголкой в пузырь с мускусом. Так как запах чеснока не совершенно исчез, то он гневно заметил:
— Твой мускус ничего не стоит, вор ротозеев!
И, треснув по маленькому пузырю, который лопнул, он вытащил свинцовый шарик, положенный торговцем вместе с кровью для увеличения веса. Торговец громко закричал; поднялась борьба, от которой наши путешественники удалились, не имея свободного времени для вмешательства.
Они попали в своеобразный квартал Гебров, огнепоклонников; там, в переулочках, змеившихся между низкими лачугами, всегда зажжены два огня, которые поддерживаются в честь солнца.
Они проходили мимо монастыря, и Жака удивило это соседство, неожиданно соединявшее еретиков и монахов.
— Это иезуиты отца Ригурди, — сказал Али. — Они не добились разрешения жить, как другие, в городе, потому что приехали без подарков. Тщетно они старались заменить их тысячею прекрасных предложений, как, например, походом против турок, браком его величества, персидского шаха, с герцогиней Монпансье и прибытием в Ормуз французского флота под командою Кондэ, но ничего не выиграли. Впрочем, в принципе христианам запрещено жить в городе; исключения делаются лишь для миссионеров и служащих в европейских товариществах.
— Почему такой остракизм? — спросил Альвейр.
— Потому что хотят воспрепятствовать мусульманским женщинам позволять себя соблазнять. Когда одна из них попадётся в этом, её приговорят к смерти, если её любовник не перейдёт тотчас же в магометанскую религию. Другая опасность состояла в том, что когда христиане были соседями, то персы ходили к ним пить вино. Для избежания этого неудобства христиане удалены в предместье, по ту сторону реки.
— В городе много католических орденов?
— Они не многочисленны и не имеют очень большого влияния. Папа Климент XIII много послал их; шах нашёл, что он — их естественный союзник по общей ненависти к туркам. Он покровительствует монахам, посредством которых достигает расположения со стороны христианских государей, своих соседей, например грузинского. Но эти миссии мало приобретают новообращённых. Персы переходят в христианскую религию из выгод, когда им требуется покровительство посланника или главы крупного товарищества, а то и потому, что образование их детей тогда становится даровым. Монахи здесь не распространены и не пользуются народным расположением. Народ принимает их за врачей вследствие их длинного одеяния. Являясь союзником государей Европы, шах требует, чтобы они не покидали своего одеяния и не носили бурнусов для увеличения своего влияния в глазах других восточных народов. Софты и капуцины в достаточно хороших отношениях, и наши марабуты считаются довольно уживчивыми, если судить по предложению, сделанному одним из них вашему капуцину. «Бросимся с вышины крыши, держась за руки, — сказал он, — и тот, кто сильнее ушибётся, будет принадлежать к религии другого».
— Нельзя быть примирительнее, — сказал Жак.
Мимо них прошёл чёрный монах в странном одеянии.
— Это ещё что за монах? — спросил Жак.
— Это португальский августинец. Их только четверо в Испагане с восемью слугами, их прозвали «христианами говяжьего супа», их любимого блюда.
В это время из раскрашенных в различные цвета ворот городского вала показались всадник и амазонка; это были Флориза и Робэн, прогуливавшиеся по внешним бульварам.
— Вот и пришлось встретиться! — сказала Флориза, смеясь. — Ну, что же? Красив город?
Они продолжали прогулку вместе, тем более охотно, что отправились осматривать внутренность дома богатого банкира, крупного собирателя предметов искусства; его другом был сын Эриванского хана, состоявший при испаганском дворе.
Он служил им проводником.
Дома всех персиян состояли из двух отделений, разъединённых дворами или садами: эндерума, то есть внутреннего жилья, которое расположено, как можно далее от улиц и не имеет ни окон, ни выходов, и бируна, то есть внешнего помещения мужчин, куда попадаешь через входную дверь. Здесь хозяин дома занимается делами и принимает друзей; здесь же он спасается, избегая туфель жены. В этом неприкосновенном убежище его не может преследовать разъярённая супруга, и он располагается там, пока её гнев не успокоится.
Они прошли двор, благоухающий розами и освежённый водоёмами, выбрасывающими струи воды, залы, переполненные позолотой, и особенно заинтересовались стенною живописью. Там была богатая коллекция, представившая их глазам самые прекрасные образцы персидского искусства. Как обольстительны эти странные картины с их светлым фоном и разноцветными горами, как будто склеенными из леденцов, роз и винной гущи. За ними, как позади оплота, скрываются осторожные персы, чтобы присутствовать при опасном зрелище. Из-за гор виднеются верхняя часть их туловища и отчасти их лошади; они со вниманием следят за борьбою в долине, покрытой в геометрическом порядке золотистыми цветами на густой ярко-зелёной траве. Здесь представлен красный всадник, убивший дракона в десять раз больше его и пронзающий саблей в глаз и мозг львицу, тогда как лань, величиною с кролика, убегает в ужасе от такой ловкости. В другом месте голубой король держит за шею двух тигров, по одному в каждой руке, а его лошадь с любопытством смотрит на него; из-за вершины горы на него глядят воины, выражая свой восторг поднятием рук. В центре поляны на балдахине лежит приготовленная для него корона. Потом изображён движущийся рысью эскадрон с блестящими трубами, с позолоченными знамёнами; всадники воспламенены; они очень любопытны в своих круглых шлемах и в одеждах из грубой материи, усеянной пучками хлопка. Сами лошади в брони, проколотой мечами; а когда всадник бросается в атаку, всё загорается — человек и лошадь: это головной убор, огненный вихрь, сеявший ужас и пожар.
В соседнем зале находились самые нежные и пленительные картины. Их тон живой, но без особенного блеска, мягкий, но без вялости, гармонично сливался. Иногда колорит становился блестящим, как на картине, изображавшей прогулку шаха.
Они вышли из галереи богатого банкира совершенно очарованные и продолжали своё обозрение города.
По ту сторону Уксусной башни они вошли в еврейский квартал, грязный и тесный. Когда они приблизились к башне с основанием из меди, то увидели едущую верхом женщину, которая держала в своём покрывале очищенные орехи. Она остановилась и, ничего не говоря, предложила Жаку и Альвейру орехов и винограда. Когда они из недоверчивости отказались, то проводник быстро сказал:
— Возьмите, вы приведёте в отчаяние эту бедную женщину.
Когда наездница удалилась, улыбаясь, что поместила свои плоды, Жак спросил у проводника объяснения.
— Бесплодные женщины, — сказал последний, — приходят к этой башне с основанием из меди. Они приносят новую метлу, горшок и орехов. Чтобы избавиться от своего недуга, им достаточно разбить эти орехи о ступени башни, подмести шелуху, вложить её в горшок и всё это отнести, как дар, в мечеть. Возвращаясь оттуда, они дополняют своё лечение, предлагая всем попавшимся навстречу мужчинам свои очищенные орехи. Чем более они будут иметь в этом успех, тем более родится у них детей.
Пока проводник рассказывал, Альвейр, обернувшись к Флоризе, говорил с ней о Жаке:
— Дружок, бедный Жак в отчаянии; надо, чтобы Мари́ решила; поговори с ней.
— Да, большой простофиля, — ответила Флориза, мило смеясь, — разве ты не видишь, что она сгорает от желания, и у нас будет двойная свадьба.
— Не хватает свадьбы Робэна и Лизон, чтобы была троица.
— Чёрт возьми! Есть что-то похожее, — ответила Флориза, — но помолчим, вот доктор.
Робэн сказал им, что воспользуется рассказанными историями проводника, которые находит очень забавными.
— Вот, видите этот красивый дом, запертый железной дверью. По-видимому, он знаменит: это дом Двенадцати Томанов.
— Что означает это название? — спросила Флориза проводника.
— Вам известно, что один томан представляет около сорока франков на ваши деньги. Двенадцать Томанов была красивая женщина, которая жила ещё несколько лет тому назад и взяла как прозвище свой тариф.
— Изобретательность в такого рода сведениях ни от кого не ускользнула бы, — заметил Альвейр.
— Однажды щёголи хотели вломиться к ней в дом, и так как она всегда держала дверь запертой, то они подложили огонь и могли проникнуть через её дымившиеся остатки. На другой день после этого нескромного пожара красавица заменила свою деревянную дверь железной.
— Где не гнездится добродетель! — сказал Жак.
— Это вы можете сказать. Её погубила добродетель! — прибавил проводник.
— Вот это забавно!
— Когда она состарилась, то перестала работать сама и сделалась содержательницей весёлого дома. У неё было шесть хорошеньких девушек, которых посещала золотая молодёжь Испагани. Однажды вечером подгулявшая молодёжь потребовала не её воспитанниц, а её. Добродетельная личность воспротивилась. Уже один сатир едва не оправдал своих усилий, как вдруг она выхватила из-за пояса кинжал и убила его.
— Новая Лукреция! — сказал доктор.
— Друзья убитого тотчас же отмстили злополучной Двенадцать Томанов.
— А теперь её дом — не храм ли, посвящённый её памяти? — спросила Флориза.
— Нет, это — увеселительный дом, как все другие на этой улице. У нас здесь двенадцать тысяч девушек.
— Поздравляем вас, — сказал Альвейр.
Они пришли в европейский квартал. На площади один старый чинар был весь унизан гвоздями, которые втыкали дервиши, чтобы вешать своё тряпьё. В нескольких шагах оттуда на обвитой железными обручами мачте ещё сохранились обрывки почерневшего и сморщившегося на солнце человеческого мяса.
— Это место казни одного губернатора, обворовавшего казну. Он был привязан к мачте и пронзён стрелами, а тело его оставлено на ней. Ужасная огласка этих казней доказывает закоснелую хищность бесстыдных чиновников. Шах время от времени делает это для примера другим.
Флориза покинула своих спутников. Она направилась к дворцу, где опечаленная Мари́ ожидала возвращения своих друзей в прохладном и тенистом патио, украшенном диванами.
Она вошла смеющаяся и сияющая, с цветами на груди и с хлыстом в руке. Она с места начала разговор:
— Восхитительная прогулка: и какая прекрасная погода, чтобы пробежаться по полям. Тебе надо бы пройтись, Мари́: свежий воздух был бы для тебя полезен.
— Я была немного утомлена.
— Не говори глупостей, я тебя слишком хорошо знаю. Жак любит тебя, а ты — его, и ты не знаешь, на что решиться, — вот в чём всё дело.
— Ах, мой Бог, да, раз ты знаешь мои сердечные дела. Видишь ли, мы не такие женщины, как другие; мы до сих пор жили свободно от общества, так же честно, как другие, без сомнения, честнее, чем некоторые честные женщины, чистота которых состоит в прикрывании своей нечистоты под ложной внешностью чистоты. Разве любовь — не добродетель, придающая душе благородство и чуткость лучше, чем это делают законы и социальные условия? Я страдаю от своего колебания и не знаю, на что мне решиться. Я всю жизнь буду носить траур по моём бедном Жане, и, если когда-нибудь моё сердце должно иметь какое-нибудь расположение к другому, этот другой будет не кто иной, как его племянник, который напоминает мне его и в котором, мне кажется, он снова оживает. Одна мысль о ком-нибудь постороннем была бы преступлением; я оправдываю себя, когда думаю о Жаке — добром, великодушном, сдержанном, который так похож на моего Жана.
— Полно, — сказала нежно Флориза, опускаясь перед ней на корточки и обнимая её, ты хорошо видишь, что любишь его. Тогда зачем же делать его несчастным?
Мари́ подняла глаза к небу, пожимая плечами, и сказала:
— Кто знает?
В это время все вернулись. Завтрак был довольно весел. Говорили о большом празднике шатира, назначенном на другой день и на который их пригласили в императорскую ложу.
Выйдя из-за стола, Мари́ удалилась одна с маленьким Пьером подышать чистым воздухом в парке. Она принялась читать, растянувшись в длинном кресле пред зелёной, цветущей рощицей, освежаемой водоёмом с падающими струями воды. Жак знал, что Флориза должна была с ней говорить. Он тотчас же догнал её, и Мари́, улыбаясь, сказала:
— Полно, большой ребёнок, садитесь.
— Как вы себя чувствуете? Вам, по-видимому, лучше, значит, вы больше не больны, потому что любезны; вы снова естественны.
— Благодарю.
— Полноте, не шутите со мною как с ничего незначащим вздыхателем, которым играют. Вы мне даёте досадную роль.
— Образумьтесь, мой друг, — сказала Мари́ строже, кладя свою руку на его, — я придаю вашему расположению важность, какой оно заслуживает, и я была бы истинно и глубоко огорчена, если бы я его лишилась.
— Предположение немыслимое, по крайней мере пока я жив. Я вас так люблю...
Он покрыл поцелуями руку Мари́; она не отнимала её.
— Что же вы ничего не отвечаете? — спросил он.
— Что же мне сказать вам?
— Вот как! Когда объясняешься с людьми, которых любишь, так желательно знать, не сердишь ли их.
— Объяснения всегда льстят женщине; вы меня не рассердили.
— Вот и всё? Полно, мы не понимаем друг друга. Я вас безумно люблю, до потери смысла, и вижу вас всегда спокойной, улыбающейся; вы отвечаете вежливым расположением на моё жгучее пламя; у вас голова и сердце одинаково свободны и голова господствует над сердцем.
— Так теперь вы со мною спорите? Вы — оригинал.
— А вы — бесчувственная, жестокая!
— Что же вам надо, требовательный друг?
— Я вам сказал, как я вас люблю, — ответил он, приближаясь к ней, — но не могу ли я узнать в свою очередь ваши чувства относительно меня?
Мари́ не ответила, но она не сопротивлялась, когда Жак охватил рукой её стан и страстно поцеловал её в губы. Тогда она поднялась улыбающаяся, смотря на Жака влажными от радости и счастья глазами, и мило сказала ему:
— Вы теперь убедились?
Жак стоял перед ней на коленях.
— О, ещё не уходите, обожаемая Мари́, дайте мне опьяниться вашим голосом и видом и излечить этой минутой опьянения мои страдания в продолжение долгих месяцев.
Мари́ улыбнулась и пожала ему с любовью руку.
Они отправились разыскивать маленького Пьера, игравшего позади кустов. Жак взял его на руки и расцеловал. Он распростился, и Мари́, сказала ему, посылая потихоньку поцелуй:
— Возвращайтесь скорее.
Она была счастлива. Играя с мальчиком, она спросила его:
— Ты очень любишь твоего двоюродного брата Жака?
— О, да, он милый.
Она была рада этой общности любви и сказала:
— Был бы ты доволен, имея его отцом?
Маленький попрыгун, потирая руки, сказал:
— Двоюродный брат Жак нас больше не покинет? Какое счастье, мамочка!
Эта радость принесла облегчение Мари́, видевшей в детском излиянии самое непорочное одобрение принятому ею решению.
Последующее затем время было как бы брачной помолвкой, в честь которой шахом были бессознательно предложены празднества. Мари́, становившаяся всё красивее и в хорошем настроении, весело вела дела посольства. Теперь она вложила в эту задачу всё своё сердце и благодаря этому замедлила посвятить себя любви, чтобы окончить с политикой.
Таким образом, посольство его величества Людовика XIV должно было окончиться одновременно торговым трактатом и тройной свадьбой: Жака, Альвейра и доктора Робэна. Свадьбы были назначены на другой день торжественной аудиенции, и настоятель монастыря капуцинов имел честь всё приготовить для них. Рабочие начали украшать церковь.
На другой день, когда Жак и Мари́ решили свой брак, было назначено празднество в честь шатира, на которое они были приглашены. Даваемое шахом такого рода празднество представляло большое торжество. Шатир был придворный слуга, в одно и то же время гонец и танцор. В Персии танцуют только слуги и распутные женщины, поэтому один персиянин, увидев в Версале танцующего Людовика XIV, сказал: «Это — хороший шатир».
Такого рода люди, согласно своему положению, хорошие бегуны, и когда один из них чувствуют себя достаточно подготовленным, то может добиться случая участвовать на королевских бегах. Если он выигрывает приз, то получает значительные подарки и почётные милости. Игра состоит в том, что надо сделать тридцать шесть миль в двенадцать часов от заката до восхода солнца. Тот, кто одержит победу, делается главою своей касты.
В это утро весь город был оживлён. Пред большими воротами дворца воздвигли палатку длиною восемьдесят футов и покрытую алой тканью, натянутой и приподнятой на золочёных столбах, оканчивающихся золотыми шарами, откуда свешивались лошадиные хвосты. Толстые ковры покрывали пол возвышения, украшенный парчовыми подушками. На мачтах висели гроздьями пояса с погремушками, вроде тех, какие носят скороходы. Подальше устроен был буфет, переполненный ценными вазами и предметами, украшенными драгоценными каменьями. Около двадцати золотых чаш вмещали в себе марципаны, сухое и жидкое варенье и цветы.
По краям стояли придверники и отряд телохранителей; палатку отделяли от толпы белые слоны, поставленные как ограда. Эти слоны были разукрашены золотыми цепями и сбруей из чистого серебра. Принадлежавший шаху слон был совершенно приготовлен для поездки. На его спине находились столь обширные носилки, что можно было в них растянуться во весь рост.
Среди животных, находившихся вокруг возвышения шаха, были также охотничьи звери: львы, ящеры, пантеры, за которыми следила вооружённая стража в парадной одежде. Эта ограда была усилена низкими тележками, запряжёнными белыми волами, стадом белых буйволов в сбруе, быками, баранами и прочими животными с амулетами на шее.
Стены, выходившие на улицы, по которым следовал шатир, были также разукрашены светлою тканью и оружием; земля была опрыскана благовониями и усыпана цветами; на всём пути виднелись мачты и флаги. Вдоль дороги на возвышенных местах зрители были распределены по отделам: здесь — индейцы, там — армяне в прекрасных нарядах, далее — гебры и отдельно — евреи.
При оглушительных барабанных звуках Великий Софи вышел из дворца, сверкая драгоценными каменьями и сопровождаемый всем двором. Он спустился с возвышения, чтобы оказать честь Мари́ Пёти́ и принять её; предложив ей руку, он посадил её с правой стороны от себя. Сиденья второго ряда были приготовлены для её свиты: племянника, Альвейра и других. Маленькому Пьеру была приготовлена подушка у ног самого шаха.
Вокруг французской миссии заняли места все высшие сановники и приглашённые, представители всех христианских миссий и управители крупных европейских товариществ.
Шатир, которому предстояло бежать в честь Мари́ Пёти́, был красивый двадцатилетний мужчина, кавказец, по имени Сиди-Бал.
Раздались звуки цимбалов. Было четыре часа утра. Воздух был чистый, согретый лучами солнца, ещё стоявшего низко.
Устроитель бегов велел расступиться толпе, и шатир подошёл, чтобы, согласно обычаю, приветствовать своего повелителя.
Последовал взмах платка, и, улыбаясь, бегун пустился, припрыгивая, чтобы перевести дух.
Шатир остался победителем, и шах сказал ему громко: — Я тебя делаю главою шатиров и даю калаат.
Калаатом называется подарок и равняется пятидесяти тысячам франков. Народ радостно восклицал и восхвалял шаха.
Шатир получил подарки от всех сановников, которым это великодушие предписывала благосклонность шаха к нему.
Среди любезностей, которыми обменивались посредством переводчика шах и Мари́ относительно великолепного празднества, французская посланница по временам забывала о своей миссии и кидала на Жака долгие взгляды.
На другой день была назначена торжественная аудиенция у шаха.
С девяти часов утра многочисленная толпа переполнила местность, прилегавшую к дворцу, где жила Мари́. Все увидели, как к нему подъехал церемониймейстер в сопровождении тридцати гвардейцев его величества и многочисленных скороходов, слуг и прочих дворцовых чинов двора. Он явился за посланницей и её свитой. Гвардейцы были в свободных красных мантиях с такими же тюрбанами; на некоторых были чёрные барашковые шапки, украшенные белыми перьями, алмазными султанами и серебряными бляхами. Кроме того, шах оказал честь Мари́ Пёти́, послав ей из своих конюшен превосходного иноходца, в богатой сбруе из красной кожи, вышитой золотом.
Мари́ Пёти́ заняла почётное место, отведённое ей в этом торжественном шествии. Её окружали друзья верхами; позади неё следовали повозки с подарками персидскому шаху от короля Франции.
Она въехала во дворец через Посланнические ворота, открывавшиеся в великолепный сад, по которому вела широкая дорожка, засаженная направо и налево чинарами. Согласно обычаю, все лошади государственной конюшни были приведены и привязаны золотыми цепями к богатым яслям. Они были в роскошной упряжи, а на сёдлах красовались арабески наборной работы из драгоценных камней. Блестящие ряды самых красивых лошадей в свете, украшенных самыми редкими чудесами, представляли приятное зрелище. Вокруг них конюхи не преминули, как это всегда делалось, разложить на толстых коврах всю конюшенную утварь из чистого золота, считая и гвозди с молотками.
Шах, окружённый всеми придворными, ожидал посольство в большом зале своей сокровищницы, находившейся в конце дорожки. Зал с куполом заключал ослепительные богатства, полученные королём в подарок от других государей. Повсюду — на стенах, в углублениях стен и на коврах — было изобилие художественных произведений, в странном беспорядке, напоминавшем базар. Там были богатое оружие, лезвия дамасской стали, ружья, украшенные драгоценными камнями, сложные часы, столы, мебель, фарфор, предметы всякого происхождения — из Германии, Италии, Китая, драгоценное собрание рубинов, бирюзы, ножны из кораллов, кубки из сердолика, хрусталя, агата, яшмы, зеркала в золотых рамах, ящики, полные запястий и драгоценностей, ларцы с золотыми вещами, с эмалью и кожами редких животных: это был самый странный и чудный музей.
Мари́ приблизилась одна и приветствовала шаха по-французски. Её друзья сделали то же. Шах через переводчика сказал ей любезность относительно успеха её продолжительного предприятия и очарования французских женщин, о которых он судил по ней. Мари́ мило ответила на эти лестные любезности. Шах долго расспрашивал её о её родине, короле, форме правления, положении Франции в Европе и расстоянии, отделявшем её от Персии. Он думал, как и все восточные люди его времени, что Европа маленький остров на Чёрном море, откуда приезжают к ним за всем, что есть самое прекрасное. Он, казалось, удивился, узнав, что англичане не первый народ Запада, и был счастлив, что их победные сношения, распространённые по Азии, были нередко чистым воображением. Он выразил желание войти в сношения с таким блестящим королём, как Людовик Великий.
Мари́ велела переводчику ответить, что это желание и её короля, а как залог дружбы она привезла подарки. По-видимому, они очень понравились его величеству, который долго их рассматривал со всеми признаками живого удовольствия.
Тогда посланница вручила через маленького Фабра пергамент, заключавший в себе статьи торгового договора, предложенного Людовиком XIV, чтобы добиться льгот для французских купцов, которые с своими товарами явятся в Персию для основания там своих торговых домов. Шах, благосклонно улыбаясь, выслушал его содержание и объявил, что это ему совершенно подходит, но что, однако, он рассмотрит его подробнее в совете своих министров, прежде чем иметь возможность передать ей через короткое время официальное утверждение для вручения его двоюродному брату, королю Франции. Разговаривая, он с улыбкой посматривал на толстого врача Робэна, который с бесконечным трудом старался придать себе приличную осанку, то есть сидеть на пятках, не показывая кончика своих ног, как должно делать в хорошем обществе. Он смеялся, видя, как врач запыхался и вздыхал, и объявил, что разрешает ему не стесняться и сесть, как ему удобно; это было знаком большой благосклонности.
Шах беседовал с Мари́ и её спутниками более получаса, обращаясь к каждому с любезным словом и спрашивая у Пьера, любит ли он охоту; он подарил ему свой нож, украшенный драгоценными каменьями; он также спросил Жака и Альвейра, нравится ли им Персия, и расспрашивал о вооружении французских солдат; Флоризе он сказал, что своей свежестью она превосходит скипидарное дерево его парка, и своей любезностью показал всем, что союз с Францией ему вполне подходит.
Когда аудиенция была окончена, то он предложил прогуляться по садам, и весь двор был поражён таким редким поступком шаха и его необычайной приветливостью. Шах и его свита таким образом сопровождали Мари́ до беседки Тамерлана, где самые красивые из юных грузин дворца подавали под звуки таинственной, невидимой музыки сласти, варенье, кофе, чай и трубки.
Шах втянул в себя клубы табачного дыма и предложил свой кальян Мари́; большей чести он не мог оказать ей. Она вдохнула из кальяна голубоватый дымок, и ей казалось, что в его лёгких облачках она на секунду увидела своё прошедшее: игорный дом в улице Мазарини, Константинополь, ловушку Арарата, бледное лицо Фабра — все опасности и драматические перипетии своего путешествия. Но воспоминания обо всём внезапно исчезли, как и сам дым, в лучезарной радости этого прекрасного дня, в светлой надежде будущего, озарённого любовью, в восхитительном ожидании того светлого завтра, которое её отдаст дорогому Жаку, — во всём этом ослепительном апофеозе, приготовленном для неё, как ореол её торжества.