Босая в зеркале



Как терзают мозоли мне ноги!

Раздобыть бы золотые копыта…

Часть первая

1. ЧУДО-ЗМЕЯ С КОРАЛЛОВЫМИ РОГАМИ

Кто встретит Чудо-змею с коралловыми рогами и завладеет ими, тот станет богатым и счастливым.

Старинное бурятское поверье


Еще до рождения прозвали меня Бесенком: в материнской утробе мне было тесно, я изо всех сил билась и бунтовала.

Мама, родившая семерых детей, потом часто говорила мне:

— Ты и в животе вела себя безобразно. Так хотелось поскорее родить тебя!

Будучи трехмесячной, я прославилась тем, что свалилась с полатей. Бабушка запеленала и обвязала меня четырьмя кожаными тесемками, как деревянную чурочку, и, положив на самую середину полатей головою к стенке, отлучилась по хозяйству во двор.

Вернувшись, она застала меня на полу, побуревшую от рева. Подняла и видит: так же крепко завернута и обвязана.

— Как же ты умудрилась?! Уж не дьявол ли скинул тебя на пол?! — испугалась бабушка.

Если бы дедушка или мама оставили меня лежать без присмотра, бабушка их поедом бы ела. И не пало бы подозрение на ни в чем не повинного дьявола. Но в семье авторитет бабушки был непререкаем.

Сосновые полы нашего старого дома стараниями бабушки блестели желтизной, как дощечки для сушки сыра. Наливая воду или молоко, бабушка держала левую руку под черпаком, старательно сложив ее ковшиком, чтобы не капнуть на пол. Недаром в тридцатые годы она не раз получала первую премию по улусу за чистоту — красное земляничное мыло и белое вафельное полотенце! В то далекое время по домам ходила от сельсовета комиссия, проверяла санитарное состояние. Моя бабушка Цэрэн слыла на весь улус чистюлей. Это она научила меня мыть пол особым способом: сперва ошпарить кипятком, потом натереть песком, затем смыть песок, выскоблить все углы и щели и, наконец, снова сполоснуть горячею водою и вытереть насухо при закрытых дверях, чтобы пол не стал сизым от сквозняка.

Прежде чем зайти к нам в дом, люди подолгу вытирали ноги о железную сетку перед крыльцом, стряхивали с себя дорожную пыль и грязь. Милая моя, самая усердная на свете бабка! Своими сильными руками она пеленала и крепко-накрепко перевязывала мне колени, чтобы я не унаследовала кривые ноги от своих кочевых предков-наездников. Так от великого бабушкиного старания ноги у меня искривились шиворот-навыворот, стали иксообразными.

Когда мне было пять лет, я завидовала мальчишкам, которые делали стойку на руках. И решила от них не отставать.

В первый раз во дворе я с разбегу встала на руки, но чересчур перекинула назад ноги и грохнулась плашмя на спину. После неудачи обучалась на высокой куче золы. И ходила, похожая на искупавшуюся в золе курицу.

Однажды, желая похвастаться своим искусством перед моею старшею подругою Сэсэгмою Банзаракцаевой, я с разбегу упала прямо на золу. А та оказалась горячею, только-только из печки, в ней еще тлели красные угольки, они пулями отпечатались на моих руках.

— Чертова девка, сожгла себе руки! Теперь на ушах будешь стоять?! — распекали меня дома.

На кистях образовались большие и малые волдыри, потом они лопались, оттуда вытекала жидкость и до слез жгла оголенные раны. Мама долго смазывала мои руки рыбьим жиром, и я ходила с повязками. Тогда школьники копали колхозную картошку, я же ничего не делала, околачивалась возле матери, грызя вытертую о подол морковку и стыдясь своей ненужности. Мама работала бригадиром огородников, а я, мамина помощница, по дурости своей стала инвалидом… и она никак не могла похвалиться мною.

Руки мои со временем зажили, остались, правда, шрамы от ожогов. И опять, едва проснувшись, я убегала из дому играть, не взглянув даже на небо, хотя мать учила меня, хотела вырастить толковою:

— Алтан Гэрэл! Приличный человек должен утром осмотреться кругом, взглянуть на небо, горы, на землю…

Когда я спросонья выскакивала на улицу, то прямо-таки слепла от кипящего, бурлящего солнца. Крепко зажмурившись, я с наслаждением мочилась навстречу солнцу золотистою струей.

— Не для того солнце светит золотое, не для того вершины гор высятся в синеве, чтобы такая бестолочь, такая срамница позорила их! — сердилась бабушка.

Закончив вечерние хлопоты, она, даже усталая, прежде чем войти в дом, пристально вглядывалась в горизонт, потом, резко закинув голову, изучала небеса по цвету и облакам, стараясь угадать по закату завтрашнюю погоду. Бабушка Цэрэн одухотворяла природу, словом, была философом, насколько им могла быть безграмотная бурятская старуха 1899 года рождения.

* * *

Помню, как я утащила из колхозной кладовой гирьки от весов. Когда это обнаружили, родители принялись меня ругать:

— Мало того что девчонка лупит всю детвору в селе, а взрослым говорит такое, что от стыда можно сгореть, так еще и воровать стала! — Родители потребовали, чтобы я сама отнесла гирьки кладовщику и попросила прощения, иначе не станут меня, воровку, кормить!

Я забралась в темный, мрачный амбар и целый день просидела голодная, чтобы родителям стало невмоготу. Сижу в засаде, а в полутьме поблескивают передо мною беленькие, желтенькие гирьки, одна другой лучше и меньше. Я отдала бы за них все мои игрушки: глиняного беломордого коня, белого фарфорового слона и моську, желтую тряпичную лисицу с красными стеклянными глазами, набитую опилками… желтое драгоценное яйцо бильярдного шара… отдала бы за них синий свод небесный с раем. Железные гирьки, блестящие и не бьющиеся, были мне дороже всего. В них я чувствовала непостижимую странную тайну, — ведь ими можно взвесить все-все на свете. И твердо решила ни за что не расставаться с ними, ведь у кладовщика есть еще много больших чугунных гирь.

Меня слегка подташнивало, в животе урчало от голода. Я тихо позвякивала гирьками и беспрерывно думала о еде. Дедушка всегда добавлял мне мясо из своей порции под предлогом того, будто у него притупились зубы, а у меня, «как у щенка, острые шильца». С азартом, балуясь, я громко клацала зубами.

— Хватит щелкать, Гэрэлма, а то сломаешь! — и бабушка целовала меня, а я счастливо брыкалась.

В отрочестве я во сне часто скрежетала зубами, пугая суеверную мать, внушившую себе: если мужчина скрежещет зубами во сне, то он врагов своих громит и побеждает, а если женщина во сне зубами скрежещет, то родных своих поедает, их костями хрумкает…

Когда корова отелится или овца объягнится, у нас варят молозиво — желтое, густое, как творог, сытное и вкусное, после молозива целый день не проголодаешься!

А еще мама и бабушка каждое лето толкут черемуху, смешивают ее с творогом, топленым маслом, сахаром и сушат черемуховые сырки для праздника Белого месяца — первого весеннего месяца, начала молочного изобилия. В марте к нам всегда прибегает ребятня, чтобы отведать знаменитые черемуховые сырки.

— Шевелите, детки, усами, шевелите! — с улыбкою приговаривает бабушка, раздавая сырки, а дети смущенно прикрывают обветренными руками беззубые рты. Нет ничего вкуснее этих сырков, как чудесно хрустят они на зубах, рассыпаются и тают во рту.

А как ласково бабушка уговаривает выпить сырое яйцо!

— Еще тепленькое, розовое! — И она прокалывает его шилом и шилом же солит, размешивает внутри. Я морщусь при этом, будто мне готовят отраву в золотой скорлупе…

Вспомнив все это, я заплакала, полезла в старый амбарный сундук, где хранились праздничные старинные одежды и мамины коралловые бусы. Достала их и зубами разорвала нитку. Вместе со слезами и слюною проглотила три коралла в надежде, что умру… Пусть родители поплачут обо мне!

Но мне не суждено было умереть. Вечером, придя с работы, мама вывела меня из амбара и напоила пенящимся, шипящим молоком. Узнав обо всем, она следила за мною, как за курицей-несушкою, когда же я снесу ее драгоценные кораллы. При этом грозила, что иначе придется делать операцию! Наконец-то кораллы покинули меня. Мама обмыла их и вдела в свое ожерелье.

— Видишь, Гэрэлма, как ты сварила мои кораллы! — и даже гостям показывала три поблекшие бусинки.

На следующее утро, как я снесла кораллы, меня разбудили рано.

— Косматый человечек, поди-ка сюда! — с лукавою лаской зовет бабушка.

Я удираю, но бабушке удается поймать меня, и она обрадованно и мстительно приговаривает:

— Бэр-бэр, за все косматые дни тебя, бесенка, причешу!

Мои разнузданные волосы злятся, трещат и рвутся в цепких, усердных пальцах бабушки. Смачивая их сахарною водою, она заплетает пять косичек «мышиные хвостики», причем самая крупная, почетная царица-косичка заплетается на макушке. Дотошная бабушка не оставит в покое ни одного волосенка, прихватит в плен самые крайние тонюсенькие, «голодные» волосиночки.

Говорят, наша бабушка в молодости так гладко и туго заплетала свои косы, что ни один волосок не выбивался. Воротник ее простого черного платья бывал наглухо застегнут.

А я убегаю в сарай и, морщась от боли, вырываю остро дерущие кожу волосы.

— Смотри, Алтан Гэрэл, косички на всю неделю заплетены! — строго предупреждает бабушка.

Родители собрали мои гирьки и сказали:

— Сколько мы можем укрывать воровку в нашей семье? А?

Отец взял меня за руку. И мы пошли к кладовщику. Оказалось, что скупой дядя Чагдаржаб из-за этих гирек несколько дней не выдавал людям муки и хлеба. У меня от стыда зачесались пятки.

* * *

Говорят, свет не видывал, чтобы девчонка была такою драчуньей и забиякою, как я. Мальчишкам приходилось обороняться от меня сообща. К тому же я давала им самые меткие прозвища, которые сразу же прилипали. Даже те мальчишки, что вместе нападали на меня, ссорясь, обзывали друг друга именно так.

Тогда я ликовала, а они дружно набрасывались на меня. Но со мною не так-то просто было справиться. Я защищалась отчаянно, пускала в ход не только кулаки, ногти и зубы, хватала все, что попадало под руку. Однажды одному мальчонке влепила в лицо горячую коровью лепешку!

После драки, пряча слезы, я убегала на речку купаться, по дороге заходила к соседям зашить платье, объясняла, что зацепилась за сук. Жестокие родители никогда не принимали жалоб, во всем случившемся обвиняли только меня. Это разучило меня жаловаться вообще, и я стала носить обиды в себе.

Взрослые в селе меня любили: я им гадала, предсказывала всем счастливую судьбу. Старым и больным обещала рай после смерти, а их детям жизнь до ста лет. Одиноким вдовушкам предсказывала замужество в соседних селах, где табунами бродят приличные бравые женихи, а не какие-нибудь замухрышки. Бездетным семьям— такое множество детей, что рожать надоест.

Пятидесятилетней тетушке Доржиме я нагадала, что удочерит русскую золотоволосую девочку из детдома. И случилось так, что гадание мое через год сбылось: тетушка Доржима с мужем съездили в город Улан-Удэ и привезли оттуда годовалую девочку с золотистыми волосами.

— Вот и пришла к нам в Гэдэн золотоволосая из города. Гэрэлма адяа[1], дай ей имя. Неудобно человеку даже день прожить без имени! — и тетя Доржима взволнованно целовала свою маленькую дочку.

Девочка была беленькая, как бумага, под прозрачною нежною кожицей ветвились синие жилочки, а глаза были сказочно русские, огромные, голубые, как ласковое летнее небо. Ей сшили желтое ситцевое платье в коричневый горошек, и девочка казалась большою живою куклою, ненастоящей, загадочною. Шутка ли дать такой имя?!

— Имя придумаю в пятницу, потому что пятница — самый мягкий благополучный день недели, — прошептала я.

— Детонька, проживем еще немного без имени? — спросила тетя Доржима у малютки. Моя мама дала ей розовый пряник. Она всегда девочкам дает розовые пряники, а мальчикам белые.

С этого дня я потеряла покой. Повсюду искала имя девочке: заглядывала в углы и щели, в куриное гнездо, в мышиную норку, искала даже под берестою белой березы, сдирая бересту.

В отчаянии я готова была отдать девочке свое чудесное имя — Алтан Гэрэл, что означает золотой свет и золотое зеркало. Мама переводит мое имя на русский язык — Светлана. Но по своей материнской ревности никогда, конечно, не позволит других называть именем своей первой и единственной дочери.

В ночь на пятницу, когда все уже спали, я шепотом перебирала женские бурятские имена, какие знала в свои семь лет. Может быть, тогда инстинктом почувствовала разлад между бурятскими именами и необыкновенными огромными голубыми очами русской девочки? Я никак не могла придумать ей имя. Уже тревожно подкрадывается пятница, чувствую, что этот добрый, ласковый день станет для меня днем неудачи.

Неплохое имя у нашей соседки — Сонин, что означает «вести», «новости». Но сама бабушка Сонин жадюга, никому никогда ничего не дает — ни взаймы, ни даром, ни даже когда заплачешь.

Когда в первом классе научилась писать слово «скупердяй», в тот же день стащила из класса мел и в сумерках, когда бабка Сонин доила корову, написала у нее на ставне: «Скупердяйка Сонин». А утром у нас в доме разразился скандал. Отличник Саша Раднаев, внук бабки Сонин, сразу же наябедничал, кто это написал. Хотел поколотить меня, но куда там! Щупленький он, как козленочек. Я его повалила, оседлала и надавала шелбанчиков десять в лоб. Могла бы дать и двадцать пять, но пожалела: еще шишка выскочит на лбу, начнет он бодаться с баранами!

Саша попробовал было подговорить мальчишек, чтобы отомстить мне, но те не поддержали его, не заступились за скрягу.

Тетя Сонин сама рассказала обо всем моим родителям.

— Скажите, пожалуйста, какой вред вашей Гэрэлме от моей скупости? Никому нет вреда от моей скупости ни грамма! — И старуха со слезами в голосе показала на тоненькую полоску грязи под твердым желтым ногтем на указательном кривом пальце. — Никому на свете нет вреда от моей скупости ни грамма! — повторила она со страшною обидою, и я убежала из дома на целый день.

Мне было муторно от слез соседки, от ее грязи под ногтями, от своей злой надписи на ставне чужого окна, от ябедника Саши и сурового гнева моих родителей. Издали с улицы поглядывала на ставни соседей, но порочащие бабку слова уже были стерты.

Боясь зайти домой, вечером я сидела под огромным дырявым котлом, поставленным в углу внутри хлева, где куры откладывали яйца. Курам я давно отыскала хорошие имена: Сафрон — это сизая, пепельная курица, сильная, с кряжистыми толстыми ножками, она реже других приносит яйца, но они у нее такие крепкие, с гладкою твердою бежевой скорлупой, и вкусные. Яйца Сафрона не сдавали в магазин, не меняли на керосин и спички, мы ели их сами. Одну невинную курицу я прозвала Сонным Гребешком, просто так, дурачась, но для всех эта кличка стала загадкою.

— А почему петух у тебя Клюнет-Неклюнет? — посмеивались родители.

Царь-петух воинственно поглядывал на всех немигающим черно-бисерным зрачком с огненным кольцом. Клюнет, не клюнет, гордо всклекочет и вдруг мелко-мелко спешно закудахтает, подзывая многочисленных жен к вкусному зерну. Тощий от любовных страстей, настырный петушище никогда не терял мужского достоинства, гордо возвышался на безобразных своих, корявых морщинистых ногах. А куры-дуры послушно глотали вместе с зернами землю, которая крошилась и пылилась под их яростными клювами. Безумно глотали и осколочки стекла. Осколочки же эти я находила расплавленными среди выветрившегося помета. Когда я впервые щупала кур, опасалась даже, что наткнусь мизинцем на острые осколочки. Если курам удалось бы проглотить гвозди, то их бесстрашный желудок наверняка переварил бы даже железо!

— А где же оно, птичье молоко-то? Может, из красных гребешков течет тайно? А? — приставала я к бабушке.

— Молочко-то у них льется тайно, может, из зоба, есть, есть оно, птичье молоко! Только нам его не доить, не пить, масла из него не сбивать, — говорила бабушка, и мне очень хотелось погладить и ущипнуть куриные коралловые гребешки, чтобы ощутить их тайну и жар.

— Гребешки-то у кур вместо грудей цветут! — восклицала я, и мы смеялись над болтающимися на головке гребешками.

Долго я мучилась своими думами, сидя под дырявым котлом, так ничего и не придумала. А когда стемнело совсем, зашла в сарай бабушка и сердито окликнула:

— Гэрэлма! Долго будешь сидеть под дырявым котлом, горбатою станешь! Слышишь? Может, принести тебе яйца Сафрона, чтобы ты высидела цыплят?

По голосу бабушкиному слышу, что она еле сдерживает смех, и я опережаю ее. Смеясь, выхожу из своей крепости и сдаюсь в плен на милость родителей.

О, как отрадно, что у нас дома вечером не ссорятся! После скандала человеку могут присниться дурные сны, у нас все боялись дурных снов. От них надолго расстраивалась мама, молчала, замыкалась, и к тому же взрослым надо вставать с зарею. Поэтому, напроказив и натворив бед, я до вечера пряталась в хлеву под котлом, а с наступлением сумерек родители сами находили меня. Как-то вечером я искала корову и вышла к далекому горному оврагу, на кладбище для скотины. Увидела там пляшущие синие огни и примчалась домой насмерть перепуганная:

— Черти зажгли там свои огни для ночной жизни!!!

Но вернусь к наказанию за то, что оскорбила соседку.

— Не хватало того, чтобы от тебя, от бармалейки, плакали взрослые! — возмущалась мама и на полоске бумаги написала химическим карандашом: «За порочащие людей надписи выпороть Гэрэлму крапивою по голой заднице!» — и наклеила бумагу на раму в окне. Я быстро сообразила: скосила на нашей усадьбе всю крапиву и сварила щи свиньям. Чужую крапиву мама не тронет, не хватало еще позора рвать чужую крапиву, чтобы выпороть единственную дочь!

* * *

В ту мучительную ночь на пятницу мне приснилась летящая ветвистая змея с коралловыми рогами.

Она летела высоко и, мирно, плавно шевеля ветвями-крыльями, тихо прядала коралловыми рогами, паря и выруливая в воздухе. Рога у нее были круто закручены, как у барана. Прелесть-то какая! А конец одного рога был унизан теми тремя поблекшими кораллами, которые сварились в моем желудке. Каково же было мое изумление — в короне у царицы-змеи мои кораллы!

— Ы-ы-ы-ы дыд-гы! — испугалась бабушка, когда я рассказала свой волшебный сон. Она была убеждена, что змея может быть только подлою и от нее не жди добра ни во сне, ни в сказке. Впервые посмотрела на меня с непонятным отчуждением и тревогою, в это утро ей не захотелось причесывать меня.

В нашем селе Гэдэне тогда шипом шипели змеи, летом грелись у самого дома на завалинке. Однажды я подцепила лопатою большого коричневого ужа и с ужасом выбросила на улицу. Уж и не подумал кинуться на лопату, как я ожидала, а быстро пересек дорогу и уполз в густые луга. Я никогда не видела ужаленного змеей человека. Зато часто с отвращением видела, как пацаны камнями убивают змей, хотя люди и спасаются от многих болезней змеиным ядом.

А дедушке мой сон полюбился, он радовался ему:

— Значит, змея летает, как в сказке? А коралловые рога у нее закручены, как у колхозных баранов? Красота-то какая! Мне бы хоть раз в жизни увидеть такой сон! А? — поблескивал глазами дед.

— Ты стар и слишком крепкий табак куришь! Разве тебе приснится толковый сон?! Старик, у тебя из ушей бурлит ядовитый табачный дым, как из трубы. Любой сон сгорит в твоей башке, как щепка в печке. Зола и дым — как надоели мне отрыжки дурмана твоего! — и бабушка метнула на него уничтожающий взгляд.

Я смотрю — не бурлит ли волнистый, кудрявый дым из ушей дедушки.

— Поди сон сгорит в моей голове, как щепка в печке, и вылетит с табачным дымом через уши! — пошутил дедушка, поднаторевший в пожизненной табачной перебранке с бабкою.

Мама — сказительница бурятских волшебных сказов, обдумывая мой сон о Чудо-змее, таинственно молчала.

* * *

Я привязала бантик на хвост бычку и ушла из дома. Наш красивый черный бычок с острыми рожками то и дело чесал свои растущие рога: то забор бодал, то телегу. Когда наконец он разрушил всю поленницу, дедушка рассердился, а я привязала бычку на хвост бантик, чтобы отвлечь его от зуда. Чем ему еще поможешь? Когда черный бычок был новорожденным теленочком и зимою жил с нами в избе, я обнаружила на нем синеватых вшей и намазала его, бедного, керосином, сожгла его нежную кожу, и за это мне драли уши.

Теперь, напоив красавчика водою, я поливала ему рога — пускай растут! Но чем больше они росли, тем сильнее чесались, и черный бычок мучился от проклятых рогов, как от чесотки, и готов был обломать их до основания и ходить комолым. Какой позор — стать комолым быком! Да его коровы забодают!

Еще до того, как приснилась мне ветвистая прекрасная змея, как-то подвела я бычка к забору, до боли в ногтях почесывая его за ухом и подкручивая хвост. Потом, схватив за чесоточные рожки, прыгнула ему на спину. Бычок мой понесся было галопом, но не успела я опомниться, как он замотал головою, закружился, запрыгал и, хотя я крепко держалась за ошейник, сдавивший ему горло, сбросил меня.

Соседский Саша-муха рядом как из-под земли вырос. Смеется, не нарадуется. Упасть с бычка ничуть не больно, но позором стало то, что после этого случая дурашливый Василий Санживалов, озорник и острослов, намного старше нас, сочинил про меня песенку:

Смерч-бесенок завихрился,

За рог бычонка зацепился!

Целый бесконечный день я бродила как неприкаянная. Дурак-день! Воздух от жары томится, бесится, сверкает искрами, будто жарится на сковороде. В речке Мучее камушки до того гладкие, хоть пляши на них босиком.

— Аха-аа-а-а-а! Не смогла дать имя русской девочке?! Так тебе и надо! Ворожейка, гадалка, лгунья, колдунья! — напал неожиданно на меня Саша и, торжествуя, готов был перевернуться через голову.

— Ах ты муха поганая! Дуста на тебя насыпать!

Я схватила горсть песка, швырнула вслед убегающему Саше и горько заплакала… Признаться, однако, мы с Сашею Раднаевым не такие уж заклятые враги. Однажды случилось, попали под сильный дождь и, взявшись за руки, побежали вместе, рядышком. С тех пор мы частенько брались за руки и до надрыва сердца носились по нашей улице.

Когда на Сурхарбане, нашем национальном празднике, в беге на сорок метров я вышла победителем у девочек, Саша подбежал ко мне, дал конфетку, расплавившуюся в его ладони, и молча убежал, пунцовый от стыда…

На нашей улице меня встретила стая мальчишек. Они хором распевали песенку, которую сочинил взрослый стихоплет Василий Санживалов. На лицах мальчишек дрыгалось и дробилось гаденькое счастьице. Им немыслимо было рассказать о змее с коралловыми рогами.

«Они и живут-то на свете только для того, чтобы дразнить и драться с девчонками», — подумала я с отвращением. Это было моим первым осуждением сильного пола.

Тогда мне свято верилось в старинное бурятское поверье: «Кто встретит Чудо-змею с коралловыми рогами и завладеет ими, тот станет богатым и счастливым». Может быть, она живет на вершинах гор, а может, обитает в белых пушистых облаках?

«О, прилети наяву, Чудо-змея! Пролети над нашим селом Гэдэном высоко и мирно. Пусть увидят все, как плавно парят твои ветви-рога и как круто закручены прекрасные коралловые рога!» — молила я всем существом наперекор бедам. Все чаще и чаще снилась мне вещая змея, и в напряженном томительном ожидании ее… я заболела корью.

Родители возненавидели змею, как предвестницу болезни. Мама стала спать со мною вместе, хотя я во сне пинаюсь. Она подолгу гладила мою голову, боясь, что мне вновь приснится это «божественное чудовище». А днем, улучив часок, терпеливо читала мне «Доктора Айболита», пропуская страницы о злом Бармалее.

— А какие у Бармалея глаза? Красные или желтые? — спрашивала я слабым голосом.

— Милая Гэрэл, когда болеешь, надо забыть о Бармалее! — И мама с укоризною захлопывала книгу.

В посудном шкафу уныло висел сморщенный круг копченой колбасы, ожидая моего выздоровления. Иногда я вставала и украдкою протыкала шилом пучеглазые колбасные жиры. Мне давали кипяток, слегка забеленный молоком. Родители жалели меня и сокрушались, какою тонкою стала моя шея.

— Выздоравливай, Гэрэлхэн, выздоравливай. Вон даже колбаса плачет по тебе жиром! — подбадривали меня родные.

* * *

После моего выздоровления к нам в Гэдэн приехал знаменитый в аймаке Вандан-лама. Бабушка и дедушка пригласили его служить молебен, чтобы отвадить от меня Чудо-змею.

В то время я, верховодя ребятишками, рассказывала им о волшебствах, творимых Вандан-ламою. У нашего дяди Тумура он связал в узел старинный серебряный меч! Дети слушали меня со страхом и восхищением. Вдруг меня позвали в дом.

— Аха-а-а-а! Вылетишь оттуда мокрым тараканом! — злорадно накликал Саша-муха.

Все знали, что Вандан-лама нещадно лупит детей, а малюток хватает за ноги и швыряет в угол! Я вошла и молча стала у двери, готовая мигом увернуться от побоев.

— Не бойся, девочка, — ласково обратился ко мне ламбагай. — Расскажи, как ты помнишь себя впервые?

— Лошадь стояла в реке. Ее понукали, дергали за вожжи, били кнутом. Она боялась, перебирала ногами и упала в воду. Дедушка с бабушкою, сидя в тарантасе, отчаянно бранились, — тут я оглянулась на них.

— Не бойся, рассказывай все, что помнишь, — поддержала явно смущенная бабушка. Родители смотрели на меня с умилением, словно я была им ниспослана свыше.

— Потом они сняли унты. Закатали штаны. Полезли в воду. Дед взял лошадь за узду. Потянул вперед. А бабка сзади толкала тарантас. Мне было страшно очень. Я уцепилась за вещи и ревела. Мы тогда кочевали сюда в Гэдэн с Боргойской степи, — я громко шмыгнула носом, боясь вытереть рукавом, и продолжала: — «Гэрэл-ма! Да ты не реви ревом, лягушка жирная в рот вскочит! Давай бери вожжи. Помогай!» — прикрикнула бабушка.

Ну я и перестала выть. Не хотелось, чтобы жирная лягушка влезла в рот. От нее вырастут бородавки по всему телу. Я взяла вожжи. «Чу! Чу! Чу!» И лошадь вывела тарантас на берег. А дед меня похвалил. Сказал, стану наездницею. Тогда я думала, что Халуюн потеряла подкову в речке, искала ее. Может, она и правда потеряла, а вы считали, что не может вытащить нас? — вдруг спросила я с отчаянием.

Никто ничего не помнил. У деда было несчастное беспокойное лицо. Но он отважился подойти ко мне при ламе. Понюхал мою большую почетную косичку на макушке и поцеловал. Раньше он всегда хвалил, как ароматно и вкусно пахнет моя большая косичка, а тут промолчал.

— Речка Ичетуйка тогда смыла подковы Халуюн и унесла! — убежденно сказала я Вандан-ламе.

— Сколько тебе было лет? — спросил ламбагай с уважением. Я не помнила, сколько тогда мне было лет. Все обернулись к маме, она знала мой возраст не только по годам, но и по месяцам.

— Три года. А два года Гэрэлма накликала дочери Баюу — Тамажаб двух сыновей — Дамдина и Жамбала. Так и зовут мальчиков, как нарекла их Гэрэлма, — с гордостью ответила мама.

— Ваша дочь сказочницею станет или за русского замуж выскочит! — строго изрек лама. — Подай мне кочергу! — грозно приказал он.

«Треснет сейчас кочергою и череп расколет, чтобы не вышла потом за русского!» — подумала я со страхом. Отважилась-таки, подала кочергу, а сама кошкою метнулась к двери.

Распалившийся Вандан-лама в экстазе молниеносно скрутил толстую кочергу в бараний рог! Родители были потрясены.

— Моя змея с коралловыми рогами лучше тебя! Она летает! — вскрикнула я с таким отчаянием, словно моя жизнь в эту минуту висела на волоске. Волшебник ламбагай в ярости кинул в меня скрученною кочергою. Я выскочила из дому и, не чуя ног, босиком побежала в степь.

В ушах грохотал громовой удар об пол скрученной в погибель кочерги и словно все еще догонял и догонял меня, пока я на бегу не влезла правою ступнею в сусличью нору и упала, как пораженная стрелою вдогонку.

От резкой боли в суставе померкло солнце.

Так я горько-горько плакала в одиночестве, впервые причитая в степи от огромной детской беды:

— Остались мы без ко-чер-ги-и-и-и!..

— Кто же теперь скует нам но-ву-ю-ю-ю?..

— Чтобы никто, никакой злой лам-ба-га-ай-ай-ай!..

— Не скручивал боле-е-е-е ко-чер-гу-у-у-у!..

— Нашего се-мей-но-го-о-о-о оча-га-а-а-а…

— Нуж-на-а-а-а нам чу-гун-ная-я-я-я!

— А лучше всего сковал бы кузнец нам медную ко-чер-гу-у-у-у!

Боль стихала от причитаний.

Боль моя стихала от красоты сияющей медной кочерги. А голенный сустав правой ноги все более распухал…

Я мысленно разгребала алые угли раскаленным медным гребнем новой царской кочерги.

…Так в семь лет я бесстрашно вступила в единоборство и по-своему победила знаменитого ламбагая.

Вскоре моя жизнь совсем потускнела. Родилась моя первая сестренка Очир-Ханда, за нею — вторая Машенька, потом я обзавелась двумя плаксивыми братишками Владимиром и Лубсаном.

Родители перестали трястись надо мною, как над единственным домашним идолом. Будили рано, и я целыми днями служила на побегушках: подметала пол, выбрасывала мусор и золу из печки, таскала дрова и воду, мыла посуду, стирала бесконечные вонючие пеленки, с отвращением отворачиваясь от них.

А вечерами носилась по горкам и оврагам, чтобы загнать домой скотину. Бабушка, давая мне кружку парного молока, называла меня то стальною подковою, то неутомимым веретеном. Ободренная ее похвалою, я ветром уносилась искать недостающих овец. Родители порою жалели меня и вздыхали:

— Что поделаешь, Алтан Гэрэл, теперь ты адяа — старшая сестра! Перестала тебе сниться змея с рогами… Пеленки змею погубили!

Лишь изредка среди лета, бывало, посчастливится нарвать черемухи да сходить в кино или случайно прочесть книгу «Принц и нищий»…

* * *

Хотя я давно уже потеряла веру во всякие чудеса на свете, но при воспоминании о волшебной Чудо-змее с коралловыми рогами, приснившейся мне в семь лет, иногда в душе нет-нет да шевельнется тихая странная радость, ласковым дуновением прикоснется сладкая неземная тоска, будто Чудо-змея наяву пролетела над моим детством и лишь по мановению капризницы-судьбы навсегда сгинула за горизонтом, обронив свои коралловые рога.

Иногда, в лучшие минуты озарения, вижу я, как парят волшебные коралловые рога в правом почетном углу сверхскромной квартиры, где нет никаких вещей.

Пожалуй, я единственная из бурят, живущая вечным ожиданием Чудо-змеи с коралловыми рогами. Значит, недаром оно существует, старинное бурятское поверье.

2. УРАГАНЧИК!

Из самых диких жеребят выходят наилучшие лошади, только бы их как следует воспитать и выездить.

Плутарх


Шестнадцать лет — будто тугую стрелу пустили в синее небо и над тобою горят три солнца!

Родители купили черного коня — Ураганчика. Шерсть его приглажена волосок к волоску, блестит, как полированная, а грива и хвост словно дегтем просмолены.

Конь вздыбливается, рубит копытами землю — пыль взлетает столбом, кажется, вот-вот он порвет поводья или сбросит коновязь.

«Промчаться бы вихрем на Ураганчике, бросив позади, в густой пыли, всех мужчин!» — мечтает Алтан Гэрэл.

Отец ее, потомственный конюх, месяцами бьется с Ураганчиком, называет его бешеным, стегает кнутом, а конь еще пуще звереет от этого и готов скинуть с себя седло!

Дедушка Сандуй каждый день пророчит отцу Алтан Гэрэл, что он доскачется на жутком диком жеребце, сломает себе хребет.

— Хребет! Хребет! — дразнит деда Алтан Гэрэл.

— А ты бы на нем нос сломала себе! — язвит дед.

Когда отец совсем потерял надежду объездить Ураганчика, конь впервые поскакал нормально, не сбросил его.

Распознав волю и вес наездника. Ураганчик немало был удивлен — поскачет и остановится, диковато косясь на седока, как на диковинный нарост на своей спине, по которой только что гулял чудесный ветерок.

Разве природа создала прекрасные спины лошадей для того, чтобы оседлал их человек?

Алтан Гэрэл впервые взобралась на Ураганчика и вдруг ощутила свои руки, ноги, спину, маленький холодный свой нос, свое стесненное дыхание — все в ней было женским, тайным, и Алтан Гэрэл впервые почувствовала особенный женский страх за себя.

Так, наверно, страшно было бы водителю на машине без тормозов. Алтан Гэрэл Ураганчиком не правила: он хоть и дикарь, но не наскочит на забор, а люди издали его сторонятся. Ведь кроме ее отца, коневода, никто еще не отважился ступить ногою в стремя Ураганчика.

«Мой конь, моя черная бестия! Вихрем промчи меня, женщину, наследницу славных наездников. Мужчины чванливы… Если каждый из них удержался бы в седле даже заезженной клячи… было бы для нас больше женихов!»— так пелось-заклиналось в душе юной Алтан Гэрэл.

Девушке конь казался шелковым: хочешь — скачи галопом, расхотела — на рысь переходи, а то и шагом ступай.

Скачет Алтан Гэрэл не нарадуется, скачет по горам и степи, скачет по самым пыльным дорогам.

Но вдруг Ураганчик галопом метнулся на кручу и сиганул оттуда в овраг! Сердце девушки покатилось… «Погибли оба!» — мелькнуло в уме.

Взлетный толчок, как с трамплина на лыжах, и Алтан Гэрэл с Ураганчиком приземлились невредимыми. А скакун после своей опасной шутки вновь понесся безудержным галопом как ни в чем не бывало.

Только звонкий цокот копыт раздавался вокруг и в груди девушки клокотала необъятная радость.

Сын председателя колхоза Саша Жаргалов приехал на летние каникулы. Алтан Гэрэл издали видела высокого сутулого парня, одетого по последней улан-удэнской моде.

Ходит в темных очках, гладкие блестящие черные волосы подстрижены спереди челкою, сзади — лесенкою, на чистом безвольном лице ни единой морщинки, ленивые усы обрамляют губы.

— Давно хотел познакомиться со звездою колхозного конного спорта. Саша — студент пятого курса филфака, рост сто восемьдесят, вес семьдесят два, очки минус четыре, рубаха-парень и холост, — представился он на чистейшем русском языке с артистизмом и обаянием баловня судьбы.

— Может ли вареная рыба стать морским разбойником? — в тон ему спросила Алтан Гэрэл на русском, и у нее часто-часто забилось сердце, ища выхода из груди. Девочка была на бесконечных шесть лет моложе и боялась сразу же разонравиться.

— Браво, крошка! Один — ноль в вашу пользу! — Саша засмеялся и поднял руки вверх.

— А вы не могли бы отрастить усы против шерсти — концами вверх?! — Алтан Гэрэл прыснула от смеха, закручивая гибкими пальцами в воздухе воображаемые усы.

— Ах, чтобы угодить какой-нибудь маленькой амазонке… готов станцевать краковяк на темечке! — И Саша завихлял всем долговязым телом.

— А вы всегда такой комик? — смутилась Алтан Гэрэл. Ей стало весело, тревожно, досадно и вольготно.

— Комик не комик, а вот закрючит за жабры какая-нибудь маленькая амазонка — и будешь ей податливым, добрым мужем. — Он великодушно вздохнул. Саше нравилось морочить голову незнакомой девочке. — Правда, я парень феминизированный и балдежный…

— Надежно балдежный молодожен — Балда Балданович? — вырвалось у Алтан Гэрэл и разлилось в синем воздухе.

— Да ты, детка, ядовита! Ну, хватит мне малышей дразнить. Чао, крошка, подрастай! — Он расплылся в обильной улыбке, небрежно помахал ей рукою и пошел, нарочно выписывая ногами пьяные кренделя.

Алтан Гэрэл рассердилась и сразу возненавидела его. Сын железного председателя колхоза — шалопай Сашка Жаргалов разрушал идеал мужчины в воображении юной Алтан Гэрэл.


На земле брезжит белесый молочный рассвет. Звезды текут, тают по сизому небосклону, словно усталые слезы. Месяц серебряным завитком повис на его пологом, седом виске.

Сонная Алтан Гэрэл с трудом доит сонных коров, и по рукам нежным сонно струится теплое ночное молоко, целует, щекочет ей руки.

В мире еще так рано, заспанные коровы идут качаясь и, выйдя за ворота, тут же плюхаются на свежую сонную землю, шумно вздохнув, закрывают свои коровьи добрые, бессмысленные глаза, в которых застыл вечный жвачный покой.

Спать, спать, спать до прихода шумного пастуха-самодура. Он и вечером остервенело гонит их с огромными нагруженными животярами, полным молочища выменем. Вот-вот брызнет густое теплое молоко от тяжелого, неуклюжего, колыхающегося бега. Смотреть-то неловко на коровий бег этих молоковозов. А пастух-самодур рад стараться, словно геройство какое нашел, погоняя несчастных коров свистящим бичом!

Алтан Гэрэл мысленно видит свою корову, которая, задрав рога, мычит на звезды, считает их. Она звонко смеется:

— О, как утробно мычишь ты на божьи звезды!

Даруйте с неба дойной корове превкусной соломы!


В день Сурхарбана ранним утром, не успели лица домочадцев обсохнуть после умывания, как пылающая Алтан Гэрэл торжественно поставила сумасшедшее условие родителям:

— Или мы с Ураганчиком победим всех на скачках, или моя нога больше не коснется его стремени!

Алтан Гэрэл в тринадцать лет купили велосипед, гармошку, а в пятнадцать лет — золотые часы. Не было дня, чтобы она не придумала чего-нибудь: недавно потребовала у матери сшить ей белую юбку, черную кофту, кружевное платье на лето. Приспичило ей купить шиповки для бега, которых нет в здешних магазинах.

Вот уже три года Алтан Гэрэл переписывается с Машенькой Бектиной из Смоленской области, познакомились они заочно через «Пионерскую правду». Алтан Гэрэл умоляет родителей отпустить ее одну — съездить в гости к подруге на Смоленщину.

Мать, устав от ее бесконечных домоганий и просьб, обещала:

— Когда исполнится тебе восемнадцать, уезжай хоть в другие страны…

Желанию Алтан Гэрэл выделиться с Ураганчиком в праздничных скачках никто в доме не удивился, родители молча переглянулись.

— Что ж, сверкните подковами, — молвил отец.

Алтан Гэрэл высоко подпрыгнула и стала танцевать от радости, ей хотелось выскочить на улицу через окошко. Она плюхнулась на кровать и сделала стойку на трех точках, вытянув в линеечку носки. Мать подошла, пощекотала ей ступни, а Гэрэлма, смеясь, отталкивала ее. Цирковой этюд вызвал восторг всей семьи.


Конники со всех концов Джидинского аймака томились на жаре. Пот стекал с мужских спин.

«Слава богу, что я не потею. Что может быть неприятнее? Разве только бородавка на носу?» — думала Алтан Гэрэл.

Скакуны томились, волновались, вздрагивали в ожидании команды.

Еще ни разу не глотавший пыль от чужих копыт, Ураганчик чуял в воздухе предстартовую горячку.

По команде взметнулись плетки — и скакуны понеслись!

Ураганчик, обезумев, шарахнулся в сторону.

Отец Алтан Гэрэл замахнулся кнутом — жеребец в бешенстве вздыбился и, словно опомнившись, погнался галопом за умчавшимися вперед. На середине дистанции он обогнал половину из них.

Опустив поводья, Алтан Гэрэл клещом впилась в седло и молила: «Конь мой черный! Копыта твои острые, подковы звонкие, степь родная вскормила тебя лучшими цветами и травами, чистый родник под скалою поил целебным аршаном! А сам ты нравом буйный, удалой, Ураганчик, милый! Что тебе стоит обскакать этих кляч? Дай же мне победить всех мужчин!»

Ураганчик чуял, что нужно догонять и догонять скачущих впереди коней, пока не поравнялся с первым из них. Теперь у него не было больше цели, погас инстинкт гонки, и он свободно держался рядом с выдохшейся кобылою, скакал нога в ногу, ноздря в ноздрю с нею, косясь и заигрывая…

Вот когда угостить бы плеткою неразумное животное! Но плетки у Гэрэлмы не было, таков дикарь Ураганчик— не терпит плетки, кнута, тут же сбрасывает седока!

Алтан Гэрэл хотелось соскочить с коня и побежать самой, она в отчаянии укусила его в холку — Ураганчик рванул вперед и обогнал взмыленную кобылицу.

Это был желанный финиш! В счастливый тот миг Ураганчик, дичась суеты и криков, вздыбился страшно и стал сбрасывать седока.

Смекнуть бы Алтан Гэрэл да спрыгнуть сразу. Падая, она ступнею влезла в стремя. Дикий жеребец, шарахался от людей, как ошпаренный, и волочил хозяйку по земле…

Алтан Гэрэл лежала в больнице и пыталась представить трагикомическую картину: девушка, победитель скачек, зацепившись ногою за стремя, волочится по земле, как огородное пугало!

Чемпионку на «скорой помощи» доставили в аймачную больницу: растяжение сухожилия, разбитые губы, ссадины на лице, поцарапаны скулы. «Звезда» конного спорта хромала и плакала.

Родители принесли награду за первенство — мужские наручные часы «Полет»… Ну, пусть упала с коня, пусть словно кошкою поцарапана, пусть хромает она. Все это ничто по сравнению с победою над мужчинами! Алтан Гэрэл, рожденная для неведомых великих битв, была счастлива.

— Ураганчика надо выхолостить и продать в цирк! — не унимался дедушка.


В больницу к Алтан Гэрэл пришел Саша Жаргалов. Она была так удивлена, что на миг забыла, какое у нее теперь безобразное лицо, потом взвизгнула и закрылась простынею.

Но долго вытерпеть Алтан Гэрэл не могла, отыскала дырочку в застиранной больничной простыне с заплатками, смотрела через нее и не узнавала юношу.

Он сидел в белом халате, без темных очков, щурил близорукие глаза. К удивлению Гэрэлмы, глаза у Саши, оказывается, зеленые.

Сашка Жаргалов был необыкновенно скромен и прост. Принес ей от себя тоже приз за первенство — мартышку шоколадного цвета. Мартышка была очаровательна, и Алтан Гэрэл чмокнула ее через простыню.

Юноша говорил по-бурятски. Как родным, так и русским он владел блестяще.

Уходя, он пожал ей руку — его сухая, горячая рука словно отпечаталась на крепкой кисти девушки. Она, замерев, лежала под простынею, ощущая сладостный след рукопожатия. Когда шаги юноши затихли в коридоре, резво сбросила простыню и спрыгнула на пол, забыв о больной ноге.

Отец Алтан Гэрэл запряг Ураганчика в большую телегу на автомобильных колесах, но не успел вскочить на сиденье, как конь дернулся, будто его кнутом стеганули. Недавно Ураганчик по земле катался, хотел сбросить упряжку; не выносит он сбрую, будто жжет, колет она его.

И когда отец ударил его, Ураганчик попытался рубить в ответ копытами. Дедушка считает Ураганчика воплощением всех конских пакостей, тунеядцем… в колхозном табуне.

— Он же не кусается! — защищал коня отец.

— Только кусаться ему недоставало! Волкам тогда его — пусть с ними покусается! — возмущался дед.

Алтан Гэрэл жалела и отца, и дедушку, и Ураганчика, они раздирали ее в разные стороны, словно Лебедь, Щука и Рак.

— Пусть! Пусть съедят его волки, чем мучиться в упряжке! — рассердилась она, выбежала со слезами и сорвала с Ураганчика узду.

Распластав хвост и гриву, прекрасный и свободный конь умчался в степь.

Долго не было строптивца в табуне, скакал по горам и лесам, словно первобытный.

Стая волков напала на Ураганчика. Он рассвирепел, истоптал, изрубил волков — вырвался из кольца хищников, примчался домой в крови и заржал…

— Ураганчик, милый! Замучились с тобою волки? — воскликнула Алтан Гэрэл и бросилась лечить коня йодом.

— И правда, тунеядец одолел волков! Каков стервец! А? — обрадовался дед, сразу простивший долгие «прогулы» скакуна.

— Молодец Ураганчик, что вспомнил дом родной, — отец счастливо усмехнулся и пошел в амбар, доставать Ураганчику свежий вкусный овес.


Родители, боясь, что Ураганчик изувечит когда-нибудь Алтан Гэрэл, купили ей мотоцикл «Иж-Юпитер». Это тебе не жеребец: не вздыбливается, не топчет.

И Алтан Гэрэл решила на своем блестящем «Иж-Юпитере» объездить все селения и окрестности. Иногда к ней подходил Саша и просил прокатить.

Алтан Гэрэл нравилось катать Сашу. Он великодуш-

но садился сзади и широко улыбался: «Ну, попылили!» Потом обнимал Алтан Гэрэл за талию и, когда она выжимала газ до предела, парень в испуге опускал руки.

— Не девка, а смерть! — восклицал он с восторженным ужасом. — Откуда у тебя эта мания скорости?!

Не прошло и месяца, как изуродованный «Иж-Юпитер» уже валялся в амбаре под огромным замком.

Алтан Гэрэл опять лежала в больнице и представляла себе очередную сенсацию в селе: девушка-джигит обкатывает «Иж-Юпитер». Она, конечно, не учится на вечерних курсах мотоциклистов при аймачном ДОСААФ, а на зависть ровесницам катает модного и обаятельного Сашеньку. Без права вождения и без шлема ездит на высоких скоростях.

Асфальтированное шоссе. Вдруг за поворотом в нескольких метрах женщина с коляскою безмятежно пересекает дорогу. Мотоциклистка резко выруливает и летит в канаву с лужею…

Очнулась Алтан Гэрэл в больнице, когда ей делали рентген черепа… Затем наложили ей двойные швы на висок и губу.

— Швы-невидимки, швы-невидимки, — умоляла она, кусая губы и подавив стон.

— Учти, Алтан Гэрэл! Мы после аварии больше тебя не примем. Вот в роддом добро пожаловать! — шутит хирург Алексей Николаевич Дуров, чей огромный портрет украшает районную доску Почета.

— Теперь меня со шрамами никто замуж не возьмет! — пытается отшутиться Алтан Гэрэл сквозь слезы.

— Такой лиходейке только за хирурга и выходить! Иначе ей головы не сносить! — И напряженный Дуров грозит пальцем.

Алтан Гэрэл выписалась из больницы. Дома ее с утра до вечера пилят, ругмя ругают: мотоцикл — не Ураганчик, а железо, бензин да огонь. Можно так врезаться, что страшно подумать…

Угробленный мотоцикл упекли в амбар под замок.

Но родители никак не угомонятся. Ежедневно талдычат Алтан Гэрэл, что она не своею смертью умрет!

— Хватит! Может, я вообще никогда не умру! Ни своею, ни чужою, никакою смертью! — крикнула она. Родители переглянулись.

«Может, я в самом деле никогда не умру?! Зачем мне умирать?» — думала девушка, настороженно прислуши-

ваясь к себе; ей казалось, что юная отвага будет вечною и бессмертною. Родителям грех было более напоминать ей о смерти. Гэрэлма вновь надела корону царицы дома.

Алтан Гэрэл и Саша вместе работают на стрижке овец. Алтан Гэрэл не поднять остервенело брыкающегося баранчика, не то что зрелого барана с огромными закрученными рогами.

Саша с трудом втаскивает барана на низкие нары, сгибаясь, как стебелек под ветром, но стрижет умело и быстро. Стригаль в сандалетах и джинсах, без сорочки, говорит, что сил нет стирать ее ежедневно. Часто снимает темные очки, чтобы смахнуть пот с бровей.

— Не брыкаться, а то отстригу тебе сокровища! Без них кто мы? Кому нужны? — Он, шутя, борется с ярым бараном и связывает ему ноги крепко.

Недавно Саша за смену остриг семьдесят баранов и занял второе место по стрижке. Вечерами перестал ходить в кино, читает аргентинского писателя Хулио Кортасара и от усталости засыпает над книгою.

Алтан Гэрэл за смену остригла всего тридцать семь голов и стала чемпионкой среди несовершеннолетних. Поранив ножом барана, она страдает, чуть не плачет от чужой боли, причиненной ею, лечит, мажет солидолом, чтобы не закусали зеленые поганые мухи.

Мать кормит ее пенкою, настоявшейся за день от густого кипяченого молока, чтобы старшая дочь не ударила лицом в грязь на стрижке. Тяжелая работка для подростка! Но самолюбивая Алтан Гэрэл никому не жалуется, ведь мать кормит ее превкусною пенкою, родители гордятся ею. Она зарабатывает деньги на кружевное платье.

В тот памятный день, когда шел град, разбивший все оконные стекла и разоривший огороды, Саша назначил свидание Алтан Гэрэл на кладбище при заходе солнца.

Девушка стояла в белом с острыми складками платье у ворот кладбища. О, как огненно пламенел закат! Саша тихим голосом читал ей стихи бурятского лирика Дондока Улзытуева. В воздухе струился сладкий дурман ая-ганги чарующей песенной поэзии.

Алтан Гэрэл боялась пошевелиться, она замерла от дивной полноты золотого заката, от раздолья мирового вечера»

Но она тайно-претайно боялась больше всего на свете, что сейчас непосредственный Сашка запросто погладит ее по головке, как маленькую девочку, которой здесь необычно и страшно…

— Сашенька, я знаю, что ты ветреный и влюбчивый парень, — начала Алтан Гэрэл нерешительно. — Будешь потом изменять жене и разыгрывать перед нею всякие сцены? — жалобно спросила она.

— Ты думаешь, что они осудят? — и он кивнул головою на могилы за спиною. — Совесть надо иметь— и под землею людей осуждать.

— Я так и знала, что ты изведешь свою жену! — возмутилась Алтан Гэрэл.

— Не знаю, — ответил он серьезно. — Я боюсь, что ты разобьешься, Алтан Гэрэл!

— Да не разобьюсь я никогда! Только пойдем отсюда. Мало, что ли, места на свете?

Саша крепко взял ее за руку, и они пошли прочь от кладбища, с наслаждением вслушиваясь в отдаленный лай собак. В счастливые эти минуты лай собак казался им хором далеких звезд, радостною песнею природы.

Девушка хотела представить себе Сашу на Ураганчике верхом и никак не могла, как когда-то не смогла дать бурятское имя русской девочке с огромными голубыми глазами.

Саша хотел представить Алтан Гэрэл со своим сыном на руках, но видел ее летящею на мотоцикле — узкая кисть до предела выжимает газ…

«Неужели он так и будет плыть по жизни за могучею спиною отца?» — задумывалась Алтан Гэрэл, прежде чем заснуть крепким счастливым сном.

«Как ждать Алтан Гэрэл целых два года? Да и захочет ли она выйти за меня замуж?» — сомневался Саша, лежа в темноте один, и ему было тоскливо-тоскливо, как это может быть только в двадцать два года.


На развилке степных дорог купается в пыли Ураганчик. Он катается с боку на бок, отчаянно дрыгает ногами, словно рубит в воздухе невидимого противника, хлещет хвостом, ухает, фыркает и чихает от клубящейся вокруг пыли и гулко бьется головою о землю.

Алтан Гэрэл и Саша тычут в него пальцами и смеются до слез.

— Ай, зачем дурью башку-то отбиваешь?! — визжит Алтан Гэрэл, топает тонкими ногами, прыгает и кувыркается. Юноша от стыда закрывает лицо руками и садится на землю.

— О, горе мне с вами, первобытными детьми! — И он тоже блаженно рухнул на землю.

Ураганчик досыта искупался в золотой пыли, тяжело встал, красиво отряхнулся и поскакал, гарцуя, а на прощание помахал хвостом: «Бывайте, ребята!»

Алтан Гэрэл, смеясь, отряхивала короткое платьице-тунику, сотрясаясь, как Ураганчик, и в эту минуту Саша ненавидел и любил Алтан Гэрэл неведомою ему отчаянною любовью. Но как нестерпима была эта невинная и бесстыдная Алтан Гэрэл, по какому-то тайному праву дразнящая его своею вседозволенностью!


— Отчего Ураганчик так отчаянно валяется-купается в пыли? Может, его конские вши заедают? — въедливо спросила Алтан Гэрэл.

— Ураганчик слишком гладок — не по зубам им, вшам. Должно быть, от счастья он в пыли валяется, бесится, куражится! — рассмеялся отец.

— А кто наваксил Ураганчика обувною щеткою?! — строго спросила Алтан Гэрэл, округлив смелые карие глаза.

— Чтобы кобылы его к себе не подпускали. Представь, целый табун таких ураганчиков… Сплошные смерчи! — Дедушка стал тереть глаза перед внучкою, словно они засорились.

— Почему Ураганчик такой свирепый и забавный? — спросил Саша. — Чудо-юдо какое-то!

Знаете, Ураганчик — это я, — вдруг неожиданно для всех призналась Алтан Гэрэл с такою обезоруживающею самоуверенностью, что мужчины смущенно рассмеялись.

— Алтан Гэрэл, как Ураганчик, еще жеребенок, — сказал дед и любовно поцеловал внучку в макушку.

Саша Жаргалов смутился и закурил. Он затягивался с таким азартом, будто глотал не дым, а волшебное благовоние, что Алтан Гэрэл, с тревогою глядя на него, впервые заметила, какие красивые у Саши губы.

«Его предки миллионы лет занимались красноречием, миллионы лет целовались они, чтобы губы Саши обрели такую законченную, совершенную форму», — осенило Алтан Гэрэл внезапно.

— Ураганчик — это я, — повторила она смущенно и грустно, а дедушка тяжелыми, негнущимися пальцами поправлял ей чудесные растрепанные и разнузданные волосы.

— Чудо-юдо девочка! Да, ты с Ураганчиком победишь на всемирных скачках! — И Саша намертво вдавил окурок в пепельницу, словно докурил последнюю сигарету в жизни.

* * *

Семьдесят семь раз летела я с седла Ураганчика, но чудом уцелели птичьи девичьи косточки…

Но ты, Ураганчик, подарил мне ни с чем не сравнимое счастье полета сумасшедшим галопом по вольной степи.

О, дивный, свирепый, вещий скакун моей Судьбы!

Звени, звени золотыми подковами, сверкай выше белоснежных саянских вершин!

3. СЭМБЭР

Сэмбэр уула, Сэмбэр уула1 —

Живет в сердцах гора такая!..

Дедушка не раз рассказывал мне о Сэмбэр, которую он хорошо знал с детства.

Он был убежден, что раньше в Бурятии не было другой такой женщины.

О ней говорила вся волость.

За глаза ее называли Сэмбэр уула.

Саженного роста и толщиною в два обхвата, она в любую дверь могла протиснуться лишь боком.

Лицо у нее благодатно-красное, лоснящееся от довольства, с тройным подбородком, обрамленное иссиня-черными волосами, — такою она мне представлялась.

И она не была бы тою Сэмбэр, если бы ее изумительные иссиня-черные косы не были заплетены так гладко и туго, как плетка степняка-кочевника.

Сэмбэр была женою богача Будажаба, и одевалась она, как то приличествовало ее положению.

Она любила темно-синие шелковые платья до пят с широким оборчатым подолом.

— Материи, что пошла на это платье, пожалуй, хватило бы на обшивку юрты! — говаривал дедушка. — Помнится, когда я однажды увидел Сэмбэр, сидящую на крыльце с распущенными волосами, она показалась мне похожею на огромную медведицу.

«Наверное, из пудовых грудей Сэмбэр можно было высосать по ведру молока. Но где найдешь такого Гаргантюа?»— думала я.

По иронии насмешницы-судьбы, мужем Сэмбэр был плюгавенький замухрышка Будажаб.

От одного ее гневного взгляда муженек дрожал, как зайчишка.

1 У у л а — гора (бурятск.).

— Глазки у него при этом бегали, как у мышонка, большая бородавка на лбу с пятью волосинками тряслась. Про таких в народе говорят: на полдраки не хватит! — смеялся дедушка.

Муж не доставал головою до плеча супруги и сбивчиво семенил рядом трусцою, чтобы не отстать от нее.

Говорили, что однажды Сэмбэр будто осведомилась у кого-то о муже, когда тот был в отъезде:

— Не встречался ли в пути человечек чуть-чуть выше земли?

— Как же он ночью на тебя забирается? — хохотнул наглец.

— По лестнице! — улыбнулась Сэмбэр.


Против воли своей, ради большого калыма Сэмбэр была выдана родителями замуж за Будажаба.

Сэмбэр настолько презирала мужа, что невзлюбила даже единственного сына — Жамбала за то, что он уродился похожим на отца.

Сама она одевалась добротно и богато, но никогда не обращала внимания на то, как был одет ее муженек.

Будажаб постоянно носил темно-зеленую рубаху, сшитую не по росту, и широченные черные штаны, болтающиеся сзади кулем.

К довершению всего муж был склочником.

Всегда что-нибудь он нашептывал волостному начальству, а по грошовым мелочам ябедничал на Сэмбэр своему старшему брату богатею Чойробу.

Жена и брат ненавидели друг друга, и Будажаб выкладывал весь запас своего ума, чтобы они не ругались хоть на людях.

Богатей Чойроб ненавидел свою невестку вовсе не за обильные телеса, хотя за глаза называл ее не иначе как слонихою, — дело в том, что Сэмбэр вызывающе дерзко попрала вековечное раболепие жены в феодальной бурятской семье.

Летом Будажаб с сыном жил на зимнике, а Сэмбэр занималась хозяйством на выгоне скота.

Здесь Сэмбэр пила молочный самогон с мужчинами и вела вольный вдовий образ жизни.

Кстати, Сэмбэр была на девятнадцать лет моложе своего мужа.

Если жена не любит мужа, то вряд ли простит ему такую разницу в возрасте.

В селе все боялись Сэмбэр, и никто не осмеливался в глаза попрекнуть ее вдовьим образом жизни при живом супруге под пупком.

И когда пьяный Будажаб, плача навзрыд, все же обвинял ее в распутстве, Сэмбэр брала его за шиворот, как щенка, водворяла в дровяной сарай и замыкала там огромным амбарным замком.

По словам супруги, «шавка-гавка» собачился, как мог: лаял, визжал и раскидывал по сараю дрова, которые ему же на следующий день приходилось складывать.

На Сэмбэр шум и гавканье мужа действовали как комариный укус на слона, и она выпускала своего пленника лишь утром, выходя доить коров.

— Такого бесчестья, такого унижения достоинства бурятского мужчины свет не видел до Сэмбэр! Но у нее, как у ханши, были свои законы, с которыми людям приходилось считаться, — говорил дед.

Но недолго Сэмбэр перебирала храбрецов.

Она полюбила родственника мужа — молодого Жаргала Дармаева. Круглый сирота, он батрачил у них с детства и был на особом положении среди родственников Будажаба.

Когда Жаргал был еще мальчиком, Сэмбэр относилась к нему с материнскою нежностью и ласкою, кормила и одевала его наравне с родным сыном.

И когда Будажаб ревновал Жаргала к Жамбалу, Сэмбэр укоряла мужа:

— Кто же тогда о бедном сироте позаботится, если не мы с тобою?! Да и Жамбалу нашему он как старший брат родной!..

И когда Жаргал вырос и возмужал, его нельзя было не полюбить: сильный, смелый, мастер на все руки, любое дело у него спорилось и горело в руках.

Не только умелым парнем вырос Жаргал Дармаев — бог не обидел его ни умом, ни голосом, речь у него лилась рекою, любил он шутки и прибаутки, ночами мог рассказывать народные сказки.

Все это щемило большое сердце немногословной Сэмбэр, она частенько забывала о делах по хозяйству, слушала волшебные сказки да складные речи своего воспитанника, и при этом ее сытое, счастливое лицо с тройным подбородком полыхало гордою и обжигающею улыбкою.


Однажды в честь большого праздника Сэмбэр и Будажаб созвали такое множество гостей, что они не уместились в юрте, и по воле хозяйки бедняки и батраки угощались на улице.

Жаргал Дармаев был посажен в юрте, среди почетных гостей, за верхний стол, как Григорий Орлов возле Екатерины Второй.

Когда все изрядно захмелели, богатей Чойроб не выдержал нарушения чинопорядка за столом и громко обратился к Жаргалу:

— Племянничку тоже наследства захотелось?! А? Наступило жаркое молчание.

Тогда, ободренный произведенным эффектом, Чойроб повернулся к невестке:

— Сэмбэр, может, тебе еще нужны молодые крепкие силы? Ведь все знают, что удалых баторов ты ценишь выше бурханов!

Наступило грозное молчание.

— Может, у самого дядюшки рыльце в пуху да усы в сметане?! — выпалил смущенный и разгоряченный Жаргал Дармаев.

— Хе-хе-хе! Усы в сметане! — раздался пьяный смех.

Не успели гости опомниться, кто же осмелился надсмеяться над богатеем Чойробом, как побагровевшая от ярости Сэмбэр молча встала со своего места и правою каменною рукою схватила деверя за шиворот.

Батраки, пировавшие на улице, а среди них находился и мой дед, увидели, как рывком распахнулась дверь юрты, оттуда кубарем вылетел богатей Чойроб да покатился по земле, вздымая шелками тяжелую пыль.

— Цк-цк-цк! — жалели бедняки его царственный наряд.

Говорили, будто Чойроб подал жалобу на дракониху в волостную администрацию.

Приехал один чиновник, поглазел-поглазел на Сэмбэр, обошел ее со всех сторон и с глуповатою улыбкою спросил:

— А не хотите ли, сударыня, в цирке бороться с медведем?

— Зачем с медведем? Он в лесу! — Сэмбэр свирепо взглянула на него.

— Что вы, что вы, сударыня! В цирке большие деньги платят, — только и успел пролепетать чиновник, поспешно пятясь задом к двери.

Такова была Сэмбэр, никого никогда не боялась: ни власти, ни знати, ни самого далай-ламы с его загробным раем и адом, и тем более людской молвы, что прихотливее морской пены, уходящей в песок.

Единственное на свете, чего страшилась женщина, — это потерять любовь молодого Жаргала Дармаева.


Когда умер ее старый муженек Будажаб, ровно через сорок девять дней (а это срок, за который душа умершего отыскивает и находит приют для своего нового облика в одном из трех миров), Сэмбэр вышла замуж за Жаргала.

Она разделила имущество и скот поровну, половину оставила сыну и переехала с мужем в новый дом.

Там молодожены закатили свадьбу на все селение, приглашены были даже последние оборвыши.

На этой свадьбе скот не жалели, голову за головою резали за счастье новобрачных, молочная водка лилась рекою. Сэмбэр, которая в один присест могла съесть за четверых дюжих мужчин, тут отличилась великим хлебосольством.

Счастье даже скупца делает щедрым, а уж щедрого— безмерно щедрым!

Люди и через полвека вспоминали знаменитую сэмбэровскую свадьбу, продолжавшуюся неделю и разорившую молодоженов.

На грандиозной этой свадьбе пьяные гости подпаивали даже собак, будто бы «по велению ханши».

Возвращаясь со свадьбы, многие замертво падали у первой попавшейся юрты, засыпая на сутки, а бедняки, оборвыши с переполненными желудками еле-еле доползали до своих юрт.

За небывалое угощение все, кроме богатея Чойроба, благословляли Сэмбэр и Жаргала, множество раз провозглашались тосты, до хрипоты в горле тянули степные и горные песни.

Жаргал Дармаев был горд и счастлив, что стал законным мужем такой могучей женщины, хотя Сэмбэр была старше его ровно на двадцать лет.

После женитьбы Жаргал неузнаваемо изменился.

Раньше он был заводилою во всех играх, играл с мальчишками в бабки, гонял мяч, а со взрослыми резался в карты.

Всегда-то он был зачинщиком молодежных хороводов— ёхоров, неутомимо пел, шутил, балагурил.

И куда все это девалось? Исчезло, как плевок на ветру.

Теперь Жаргал стал степенным домоседом.

Построил деревянный дом в центре села и с головою ушел в хозяйство и любовь.

А как трогательно старался Жаргал выглядеть старше своих лет!

Отрастил усы и бороду, постоянно поглаживал и пощипывал их, но они, к его огорчению, были хилыми.

Мужчины знай шутили: «Смазывай сметанкою да заплетай на ночь — к седине-то и вырастут!» Жаргал смущался и покашливал баском.

Когда Жаргал и Сэмбэр работали рядом, то любо-дорого было на них смотреть: до чего ж ловко и складно они работали вместе!

Оба разом подденут вилами по копне и разом взмахнут на стог.

— Даже пот с лиц смахнут разом! Сердца у них бились единым ударом — и все им завидовали, — просветленно рассказывал о них дедушка.

Супруги жили на редкость дружно, никто не слышал, чтобы они препирались или ссорились.

Они понимали друг друга без слов.

Каждый из них жил для счастья другого.

Во втором замужестве Сэмбэр стала еще молчаливее, но теперь ее молчание было глубоким, грудным молчанием от полноты женского счастья.

Она никуда не отлучалась из дома, разве что иногда навестит сына, которого полюбила. Мать ласково уговаривала Жамбала жениться, подбирала невест.

Жаргал и Жамбал, выросшие с детства почти братьями, внешне будто бы ими и оставались. Но, бывало, вырвется у Жаргала изредка крепкое словцо, Жамбал не упускает случая с озорством поддеть родича:

— Ёк, ёк, папаша, зачем же вслух об этом?

Но братская дружба незаметно сменилась ревнивым, зрелым, обновленным самим роком, вечным родством.

Своенравная женщина ни с кем из родственников и бывших друзей покойного мужа и словом не перемолвилась, словно они умерли вместе с ним, ненавистным.

Порою Сэмбэр молчала весело, подбирала живот.

Платья она носила теперь не темно-синие, а краснокоричневые или бордовые, и это ее очень молодило.

Изумительные иссиня-черные волосы заплетались по-особенному, не туго и строго, как прежде, а мягко и лениво, с небрежною грацией счастливой жены, отчего косы свисали ниже колен.

Дедушка говорил, что душевное состояние женщины можно угадать по ее прическе: счастливые женщины заплетают волосы с каким-то особым достоинством и небрежно-самовлюбленно закидывают их за плечи.

— Аай, бурхан![2] Что за дивные косы были у Сэмбэр! Каждая — такой толщины, как заплетенный хвост доброй кобылицы! — с удивлением и тоскою вспоминал дедушка.

Я никак не могла представить толщину сэмбэровских кос, ибо никогда не видела хвост кобылицы заплетенным.

Да какая добрая кобылица даст кому-то заплести себе хвост?

Так лягнет по лбу, что глаза вылетят!

Никто не может нашему Ураганчику хвост подравнять…


Долго и счастливо прожили на свете Сэмбэр и Жаргал и умерли в один год — Сэмбэр было девяносто один год, а Жаргалу — семьдесят один.

Детей у них не было, кроме Жамбала…

— Когда я вижу их могилы рядом, меня не покидает чувство, что они так же неразлучны и любят друг друга там, в ином мире, — взволнованно заканчивает свой рассказ дедушка.

Мне хочется представить Сэмбэр, когда ей было девяносто один год.

Уцелели ли ее чудо-косы, о которых через полгода дедушка вспоминает с тоскою и болью?

Нет, невозможным кажется, что могли поседеть и поредеть дивные косы Сэмбэр, пока в них жила и светилась душа любящей и счастливой женщины.

Недаром слово жаргал означает у нас счастье!

Сэмбэр уула, Сэмбэр уула —

Живет в сердцах гора такая!..

4. РЫЖИЙ БАРМАЛЕЙ

Так вот она — настоящая

С таинственным миром связь,

Какая тоска щемящая,

Какая беда стряслась.

Что если, над модной лавкою

Мерцающая всегда,

Мне в сердце длинной булавкою

Опустится вдруг звезда?

Осип Мандельштам

Кем только я не мечтала стать в школьные годы! Хотела быть учителем, журналистом, геологом, олимпийским чемпионом, писателем, астрономом, космонавтом! Инстинктом, всем своим существом я верила, что добьюсь в жизни, чего только пожелаю, и стану самою выдающейся женщиной на земле. Ничего невозможного для меня и в мыслях не существовало, все жизненные преграды представлялись досадною паутиною, которую можно смахнуть белыми перчатками и пойти дальше по романтичной и бесконечно прекрасной трассе-стезе.

От природы бурятской я обладала редким здоровьем и всегда слыла сильною, крепкою девчонкою-атаманом, в крови бурлила потребность бегать, прыгать и действовать! С тринадцати лет я занималась всеми доступными в селе видами спорта. Побеждать на соревнованиях было непреодолимою потребностью души. Эта закалка, ища применения в жизни, искушала мое богатое воображение всячески. Ночью при лунном свете я одна каталась на коньках, нещадно спотыкаясь о трещины во льду и падая. От ушибов мое лицо сияло всеми цветами радуги.

И вечно я испытывала прочность своих костей на все лады.

В тринадцать — пятнадцать лет, отучившись во второй смене в Нижнем Бургалтае, по субботам я одна отправлялась домой на лыжах через замерзшее болото и горы, где водились волки. Другие дети, боясь темноты, дожидались друг друга после уроков и, собравшись вместе, шли домой в Гэдэн с песнями в обход по шоссе в надежде встретить машину. Я же с нетерпением надевала лыжи и перла напрямик десять километров.

«Если нападут волки, то железными наконечниками лыжных палок выколю им алчные красные глаза, проткну пасть!» — разгоряченно заклинала я, скользя лихорадочно по искрящемуся от лунного света снегу. И волки, видимо, издали звериным нюхом чуяли прущую из меня отвагу и трусливо обходили стороною. Не только волки, может, бронетанки обошли бы меня в ту пору! Сейчас у меня по спине ползут мурашки запоздалого страха от той глупейшей в мире храбрости, от высшей готовности голыми руками порвать пасти волкам!

* * *

Высокое в просветах черемухи небо сияло яркою сочною синькою. Густой, сытный благодатный аромат цветущих черемух пьянил голову. Милые суслики приветствовали меня, стоя на задних лапках.

— Эй! Суслики-услики! Приве-е-ет! — крикнула я на всю жаркую лесостепь, и суслики молниеносно юркнули в норы. Змей я не боялась, шла босиком. Ха, пусть укусит меня какая-нибудь извертевшаяся чахлая гадюка или разомлевший змей, пусть попробует на зубчик! Умру, что ли? Я упала на высокие травы и несколько раз перекувырнулась. Гадюки — не дуры, должно быть, тоже спрятались от меня, чтобы я не размозжила им ядовитые драгоценные головы. Выйдя на опушку, я увидела палатки на берегу Джиды и помчалась к ним. Там горел костер, и от него тянуло дымком и вкусным запахом ухи.

— Девушка, вы, наверно, скачете быстрее косули! — улыбнулся один бородач, сверкая бликами модных заморских очков.

— Это вы нас сусликами-усликами называете? — рассмеялся другой, обросший до кончика носа, и я стала испытывать постыдное чувство, будто они щекочут и трут меня шершавыми, колючими, как кошма, бородами. Вот уж украшение — эти бородищи! А если вши в них заведутся? Фу! Наши буряты на бороду не богаты…

Огромный рыжий парень пригласил меня пообедать с ними и уставился на меня, как на невидаль. Я вздрогнула, как будто меня уличили в какой-то вине. Почти от глаза молнией через всю правую щеку до подбородка пронзительно вопил шрам! Во мне вспыхнул пожар разнородных чувств, словно молния-шрам пронзила мое сердце иглою. Привыкший к разным впечатлениям, которые производит на людей его шрам-молния, он смотрел на меня холодно и выжидающе. А глазищи у него пронзительные, как ток! И нет у него мерзкой колючей бороды, коей мог прикрыть шрам-молнию… Вдруг он щедро улыбнулся, глаза его вспыхнули зеленым пламенем, как светофор в темноте! Щурю и без того узкие глаза и чувствую, как широко, словно степь, расстилаются мои монгольские скулы из-под буйно разнузданных волос.

— Как зовут отважную аборигенку? — Рыжий протягивает свою огромную деревянную красную лапу. — Еремей Калашников!

— Гэрэлма! — как остро торчат мои проклятые коленки, как у кузнечика, будто не меня, а коленки зовут Гэрэлмою.

— Гэрэлма, значит, дочь Бурятии? — он снисходительно бережно отпустил мою сухую раскаленную ладошку, которая чуть не задохнулась в чужой, огромной, опасной лапе.

…Обедая, геологи с тоскою поглядывали на ревущую Джиду. Речь шла о том, что в нашем аймаке открывается вольфрамо-молибденовый комбинат. Джида текла, словно радуясь своей силе, в далекую Селенгу, а Селенга течет еще сильнее, спешит в сказочный Байкал. И так по всей Земле текут эти реки, переливая зачем-то воды, — может, затем чтобы они не заплесневели во сне?

— Здесь никто не переплывал Джиду! Тут воронки с водоворотами! — пояснила я геологам, отрываясь от завораживающего течения реки.

— Эх, сколько рыбы крутится там! — сказал Еремей.

— В вас, русских, дух воды, плаваете и ныряете как рыбы!

— Вода — наша стихия! Но тут рискованно.

— Хотите, я завтра переплыву здесь Джиду? — спросила я неожиданно.

— На спор? — удивились ребята.

— На страх и риск! — ответила я.

Бывалый Рыжий с любопытством смотрел на меня, и злорадно смеялся его шрам. Я смутилась от собственной дерзости перед взрослыми русскими мужчинами, сразу попрощалась и безудержно побежала наперегонки с тенью. Я не умела чинно и красиво шагать. Бег был естествен для меня, как само дыхание. Я летела, и юные силы звенели от роста, как летящие стрелы. Со мною летело все: тропка, тень, деревья и мои разнузданные волосы, ускоряющие бег. Без развевающихся волос нет прелести женского бега. Ах, пусть солнце-золотце радуется с небес и хохочет надо мною глупою!

* * *

Где-то я читала, что в Африке стадо слонов решилось на марафонский заплыв, чтобы показать миру великую слоновью выносливость. Слоны переплыли озеро наискось — расстояние сорок километров — за двадцать семь часов! Могучие бивни разрезают волны, как кили, необъятные уши раздуваются, как паруса. Универсальный гений-хобот загребает волны вместо плавника… Плыли сутки и три часа на диво ученым-зоологам. Может, гиганты решили встряхнуться и сбросить лишний вес? Титанам требуются титанические нагрузки, чтобы выжить… Мудрым слонам-пловцам я поставила бы серебряный памятник! Но где человечество наскребет столько тонн серебра?

Я плыву потому, что так загорелась душа, запрыгало сердце и закипела кровь… Неужто я стану добычею рыб? Да не будет такого безобразия, чтобы меня засосала слепая воронка и какие-то вонючие черви слопали меня— Дочь целого народа! Да откуда мне знать пределы своих сил? Я, может, лучше самих рыб плаваю? Если захочу, золотою рыбкою приплыву к берегу. Ведь я — великая девочка… Даже комолые коровы, бараны великоглупые, сальные свиньи переплывают реки, задрав свои беспомощные морды! Одними ногами. А как же безногие, безусые, гладкие как стекло, отполированные природою, змеи плывут?! О, не будь беспомощною, как куриное яйцо в воде!

Могучее течение уносит меня, как щепку. Отрывайтесь, мои руки и ноги, но плывите, не висите, как сосульки! Укусить себе пальцы, но — плыть, плыть, плыть! Хоть зубами, ртом, волосами… Джида текла куда-то в небо, и я плыла-текла куда-то в небо и в вечность. Но вот наглоталась ледяной воды до оглушения и пошла по кругам на дно воронки, под безумную толщу вод ада…

Снова ревела ледяная вода, ярился водоворот, кружилась воронка, где кружился весь мир, ледяные осколки солнца вонзались в мозг, и я тонула в кружении миров. Сознание собрало всю мою великую человеческую волю, могучий яростный инстинкт жизни, и я снова плыла-текла куда-то в небо и в вечность.

Рыжий плыл ко мне. Этот ускользающий миг реальности в далеком будущем выльется в строки:

Я в бездне миров блуждаю одна —

Опору на миг себя подари!

Тогда он вынес меня на берег, укутал в ковбойку пятьдесят четвертого размера и, не зная, куда положить, стоял и держал на руках, как новорожденную.

— Дура! Дура! Дура великая! — он захлебнулся, и я чувствую, что опасность смерти приблизила нас сразу на столетие, и начинается новый век — может быть, двадцать первый, в коем мы свои, близкие люди.

И все вокруг: солнце, небо, воздух, река и люди — дарило мне одно ощущение, одно бессмертное чувство, что я жива, жива, жива! Трижды жива голенькая дурочка в пятьдесят четвертого размера большущей ковбойке, но временами мне так плохо, что не ведаю ни стыда, ни боли, ни радости, ни раскаянья, только дышу в смертельной отрешенности, слегка чувствую его прерывистое теплое дыхание, вижу, как словно по руслу стекают капли по его шраму. Да что шрам? Гримаса разъяренной кожи. Человек может состоять весь из шрама, как поле из борозд!

— Надо растереть тебя спиртом! — пыхтит Еремей.

Пусть растирает меня хоть бензином, хоть собачьей мочою, мне все равно. Пусть я — самая смелая девочка на земном шаре, что от этого? Чуть не утонула. Я навеки ощутила и осознала одно великое чувство, что я — жива, а все остальное под солнцем далеко посторонилось за горы, глаза мои закрылись в больном тумане. Во сне ли, в бреду или наяву река текла куда-то в небо и в вечность, унося меня холодно-стругающими, разъяренными рыбо-глыбными волнами.

— Я принес тебе печень в масле, — Еремей открыл банку, поставил передо мною и сказал строго: — Чтобы все съела!

Мне стыдно было при нем уплетать печень, да еще в масле, но прилежно все съела, облизнулась и шаловливо поскребла ложкою в банке.

— У тебя снова температура? — он слегка приложил широкую, как лопата, ладонь к моему лбу. Я отклонилась, покачала головою, чувствуя, какая она взлохмаченная.

— Ты ложись, Гэрэлмушка, отдыхай, а я выйду покурю.

Моя ненаглядная Риммочка-пампушечка, круглая и крепкая, как арбуз, в цевку надутая девочка трех лет, округлив большие черные глаза, внимающая Еремею, вдруг забавно рассмеялась, откидывая голову назад.

— Дядя, ты почему мою маму называешь Мушкою? А? Она что, батагана[3], что ли? — спросила Риммочка шаловливо-ревниво, глазами ища мух на окне.

— Разве Гэрэлма твоя мама? — удивился Еремей.

— Она тоже бывает мамою, когда мамы дома нет. Она, она — заммама! Вот так! — гордо басит она густым громким голосом по-русски, пыхтя и путаясь в своем двуязычии. — У меня два мама! Мушка, мушка — батагана! — радостно кричит она, пытаясь поймать муху.

Риммочка всегда безудержно смеется от конфуза столкновений разноязычных слов и понятий. Когда я ей объяснила, где у нее подмышки, сестренка залилась безудержным смехом: «Мышки, что ли, под мышками бегают? А?»

— Где я раньше была? А? Ты знаешь? — теребит она Еремея своим коронным вопросом бытия, которым всегда всех ставит в тупик.

— В животе у мамы росла, ой как брыкалась! — поспешно отвечаю я.

— А до живота, дядя, где я сидела? А? Ты знаешь? — не отстает она.

— Везде ты жила-была, Риммочка, в воде плавала, в воздухе летала, — ласково напеваю я ей.

Риммочка перестает мурыжить Еремея, округлив большие, черные, как черемуха, глаза, смотрит на потолок, пытаясь понять, как она раньше в воздухе плавала пылинкою…

— Раньше я что, паром была, что ли? А? Кипела в чайнике? А? Дядя, дядя, ты тоже хочешь стать папою? Да? — а сама успевает крутить-заводить его часы наоборот.

— Ах, ты! — Еремей, не находя слов, смущенно берет и сажает Риммочку на колени.

— Пойдем курить! Я хочу смотреть. А ты умеешь курить? — любопытничает Риммочка, и они выходят на крыльцо.

Я легла в платье под одеяло и укрылась до подбородка. Молодцы мои руки! Не оторвались в водовороте проворные мои крылья-лапушки, а теперь чинно лежат вдоль вытянутого тела. Волосы разметались по подушке. Пусть. Они пахнут земляничным мылом. Ноги вытянуты, как стрелы, носки врозь. Я слегка забарабанила ногами от удовольствия. В комнату вошла мама:

— Ты чего легла-то, невестушка! — и въедливо зачастила — Ай бурхан! Конопатый, как небо в звездах, как сито в дырах! Будто ржавый! Ай бурхан! Огненный богатырь! — Тут мать с уважением взглянула на трех богатырей Васнецова в раме под стеклом, которые талантливо воссоздал ее родной брат Юндун, погибший в Великой Отечественной войне.

— Ай бурхан! Огненный богатырь! Только ржавый, — заключила мать, сравнив Еремея с богатырями Васнецова.

Вернулся Рыжий, неся нашу драгоценность на огромных красных руках.

— Дымом, наверно, пропахла, — сказал он глухо.

От них и в самом деле запахло дымом, но мне почему-то приятно. Может, потому, что я объелась печенки в масле? Раньше тягучий дым цеплялся за волосы, проникал в уши и осквернял меня. Только табачный дым моего дедушки был привычен. Этот дым от самосада и красной древесной коры, растолченной в пыль и порошок, стал его дыханием, частью его самого. Как рьяно ни ругается, ни грызет его бабушка, дедушка курит уже полвека и терпеливо шутит:

— Умру поди с трубкою в зубах! Так и похороните!

— Гэрэлхэн, а ты куда будешь поступать учиться? — приставив табурет, Рыжий подсел ко мне.

— Хэн? Хэн? — Кто? Кто? — обрадованно перевела Риммочка уменьшительный суффикс.

— На астрономическое отделение МГУ.

— А я представляю тебя геологом. Дитя природы, выросла на Джиде, — гость смутился от пристального взгляда матери.

— Интересно, что было бы на свете, если б не было звезд? И куда стала бы тогда поступать наша Гэрэл-ма? — вздохнула мама.

— Как предсказал Вандан-ламбагай: или сказочницею стану, или за русского замуж выйду!

— Да что тебе за русского? Уж выходи за иностранца! — выдала мать.

— Ай бурхан! Огненный богатырь! Густоконопатый, как небо в звездах, как сито в дырах! — и я уставилась на трех богатырей Васнецова.

От подобных разговоров мы все были смущены. Больше всех смущался огненный богатырь Калашников. Он, разумеется, не мог знать, как я разговариваю с родителями в своей исключительной избалованности и как тяжело матери иметь такую дочь, как я! Однажды я на-ругала маму, что она ежегодно знай рожает да рожает, и мне осточертело стирать вонючие пеленки. За какие грехи бурхан наделил меня должностью прачки по пеленкам?! Мама пожаловалась моему отцу, тот смущенно промолчал, словно виноватый перед нами. Затем во дворе до колючей темноты как надсадно, как сверхусердно он рубил дрова!

Мама налила Еремею густой зеленый чай с молоком и крепкокислую шипящую пахту.

— Всё сразу? — удивился Еремей.

— На выбор. А пахта крепка, как чарочка вина! Геологи всю жизнь пьют черный чай, поди застревает в горле. Чай без молока — что ржавчина в горле! — посочувствовала мама. — Нашей Гэрэлме рано замуж. Да где ей потом найти такого, как шелк, как парное молоко? Гэрэлма колюча, как оса! — продолжает она.

— Я — оса? Сама же родила! Ох, как я внутри тебя жужжала и жалила тебя!

Мама была смущена. Не будь Еремея, она ударила бы меня полотенцем. Она устала от пятерых детей и бьет нас полотенцем или какой-нибудь тряпкою, какая попадет под руку в момент гнева.

— A y меня в желудке бунта не будет? — спросил Еремей, выпив крепкокислую шипящую пахту.

— Большой бунт разыграется, если Гэрэлма убежит с вами, а так — от пахты сила прибудет.

— Баяртай! — попрощался Еремей по-бурятски, поцеловал Риммочку в роскошную щеку.

— Ишь! Целует мою пампушку! Ять! А глазищи, как у Бармалея! Риммочка, тебе не страшно?!

— Не-е! Он — не Барма-лей! Он мне шоколад дал!

— Мам, разве у Бармалея зеленые глаза? — спросила я.

— А какие же? Может, как черемуха, черные? — она почерствела лицом. — Бармалейка! Не буду нянчить рыжих внуков! — запротестовала мать и от обиды зло высморкалась.

— Я с семи лет нянчила твоих, а ты не хочешь нянчить моих? Тогда я тебе не дочь, никто, небылица! — Я соскочила с кровати и топнула.

— Уймись ты, небылица! Не топай босиком! Занозы в пятки влезут — не отковырять… Глядя на тебя и Риммочка начнет топать на мать!

— Пусть! Я тебе не дочь, никто, небылица! — и топнула еще сильнее.

— Я не топать! Я буду нянчить рыжую лялечку! Я-я нянчить! — закричала Риммочка со слезами и тем выручила всех нас.

* * *

На небе бурлили, спорили скопища ликующих облаков: оранжевые, пепельные, сизые, жемчужные, зеленые, изумрудные, бирюзовые, лазоревые, розовые, алые, ядовито-красные, и в просветах между ними небо пело божественными красками. За чудесами и буйством неземных красок я залезла на забор, оттуда на крышу дома… Из-под обломанных ногтей сочилась кровь.

— Ты почему, взрослая дева, танцуешь по крыше собственного дома?! По головам священных бурханов!!! Я выпорю тебя крапивою! — грозила мать.

На востоке неподалеку лил дождь, на сухом западе догорал небывалый закат. Небо горело, пылало, пело медными, золотистыми цветами. Да, красота превыше священных бурханов, красоту не растоптать.

— В последний раз прыгаю с крыши! — пронзительный холодный замирающий восторг на миг сдавил грудь — и вот на земле цела и невредима, тело в восторге, душа жаждет олимпийских побед.

Поздно вечером я вышла посмотреть на небо: исчезли фантастические краски, на вечернем стальном небе темнела огромная грибовидная туча, похожая на атомный взрыв.

Ночью шла гроза, и, проснувшись от грохота грома, я вылезла в окно. Ливень хлестал меня, под ногами пузырилась и шумела глиняная вода. Густо пахло землею, ее жиро-потом, вольготно дышалось целебным вкусным воздухом. На одном столбе электролампочка вибрировала сизым огнем, на другом горела спокойно. Непроницаемую небесную хлябь ослепительно рвала молния, в полосатом сумраке фонарей сочно мерцали омытые до ран темно-зеленые листья деревьев.

На далекой звезде Венере

Солнце пламенней и золотистей.

На Венере, ах, на Венере —

У деревьев синие листья[4],—

с ночною тоскою по синим листьям декламировала я стихи под ливнем.

Мир был омыт до истязания, звонко журчали темные ручьи, неся земные кровь и пот, далекая тишина и туманы бредили прекрасною сказкою, и мне от полноты счастья хотелось танцевать на радуге.

Моя бедная бдительная мама испуганно выглянула в окошко.

— Мам, я — большая моржиха, я — даже гиппопотам! Там-там-там гип-по-по-там! — и я затопала по луже, раздувая щеки и раскинув руки: «По головам священных бурханов! По головам священных бурханов!»

— Какую я дрянь родила! Нет небесного дня и ночи, чтобы ты не рисковала жизнью! Погоди, сейчас ударит молния и от тебя головешка останется! Кровь сварится, кости обуглятся!

— Разве молния целится в меня? Разве нет на свете громоотводов! Вон корова не чует беды, жует и жует, как жернова… Она и молнию разжует! — Я стояла под ливнем в пенящейся, пузырящейся воде и, жмурясь от молний, отжимала волосы, мыла ливневою водою.

гениальный сон о прекрасном ПРИШЕЛЬЦЕ

Я должна была выйти замуж за Пришельца иных миров, потому что на Земле не нужна была никому.

Выглядываю в окно и вижу, что приземляется, паря как птица, великолепный, будто дельфин, космический корабль.

Распахивается люк, и по трапу спускается юноша в радуге, прекрасный, как бурхан! Глаза у него — два черных солнца, вспыхивают золотыми искрами. Я бросилась переодеваться. Передо мною лежит копна платьев, ни одно не подходит. Стою голышом, на мне ни единой нитки! Но открылась дверь в роковую минуту, и я сусликом юркнула в платяной шкаф.

— Гэрэлма — самая бесстрашная девушка на Земле, и я прилетел за нею, — обращается астронавт к моим родителям по-русски.

Тут восстал мой дух, и тело охватило огнем. Я разом распахнула дверцы шкафа.

— Да нечего было задыхаться в шкафу, — простопросто, по-земному сказал Пришелец. — Тебе незачем носить земные нелепые одежды! — И он обволок меня своею радугою, радуга содержала тоненькую черную полоску…

— Я многому научу тебя, — говорит он, — твой разум проникнет в глубь вещей, как рентгеновский луч. Хочешь заглянуть в глубь себя? — И он мизинцем прикоснулся к моему сердцу, и я смотрела на себя в телескоп и видела себя прозрачною: мой мозг вспыхивал миллионами звездочек-мыслей! Сердце молотило и молотило, словно штампует монеты. Какое мощное, слоновье дыхание легких! Стремителен бег пунцовой крови по сосудам. В крови моей засияли, засверкали, переливаясь, семена чудес, семена иных миров, не отмеченные в Периодической системе гением Менделеева, и я знала, что врет прекрасный Пришелец о моем бесстрашии, ведь я многого боюсь на Земле, что стыдно перечислять навозную дребедень перед высшим разумом, более же всего боюсь войны миров! А клюнул Пришелец на горячечное броуново движение моих элементов чудес. Вот он — «и в божьей правде — божий обман»!

«С этими элементами чудес я никогда не умру!» — сверкнула мысль в озарении, и я звонко рассмеялась*, бег моей крови с вспыхивающими, сверкающими элементами чудес казался мне вечным, ничем и никогда не остановимым, будто я — вечный двигатель!

— Разбегись и прыгни! — попросил Пришелец,

«Поцелуй!» — прочитала я в его черных глазах. Ведь я еще ни с кем не целовалась на Земле.

Я легко-легко разбежалась, и сама земля подалась мне навстречу, в ушах тепло и тоненько запел ветер, в воздухе заструились мои длинные разнузданные волосы в ритме вселенской гармонии. Я мчалась, едва касаясь носками земли, мне было расчудесно от волшебного бега, резвясь, я оттолкнулась — и взлетела в воздух прекрасною ветвистою змеею с коралловыми рогами! Я летела высоко-высоко, поюще и невесомо с семенами чудес, парила, как орленок над моим родным Гэдэном, и приземлилась обессиленная.

— Вот это да! — воскликнул Пришелец совсем как мальчишка. — Ты мне подаришь один коралловый рог?

Глаза у него — два черных солнца — вспыхивали золотыми искрами от восхищения, его радуга переливалась и дрожала. И я с треском открутила ему один свой рог. Да что там какой-то змеиный рог, я сама готова была взойти с ним на костер!

Вдруг всплыл огромный рыжий носорог и прицелился рогом в мое сердце. Носорог был украшен попоною из брезентовой палатки. Могучее разъяренное животное-зверь, трогательно укрытое брезентовою попоною, было до слез земным, родным и милым, и я знала, что бык-носорог не дурак, не станет бодать прямо в сердце! Да это изобретение природы есть не что иное, как грубый мужской панцирь Рыжего Бармалея!

— Для любви нет межпланетной преграды! Виза уже подписана Президентом Земного Шара! — И Пришелец, смеясь над гиблым культом земного бюрократизма, азартно помахал перед рогом носорога драгоценною бланочною бумагою, вибрирующей кружевами тьмы печатей всех стран, и подколол визу на рог!

Назревала драка на почве ревности, и я стала вслух считать государственные печати на приколотом бланке. Надо бы ЭВМ!

— Товарищ Пришелец! Да вы никакой не гуманоид, а очередной аферист с летающей тарелки? А? — промычал рыжий бык.

— А ты кто есть? Пещерный бык-рогоносец! Топай копытами! — и стеганул хлыстом по брезентовой попоне и захохотал! От смеха задрожала его радуга, из глаз брызнули молнии.

Носорог не вынес такого оскорбления и с приколотою на рог визою боднул Пришельца в радугу, и она стала покрываться человеческою кровью, высшею субстанциею миров. Драгоценнейший бланк, подписанный Председателем Земного Шара, растворился в крови.

— Перестаньте! Перестаньте! Я вас обоих люблю! — отчаянно закричала я и, забыв себя, бросилась разнимать драку сдуревших мужчин.


…И тут я проснулась. В глазах еще плыла таинственная радуга. Немыслимым было кому-то на Земле рассказывать такой сон, разве только обогащенным изощренным мифотворчеством современным читателям.

* * *

Узнала, что в Древнем Египте царицы купались в ослином молоке. У нас большая семья, девять ртов. Нам, пятерым детям, вечерами дают по кружке парного молока. Своею порадею я стала умываться, хотя молоко старой Пеструшки потеряло былой вкус и густоту, оно тоже состарилось, стало синеватым, как молоко колхозных коров, закрытых зимою на силосе, или же разбавленное водою. Нет, состарившимся молоком красоту не наведешь, лучше раздаивать засыхающих овец. Я, наконец, выросла на овечьем молозиве. Разве оно хуже ослиного молока? Разве у вредных, упрямых ослиц такое густое, как крем-сливки, молоко?

Да на что молочный цвет лица цариц, если не штурмовать высот?! Я ведь с детства мечтала забраться на вершину самой высокой горы Гэдэн-Баабай. Гэдэн, конечно, не Бурин-Хан, но сказывают, что с вершины Гэдэн виден весь наш Джидинский аймак как на ладони. Меня питала иллюзия, что, взобравшись на вершины гор, приближусь к небесам и тайнам мирозданья.

Греховным считалось в старину бурятской женщине взбираться на обрядовую гору, женщина может собою осквернить дух священной горы и погибнуть от возмездия. Для служения молебна на обрядовую гору поднимались ламы, почтенные старцы и мужи. До восхождения резали баранов, варили их головы и мясо, стряпали мучные бообы в кипящем масле. Сушили пенки и сырки, гнали самогон из молока и хлеба. Туго набивались кожаные мешки и котомки. Посланцы села тщательно наряжались в тэрлиг — летнюю тонкую шубку с подкладкою, подтягивались-затягивались яркими шелковыми кушаками. Из одного кушака почтенного ламбагая, пожалуй, выйдет пара современных платьев. Избранники села седлали лучших скакунов, и важно подпрыгивали радужные кисти на высоких остроконечных стеганых шапках.

«Гэдэн-Баабай! Прими первые священные капли крепкого архи, прими наши дары! Ниспошли на землю щедрые дожди! Убереги хлеб и скот от града, холода!» — молились и падали ниц на колени и лбами стукались о камни. Велика была буддийская вера у бурят. Ламы в экстазе служили молебны и предсказывали людские судьбы. После этого все угощались, опустошая мешки. Возвращались домой поздно вечером с бесконечно протяжными песнями о славных скакунах, степных и горных дорогах и о любимой, всегда единственной в красном сердце. После свершения обряда разговоры шли радостные, лились дожди щедрые, лилось ливнем молоко в зените благоуханного летнего цветения. Славно нынче попотчевали Гэдэн-Баабай! Послал хозяин горы дождей!

«Поднимая пыль золотой Земли, да будем мы живы-счастливы на ладони золотой Земли!» — испокон веков возглашают мудрые буряты.

* * *

Еремей Калашников рассказал мне о своем Сахалине, как там построили железную дорогу Победино — Ныш, о богатстве некогда тюремного острова, сколь реки и моря обильны рыбами, в густых лесах рассыпаны ягоды и грибы. Тучные стада коров бредут по колено в траве и плюхаются на землю под тяжестью утроб и вымени. И как алчно-жестоко кусают всё живое тучи комаров. Еремей дал мне прочитать книгу Дорошевича «Сахалин» 1903 года издания.

— Кстати, о Сахалине. По длинной дороге туда Чехов встретил одну бурятку и попытался с нею заговорить. А бурятка не понимала по-русски ни бельмеса, гикнула на коня и умчалась в степь! Гэрэлма, может, она твоею прабабкою была? — Еремей лежал в степи огромный, гуманный, мечтательный. Прекрасным казался даже шрам-молния, доставшийся в рукопашной с медведем. За пронзительный ток его зеленых глаз мать зовет его Рыжим Бармалеем!

— Неужели мозг и сердце какого-нибудь гуманоида на вопиющий зов Человечества не ответит никогда? Услышь, гуманоид далеких миров, песни и визги женщин Земли! — взывала я.

— Зачем придуман людьми гуманоид? Никак сами не уживутся на Земле. Государства грызутся, как шакалы… Нет, род людской не вынесет никакого гуманоида! Лучше ищи его на земле, вон среди тех армян, которые строят вашему колхозу коровники, — перешел он с печальной философии на шутку.

Еремей был старше меня на семь бесконечных лет. О, как бывал ироничен порою геолог, сравнивал меня с промокашкою за мою всеядность. Однажды сахалинский богатырь-олух обозвал меня степною порхающей цветастой бабочкою!

— Что для Пантека алые паруса — лучший способ перевозки контрабанды, так гуманоид для тебя — шабашник! — оскорбилась я.

— Бармалей, капитан Грэй, гуманоид — сколько у меня могущественных соперников? А?

— Да все они вместе — один злодей, который приплывет с черными парусами, чтобы окончательно утопить меня в воронке!

— О-о-о! Еще Кощей Бессмертный приплывет! — смеется он, но его острый, как гвоздь, взгляд гаснет от наплывающей горячей нежности.

В полночь вглядываюсь в звездное небо. Мириады звезд мигают, трепещут, сгорая в черном струении далеких миров.

— Для чего вы, звезды, светите-горите? — спрашивала я.

— Чтобы ночь была чудесною! — отвечал Еремей.

— А если ночь чудесна, для чего светите?

— Чтобы сон был счастливым!

— Если сон счастливый, для чего горите?

— Для любви сгораем!

— А если я любима, для чего сгорать-то?!

— Светим просто так! Для красоты миров! — Еремей слегка задыхался, звезды шумели, — пели хором и сыпались на нас.

— Ах ты мое чадо человечества! — он поднял меня порывисто и протянул ввысь невидимому зову.

Чувствуя себя пушинкою на руках того, кто тяготится своею силою, может, даже устает от нее, я бережно обняла его большую, даже ночью огненно-рыжую голову.

Запах его коротких, скользких, чудесных волос пощекотал мне ноздри и растворился в голове жарким жгучим опьянением. От безумного угара его желанных, мужских, неистовых волос мне стало нестерпимо хорошо. Я обхватила голову Еремея руками и крупными жадными поцелуями осыпала его лицо.

— Я буду тебе удивительною женою! — выпалила я сокровенную мечту.

— Радуга ты моя в синем небе! — он слегка подбросил меня, поймал и закружил. Земля кружилась вокруг гнувшейся оси, куда-то кренясь и качаясь, в фантастическом хороводе кружился и пел хаос далеких тайных миров.

— Еремушка, поцелуй меня, — прошептала я, со страхом ожидая сжатия самой Вселенной, которое после раскрутит наоборот всю спираль мироздания.

Еремей отпустил меня на землю, обнял. Слегка хрустнули мои птичьи косточки — и поцеловал. Когда оторвались его губы, я ощутила сладко-желанную соленость его языка с привкусом табака… Я проглотила слюну с никотином, вздохнула всей грудью и помчалась навстречу косой одинокой Луне. Я бежала легко-легко, словно шаловливый жеребенок, со свистом разрезая уснувший прелестный воздух острыми, как у кузнечика, коленками, и в странной волшебной легкости мне с неба светили две луны!

Когда я остановилась, счастье уже не мучило меня своею игольною остротою, его полноту я развеяла в прохладном ночном дыхании, подарила косой одинокой Луне. «Радуга ты моя в синем небе!» — пел хаос далеких-далеких звезд. Я слышала шелест и шуршание звездных лучей, и в лучшие минуты юности помнила, что там, за гранью всего человеческого, живет мой прекрасный Пришелец, живет, как мировая тайна и мечта сверх моего высшего счастья на Земле…

Опьяненная алыми парусами девичьих грез, я не смогла поступить на астрономическое отделение МГУ. Немало слез я украдкой пролила из-за разбитой мечты. Родители милосердно одаривали меня предельною самостоятельностью и утешали:

— Не унывай. Ты будешь нашим местным астрономом! Продадим старую Пеструшку и купим тебе телескопию! — ласкал дедушка, целуя мою несчастную голову в макушку.

— Я и есть местный, приусадебный астроном! — горько-горько заплакала я, не таясь, и заболела.

Милый-милый Рыжий Бармалей! Каждый час моего бытия в разлуке полон тобою, даже во сне от тебя не уйти…

Пишу Дневник Мечты: с…Мое Человечество — Жар-птица Вселенной гробнице миров подарило свое золотое яйцо. Цвети вековечно…» — мои первые строки о мире прочитала мама, сказительница бурятских волшебных эпосов… и заплакала…


"А над гаванью — в стране стран, в пустынях и лесах сердца, в небесах мыслей — сверкает Несбывшееся — таинственный и чудный олень вечной охоты»[5],— читаю строки великого романтика в юношеском Дневнике.


Высоко парила я над крыльцом жизни и, расправляя крылья от юных счастливых бед, смеясь, махала алым платком птицам, улетающим в далекие страны.

Юность моя — как танец на радуге.

5. ГОЛУБАЯ РОЗА

Мечта поэта

Люди! Я дарю Вам

Голубую розу.

1. «БЛАГОРОДНЫЕ СЕНСАЦИИ»

До чего может разыграться досужее женское воображение!

Может, пределом женского воображения явится сей своеобразный рассказ, написанный от избытка пресловутой праздности, которой столь велико, как проказы мозга, страшатся мои деловые современники, гоняясь за какими-то фантастическими алмазными фарами для супермашин, и будто бы венценосные фары проветривают туман в головах водителей!

В то время, когда гениальные современники, алчущие новых неведомых добыч, слепоглухонемо летят на смертельной скорости с таинственным роковым кодом в Никуда, я спала сладким сном, как сурок, отлеживала пышные бока на полу в неге нирваны.

Пусть избранники человечества купаются в золоте-изумрудах, как свиньи в навозе, и тешатся измерением таинственной силы, энергии блеска супердрагоценностей, звенят платиновыми кандалами. Меня всегда изумляли магические чары изумруда магнитом притягивать людские сердца. Но в нирване Будды драгоценности угнетают тело, как блохи цепного пса.

Ох, как занемели руки, ноги и раздобревшее от черного хлеба, от жареной картошки тело, хотя до сорока лет сплю на полу, как аятолла Хомейни.

— Пока не прилип к черепу мой бессовестный мозг, пока не началась проказа мозга, лучше отрубить голову и выбросить в мусорный ящик! — выругалась я вслух.

Сколько драгоценных, безвозвратных лет короткой, клубнично-сладкой бабьей жизни я лежмя пролежала в нирване, пока не кольнул меня в ляжку древогрыз! Током пронзила жгучая боль, и онемевшая рука молниеносно смахнула жучка.

— Ах ты подлая божья тварь! Осатанел, как шакал, от паркетного лака, не может отличить древесину от женского тела! — я стерла заблудшую божью тварь в пыль.

От страха, что древогрызы могут просверлить мне череп и проникнуть в мозг, я вынуждена была встать, закатать рукава. Ошпарила полы кипятком и посыпала щели солью. Но древогрызы ушли в глубокое подполье, плодились пуще. Кипятком и солью я испортила свежее лаковое покрытие пола, тревожно просыпалась по утрам, чтобы вновь вручную бороться с неистребимыми червяками!

Эх! Жила-была человеческая голова, спала сладчайшим сном! Укусил пьяный жучок в ляжку, словно змея в ахиллесову пятку. Боюсь почему-то проказы мозга. Закрою глаза, шевелятся ли извилины? Вижу студень в черепушке и отгоняю продукт воображения со страхом. Я хочу видеть, как варится магма в чреве земли, а не застывший студень в черепушке!

Так, наконец-то, чиркнула мысль спичкою, озарила высокая идея издавать в отечестве газету «Благородные сенсации» в пику низким, скандальным, безбожным!

«Один ученый-самодур вырастил Голубую розу с золотыми шипами на изумрудном роге живого пасущегося Единорога, посвятив этой роскошной придури всю свою сознательную жизнь. Голубая роза с золотыми шипами окольцована аурою-радугою. Что ж? Теперь ученому-самодуру осталось украсить рог какого-нибудь счастливого рогоносца Голубою розою с золотыми шипами», — шутила демократичная газета.

Единорог — изумрудный рог, Голубая роза с золотыми шипами, кольцевая радуга, чудак-ученый, далекие звезды, мозг и сердце какого-нибудь гуманоида, венценосные Жар-птицы, алмазные фары, мусор, черви… — мир един, а тайн бездна. Я поцеловала милую добрую морду могучего синего Единорога, которого люблю необъяснимою женскою любовью.

Голубая роза с золотыми шипами в ауре-радуге на изумрудном роге могучего синего Единорога вызвала самые различные толки-кривотолки в просвещенных умах.

Философы с раздражением вылезли из тупиковых берлог, чтобы взглянуть на дивный цветок.

— Пусть все рога на свете зарастут голубыми розами— мужики вырвут их с рогами, бабы сварят настойку. Род человеческий растопчет само солнце, валяйся оно под ногами, сожрет Жар-птицу, если поймает! — и, мрачно ухмыляясь, философы уползли в берлоги Черномудрия.

Выдающийся французский скульптор-авангардист состряпал и соткал Единорога из голубых роз, а на изумрудном роге крутился-вертелся голубой глобус Земли. Но ненасытные гурманы-парижане, как козы, общипали лепестки из голубой неведомой кожи на русские борщи.

Один бедный мудрец, борющийся с голодом, успешно защитил докторскую диссертацию: «Голубая роза с золотыми шипами в ауре-радуге, выращенная блаженным ученым на живой пасущейся почве — на синем изумрудном роге, изумила меня великою утопией в области сельского хозяйства. Как бы вечно и бессмертно ни сияла чудо-роза голубыми алмазами под бурями и градом, она никого не накормит. Из изумрудного рога Единорога нам не высосать молока. Из золотых шипов не выжать нектара. Если голодных еще можно сейчас накормить колбасками из костной муки рогов и копыт, то абсолютно нечем заткнуть пасти сытых. Наступил кризис ожирения. Как спасти людей от всепожирающего обжорства??? Людям остается научиться быть сытыми волшебным запахом ауры-радуги Голубой розы, сохранив в музее единственный синий изумрудный рог Единорога. Вот это — голубая мечта Человечества».

И цвет Голубой розы с золотыми шипами в ауре-радуге был волшебным из всех цветов, вещим для зрения. Неизлечимый буйный сумасшедший с вечноблуждающим в мировом хаосе взором, взглянув на розу, опустился на четвереньки и завыл душераздирающим волчьим воем от ликующего концентрата всей земной красоты. В магическом зеркале Луны великий сумасшедший узнал свой античеловеческий лик распада, содрогнулся от смрада и стал швырять кирпичами в невинное светило, хохочущее над ним.

Самоотверженные алкоголики всего мира пили за вечное цветение Голубой розы. Она придала их горькому беспросветному пьянству высокий тайный смысл и очарование.

— За голубую водку с золотою пробкою из изумрудного рога! — произносились самые заветные, самые бес-

корыстные тосты в мире и орошались сладкими пьяными слезами. Их слезы и плевки с шипением сгорали в ауре-радуге волшебного цветка.

А женщины, женщины?! Они бессонно и завистливо мечтали из Голубой розы сварить чудодейственное снадобье для вечной юности!

Моя трехлетняя очаровательная Риммочка увидела Голубую розу, и ее угольно-черные смелые глаза, вспыхнув черными искрами, округлились. Она замерзшими пальчиками проверила игольную остроту золотых шипов и со страхом спросила:

— А голубые акулы проглотят ее с шипами и с рогом?

И только единственный человек не мыслил жизни без Голубой розы — это, только что зачатый от Пришельца иных миров, мой сын.

— Я опьянен запахом, симфонией голубизны! Роди меня, мать, досрочно! — вопил он, отчаянно брыкаясь и колыхая мой плоский, как доска, живот.

Нахальный отпрыск Пришельца родился недоноском, и тотчас сорвал цветок с рога Единорога.

Голубая роза с золотыми шипами в ауре-радуге вспыхнула чудесным фейерверком и растаяла в воздухе, ибо она не нужна была никому на свете.

Так началась чудовищная погоня богачей за изумрудным рогом.

2. ГАЛЛЮЦИНАЦИЯ НА ЭКЗАМЕНАХ

Эта небольшая новелла была написана мною на конкурсных экзаменах для поступления на Высшие сценарные курсы в 1976 году.

У директрисы курсов было на редкость скользкое, почти неуловимое лицо. Сколько бы ни мучили, ни терзали женщины свои лица косметикою, в отличие от мужчин они все-таки редко умудряются так испохабить, так испоганить свои лица ложью и суетою.

— Вы — дочь колхозных чабанов — бросили в степи овец волкам на пир, откопали какого-то бегемота… и воображаете себя фантастом! — Кокорева смотрела в корень зла.

— Розою на роге Председателя комиссии! — уточнила я.

Она опешила, ее неуловимое лицо на миг застыло с отвисшею челюстью. Члены комиссии уставились на меня так, словно я сошла с летающей тарелки.

Первым опомнился Председатель комиссии — Даль Орлов. Он обеими руками пощупал основания миллионы лет назад бывших и, возможно, бодавших насмерть рогов, затем милостиво улыбнулся с вершин цивилизации:

— Честно говоря, мы не знаем, как по-человечески избавиться от тех, кто приехал с направлениями и местами от своих киностудий. А вы поступаете без места. Это все равно что без рук рваться в космонавты! Без направления меня самого не примут! Если комиссия меня, как своего Председателя, пропустит — то Госкино зарубит, с треском снимут с работы!

Столь сверхгениальный довод Даля Орлова сразу же оживил и омолодил всех членов комиссии радостными смешками. Чуткая пыль веселилась и кувыркалась в воздухе, забурлила неистово, вторя оживлению.

«Раздавят бандиты с музыкою так, что мокрого места не останется — роза вырастет! Кто я против них? Лягушка-квакушка против бульдозеров!» — и неожиданно для себя я вдруг густо и сочно заквакала: — Ква-ква-ква!!!

Члены комиссии мгновенно переглянулись и стыдливо опустили глаза.

— Интересно, почему роза выросла на роге? Разве на планете тоже места нет? — лишь один дотошный кинокритик задал на прощание творческий вопрос.

— Эрозия земли. Проказа мозга. Нигде нет живого места, — прошептала я.

— То-то и видно, что дурья роза выросла!

Тогда вдруг, будто яростный протест против гнилых столпов — титанов потребления на шее народа с гаремами холуев, во мне единым мигом вспыхнула вся моя жизнь, словно молнии блеск над земною болотною тиною, и тело охватило огнем. Голубая роза вспыхнула чудесным фейерверком, золотые шипы разлетелись в воздухе — и все потухло. Только чуткая пыль неистово дрожала в приступе священной демагогии.

— Она — моя! Моя роза! — воскликнула я с таким отчаянием, словно жизнь моя висела на волоске и хваталась за воздух.

— Самый странный случай галлюцинации на приемных экзаменах! — всполошился Председатель комиссии и вызвал «скорую помощь». Это была дурная примета.

— Роза-зараза пройдет только через мой труп! — истошно завизжала-завопила Кокорева и в белом бархатном платье упала поперек двери.

Меня затошнило. С Голубою розою я не смогла перешагнуть через такое бесстыдство. Скользкое, неуловимое лицо директрисы зарделось, оно сияло, рябилось всеми перламутрами административного величия.

Голубая роза никого не согрела, она почернела и истлела на столичной помойке.

Я заболела двухсторонним воспалением легких, вернулась домой без вещей, без денег. Вылечилась в районной больнице и вновь в пыли и грязи пасла овец назло степным волкам.

3. ЗОЛОТОЙ СОН ЗАОЧНОЙ ЛЮБВИ

О, как пристально вглядываюсь с тех пор в лица своих современников! Ибо лицо — тот единственный цветок, который сам человек вырастил себе па славу!

Среди пустыни позабытых мною человеческих лиц выплывает одно прекраснейшее, словно Луна из-за черных туч, светящееся высшею духовностью, дерзновенное лицо гениального звездочета. Самая высшая из всех человеческих странностей юности — это жажда и муки неземной любви, столь понятной только тому, кто отведал из ее волшебной и пустой чаши! Так ни разу и не взглянувшая в телескопы, темне менее духом я была астрономом, поистине вселенским существом в любви и мечтаниях.

От далекого, словно на иной планете, недоступного жития гениального звездочета, в мою жизнь закралось ощущение какой-то философской горечи. С годами эта горечь будет горчить то сильнее, то глуше, то нежнее и смиреннее, она войдет в спектр радуги тоненькою черною черточкою, придавая радуге полноту гармонии.

Сосредоточив все свое человеческое и женское существо на кончике золотого пера, вином и кровью, лучами самого солнца и ядом змеи — самою чудесною смесью я писала ему ночами напролет. Безудержный зуд пуповины в сомнамбулическом сне водил сумасшедшим пером, всаженным в великое женское сердце!

Гениальность женщин в любви отметил Викентий Вересаев в «Записках для себя»: «…женщины плохо пишут романы, повести и стихи. Но удивительно пишут дневники и письма».

Вот одно из романтических писем, написанных хмельною вольностью степного ветра.


ПРИВЕТ В БЕЗДНЕ ВСЕЛЕННОЙ!

Карл!

Короткое, как укол, Ваше имя чудесно загадкою звука. Не о Вашем ли имени писал наш любимый романтик? «Хорошо, что оно так странно, так однотонно, музыкально, как свист стрелы или шум морской раковины; что бы я стал делать, называйся ты одним из тех благозвучных, но нестерпимо привычных имен, которые чужды Прекрасной Неизвестности?»[6]

Всем существом и Гимном великой Сибири, родной Бурятии приветствую Вас вновь, приглашаю на сказочное озеро Байкал! О моей Бурятии восторженно отозвался великий русский писатель Антон Павлович Чехов по дороге на остров Сахалин: «Селенга — сплошная красота, а в Забайкалье я находил все, что хотел: и Кавказ, и долину Псла, и Звенигородский уезд, и Дон. Днем скачешь по Кавказу, ночью — по Донской степи, а утром очнешься от дремоты, глядь, уже Полтавская губерния — и так всю тысячу верст».

Сэр Карл!

Ваш приезд к нам в СССР на Бюраканский симпозиум по Внеземным цивилизациям воспламенил воображение поклонницы Урании, чувствующей себя гоминоидом, в то время как Вы — гуманоид для меня. Иначе где же мне увидеть Вас, как не по телевизору, светило с мировою славою?! Но люди, живущие благородным безумством воображения, плюя на всю вопиющую пропасть между людьми, вырытую злодеями человечества, должны преодолеть эту бездну, уродующую нам жизнь и отравляющую воздух, разорвать рабьи цепи государственных предрассудков.

Спрессовав в своем календаре историю Земли, человечества, цивилизации в годы, месяцы, дни и часы, Вы творите и дерзаете в патентованной среде американского гения-миллионера, куда никак не могут проникнуть письма простой девушки и тонут в бездне той великой свободы?

Забрались людишки сапогами на Луну, воспетую поэтами всех времен и народов и окруженную ореолом святыни, чудесами и тайнами сердец («Друг Аркадий, не говори красиво»), к чему причастен, наверное, и Ваш гений. Какие фантастические люди живут во славу человеческого рода!

Милый Карл! Может, сама вселенская тоска сжалась в одну точку в этой ночной темноте? Точка эта — я — в бездне миров блуждает одна: опору на миг — себя подари! А звезды мне душу леденят,

Диккенс пишет о «странных струнах в сердце человеческом. Часто бесчувственные к самым страстным призывам, они начинают вибрировать при первом слоге».

Милый Карл!

О чем бы мне повести речь высоким слогом на великом русском языке Льва Толстого, чтобы Ваше загадочное заморское сердце заговорило?! Или оно давно превратилось в бриллиантовое яйцо звездных бурь и ураганов и не ответит мне на зов никогда? Тогда пусть пустая и подлая Вселенная рухнет вместе со мною! А что же станет тогда с Вашим сердцем, стучащим в унисон с жизнью миров? Стальное, навеки забронированное нимбом Галактики, это сердце никогда не сожмется и останется недоступным нашим слабым, земным, глупым, женским сердцам?! Если сердце астронома не какой-нибудь злой неумолимый механизм, перегоняющий по жилам научные эксперименты, пусть оно почувствует биение сердца далекой иноземки и ответит на зов. Слышите ли, как мое бедное сердце молотит девяносто девять ударов в минуту, бьется вхолостую? Сколько же лет бессмертия Вы оторвали от бессмысленной вечности, чтобы стать таким тугоплавким металлом иноземного происхождения? Порхают люди-бабочки в непостижимой Вечности зачем?

Увидев Вас на миг, одно я поняла — нет большего несчастья на земле, как быть несовершенным человеком!!! Весь великий смысл и цель нашей жизни — это совершенство наших способностей… Иначе чем объяснить Ваше магнитное молчание? Это магнитное молчание земной астральной высоты в ответ на песнопения степной пастушки.

Сэр, я уже трижды потерпела неудачу, поступая на астрономическое отделение МГУ. Нет слуха к симфонии формул. У равнения кипят муравейником! Икс равен нулю. В глубине тайных глубин вещей числа грызутся, извиваются, как черви…

Природа одарила меня странным, никому не нужным даром: зажмурю глаза перед сном, стараясь заснуть, и в межполосице яви и сна вижу изумительные картины прошлого мира. Врываются яркие, красочные, фантастические явления, меняются очертания и краски, разлетаются на осколки, неугодные и страшные из них без особых усилий сразу же отгоняются, вызываются желанные и прекрасные…

Долгое время в калейдоскопе галлюцинаций я видела сморщенный синий бархат и засыпала, укутанная ласковым туманом бархата, пока однажды из сморщенного синего бархата не всплыл могучий синий Единорог и не прицелился изумрудным рогом в мое сердце!!!

Лохматая и длинная шерсть фантастического быка странно шевелилась и парилась в потоке первобытного пота, искрящегося солью, огненно-ртутно-черно-кровавое месиво глаз мерцало, бурлило, глаза закатывались, словно вылезая из орбит в родовых огненных муках. Исполинское животное-зверь в чудовищном первобытном напряжении, неведомом никакому Наполеону, набычилось, словно подцепило рогом земной шар и подняло его, оно содрогнулось и задрожало; яростно извиваясь, поднялся мохнатый, длинный хвост — а на изумрудном синем роге выросла Голубая роза, окольцевалась аурою-радугою, из стебля цветка, светясь в темноте, вылупились золотые шипы. Сэр, это было так изумительно, что мой сон был сорван словно потрясающею бурею музыки Бетховена!

Как описать неземную красоту Голубой розы с золотыми шипами в ауре-радуге на изумрудном роге могучего синего Единорога?! Ведь Жар-птицу немыслимо описать словами! Ее надо видеть, надо нарисовать всеми пламенными цветами ликования! Боясь, что никогда более не увижу такую красоту, я соскочила и стала рисовать и… зарыдала от бессилия.

Потом я научилась из синего сморщенного бархата вызывать могучего синего Единорога с изумрудным рогом и Голубую розу с золотыми шипами. Это венец всех моих галлюцинаций во время засыпания. Сударь, зажмурьте глаза в межполосице сна и яви, и вы наверняка увидите свою Голубую розу, самую прекраснейшую! Ваши очи, как ничьи в мире, точны!

Венера, наша мрачная соседка, куда Вы забросили наши земные осклизлые водоросли с корнями, вся заросла-таки водорослищами. Непроходимыми трехметровыми водорослищами-гигантами! А Вы, Карл, по колено в воде, в розовом пару ожесточенно косите вручную, как крепостной крестьянин, дикорастущие водорослища и скирдуете, видимо, для корма крупного рогатого скота? Завезут буренку и на Венеру. О, чудо-человек, переделывающий атмосферу Венеры! Да, Америка далеко отстала от моих галлюцинаций, ее автокороли еще не научились перегонять из выхлопных газов озон в свои бездонные карманы и отравляют народы смогом.

Счастливы ли люди в Америке? Какие у американцев есть святыни, кроме сверхприбыли?

Милый Карл! Устают ли очи черные от звезд? Грызет ли грызмя ревнивая жена, когда ночи проводите со звездами? Но знайте, как бы каменно Вы ни молчали, все равно я представляю Вас венцом человека на Земле, столь Вы совершенны! И потому никому на свете не завидую так, как той женщине, чьим именем Вы назовете звезду! А для меня, далекой иноземки, однако Ваше присутствие на Земле будет освещать мой жизненный путь, как Голубая роза.

Пусть никем я не стану, но вырасту Личностью, чтобы всегда чувствовать себя дочерью нашего Человечества.

Ах, сударь, уже светает! Может быть, в природе человеческой Вас просто нет, а на Бюраканский симпозиум сошел Пришелец с летающей тарелки в Вашем лице???

Представьте себе, в какое драматическое положение я попаду тогда! И как велики будут муки заблуждений слабого женского ума, с Голубою розою зовущего Пришельца из бездны миров! Пожалуй, ни одна женщина не выдумала себе такую чудовищную трагедию воображения. Право, боюсь стереть узоры пальцев от вздорописания.

Прощайте, сэр вымысел! В моем воображении Вы умрете божественною смертью Эмпедокла, бросившись в жерло вулкана где-нибудь на Венере.

Вопреки теории «субъективной вероятности», неустанно досаждающая службе Ваших высоких кордонов —

Алтан Гэрэл.

Остаюсь с болью восхищения.

* * *

Часть Вселенной: Метагалактика,

система галактик: Местная,

звезда: Солнце,

планета: Земля,

государство: СССР,

республика: Бурятская Автономная Советская

Социалистическая,

район: Джидинский,

село Петропавловка,

улица: Ленина,

дом: 2,

квартира: 1

Мисс Алтан Гэрэл!

Ваши письма не сгинули в бездне американской жизни, они не затерялись бы даже в бездне миров.

При переводе Ваших писем с волшебно-пламенного русского языка Пушкина на деловой взорвались наши лучшие компьютеры и сгорели дотла. Но на черном пепелище машин сказочно шелестят несгораемые белоснежные страницы, светящиеся огненными буквами.

Мисс Алтан Гэрэл!

Перед Вашим венцом человека я пристыжен, как бурьян перед Голубою розою.

Как гениальны Вы в любовной фантастике, где я бездарен, как нуль. Но золотые шипы Голубой розы пронзили бы даже бронзовое сердце. Дар-роза переливается 999 оттенками всей мировой голубизны, это солнце самой гармонии мира.

Ваши несгораемые письма, будь они написаны Далай-ламе или Сальвадору Дали, независимы от адресата— это выход изумрудного рога Единорога за пределы, разрыв цепи, поиски Пришельца.

Ах, вот почему жены и тещи оголтело грызут мужей, гонят взашей, разводятся вдребезги. Вся надежда у них на Пришельцев, Охладев к земным зрелищам, женщины с неукротимою агрессивностью жаждут Пришельцев для обновления оскудевшего человеческого рода. Но полюбят ли наших женщин Пришельцы?..

Я рад, что холост, сплю на льду. Мисс, но я не сторонник заочной любви перед назревающим грозным Ликом инопланетян.

Наша встреча неминуема на Байкале до их прилета в 2000 году. Учтите, что ее не отменят ни рок судьбы, ни затмение солнца.

Завидую великому степному Единорогу — изумрудному рогу.

Любуюсь Голубою розою с золотыми шипами. С Вами я, как никогда, приблизился к звездам. До синяков жму Вашу восхитительную руку!

С благодарностью целую Ваши ногти.

Ваш друг Дарл.

4. ПЕПЕЛ МОЗГА

Я — земная слабая женщина, живущая в неладах с парадоксами высшего разума, способна видеть только сказочные галлюцинации. И вечно скиталась между двумя полюсами своего бытия — нирваною и поджогом мусора.

Пропитанный жгучим смрадом мусорщик, которого далеко обходят внешне сиятельные люди в золоте-изумрудах и в модных наклейках всех стран, как еж в осенних листьях, — завершает свою работу. В отвратительной работе есть свой высший, священный момент — это поджог, победное, праздничное сгорание чистым пламенем всего земного хлама. Горит, горит самый праведный костер в мире — поджигают мусор! Он радует, веселит, горячею ласкою огня сдувает грязные морщины на лице.

Освещенная самым чистым, священным пламенем, за свою жизнь я сожгла Гималаи рухляди, горами благодатного бархатного пепла удобрила мать-землю. Сжигая и себя, из пепла трупных ядов, из пепла мозгов я кровавыми мозолями вырастила Голубую розу с золотыми шипами, как вызов Судьбе, как дар нищему.

Плюнув на тьму муравьиных забот, порою лежу на стоге сена в степи, опьяненная радостным, счастливым ароматом.

Луна золотою лодкою плывет, оседает на мель, и кто-то на ней гребет, машет руками, зовет. Алый парус порвался, и чудятся визги волос.

Среди миллиардов неповторимых цветов человеческих лиц выплывает одно прекраснейшее, словно Луна из-за черных туч, одержимое высшею духовностью, дерзновенное и мудрое лицо гениального астронома. О, как чутко и пристально будет следить весь мир за каждою порою этого совершенного лица!

Как чертовски праведно сплю, вижу сон-загадку, вещий сон бытия, будто жизнь свою я проспала в нирване, укусил червяк-ясновидец, а встаю с верблюжьим горбом-расплатою!

Ох, как невыносимо на Земле самое высокое философское безделие даже во сне! Да и комары сожрут тебя на стоге. Нигде мне нет житья от мошкары, так сладка моя желчь!

Иду! Иду! Иду сжигать новую неисчерпаемую земную свалку дотла. Сколько мусора на Земле! Запускают в космос, дарят мусор Вселенной. Паршивые люди живут только для того, чтобы сорить повсюду.

Пора, пора поставить платиновый памятник ее Величеству Уборщице. Я иду сжигать мусор и выращивать цветы.

Ликующей симфонией всей земной красоты, сгустком небесной чистоты, вечною розою мечты, вещим живоцветом-факелом горит, сияет Голубая роза с золотыми шипами в ауре-радуге на изумрудном роге исполинского синего Единорога.

Но перед взором моих узких глаз скользят стальные бульдозеры по голубым розам.

И какою бы тоскливою и сложною ни стала наша жизнь на Земле и как бы ни выродилось человечество в погоне за прогрессом — пусть всегда найдется «праздный, благородный безумец, который вырастит Голубую чудо-розу на ней.

6. СНЫ-ВУЛКАНЫ

Доходы сновидений, чары снов

Блестят на солнце страстью завитков.

Во имя Духа

От жажды славы

Рождает плоть, бунтуя в нирване храпа,

Свирепые сны-вулканы —

Кипящей лавою плюющие в небесные твердолбы!


Чихнул вулкан, чуть свистнул гландами жерла

В столетнем сне однажды —

В роковую среду 7 декабря 1988 года —

Вечная каменная статуя Дракона аж задрожала

И рассыпалась хмельною пылью ветров!


Встаю — чиха ю…


Апчхи! Эй, псы борзые, охотники кровожадные!

Людоеды с перьями!

Хватайте камни острые скопом!

Сколько мамонтов вы забили насмерть?!


Унаследовавшая от густокровных родителей женское бесстрашие перед жизнью, но ленивая до упоения, воинствующая сибаритка с редкостными вспышками вулканической энергии, бесплодная смоковница бальзаковского возраста, прослывшая опасною и роскошною фантазеркою, прожегшая половину жизни в погоне за Жар-птицею, потому вовсе не усохшая от трудов и бдений, но тем не менее претендующая на гениальность причудами вольготного воображения, как и все выскочки во все времена, вошла я к Вам с лютого мороза с богом Вишну, чтобы дать Вам по носу следующей отповедью:

«Хоть ты знаешь веду, ты совершил преступление, которое не совершит даже убийца. Женщина есть пальцы природы и драгоценные камни мира. Мир Брахмы — мир радостей. Зачем ты укоротил свои страсти? Если женщина неожиданно воспылает любовью к мужчине и придет к нему, мечтая о соединении с ним, мужчина, пусть он и не испытывает к ней страсти, не должен отвергать ее. Если же он отвергнет ее, то в этом мире навлечет на себя различные несчастья, а в том мире попадет в ад.

Мужчину не осквернит связь с женщиной, добровольно ищущей его общества, даже если она куртизанка или замужем»[7].


О, величайшая неопределенность моего статуса в прекраснейшей человеческой жизни! О, нечаемость моей великой души всему роду рыцарей человечества! Да сгинет вся нелепость служить кому-то законною прислугою! Не хочу!

Прощайте. Зачем, зачем Вы уставились на меня со своей литературной высоты, из своего домашнего парного тепла из-за прикрытой двери, пока вызванный лифт не поднялся за мною на восьмой этаж и не закрылся.

Я стояла в тяжелой фанерной шубе из искусственного меха-каракуля и со стыда слегка пританцовывала под этим панцирем па лестничной площадке, небрежно смахивая жар со щек перчатками, а спасительный драндулет-лифт нарочно, назло мне, поднимался кое-как, громыхая и скрипя, старчески скуля на бесконечную перевозку людей всякого рода и племени.

Что за смесь чувств полыхала на Вашем квелом лице! И как будто в Ваших глазах тускло колыхнулся мужской энтузиазм!

Как он смотрел в глаза, как бог! Взгляд его проникал в мое сердце.

Да, синтетика погубила любовь, и одичание сердец достигло предела.

Фу-ты, туда же, выбросила добротный овечий тулуп и вырядилась в проститутскую синтетику, чтоб ее волки разорвали!


Маэстро сидел на высоком кресле с гордым трагизмом Уильяма Фолкнера, положив нога на ногу в темных суконных тапочках 37 размера, со стоптанными задниками и столетней въевшейся пылью. Увидев меня, он иератическим жестом вскрыл конверт моего давнего хулиганского письма, надел круглые очки и, прочитав, подшил его в скоросшиватель с надписью «ЛИКИ ЖЕНСКОЙ ГЛУПОСТИ»… Видимо, доконали его стервы жестокими глупостями. Какое сверхчеловеческое внимание сейчас уделяется любовным письмам трудящихся вышестоящими инстанциями! Вот и он в отместку завел на женщин персональное дело!

— Тяжело быть знаменитостью? — спросила сочувственно я, никогда не ведавшая тяжелого бремени мирской славы, и облизнула шершавые, как шлак, губы. Отныне мое сердце навеки заперто от мужчин надежным замком. Но как тяжело будет сердцу вечно стучать со свинцовой пулей!

Сказание о своих бабьих бунтах и мутаниях, написанное самою судьбою, принесла я к маэстро, чтобы пробиться в забронированные отечественные журналы. И что же? Эти магические рассказы превратились в серых мышей и высыпались из портфеля и утекли по отдушинам! Не рассказы вы, а мышки! Ищите, ищите свое мышачье счастье в московских квартирах, ведь московские мышки по праву столичных живут лучше всех мышей в государстве и жрут, и жрут апельсиновые корки из Марокко! Но я найду на вас управу — сиамскую голубую кошку.

А на нас — производителей отечественной макулатуры — Виссариона Григорьевича Белинского! Неистовый задал бы перцу газонной прозе! Не то что наши кафедральные гуси-лебеди летают-плавают в рефлексирующих калошах!..

И вот загорелся-таки священный и неприкосновенный Пожар в современной литературе. Только и слышны вопли: «Пожар!», «Пожар!». Читатели загорелись на пепелище и поползли на Плаху, прыгают вниз головою в Котлован!..

А сколько миллионов тонн мелованной бумаги сгорело на макулатуру Лжелауреатов?! Только поджигать умеют.

Среди десяти тысяч титанических членов Союза писателей нынче нету ни одного живого лауреата Нобеля. Вот такая шедевральная Картина, такой Печальный детектив царит в сфере космического Духа.

Я — женщина, членство мне — что слепому Солнце. Обойдусь и без предисловий недоступных знаменитостей, пока выклянчу — двадцать первый век нагрянет! Напишу-ка самой себе предисловие:

УРА! УРА! Какой оригинальный марал! Хватайте камни крупные — и по рогам!!! Не промахнитесь, номенклатурные орлы!!!

Маэстро недоуменно скользнул по желчному плевку, по мышам, высыпавшим из портфеля, но душа его блуждала по лабиринтам Библии: «Да, видел я все дела, какие делаются под солнцем, детка, и все суета сует и томление духа!» — снисходили глаза.

Я сама сбежала бы от своего угрюмого избранника вслед за юркими мышами, но для чего огромна я, как Сэмбэр! Таких дыр в писательских домах не бывает, чтоб не эмигрировали продажные твари!

Пророк ли сидит со своими мировыми раздумьями, окаменев от сосредоточенности? Сжатые губы слепились в тугую змеиную усмешку-гримасу, чтобы всуе не вымолвить ничтожного слова житейской мудрости.

Эх, хорошо ему — персидскому Шахрияру, а каково Шахразаде с пустою папкой?! В юбке шумит ветер, а голова на плахе! Как же собрать серых-сереньких мышей с помощью мышеловки? На приманку кладу душистый, пряный, извивающийся русый волос из подмышки. Стыдище!

Тревожит ли его влажная тень солнцелунной Мадонны?

Боже мой! Мало ли на свете фантастических женщин, отмеченных знаками таинственной космической благодати!

Демонические очи маэстро полыхают черным пламенем— это от духовной малярии сгорает его бренное тело— низкопробный ГСМ (горюче-смазочный материал), рождающий молнию мысли!

— Зачем же быть таким праведным? — спросила я с робкою жалостью к нему.

— Стой! Куда ты прешь, пьяная баба?! Земля закрыта на переучет. Всю обворовали! — заорал он грубо, еще не утративший мужского начала, и превратился в белый скелет с огромными гуманоидными глазами покойного киноактера Владислава Дворжецкого!

Вся гуманная мудрость земной цивилизации светила мне из его огромных глаз, и мое сердце с засевшею в нем пулею сочилось кровью.

Я бросилась на колени за великою милостыней любви и бесстрашно прильнула губами к шершавой кисти, трещины ее были забиты вековечною перемолотою пылью с домашних тапочек.

И в решающий момент бытия меня подвел проклятый хронический бронхит, превративший мою носоглотку в тончайший барометр, способный уловить дуновение пылинок, — я взорвалась чихом, как бомба.

— Зачем, корова?! — яростно заорал скелет, как буйнопомешанный, и, весь содрогнувшись, с размаха треснул меня по лицу!

В смертельном ужасе я закрыла лицо руками.

— Доломилась ты, рваная сука! Впредь не утомляй! — крикнул Господь и плюнул мне в глаза через пробоину-дыру в синей стали небес.

И произошло чудо из чудес, от удара подлого скелета с обманчивыми гуманоидными глазами (из фантастики я знала, что гуманоиды не лупят женщин по лицу в отличие от мордобойцев-землян) или от шипящего плевка Господа Бога в глаза?.. — я превратилась в ползучую змею!

Пока в неведомом царстве отливаются пули священной ненависти — в бессильной ярости от превращения меня, феноменального экземпляра бурятской женщины, в мерзейшую змею, разинув пасть до разрыва и шипя кипятком яда по раскаленной плите, я бросилась на дерзкий скелет.

Куснув его в пятки, я ощутила себя двухметровою толстою гюрзою с двумя длинными кривыми зубами и густым кипящим ядом!

Моя нерукотворная чешуя живо-гори-цветами ползучей радуги соперничала с гением самого солнца.

Не боги горшки обжигают — я была лучшею гюрзой на свете! Тресни, трухлявый, ветхий скелет, насквозь изъеденный временем, как шлак огнем!

Скелет есть скелет, ведь лучше всех скелета не бывает!

— Эй, скелетик! Ты ведь не сахар, не алмаз, чтоб дразнить солнце спицами костей! Смерть тебе — не ювелир! — и я смачным шлепком Чуда-Юда Сальвадора Дали налепила ему берет — сырой собачий блин на голый раскаленный череп. — Ха-ха-ха! — Цифры блинных часов Дали подгорели до черных корок, единственная минутная стрелка из мусорной шпильки торчала вертикально, как шпиль! — Ха-ха-ха. Скелетище!.. Умора вечности!

Так я от гомерического хохота свилась в тугое боевое колесо и сломала ему хребет. Буграми взвиваясь от хвоста до черепа, молниеносно выбрасывая черный от жар-пламени язык, с первобытною страстью я стала обвивать и душить скелет в объятиях.

Мои солнцетравные узоры покрылись многолетнею гадчайшею пылью, шершавые, как кошма, иголочки костей насквозь прокалывали мою кожу, из нутра тек желтый, ядовито-едкий змеиный сок, смешиваясь с пылью старых домашних тапочек. Бр-р-р! Холод омерзения пронзал мою гибкую двухметровую спину пуще костей.

Адом кромешным бурлил яд в голове от яростного напряжения чудовищной борьбы, словно котел с кипящею смолою!

Скелет был перемолот мною в костную муку. Надо закатать рукава и печь пироги, но рук у меня нет и молнией мечется язык…

Вулканом взорвался огненный яд, раскипевшийся в запредельной температуре, раскидав черепушку на мелкие частицы за километры так, что никому из герпетологов не собрать моих костей, — я вспыхнула пламенем божественного накала и сгорела дотла.

На горячем пепелище я вновь стояла земною грешной женщиной Востока, равноправная со всеми великими современниками планеты.

При аксакале, который тоже вернулся в свою земную боевую оболочку, я бесстыдно ощупала себя поверх одежды: бедра, груди, живот с женским пупком, мочки проколотые без изумрудных драгоценностей — всс-все сокровенное было на местах. О, мое чудо чудотворное— мягкое, нежное, округлое, гладкое, крутое, упругое, влажнодышащее истомою женское-преженское тело!

Слава Всевышнему! Из одного-то худого ребра создал мне такое гениальное тело! А как кипит-бурлит кровь ликующим вожделением ко всему мужскому роду рыцарей, оставшихся в живых…

Нас не лишить ни гения,

ни страсти.

Да никому на свете не понять меня, побывавшую ядовитой гюрзою, что самое святое для женщины — это быть женщиною, а все остальное на свете, будь то мировой разум, подвижничество, гений, вечная слава Александра Македонского, — все это лишь шудра Ерунды Петровны, что сыплется на ветру Вечности.

Аксакал с присущею ему солидностью не стал бесстыдно шариться по всему телу, а спокойно, с достоинством потрогал свой небольшой единственный отросток, торчащий начеку. Священный родник жизни, которому поставлен памятник в Дании, был золотым!

Я подбросила аксакала в воздухе и радостно сжала в объятиях! Подумать только, чтобы счастье весило всего шестьдесят килограммов! Теперь его можно любить до дыр, ревновать до истерики и посылать в магазин за кефиром!

Но боже, как примитивно устроен мужчина! Стоит, как кол, руки-ноги струганые, торчит, как чучело мужик…

В роковую минуту жизни, подкараулив меня, вырос передо мною, как из-под земли, тот, кто прежде был для меня всем на свете и нянчил меня до кровавых слез, но приелся до тошноты, как суп с разваренною лапшою, целоваться с которым все равно что глотать кисель после виски.

Явился Стрекозёл — рогоносец в воображении с неистощимым запасом своей глумливой яремной ревности, которую до конца своих дней будет черпать из бездны мужского волшебного рога изобилия.

— Твой неподкупный кумир напечатался в «Рыболове-спортсмене»! Чуешь, как пахнет его имя заморской селедкою! — И он с гаденьким, мефистофельским смешком помахал журналом перед носом.

Древний инстинкт самца, всколыхнувшийся с тринадцатой зарплаты, отбросил все условности, из которых и состояла осанка его персоны с сияющим галстуком, и Стрекозлище ярился, словно брызжущий семенем буйвол!

Нас, женщин, не перестает восхищать только та часть мужчин, способная фантазировать в одном, — это те счастливцы, носящиеся со своим божьим помазком, будто с объятым пламенем факелом, которым предстоит зажечь олимпийскую чашу!

Я грудью заслонила слабого аксакала.

— Чтоб ты знала! Жорж Санд! — и он с яростью лютою ударил меня журналом по лицу!

Сердце сорвалось от боли, я задохнулась от рыданий— и проснулась…

Сердце грубо колотило в уши, и я продолжала плакать наяву. Так ведь недолго получить инфаркт во сне!

Я взбила мокрую растерзанную подушку. От нее шел не порочно-сладостный дух любовных ухищрений, а веяло величайшею в мире, никому не нужною целомудренностью, более вредною для здоровья, чем половые извращения.

Старое, потускневшее зеркало, утратившее магию оживления, искажало меня до безобразия. Заплывшее, растерзанное, несчастное лицо с красными свиными глазками, пыталось себя разглядеть…

— Мне бы рога и копыта и замуж за Кощея Бессмертного! — я обеими руками треснула похабное стекло об пол.

В угарном кошмаре этой несчастной, сиротливой, как в тюремной одиночке, ночи, чтобы смягчить удары пережитого, я с горькою обидою на бессмертного Иуду продекламировала низкому потолку стихи Валерия Брюсова, послужившие одной из тысяч причин свирепого страшного сна:

Мне снилось: мертвенно-бессильный,

Почти жилец земли могильной,

Я глухо близился к концу.


И бывший друг пришел к кровати

И, бормоча слова проклятий,

Меня ударил по лицу.

Ко мне пришел мой Стрекозел постылый, навеки полуверный, и я рассказала ему удары-сновидения: -

— Как ты смеешь бить меня журналом по лицу?! — вскрикнула я, распалившись от жгучей обиды всей женской отверженности, а рука, опередив сознание, влепила ему громовую оплеуху!

— Ек твою мать! За сны твои виноват! — вспыхнул Стрекозел. — Совсем оборзела! Пора тебя на цепь посадить! — Ох, как злобно он стрекотал!

Роковой сожитель сиял алым румянцем, до крови содрав свою глянцевитую оболочку гения самосохранения, и готовый на смертельную схватку со мною. Я благодарно поцеловала его пылающую худую щеку, будучи на миг отгороженною от чрезмерной дозы мужского остервенения вокруг — его высшею, до гробовой доски не убывающею ревностью.

Велик Стрекозел только одним — это ярою ревностью, дрожащей каждою порою вожделенного тела.

Порою кажется, что его пылающая похотью ревность настигнет меня в гробу и под землею будет грохотать моими костьми!


— Эге! Мудрая гюрза! Яд с медом поднесла! — наконец изрек горец-гуру.


Я с холодным восторгом ощущаю это поразительное состояние взбешенной первобытной гюрзы, в смертельной схватке перемоловшей скелет в костную муку,


И женщине снились львы.

Да хранится святая отвага для схватки со львами!

Бесстрашный Дух царицы сотрясал львиные сердца.


Да снятся вечно мне грозные сны-вулканы —

Кипящей лавою плюющие в небесные твердолбы!


Если честно признаться — только легковерный человечек может впасть в такое восторженное упоение вещими снами.

Что сказала бы об этом моя мудрая и праведная бабушка, будь она жива?

— Алтан Гэрэл, я ж тебе тринадцать лет долблю: человеку может присниться всякое, кроме одного — что он пьет воду задницей!


Так и сижу я в бессильном сне, согнувшись в берлоге под берегом, а широкая река жизни течет и течет под босыми ногами.

Кажется, вот-вот великое наводнение вырвет меня вместе с берлогою в бурлящий мировой омут…

7. БОСАЯ В ЗЕРКАЛЕ

Современной женщине некогда выкапывать такую пропасть из собственных противоречий, как Анна Каренина.

Литературная быт газет а


А я способна вырыть бездну во Вселенной из одних парадоксов своей женской сути. Даже «ведьма с пером» всегда лелеет в душе величайшую иллюзию о прекрасном Пришельце, который может вынырнуть из межгалактических дыр.

Автор


В послеоперационном бреду с температурою сорок градусов я видела точильщика игл от шприцев. Он наточил целый таз тупых игл, но точил и перетачивал снова, обливаясь жиропотом и не поднимая глаз.

Из меня вытекла вся драгоценная кровь до капли — остались только элементы чудес — и я превратилась в белые пышные облака!

Плыву я — белые пышные облака — над Землею в недоступной высоте от паука Франца Кафки и отравленных хлорофосом больничных жирных тараканов.

Вижу земной шар сверху — весь голый, бесплодный, без единого паука и таракана — весь утыканный большими иглами от шприцев. Погибло все на Земле, выжили только стерильные иглы.

Вместо молодого обаятельного передового директора совхоза Хомутова, которого я ждала в больнице, надо мною склонился Вронский.

— Алексей Кириллыч, почему Творец создал Вас сплошнозубым?

— Чтобы подчеркнуть мой аппетит к жизни. И вот в конце романа они разболелись! — И Вронский зло плюнул на чистый линолеум.

— Здесь нельзя плеваться в мертвушке!!! — заорала нянечка и принесла ему немытое судно. Граф страдальчески поморщился.

На левой груди Вронского блестело синее пятно от пули. Это было покушение на любовь.

На рельсах запеклась черная кровь Анны. Хлещут дожди, тают снега, бегут поезда по крови, но она не смывается!

— Я сыт Анною на тысячу лет! А вы, творческие женщины, туфли жмут — меняете любовников! — вскричал Вронский.

Я лежала связанною на операционном столе. Тяжелое струение наркоза душило мне ушные своды, разлилось по обнаженным мозгам, глаза мои вылезли из орбит— анестезиолог в перчатках вправил мне глаза в глазницы.

У меня вздулся огромный, как первомайский шар, зоб — врач вонзил мне нож в горло — сопротивление бесполезно — и я умерла.

Нет, не умерла! Вронский бил меня по лицу, зовя по фамилии.

— Воды! Воды! Воды! — кричала я исступленно, но никто не слышал.

В глазах заиграли фантастические видения первобытного мира: причудливая растительность, деревья растут спиралью, они спиралью обнимаются, красные травы, красные травы, политые кровью, а табак поливают мочою, мочой через катетер!

— Воды! Воды! Воды! — кричала я исступленно, но никто мне не давал воды. Они хотят засушить меня жаждою, я накалилась, как сковорода, и превратилась в огромную раскаленную пустыню Сахару.

— Я — жираф в огне! Меня поджег чудовищный гений Сальвадор Дали! Я — Юдифь! Мой меч в вечной крови! Из сердца кровь струится!

Крупные одинокие слезы Вронского капали в шипящую сковороду.

Я ловила губами слезы Вронского, но они по дороге в мой рот засыхали.

— Где кровь?! Где кровь струится? — пугалась медсестра и смачивала мне губы мокрою марлею, намотанной на ручку ложки.

Во сне, в бреду и наяву я алкала воды, умоляла, требовала, угрожала, что умру, и плакала.

Одна сердобольная пожилая бурятка, которая не отходила от меня в отсутствие сестер, украдкою принесла мне стакан морса.

В дальнейшем она стала постоянно приносить мне морс, и я так напилась морса, что несколько дней живот вздувался барабаном. Ох, какую взбучку получила бедная Бурэнзы от врачей и сестер!

Чтобы отходили газы, мне делали уколы, ставили клизмы, и я с трубою лежала на судне в горячечном поту.

После кислородного ожога и наркоза у меня начался приступ хронического бронхита. Бронхи были забиты мокротами, хватая руками кровоточащие свежие швы, я надрывалась от кашля и плакала.

Мне приснилось, что пионеры палками барабанят по моему животу и поют «Взвейтесь кострами, синие ночи!»

Я хриплым шепотом рассказала сон моей доброй сиделке, напоившей меня морсом.

— Значит, пионеры палками били по твоему животу и пели? — она, смеясь, осторожно побарабанила в воздухе, и я после всех мук впервые слабо улыбнулась.

— Алтан Гэрэл улыбается! Дело пошло на поправку! — обрадовалась она и пошла рассказывать по палатам мой смешной сон.

Моя добровольная сиделка оказалась женщиною не только чуткою, сердечною, но смешливою и невыносимо любопытною. Я вынуждена была рассказать ей всю свою биографию, и она еще больше жалела меня — круглую сироту, нет мужа, а сделала операцию от женатого, который струсил и теперь не показывается.

— Подумаешь, директор совхоза! Ты можешь о нем фельетон написать! — подбадривала она меня.

— Пусть прячется в золотой соломе! Все равно люблю я его! — выдавила я правду.

— Дура! Умрешь и будешь знать, как любить такого!

— Может, он не знает, где я валяюсь!..

— Видел бы, что ты пожелтела, как сыр! Пей, пей молоко. Копи, копи кровь. Долго тебе надо накапливать ее. А заменитель-то тебе не отменили? Терпи, дура, не отказывайся! — и она пичкала меня молочными блюдами. — Хотя вряд ли чем Богдо-Гэгээн[8] мог бы заменить нашу кровь.

Постепенно Бурэнзы выведала все о моем директоре, и он стал ее заочным врагом, «кровохлебом»…

Выздоравливала я медленно, и мы с нею пролежали два месяца.

В конце концов Бурэнзы доконала меня чувством мести, которая во мне сидела в зародыше и созревала, и я для нее написала о нас с директором интимный фельетон.


«РЕКВИЕМ ПО УТОПШЕМУ В БАРДЕ1 САМОРОДКУ»

«Лежал в Бурмундии моей тупой, первобытный ком чистейшего самородка и сверкал на солнце в Боргой-ской степи. Нашла его черепаха с зонтом благодаря своим круглым очкам. Налила его тугим тарбаганьим жиром со знаком качества, нарумянила, насахарила и испекла себе Колобок.

Бывший директор совхоза, ныне начальник производственного управления, личность с дальним прицелом, любимец женщин и краснобай, однажды ночью поднял его с пуховой супружеской кровати в черных сатиновых трусах и приказал:

— Даруем тебе разоренный дотла совхоз-орденоносец… Разоряй и властвуй, покуда светит месяц!

Так и вышел Хомутов ночью в измятых сатиновых трусах с бешеными, как у таранки, глазами и стал директорствовать по расхожему образу Макара Нагульнова.

Копченый крестьянский сын стал на четвереньки — ухнул и поднял хлебопашество. С тех пор он загорелся пламенным огнем ревнителя силоса, — и его даже обуяла трескучая завиральная силосная гордыня.

Вставал и одевался Хомутов не проснувшись. Поднимал людей и совхоз где пинком, где луженою глоткою, где мордобоем. Однажды при зуботычине Булат вывихнул указательный палец правой, и при моем вопросительном взгляде зарделся улыбкою: «Надавлю — и пишет! Свой палец не пожалуется выше!»

За трескучим бойким словом не лез в карман, строчил как из пулемета, стесненною от упитанности глоткою: «Для вас новое — как нож в горле! Погрязли в своей боргойщине, как жуки в навозе, шлак караулите! Те, кто бутылки щелкает на берегу Джиды, пусть ноги мажут автолом, солидолом и чешут дальше из совхоза!»— вдруг он машинально погладил по крутой соколиной груди, опомнился, вспыхнул румянцем и жизнелюбиво хохотнул.

Заразительная энергия била из него фонтаном. Сила его мужского обаяния светила мне сквозь тьму ночную и пелену грозового ливня. Его молниеносную президентскую улыбку не побьет, пожалуй, даже град. При одном воспоминании об этой обольстительной улыбке у меня в груди трепыхается податливое женское сердце, и перо, обмакнутое в яд, блаженно выпадает из рук!

Чтобы продолжать фельетон, необходимо заточить в одиночку его лучезарную, волшебную улыбку и его острые, рысьи, женственно красивые глаза!

Пройдет — словно солнце осветит,

Посмотрит — рублем подарит.

У него и в засуху хлеб бутеет от сердечного радения, чья-то скотина ноги завивает, а его по улице брыкает препарадно, чьих-то коней под гору тащат, а его конза-вода и в поводу не сдержать — и пьяных, и трезвых сбрасывают, на крышу правления заскакивают!

И жил Булат Бухандаевич душа в душу с богоданною женою. Гордая гинекологиня Тарбаганова Туяна Бобоевна при регистрации брака наотрез отказалась впрягаться в хомутную фамилию. Да на что ей эта шершавая честь, когда во всем аймаке сокровенного врача зовут не иначе как Бобооной Туяан! Даже гению невозможно перевести на русский язык без ущерба этот шедевр народного остроумия! Туяан — это Заря. Бобоо — самый сокровенный наш орган. Алая заря сокровенного органа…

И дома, и в конторе Булат Бухандаевич занавесится порою от белого света куцею задрипанною юбкою гинекологини, хотя он не раз порывался разойтись с женою по швам раздора фамильного… но в самый критический момент отказывал любимым женщинам одним убийственным для них аргументом:

— Не могу. У меня жена — гинеколог!..

А жена кормила его густым, тягучим, как клей, облепиховым киселем. Может, поэтому у него выросли огромные, как оладьи, роскошные уши? Разве только слон их не оценит.

Я с первого взгляда насмерть влюбилась в шикарные уши, и заметною мечтою моей жизни стало — драть их до пунцового горения.

Однажды молодой директор совхоза сам на «бис» сплясал в районном ДК на заключительном концерте художественной самодеятельности — и судьба послала ему Белую ворону.

Вороны любят золото и тащат его в гнездо. Позарилась на Самородок ворона и стала слагать ему сказки о его смертельной самодуристой красоте, звать-зазы, — ватъ, хвостом заманивать белым: «Пойдем за гуменцы — золоты яблоки катать!»

— Ты кака шикарна! «Золоты яблоки катать!» А кто будет мне силос давить? — испугался Самородок и проехал мимо гнезда Белой вороны.

Потом пропах он бензином, дымом табачным, посерел на совещаниях, посинел на заседаниях и почернел на бюро. Стал он страдать одышкою, аж ногти потеют. Костюм на нем горбится, да и жизнь не мила!

Тогда пожаловал он к Белой вороне, вскочил к ней в гнездо и запел:

«Намешон я с медом! Начинен изюмом!»

Клюнула Белая ворона на изюм.

— Бензином пахнет! — и вытерла передником язык и стала свои белые перышки чистить.

— В ней Белой — моя черная гибель! Месить так месить барду! Пропади она — любовь! — и, закатав рукава, взялся Хомутов за богатырский булат.

Булатом он месил барду, барда получалась у него горячая, крутая, с комками. Она бродила, как благородное вино, пузырилась, как шампанское, и лилась через край!

После одного заседания бюро райкома, на котором чуть не оторвали его знаменитые уши-оладьи, разъяренный директор с машины прыгнул в барду! Барда вылилась из бака и потекла ручьем, потом разлилась широкою рекою.

Белая ворона испугалась и когтями вцепилась в его короткие золотистые волосы. Но богатырь замахнулся на птицу булатом.

Ободрала Белая ворона когти с мясом, обмарала кровью белые перья. Самородок так глубоко засел в барду, что его надо было вытаскивать подъемным краном!

— Спасите! Спасите! Самородок утопает в барде! — «ворона каркнула во все воронье горло».

— Он же в барде, как рыба в воде! — ответил ей хор художественной самодеятельности совхоза.

— У него по жилам вместо крови течет барда! И в черепушке вместо мозгов парится барда! — захохотал откуда ни возьмись злой Мефистофель.

— Чтоб из всех скотов скотиной быть!

Люди гибнут за барду! —

и Мефистофель разразился пронзительным песнопением о барде, и хвост у него завивался от сладострастья.

— Пусть погибну в Барде, чем с тобою на Юпитере! — и бардолюбец сорвался с крюка подъемного крана и запустил в Белую ворону увесистый грязный булыжник.

Белая ворона заткнула уши, поджала хвост и с разбитым крылом улетела в вольные синие небеса.

В крови у нее светились элементы чудес — она считала себя восьмым чудом света и не хотела обмакнуть свой белый клюв в кормушку.

Самородок осквернил белую птицу грязным булыжником и безвылазно шлифуется в дымящейся барде.

Две тысячи лет тому назад жил в Древней Греции философ Диоген, загнавший себя в бочку ради мудрости и, как сказал Козьма Прутков: «Пустая бочка Диогена имеет также свой вес в истории человеческой».

Моему редкостному самородку после будет поставлен уникальный памятник — золотая бочка с шипящею бардою:

«БУЛАТУ БУХАН ДАЕВИЧУ ХОМУТОВУ».

— Тьфу! Пусть и на том свете кипит в своей барде! — обрадовалась моя пожилая подруга. — А ты молодец! Выздоровела!

Лето уже кончалось. Я зажилась в больнице. Пора было выписываться и подставлять свое бледное лицо ласковому осеннему солнцу.

* * *

Все давно уснули и видят кошмарные сны.

Алтан Гэрэл лежала одна в огромном мире, и ей казалось, что она — НИКТО.

Те, кого она потеряла в жизни: отца, бабушку, мать, дедушку, — словно воскресли в ее счастливые дни и вновь ушли вместе с ним, последним.

Слезы молчания текли по вискам и заливали ее уши.

Она бессильно провела рукою по груди, словно убеждаясь, что ей явственно больно: внутри что-то дрогнуло и мучительно оборвалось, и в голове разлился яд жизни.

Снова долгие месяцы и годы она будет копить по крошкам силу и нежность, чтобы вновь, в который раз, состряпать насущный хлеб — любовь.

Алтан Гэрэл задыхалась в этом мире мужского остервенения вокруг, когда любовь сведена к капризам, размолвкам, мелочным обидам и пустой борьбе самолюбий, смертельной войне эгоизма.

Алтан Гэрэл всегда любила всею полнотою сердца, всею судьбою под единственным солнцем.

Где рыцарское чувство к женщине и ее судьбе?

Кануло в Лету, вымерло, как хвост.

Миллионы мужчин на Земле спиваются, скуриваются, обжираются, деградируют. Сутенеры черными вшами в коросте въедаются в тело женщины.

Человечество душит смог, расползается раковая опухоль. Началось-таки биологическое вырождение человеческого лика…

Модель твоего духа и плоти, возможность неизвестного миру человека — твой фолликул ежемесячно уходит в канализационную трубу, чтобы никогда не стать предназначенной личностью.

Сколько утекло столь необходимых нынче миротворцев?

Сколько утекло дефицитных строителей безобразнейших высотных домов?

В течение жизни в чреве дочери Евы созревает до пятисот зерен грядущих детей.

Русская крестьянка, некая Федора Васильева из Подмосковной Шуи, под сенью царствования Екатерины Второй и Александра Первого показала миру рекорд рождаемости — 69 детей выпростала Федора при 27 родах: 16 раз — двойняшек, 7 раз — тройняшек, и 4 раза — по 4 ребенка.

От этого ужаса рождаемости у самого господа бога волосы стояли дыбом.

Алтан Гэрэл казалось, что она живет в самые трагические времена и душа ожесточится до чудовищного эгоизма, чтобы выжить о своими элементами чудес в крови от чрезмерной дозы мужского остервенения вокруг.

Она боялась, что умрет от рака, от рака грудных желез или от рака матки, какого-нибудь женского рака, чем поражены были женщины из онкологического отделения.

За окном молочный рассвет. Веки воспалены, и глазам больно видеть. Алтан Гэрэл представила себя безобразною в своем несчастье.

Она провела руками по округлости бедер и попробовала слабо сжать кулаки. У нее были замечательные костлявые кулачки со знаком качества, как у волшебной карги Бабы Яги.

Ночная сорочка, которую он купил ей, лимонного цвета, показалась несвежею, она кинула ее в мусорный ящик.

Подойдя к зеркалу, она увидела себя босою и обнаженною, словно впервые видела себя нагишом, без единой нитки на себе: бледное, бескровное волевое лицо, несмотря на морщины и замутненность земными несчастьями, все-таки отдавало чем-то внеземным, ни с чем и никак не соизмеримым! Свечением великой строптивости против самого верчения Земли.

По худым веснушчатым плечам переливаются ее разнузданные длинные волосы орехового цвета, чуждые прическе.

Она красила волосы сложнейшим раствором хны, басмы и натурального кофе, и волосы у нее блестели неуловимыми золотистыми гаммами таинственного колдовства.

«Солнцем, вином и медом золотятся твои волосы!» — говорил он ей.

— Ты никогда не будешь счастливой. Любовь для тебя — весь мир, — говорила ей женщина в зеркале.

— Но в будущем, как и все, любовь заменят пластмассами, — отвечала она той и представила, как в груди любимого бьется пластмассовое сердце.

Женщины напряженно молчали, и каждая выдерживала взгляд другой.

Босая белым платком вытирала зеркало, и другая тоже дышала и вытирала его.

Месяцем блестело зеркало. А в небе неизвестно кому светил месяц — косой обмылок поэзии над Землею, затоптанный человеческими ногами. О, где ты, прежняя магия Луны? Затерта тележками, как клякса резинкою.

На ресницах Алтан Гэрэл дрожала извечная слезинка всей женской горечи.

А Булат Хомутов был «избран» первым секретарем райкома партии.

В ванне некуда было плыть, и она включила дождь.

Ледяные струи обжигали горячее тело Алтан Гэрэл, ей хотелось упоенно визжать и кружиться.

После жалкого искусственного дождя Алтан Гэрэл бережно провела ладонью по бархату кожи, словно она — хрупкое чудо, слыша, как поет обновленное кровью тело.

Но в ней вечно таилось беспокойство — горячечное броуново движение элементов чудес в крови — она слышала их зов со странною радостью, пока указательным пальцем не нащупала пупок.

У нее был великолепный глубокий пупок, она несколько раз нажала на него, сигналя «бип-бип».

Ей хотелось идти, идти вольготно и свободно, чувствуя над собою сплошное синее небо, зовущее к радости и сулящее благо на земле.

Идти, одаривая прохожих улыбкою, отдаваясь ласковому шаловливому ветру, несущему издали человеческое тепло и тоску слияния. Чей это неосязаемый запах растаял под самым носом?

Идти и идти, слыша течение своих разнузданных волос, ласковый шелест шелка на бедрах и наполняя мир юным самоуверенным звоном своих каблуков. Звон каблуков пробуждает в ней дерзкую девчонку, она чувствует себя еще гадким утенком, и кожа у нее покрывается пупырышками.

И нет в воздухе никакого запаха плоти и тоски слияния. Но как пронзительно звенела синяя сталь небес:

«Прощай навеки, ненаглядный мой Булат!»

* * *

«Сегодня в Москве и Московской области ожидается сильный дождь», — читала диктор дистиллированным, чистым голосом.

— Сегодня по всей Земле пройдет ливень с градом! — крикнула Алтан Гэрэл и топнула босою ногою.

В ушах долго звенел собственный голос, в нем кричала тоска, вопило отчаяние, алкала жажда молодой жизни.

«Мой голос — мой хлеб. Он всегда помогал мне жить, помогал любить», — подумала Алтан Гэрэл, и ею овладело желание петь вольготно степные бурятские песни.

Петь страстно, весело, звонко, играя всеми мелодиями своего грудного теплого голоса, чувствуя в себе особый дар божественных элементов, юное святое бесстрашие, жажду женщины-бунтаря!

Со дна души рассказать кому-то о вековечном своем одиночестве, о столетней женской тоске, о цистерне пролитой крови и слез — будь проклят этот чуждый женщине мир!

Невозможным казалось ей, что она, позабыв о всех своих муках, когда-то, в далеком счастливом будущем, какому-то древнему старцу будет ворчливо шамкать беззубым ртом в его тугое ухо ласковые старушечьи слова, ощущая рядом его угасающее теплое дыхание, как благодать.

Неужели в том далеком раю ею пролитая цистерна крови обесцветится, теряя со временем болевые муки, и жизнь, и молодость покажутся голубыми бабьими му-таниями?

Я тем живей, чем длительней в огне;

Как ветер и дрова огонь питают,

Так лучше мне, чем злей меня терзают,

И тем милей, чем гибельнее мне…—

будто чужой деревянный голос произнес ее любимые строки Микеланджело.

— Любую боль, коварство, напасть, гнев

Осилим мы, вооружась любовью… —

ее голос осекся.

Алтан Гэрэл подумала о том, что она катастрофически стареет, что старость, как перпетуум-мобиле, неуловимо иссушает ее плоть и дух.

Она достала из гардероба свое черное платье с украшением, — черный цвет всегда одухотворял ее трагическую бледность и высокий морщинистый, не женский лоб. Босая в зеркале, Алтан Гэрэл стояла в длинном черном платье и обреченно разглядывала тлеющее украшение.

«Да, поистине род человеческий с искрящимся визгом был рассечен на мужской и женский. Этот визжальный визг вечным родовым гимном будет звучать до конца наших дней», — думала Алтан Гэрэл.

«Неужто на Земле не стало больше мужчин, неужто никому они не нужны, кроме как для кратчайшего соития, чтобы как-нибудь продолжить печальный человеческий род, слепоглухонемо скачущий в беге с препятствиями с таинственным неведомым кодом в Никуда?» — вопрошала босая.

Алтан Гэрэл казалось, что она одна осталась в живых из всех великих женщин на Земле, и необходимо было во что бы то ни стало выжить, чтобы продолжить свой древний, божий, великий женский род!

Услышь, гуманоид далеких миров,

Песни и визги женщин Земли!

Я в бездне миров блуждаю одна —

Опору на миг — себя — подари!

Меня не прельщает рутина соитий,

Бездной любви на миг озари!

Разве не так живут миллионы одиноких женщин на Земле?!

Статистикою одиноких женщин Человечество не занимается.

8. ПРОЖИТОЧНЫЙ МИНИМУМ НА ЗЕМЛЕ

Давно пора обходиться минимумом всего материального. От перепроизводства дрянных изделий земля задыхается, как от астмы, крутится с трудом, скрипит и гнется земная ось.

Даже самые пленительные вещи никого на свете не осчастливили.

У меня в квартире два стола и четыре с половиною стула. Испуганным гостям я объясняю, что это — «японский стиль».

Хоть по отсутствию глупых вещей я прочно заняла первое место в Отечестве, меня замучил корыстный сон, будто герои из космоса привезли дар — белые лайковые сапоги с чудесными острыми носками, заведомо недоступными мне, как изгою черной кости.

Ах, как пламенно мечтаю о роскошных белых сапожках, которыми я жажду возместить все свои убытки!..

О чем же мечтают миллионы советских женщин, как не о вечных красивых сапогах?!

Человек лежал в пустыне один, его уморила жара, и он заснул. Ему приснилось, что он пьет ключевую холодную воду. Она текла ему в горло, словно живая, и наполнила желудок жгучим утолением.

Человек судорожно облизнулся и проснулся. Он оглянулся в пустынном своем одиночестве и от ужаса у него воскрес и поднялся хвост — от жажды он выпил заползшую к нему змею.

Звезды вскрикнули, сиганули с неба и спрятались в песках. Потом солнце взошло с запада и зашло на востоке. С тех пор таки повелось. Днем он спал, когда спала его госпожа змея, ночью он бодрствовал с нею под беззвездным небом.

Шея у человека выросла длинная, длиною на одну остановку в метро, чтобы змея могла прогуливаться по городу.

Много ли, мало ли прожила госпожа змея в груди

несчастного божьего человека, в одну из светлейших ночей после испытаний атомной бомбы змея выползла из груди человека. Она выползла из желудка такой же прекрасною, как всегда, в пронзительном визге своего змеиного очарования. Переливаясь золотистою ртутною радугою, с неправдоподобною гибкостью она утекла в дикие мятные травы, чтобы после умереть мучительною смертью от облучения.

В своем безумном злопыхательстве нечисть человечества способна на раскол земного шара. О, сколько великих гениев сгорело во имя улучшения рода человеческого, во имя прогресса… Но величайшими людьми надо считать тех, кто сохранит навсегда мир на Земле. Это лирическое отступление в пользу мира продиктовано тем, что, слушая, как великие державы с яростью ругаются между собою, будто грязные торговки на базаре, ревностно соревнуясь в производстве смерти, — и дальновидно писать о тех милых тварях, которые, быть может, переживут нас, удается с трудом.

Если человечество уничтожит себя, если люди только тем и заняты, что дают себя оболванивать и истреблять, то пусть выживут змеи, лягушки и всякие твари. Если мы, люди, ненавидим друг друга, то по какому праву и зачем мы собираемся погубить всех невинных существ планеты? Пусть после нас живут и плодятся змеи, шипят и обвивают весь шар земной, пусть царствуют и правят Землею своими маленькими ядовитыми мозгами. Они-то мудрее нас тем, что никогда не жалили друг друга и потому более достойны жизни.

Кстати, что стало с тем человеком, из которого выползла змея?

Хорош гусь! Перелетел континент и умер там со скуки… американской действительности.


Сюжет этой восточной легенды рассказал мне щедрый на мудрые дары таджикский кинорежиссер Бако Садыков. Легенду он мне рассказал в самые тяжелые минуты жизни, когда женщине ничто, кроме легенды, не поможет.

Бако был дружелюбным, доброжелательным человеком. На всякий случай он дал мне ряд житейских советов. При этом он волооко пулял глазами по сторонам, поймал пристрастный взгляд пригожей незнакомки, про-скопившей мимо, и демонстративно поперхнулся.

Нынче мужчины стали самозванцами. Золотые друзья мудозвоны вовсю трезвонят о своей дееспособности, бесконечно предаваясь словесному разврату и скури-ваясь насмерть…

Бако смотрел на меня как на несчастную глупышку, не сумевшую удержать своего порядочного незаконного мужа от хищных мещанок. Он с жаром доказывал мне, какою необходимо быть современною, живучею, хитроумною и неотразимою женщиною! Он напомнил мне о неистребимости женской плоти и духа, о ее природной чистоте и самосозидании в отличие от сильного пола.

— Значит, всепобеждающей сверхженщиной! — я попыталась улыбнуться ему, желая сохраниться неубывающей, но на моем несчастном лице дрогнула жалкая пародия на улыбку, от которой сморщилось само зеркало. Зеркала и фотографии как никто предсказывают нам болезнь и судьбу.

«Я люблю старинные зеркала. Я люблю подолгу стоять, вглядываясь в темное свечение зеркального стекла. Зеркала таят в себе нерушимые, неприкосновенные тайны любви и смерти», — говорил Ги де Мопассан, трагическая судьба которого оборвалась в зеркальном плену пляшущих чертей…


Прошел месяц, вспоминалась восточная легенда о человеке и змее, где змея была высшим совершенством природы.

— Да не могла она умереть от облучения! — сказала я вслух и вспомнила рассказ одного ученого о том, что в некотором болоте, куда сливались радиоактивные химические отходы, появились двухглавые, шестиногие, огромные лягушки-чудища.

Что станет с феноменом человека после уранового распада?! Может, наш мировой уникум сгорит в своем гнезде и вновь возродится из пепла, словно сказочный феникс? Тогда после уранового возрождения мы, наверное, не избежим судеб несчастных лягушек. Появится новый биологический тип человека разумного — многоглавые, многорукие, многоногие чудовища ада. Родится ли у них свой Данте, чтобы увековечить их муки в назидание потомству?

Но вернемся к невинной восточной легенде с умершим со скуки жалким человеком.

— Туда ему и дорога, паразиту! — отругала я человека и впервые вспомнила самого Бако, как он великодушно помахал мне рукою:

— Гуд бай, сестрица!

Я увидела наяву его неестественно гибкие руки и подумала: «Наверное, всегда бил в бубен». Потом я увидела его тараканьи усы и то, как Бако хлопал роскошными черными ресницами, меча взгляды по сторонам.

Вдруг в памяти чудом всплыли горячечные, трепетные поры его любвеобильного коричнево-желтого лица.

— Все мы — желтая раса! — с вызовом сказала мне однажды знакомая бурятка с белоснежною кожею, запудривая густой ягодный румянец. Ее возмущала мысль, что подавляющее большинство человечества для кого-то «цветные», точь-в-точь как цветные металлы.

Плоть и душа восстали против приятного, приторносладкого одиночества, игра воображения раздвинула потолок кухни и умчалась за белые пышные облака. Во мне женщина алкала любви и трагедии, как верблюд в пустыне воды. Стерн говорил, окажись он в пустыне, то полюбил бы какой-нибудь кипарис. Недаром лорд Байрон полюбил свою сводную сестру Августу Ли и вступил с нею в полнокровную связь. Странно то, почему понадобилось знатным англичанам преследовать инцест? Может быть, у высокопочтенных пуритан, атлетов духа, слюнки потекли от столь лакомого пиршества наглого бунтаря-гения?

От бездонной бабьей тоски по тому, что ныне не рыцарствуют ни донкихоты и ни донжуаны, я выгрызла дыры в наволочке, из подушки посыпались пух и перья, костлявые перья того самого тощего от любовных страстей петуха, с царским достоинством топчущего белых кур омерзительными сизыми ногами.

Я целовала не синтетическую эту подушку, и губы шептали неизвестно кому: «Я люблю тебя».

Плюнув на творческое горение, самосжигание и подвижнический труд, я страусом помчалась на почту отбивать срочную телеграмму;

«Мне, господь, надоела моя нищета,

Надоела надежд и желаний тщета.

Дай мне новую жизнь, если ты всемогущий?

Может, лучше, чем эта, окажется та.


Если б я властелином судьбы своей стал —

Я бы всю ее заново перелистал

И, безжалостно вычеркнув скорбные строки,

Головою от радости небо достал!

Прилетай скорее с Омар Хайямом!»

— Омар и Хайям — это ваши сыновья? — спросила приемщица и стала быстро вычеркивать знаки препинания в рубаи.

— Оставьте их! За все знаки заплачу! — взмолилась я, как будто от них зависела моя судьба. — Омар Хайям — это поэт!

— И он к вам прилетит из Душанбе? — усмехнулась приемщица.

Я вдруг крупным планом увидела, как ее усмешка с трудом пробивается сквозь толщу косметики. Глаза у нее были щедро обведены сиреневою тенью, ресницы засохли в туши, словно кисти с краскою. «Муж спит с нею в противогазе от косметики», — подумала я, но ироническая мысль причинила мне физическую боль.

С каких-то пор жизнь моя превратилась в сплошной ад, ибо самую малость на свете я стала воспринимать как ожог на теле и прослыла сумасшедшею среди круглых обывателей.

«Жизнь — это Дантов ад, а рай нам только снится!»— написала я на чистом бланке и протянула приемщице.

— А это куда? — таинственно спросила грубая баба.

— Иисусу Христу от меня! — и я указала глазами вверх.

Опустилась алюминиевая плоскодонная летающая тарелка с вмятинами, где засохла амброзия, телеграмма прижалась на тарелке, как наэлектризованная копирка пристает к писчей бумаге, и тарелка взмыла в небеса. Вот он божий дар видения галлюцинаций!


Бако Садыков прилетел в Москву учиться на Высших режиссерских и сценарных курсах, куда меня так и не приняли, и в первый же день сбежал от моего неприлично бурного восторга в свой холостяцкий уголок общежития Литинститута, где в другом конце коридора этого же третьего этажа проживала я по праву выпускницы-бедолаги, не поступившей на курсы.

Несмотря на тараканьи висячие усы, Бако обладал какою-то ласточкиной чуткостью и гибкостью, это оживление так и порхало у него на лице, в пальцах, взгляд его светился то ласково, то дерзко, длинные ресницы его часто загадочно трепетали, лицо его обрамляли черные кудрявые волосы с легким налетом дорожной пыли. Двигался и говорил он легко и быстро, с удовольствием, когда не находил точного слова, он сжимал зубы, слегка скрежеща ими и топорща усы, делал кистью руки въедливый, как сверлильный жест и в этот миг превращался в разумного зверька… Как и подавляющее большинство мужчин, он не был лишен спасительной прелестной трусости перед женской угрозою, трусости, которая порою так одухотворяет даже самых, казалось бы, бездуховных мужчин.

«Как странно, что он таджик!» — удивилась я, навсегда вытесняя из памяти тупых, жестоких, раздувшихся от себялюбия, как индюки, среднеазиатских баев, образы каковых я почерпнула из «Таджикских народных сказок», прочитанных ь детстве. Казалось, что легко, приятно и весело жить с таким, как Бако, и эта кажимость осталась во мне навеки.

— Давай, я от тебя рожу! — напирала и наступала я ему на глотку.

— У меня же съемки! — трусливо заорал Бакошко и побежал снимать храбрых, доблестных и отважных рыцарей в кино.

— Ты трусливее всех мышей на свете, взятых вместе! — крикнула я ему вдогонку.

Но хитроумный режиссер помахал мне рукою и на бегу послал воздушный поцелуй. В прах разбилась еще одна надежда на счастье, и от воздушного поцелуя я никого не родила. Бако же поставил фильм и получил премию на Всесоюзном кинофестивале. Прочитав этот рассказ, он ловко отшутился:

— О! Если бы я знал, что она увековечит мой воздушный поцелуй, то я украсил бы его нимбом!

* * *

Один Мифотворец — высшая в мире широкая русская натура — рассказал мне легенду об обитаемости Солнца: горение именно разумной материи дает нам свет и жизнь.

— Понимаешь, горят там живьем! — торжественной сладко произносил он октаву брани, как молитву и стихи. У него была боксерская привычка говорить, мотая бодливою лысою головою, словно отбиваясь от назойливых мух. Я не могла представить горящих на Солнце живых существ и представляла горящими на Солнце Джордано Бруно, Жанну д’Арк, Яна Гуса и Сергея Лазо. Вспомнила, как я девочкою плакала от фильма «Костер бессмертия», проплакала всю дорогу в темноте от сельского клуба до дома и пришла домой опухшая от слез и дома за чаем продолжала потихоньку всхлипывать.

— Какого дяденьку, ты говоришь, сожгли-то? — спрашивали родители.

— Он наш, советский дяденька! Сожгли его немцы на костре! Сначала его заточили в тюрьму, потом ему заткнули рот грязною тряпкою, чтобы он не спорил, и сожгли на костре! — И я расплакалась еще пуще прежнего.

Испуганная бабушка помолилась богу за душу нашего советского человека, потом она прослезилась, вспоминая о своем без вести пропавшем в войну единственном сыне, о моем родном дяде Юндуне, умном, добром, талантливом юноше, нарисовавшем удивительные копии картин Васнецова. Копия трех богатырей Васнецова висела у нас на стене в большой узорной раме под стеклом.

— Наш Юндун писал в последнем письме, что лежит в госпитале раненный… Может быть, немцы сожгли этот госпиталь с ранеными? — и бабушка тоже стала плакать. Дедушка взволнованно закряхтел, прочищая горло, но ничего не сказал. Мама сморкалась в выгоревшую дотла косынку.

Потрясенная кинофильмом «Костер бессмертия», я верила, что моего дядю Юндуна Гырылова, самого замечательного для меня человека на свете, которого я никогда в жизни не видела, немцы сожгли живьем в госпитале. Я и поныне не могу отделаться от этого чув-

ства, кажется, что госпиталь был пленен, легкораненые угнаны в Германию, а потом, изнурив непосильным трудом, цивилизованные людоеды сожгли их в своих чудовищных печах!

Тогда я училась в начальной школе в далеком бурятском селе Гэдэн, я не знала о существовании на свете философов и астрономов, я еще не встречала таких слов в тех простых учебниках, хотя имена молодогвардейцев знала наизусть, но, просмотрев фильм, не смогла запомнить сложного имени Джордано Бруно, я не смогла даже перевести на родной язык названия фильма — не понимала смысла русского слова «бессмертие».

Я несколько раз пересказала содержание фильма, как смогла, все подробности сожжения человека живьем на костре и муки героя потрясли моих родителей. Бабушка разогрела на плите застывшее топленое масло в бутылке-четвертинке, налила драгоценное масло в большую серебряную чашку с ножкою, зажгла свечу и поставила перед бурханами за сожженного человека.

— Жаль, что ты не запомнила имени героя. Сейчас поздно, завтра я узнаю у киномеханика, — сказала мама.

— Может, вспомнишь, Гэрэлма, ведь голова у тебя свежая, не то что у стариков в тумане, — и дедушка привычно понюхал мою почетную косичку на макушке.

Свеча уже горела. Стыдно было не вспомнить имени мученика. Грех. Этим я могла подвести бабушкину свечу перед бурханами. Может быть, многих других людей сжигают сейчас живьем на кострах, и боги могут перепутать. И, чтобы именно его душа попала в рай, бабушка должна в своих молитвах назвать имя великомученика.

— Мунхэ Гал! — назвала я бурятское имя, мучительно сравнивая огромный гудящий костер с черным дымом, от которого мог загореться небесный свод с раем, с маленькою и чистою свечою перед богами. Бурятское имя МУНХЭ ГАЛ означает ВЕЧНЫЙ ОГОНЬ.

Если мне, имеющей представление о философии Джордано Бруно, сейчас суждено было перевести его имя другим мирам, то я послала бы код ВЕЧНОГО ОГНЯ. Тот, кто в жестокий век инквизиции считал само Солнце ничтожною пылинкою в бушующей бездне Вселенной и предпочел сгореть живьем за свою страшную истину, увенчав духовный небосвод человечества еще одною звездою своей великой жизни, достоин именоваться ВЕЧНЫМ ОГНЕМ.

Изверги Рима сожгли тебя, Джордано, на Плошади Цветов!..

Века ль, года, недели, дни, часы ли

(Твое оружье время), — их потока

Ни сталь и ни алмаз не сдержат, но жестокой

Отныне их я неподвластен силе.

Отсюда ввысь стремлюсь я, полон веры,

Кристалл небес мне не преграда боле,

Разрушивши его, подъемлюсь в бесконечность.

И между тем как в новые все сферы

Я проникаю сквозь эфира поле,

Внизу — другим — я оставляю Млечность.

Джордано Бруно

Немало простых и смертных людей на Земле всходили на костер и горели живьем. Может быть, и на солнце горят разумные живые существа, давая свет и жизнь нашей Галактике?

Так я полюбила мифического мужчину за обитаемость нашего светила-кормильца.

— Да он же хитрый Мифотворец! — возмутился и сердился мой Стрекозел. — О господи! Кому нужна жена, которая бросает вызов всему человечеству? Не жарит кабачки, баклажаны, не стирает носки, не шьет, не вяжет, а требует от мужа первобытной, дикой свободы во всем! Иисус Христос только жил бы с тобою! Да и то его распяли! — раскричался Кузьма Кузнечишко и неожиданно вдруг заплакал…

— Вот идея! Вдова Будды… — прошептала я ему вслед.

* * *

Живем мы сверхскромно. У нас нет даже телевизора. Да ни к чему он нам, сердечный. Тем более — цветной. Я не курю, не пью даже кофе. Тем более — натуральный. За эти деньги купишь столько капусты, что ею один раз досыта можно накормить слона! Если бы мой муж-бог предоставил выбор: или ежедневно напиваться до одури кофе, или же вечно пить пастеризованное молоко из порошка, но иметь своего слона, то я поклялась бы не брать в рот ни кофе, ни пива. Но каково мне будет, дочери колхозных чабанов, выросшей на молозиве овец, вскормленных солонцами Боргойской степи, глотать до гробовой доски столичное порошковое молоко?!

Этого никто не поймет кроме милых и резвых чертей-ягнят.

На земном шаре я больше всех обожаю слонов! Слонов я уважаю больше, чем министров. По примеру римского императора Калигулы, назначившего своего коня сенатором (правда, мужик был самодуристый), будь моя власть, я бы ввела слона в какое-нибудь свое министерство, чтобы министры, постоянно видя могучее животное перед собою, проникались величавою гармонией слоновьей поступи и устойчивости. Слоны способны украсить всю философию мирозданья. Слон умирает стоя в окружении своих братьев-богатырей, вставших со всех сторон исполинскими опорами. Наверное, потому мне так хочется иметь друга великана. Эх, если бы слон не стоил пятьдесят тысяч рублей!!!

Неслучайно в Карагандинском зоопарке слон Батыр заговорил человеческим голосом. Первым заговорил слон, чтобы выжить среди рода человеческого на земле.

Жить на такой планете, где мужики только жрут наркотики и смотрят по телевизору хоккей, — зря время терять! Ни один мужчина на Земле не измучил меня любовью и страстями, и потому я часто вижу мужчин в облике скелетов в шлепанцах…

Я люблю кулачками раскалывать крепкие грецкие орехи. Но так как нет денег питаться дорогими грецкими орехами, мы на черный день растим подсолнухи. Подсолнухи тяжелыми головами грустят со мною вместе. Только они на свете знают, что мой Мифотворец носит самые дешевые свитеры на свете, что он курит дешевые папиросы и пьет гадкую водку, которая жутко-мудро подорожала.

Однажды ранним утром в окно постучался самый мудрый и крепкий подсолнух и шепнул мне на ухо:

— Жене Мифотворца необходимо заниматься критическим реализмом.

Тогда я впервые проявила жестокую практичность: отрезала подсолнухам головы, намолотила семечки, продала их на рынке и купила Мифотворцу сигареты с фильтром.

До тех пор я растила мудрые подсолнухи и покупала Мифотворцу сигареты с фильтром, чтобы не с такою горькою горечью отдавали его слюни при поцелуях — пока элементы чудес не затокали с яростным ожесточением, как взбунтовавшийся узник колотит тюремные стены. Я потеряла сон и аппетит, вдребезги разлюбила никотинового Мифотворца с невинными синими глазами и ушла из дома. Разошлась с мужиком из-за рвотной горечи табачных слюней.

Я — не христианка… Вольные дыры моих мочек не выносят насилия — никаких сережек не ношу, даже материнские серьги.

О, за что господь бог наказал наш женский род этой колокольною бездною мудозвонства?!

— Чудо-юдо — рыба кит! — такова была людская молва обо мне.

Без семьи, без детей, без смертельных изумрудных драгоценностей, без сердечного синего телевизора и высокой конечной цели вечным изгоем я бродила по миру, словно странный Пришелец ниоткуда среди шустрых, алчных и ненасытных кровопийц землян. Так как аппетиты людей на мясо растут вместе с населением земного шара в геометрической прогрессии, то необходимо интенсивно разводить несчастных животных на плавучих городах Мирового океана, в подземных царствах, на околоземных космических станциях, затем на обратной стороне Луны и на Венере.

После моей смерти родные в кармане моего ветхого серого пальто нашли кусочек киновари. Еще в молодости на одесском пятачке свою кашемировую шаль с кистями я обменяла у глупого цыгана на киноварь, отчего лихоимец радостно приплясывал с пестрою шалью.

На этом закончилось мое стяжание сверхблаг на Земле. Философский камень был моим единственным имуществом. У Диогена же была добротная штаб-квартира— бочка. Живи Диоген нынче — стал бы жертвою конной милиции. Немыслимо, чтобы какая-то несчастная деревянная бочка выжила даже в музее под колпаком.


Написанная мною трилогия: «БОСАЯ В ЗЕРКАЛЕ», «МОНОЛОГ ЗОЛОТОГО ИЗГОЯ» и «ПУТЬ СТРОПТИВОЙ БУРЯТКИ» — еще при жизни вошла в заветный фонд мировой макулатуры.

Моя личная жизнь ни разу не была освящена бесценным скипетром брачной печати, и я никак не могла гордиться толстым жирным клеймом расплавленного желтого металла на беззащитном безымянном пальце правой руки. Может быть, судьба Будды спасла меня от пожизненных медных цепей семейных уз? В то время когда счастливые жены тоннами стирали и гладили презренные серые тряпки, я мечтала о высокой, неземной, невыносимой любви с гениальным звездочетом, проводя будни в планетариях, и до самой смерти продолжала верить, что моим именем будет названа новая счастливая звезда! О, самая строптивая бурятка, заблудшая в каменных джунглях степная овечка, блей! Блей, как ни одна заблудшая овца в мире, падчерица всего человечества, уж никто тебя не спасет, разве только волки услышат лакомую трель твоего степного блеяния.

Апостолы русской совести не расслышат инородку, залепят уши воском.

Только далекие потомки отыщут то место, где был похоронен мой бедный прах, и там, в Гэдэнской горе, обнаружат неведомые на земле химические элементы. Поскольку Пришельцы иных миров не приземлялись в наших краях, элементы назовут моим славным именем— Алтан Гэрэл, что означает Золотой Свет. Так мои семена чудес, принесшие мне пожизненное горе и страдания, будут занесены в Периодическую систему элементов Дмитрия Ивановича Менделеева. О, как я жажду наконец-то на том свете избавиться от трагического груза прожиточного минимума на Земле!

Да будет сохранен мир на Земле! Пусть прекрасное это человечество пойдет по пути развития телевидения. Так, настоящим прожиточным минимумом двадцать первого века станет сердечный сизоголубый телевизор. Земля будет густо усеяна огромными мудроэтажными телевизорами-небоскребами, люди же будут служить присосками к ним. Затем весь земной шар покроется сплошными стереотелевизорами и превратится в один огромный дымящийся объект, где людишки крутятся колесиками и винтиками этого единого механизма. Это будет конечной целью, величайшим прогрессом человечества. Что же вы хотите иного?..

— Ура! Ура! Ура! Вышли в поле телевизора! — возопят любопытные Пришельцы и прилетят смотреть на Телек-землю.

Ну, чтобы не прикончить свой невинный жалкий рассказ о прожиточном минимуме Его Величеством Телевидением, ставшим светочем мирового разума, скажу, что прожиточный минимум на Земле — это мир, это наша память.

И покуда в моих жилах течет бунтарская азиатская кровь, а не застыла современная безобразная паста, назло всей надменной навозной дребедени я буду золотым пером писать о том, что сердцу мило, о Духе самого Солнца, что светит нам в цепях… отбросив призрачную надежду заработать пятаки на заплатки, рви их ветер!


Никогда не была я в Тюмени, не копала землю до ядра.

Не отличаю толком нефть от газа, все одно обернется могильной проказой этот бездонный златоносный землерой.

О, люди! Земля изрыта-изъедена, как румяное яблоко червями…

Неужели все Богополье Земли посыпано спидо-пестицидами?

Так однажды пришла-таки счастливая мысль заложить самою себя в ломбард, чтобы как-то выжить на родной планете, где откормленные паразиты торгуют всем и вся насмерть!

В земной жизни я, однако, так выросла, что бросаю вызов всему человечеству, бунтую беспробудно, приобрела одну-единственную бескорыстную специальность — бродить босиком.

А ведь наступил тот пик, когда за мир надо бороться всем героически, сгорая заживо на костре, чтобы выжило наше родное, мудрое-премудрое человечество.

И пыль космических ракет застилает Солнце, садится в полости костей…

Какой эликсир жизни ищем мы судорожно в космосе???

9. НАСТЫРНАЯ БОГИНЯ

Я — полет топорного ядра…

Берегитесь!

Когда мне было пятнадцать лет, подростковые причуды прямо-таки скручивали меня.

Кто не испытал в этом опасном возрасте взрывной бунт резкого созревания?!

Помнится, летом я работала на сенокосе и училась косить.

Подростки копнили сено с женщинами, сгребали граблями, ворошили скошенное на разномастно сбритом лугу.

Мужчины косили вручную в гиблых болотных водянках, обойденных конными косилками.

Своею маленькою жигалкой, которую дала мне мать, я обкашивала клочья, кочки, каменистую кайму, утыкаясь косою в землю так, что вытаскивала ее с большим трудом. Но мне казалось, что моя работа на этом гиблом лугу самая важная.

Красные, словно обваренные кипятком, нежные ладони покрылись водянистыми пузырями.

Коса моя быстро тупилась не столько от косьбы — трава была сочною, неперестоявшей, — сколько от земли, корней, с пронзительным визгом ранилась она и о случайные настырные камни.

Как затупилась жигалка! Я тайно радовалась тупизне и шла на отдых, несла ее для точки, где ее лезвие отбивали, разминали молотком на наковальне, а затем красиво и ловко точили длинным бруском, чередуя взмахи елочкой.

Старики так искусно и красиво это делали, что мне невольно захотелось самой поточить свою косу.

Еще ни разу в жизни я не выбивалась из сил и не уставала так, как на этой проклятой косьбе, но ведь я сама вызвалась подчищать эти бесчисленные островки-бородавки по лугам.

Когда мои мозолистые пузыри на ладонях лопнули и невозможно стало косить даже в рукавицах, я вернулась к смеющимся копнильщицам.

Как легко было после каторжного махания косой грести и таскать сено охапками, утаптывать гудящими ногами основания копен!


Тем памятным летом первой в моей жизни косьбы в мусоре у полевого стана я нашла цельный железный шар размером с мужское спортивное ядро, но такой грубой работы, будто вырубали его топором. На выброшенную ржавую болванку лились обильные помои.

Я редко что нахожу. Почему-то обрадовалась говенному подарку судьбы. Ногами выкатила я грязную железяку из кучи мусора.

У нас в магазинах ядра не продавались. А у меня теперь будет свое, персональное!

Не беда, что не научилась за лето толком сено косить, научусь-ка толкать ядро! И не простое — мужское, тяжко тяжеленное, как страшный человеческий грех.

Эта грязная находка будила во мне тайные силы.

В первый день я песком и галькой отмыла в речке коросту налипшей грязи и собачьего дерьма. Галька-го и облагородила болванку.

Во второй день ржавчину топорного ядра я отчищала керосином.

В третий день драила изо всех сил каменною солью для скотины. Благо, что целый мешок крупной соли хранился у поварихи полевого стана.

После трехдневных жестоких усилий вылупилось синюшное болванное тело топорного ядра.

И я понесла его домой через гору, а под гору толкала-катила всю дорогу. Веселый был путь — шарокат! Не было у меня более чудного занятия, как толкать ядро под гору, а потом догонять его в поту.

Радовало душу топорное ядро, сулило победу. Его полет я могу сравнить лишь с моим первым полетом с горы на новом велосипеде!

Толкала я тяжеленное ядро всего на три метра, но катилось оно далеко-далеко, и я бежала за ним, как за золотым, чтобы не затерялось в траве в стороне от дороги, не закатилось в какую-нибудь бездонную яму.

Когда мне было тринадцать лет, родители купили мне взрослый мужской велосипед.

На велосипедах дети ездили в школу в село Нижний БургАлтан.

В гору взбирались пешком, тяжело катя машину за рога, зато с горы летели вниз на сумасшедшей скорости!

Вот и мне предстояло впервые лететь на велосипеде по горной крутой, извилистой дороге с оврагами.

Даже бывалые шоферы здесь глядели зорко и держали руль на пульсе сердечном.

Моя подруга Шара Дари — белая с пунцовым румянцем, смелая и рослая деваха — была лихой велосипедисткой, она-то и учила меня технике езды. Ободряя всячески, Дари и благословила меня на горбатой вершине страшной горы:

— Главное — пятки на тормоза! Дави и дави на тормоза!!!

И я, бедняга, вцепилась в руль так, что резиновые рубцы врезались в ладони. Потом я долго разглаживала руки, сгоняя с них полоски.

И хотя ноги едва успевали давить на тормоза — с Гэдэнской вершины я летела на жуткой дрожащей скорости!

Сердце холодело от страха и восторга, в ушах свистел холодный обжигающий ветер, новый велосипед вздрагивал и зловеще дребезжал на камнях, словно рассыпался на болты и гайки и разлетался искрами вместе с щебнем из-под шуршащих шин.

Ай, бурхан! Хорошо, что никто мне навстречу не попадался— могла бы по неуклюжести столкнуться и расплющить новый велосипед!

Горный склон остался позади, а я еще долго катилась по бархатной земляной дороге, и ноги блаженно отдыхали на немых педалях.

И вот, подъезжая к дому, я неуклюже, сбиваясь с инерции, крутила педали.

Потом я попривыкла к горному полету, хотя иногда и грохалась с велосипедом из-за встречной ползущей телеги, которую приходилось объезжать далеко по обочине, чтобы не шарахался конь.

В конце концов и я овладела искусством спуска, давала полную волю педалям и пела песни на счастливом лету…

Но вернусь к бесподобной находке — сокровенному ядру своего тяжеловесного рассказа.

Чтобы его расторопное чело не вредило, не шоркало, не царапало мои руки, дедушка достал наждак у пчеловода Ильи Черниговского, главы единственной русской семьи в Гэдэне.

Сын Ильи — Владимир Черниговский — учился со мною в одном классе, был тайно влюблен в меня и смущенно звал меня атаманшею. Но меня совсем не заботило его занудливое смущение-пыхтение.

Хотя я прекрасно относилась к Володе, дружила с ним, проводила после окончания школы в армию, молча подарила ему свои шикарные мужские часы и переписывалась до тех пор, пока не разминулись мы навсегда на бурных дорогах мятежных романтических скитаний.


Дедушка шлифовал проклятое ядро сколько мог, крутя его взад-вперед в пеленках наждачной шкурки, пока не перемололись все наждачины-песчинки.

— Если завод недородил ядро, вряд ли кто теперь отделает его до божьей кондиции. Но царапаться ядро не должно, — кряхтел дед в особом стариковском усердии.

Помойный дух топорного ядра оставалось только окропить священным аршаном и обкурить божьим благовонием.

Наконец-то завершилось священнодействие, последнее омовение ядра на раскаленном семейном очаге, на последнем пуповинном круге чугунной плиты.

Я начертила круг во дворе. Ну, топорное-растопорное богатырское ядро! Лети-ка, лети же за олимпийским рекордом!

Господи! Как исступленно я толкала ядро, пока не обессилевала!

Затем, дрожа, я пила кислый шипящий айрак, крепко зажмурив желто-карие глаза, чтобы не вылезли из орбит от жгучей кислятины. У нас считалось, что кислый забродивший айрак придает богатырскую силу подростку!

Мои славные родители, особенно дедушка, старавшийся над топорным ядром, тайно и явно радовались, глядя, как тяжело бухает, шлепает ядро, оставляя в земле глубокие круглые воронки.

Хотя я портила двор похуже, чем разъяренный яко-бык копытами, родные не упрекали меня, зная, что я решила стать сильною, как легендарная Сэмбэр.

Да не гнать же взашей старшую дочь-спортсменку с ядром на улицу, чтобы дивились соседи. Пусть портит весь двор своим ядром, выйдет замуж — перестанет толкать…


Дедушка не раз пытался взвесить топорное ядро на старых «фунтоглазках», но ядро скатывалось с плоской чаши отживших свое весов с нетопорной проворностью и сохранило свинцовую тайну своего богатырского веса.

Так вес топорного ядра остался тайною для меня и поныне.

Но творец дурацкого ядра не знал, не ведал, кому достанется его могучий выкидыш-шаролом.

Великое спасибо ему, неведомому кузнецу-бракоделу!

Я толкала топорное ядро по двадцать-тридцать-сорок раз каждый погожий день, и оно летело все дальше и дальше…


В старших классах, когда я училась в аймачном центре Петропавловске, после тех диких тренировок ядро для девочек показалось мне игрушечным шариком, робко выкатившимся из негодного подшипника.

Ха! И толкала я эту игрушку, как из пушки, но все куда-то ввысь, в небо, красиво вычерчивая траекторию полета, беззаботно полагая, что все равно толкану дальше всех.

Следя за хвастливым полетом ядра на соревнованиях, подружки игриво веселились:

— Алтан, ты туды-куды?! В небо пуляешь! Эй, бога зашибешь!

Раздольно раскрутившись — раз-два-три! — я и диск запускала со свистом, придав ему указательным пальцем круговое вращение с такой резкою силой, что набухший палец горел огнем, аж невольно подувала на перст, унимала жар, а диск летел-крутился и падал мертвым шлепком на пуп победы за все меты рекордов, ошарашивая изумленных замерщиков.

А как описать прелесть полета победоносной иглы-копья?

С копьем в руках я воображала себя настоящею спартанкою!

Копье в руке метательницы придавало ей победную летящую грацию всею стрелотелою длиною и иглоукольным наконечником.

Резвущий разбег и зверский, всежильный бросок, неумолимо колющий отделенную свирепо выпяченную грудь Красного Дракона навылет! Ыы-ых!!! Славно взметнулась в небо огромная белая игла!

Да не вздрогнет снаряд, не задрожит рукотворным несгибаемым хвостом! Лети белым выстрелом из лука — за мужскую мету!

Так в семнадцать лет я гордо носила титул чемпионки аймака по всем видам легкой атлетики и побеждала долго, не зная горечи поражений.

В те победоносные времена даже видные парни и подходить-то ко мне не решались и стыдливо обходили настырную богиню многоборья стороною…

Путь к далеким незнаемым городам был открыт моею спартанскою выносливостью и силой.

Я тогда добровольно служила в рядах Советской Армии.

Улан-Удэ, Иркутск, Красноярск, Новосибирск, Хабаровск, Киев, Кишинев… И др., и др…

В беге я лучше всех тянула женский «марафон» — два кэмэ.

На первенстве Вооруженных Сил СССР в Киеве на своей короткой дистанции «два кэмэ» при табунном старте меня отшвырнули в хвост, за вопиющие спины, но где-то с середины дистанции я стала лихо обгонять соперниц.

На финишной прямой мой тренер из Красноярска Новиков страшно кричал мне, указывая место, где и как мне бежать.

— А я как бегу?! — кричала я в ответ, раздраженная ЦУ, и прибежала к финишу третьей…

— Бегунья с большим гонором, но ни разу не выкладывалась до конца, — вынес приговор мне тренер Новиков Николай Николаевич и добился того, чтобы оставили меня в Киеве на сборах для участия в Первенстве Советского Союза по кроссу.

Никто из знаменитых тренеров не встречал такой дикости, чтобы бегун криком кричал на финишной прямой, теряя силы и время…

Пораженные моим могучим отчаянием и тем, что мне не удалось выложиться на такой резиновой дистанции, как 2000 метров, вершители судеб вежливо включили никому не известную бегунью из далеких степей в список соискательниц чемпионских медалей.

Я не была даже мастером спорта. Ну и что? Пусть выложится вся, пусть учится! Дайте дорогу степному иноходцу!

Никогда в жизни не кормили меня так калорийно, такими замечательными бананами и прочими фруктами. Кормили по науке, и стоила кормежка недешево.

Государственный тренер, простонародно лысый и добрый Ванин относился ко мне со странною заботою:

— Байкалушка! Ваша цель — бежать до финиша последней, чтоб не упасть, не сойти! Само участие в чемпионате решит вашу судьбу. Вы у нас одна такая — отчаянный новичок, чудачка!

И я с остервенением тренировалась с звездами первой величины в чудесном Голосеевском лесу, где разместился наш спортивный лагерь.

В первый же день, тренируя ускорение, я выдавала весь спринтерский норов без остатка!..

Тогда я, конечно, не подозревала, что и у меня есть одно тайное преимущество перед зенитными звездами — это первобытность топорного ядра крылатой натуры…

— Вот она! Вот чертовка! Которая кричала! — радостно хихикал парень в бордовой ветровке, нарочно тыча пальцем в меня.

Этот легкий, необыкновенно жилистый, костлявый парень с высоченным блестящим лбом казался мне похожим на великого русского полководца Александра Васильевича Суворова. Этот парень с суворовским блеском оказался таким же отчаянным новичком на сборище золотых звезд.

Парень-Суворов со светлыми шелковыми реденькими кудерьками с вдохновенным фанатизмом тянул свои десять кэмэ на прикидках, выдавал летящий на заглядение красивейший бег…

Как чутко и зорко мы приглядывались друг к другу, пристально и влюбленно замечали все вокруг! С каким пристрастием мы разглядывали горделиво-снисходительные спины и плечи чемпионов!

— Петр Строганов из Калинина! — и парень-Суворов доверительно пожал мне руку, сунув «Лезвие бритвы» Ивана Ефремова под мышку. И сразу же после ужина Петр решительно позвал меня на свидание.

Мы — самые глупые, зеленые новички, вечерами бродили в лесу до темноты и, прячась за огромными деревьями, одаривали друг друга самыми сладкими, самыми счастливыми поцелуями. Я тогда еще не красила и без того яркие девичьи губы…

— У-у-у, Чертушка, я бы такую запирал на замок, чтоб до свадьбы не увели! — шепотом стонал юноша и целовал меня своими малиновыми губами с такою чистою, с такою неутоленною страстью невинного аскета, что немели мои опухшие губы. Я вырывалась из желанных объятий моего Суворова, и мы бегом бежали до лагеря, чтобы успеть на отбой… А после на освещенном крыльце Петенька смачно целовал обе мои щеки на ночь.

Так мы тайно сгорали от сумасшедшей влюбленности.

Право, не было на сборищах ни одной такой счастливой, такой окрыленной, такой рискованной бегуньи, как я.

О, полнолунные поцелуи той заботливой любви вовеки не угаснут в моем благодарном сердце!


И вот двадцать пятого сентября наступил великий день мирового испытания…

Пятьдесят две отборные, мировые кобылы табуном стартанули и понеслись жестким сатанинским темпом.

Колдовские шиповки чемпионок и экс-чемпионок всех мастей закидали мое лицо песком и сухой землею.

Я сразу же сбилась со своей тактики бега. Глаза, рот и ноздри разъедала злая отверженная звездная пыль.

И я мчалась за звездными кобылами последней, как заведенная по секундомеру мудрого Ванина, и отчаянно отплевывалась…

На смертельной финишной прямой где-то за спинами зрителей и болельщиков бежал со мною Петр Строганов и пронзительно звал меня по имени, безжалостно рвал свою глотку пуще моего прежнего тренера Новикова, призывая к атаке, как лев свою львицу!

Я собрала остатки вышечеловеческих сил и обогнала падающую, семенящую вершками жертву и доплелась-таки предпоследней.

За финишной чертой я падала, но ко мне подбежал Ванин, мой неистовый парень-Суворов, а врач поднес ватно-нашатырный спирт…

Как больно я хрипела ободранным горлом, точно обточенная тупыми напильниками изнутри! Изо рта лилась серая пена, из глаз текли какие-то физиологические, нашатырные слезы…

Как легко и бережно нес меня на руках мой рыцарь до лагеря! Вопреки запрету тренера — «не сентиментальничать, Строганов!»

Даже ради одного этого стоило лечь плашмя на землю и не вставать…

— Ну, Чертушка, ты же — молоток! Вторая от зада! Ай, да Алтан Свет! Айда на прощальный ужин с таким видом, будто вошли в десятку сильнейших! Не салаги мы с тобою — а мастера спорта!!!

Так и не дал мне отлежаться этот чертов Петр Строганов. В жизни не встречала такого заядлого тренера, такого подвижника!

Мы с Петей вяло поужинали, раньше всех вернулись из столовой и сели на скамейку возле самого лагеря. У нас больше не было нужды прятаться в лесу, чтобы целоваться тайком в темноте.

Усталые в дугу, крепко побитые первым крещением большого жестокого спорта, в ожидании погибельной разлуки, мы сидели ошеломленные.

И Петр, старше меня всего на два года, тужил:

— До дембеля мне стукнет двадцать один — и по старости лет не примут в летное! И прощай мечта — летать!

Речь шла о поступлении в летное училище, куда «принимаются лица до двадцати одного года».

Моя нежная сталь, мой вдохновенный аскет Петр Строганов ехал со мною в поезде до Москвы. Солдат и солдатка!.. Разлученные приказом, в столице мы расстались с затуманенными от слез глазами.

Мне никогда не забыть эту романтичную святую любовь на пределе человеческих сил, впервые выложенных на алтарь чемпионата мира… Стала мастером спорта, чтобы навсегда потерять Строганова!

Это было моим первым и последним участием в мировых бегах.

Заняла пятьдесят первое место такою убийственною, такою зарезанною ценою.

А до этого любимая королева спорта была для меня радостью и счастьем, угождала моей осанке, моему духу и здоровью.

Спорт, учеба, любовь! Кто не разрывался в юности между этими тремя китами мирозданья?! Да еще солдат и солдатка!.,

* * *

Милый Петь!

Помнишь, как мы условились встретиться с тобою на весеннем кроссе во Львове. «Проделал все шаги на пути к тебе, Алтан Свет!» — писал ты. Как рвалось мое бедное сердце к тебе, как обливалось оно кровью, когда вычеркнули меня на отборочных соревнованиях без победы и поражения! Врачи не допустили меня по злополучному женскому календарю. Уж напрасно я ела лимоны, чтобы обсохнуть, и плакала кровавыми слезами!.. Представь дикарку, которая по молодости лет стеснялась тебе написать об этом.

После демобилизации ты поступил в Мурманское высшее инженерное морское училище, а меня судьба после службы забросила в Хабаровск.

Из разных концов необъятнейшей евразийской страны мы переписывались три года, не в силах встретиться из-за учебы, спортивных гонок и множества неумолимых причин. Мне говорили: «В любви побеждает тот, кто рядом…» А тебя я больше не видела даже во сне.

* * *

И вот однажды мой штурман, заплыв во Владивосток на пароходе, отчаянно отбивал последние телеграммы:

«АЛТАН СВЕТ ДАВАЙ НАКОНЕЦ-ТО ВСТРЕТИМСЯ СЕЙЧАС ИЛИ НИКОГДА».

Но увы, увы, увы!

Не прилетела я ласточкой на судьбоносную встречу.

Господи! При каком затмении разума и сердца я была такою ослепшею, такою тугоухой?! Какого еще героя надеялась встретить в жизни?!

Почему же я не штурмовала, как Берлин, стальные брони на билеты?! Почему не вломилась силою в самолет и не пала на колени перед экипажем?

Неужто орелики посадили бы невесту штурмана в тюрьму?!

Эх, топорное ядро, дуролом! Дубина стоеросовая! Не смогла разорвать какие-то гнилые веревки, опутавшие меня, скрутившие по рукам и ногам…

И осталась сидеть в Хабаровске, Как говорится: «Замуж не вышла и в девках не осталась».

Разве не чуяла сердцем, что потерять такого парня— это все равно что потерять полную луну в звездном небосводе, потерять горного орла и куковать среди воробьиного роя!..

О, нелепая, топорная, меченая женщина, самоличная отказница от семейного счастья!

Мой неистовый альтруист Петр Строганов стал капитаном дальнего плавания и где-то самоотверженно бороздит океанские волны.

И напрасно, горемычно старея, как ничьи фотографии в мире, с благодарным обожанием созерцаю эти солдатские снимки парня-Суворова, эту чистую русскую душу с вдохновенным прищуром глаз.

Рыцарь морей, Петр Васильевич, отзовитесь!..

Не навек прошу Вас, не распыляюсь, а хочу увидеть Вас ясным небесным днем.

Ни у кого не отнимаю взаймы, а зову по праву той невинной первооткрывательницы.

Возьмите меня в кругосветное плавание старым преданным юнгой под сизокрылыми парусами.

Мое бедное женское тело изуродовано страшными рубцами и шрамами, как у воина-первопроходца. Но крепки мои женские руки, тысячи и тысячи раз толкавшие богатырское ядро.

А чего я хотела, сирота-матадор, выходя на бой с быками в краснознаменном платье?!

Но не согнулась спина под градом судьбы, уцелел хребет.

Такова наша социальная судьба: кому по блату в МГУ учиться, а кому толкать топорное ядро с помойки!.,

Да здравствует новый матриархат в моем топорном лице!

Ярчайшие женщины-личности обречены на одиночество среди этих запойных страхолюдинов…

Так я и не встретила героя. Перевелись орелики в космос, чтобы доставлять на меркнущую землю солнечные лучи…

Нынче, во времена магнитных бурь, я невольно ищу свое топорное ядро, золотое ядро моей юности, закалившее и расковавшее меня лучше всякой Сорбонны для классовых боев с черными колючими акулами-живоглотами.

Где-то ржавеет оно, топорное-растопорное, гибнет от рока всеобщей коррозии металлов. Так что вряд ли кто, кроме меня, отыщет мое давнее болванное ядро.

Где же ты, мое золотое ядро юности, мое священное оружие?

Да разве я сама — не топорное ядро среди социальных роботов, среди черного вороньего роя торгоедов?

Какие взрывные, какие неприличные пробоины оставляю кулаками на чинной лакированной жизненной глади господ столоначальников!

Как страстно звенят и подпрыгивают пробки графинов с дохлою гнилою водою на их дубовых столах, где положен гроб всем помыслам святым!

Разве я не заплевана вся, не облита жирными помоями и дерьмом подлецов, как топорное ядро на былой помойке полевого стана? Сохрани волшебный лам-багай — ах, какою чистою-пречистою, родниковою была та помойка!..

Как же мне отмыться в морских бурях, как оттереться красною крупною каменною солью от скверны людского рода на суше?!

Рыцарь мой, Петр Васильевич, отзовитесь!..

Рыцарь морской, звонкий чистый альтруист моей бронзовой юности, отзовитесь!..

О, юность моя спартанская, возродись и воссияй! Милый Петь!

Может, в романтичных женских мечтах я видела тебя грозным адмиралом Строгановым?

Если ты выброшен на берег сверхзастойною морскою бурею, если твой белый пароход сел на мель судьбы и корпишь ты в конструкторском бюро — знай, для меня ты навсегда останешься тем нежнейшим парнем-Суворовым, рвущимся на Альпы!.. Любо помнить, как солдат-полководец в семьдесят лет перешел Альпы. Вот она — самая высшая, вершинная победа духа!

А мы еще молоды, дерзки, страстны, отважны и кровожадны!

Ты не печалься, что я — одинока… Это мировое одиночество, дарованное мне небесами и всем человеческим сообществом, я понесу первобытной тропою, как раненая львица несет свою добычу.

Гляди, как на моей чудожадной ладони сияет самое совершенное в подлунном мире бронзовое ядро — вещий дар богов за все победы! Я не проиграла ни одного сражения на поле человеческого духа.

Вот оно, осиянное ядро, чистый вес всеядной красоты!

А расскажи мне — твое море, свою душу,—

Как сладко-страшно слиться сердцу твоему

С океанским сердцем Вселенной,

С поцелуем Солнца и Луны…

И отвечу я неутоленными губами

С запечатленным поцелуем

Вечности на лбу,

Одинока в любом полнолунье.

А упорное сердце творца

Шепчет ночную молитву

О сладчайшей свободе всех губ

Утолить ненасытность святых!..

1974–1988

Загрузка...