Град принял странника.
На северной площади Колин Чартерис выбрался из своей «банши», решив немного размяться. Упругое тело послушно и гибко. За спиной поскрипывала и пощелкивала машина, похожая на рыбину, выброшенную на берег, — это остывал металл, распаленный долгой ездой по дорогам Европы. Поодаль высился старинный собор, покойный и неколебимый.
Площадь уходила вниз. В темных аллеях сновал низкий люд.
Чартерис достал с заднего сиденья старую кожаную куртку и набросил ее на плечи, размышляя о скоротечности жизни водителей. Зажмурился.
В свои девятнадцать он был героем — две двести от Катанзаро на юг, до Ионического моря и, наконец, Мец, департамент Мозель, Франция, — все это за тридцать часов и при этом никаких потерь, если не считать царапины в метр длиной на левом крыле. Шрам дуэлянта, поцелуй Жизни/Смерти.
Солнце поблекло и стало спускаться к Сент-Этьенну, заблистав в медленно плывущих доселе незримых пылинках. Кровать, компания, разговор — все прочее блажь. Неплохо бы сподобиться и просветления. Как говорится, вчерашним хлебом сыт не будешь.
За Миланом, в одном из самых странных мест этого мира, там, где трехрядная автострада вырывается на равнины Ломбардии, сообщая им математическую строгость, его красный лимузин едва не стал жертвой аварии. Жертвой страшной аварии.
Одна и та же картина раз за разом вставала в его сознании гостьей из иных времен, смущающей его разум: бешено вращающиеся колеса, сметенные заграждения, штампованный металл, клыкастые создания, хруст лобной кости, мертвенный свет солнца слоем грима на чудом вырвавшихся из объятий смерти. Он разминал посередь площади свои занемевшие члены, машина же продолжала нестись вперед — тело сидящего в ней человека исполнено презрительной медлительности, порожденной сверхскоростями, — все происходит так быстро, что, не успев запечатлеться на сетчатке, тут же проникает в сознание, чтобы странствовать по его лабиринтам уже вечность.
Они все умирали и гарцевали, те скакуны в черепной коробке на кафедральной площади Меца, — болезнь косила всех подряд, жизнь то и дело давала сбои. Госпитальный морг: бесформенная масса, расцвеченная неяркими огоньками свечей в полуночном склепе; автострада, исполнившаяся прежнего лоска; бригады спасателей в каретах скорой помощи на Rastplatz,[1] — все читают. Примитивные механизмы сознания Чартериса раз за разом перематывали пленку, демонстрируя ему одну и. ту же сцену.
Он принялся разглядывать собор, пытаясь хоть как-то отвлечься. Несмотря на ранний час, здание уже было залито светом прожекторов. Собор простоял уже не одно столетие, но желтый шероховатый камень, из которого он был сложен, делал его похожим на викторианскую копию древнего прототипа. Подобных зданий в Европе великое множество, — по большей части они лежат в развалинах, — безмолвных, зияющих провалами окон, ждущих своего часа.
На противоположном конце площади земля резко уходила вниз. Оттуда брала начало улочка — одна ее сторона была образована высокой глухой стеной, другая же — чопорными узкими обветшавшими фасадами французских домишек, закрывшихся ставнями от властного призыва собора.
На одном из зданий красовалась вывеска: «Hotel des Invalides».
— Krankenhaus,[2] — пробормотал Чартерис.
Он достал из багажника сумку и неспешно направился к этому жалкому отелю. Рыцарь в песках Палестины. Пилот, бредущий по взлетной полосе. Ковбой, гордо вышагивающий по Главной улице. Он играл. Он был всем и никем. Ему было девятнадцать.
Стоявшие на площади автомобили все как один имели нейтральные французские номера и выглядели весьма жалко. Поглощенный созерцанием внутренних картин, Чартерис до последнего момента не замечал того, что эта часть площади отведена под стоянку подержанных машин. Цены во франках нарисованы прямо на лобовых стеклах. Машины эти, казалось, пришли сюда из иных времен, — ими никто не интересовался, — странствовать было некому.
Врата сего града оказались закрытыми. Дверная ручка Hotel des Invalides была отлита из бронзы. Чартерис опустил ее и шагнул вовнутрь — в коридор, в непроницаемую темень. Колокольчик звонил, пока он не прикрыл за собой дверь.
Чем дальше он шел, тем больше он видел: коридор постепенно проявлялся — узорчатые полы, выложенные узорчатой плиткой, на них юркими сгустками теней люди, вверху — тонущий во мраке образ святого — запылившийся, неясный образ. Растение в кадке, чахнущее возле зловещего параллелепипеда чудовищного шкафа, который, может статься, был вовсе не шкафом, но излишне помпезным входом во внутренние покои дома. На стенах гигантские картины: солдаты в голубых мундирах пытаются скрыться от огня вражеской артиллерии за мешками с песком.
Небольшая плотная, похожая на гроб, фигурка появилась в конце коридора, темная в темном вечернем свете. Он подошел поближе и увидел перед собой улыбающуюся женщину с завитым волосом — не старую, не молодую.
— Haben Sie ein Zimmer? Ein Personn, eine Nacht?
— Ja, monsieur, Mit eine Dusche oder ohne?
— Ohne.
— Zimmer Nummer Zwanzig, monsieur, 1st gut.[3]
Немецкий. Lingua franca[4] Европы.
Мадам кивнула и кликнула горничную — гибкую темноволосую девицу, сжимавшую в руке гигантский ключ. Мадам кивнула еще раз и тут же удалилась. Девица повела Чартериса наверх. Первый пролет лестницы был мраморным, второй и третий — деревянными; на третьем, в отличие от двух первых, отсутствовали ковровые дорожки. Так же как и холл, лестничные площадки украшали огромные картины, на которых французские солдаты времен Первой мировой войны либо умирали, либо убивали своих врагов — немцев.
— Вот оно, оказывается, где началось! — усмехнулся он, поднимаясь по лестнице вслед за девицей.
Она остановилась и, повернувшись к нему, сказала совершенно безразличным тоном:
— Je ne comprends pas, M'sieur.[5]
Ее французский был ничем не лучше немецкого ее хозяйки.
Окна на лестнице, похоже, не открывались вечность. Спертый воздух, коим век дышать тем страдальцам, что уловлены здесь, — бледным дщерям, брызжущим слюной дедушкам-ревматикам. Северная Европа — навек и каждому ограничение, сбережение, удержание и воспрещение — добрые христиане да возрадуются. Зардевшись, взметаются члены тех, кто миг назад наяривал по автостраде — но не радость то и не ликованье… И все же молниеносные па смерти не так ужасны, как монотонный неспешный ток питающейся твоими соками жизни. Не будь иных альтернатив, первое следовало бы предпочесть второму.
Сам он был подвижней ртути, наглядно являя собой оные альтернативы.
Лишь этих, этих двух он ужасался — его фантазия, его жизнь, отсвечивая багрянцем, металась меж ними, ища спасенья. Угрюмый человек, не разжимая губ:
— Выбирай, Чартерис — или еще одно задание в дельте Меконга, или десять лет в отеле города Меца на полном пансионе!
К тому времени, когда они наконец оказались перед Zimmer 20, Чартерис дышал уже с трудом. Он приоткрыл рот и незаметно для девицы перевел дух. Та была постарше — ей было года двадцать два. Достаточно красива. Вынослива — подъема даже не заметила. Смугла. Икры худы, зато лодыжки великолепны. Но как здесь все-таки душно!
Жестом пригласив ее задержаться, он вошел в комнату. Направившись к одному из двух высоких окон, на миг задержался у кровати и похлопал по ней рукой — провисшая пружинная сетка протяжно зазвенела. Справившись с непокорной оконной защелкой, он потянул на себя обе створки и сделал глубокий вдох. Неведомые яды. Франция!
Далеко внизу он увидел крошечные фигурки двух bambini,[6] ведущих на поводке белого пса. Задрав головы вверх, они стали смотреть на него — лица и пухлые ручки. Талидомиты. Куда ни посмотри, повсюду образы упадка и разрухи. В Англии должно быть получше. Хуже Франции нет ничего.
Здания по другую сторону улицы. В доме напротив за занавеской — женщина. За домами — пустырь; по мусорным кучам крадутся навстречу друг другу коты, занятые исчислением кинетики копуляции. Сточная канава, забитая ржавыми консервными банками и прочим хламом. А это что? Измятый, ржавый кузов — жертва аварии. Большие кривые буквы на полуразрушенной стене:
ЕДИНСТВЕННАЯ ФРАНЦИЯ — НЕЙТРАЛЬНАЯ ФРАНЦИЯ.
Они умудрялись сохранять нейтралитет до самого скорбного конца — на то сподвиг их опыт двух прошедших войн. Стойкость странного свойства.
За порушенной стеной — непомерно широкая улица, заканчивающаяся зданием префектуры. Полицейский. Фонарный свет, несущий стражу в голых зимних ветвях. Франция!
Чартерис встал к окну спиной и стал разглядывать обстановку. Как и следовало ожидать, она была ужасной. Нелепая раковина, безобразные светильники в излюбленной манере франков, кровать, на которой можно было делать все, что угодно, но только не спать.
— Combien, Mamselle?[7]
Она отвечала, глядя ему в глаза, желая понять, как он отреагирует на ее слова. Две тысячи шестьсот пятьдесят франков, включая плату за освещение. Сумму ей пришлось назвать дважды. По-французски он понимал плохо, к тому же он никак не мог привыкнуть к нынешним темпам инфляции.
— Я сниму эту комнату. Вы из Меца, мадемуазель?
— Нет. Я итальянка.
Как приятно знать, что в этом мире осталось хоть что-то хорошее. Ему вдруг показалось, что эта гнусная комната, набитая старой рухлядью, наполнилась воздухом гор.
— С начала войны я тоже жил в Италии, на самом юге — в Катанзаро, — сказал он ей по-итальянски.
Она заулыбалась.
— Я тоже с юга. Я жила в Калабрии, в маленькой горной деревушке, о которой вы, наверное, даже и не слышали.
— Ну почему же — я где только не был. Я ведь в НЮНСЭКС работаю.
Она назвала свою деревушку, но оказалось, что ему действительно не доводилось слышать этого названия прежде. Оба засмеялись.
— А вот мне не приходилось слышать о НЮНСЭКС, — сказала она. — Это что — город в Калабрии?
Он вновь засмеялся — ему нравилось смеяться — помимо прочего таким образом он надеялся произвести на свою новую знакомую должное впечатление.
— НЮНСЭКС — это аббревиатура. Новая ооновская организация, занимающаяся расселением и реабилитацией жертв войны. У нас несколько больших лагерей на побережье Ионического моря.
Девицу это нисколько не заинтересовало.
— Вы хорошо говорите по-итальянски, но вы не итальянец. Вы, наверное, немец — да?
— Я — серб или, если хотите, югослав. Правда, в Сербии я не был с детства. А сейчас направляюсь в Англию.
Он услышал крик хозяйки — та звала девицу вниз. Горничная поспешила к двери, одарив его напоследок обворожительной улыбкой, и исчезла.
Опершись о бамбуковый столик, стоявший возле окна, Чартерис стал рассматривать пересохшую канаву: она походила на раскоп, в котором удачливым археологам удалось наткнуться на следы древней индустриальной цивилизации. Он расстегнул сумку, однако распаковывать ее не стал.
Когда он спустился вниз, мадам уже стояла за стойкой бара. Некоторые столики были заняты постояльцами — частичками одной большой головоломки. Комната была большой и унылой. Старинный бар темного дерева почему-то напомнил ему скинию — скинию, отданную под перно. В углу стоял телевизор; большая часть присутствующих сидела так, что экран постоянно находился в поле их зрения, словно телевизор был их недругом или, по меньшей мере, недоброжелателем, от которого в любую минуту можно было ожидать чего угодно. Единственным исключением из общего правила были два человека, сидевшие за столиком, стоявшим поодаль; они живо беседовали друг с другом, подкрепляя слова движениями кистей рук. Тусклые глаза, сановные жесты. Один из них — с бородкой — был хозяином отеля.
В самом углу у радиатора стоял стол куда больших размеров, горделиво несущий на себе письменный прибор и прочую секретарскую параферналию. Это был стол мадам — если она не стояла за стойкой скорбного бара, обслуживая клиентов, она сидела за ним, производя некие сложные подсчеты. К радиатору была привязана шелудивая облезлая псина, которая то и дело поскуливала и переходила с места на место — можно было подумать, что пол посыпан толченым стеклом или крысиным ядом. Хозяйка время от времени говорила что-то ласковое, пытаясь успокоить животное, но делала она это слишком рассеянно, и потому слова ее не производили должного эффекта.
Чартерис сидел за столиком, стоявшим у самой стены; он потягивал перно, надеясь вновь увидеться с давешней девицей. Люди, сидевшие в комнате, представлялись ему жертвами никуда не годной капиталистической системы производства. Они уже вымерли, остались только их оболочки, их костюмы… Тут, в баре, появилась и горничная. Он подозвал ее к своему столику.
— Как тебя зовут?
— Ангелина.
— А меня — Чартерис. Я себя сам так назвал. Это английское имя — так звали одного хорошего писателя. Я хочу пригласить тебя в ресторан.
— Я здесь буду допоздна — у меня рабочий день в десять кончается.
— А спишь ты не здесь?
Выражение ее лица тут же изменилось — былой мягкости в нем уже не было — настороженность и известная надменность взяли верх. «Подстилка, как и все прочие, — подумал про себя Чартерис, — а корчит из себя неведомо что». Она — Слушай, пожалуйста, купи у меня что-нибудь! Сигареты или еще что-нибудь в том же роде! Они за мной следят. Сам понимаешь, мне с постояльцами нельзя любовь крутить.
Чартерно пожал плечами. Она направилась к бару. Он следил за движением ее ног, за упругими ее ягодицами, гадая о том, чисто ее белье или нет. Он был брезглив. Обычно итальянские девушки куда аккуратнее сербских. Белые женские ножки, мелькающие за покрытым паутинкой трещин ветровым стеклом. Ангелина достала с полки бара пачку сигарет и, положив ее на поднос, вернулась к его столику. Он взял их и молча расплатился. Все это время хозяин смотрел на него во все глаза. Покрытое пятнами лицо старого солдафона.
Чартерно заставил себя закурить. Сигареты оказались премерзкими. Несмотря на то, что в Психоделической Войне Франция не участвовала, она, так же как и прочие страны, сполна познала нужду военного времени. Чартерно же был избалован сигарами со складов НЮНСЭКС.
Он перевел взгляд на экран телевизора. В зеленоватом свете плыли лица дикторов, говоривших так быстро, что он с трудом понимал смысл сказанного. Что-то о велогонках, большой материал о военном параде и инспекции частей, снимки известных на весь мир кинозвезд, обедающих в Париже, репортаж с места убийства, голод в Бельгии, забастовка учителей, новая королева красоты. Ни единого слова о двух континентах, населенных шизоидами, забывшими, где начинается и где кончается реальность. Нейтральная Франция была нейтральной во всех своих проявлениях — напялив телевизионный ночной колпак, она готовилась отойти ко сну.
Допив перно, Чартерис поднялся из-за стола, расплатился с мадам и вышел на площадь.
Уже была ночь, тот ранний час ее, когда облака, парящие в вышине, все еще несут на себе отблески далекого светила. Прожектора выхватывали из тьмы собор, разбивая его на регулярно чередующиеся вертикальные полоски света и непроницаемой тени, отчего он становился похожим на клетку, выстроенную для какой-то доисторической гигантской птицы. Откуда-то из-за клетки слышалось неумолчное, то и дело переходящее в рык воркование трассы.
Он забрался в свою машину и закурил сигару, пытаясь избавиться от неприятного вкуса, оставшегося после caporal.[8] Сидеть в недвижной машине было непривычно и непросто. Поразмыслив о том, хотел бы он переспать с Ангелиной или нет, он решил, что всем женщинам на свете он предпочитает англичанок. Среди его многочисленных подруг таковых до сих пор не было, но это ничего не меняло — Англия и все английское с раннего детства влекли его с неудержимой силой, так же как другого — знакомого ему человека — влекли Китай и все китайское.
Особых иллюзий касательно нынешнего состояния Англии он не питал. В самом начале Психоделической Войны Кувейт совершил налеты практически на все развитые страны. Британия была первой страной, испытавшей на себе действие ПХА-бомб. Психо-химические аэрозоли, являвшиеся по сути психомиметиками, погрузили ее города во тьму. Чартерис, сотрудник НЮНСЭКС, был послан в Британию для работы, и это означало, что положение там действительно серьезно.
И все же, пока он был не в Англии. Ему нужно было как-то скоротать этот вечер.
Как часто он думал об этом… Жизнь была так… коротка и вместе с тем так безнадежно скучна, что граничащее с нею дерзновенное сладострастие мига-гибели казалось едва ли не дарованной человеку милостью. Кто не испытывал скуки, так это жертвы Войны — для этого они были слишком безумны, — они были целиком поглощены своими радостями и страхами, порождавшимися истинной их диспозицией; именно по этой причине единственным чувством, испытываемым спасателями по отношению к спасаемым, была зависть.
Жертвы Войны могли тяготиться чем угодно, но только не собственной жизнью.
Табак был отменным, клубы ароматного дыма лениво кружили по салону машины. Он открыл дверцу, выпуская облако наружу, и вышел за ним сам. Вечер можно было скоротать по-разному: либо он поужинает в ресторане, либо найдет себе подругу. Секс — мистическое основание материализма. Это правда. Когда его жизнь сталкивалась с жизнью женщины, обнажались те ее закоулки и перспективы, без которых она была бы чем-то совсем уж убогим. Вновь вспомнились ему отчаянные гуляки, жертвы автострады, наяривающие сквозь ночь в обнимку со смертью.
Заметив на другой стороне площади светящуюся вывеску ресторана, он поспешил к нему и тут же вспомнил о том, что существует еще один способ изменения структуры застывшего французского времени. В обшарпанном кинотеатре, стоявшем здесь же, на площади, шел фильм «Sex et Bang-Bang». На афише была изображена полуголая блондинка с безобразной, похожей на усики, тенью над верхней губой. Ложь можно вынести, уродство — нет.
Пока он ужинал, он думал об Ангелине, о безумии, о войне и о нейтралитете: все названное было порождением времени — изменчивым восприятием изменчивого времени. Возможно, человеческих эмоций не существует вообще — есть лишь ряд различных микроструктур, проявляющих себя посредством субъектно-объектного синхронизма, воплощенного в тех или иных состояниях сознания. Он отставил тарелку в сторону.
Этот мир, Европа, — ненавистная и прекрасная Европа, что была его поприщем, — представилась ему не имеющим ни малейшего отношения к материи детищем времени. Материя как таковая имела чисто галлюцинаторную природу — она была относительно стабильной реакцией чувств, которой подлежали определенные воспринимаемые мозгом временные/эмоциональные колебания. Сознание безнадежно вязло в этой неосязаемой паутине, порождаемой самой возможностью восприятия, и вплетало в нее новые нити, чтобы уже в следующее мгновение оказаться уловленным ими. Мец, столь ясно прозреваемый всеми его чувствами, существовал лишь постольку, поскольку оные чувства пришли к определенному динамическому равновесию в их зыбком неверном биохимическом странствии по тенетам времени. Завтра, повинуясь необоримым суточным ритмам, они перейдут в существенно иное состояние, которое будет проинтерпретировано им как продолжение его путешествия в Англию. Материя была абстрактным представлением синдрома времени, чем-то походившем на изображение, виденное Чартерном на экране телевизора, — на реальность мерцающего экрана были наложены сменяющие друг друга призрачные картины велогонок и военных парадов. Материя была галлюцинацией.
Чартерис вспомнил о том, что просветление это он провидел еще до того, как вошел в Hotel des Invalides, пусть тогда природа его была для него совершенно неясной.
Он сидел, боясь пошелохнуться. Если это так, если все, что он видит, — галлюцинация, значит, сейчас он находится совсем не в ресторане. Нет этой тарелки с холодной телятиной. Нет Меца. Автострада соответственно превращается в проекцию внутренних временных потоков вовне, током жизни, обратившимся асфальтовой рекой, диалогом. Франция? Земля? Где он? что он?
Ужасен был ответ и неопровержим. Человек, которого он называл Чартерисом, был одним из проявлений временного/эмоционального потока — не более реальным, чем ресторан или автострада, — одним из узлов этой грандиозной волны становления. «Реальной» была лишь паутина восприятия. На деле «он» был именно ею, этой паутиной, в которую попали разом Чартерис, Мец, агонизирующая Европа, израненные громады Азии и Америки, — условный мир, призрачная реальность… Он был Богом…
Кто-то говорил с ним. Он сконцентрировался и понял, что это официант, спрашивающий у него дозволения убрать тарелку, — еле слышный его голос доносился из далекого далека. Так, значит, сей официант — Посланник Тьмы, он покусился на его Царство. Чартерис отослал официанта прочь, пробормотав что-то невнятное, — лишь много позже он понял, что в ресторане он вдруг заговорил на родном своем языке, что было крайне странно, — по-сербски он не говорил никогда.
Ресторан закрывался. Швырнув на стол франки, Чартерис поднялся и вышел прочь — в ночь. На воздухе он постепенно пришел в себя.
Переживание потрясло его до глубины души. На краткий миг он стал Богом. Он стоял, прислонившись плечом к холодной каменной стене, и тут забили часы, установленные на соборе. Они пробили десять раз. В состоянии транса он находился два часа.
В лагере под Катанзаро НЮНСЭКС разместил десять тысяч человек. По большей части это были русские, привезенные сюда с Кавказа. Чартерис свободно изъяснялся на русском языке, очень похожем на его родной сербский, что в конечном итоге и позволило ему поступить на службу в отделение реабилитации.
Особых хлопот поселенцы не доставляли. Почти все они были поглощены внутренними проблемами своих крохотных республик — собственных душ. ПХА-бомбы были идеальным оружием. Галлюциногены, состряпанные арабами, не имели ни вкуса, ни цвета, ни запаха, что делало их практически необнаружимыми. Они были дешевы и допускали использование любых средств доставки. Они были равно эффективны при попадании в легкие, в желудок или на кожу. Они были фантастически сильны. Эффект, производимый ими, определялся полученной дозой и во многих случаях не изглаживался до самой смерти жертвы.
Десять тысяч жертв психомиметической атаки слонялись по лагерю, улыбаясь, смеясь, поскуливая, пришептывая точно так же, как и в первые минуты после бомбового удара. Некоторым удалось оправиться, у большинства же изменения приняли необратимый характер. Кстати говоря, персонал лагеря в любую минуту мог разделить участь своих поднадзорных — их болезнь была заразной.
Наркотики проходили через человеческий организм, не теряя своей эффективности. Испражнения потерпевших собирались и подвергались длительной химической обработке, позволявшей расщепить психо-химические молекулы так, что они уже не представляли собой опасности. То и дело кто-то из сотрудников НЮНСЭКС заболевал — все они знали об этом и понимали, что платят им прежде всего за риск.
«Я тоже, — подумал Чартерис. — Я и грустная красавица Натрина… У меня меняется сознание. Судя по всему, этим божественным видением я обязан наркотику. Ну что ж — наполним эти темные аллеи дрожащим радуг светом…»
Он шел по направлению к Hotel des Invalides, держась рукой за стену. Материя оставалась материей. Когда к нему подошла Ангелина, он едва узнал ее.
— Ты меня здесь поджидал? Ты что — решил меня подстеречь, — да? Иди-ка лучше в свою комнату — мадам скоро двери запрет!
— Я заболел, Ангелина… Ты должна помочь мне.
— Сколько тебе раз говорить! Я по-немецки не понимаю! Говори по-итальянски!
— Ангелина, помоги мне! Я заболел!
— Я бы этого не сказала.
Она чувствовала его сильное стройное тело.
— Клянусь! У меня галлюцинации! Я боюсь возвращаться в свою комнату — мне нельзя оставаться одному — мне нужно хоть немного прийти в себя! Если ты мне не доверяешь, я буду курить. С сигарой во рту я не смогу даже поцеловать тебя — верно?
Через минуту они уже сидели в его машине. Ангелина то и дело с опаской посматривала на него. Улизнувшие со стен собора оранжевые огоньки поблескивали в ее глазах. Оранжевый — цвет застывшего времени! Он втягивал в себя ароматный едкий дым сигары, пытаясь истребить, выкурить посетившее его страшное видение.
— Скоро я вернусь в Италию, — сказала Ангелина. — Война уже кончилась, и теперь понятно, что вторжения арабов не будет. Я смогу работать в Милане. Дядя пишет, что там снова начался ажиотаж. Это правда?
Ажиотаж. Какое странное слово. Оживотаж. Ажиотаж.
— Честно говоря, я совсем не итальянка — я имею в виду происхождение. В нашей деревушке живут потомки албанцев. Пятьсот лет назад, когда турки захватили Албанию, многие албанцы бежали морем на юг Италии, чтобы начать там новую жизнь. За все эти века обычаи наши так и не Изменились — представляешь? Там, в Катанзаро, ты должен был о нас слышать.
Он отрицательно покачал головой. Обычные для Катанзаро легенды и фобии имели явное кавказское происхождение, пусть они и были преломлены самобытным отравленным наркотиками сознанием. Не иллирийское — кавказское чистилище.
— Когда я была маленькой девочкой, я могла говорить на двух языках: дома по-тоскски, на улице — по-итальянски. Ты думаешь, я смогу сказать по-тоскски хотя бы слово? Нет! Я забыла свой родной язык начисто! И дяди мои его тоже забыли. Единственный человек, который хоть что-нибудь помнит, — это моя старая тетка, которую тоже зовут Ангелиной. Она по сей день поет детям старинные тоскские песни. Можешь представить, как это грустно — забыть язык своего детства. Чувствуешь себя непонятно кем.
— Бога ради — заткнись! Я о твоем тоскском ничего не знаю и знать не хочу! Идет оно все куда подальше!
Она тут же успокоилась, решив, что человек, так грубо ведущий себя с нею, вряд ли будет домогаться ее. По-своему она была права.
Они смотрели на мандариновые полосы, пролегшие через всю площадь. Народ неспешно прогуливался. Подержанные автомобили, присев на корточки, прислушивались к далекому шуму автострады, напоминая зверей, готовящихся к смертельной схватке с давним противником.
Он спросил:
— Ты никогда не испытывала мистических переживаний?
— Наверное, испытывала. Ты говоришь о религии?
— К черту религию!
Кончиком сигары он указал на пламенеющий в свете прожекторов собор.
— Я имею в виду реализацию, подобную той, которой сподобился Успенский.
— Успенский?
— Был такой русский философ.
— Никогда о таком не слыхала.
Увиденное потихоньку забывалось.
Решив, что голова его достаточно отдохнула, он попытался понять, что же в ней происходит, однако Ангелина, которая, казалось, только этого и ждала, вдруг начала нести несусветную чушь.
— Я хочу вернуться в Милан осенью — где-нибудь в сентябре, — тогда жара уже спадет. Здесь, в Меце, и католиков-то настоящих нет. Ты в Бога веришь? Французские священники такие странные — чего я не люблю, так это того, как они на тебя смотрят! Иногда мне кажется, что еще немного и я во всем разуверюсь, — ты представляешь! Скажи мне честно — ты веришь в Бога?
Он повернулся к ней и посмотрел в ее оранжевые глаза, пытаясь понять, что она имеет в виду. Таких занудливых девиц он еще не встречал.
— Если тебя это действительно интересует, то пожалуйста! Наши боги живут в нас самих, и мы должны следовать им во всем.
Его отец всегда говорил то же самое.
— Но ведь это глупо! Эти боги будут отражением нас самих, что приведет нас — хотим мы того или нет — к оправданию эготизма.
Ответ его ошеломил. Его познания в итальянском и в теологии были слишком скромны для того, чтобы он мог ответить ей достойно. Он кашлянул и выдавил из себя:
— Что такое ваш Бог, как не инвертированный эготизм? Уж лучше бы вы хранили его в своем сердце!
— Какой ужас! Ты католик, а говоришь такие страшные вещи!
— С чего ты взяла, что я католик? Я — коммунист! Чего только я в жизни не видел, а вот Бога вашего так и не встретил! Его изобрели капиталисты!
— Да ты, я смотрю, действительно больной!
Зло захохотав, он схватил ее за запястье и потянул к себе.
— Сейчас мы разом во всем разберемся, милая!
Она склонила головку и резко, по-птичьи, ударила ею прямо в нос. Голова его тут же выросла до размеров собора, одновременно наполнившись тупой болью. Она уже бежала по площади. Дверца «банши» так и осталась открытой.
Через минуту-другую Чартерис покинул машину, закрыл за собой дверцу и направился к отелю. Двери его были заперты. Мадам наверняка была уже в кровати — ей снились комоды и сундуки, которых она не могла открыть… Он заглянул в окно и увидел, что хозяин так и сидит за своим столиком, распивая со своим товарищем очередную бутыль вина. Собака, привязанная к радиатору, как и прежде, не могла найти себе места. Вечное движение, вечно повторяющееся движение — морг жизни.
Чартерис-чародей постучал в окно, тем разрушая чары их сонного бдения.
Через минуту хозяин отпер входную дверь и, как был в рубашке, выглянул наружу. Он значительно кивнул самому себе, словно убеждаясь в чем-то донельзя важном, ни на миг не прекращая пощипывать свою куцую бороденку.
— Вам повезло, что я еще не лег, мсье! Моя супруга очень не любит, когда ей приходится отпирать уже запертую дверь! Мы с другом решили проиграть перед сном несколько старых баталий, если бы не это — ночевать бы вам в машине!
— Я занимался примерно тем же.
— Вы слишком молоды для этого! Я говорю не о каких-то там докучливых арабах — нет! Я говорю о бошах, парень, — понимаешь? О бошах!!! Когда-то этим самым городом владели они.
Он поднялся в свою комнату. Неведомый шум доносился с улицы. Он подошел к окну и, посмотрев вниз, увидел, что шлюзы канала открыты настежь. Над искореженным телом машины и прочим хламом с ревом неслась вода, увлекавшая этот хлам за собою. Всю долгую ночь Чартериса преследовал шум сих очистительных вод.
Утром он проснулся раньше обычного, выпил первый сваренный мадам в это утро кофе, отличавшийся от воды разве что цветом, и заплатил по счету. Ангелина так и не появилась. Голова его была такой же ясной, как и обычно, однако мир странным образом изменился — он стал куда менее плотным. Нечто пробуждалось, нечто разворачивалось в нем, превращая обыденный мир во что-то таинственное и грозное, — Чартерису казалось, что его повсюду подстерегают незримые змеи. Он так и не мог понять природы этой странной метаморфозы. Что это? Подлинная реальность, иллюзия или же не то и не другое? Этого он не знал, да и не хотел знать. Теперь его единственным желанием было поскорее покинуть затхлую гостиницу с ее батальными картинами и запахом прелого caporal.
Он положил сумку в багажник машины, сел за руль и, пристегнув ремни, объехал собор и оказался на автостраде, уже кишевшей машинами. Он свернул на дорогу, ведущую к морю, и, оставив Мец позади, устремился к вожделенной Англии.
Сильные вертикали зовут ввысь
Любовь иноземцев. И все же собор
С приходом сумерек начинает изъявлять нечто иное,
Когда для привлечения туристов они освещают прожекторами
Фрагменты абсолютно незыблемого благочестия,
Изрезанного чудовищными тенями своих
Контрфорсов, портиков и облупленных колонн.
Все становится иным — что это? — Клетка
Для чего-то ужасного? И ты паркуешься снаружи
И, возможно, шутишь:
Мол, при такой подаче
Это — Брак.
Слишком яркий свет губит все;
И ты направляешься к привычным горизонталям
Ближайшего бара
Индифферентности ложа.
Град принял странника
И включил свои фонтаны
Девушке работавшей в гостинице прислугой за все
Он был неинтересен
Но он поселился именно здесь
Умудрившись не заплатить при этом ни гроша
Она же с той поры считала его своим хорошим знакомым
И в один прекрасный день позволила ему обнять себя
И отдалась ему в ту же ночь
И он обнимал ее снова и снова ночь
Ночь
Пел путник он любил
Города пленник
И только — подобное
Происходит кругом и всюду
Будь иначе разве сказал бы он ей
Улыбаясь в ответ на ее улыбку
Я люблю тебя
Но это не я
И она отдалась ему в ту же ночь
И он обнимал ее снова и снова ночь
Ночь
Моей машине суждено разбиться
В безумной гонке я лишусь
Всех тел
Я это помню
Память предков — цепь
Она приковывает нас к дорогам неолита
К прошедшим прежде к праздному познанью
Милан встречает пылью
Он сказал мне: «Этот самолет должен был упасть
И я это знал!»
Но по-моему предчувствие и страдание
Разные вещи
И если каждое слово
Тонет в немых глубинах
Или изгоем продрогшим плавает сверху
Пусть будет меньше на глотку
Ибо силы мои
Мне не принадлежат — мой самолет упал
Пусть я и сохраняю силы ранить
Кровь отворять бескровным
Машина разобьется — знаю с рожденья
Наследство уже обезьяны места свои занимают
Пока джунгли недвижны
Пока я недвижен
Цветные литографии — слова La Patrie
На лестнице нечем дышать — кто вверх кто вниз
Гунны. Чужие победы. Ему же смешно —
Ведь он живет в Zimmer 20
Полем сомнений постель битвы
Мадам запросила бы больше но не посмела
Знакомо до боли безводный канал драные простыни
Zimmer 20
О детстве своем рассказать на своем
На чужом языке молитвами тетушки старой
Теперь уж я не молода все чуждо —
О Боже почему я должен терпеть и это?
Zimmer 20, Zimmer 20
В полночь шлюза врата разойдутся пред водами
Хлама все больше — осадок ночи
Разве это католики? — Город прогнил насквозь
Старый хозяин с пальцами изъеденными никотином
В Милане же все иначе
Здесь царствует нейтралитет
Здесь воздух сперт
Здесь скорбно вздыхают и сносят
Все до полного износа до издыханья
Изможденные французские таможенники встретили его без особого энтузиазма. Они уклончиво улыбались, то и дело кивали головами, прохаживались по той части комнаты, которая была отделена от него барьером, двигаясь исключительно по часовой стрелке. Снова и снова ему приходилось демонстрировать им свои документы, удостоверявшие то, что он действительно является сотрудником НЮНСЭКС (когда паром отчалил от французских берегов, он предал эти документы темным молчаливым водам).
В конце концов они пропустили его, одновременно дав понять, что вернуться назад ему будет много сложнее.
Едва берега негостеприимной Франции скрылись из виду, его сморил сон.
Когда Чартерис проснулся, корабль стоял на причале Дувра — на нем не было уже не только пассажиров, но даже и матросов. Мрачные серые утесы нависали над морем. Причалы и гавань были пусты. Чистый мягкий свет солнца, какой бывает только ранней весной, делал эту пустоту особенно ощутимой.
Громоздкие строения и тяжеловесные причалы придавали дуврской гавани известную странность — она казалась ирреальной.
Под одним из навесов, там, где находилась таможня, сложив на груди руки, стоял человек в синем свитере. Чартерис замер, схватившись рукой за поручень трапа. Он не заметил бы этого человека, находящегося ярдах в тридцати от него, если бы не одно странное обстоятельство: то ли потому, что в таможне было пусто, то ли потому, что сразу за ней отвесной стеной вставал утес, все издаваемые человеком звуки были отчетливо слышны на трапе.
Чартерис недвижно стоял меж кораблем и берегом. Человек шумно переложил руки. Едва затих шорох, стали слышны его дыхание, поскрипывание старых кожаных башмаков и тиканье наручных часов.
Стараясь ступать как можно тише, Чартерис спустился на причал и направился к дальнему краю ограды, шагая по гигантским желтым стрелкам и буквам, лишенным для него какого бы то ни было смысла, умалявшим его до чего-то вроде численного значения некоей неведомой ему переменной. Слева от него покоились безмятежные воды. Справа стоял человек в синем свитере.
Шум, производимый этим человеком, становился все громче.
Новое видение мира, которого Чартерис сподобился в Меце, так и не покидало его. Человеческие существа были символами, узлами одной чудовищной волны. Человек в синем свитере символизировал собой смерть. Чартерис прибыл в Англию совсем не для того, чтобы встретиться со смертью, — нет — он искал воплощения мечтаний, белоногих девиц, веры, не смерти. Англия, миллион поверженных самодержцев истерзанного сознания.
— Пусть рядом смерть, меня она минует! — сказал он вслух. Ответом ему был вздох — коварный ответ и лживый. В тигле дум его более не было места для мотогибели. Фарфор, не знающий изъяна. Голый. Всего лишенный. Стая белоснежных черноголовых чаек, кружа подшипником, сорвалась с вершины утеса и, промчавшись перед Чартерисом, села в воду у самого берега. Камнями в воду пав. Солнце ушло за тучку, и вода тут же стала темно-бурой, почти черной.
Он был уже у турникета. Едва он оказался по ту сторону ограды, звуки, производимые человеком в синем свитере, замолкли совершенно. Как он мечтал здесь оказаться! Свобода от отца и от Отчизны. Чартерис опустился на колени, дабы коснуться сей земли губами. Он неуклюже оглянулся и вдруг увидел скрючившееся над одной из желтых стрелок собственное тело. Он резко поднялся и зашагал прочь. В памяти всплыли слова Гурджиева: «привязанность к предметам этого мира рождает в человеке тысячу бессмысленных «я»; для того, чтобы в нем появилось большое «Я», все эти «я» должны умереть». Мертвые образы сходили с него старой кожей. Скоро он сможет родиться.
Его била дрожь. Меняться не любит никто.
Большой этот город поражал своим великолепием. Цвет стен и форма окон казались Чартерису очень английскими — ничего подобного он в своей жизни еще не встречал. Пространство меж зданиями тоже выглядело очень своеобразно. Он вспомнил собственные слова о том, что архитектура — явление кинетическое; фотография убивает подлинный ее дух, приучая людей к мысли о том, что застывшее плоское изображение способно сообщить им не меньше, чем осмотр здания со всех сторон, при котором выявляются не только собственные его формы, но и их взаимосвязь со всеми прочими окружающими здание объектами. Подобным же образом уничтожается и человеческий дух. Он может проявить себя только в движении. Движение. Дома, в отцовском Крагуеваце, он страдал от безвременья, отсутствия движения и однозначности всего и вся.
Понимая всю драматичность этого момента, он замер, сложив руки на груди, и прошептал:
— Zbogom!
И тут же мысль об откровении. Философия движения… Фотографию следует использовать для каких-то иных целей, покой же может выразить себя только в движении. Чайки взмыли над морскою гладью.
Серо-каменный, по-европейски помпезный континентальный город — широкие бульвары, кривые узкие улочки, — Женева или Брюссель, или какой-то немецкий город. Он во главе кавалькады. Говорит на странном тарабарском языке, дозволяет им выказывать ему знаки почтения. Хмурая английская пташка раздвигает белые ноги, волосы словно клематис на свежевыбеленной стене, овации легавых, пляжи, надсада ночи.
Видение померкло.
И тут же люди, стоявшие на дуврской улице, задвигались. До этих самых пор они были безликими одномерными изваяниями, теперь же движение даровало им и плоть, и жизнь, и цель.
Он пересекал одну за другой их траектории и видел, сколь они многообразны. Он представлял себе англичан рослыми темноволосыми людьми с молочно-белой кожей, они же выглядели совсем иначе: многоцветные, разношерстные, черты притуплены смешанными браками, тьма низкорослого люда, множество евреев, масса смуглых и черных лиц. Что до одежд, то здесь они были куда пестрее, чем в любой другой стране, включая и его родную Сербию.
Хотя ни один из этих людей не делал ничего экстраординарного, Чартерно знал, что безумное дыхание войны коснулось и их. Серые английские тучи несли в себе заряд ничем не хуже кувейтского — он видел это в их глазах, поблескивавших чуточку сильнее, чем следовало. Ему показалось, что он вновь слышит шумное дыхание давешнего человека в свитере, но, прислушавшись, он вдруг понял, что это шепот — шепот прохожих, которым было ведомо не только его имя, но и многое другое, прямо или косвенно с ним связанное.
— Чартерис! Подумать только — Колин Чартерно! Разве это имя для славянина?
— А мне почему-то казалось, что он направляется в Мец…
— Чартерис хочет убедить нас в том, что он приплыл сюда на пароме!
— Какого черта ему здесь нужно? Его в Шотландии ждут не дождутся!
— Чартерис, почему ты не остался во Франции? Неужто ты не знаешь, что она сохраняла нейтралитет всю войну?
Молодая женщина, схватив за руку свою малютку дочь, юркнула в лавку мясника.
— Скорей бежим, родная! Это тот самый насильник Чартерис! Знала бы ты, что он творил во Франции!
Мясник перегнулся через стойку и опустил на голову крошке огромную малиновую ногу, лежавшую до этих самых пор на витрине. Чартерис изумленно уставился на него, но тут же понял, что тот просто-напросто пытается повесить на крюк круг болонской колбасы. Зрение начинало подводить Чартериса. Скорее всего, то же самое происходило сейчас и с его слухом. Он вспомнил о желтых стрелах.
Теперь он хотел только одного: поскорее уйти от этого шепота — неважно, иллюзорным он был или реальным, — уйти куда угодно. Он шел по торговой улочке, круто уходившей вверх, в гору. Прямо перед ним шли три девицы в фантастически коротких юбках. Он инстинктивно замедлил шаг и принялся изучать их стройные ноги. Обладательницей самых красивых ног была та, что шла у самой кромки тротуара. Лодыжки, икры, подколенные ямочки, бедра, чувственно покачивающиеся набухающие бутоны упругих ягодиц… «Все то же движение, — подумал он, — не будь этой elan vital,[9] они ничем не отличались бы от туш в лавке мясника». Ему вдруг со страшной силой захотелось окликнуть их и… Нет, нет, не эксгибиционист же он в самом деле. Он заставил себя войти в первую же лавку, и вновь это была лавка мясника. Нагое бело-розовое одеревеневшее тело висело на крюке. Его собственное тело. Он присмотрелся получше и понял, что видит перед собой свиную тушу. Но уже в следующее мгновение, когда он выходил из лавки, он заметил-таки под стойкой безжизненное сброшенное тело, вместилище одного из своих былых «Я».
Вниманием его завладела наклеенная на стену яркая вывеска. «Исправительный Оркестр Новой Шотландии».
Он поспешил взобраться на вершину холма. Трех подруг уже и след простыл. Эхо легчайшим мотыльком порхнуло в ухо, и он восплакал. Запад отдал себя на заклание мясникам. Всефранцузская Богадельня.
С вершины холма было видно море. Дыша так же тяжело, как и давешний незнакомец в синем свитере, Чартерис схватился за металлические перила и посмотрел на земли, лежавшие по ту сторону холма. Один из голосов утверждал, что его ждут в Шотландии.
Ну что ж, он действительно близок к этому — по крайней мере, двигается именно в этом направлении. Он очень надеялся на то, что нежданно обретенное им ментальное состояние позволит ему пронять мысленным взором даль грядущего. Он сосредоточился, но тут же понял, что попытка эта может обернуться и против него: былая ясность сменилась непроницаемым туманом, в котором он успел прочесть весьма странную надпись (не ГЛАЗГО, но никому не ведомое ЛОФБОРО — НОРА ЛЮБВИ), кактус с кроваво-красными цветами и… дорожная авария? Он было попытался заглянуть подальше, но тут же сообразил, что не знает, на чем именно ему следует сосредотачиваться. Он окончательно потерял направление мысли. В голове и груди хрипело и шумело знакомое дыхание.
Вцепившись в перила, он пытался как-то разобраться в этой сумятице образов. НОРА ЛЮБВИ попахивала фрейдизмом, рождественский алый он тут же отогнал от себя, оставалось это неясное происшествие: вереница грохочущих, лязгающих автомобилей по обочинам трехрядной автострады — сшибаются друг с другом, словно рыцари на турнире. Образ этот мог прийти и из прошлого, и из будущего. Он мог быть и порождением его подсознательных страхов. Вечно маячащая перспектива — разбиться вдребезги, дробя тела других.
Свою машину он оставил на пароме. Будущее было неясно, пусть он и чувствовал в себе неведомые доселе силы… Он затаил дыхание. Море вдруг посерело. Он держался за поручни крепко-крепко, ему казалось, что земля у него под ногами слегка покачивается. Палуба. Палуба покачивается. Море, сузившееся глазом китайца. Корабль уперся носом в причал. Перекличка причалов под хохот легавых.
Он стоял у борта, пытаясь собраться с мыслями. Пассажиры парома один за другим выводили свои машины с нижней палубы и лихо выруливали на берег. Задрав голову вверх, он посмотрел на утесы. С них то и дело камнем срывались чайки, что затем сонно плавали по маслянистым, тяжелым водам. Он прислушался. Он слышал только свое дыхание, скрежет трущейся о тело одежды… В трансе или не в трансе, но он стоял у борта, причал же быстро пустел.
— Простите, сэр, — не вам ли принадлежит та красная машина? Если не ошибаюсь, вас зовут Чартерис?
Медленно он повернулся на звуки английской речи. Вытянув руку перед собой, коснулся кителя незнакомца, молча кивнул и стал спускаться на нижнюю палубу. Его «банши» стояла в дальнем углу гулкого чрева парома. Сев за руль, он стал шарить по карманам, пытаясь отыскать ключ зажигания, но тут увидел его уже в замке. Он завел машину и медленно выехал на английский бетон, на английские желтые стрелы.
Он бросил взгляд на павильон, в котором находилась портовая таможня. В его тени, сложив на груди руки, стоял человек в синем свитере. Кивком головы человек подозвал его к себе. Чартерис подъехал к павильону и увидел перед собой самого что ни на есть обычного таможенника. Тот заглянул в его бумаги, даже не взяв их в руки, и в то же мгновение заморосил мелкий холодный дождь.
— Англия моей мечты была куда ярче!
— Не стану с вами спорить, — угрюмо покачал головой таможенник. — В отличие от вас, французов, мы пережили войну. Надеюсь, вы понимаете, что она не могла не привести к известному смещению?
— Бог ты мой — ну конечно же! Именно так — к смещению!
— Вы свободны.
Он мягко тронул и услышал прощальное:
— Пришло совершенно новое поколение!
— Я принадлежу ему! — заорал он в ответ.
Он ехал неправдоподобно медленно; скользкие желтые стрелы слизывали себя подчистую, исчезая под капотом его машины. TENEZ LA GAUCHE, LINKS FAHREN, ПОВОРОТ НАЛЕВО. ПИВО «УОТНИ». Гигантские ворота распахнулись, осталась лишь любовь. Он помахал человеку, открывшему врата, на что тот ответил взглядом, исполненным подозрения и тревоги. Англия! Брат, мы на земле, которой касались стопы Святого!
Неуклюжие белые громады зданий оседали. Он обернулся и с опаской посмотрел на покинутый им паром. Где он и кто он? На сером асфальте, скрючившись над желтой стрелкой, лежало одно из его «Я». Ставшее ненужным, сброшенное тело — такое же, как в недавнем видении.
Оно тут же ожило в памяти, сохранившей все, до малейших деталей…
До какой степени иллюзорным было это видение? Или, наоборот, — до какой степени оно соответствовало действительности?
Он попытался воссоздать в памяти тот образ Англии, который был навеян ему книгами Святого. Кокни, сиделки, полисмены, трущобы, туманные набережные, каменные громады, расцвеченные хрупкой инкрустацией красивых женщин. Место, в котором он оказался, было совсем иным. Как это сказал таможенник? «Война не могла не привести к известному смещению». Он смотрел на людей, сновавших по улице. Женщин среди них было совсем немного — они были одеты бедно и безвкусно и старались передвигаться быстро, держась при этом у стен. Но не было среди них сиделок. Мужчины, в свою очередь, производили впечатление оживших манекенов, бесчувственных и неуклюжих. Разнонаправленные силы инерции стали проклятием для англичан. Мужчины, собравшись в небольшие группы, молча покуривали, чего-то ждали; женщины проносились мимо них одинокими метеорами. В глазах у всех поблескивали искорки безумия. Зрачки слепили его так, словно были галогеновыми фарами, вмонтированными в черепа животных, у женщин они отсвечивали зеленым, у мужчин — красным, словно у немецких овчарок.
Чартерису стало немного не по себе.
— Я отправляюсь в Шотландию, — сказал он вслух. Бомбы образов. Он искажал свою судьбу: там он не будет никогда. Что-то произошло — точнее, произойдет с ним. Оно уже произошло, и вот здесь и сейчас всего лишь прежний его лик, его прошлое воплощение, что, может так статься, давно уже мертво, — одно из тех его сброшенных «Я», которые по мысли Гурджиева являются основной помехой на пути к пробуждению истинного сознания.
Он был на том самом перекрестке, от которого уходила на холм уже знакомая ему улочка. Ни минуты не раздумывая, Чартерис свернул на нее и прибавил газ. Повинуясь безотчетному импульсу, он оглянулся и увидел, как красная «банши», за рулем которой сидел Колин Чартерис, повернула совсем в другую сторону. Куда ведет тот путь — в Шотландию или в… НОРУ ЛЮБВИ? Его другое «Я», заметив его взгляд, по-волчьи оскалилось и хищно сверкнуло красным глазом.
Как приятно будет с ним расстаться…
Пока машина его взбиралась на холм, он пытался отыскать взглядом трех девушек в мини-юбках, которых он заметил возле лавки мясника. Но увы — мир этот был куда печальнее того, что был явлен ему в видении, — здесь народ не прогуливался по улицам, и магазины по большей части были закрыты. Было ли ему страшно тогда? Он ведь знал, что имеет дело с чем-то совершенно неведомым, — да, да, именно так, — совершенно неведомым. Сердце материализма было пробито серебряной психоделической пулей, непредсказуемое тотчас же удалилось, упорхнув на своих вампирьих крылах. Он был хозяином положения, и потому сам шел навстречу неизведанному.
Теперь он знал о себе хоть что-то. Старая его жизнь разрешилась новой еще там, на юге Италии, в реабилитационном лагере для славян, вдали от отчего крова. Живя в лагере, он не мог не столкнуться с разного рода психическими расстройствами, и это позволило ему понять одну важную истину: существует великое множество альтернатив нормальной здоровой психике, при этом выбор того или иного варианта определяется индивидуальными наклонностями человека.
Личный его опыт до какой-то степени позволял судить и о его собственной обусловленности. Чартерис склонялся к тому, что действиям его подлежит некая ищущая самое себя философема. К интроспекции он склонен не был, но, с другой стороны, действия его были, как правило, достаточно осмысленными. И все же все эти бесконечные «Я» были лишь листочками, лишь побегами, отходящими от могучего ствола его подлинной самости.
Какой вывод из этого следует? Нечто неведомое побуждает его поступать так или иначе; прознать оную первопричину, которая в конце концов может оказаться и какими-нибудь дьявольскими химическими соединениями, можно — для этого достаточно изучить какой-либо побег, какое-либо вторичное «Я». Он въехал на вершину холма и тут же увидел себя — он по-прежнему стоял, крепко держась за поручни, устремив взгляд к серому подернутому дымкой морю. Он остановил машину.
Он шел к стоящей у перил фигуре, стараясь не смотреть на чудищ, круживших по небесной тверди.
Слух его стал необычайно острым. Шаги звучали так, словно звук их доносился откуда-то издалека, зато сипение и свист врывающихся в легкие потоков воздуха, тиканье часов и тихое поскрипывание костей, казалось, раздавались прямо в голове. Как сказал тот человек — война привела к известному смещению. Что верно, то верно.
Рука его уже готова была коснуться плеча гурджиевского «Я», но тут он застыл, потрясенный странным видом плывущего по морю предмета, казавшегося ему то ли морским чудищем, то ли допотопным судном. Он сфокусировал взгляд на этой странной штуковине и тут же понял, что ничего странного в ней нет — это был обычный паром, предназначенный для перевозки автомобилей. На верхней палубе он разглядел и себя самого — он стоял, опершись на поручни, стоял совершенно недвижно.
Человек, стоявший к нему спиной, обернулся.
Отечные веки, карие глаза, изломанные зубы, бесформенный рот, короткие волосы, стоящие ежиком, нос, бесцветная кожа. То был таможенник. Он ухмылялся.
— Я ждал тебя, Чартерно!
— Вот оно в чем дело! А я-то думаю, на что они мне намекают — в Шотландии, мол, меня ждут не дождутся.
— Детей у тебя нет — верно?
— Какие к черту дети! Я — Потомок Древнего Человека!
— Если тебе что-то не понравится в моих словах, ты мне об этом скажешь — договорились? Судя по твоему ответу, ты имеешь отношение к последователям Гурджиева — верно?
— Тонко замечено. На деле это Успенский, но это мало что меняет. Эти двое суть одно, но Гурджиев в отличие от Успенского часто начинает нести чушь.
— Я полагаю, ты читал его в оригинале?
— Кого его?
— Какая разница? Если это так, то ты не можешь не заметить того, что мы живем в гурджиевском мире, — верно? Такое ощущение, что чушь, о которой только что было сказано, несет само наше время. Загвоздка в том, что единожды увидев все это, поневоле начинаешь сомневаться в прежних истинах и нормах, относящихся к сфере сознания.
— Такого рода истин никогда не существовало. Ты говоришь об этих нормах и истинах лишь потому, что они навсегда остались в прошлом.
— Да ты, оказывается, еще ребенок! Ты меня не сможешь понять, теперь я это вижу. Достаточно усвоить правила, и они тут же станут реальностью. Сфера, к которой они относятся, не имеет никакого значения — это универсальный закон.
Внутренне Чартерно почти успокоился, хотя пульс его все еще безумно частил. Он посмотрел на причал. Крошечная фигурка Колина Чартериса забралась в «банши», и уже через минуту машина стояла рядом с павильоном, в котором находилась таможенная служба порта.
— Мне пора, — сухо сказал он. — Как говаривал Святой, у меня свидание с судьбой. Я ищу место, называемое…
Название совершенно выпало из памяти — очевидно, он имел дело с самоуничтожающимся образом.
— До моего дома рукой подать.
— Уж лучше бы ногой.
— Это уж кому как угодно. Дочка будет рада встретиться с тобой. Ты немного передохнешь, мы же покажем тебе, как британцы принимают гостей. Идет?
Он растерялся. Близился час, когда ворота ферм закроются перед ним; забытый всеми он проведет остаток жизни на дороге и испустит дух, вперившись бессмысленным взглядом во тьму сада. Он одобрительно кивнул, пригласил своего нежданного провожатого занять соседнее сиденье и взялся за ключ зажигания. Легкое движение кисти, и смазанное, насквозь промасленное тело оживет…
В этом районе жили представители среднего сословия — в таких районах он уже бывал. К каждой вилле, к каждому домику вела своя особенная дорожка — однако, не успев отойти, она тут же возвращалась в русло породившей ее главной дороги — бунт, не успев толком начаться, мягко сходил на нет. Каждый перекресток был оснащен аккуратным указателем, на котором были означены названия отходивших от него улиц. Все названия имели отношение к лесу, деревьям и всему, так или иначе с ним связанному: Шервудский Лес, Тенистая Долина, Аллея Травоядных, Жасминовая Тропа, Площадь семяносца, Жимолостный Проезд, Проспект Коровяка, Гераниевый Вертоград, Клематис-Авеню, Креозотовый Тупик, Калиновый Переулок. Все дома без исключения имели небольшие ухоженные дворики, засаженные деревьями; лужайки перед домами были украшены непременными каменными гномами и живописными каменными горками. Чем меньше был дом, тем громче он звался. Названия и на сей раз имели определенное отношение к живой природе, хотя попадались и исключения: Лесные Исполины, Перекати-Поле, Сень Пана, Кругозор, Обитель Нептуна, Дебри, Старые Ставни, Жасминовый Коттедж, Родная Пустынь, Сирая Обитель, Гордовина, Старый Добрый Олеандр и, наконец, Флорабунда.
Терпению Чартериса пришел конец.
— Что все это значит?!
— Ответить на твой вопрос я могу, вот только не знаю, поймешь ли ты меня. Безобидное всегда стремится к тому, чтобы выглядеть хоть чуточку грозным.
— У нас такого никогда не было.
— Можешь особенно не беспокоиться. Все, что ты видишь, — отголосок безвозвратно ушедшего прошлого. Война унесла с собою все. То немногое, что отличало эту мини-цивилизацию от прочих, не стало исключением, пусть люди наши этого еще не понимают. Лично я участвую в этом маскараде только из-за дочери.
Он задышал как-то иначе. Чартерно удивленно покосился на него — похоже, сосед воспроизводил дыхание своей дочери. Она не замедлила явиться. Одна из тех трех девиц в мини-юбках — обладательница самых красивых ног. На вид ей было лет восемнадцать, не больше. Образ этот, однако, тут же померк и бесследно исчез — таможенник обратился самим собой, и дышал он теперь так, как ему и подобало.
— С грезами давно пора покончить! Кто знает, быть может, я приехал в эту страну именно для того, чтобы бороться с ними. Мы с вами почти не знакомы и, вероятно, должны соблюдать в разговоре известную дистанцию — все эти формальности и все такое прочее, — но я не могу не сказать вам о том, что по моему глубокому убеждению подлинной нашей реальностью является некая таинственная сила, дремлющая до времени в глубинах нашего естества.
— Кундалини? Здесь налево — мы поедем по Аллее Петуний.
— Что?
— Я сказал — налево.
— Я не о том. Это что — ругательство?
— Тебя смутило слово «кундалини»? Э-э, я смотрю, ты читал Гурджиева не очень-то внимательно! В так называемой оккультной литературе часто упоминается «кундалини» или, как ее еще называют, «змей кундалини». Это и есть та дремлющая в нас сила, о которой ты говоришь.
— Кундалини так кундалини! Это дела не меняет. Я хочу пробудить эту силу — понимаете?.. Какого черта делают под дождем все эти люди?
Представители английского среднего сословья, жившие на Аллее Петуний, стояли на лужайках своих садовых участков — кто-то читал огромную газету, кто-то поправлял галстук, большая же часть ограничивалась тем, что тупо смотрела на дорогу.
— Еще раз налево — на Бульвар Бронтозавтров. Послушай меня, сынок, не лезь ты в это дело — пусть уж твоя кундалини спит! Желать ее пробуждения могут разве что безумцы! Люди, живущие здесь, могут показаться тебе чем-то совсем уж тривиальным, но ты должен помнить — их в целом благополучная жизнь была наполнена чисто механическими мыслью и действием, что никак не затрагивали этого спящего змея. Маскарад, о котором я только что говорил, следует признать допустимой аберрацией сознания, в то время как змей кундалини, вернее, сам факт его пробуждения…
Он пустился в длинные путаные объяснения. Чартерис уже не слушал его, он во все глаза смотрел на красную «банши», бесшумно проехавшую в северном направлении. За рулем ее сидело еще одно его гурджиевское «Я».
Конечно, у таможенника он мог научиться многому, но ему следовало помнить и о том, что главной его целью было движение на север, — сбейся он с пути, и он тут же оказался бы в положении отработанного «Я». Разумеется, к тому же его могло привести и путешествие на север, но сам он считал подобный исход маловероятным. Возможно, впервые в жизни он понял всю серьезность и ответственность выбора. Либо ты, либо тебя. Нечто, доселе дремавшее в непроницаемых глубинах его существа, — возможно, это и была кундалини, — внезапно ожило, властно требуя: иди к людям, говори с ними, учи их взращивать то, что столь многозначно и велико.
— Вот мы и дома, — сказал таможенник. — Добро пожаловать в Сливовый Дворец. Заходи, посидим, попьем чайку. Тебе обязательно надо встретиться с моей дочерью. Она примерно твоих лет.
Чартерис в нерешительности остановился перед аккуратной калиткой, прутья которой, по мысли варившего их мастера, должны были изображать лучи заходящего солнца или что-то в этом роде.
— Вы очень гостеприимны, и я надеюсь, что мой вопрос не изменит вашего ко мне отношения… Я в известном смысле тоже пострадал от ПХА-бомб, ну вы знаете — все эти галлюцинации и все такое прочее. Так вот. Мне хотелось бы понять, не коснулось ли вас это.
Таможенник захохотал. Его безобразное лицо стало еще безобразнее.
— Это всех коснулось, сынок! Заруби себе на носу — не верь глазам своим! Поверь — старый мир ушел, его уже нет, — осталась только пустая его оболочка. Со дня на день в воздухе повеет чем-то новым, придет новый мессия, и тогда эта шелуха, эта оболочка сморщится, исчезнет — понимаешь? Юная босоногая орава с визгом набросится на эту немыслимую доселе реальность, разбегаясь по новым буйным лугам и пажитям воображения! Какое счастье — быть молодым в наше время! Заходи, заходи — я чайник поставлю. Только обязательно ноги вытри!
— Вы полагаете, что дело зашло так далеко?
Человек в синем свитере открыл входную дверь и вошел в дом. Чартерис остался снаружи и стал разглядывать соседние участки. Кинетическая архитектура взяла его в кольцо безумнейших беседок и патио, эркеров и арок, флигелей и гаражей, что выглядывали из-за причудливых деревьев, обстриженных кустов и разноцветных решеток. Водонепроницаемый мир. Все смолкло, утонув в недвижности тумана. Где-то здесь пролегала граница зла, оно таилось за этими клетушками анемичной фантазии, за внешним благополучием сварных конструкций.
Он стоял у порога. Первые нежные листочки уже появились на кусте малины, росшем у стены. Весна. Четыре месяца кряду будут мир соблазнять Новые Зори. Здесь и сокрыты чары. Он вошел в дом, забыв закрыть за собой дверь. Кундалини — вот о чем они будут говорить.
Таможенник мерял шагами кухню, находившуюся в глубине дома. Два цвета — кремовый и зеленый — царили здесь. Повсюду узорчатая ткань. На стене — календарь: посреди поля беспомощно застыли две человеческие фигурки. Откуда-то сбоку на поле зрелой пшеницы выбегает огромное овечье стадо.
— Дочка скоро вернется.
Хозяин дома включил небольшой обтекаемый кремовозеленый приемник, из которого тут же послышался голос диск-жокея:
— А теперь я хочу обратиться к истинным ценителям музыки. Сейчас вы услышите неподражаемое звучание одного из величайших составов всех времен — разумеется, речь идет об оркестре Глена Миллера, а вещь, которую я хочу предложить вашему вниманию, это «Серенада Лунного Света». Об этом меня просили тетушка Флора и все ребята из «Nostalja Vista», Пятый Переезд, Отвал, Скроули, что в Бедфордшире. Итак, вашему вниманию предлагается бессмертное звучание этой непревзойденной команды.
По саду сновали зимние птицы.
— «Бессмертное звучание»… Вы как насчет музыки?
Таможенник внимал иной музыке — той, что вырывалась из носика чайника и воспаряла к выцветшему потолку.
— Ее как видишь нет. Я думаю, с минуты на минуту она вернется. Почему бы тебе не погостить у нас? Наверху есть свободная комната — она, конечно, несколько маловата, но ты сам убедишься в том, что там очень даже уютно. Кто знает, может быть, ты в нее влюбишься.
Чартерису вспомнились его недавние страхи — если кто-то и мог задержать его там, в порту, так это таможенник. Тогда он этого не сделал, но теперь, похоже, хотел исправить свою ошибку.
— Вы являетесь последователем Гурджиева, не так ли? — тихо спросил Чартерис.
— Ох и мерзкий же это был человек! Единственное его достоинство в том, что он был магом. Лучшего проводника для таких времен, как наше, не сыщешь!
— Я действительно хочу как-то пробудить дремлющую во мне силу, которую вы назвали словом «кундалини». Насколько я понимаю, против этого возражал и сам Гурджиев — да?
— Именно! Именно так! Джи говорил, что проснуться должен сам человек, змею же или змея трогать ни в коем случае не следует!!!
Он сосредоточенно разливал по чашкам свежезаваренный чай. На тюбике со сгущенным молоком красовалась сделанная яркими красками надпись — «ИДЕАЛ».
— Ты же понимаешь, в каждом из нас дремлет змея! Он засмеялся.
— Это еще как сказать. Зачем вводить каких-то змей, если человеческое поведение можно объяснить и без них?
Таможенник засмеялся вновь. На сей раз смех его звучал вызывающе.
— Не смейтесь так — прошу вас! Хотите, я расскажу вам историю своей жизни?
Изумление.
— Ты слишком юн для того, чтобы говорить о своей жизни!
Он бросил в чашку несколько сахариновых пилюль.
— Ничего подобного! Я успел избавиться от массы иллюзий. Отец мой был каменотесом. Его все уважали — он был большим и сильным. Все говорили о том, что таких, как он, — единицы. Он был старым коммунистом и в партии пользовался немалым влиянием. Когда я был еще совсем мальчишкой, молодое поколение взбунтовалось. Они хотели раз и навсегда покончить с коммунистами. Студенты все как один заявляли: «Давно пора прекратить эту гнусную пропаганду! Мы вправе жить так, как мы того хотим!» В школах происходило то же самое. «Долой пропаганду! Только факты!» И знаете, что тогда сделал мой отец?
— Успокойся и попей чаю!
— Нет уж, — сначала я должен досказать эту историю до конца. Мой отец отправился на встречу со студентами. Они стали издеваться над ним, но он сказал: «Товарищи! Вы вправе протестовать, более того, — иначе вы просто не можете, — верно? Я очень рад тому, что вы не боитесь делать это открыто, — всю жизнь я чувствовал то же самое, что чувствуете сейчас вы, но так и не посмел сказать ни слова. Теперь я чувствую в вас поддержку, я смогу сделать очень и очень многое. Можете мне поверить!» Я сам слышал это выступление и был очень горд за него.
То было раньше. Сейчас же он слышал бессмертное звучание непревзойденной команды.
— Потом бунтовать пришел черед мне. Конечно, отец изменил тогда очень многое. Кругом говорили, что молодые идеалисты взяли верх. В школах учили тому, что прежний коммунизм, в общем-то, был неплох, но новый, свободный от пропаганды, куда как лучше, и все такое прочее. Главари прежних бунтовщиков сделали головокружительную карьеру. Короче говоря, все шло как нельзя лучше.
— Политика меня не интересует, — вставил таможенник, лениво помешивая ложечкой свой чай. — Ты лучше скажи — нравится тебе музыка или нет?
— Еще через пять лет у меня появилась девушка. Она обещала посвятить меня во все свои секреты. Она входила в молодежную революционную организацию. Эти молодые люди хотели жить так, как им хочется, они боролись с пропагандой, насаждавшейся в печати и в школе. Основным их неприятелем были новые коммунисты. Их взгляды стали для меня откровением. Я неожиданно понял, что коммунизм, в сущности, ничем не отличается от капитализма — ты точно так же завязан на собственность. И еще я понял, что мой отец — крупный мошенник, он никогда не был идеалистом — нет! Он был оппортунистом!!! Тогда-то я и решил оставить его и жить по-своему.
Таможенник оскалил свои желтые зубы и сказал:
— Мне кажется, что моя версия — я говорю о змеях — выглядит куда привлекательнее, — думаю, ты не станешь со мной спорить. Мне хотелось бы сделать и еще одно немаловажное замечание. Говорить о «своей жизни» невозможно, ибо такового понятия в действительности не существует.
— Предположим, вы правы. Но тогда что такое этот ваш змей кундалини? Я б на вашем месте с ответом сильно не тянул — я ведь могу этим чайником и по кумполу съездить.
— Он электрический.
— А мне это до лампочки.
Пораженный безрассудством Чартериса, таможенник отсел подальше от него и, бросив в свою чашку еще одну таблетку сахарина, заметил:
— Смотри — чай остынет. А об отце своем можешь забыть — рано или поздно мы все это делаем.
— Да-а, звучание, что надо! Ну а теперь сменим пластинку и послушаем…
Чартерис вдруг почувствовал, что еще немного — и он взорвется. Что-то бесплотное коснулось его головы легчайшим дуновением.
— Отвечай! — выдохнул он.
— Пожалуйста. В согласии с учением Джи, Змей — это сила воображения или, если хочешь, фантазии, которая замещает собой некую реальную функцию. Ты понимаешь, о чем я? Когда человек вместо того, чтобы действовать, начинает грезить наяву, представляя себя огромным орлом или, скажем, магом… в нем работает кундалини.
— Но разве нельзя и действовать, и грезить разом?
Таможенник согнулся в три погибели и, прижав ко рту сжатые в кулак руки, мерзко захихикал. Нора Любви — так прочитывался этот знак — Нора Любви с бледными бедрами супруги… Чем бы ни было это место, оно принадлежало ему. Оно было предназначено именно для него. Сливовый Дворец был ловушкой, тупиком, сам же таможенник был скользким и/или обманчивым и в то же самое время устрашающим. Он казался Чартерису воплощением кундалини.
Нет-нет, сомнений быть не могло — здесь царила безальтернативная данность, здесь пахло вымиранием, не жизнью. Он же хотел влиться в новую расу — да, да, именно так — расу!
Таможенник задыхался от смеха, и все же клокотание в его глотке не могло заглушить звука работающего автомобильного двигателя. Чартерис выронил чашку из рук, и чай бурым солнышком взошел на линолеуме, запечатлевшем триумф кубизма. Согнувшийся в три погибели человечек смотрел на него своими красными глазами. Чартерис бросился наутек.
Сквозь разверстые двери. Птицы взмыли с лужайки и мягко опустились на крышу дома. Свинец крыл. Недвижность, сменяющаяся недвижностью.
Сердце, попавшись в силки времени, выстукивало что-то совсем уж невразумительное.
Вниз по тропке дождь выманил огромного черного слизня, что полз перед ним коварным лазутчиком. Кремово-зеленый приемник пытался настроиться на вчерашний день.
Калитка. Солнце, навеки застывшее над горизонтом. Сварной закат.
На дорогу. Он отработал свое — он стал ненужным. Красная «банши» мягко катила по сырому асфальту, за рулем одно из его блистательных «Я» — всесильное, могучее, многогранное «Я» — мессия.
Он бежал за своей машиной так, что сжималось даже асфальтовое сердце бульвара Бронтозавров. Он прыгал через гигантские желтые стрелы, норовившие пронзить его. Их становилось все больше и больше. Его силы убывали с каждой минутой. Он сделал неправильный выбор, и вот теперь он стал ненужным самому себе — он пытался заигрывать с давно ушедшим, вместо того чтобы искать встречи с будущим.
Стрелы теперь практически не отклонялись от вертикали. Links fahren. Красная машина была уже далеко впереди: пятно за барьером, не знающее преград…
Он все еще слышал хриплое дыхание и шепот одежд, скрежет суставов и скрип старых башмаков. Но не он производил их. Не он. То был Чартерис, сидевший за рулем своего красного автомобиля, Чартерис, сделавший правильный ход. Он уже не дышал.
Он лежал прямо на желтой стрелке. Чайки, камнем срываясь с утеса, вонзались в тяжелые воды. Корабль над морем, корабль. К вершине холма рокот мотора. В голове на босу ногу новый век.
По законам военного времени. Смещение.
Проходит все —
Рубашка изомнется
Деревьями кусты уйдут из жизни кино
Закончится и скромницу стоянку
Гуляка «форд» когда-нибудь оставит
Все канет в Лету — только Время
Вовек пребудет
Познание любви — ее утрата
Любить вздыхая иль вздыхать владея
Духи нестойки быстро потускнеет
Монета в сундуке у скряги
Все канет в Лету — только Время
Вовек пребудет
И внятно тикают часы
Покорны и послушны вышним силам
Дробящим время адским механизмом
Нас понуждающим не быть —
Ни до ни после
Все тот же мир
Коснеет в настоящем
Не фантом и не прах
Но разом прах и фантом
Меж был и не был будет и не будет
О Времени забыв
Оно ж — вовек пребудет
Вполне возможно, это был настоящий Чартерис, хотя с какой-то вероятностью это могло быть и его фотографией, переданной по четырехколесному телеграфу в метрополию. Как бы там ни было, то, что сидело за рулем, не было уверено в том, что материя существует реально, оно улыбалось и с неизъяснимым благодушием беседовало само с собой, дабы как-то отвлечься от наседающих со всех сторон образов. Человек, лишенный корней. Продукт времени. Англия же — творение литераторов. Прекраснейшее из времен — исчезнуть множеством ветвей — диковинная способность, в которой сведены все потенции, где цвет и тлен равнозначны и неизбежны.
Он видел, зрел для нового зрения, стремглав летел стремительной дорогой — иль то была ее астральная проекция? Весь движение. Разом, всюду. Человеку доступно и это.
Он жаждал поделиться своим открытием с другими, излить на них всю полноту себя в безумии, уже исполненном покоя или, точнее, равнострастия, где все проэдемлено аэрозолью так, что живая изгородь разума разрастается настолько, что разум теряет себя в утопизме, утопает средь пышных райских кущ, сокрывающих отныне все и вся.
Не так его автомобиль — из множества дорог он каждый раз избирал ровно одну, и вот теперь он несся по одетой в сталь ночи лондонских задворков: в желтых снопах света, изливавшегося из французских фар, камень превращался в папье-маше, кирпич становился картоном; повсюду претензия на солидность и постоянство, лукавая геометрия крыш, стен и углов, бесконечная вереница могучих перекрытий с тупо поблескивающими над ними слепыми стекляшками окон, резкие коварные повороты, щерящаяся штыками грань видимого, тротуары, которых никогда не касалась нога человека, в темных витринах магазинов отражением безумные навыкате глаза, навеки спертый воздух, эпика нечитанных вывесок, за неизбежной желчью синеватая сыпь люминесцентной ферментации, бетонные пространства, разгороженные магазинами и конторами, и вся эта бескрайняя страна, что, казалось, жаждала сгинуть в ночи, поддавшись смутному идущему из-под земли чувству тревоги.
Рулевое колесо из стороны в сторону — большие разборки, представление для упрямых сербов. Поют за кулисами, голоса.
За поворотом красноглазый фургон. ХОЧЕШЬ КУРИТЬ — КУРИ. И прямо из него сигает парень в дурацкой кожаной куртке. Чартерис стал тормозить, ругаясь на чем свет стоит, в голове же его вспыхнуло: удар, и обмякшее тело влипает в кирпичную стену, заполняя собой все ее щербинки, алым цветком разметавшись — кактус цветущий, рождественский кактус, нежданно зацветший наперекор анатомической упорядоченности сезонов.
Спасая себя, человек шмыгнул назад. Чартерис укротил свою «банши» возле фургона, и в тот же миг образный ряд пришел в соответствие с положением его машины.
Мириадами европейских дорог несся он по этому блистательному подлому городу. Именно о них думал Чартерис, опуская стекло и высовывая голову наружу, чтобы получше разглядеть человека из фургона, который был уже тут как тут.
— Ты что, хотел устроить аварию — а?
— С чего ты взял, парень. Просто ты ехал чуточку быстрее, чем это положено. Ты меня случаем не подкинешь? Мне здесь торчать уже невмоготу.
Невмоготу было не только ему — так же или примерно так же должны были чувствовать себя все англичане, первыми павшие жертвой Психоделической Войны. Старая кожаная куртка, рубашка, сшитая из грубого полотна, галстука нет, глаза едва ли не светятся изнутри, все лицо в оспинках, словно некое не в меру шаловливое дитя колупано его забавы ради.
— Так ты меня подбросишь или нет? Ты часом не на север едешь?
Ох уж эти мне английские интонации. Совсем иначе должны были звучать те старые простые слова, заученные им наизусть. Доблестный Святой пробирается в каюту мерзавца капитана, в руке пистолет и так далее, и тому подобное. Здесь же все иначе — здесь артикулируется нечто совсем уж невнятное.
— Да, да. Еду на север. Но скажи — куда именно ты держишь путь?
— А ты?
— Я? Туда, где расцвел рождественский кактус, где цвет ангелики.
— Тьфу ты, черт! Еще один свихнутый! Слушай, парень, а может, с тобой и ехать-то небезопасно?
— Прости меня! Я это… — это они, понимаешь? Я могу отвезти тебя на север, просто я хотел понять, куда именно ты собираешься ехать, — только и всего, — просто я не совсем тебя понимаю.
Что-то мешало ему сосредоточиться, — хотя он и направлял орудие своего интеллекта точно на цель, пули мысли — точнее, серии их стробоскопических изображений — зависали графиками рекуррентных функций, рикошетирующих к своему источнику, и так раз за разом, виток за витком, — ему вдруг вспомнился преследующий его все последнее время образ, что мог прийти только из будущего. Удивляться тут было нечему — если озарение, посетившее его в Меце, не было плодом его фантазии, он оказывался совершенно произвольным проявлением некоей незримой силы, затерянной в тенетах времени, материя же при этом была всего лишь галлюцинацией — ее попросту не существовало. Он почувствовал что-то сродни недоумению, и тут же его охватило всепроникающее ни с чем не сравнимое блаженство — кто-то снял с его спины тяжеленный мешок, и вот теперь он волен решать для себя проблему добра и зла…
— Разумеется, ты имеешь на это право. Я так понимаю, ты иностранец — верно? Францию, говорят, они не тронули — те как были нейтральными, так нейтральными и остались. Француз арабу первый друг, а все ж в карманах у него ни шиша — правильно я говорю? Ну да Бог с ним — идут они все подальше… Ты знаешь, как меня товарищи кличут? Банджо Бертон — вот как!
— А меня — Чартерис. Колин Чартерис.
— Вот и прекрасно.
Широкоплечий, он понесся назад, к фургону, — шнобель вниз, спина изогнута словно у горбуна, однако уже через минуту он снова вернулся к машине — ему нужна была помощь. Чартерно не без удовольствия забрался вслед за ним в эту странную quartier, призванную скрашивать запустение окрестных улиц: ах, Лондон, Лондон — наконец-то твоя легендарная скудная экзотика откроется взгляду верного последователя Успенского… Банджо Бертон пытался вытянуть из угла что-то тяжелое. Вдвоем они подтащили эту штуковину к выходу и, пропустив пронесшуюся с ревом спортивную машину, снова вышли на улицу.
— Что это у тебя?
— Низкая частота.
Кряхтя, они загрузили аппаратуру в багажник машины Чартериса — натруженные спины полуночных скитальцев. Потом стояли, украдкой разглядывая друг друга в полумраке, — ты меня все равно не видишь, я тебя все равно не вижу — то, что ты видишь, это твоя интерпретация меня; то, что я вижу, это моя интерпретация тебя, то есть опять-таки не я, и все такое прочее. Двинулся к передней дверце и, небрежно распахнув ее, спросил неуклюже:
— Так ты француз или нет?
— Я — серб.
Стоп разговора — хлопок дверцы, дрожь утробы стальной, квазибесшумное пробуждение автомобиля и прочь — прочь отсюда! Европы начало и бастион — Сербия, им ли знать тебя? О, Косово, поле дроздов, пурпур цветущих пионов и ночь, ночь турецкая эру миграций и плоский — скорость его отрезвила — голос плечистого парня, уплотнение вибраций.
— Я бы сильно не расстроился, если бы оказался не в Лондоне, а, положим, дома, хотя тебе здесь, несомненно, понравится. Пусть не все, но что-то уж точно. Ты будешь долго смеяться, когда врубишься. Они намного открытее, чем им следует быть. Я о людях, ясное дело.
— Открытее? Ты говоришь об их сознании? Мысли перемещаются меж ними так, словно они связаны сетью-паутиной?
— Чего не знаю, того не знаю. Мне до фонаря, что у вас в головах, ребятки, происходит, а то бы я вам такого понарассказал! И еще — помнишь мои слова о смехе? Так вот: от этого не смеяться — от этого плакать хочется. Я в Ковентри был, когда эти бомбы поганые посыпались.
Свет и отсутствие света играли на его рельефном лице, когда, взяв в губы сигарету, он поднес к лицу кратер ладоней, извергающий пламя, высветившее все морщинки до единой, и сказал, выпустив дымное облако:
— Хочешь ты того или нет, но все это уж больно похоже на конец света.
Но слабо было гоблину зачарованного охмурить Чартериса, пропевшего в ответ:
— Здесь, в Англии, говорят так: пока живешь — надежды не теряй, и, стало быть, говорить о конце я бы не стал — если это и так, то на один этот конец в смысле окончание приходится целый букет начал.
— Если ты считаешь началом возвращение к пещерному человеку, ты хотя бы вслух этого не говори. Братишка мой был в войске, потом домой его отправили потому, ясное дело, что служить теперь никто не служит, армии крышка — эти шизоиды циклоделики от смеха с ног валились, стоило им в шеренгу выстроиться. Я о другом уже не говорю — никакой дисциплины, один смех! А промышленность, а сельское хозяйство! Я скажу так: эта страна и вся Америка с Европой свое уже отработали, теперь этих долбаных узкоглазых с черномазыми время пришло.
Они наяривали по бесконечной забытой Богом и людьми улице, которой было лет сто, не меньше, слепая архаика закрытых ставень пустынного града наполняла радостью их сердца.
— Новый порядок явит себя, стоит исчезнуть старому. С этим спорить невозможно, но промышленность — бессмысленный костыль, его нужно отбросить, ты понимаешь, отбросить и уже никогда к нему не прибегать, понимаешь?
Не стану спорить, но в один прекрасный день, настроив свой язык на нужный лад, отвечу: мой свет развеет темень его лица, фламинго пламенея, взовьется зяблик мозга моего.
Объятые полуночною мглой, фигуры, повинуясь новому инстинкту, пытаются не отставать друг от друга, передвигаясь группами, там, где крыши темнеют провалами, лондонские коты — тень-он и тень-она. Спаривающиеся пары.
— Твой брат военный глотнул аэрозоли?
— Он стал таким религиозным, что ум зашел у него за разум. Он открыт любым влияниям.
— Такими должны быть все.
Банджо Бертон то ли засмеялся, то ли закашлялся, подавившись дымом.
— Ну ты скажешь. Я так думаю, ничего путного из этого не выйдет. Попомни мои слова — это конец. Такие города, как Лондон, Нью-Йорк или, скажем, Брюссель, чувствуют это острее всего. Они теперь повязаны по рукам и ногам. И все же, что бы ни происходило, человек должен делать то, на что у него еще хватает сил. У меня группа, и я надеюсь, пусть это может показаться и не слишком-то важным, но на деле это не так — я надеюсь, наш саунд хоть кому-то может показаться интересным.
Торя туннель в исполненном динамики мире, где страны подлунные полнились шелестом опавших славянских мечтаний, он просигналил:
— Саунд?
— Я ж сказал — у меня группа. Я ее руководитель. Я начинал с «Исправительного Оркестра Новой Шотландии». Еще были «Генотипы». Может, слышал такую вещь: «Мальчик из Страны Мертвых»?
— Я подумал о твоем фургоне, наверное, не следовало бросать его так?
— Это не мой фургон. Я его нашел.
Тишина, ночь рассасывается меж ними. Меж желтыми зубами прелый вкус очередного рассвета, и тут Бертон, поежившись:
— А вот группа моя.
Лагерь был полон глаз, стоило начаться миграции. Одиночки все на нем, как один.
— Что еще за группа?
— Ну не совсем группа, а скорее, что-то вроде того. Короче, музыканты. Раньше мы назывались «Звуки Мертвого Моря», теперь «Эскалация». Мы собираемся работать с инфразвуком. Понимаешь, откуда-то оттуда хлынут волны, рев неумолчный, все играют то, что им нравится, понимаешь? — Он указал рукою на небеса. — Такого еще никогда не было, ты понимаешь?
— Так ты говоришь, музыканты?
— Верно, черт возьми. Как только ты догадался, они самые — музыканты.
Он запел, не подозревая о том, что слова его позволили Чартерису добавить еще один пласт к психогеологической картине мира, что и без того была весьма запутанной. Оные пласты были образованы поведенческими реликтами, окаменение которых являлось непосредственным следствием обретения ими своего места в твердыне опыта. Старая его политико-философская система не предполагала интроспекции, и тем не менее при рассмотрении внешних феноменов он, нисколько не интересуясь их внешним обличьем, тут же углублялся в них, пытаясь отыскать в зловонном иле их драгоценное ядро и/или покончив с амбивалентностью, отточить клинок свой и выяснить, нет ли в подпочвенном слое сокровищ Кидда, дублонов, пистолей, золотых моидоров и прочих ментальных достоинств.
Едва не ослепнув от блеска злата, он повернулся к певцу, скрытому тенью, и сказал:
— Скорее всего, в паутине ты представляешь другую нить. Почему бы и нет? Все пути, коими ходил я, ведут к открытию неизведанного, и сейчас, когда я еду по этой грязной улице, я неким образом совершаю кругосветное плавание, исполненное не меньшего значения, чем поход вашего доблестного героя Фрэнсиса Дрейка.
— Ты что-то напутал, браток, это Портобелло-Роуд.
— Так рассуждать может лишь седалище, вместилище моего разума, для которого это положение действительно не кажется очевидным. Хотя рождественский кактус, о котором у нас уже шла речь, может оказаться и берегом и, кто знает, не далекий ли это мыс Брюсселя?
— Ой, браток, не знаю, что тебе и сказать. Ты бы лучше на дорогу глядел.
— Мне кажется, что я смотрю. Мне кажется, что я вижу. Очарованный мореход бросает якорь у новых берегов, и я, пусть мой венец лавровый скорей мешает, ясно вижу…
Чартерис так и не смог сказать, что же он видит, и замолк, однако сказанное им вывело из элегического настроения Бертона.
— Если мы заедем на Хэрроу-Роуд, мы сможем заскочить к моему приятелю. Это будет Сент-Джон Вуд. Он там обычно и торчит. Брейшер зовут, вот уж кто счастлив будет на север прокатиться. Такой задумчивый парень, уж очень религиозный, прямо пророк, да и только, и задумки у него странные какие-то. Он, мол, орудие в руках Божьих, что-то вроде кастета.
— Так ему тоже на север надо?
— Конечно, и ему, и жене, и всем прочим. Мой братишка, о котором я тебе говорил, что в армии был, он вроде как послушник у Фила, ну это и есть тот самый Брейшер. Он, конечно, немного того, но он считает себя вроде как пророком. И он тоже был на этом самом самолете, который тогда в землю врезался, об этом все знают, и что бы ты мне ни говорил, не случайно же он живым остался. Тут уж без Божьего вмешательства не обошлось.
Догорающий костер слов непонятных, язычки пламени на ветвях утомленных разумов жарят и сжирают вчерашнюю листву, но нет низкого для Чартериса в кабине предопределения, где прах отцовского влияния легко вгоняет в транс, лениво бросил:
— Давай подберем.
— Это на Сент-Джон Вуд, у меня на этой бумажке адрес записан. Ты только обожди минутку, он ведь живет вместе с учениками, ну, ты понимаешь. По мне так все эти святые и мудрецы и гроша ломаного не стоят, в смысле нынешние, сам понимаешь. Лучше свернуть на этом — дальше светофор.
Разве эти мирские песни и выдумки плоти горят не ярче домашнего очага, на коем лежит благословение священства. Или взять похороны, темное протяжение темного леса, огоньки иллюзии, фрустрация материальных побегов ветвей в пору листопада или потоки блаженства, кто скажет, и это место, где моего отца не стало.
На его похороны пришел весь город. Если кто-то и остался дома, так это он, Колин. В конце концов чувство стыда и любовь к отцу выгнали на улицу и его.
Затяжные дожди привели к невиданному подъему воды — гигантские лужи и невесть откуда взявшиеся потоки затрудняли движение похоронной процессии. Стало темнеть. Он ехал по извилистой, петляющей по дну долины дороге. Пару дней назад машина эта принадлежала его отцу, теперь ее единственным владельцем был он. На заднем сиденье лежал старый отцовский плащ. Машина пахла отцом.
Под горою было уже совсем темно. Неподалеку поблескивала вздувшаяся река. Меж машиной и рекой стоял ряд изломанных изогнутых деревьев, под которыми в летнюю пору любили отдыхать горожане, устраивать здесь пикники повадились и жители далекого Светозарево, усыпавшие всю округу пустыми банками из-под пива. Теперь банок здесь не было — их унесла река. Понять, где начинается ее главное русло, было невозможно — поток был стремителен и страшен.
По обеим сторонам реки шли люди. Мост снесло течением — переправиться на тот берег он уже не мог, ему оставалось одно — трястись по ухабистой дороге, шедшей по склону.
На противоположном берегу зажглись фонари. Вновь заморосил дождь. То и дело Чартерис обгонял кучки людей. Когда он добрался до второго моста, он увидел перед ним гигантскую лужу, переехать которую не смог бы при всем желании. Он вышел из машины и зашагал к мосту. На том берегу заиграла музыка. Послушная ветру, она звучала то тише, то громче. И тут он оступился и, охнув, рухнул в темные воды. Поднявшись на ноги, он выругался и поспешил вернуться в машину. Проехав с полкилометра, он увидел на противоположном берегу кладбище. Отец его был образцовым коммунистом, и похороны у него были что надо — православный священник, угрюмые партийцы в темных плащах и все такое прочее.
Скудный свет сочился сквозь разрывы в тучах. Островок — полоска суши, тянущаяся к небу верхушками осин и буков, — лежал меж ним и кладбищенским действом. Он заглушил двигатель и тут же услышал голос священника, стоявшего где-то в тени.
Он проехал чуть дальше, затем вернулся назад, пытаясь найти место поудачнее. Такового, увы, не нашлось. Он хотел было вернуться назад, в деревню, с тем, чтобы подъехать к кладбищу с другой стороны, но тут же одумался, решив, что к тому времени, когда он окажется здесь, церемония скорее всего закончится. Такие вот дела — ни единой альтернативы. Он развернул машину и поставил ее поперек дороги, носом к кладбищу.
Включив фары, он вышел из машины и, держась за скрипучую дверцу, попытался пронять взглядом темень собственных глубин. Дождь льнет к лицу. Увидеть что-либо решительно невозможно… Меж залитых водой стволов он брел, пытаясь разглядеть, увидеть берег дальний, откуда музыка.
— Папа!
Он несся, ловя завистливые взгляды, слепя их светом фар. Пансион «Лидс». Стайка девушек сбегает по лестнице, и тут же поворот лодыжки бедра, дрозды на бранном распроклятом поле, и так далее, и так далее сквозь тьму Морфея со свитою мушиной. Слетите же ко мне, грудастые желанные суккубы!
Ушедшее видение. Иные улицы. Стены чресел.
Бесконечные повороты. Так недолго и заблудиться. Примитивные пантографически-геотрагические бифуркации weltschmerz-anschauungerstrasshole тоннелей, залитых светом, пробитых в камне ночи, чьи имена сообщают внутреннему уху нечто большее, чем присвоенное им некогда значение: Вестбурн-Бридж, Бишоп-Бридж, Роуд Истборн-Террас, Прейд-Стрит, Норфолк Плейс, Саус-Ворф Роуд, снова Прейд-Стрит и далее, доверительно: Эджуэрт-Роуд и Мэйдуэлл и Сент-Джонс-Вуд Роуд мимо Лейард с непрочитываемыми знаками. Здесь куда грязнее, а на кровлях ненавязчиво первые лучи солнца, вырулившего из-за горизонта в мир, где живет человек с фамилией Брейшер.
Путь этот был столь долгим, что стоило Бертону покинуть машину с тем, чтобы позвонить в дверь, как Чартериса сморил сон. Голова на руле, а город, город обретает плоть, и он здесь ни при чем. За завесою сна он видел опять-таки себя рыдающего, его поднимают с земли, рядом люди, все крайне церемонно, но лиц не видно. Кто отвернулся, у кого на голове одет капюшон сутаны. Пожалуй, он мог бы перекинуться с ними парой словечек. Снуют по лабиринту комнат, коридоров, парадных залов, лестницы, всюду, кто вверх, кто вниз. Все зыбко, ненадежно, но тут он свел беседу с двумя дамами. Одна из них калека, вторая же, не сказав и слова, упорхнула за окно. Свобода, дескать, но за миг до этого прыжка старик поведал им престранную вещь, мол, это здание находится внутри другого, куда большего, то, в свою очередь, тоже окружено стенами и так далее, и так далее, и так далее.
Очнувшись, он долго не мог понять, кто проснулся, он или змей.
Банджо Бертон говорил что-то в открытое окно автомобиля, что-то совершенно невнятное, однако лицо его говорило само за себя, и Чартерис последовал за ним к тонущему в тени дому с обсыпавшейся штукатуркой. Слово «завтрак» отозвалось легкой дрожью в занемевших членах, последней усладою которых был вчерашний кофе. Да, юг Италии славится своим гостеприимством — нос ноет до сих пор. Они наверху, гравий, миллион осколков камня.
Истертые серые ступени ведут к старинному особняку цвета кофе, стальные планки как в Италии, над домом красное и черное — черепица той давней призрачной эпохи, и отовсюду шепот: тише — громче, тише — громче, укоры безрассудства — у каждого мгновения вопрошая, не вечность ли пребудет оно сиятельное и вечность идти по зале, опыт изнемогшего от тесноты тела в эфемерных пространствах вечности. Шепот.
Вот и еще один помпезный интервал — вечно преходящий мир выцветших ковровых дорожек. И вновь терзаешься вопросом: чем могут быть связаны тот миг и этот помимо нововортекса — убогого примата маскарада особняков, запаха английского чая, старого зонтика, джема деревьев и возможно корсетов? Да, и соцветия голосов на шатком пике жизни.
Вещает сверху вновь в ином временном интервале. Кто знает, как человек, не выпадая из людской круговерти, проходит их? Что думает отец? Что происходит со всеми нами на самом деле. Все на одно лицо: мужчины, женщины, меньшинства: тонкие запястья, высокие прически воркуют, но туг же грозный рык в броне асфальтовой, могучий торс быка жмет Чартерису руку.
— Я — Фил Брейшер. Слышал о таком? Ничего, еще услышишь. Я возглавляю Процесс — вызволяю из темницы мира.
— Процесс?
— Ну да, это новая религия. Ты узнаешь о ней очень скоро. Лучше всего меня знают в Лофборо. Этот бедолага, святой Роббинс, имел неосторожность сказать обо мне тамошней толпе, так они от восторга даже взвыли. Это надо было видеть.
Они стояли друг против друга под яркой лампой — красавчик Чартерис, у которого все впереди, в голове же ничего, только визг колес на крутом вираже да всякие разные штучки-дрючки, а напротив тяжеловесный заслуженный Брейшер, вальяжный, одни брюки чего стоят, и все же надеяться ему уже не на что. Их предадут, и того и другого — история, как водится, повторяется. Впрочем, они и сами прекрасно все понимают — и один и другой.
Смотрят друг на друга. Утонувшие в солнечных ваннах. Береговая линия обманчива — как правило, берег находится куда дальше… Теперь я сам себе капитан. От Сербии безводной до лондонского порта на непослушных веслах в лапы судопроизводства сэр Фрэнсис, да, сэр Фрэнсис Дрейк, обогнув земной жар, на брег туманного Альбиона ступил муж достославный — мантия, осанка.
Смотрели друг на друга сквозь иней яри, узнавали, сводя взглядом тысячу мгновенных снимков: кулак, запястье, башмак, стена, слово, слезы. Чартерис, мы слезы льем, мы слышим его голос, мы плачем. Рай Земной. Безумный фурор, как Чартерис и предстрадал. Но разве все это еще не свершилось в тот час, что был еще/уже так близок?
Прямой Брейшеру противоположностью, мертвецки бледный, он умерил свой гнев, неистовство отлив в слова:
— Я никуда с тобой не поеду, мне по пути с грузовиками! Воистину — лукавого проделкам нет предела! Знай, я великий Словник — пока у меня есть зубы, молчать я не имею права!
Они возликовали, им принесли жиденький кофе, личики бумажные, словно на сцене.
— И вот ты приперся сюда, и тут же вокруг стало твориться что-то страшное, все пошло прахом. Смотри, как осмелела смерть: все клапаны открыты, черное бесстыдство. На трассу чтоб туда возврата нет! Никакого движения, никаких движений — недвижность и внимание — я научу вас!
И все кто был здесь:
— Мы прахом не хотим. Недвижностью мы живы. Многоголосье хора.
Но Бертон отвел Чартериса в сторонку и тихо сказал:
— Это все ПХА-бомбы. Он парень что надо. Будет только рад оказаться дома у жены. Дело в том, что он действительно видит, он прозревает в тебе дурное и тот зловещий час.
Обстрел образами. Стрелократ. Белые бедра, меж ними пионы по узенькой лесенке вверх bozur, m'sieur. И взяв сие, стал распалять других, и пил свой жиденький прогорклый канцерогенный лондонский кофе, они же кружили рядом верные бумага губ на губах фарфора структур взаимоприникновение.
Вновь проплыл рядом Брейшер, все как положено, в костюме. Воодушевлен отсутствием в Чартерисе агрессивности, полным тихим голосом:
— Ты тоже веруешь во что-то, мой зарубежный друг? Если не ошибаюсь, ты приехал из Франции — так?
— Ныне я здесь и что-то страшное вокруг и прахом все идет. Вашими словами говорю, но мы никто друг другу, своего же слова я пока не обрел. В своей стране я был членом партии, но более об этом ни слова. Я, вероятно, сплю, я не проснулся миазмы аравийской ночи.
Тяжеловесный собеседник прижал его к перилам.
— Умолкни, порожанин, ибо я поставлен над этим проходом, чудесным образом спасенный в страшной катастрофе, авиарайнер, ты знаешь, что такое настоящий авиарайнер? Мы смажем по зубам имперским, и ты умолкнешь. Нам здесь злопыхателей не надо — здесь я Словник!
Паника падшего.
— Если вы возражаете, я двину сам. Давайте уж начистоту. Мне здесь ловить особенно нечего и день меня поджимает. Если Бертон не раздумал, может идти в машину.
Уголки рта подрагивают, независимый голос правды.
— Погнали, Фил.
Бертон.
И повернувшись к Чартерису:
— Можешь не сомневаться, он поедет. Просто он тебе не доверяет. Дело в том, что он видел тебя на том самолете, твой призрак. По крайней мере, я понял его именно так.
Чартерис недоуменно покачал головой:
— Какая чушь! Твое искаженное восприятие привело к тому, что ты неправильно истолковал услышанное. Всю эту мутоту. Я ни при чем, Брейшер сумел проникнуть в мое сознание и только… Я вижу этот самолет, в пике вошел, и говорю спасибо. Входить в мир грез этого субъекта я не намерен и я совершенно уверен в том, что летать с ним мне никогда не доводилось.
Отречение это заметно успокоило Брейшера. Он перегородил Чартерису путь и отстранил от себя Бертона.
— На самолете том на юг летели весталки на юг девственницы юг и ты уселся на мое место мразь когда мы поднялись на борт…
— Я ехал, ехал, не летел! Когда твоя дурная…
— Я искоркам беседы не даю погаснуть, глупец. Ты посмотри на них, на этих крошек, мой зарубежный друг. Крошки пирога. А разве я не имею права на свой кусок — а? Я возглавляю Процесс, что до тебя, дружище…
— Пропусти его, Фил. Он хотел отвезти тебя в Лоф и только. Ты мог бы поехать с нами — сераль твой к тебе И сам переберется.
Повернувшись к Чартерису, доверительно:
— Мой старинный приятель. Пока на почве религии не свихнулся, был человеком прямо-таки замечательным — уж Можешь мне поверить. Теперь же с ним справиться трудней, чем с «Эскалацией». У нас, понимаешь ли, все солировать
любят.
И было так, и ласковые маски проводили живую легенду, спустившись по грязной скрипучей лестнице до входной двери, и, на миг застыв во тьме иудиного дома, поспешили вернуться наверх.
Прекогниция — функция двух сил, — так думал он, — аэросоль в любой момент может обратить эту мысль в ничто, жаль, что записать ее сейчас он не может. Пребабниция. Две силы: первая, естественно, разум и вторая — время: барьеры рушатся и предо мною дева с белыми, как снег, бедрами, ждет не дождется меня…
Это совсем не мои образы. Обстрел чужими образами. Все те же грудастые суккубы, декоративная дефлорация.
У моих бедра белы белизною молочной, множащейся гранями бокала венецианского стекла, но отчего-то пребабниции мои пугливы — едва заметишь, их и след уже простыл…
И дело вовсе не в том, что разум может резко поменять направление, вернее, не только в том, просто все эти, так сказать, направления существуют вроде как сами по себе. Для того чтобы прийти к этому, мне достаточно было совершить два шага, первым из которых было осознание божественной природы времени — для паука, дремлющего посреди своей паутины, все ее нити равноценны, — время же та же паутина, сплетенная не кем-нибудь, но мною. Разумеется, я говорю о своем времени. Бледные бедра бередят мне душу не в прошлом и не в будущем — верно? В играх этих не участвует лишь одно-единственное из моих «Я», именно его Гурджиев и называет истинным «Я». Да, а вторым шагом был шаг и вовсе непроизвольный — мне достаточно было набрать в легкие лондонского воздуха, чтобы крыша моя съехала настолько, что я стал многомерным.
Zbogom, теперь я не обычный человек — нет — теперь я мореход семи своих припадочных морей.
Был человеком допсиходелическим.
Стал homo viator.[10]
Она же — homo victorine.
Едва я возмечтал ее увидеть, она меня настигла. Все это произойдет там, в Шотландии.
В рутинорати двигался на запах ее мысли, по паутинке отступив на шаг от логики античной обретая, обретая, но теряя тем самым привязанность к мирскому, где тысячи «Я» бестолковых, считавших главным в этой жизни сексуальное самоутверждение, ее домогались, она же — кем бы она ни была — от них пыталась скрыться, а рядом два этих странных типа…
И тут он понял — он является последним козырем своей былой поверхностной самости, что и позволило последней поставить на лондонское поле. Прочие же карты в ее колоде можно смело сбросить. О каких-то вистах не может быть и речи.
Пред ним возникла цель. Теперь она не была для него загадкой, пусть в этот самый миг откровения она все еще оставалась незримой. Магической исполнен силы он поигрывал машиной, заставляя ее отрываться от дороги и лететь, лететь к центральным церебральным графствам. И тихо пели его имя неведомые голоса, и личики бумажные срывало порывами страсти, и обнажалась живая плоть.
Шутихами холмы вертелись.
Пока Чартерис направлял свой хрупкий барк в просторы неведомых морей, жизнь в море пособий продолжалась — Брейшер, сидевший возле ящика с инфразвуковой аппаратурой, вновь решил поведать Бертону о том драматически-травматическом полете, в котором крылья подвели бескрылого пилота.
— Не успел я взойти на борт, как тут же понял, что самолету этому суждено загореться и рухнуть наземь.
Драма провидца, подрагивающая дряблая терракота обрюзгших щек.
Простые его фразы грозили пробить брешь в поверхности вещей. Вплывали в объемлющие сознание Чартериса новые блещущие красотой воды, подернутые дымкой безумия.
Самолет Брейшера должен был лететь одним из последних. Именно на нем возвращались в Великобританию участники Стокгольмского конгресса, посвященного актуальным проблемам прекогниции. Рейс S-614 вылет, из аэропорта Арланда со взлетной полосы номер три в 11. 45 по местному времени, но, скорее всего, несколько позже, ибо часы, по которым жил аэропорт, отсчитывали какое-то свое время, и ваш пилот капитан Матс Хаммерстрём приветствует вас на борту. Зануда, в недвижном лице которого просматривается-таки некая жизнь вихри аэрозольной благодати.
А теперь приготовьтесь к взлету, пристегните.
И скоро мы уже над морозной белоснежной равниной изумленные
Непристойные очертания сквозь экологический экстракт барельеф Бена Николсона волосья
Застывшие озера новые формации пути распутные индустриальный след аккуратно земельные наделы обезображенные леса с подъемом все яснее общий замысел того что не имеет замысла не нуждается в таковом. Уж слишком точна и аккуратна эта модель для того чтобы походить на
Тучи брюхом волочатся по земле. Сгущающиеся облака солнце мир остается за облачным пологом и на просцениуме — мир новых плотных форм куда не ступала нога человека более белого студенней зимнего мир вайсбергов куда до них полярным шапкам чудесное
Волнующая картина и здесь же опрятная юная стюардесса эффектная прислужница пассажиров в своей чопорной синей униформе ребята из Эс-Эй-Эс можно подумать им до баб и дела нет. Пусть обманывают кого-нибудь другого. Одного сей маскарад лишь убаюкивает змея элемент формализованной эротики допсиходелических времен половозрелые полунагие девы прислуживают мужчинам над облачным слоем образующим немыслимые
Древние концепции благочестия отдельной позицией в перечне услуг предоставляемых авиакомпанией
Какой ценою вольт Брейшер
Оные девы суть антидот позволяющий существовать в этом суровом свободном мире ограниченность потаенного в них противостоит идиотическим просторам небес чудовищной
Соблазнительные очертания сквозь абстракцию униформы барельеф возвышенный прелесть
Нежные пухлые губы зовут прежде чем войти в штопор детские
Самолет начинает снижаться возможно Брейшер белою страной влекомый, к ней ринулся, но не дано коснуться неприкасаемый авиарайнер исчез в мороке гор и задумчивых долин
Огромный шрам метрополии внизу тридцать тысяч трамваев взламывают сухую бетонную корку. Серебряная нить Темзы разверстой трещиной и бравый капитан Матс Хаммерстрём берет курс на нее
Все, что смог удержать Брейшер в реторте своего черепа, это «кортина» старой модели и грузовик с шотландским номером откуда-то из Глазго. Вот и вся прекогниция. В следующий миг. Наш капитан. Тауэр-Бридж. Мост. Прямиком. В. Око Успенского.
— Наш самолет камнем рухнул в пылающую реку, спастись же удалось только мне, — закончил свой рассказ Брейшер.
Чартерис едва не врезался в группу людей, резко в сторону разбегаются, адреналин тут же прочищает мозги.
— Люди стали друг за дружку держаться, — сказал он. — И вообще все их повадки изменились.
— Это все бомбы, — кивнул Банджо Бертон. — Они стали перегруппировываться, понимаешь? Все, что у них было, они порастеряли. Теперь идеи одиночества и коллективного существования воспринимаются совсем иначе. Теперь повсюду новый саунд.
— Мне посчастливилось спастись. Я едва не захлебнулся, — настаивал на своем Брейшер.
— Но ведь это совершенно другой мир — новый! Я даже слышу его — гул словно перед землетрясением… — прошептал Чартерис.
— Как будут рады моему возвращению ребята из «Эскалации», — задумчиво протянул Бертон.
— Как здесь необычно, — сказал Чартерис, прислушиваясь к мерному рокоту двигателя.
— Как меня ждут в Лофборо! — довольно пробасил Брейшер. — Особенно жена.
Чартерно залился смехом: партия водителя под аккомпанемент четырехтактного двигателя. Серебристая лента дороги, его узкое море сам же он — сэр Фрэнсис Дрейк. Далеко на севере лежит его мыс — Мыс Доброй Надежды.
— От инфразвука толпа тащится со страшной силой, — сообщил Бертон.
— Роббинс сопляк и никакой он не святой, — тут же очнулся от тягостных раздумий Брейшер. — Я должен подготовить нового ученика, что смог бы овладеть тайнами иррационального, обуздать его безудержный поток.
— Подготовьте меня, — предложил Чартерис.
Дорога вела их все дальше и дальше на север прочь от былого. Мимо них проплывали города, дома, группы людей, но куда чаще они видели черные стволы деревьев, тяжелые зимние ветви, тонкая пленка материи, натянутая на гигантский барабан бытия. Скверов Севера Скверна. И трое мужчин, сидящих в машине совсем рядом и все же страшно далеко друг от друга, свидетельствующих, но не понимающих даже примерно того, что с ними происходит. Функционеры. Значения функции. Столь многообразным и многоликим было бытие их, что они могли овладеть лишь ничтожной его частью, став тем самым частной производной чего-то неизмеримо большего, того, что не дано знать человеку.
Фрагмент поэмы, приводить которую полностью вряд ли имеет смысл
Когда-нибудь и я наверх отправлюсь
По просевшим ступеням взбегу и окажусь в коридоре
Где полы выложены разноцветной плиткой
Красное и черное до боли знакомо
И тут же представится
Что некогда я уже был
И не просто но именно здесь
Где плиток узор вторит себе во взоре
Взор же узревает в нем самое себя
Красное с черным
Регулярность узора
Недвижность моя и незыблемость плит
тому подтвержденье
Мой суточный ритм
Твоя суточный
ритм
Наш суточный ритм
Ритм
Дня темень ночи свет
Сменяет хожу огнем
Ущербное светило
Себе сам свет
Задумчивый светильник
Помигивает в такт моей судьбе
Бесследно свет желанья тает
Сменяясь беспросветной явью
Мой суточный ритм
Твой суточный ритм
наш суточный ритм
Ритм
Мы знаем — было время
Когда мир был иным точнее не был
Тем чем стал впоследствии чем станет
По причинам всем нам известным
Скажем еще раз…
Порой мы вспоминаем об этом не где-нибудь
Но в спальне — рай и вослед
Катастрофа! В этом и состоит суть настоящего.
То чему мы отдаемся с такою страстью не более чем
Излет наших кривых Кривых.
Когда жива во мне страсть в тебе
Нас нет в ней лишь сама она не мы она
Все совершилось задолго до нас
Сущностное подлежит актуально бытующему — не так ли?
Нам не осталось ничего иного как только противостать
Славным нашим прародителям, смиряя вихри страсти,
Ввергающей нас в муки заблудших
Окаянных
Ведь рай стал уже легендой.
Мы поселились в холодном недобром мире
С высокими-превысокими небесами
Надо быть горой, чтобы дотянуться до них —
Это наш единственный шанс, иного не дано
Стать горой проснуться и стать горой
Все беды и змеи в нас самих
Но здесь же обитает и множество иных животных
Среди прочих твои союзники Дар слова тоже здесь —
Мечта психопомп и теноров
(прислушайся к пению птиц и сравни его с гнусавым
голосом какаду)
Общение с животными, обитающими
По ту сторону шизофренического безвременья:
Блаженство иных тел: райские
Прогулки за пределами жизни и
Смерти: рецитация сакральных
Формул: вот четыре известных пути
К престолу вольных
Что живут на Древе
Космическом Древе
Над Океаном
Бытия
Мы все это знаем
Все что нам надлежит делать
Это проснуться и знать.
Смерть это грех.
Пока мы уязвимы,
Мы можем впасть в него.
Автострада полна соблазнов,
Но подлинный водитель безгрешен
Его нет и потому
Время жизни его бесконечно
И живет он не здесь.
Мы признаемся им в своей любви
И они будут смеяться до слез
Мол, лев решил соблазнить голубку
Они будут ржать как кони
Они усаживаются в свои машины только затем
Чтобы поржать
Попробуй открыть перед ними банку сардин
Они будут кататься со смеху
Что же случилось со старой доброй прямой?
Впрочем, не нашего ума это дело
Хватает забот и без нее.
Посмотри вокруг
Когда правит не разум
Кривы не только линии — верно?
Скажи им страшные, мол, ныне времена
Они будут смеяться до упаду
Ну а при слове любовь и вовсе
Они будут кататься со смеху
Они будут кататься со смеху
ТО
МЕД
ИЛИ
ОГОНЬ
Поток образов захлестнул ее. Фил Брейшер, ее супруг, становился все агрессивнее — он чувствовал, что сила покидает его, переходит к этому странному чужеземцу. Чартерис обладал тем, чего так недоставало Филу, — у него был яркий Gestalt.[11] Уверенность, красота, сила. Он был самим собой. Может быть, это и есть святость? Как тут о нас, грешных, не вспомнить… Вот уже пара недель, как безумная толпа, разинув рты, ловит каждое его слово — здесь, в Лофборо, никого так не слушали, даже ее мужа. Сама она его не понимала, но это не значило ровным счетом ничего — она ведь тогда не здесь была, когда бомбы упали. Если она что-то и чувствовала, так это его силу. Силищу.
Он то и дело представлялся ей нагим.
Нервы на пределе. Арми Бертон, соло-гитарист, проплывает перед ее мысленным взором, шепчет: «Пора в поход!» Помигивая, мимо фонари, черточки деревьев, мохнатые бодростки. Мужчин она не слышала. Они сошли с раздолбанного застенчивого тротуара и теперь шли по обочине дороги — мимо с ревом неслись машины, обдававшие их потоками гари и грязи. Ей хотелось кричать — своим вторым зрением она видела огромный грузовик, что несся прямо на ее супруга; визжат тормоза, но поздно — поздно… Она видела даже номера на борту: машина эта шла из Глазго в Неаполь. Транзит. Раз за разом, снова и снова она сбивала Фила, и тот превращался в ничто, в кровавое месиво, так и не закончив своего спора с Чартерисом, спора о многомерных логиках.
— Я должен уничтожить Чартериса! — проблеял Брейшер. Чартерис с немыслимой скоростью пожирал его будущность. Брейшер видел воочию, как тают его потенции, — когда-то то же самое произошло и с этим крысаком Роббинсом. Этот козел Роббинс до самой последней минуты корчил из себя святошу, делал вид, что ничего не замечает. Ну а потом было уже поздно. Этот хмырь, которого он решил сделать своим учеником, своим преемником, был могуч, словно восходящее светило. За несколько дней он успел переворотить все — то прекрасное, что являлось Филу из будущего, исчезло совершенно. Черствые корки. Сухость и холод. Все мертво, повсюду и все — мертвая зона — только этот треклятый рождественский кактус, внушавший ему отвращение своей бессмысленностью, он все цвел и цвел цветком могильным. Полыхнув ненавистью, Фил прошипел:
— Я убью этого гада!
— Не горячись, не кипятись, уймись, — ответил Чартерно на своем удивительном английском, мозг странен и холоден. — Помнишь, у Успенского о снимках нашей индивидуальности? Это крайне важно. У тебя, так же как и у всех прочих людей, существует масса альтернатив — условно их можно назвать двойниками.
Насколько он помнил, об этом они и говорили весь этот долгий день. Впереди высокая глухая стена. Грязный людный город, прогнивший насквозь, черный. И все же город этот источал радужную ауру возможностей, для которых Брейшер был явно мелковат. Чартерис уже начинал улавливать общую схему мироздания. Подобно отважному матросу встречал он валы, катившие на него из будущего, — он был не столько выше, сколько дальше их — олуха Брейшера и его супруги Ангелины, женщины с бледными бедрами, что шла параллельным курсом. Множество вариантов, множество альтернатив — об этом он и будет говорить в следующий раз. Силы его росли час от часа — он в очередной раз изумился этому обстоятельству, вспомнив попутно о том, что некогда нечто подобное происходило и с его отцом. Брейшер схватил его за ворот промокшего насквозь плаща и поднес к лицу кулак. Неистовый безмозглый человек.
— Слышишь, ты! Я тебя убить должен!
Мимо несутся машины. Проспект Великого Освобождения.
Кулак прямо перед носом; дышит, полуоткрыв рот; желтые кривые зубы. Впрочем, все это блажь, лучше подумать о том, как он им это преподнесет. Вы, жители центральных графств, отличаетесь от всех прочих обитателей этой планеты.
Вы — избранники судьбы. Я приехал к вам издалека — с самых Балкан — вы знаете, где это? Я приехал именно затем, чтобы сказать вам: вы — избранники судьбы! Теперь о дорогах. Они построены не сегодня и не вчера, мы умираем на них и живем ими. Это нервные волокна нового мира. Вы спросите меня — почему я говорю о дорогах? Я отвечу вам. Вам, избранникам, надлежит повести за собой весь этот мир. Мы должны вернуть ему определенность — это наш долг! Нет, нет — так не пойдет. Здесь надо как-то помягче. Лучше на этом сейчас не циклиться — в нужное время слова придут и сами. Мы плачем, Чартерис. Их песня. Он слышал ее. Да! Не повести — избавить! Психоделические бомбы погрузили Европу во тьму, ей не смогла помочь даже нейтральная Франция — впрочем, удивляться здесь особенно нечему — французы всегда отличались крайним шовинизмом. Когда-то я был материалистом, мало того, я был даже коммунистом! Но потом пришли новые времена, старый мир рухнул, его уже нет — понимаете? У нас появилась уникальная возможность — освободиться от векового сна и умертвить древнего змея!
Вы не сможете обойтись без новой многомерной логики — только она отвечает новому порядку вещей, старые системы вам уже не помогут. Лик Ангелины — вся ушла в будущее. Перед лицом кружит кулак. Автомобили, Ангелина, смоль кос, горящие глаза. Страха людина. Как странно, все мои метания были лишены смысла, пока я не оказался в этом месте. Всюду женщины, а я холоден как лед. Никаких женщин. Как странно, отец, я ведь тогда стоял на том берегу, ну ты понимаешь, просто я никак не мог переправиться через эту чертову реку.
— Я здесь проездом, на самом деле я направляюсь в Шотландию — там меня ждут не дождутся. Задержался я здесь, конечно же, не случайно — на то у меня были свои причины, когда-нибудь я вам их открою. Пока же слушай! Дихотомии «белое-черное», «да-нет» больше не существует! Теперь мы имеем дело с целым спектром возможностей. Если ты будешь исходить из этого, проиграть ты просто не сможешь, в противном же случае — пиши пропало! Пришло время думать по-новому, изыскивать или, вернее, созидать новые пути! Я знаю — тебе это по силам!
И тут Брейшер ударил его. Мир движения, вспыльчивый безмозглый флегматик, кулак. Он посмотрел на руку, ударившую его, и тут же увидел то, чего Брейшер не мог бы заметить при всем желании, — он увидел силовые линии судьбы, связывающие владельца руки с мирозданием. Рука была бесчеловечной. Урбанистическое тело. Транспортные артерии. Удар пришелся в челюсть.
Многомерная логика приложима и к подобным экстремальным ситуациям. Я должен остановиться на каком-то значении меж «был бит» и «не был бит». Итог бит, но не сильно.
Он услышал крик Ангелины. Та умоляла Фила успокоиться. Прийти в себя. Как бы не так. Судя по всему, ПХА-бомбы не оказали на Ангелину заметного воздействия, если она и пострадала от Психоделической Войны, то лишь косвенно: лишившись семьи и страны. Впрочем, лучше с выводами не спешить. Чартерис принадлежал к сторонникам теории, в соответствии с которой женщины пострадали в этой войне куда меньше мужчин. Опять кричит. Она его влекла — она сама, не голос ее, не голос — мертвые деревья родины во мраке, безобразные жабы, ехидны и чей-то крик. Ангелина.
Брейшер изготовился для второго удара, и в тот же миг Чартерис схватил его за ворот допотопного синего пальто. Дерьмо. За Брейшера спиной на той стороне Великого Освобождения старинное здание, сложенное из лечестерширского грязно-желтого песчаника, новая пристройка, стекло и сталь. Лесенка. Рядом — женщина. Поливает цветок в кадке. Чартерис видел его очень ясно — немного на себя и с силой от себя — на ту сторону Великого Освобождения к маленькой медной леечке.
Грузовик, несшийся с севера, взял в сторону. «Кортина» старой модели перелетела через бордюр и смела стальное крылечко и медную леечку. В следующий миг ее сокрушил фургон, принадлежавший почтовому ведомству. Грузовик тем временем подмял под себя машину, выскочившую из-за поворота. Скрежет и лязг. Еще одна машина врезалась в стену в полуметре от того места, где стояли Чартерис и Ангелина, и тут же обратилась в нечто, не имеющее имени, — разверзшиеся швы, скудность праха. Мгновенные снимки. Машины-быки. Пастух.
— Множество альтернатив, — потрясенно пробормотал Чартерис. Он никак не мог отыскать взглядом останков Брейшера — судя по всему, их разметало по всему шоссе. Чартерису вспомнилась вдруг та страшная авария, что произошла под Миланом. Впрочем… Впрочем, в том, что таковая авария имела место в действительности, он уверен не был. Она могла быть и фантомом, порожденным его собственным мятущимся сознанием или памятью о том, что только ждет своего часа, но это уже не важно. Его судьба от этого не изменится, ведь он в каком-то смысле уже сыграл в ящик, хотя и это, возможно, предвидение собственной кончины. Мир пьян настолько, что адрес прочитан неправильно почтарями полуночи мрака или как там его, короче, теми, кто этим обычно занимается. Ошибочка, ребята, вышла.
Одно странно — уж очень ясно он все это видит, ни одной нечеткой фотографии. Это действительно не слишком уж важно — вне зависимости от того, происходило нечто или нет, или будет происходить, образ этот заключает в себя нечто однозначное, математически строгое, он ничем не противоречит действующим в этом пространстве-времени законам. Но это не одно только проявление закона — и само столкновение, и его последствия походят помимо прочего и на произведение искусства. Он повернулся к Ангелине.
— Это очень похоже на работу скульптора Разница в том, что помимо прочего здесь присутствует и вероятностный фактор — понимаешь? Нумерологический опыт, в котором казнят каждого десятого. Искусство случайного.
Позеленевшая, она едва держалась на ногах. Чартерис хотел было оценить эту игру красок с эстетических позиций, но тут вдруг в сердце его шевельнулась змейка жалости. Она была шокирована и ошарашена увиденным. С этой минуты жизнь ее станет иной. Он должен что-то сделать. Надо увести ее с этого места — ее пугает вид окровавленного металла.
Она послушно пошла вслед за ним.
— А я вам говорю, он — святой! — не унимался Арми Бертон. — Вы бы видели, как его слушали в Регби и Лечестере!
— Все видит, — закивал Банджо Бертон. — Во все врубается.
— В Регби и Лечестере… — задумчиво повторил Роббинс. Это был невзрачный молодой человек лет девятнадцати-двадцати с дикой копной нечесаных волос. Природная любознательность привела его к тому, что он стал жертвой Психоделической Войны задолго до ее начала, при этом роль арабов сыграли такие же, как он, студенты-филологи, снабжавшие его тем, что впоследствии стало оружием злокозненных кувейтцев.
Они сидели в одной из комнат принадлежавшего им ветхого строения под парусами гардин, темнея телами.
За окном на улицах Лофборо о чем-то спорили день и ночь. По каменным колодцам, виляя хвостами, слонялись бездомные псы.
Арми был крайне нечистоплотен, что не мешало ему быть чрезвычайно брезгливым. У Банджо за спиной было целых три курса университета; он был посредником в разного рода сомнительных предприятиях и одновременно руководителем группы «Эскалация», он же до какого-то момента содержал Роббинса, выступавшего в роли местного святого, — когда Банджо понял, что роль эта Роббинсу не по зубам, он лишил его денежного довольствия и перевел его в разряд своих учеников. Вот он — пытается разгрызть черствую горбушку, губы от холода синие. Они жили в самом центре города с парой идиоток презабавнейшей наружности. Ветхая их хибара выходила на зады конторы, основанной самим Фрэнком Уинфилдом Вулвортом. Вид из окон хуже не бывает, но в остальном все нормально. Вокруг городского центра толпились молоденькие здания, ожидающие своих жильцов гипотетический всплеск рождаемости, но едва заслышав эхо собственных снов, народ устремился в старый город, центр тяжести в зыбучем вихре комнатенок скопом скок-скок из дома в дом. Болотный газ. Февраль.
— Как его слушали в Лечестере! — еще раз повторил Бертон. — Что ни говорите, но секс — великая вещь!
— Все правильно, — поддакнул Роббинс. — Вы мне не поверите, но и я пользовался там немалым успехом. Из камня их апатии я строил соборы и давал им имена!
— Лечестер-Лечестер, — можно подумать, на нем свет клином сошелся! — пропищала Грета. — Если хотите знать, я там выросла. Мой дядя вот где их всех держал! А вот папаня мой, так тот совсем другим был. Он был рисбубликанцем! Вы хоть знаете, кто такие рисбубликанцы? Вот то-то и оно! А вот маманя за ним не пошла — ее, кроме шмоток, ничего не волнует!
Небрежным движением кисти Бертон отмел от себя все и вся. Закурил рифер и процедил сквозь зубы:
— Самое время крестовый поход начать. Главное, чтобы шуму побольше было. Наш Чартерис для этой роли в самый раз подходит.
— А что с Брейшером делать будем?
— Забудь ты о Брейшере! Ты что — не видел этого парня? Это же просто песня!
Тут он, конечно же, был прав. С Чартерисом им крупно повезло. Он был иностранцем, а на иностранцев всегда смотрят иначе. Иностранец — это всегда экзотика. Все у него на месте, вдобавок ко всему верит в какую-то там заумь и пытается нести ее в массы. Люди, само собой, его не понимают, но это ничего не меняет — достаточно и того, что они его слушают. И еще — он пишет книгу. Насколько это серьезно, опять-таки непонятно, но это тоже совершенно неважно. Главное, что он ее пишет, находится, так сказать, в процессе написания.
У него уже и последователи появились. Первый и самый заметный — Брейшер. Чартерис его пару раз прилюдно под орех разделал. За Брейшером глаз да глаз нужен — может выкинуть все, что угодно, тем более что говорить он так толком и не научился. В один прекрасный день этот идиот Брейшер возомнил себя мессией, но умнее он от этого, конечно же, не стал, скорее — наоборот. Если уж на кого-то и ставить, так это на Чартериса. Колин Чартерис. Сам вроде как югослав, а имя у него вроде как наше.
— Я предлагаю вам кое-что записать. Роббинс и Глория, это прежде всего к вам относится.
— Грета.
— Хорошо, пусть будет Грета, — сути дела, это не меняет. Если вы спросите меня, чего сейчас не хватает людям, я, не раздумывая ни минуты, отвечу: осязания земли, ощущения своего мира — вы понимаете меня? Метафизика метафизикой, но в этих возвышенных травах должно скрываться и что-то вещественное — верно? Кстати, по-моему Чартерису понравились наши вонючие улочки — вы не находите? Скорее всего, это у него с непривычки. Нужно его еще разок по городу поводить, да записать на пленку его речи. Где наш магнитофон?
Бертон зажмурился и увидел незнакомый перекресток, возле которого стоял дорожный указатель — до Франкфурта столько-то километров. Он потряс головой и только после этого осторожно открыл глаза. Указателя не было.
— Я ему свои картинки хочу показать, — сказал Роббинс. — И еще. Ему, наверное, интересно будет послушать о том, как птицы сюда поналетели и повсюду сели.
— Что-то я тебя не понимаю.
— Что ж тут непонятного? Ты же сам говорил о вещественном в возвышенных травах — разве не так? Птицы они что? Они любят наш город — верно? В смысле, птицам наш город нравится, если, конечно, они птицы, — чего ж тут не понять?
Да, — что верно, то верно. Птицы — они город любят. Кирпичики принимают за листики. Смотрю туда где засел трактор раскисшее поле завязнув по уши в собственном дерьме в тусклом свете земля темно-бурая почти черная. Воробьи, скворцы и птицы, мне не ведомые. Это раньше так было. Теперь они предпочитают селиться в городах. Вьют гнезда за неоновыми вывесками, над скромными забегаловками и китайскими ресторанчиками, селятся возле больших магазинов, салонов, торгующих мебелью, и залоговых лавок. Не брезгуют они и заправками — главное, чтобы тепло было. Теперь, когда они освоили эту новую для них среду, когда они усвоили городские нравы, они размножаются вдвое быстрее, чем прежде. Выводок за выводком, выводок за выводком — не то что у тех, полевых. Чайки на распаханном поле. Никогда не видели моря. Градусная сетка, наброшенная на мир. Заморыши. Лесные чайки. Чайки-землеройки Большого Лондона. Впрочем, возможно, во всем повинно море — оно отступило, ушло… Съежилось целлофановым пакетом, упавшим на раскаленные уголья. Хотя Бог их знает, нынешних птиц, — они ведь тоже дряни наелись. Скорее всего, новый мир обживать придется и им.
— Город птиц устраивает. Потому они так легко в него и вписались.
— Что ты там такое бормочешь?
Нет, она его действительно любит. Смех, да и только. Одна его львиная грива чего стоит.
— Не только у нас, у людей, началась эта самая видовая экспансия. То же самое приключилось и с птицами. Банджо, ты помнишь те мои картинки с пташками? И с цветами то же самое произошло, и с травой! Прямо как волны — одна за другой! Апофеоз опыления!
— Куда-то тебя не туда понесло, дружище! Ты бы лучше на грешную землю возвращался.
Дикая мысль — снять верхнюю часть черепа, извлечь из головы стрелку с надписью «Франкфурт» и закинуть ее куда подальше.
— Апофеоз опыления, — усмехнулся Чартерис. — Звучит, что надо! Я напишу поэму под таким названием, речь в ней будет идти о глубинной пандемии природы. Я уже знаю, что я там напишу. И еще. Придет время, когда ты попытаешься предать меня, оставить в четырех стенах наедине с самим собой.
Она промолчала.
— Там, в нашем будущем, будут и тенистые рощи. Главное, чтобы мозги не подвели.
Ангелина шла, держа его за руку. Молчала. Он совершенно забыл, где он бросил свою «банши», — они бродили по мокрым мостовым, пытаясь отыскать ее, и странное это кружение было не лишено приятности. Новый пассаж, пара работающих магазинчиков — доторговывают довоенными припасами. Аптека. Великое Освобождение не отходя от кассы. Афиша группы «Эскалация». Мировая Сенсация — Вонь на Весь Мир. Голый бетон так и не проданных пролетов, отпечатки древней опалубки. Окаменевшие мысли. Послания, начертанные карандашом и синим мелком. ЗДЕСЬ БЫЛ МАЛЮТКА АЙВ. БИЛЛ ХОПКИНС, Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ. НЕТ В МИРЕ СЧАСТЬЯ. СМЕРТЬ БЛЯДЯМ. Бедные бляди.
«Банши» стояла за площадкой для гипергеометрических модулей космического утилизатора в окружении разудалой компании дородных мусорных бачков. Двери ее были не заперты. Им пришлось изгнать из машины старика, устроившегося здесь на ночлег.
— Ты убил моего мужа! — выпалила Ангелина, стоило заработать двигателю. На заправке в дополнение к четырем галлонам бензина ему всучили пять упаковок «Грин Шилдс». Да, мир не изменился ни на йоту. Если что-то и стало другим, так это мысли. Мысли должны обновляться с приходом каждого нового поколения, в противном случае понятие «поколение» утратит всяческий смысл. Спутница его, похоже, внимала старым песням.
— В объятиях настоящего будущее слабнет.
— Почему ты меня не слушаешь, Колин? Ты ведь не свихнутый — верно? Ты убил моего мужа, и я хочу понять, что ты собираешься в этой связи делать?
— Отвезу тебя домой.
Они уже ехали. Челюсть ныла, но он почему-то испытывал странную веселость. Ему казалось, что он пьян — легкое домашнее вино…
— Мой дом не там!
— Я отвезу тебя к себе. В мой дом. В то место, откуда я начал его строить. Я работаю над новой мыслью, понимаешь? Я оттачиваю ее и придаю ей форму. Помнится, ты заходила ко мне вместе с Брейшером, тогда был вечер — верно? Это и не город и не деревня. Что это такое — сказать невозможно, именно поэтому я так люблю это место — мы с ним отстаиваем одни и те же позиции. Во Франции и вообще в мире вновь появились два этих страшных монстра — наука и искусство, — что тут же заглотили весь мир. Не науки и не искусства теперь нет. Масса вещей тут же исчезла — ты понимаешь меня? Место, в котором я живу, это не город, не загород и не пригород. Оно не подпадает ни под какую категорию, и в этом вся его прелесть. Смотри шире, Ангелина! Все просто замечательно!
Довольно усмехнулся.
— Сволочь ты сербская! Ты думаешь, если была война, и страна обратилась в ничто, так ты за убийство и отвечать не будешь? Закон никто не отменял! Ты умрешь — они тебя к стенке приставят!
Говорит неуверенно его святость ее поразила или как там ее короче то что за ним стоит за синими его глазами.
— Нет уж! По мне так лучше жизнь, чем эдакая смерть! Я — мореход. Мне нужно в море.
Машина смущенно вырулила на проспект Великого Освобождения. Позади — кареты скорой помощи, пожарные, полиция, аварийная служба. Исследуют останки.
— Я лицезрел реальность, Ангелина, она всюду одна и та же — в Крагуеваце, Меце, Франкфурте — всюду одна и та же!
Сам я воплотился во что-то совсем уж неорганическое — теперь мне не страшны ни смерть, ни тлен. Только самосброс!
Сказанное так поразило его, что он замолчал. Как странно все это звучит. С тех пор, как он попал в Англию, он изменился настолько, что перестал узнавать себя. Он слышал голоса городов, он жил в мирах комнат. Он научился говорить, не задумываясь, и сильнее всего поражал своими речами самого себя. Вот и опять. Его собственная мысль пришла к нему извне, породив в нем тысячу новых мыслей. Слова, дороги, окаменевшие реликвии мысли. Он пытался загнать их туда, во мрак непроявленного, пытаясь совладать с ними еще до того, как они успеют размножиться в своих темных глубоких норах. Голова-логово головоногого. Тема для поэмы: «О спонтанной генерации идей при коммуникации». Коммуникативный идеал спонтанного. Контаминация первичной идеации. Терние Аусстервица.
— Сорома Терние. Лоф — мглой зияющее — боро. Пойми, моя хорошая, именно так мы и материализуемся! Лофборо — это я, мой мозг, это место — все мы находимся в моем мозгу, все это я — ты понимаешь? Странник открыт городу. Я проецирую Лофборо собою. Все его мысли принадлежат мне; вернее, не сами мысли, но их кульминации — ты понимаешь, в чем разница?
Тут он был прав. Других он практически не видел, лишь иногда он замечал вспышки их наличия и пару раз оказывался вовлеченным в потоки их образов. Разрывы образов, вражеская атака.
— Не валяй дурака — вон дождь опять начался! Брось дурочку ломать — говори нормально!
Дрожь в голосе.
Они ехали кружным путем — мимо заводов, бензоколонок, бесконечных глухих заборов. Многообразные личины бетона.
Занюханные маленькие магазинчики свое уже отжили — теперь не было никаких «Гиннесс» и «Ньюс оф зэ Уолд». Серые пропахшие мочой стены. Угольный склад, синева «Эссо». Железнодорожный мост, сталь выкрашена в желтый, рекламы «Ind Coope», зловещее созвучие.
Вновь выстроившиеся в ряд дома-протезы — времянки, как и все в этом мире. Законченная мысль, надо бы в вечность. Снимок руки, фиксирующей истину, — крупный план. Дома на двух хозяев — это уже пригород. Снова мосты, проулки, железные ограды. Проспект Великого Освобождения превратился в скоростную двухрядную автостраду. Над головой то и дело дороги, примитивные массивные опоры. Железные дороги, каналы, поросшие осокой, какой-то бедолага переводит через затопленный водой участок свой велосипед, на руле — мешок картошки; тропки, велосипедные дорожки, мостки, изгороди, мусорные кучи.
Геология. Пласты культур. Геотемпология. Каждое десятилетие запечатлевает себя в каком-нибудь нелепом памятнике. Взять то же шоссе — оно может рассказать о препсиходелической эпохе очень и очень многое. Чем грубев и массивнее мосты, тем они старше. Затем на смену камню приходит металл, и они становятся едва ли не грациозными. Иным становится все — от контрфорсов до дренажных систем и кульвертов. Тяжеловесность исчезла, легкости же пока нет — это пласт Уимпи; немного подальше, в тени консольных конструкций, мы угадываем прослойку Макалпайна. Стоянка. Это уже Межледниковый Период Тейлора Вудроу. Еще один шаг, и мы оказываемся в новом времени — старая электростанция, в здании претензия на что-то восточное, стоит в поле одна-одинешенька. Попытка снять напряжение. Пилоны повсюду, слишком уж они витиеваты для этой земли. Опять-таки попытка снять ненужное напряжение. Мультипликация.
Слоеный пирог неба. Лофборо. Отсыревший снег. Мертвые ломкие кусты — нигде ни листочка. Бурые, почти черные. Красивые.
— Мы должны отказаться от понятия «красивого». Говоря о красивом, мы вслед за Аристотелем вспоминаем о безобразном. Они могут существовать лишь в паре — понимаешь? Безобразного же в природе нет.
— Если есть слово «безобразный», значит, есть и то, к чему его можно приложить, — разве не так? И не надо так гнать.
— Это что — цитата из Льюиса Кэррола?
— Конечно же, нет!
— Послушай меня, милая, — ты должна позволить мне одарить тебя блаженством сомнения!
— Ведь нормально, слышишь! Ты что — на самом деле чокнутый?
Он вернул машину на нужную сторону, едва не врезавшись в открытый «ягуар», водитель которого не замедлил разразиться потоками брани. Чартерис довольно усмехнулся — подумать только, ведь все они здесь обдолбанные. И как это мир до сих пор не рухнул? Машины оцарапали друг другу бока: меж столкновением и отсутствием оного заключено нечто, не являющееся ни тем, ни другим. Он и его «банши» четко уложились в этот не то чтобы совсем узкий, но и не слишком-то широкий интервал. Стражам нашим давно уже все до фени. О какой безопасности может идти речь, если даже такое внешне безобидное действие, как полив комнатного растения, может привести к гибели. Ты столько носился со своим рождественским кактусом, что он расцвел. «Кортина», «консортина» — ты отвернулся, ты этого не видел — смела ту несчастную женщину и ее замечательное крылечко, миг — и они уже в преисподней!
— Чем ближе к Великому Освобождению, тем опасней. Уж лучше селиться где-нибудь поодаль.
Внезапная легкость.
— Как только у тебя язык поворачивается такое говорить! Я даже не подозревала, что ты такой жестокий человек!
— Jebem te sunce! Пойми, Натрина, в смысле Ангелина, — я люблю тебя, я мечтаю тебя!
— Да ты же и смысла этих слов не понимаешь!
— Ты так считаешь? Впрочем, ты права — я знаю далеко не все. Но разве обязательно знать, как называется то, что ты делаешь, для того, чтобы это делать? Я еще в самом начале, все еще только начинается, только грядет. Я буду говорить, буду проповедывать! Буду писать песни для группы Бертона «Эскалация». Как тебе такое название — «Истина недвижных мгновений»? «Когда мы были вместе или межледниковый период Тейлора Вудроу»? «Аккреция аэродинамических акциденций как анаболический аналог»? «Фунт лиха и его выражение в фунтах стерлингов»? Или такое — «Успенский — маг бумаг и бликов». А вот еще — «Человек — жертва и жертвователь». Ну и так далее… Боже, я ведь все свои бумаги выбросил! С НЮНСЭКСом можно распрощаться… Ух, как это я в него не влетел! Zbogom, папаша, увидимся завтра, если, конечно, кони не двинем… Господи, я должен все забыть, простить им, малым сим, все их прегрешения… Кувейт был только началом. Теперь мной владеет такая сила, Ангелина, что тебе…
— Меня зовут Анджелин. Павлин — Анджелин.
Что ему еще нужно, этому идиоту?
— Всех Ангелин милее Анджелин. Она — павлин. На меня снизошло удивительное вдохновение — дух снизошел на храм мой! Я чувствую твой дар, ты продираешься чрез старого завалы к сливкам плотных чувств. Мы — ты и я — найдем его, оставь сомнения!
— Брось трепаться. Я — человек бездарный, мамаша мне все детство об этом твердила.
— Постой! Видишь ту нефритовую церковь? Мы в ней!!! Почти. Частично. Неким образом. По кундалиносути мы ее не покидали — nicht wahr? Etwas[12] всегда там было и будет!
Другое Etwas, страна, в которой он теперь находился, не была необитаемой, но ее нельзя было считать и не необитаемой. В основном она функционировала как пространство, по которому возможно было перемещаться, как проезд или проход, пробивавшийся веками, что упразднял как не имеющее реальной протяженности расстояние меж Лофборо и Европой, превращая Европу в Лофборо, а Лофборо — в Европу. Рытвины, реки, рельсы, разъезды — мосты, виадуки, дороги. «Банши» перескочила через горбатый мостик, повернула к муниципальной свалке и замерла перед одиноким облезлым особняком.
Эскадрильи демонических свинцовых птиц взмыли в небо и тут же грузно опустились на крышу особняка — из одной недвижности в другую. Недвижность, извечная недвижность, смена декораций. В каком-то смысле лес ничем не отличается от города. Шифер, побитый непогодой и свинцом пернатых. Огромная домина — вся в перьях, как в лесах, — английский стиль. Интересно, что приключилось с бывшим владельцем? Наверное, какой-то скандал со здешними властями. Впрочем, этого теперь уже никто не скажет, да это в принципе и неважно… Гордый владелец удалился, оставив свой, прямо скажем, недешевый дом муниципалитету. Чиновники праздновали победу прямо здесь — в саду перед домом. Гнилые объедки, торжество творческого распада. Консервные банки на аллеях сада. Распад и тление. Где прежний лоск? Где Штука Турка? Дом-прокаженный, сыплющий цементной перхотью. Подняв глаза от своего роскошного кактуса—а как нравится этот кактус ее мужу! — она увидела несущийся на нее грузовик и в тот же миг оказалась под колесами «кортины» старой модели. Последняя ехала на север.
Скорей домой от этого кошмара. Циклические образы. Период ячеек паутины плюс/минус жизнь.
— Я запутался именно здесь — в том месте, где сходятся все нити, — ты понимаешь, о чем я? Я так любил все английское — ты мне не поверишь… Я и пальцем бы никого не тронул… Я хочу продемонстрировать миру то, как…
— Его теперь не вернешь…
— Я не о нем! Я о той женщине с кактусом! О ней — ты слышишь?
Группа «Эскалация» захватила старое здание на Эшби-Роуд, в котором некогда помещался армейский призывной пункт. Старый добрый английский тик и своеобразный запах, какой обычно бывает в гимнастических залах и танцевальных классах, сделали свое дело. Две самые известные вещи группы (в ту пору она называлась «Звуки Мертвого моря») могли быть созданы только здесь и нигде боле. Названия этих вещей сегодня известны всем и каждому, это — «За краем крайней плоти» и «Взвод». Всего музыкантов было четверо — четыре изрядно потрепанных молодых человека, зловонных и знаменитых на весь мир. Из профессиональных соображений они взяли себе такие имена: Фил, Билл, Руби и Федерстон-Хо. Был и пятый — некто Барнаби, но он был занят на вторых ролях — в его обязанности входило создание шумовых и фоновых эффектов. Сейчас они были заняты записью новой вещи. Сирены машин скорой помощи выли как безумные, что навело музыкантов на мысль, включить их звучание в новую песню, названную Филом так: «Я потерял свое кольцо на кольцевой дороге». Билл считал, что эта вещь должна идти перед «Санкциями» или же сразу после них, остальные настаивали на том, что ее следует загнать на вторую сторону, если, конечно, дело дойдет до студии грамзаписи.
В комнату вошли Грета и Фло, следом — Роббинс и оба Бертона. Арми Бертон был не в духе — он где-то оставил свой прекрасный новый галстук — красное с черным — его любимые цвета… Все настаивали на том, чтобы Чартерис выступил вместе с группой уже в Ноттингеме, ему же эта идея совсем не нравилась. Роббинс по своему обыкновению нес какую-то чушь — с пеной у рта он уверял присутствующих в том, что вместе с ним в колледже училась девушка по имени Гипертермия. Банджо принялся живописать Лондон. Грета насупилась и пригрозила присутствующим тем, что отправится домой.
— Вы сами не понимаете, как это здорово! «Эскалация» теперь не просто какая-то там группа! Там, в Ноттингеме, мы станем чем-то куда большим! Мирское всегда ограничено, мы же доверим нашу судьбу Колину Фертерису, завтрашнему святому, автору «Немыслимых поз»!
— О, Боже! Они опять о сексе! Нет, я так больше не могу! Я отправляюсь домой!
Грета вышла вон, хлопнув дверью. Ее мамаша жила неподалеку — маленький ее домик стоял на проспекте Великого Освобождения. Постоянно Грета там не жила, и это устраивало обеих — пора ссор и скандалов сменилась эпохой взаимного безразличия. Сплавляясь по реке жизни. Порознь. Врозь. По нраву Грете были грязь и изыск распада. Чего она не выносила, так это цветов в горшочках, — живую изгородь, за которой пыталась укрыться ее мамаша.
К безумию Бертона все давно уже привыкли. Дикие толпы, визг девиц, — все это было его заслугой. Им нужен был необычный имидж, шум, скандал. Фаланги децибел, застающие неприятеля врасплох, вонючие носки, разящие зрителя наповал. Последнюю строчку они не поют — речитатив под аккомпанемент гитары: «Нас уже почти не осталось» или что-то вроде того. Такое слабо выдать даже самому святому Чартерису. Чартерис Лофборский. Крохоборский. Говорят, он раньше коммунистом был, но люди чего только не понарасскажут. Скоро кто-нибудь заявит, что он от «Эскалации» деньги получает за то, что группа вместе с ним выступает. Им бы все о ком-то судачить, посмотрели бы лучше на себя. И еще — нельзя жить одним только прошлым. Будущее — вот что нужно всем этим людям. Розы немыслимых поз. Моменты истины. Возможно все то, что возможно, и это значит…
Вместе с Чартерисом, ушедшим в раздумья, ваяющим шедевр свой, оттачивая, налагая, сочетая, аннотируя, Анджелин бродила по дому. В одной из комнат наверху — бродяга. Пожелтевшие губы, рот пустой глазницей. Она поспешила закрыть дверь. Гостиная второго этажа пуста, на полу лужи. Она стояла на голых досках, глядя на мрачное мертвое море, взятое в берега городских свалок. Стада чаек — клювы циничные, словно улыбки рептилий, от которых некогда произошли эти птицы. Темные, сырые края, земля темно-бурая, почти черная, конец февраля. Бегут ублюдки-поезда из пункта А в пункт Б, далее — везде. Торчки-машинисты забыли о своих обязанностях, кружат по своим индивидуальным паутинкам в поисках станции назначения. Людей на этом свете не осталось. Сколько раз ей говорили — плюнь на все и прими ЛСД. Психомимикрия — забудь все эти сказки о грехе и зле — их придумала твоя злая бабка. Лишь Чартерис дарил надежду — ему представлялось, что все идет лучше некуда — достаточно найти подлинную точку опоры, и тогда все вернется на свое место, но уже не в том прежнем, исполненном лицемерия смысле-мире, а в истинности осуществления всего и вся.
Он говорил Филу Брейшеру — когда ты прочтешь «Человеководителя», ты все поймешь. Никакого конфликта на самом деле нет, ибо люди как были охотниками, так охотниками и остались. Водитель — это современный охотник, верно? Азарт водителя, то бишь охотника, но никак не рассудочное решение изменить свою жизнь, подлежит всем нашим действиям, к какой бы сфере они ни относились. И так далее. Время-пространство-сознание — единый план. В голове многорядная автострада. После кувейтского coup-de-main[13] можно ехать куда угодно — все направления теперь равнозначны, — тут уж как кому заблагорассудится. Все внешние ограничения и запреты исчезли. Так говорил Чартерна Она тоже была вынуждена слушать его — прерви она тогда их разговор, и Фил скорее всего остался бы жив…
В подвалах Лофборо жили местные хиппари, группа «Мехи эпохи». Все внешние ограничения и запреты исчезли — что нам теперь закон, война, комфорт и прочий буржуазный вздор? Все внешние запреты. Исчезли. Наверняка это они пустили слух о том, что Чартерис когда-то был коммунистом. Все, что нам следовало делать, так это следовать своим курсом, идти своей дорогой — нам все эти Брейшеры как кость в горле. Да, да — конечно же, это они — больше некому.
Образы из будущего — это все он, это через него, — плачущая девушка и — фасоль, мешающая самореализации. Маразм.
С ним, наверное, хорошо, вот только по отношению к Филу это было бы подлостью. С ним все должно быть иначе, совсем иначе — в этом можно не сомневаться. Если бы он захотел переспать с ней, она не стала бы возражать. Пусть будет то, что будет. Пустошь. За окном бескрайняя пустошь. Он такой чистюля. Мы должны помнить — для юного дарования очень важен — Что это? Откуда это? — Наверное, я себя так защищаю. Ух, ну и жуткая же картина — все эти машины искореженные, кровь…
Чайки поднялись с гниющих курганов и взмыли ввысь, чертя по небу грязью. Внизу бежит собака — свободна. Свободна и робка среди холмов неведомой земли. Извечный спутник человека. Станет ли когда-нибудь таким же свободным и сам человек? Наверное, станет. Он что-то говорил о деревьях и рощах их будущего. Каких? Зеленых? Голых?
По щекам покатились слезы. Из пестрых грез потоки слез. Как бы хорошо ей ни было, ничего хорошего уже не будет. Утраты неизбежность, течь. Сепия лет моих. Прости меня, Фил, я любила тебя, но если он захочет переспать со мной, я не стану возражать. Не стану. Сержант-громила: левой! левой! Ему я вряд ли изменю, а вот тебе — запросто. В нем есть что-то такое, не знаю, как это называется, но это и неважно: он, кем бы он ни был на самом деле действительно не от мира сего. Он — святой, ты понимаешь, Фил? Святой! А ты его взял и ударил. Ты его первым ударил. Ты всегда чуть что в драку лез — вот и нарвался. Такие дела.
Она пошла вниз. Собака была в галстуке или — или она стала такою же, как все. Не собака — она сама, разумеется.
— Обычная дворняга, — сказал он. Он что-то ел, это была консерва. Все это время он питался исключительно консервами. Отказ от себя.
— Да, да — дворняга, полукровка, не удивляйся. Немного от Гурджиева, кое-что из Успенского — временем гонимый странник, и при этом никакого дзена. Теперь послушай, что я тебе скажу. Пусть я и не англичанин, но мы начнем эту работу именно из Англии — мы свяжем всю Европу воедино. Таков завет. Он снизошел на меня подобно ПХА. Америка к этому готова, она всегда к этому была готова — и сейчас, и прежде.
— Скажи — ты счастлив?
Она коснулась его руки. Он уронил фасолинку на рукопись, и та легла точно на слово «самореализация», перечеркнув его жирной линией томата.
— Ты видишь тех тварей, что ползают по голым деревьям? По-моему, это вязы, впрочем, неважно… Птицы большие, словно индюки, жабы ползучие и эта новая тварь — видишь? Я с этой дрянью постоянно сталкиваюсь. Мы чего-то хотим, и точно так же чего-то хотят и они — у них какие-то свои планы, свои виды на будущее. Пока они держатся особняком, но это ничего не значит.
— Милый! Бедная твоя головушка! Тебе отдохнуть надо!
— Именно так. Хотя не далее как вчера у меня была фаза счастья. «Снять напряжение» — так это называется. Скользящая шкала расслабления. Все, что нам нужно, это снятие напряжения. Но знай — счастье лишает нас времени. И еще — к нам оно не имеет ни малейшего отношения, так же, впрочем, как и мы к нему. Когда на сердце тяжесть, ты стремишься уйти от нее, что неизбежно возвращает тебя к ней, и наоборот, — понимаешь? Стремлению нашему подлежит некая сила, которая подобно маятнику постоянно меняет свое направление. Мы должны распрощаться и со скорбью, и со счастьем — иначе мы так и не выйдем из этого порочного круга. Необходимо проснуться, перестать быть автоматом — я уже говорил все это. Да, я должен говорить с людьми, взывать к спящим. Нужна мне и ты — ты обладаешь особым даром! Иди со мною, Анджелин! Раздели со мною бремя трудов моих!
Она нежно обняла его. Сержант-громила. На столе куски черствого хлеба, на страницах книг крошки и его пометы. Нескончаемая активность. Над курганами праха ветер гуляет.
— А когда ты любишь меня, милый, ты имеешь к этому отношение?
— Мы постоянно вырастаем из себя, мой ангел, мы — это всегда не мы.
Когда в комнату вошли музыканты из «Эскалации»-, Анджелин и Чартерно лежали на драной раскладушке. Лежали, обнявшись на раскладушке.
Грета рыдала, ее поддерживали под руку. Федерстон-Хо затренькал на балалайке и пропел:
— Мамашу ее погубила машина, «кортиною» звали убийцу.
Серые щеки Руби Даймонда.
«Человековыводитель». Третья Глава. Литература Будущего призвана изменить наше отношение к будущему. Концепция ментальных фотографий Успенского. Совокупность ментальных снимков личности образует некую запись, практически не связанную с тем, что мы привыкли именовать «собой». Оставаясь статичными, снимки эти образуют тот динамический процесс, что проявляет себя как жизнь. Истина содержится именно в них — в названных статичных мгновениях; постигаться же она может только при движении — от снимка к снимку. Движение автокатастроф, совокуплений, кинетического самопробуждения любого рода и т. д. Масса альтернатив. Большая вероятность подмены: ментальных фотографий — ментальными автобиографиями, движения — созерцанием оного. Гарпун музыки, выводящий на поверхность внутренние сущности. Действие как выражение подлежащего ему несовершенства. Горсти истины. Самоотстранение как путь к самореализации, многомерность всего и вся. Нерешительность неизреченного и неисследимого. Замутненность сознания как условие, подлежащее искательству истины, аварии на автострадах как частное проявление названной замутненности.
Жажда истинного. Взаимопроникновение человека и ландшафта. Наука главенствует. Машины господствуют.
Чартерис стоял у окна, прислушиваясь к звукам, производимым участниками группы, разглядывая истерзанные земли, лежащие вокруг. Нигде ни намека на зелень, кусты и деревья словно вырезаны из жести — края в зазубринах, темно-бурые, едва ли не черные, матовые, несмотря на нескончаемый дождь. Поток машин из Ковентри в полдень сходил почти на нет. Везут всяческую дешевку — дома такое не сбудешь. Пена из-под колес. Дороги моря, ископаемые мысли, копролит основателей рода, иными словами — дерьмо. Вся эта чушь об ужасных последствиях демографического взрыва — привыкнуть можно и не к такому. Ошибка на ошибке. Безработным предоставили массу новых рабочих мест — темные фигурки жителей центральных графств сажают деревца вдоль набережных, по краям оврагов и склонам холмов и отвалов. Идиотическое решение — вернуть реальность, доведенную до геометризма абстракции, в исходное уравнение естества. Явный шаг назад. И тут небеса разверзаются, и на землю падает дождь ПХА-бомб, останавливающий заблудших. Веское слово науки.
Эти треклятые птицы возвращались назад, прихватив с собою и молодь, — гротескные создания из предпсиходелических сумерек жизни, возвещавших собою скорый ее рассвет, существа, при малейшей возможности вьющие гнезда и откладывающие яйца. Они перелетали тяжелыми, словно свинец, эскадрильями, то и дело усаживаясь на горы мусора, чтобы отрыть яркие пакеты «Омо» и изорвать их в клочья. Казалось, они что-то задумали; движение их вызывало отвращение и ненависть, оно было исполнено лжи и пагубы. Он слышал их крики, исступленное призывание: «Омо! Омо!» У берегов мертвого моря в час сварного заката они учились искусству врага — чтению. ОМО! ОМО!!! Та новая тварь, что только что ползала по стволам вязов, была вместе с ними.
Анджелин пыталась успокоить Грету, Руби ел ее взглядом, Бертон листал рукопись «Человековыводителя», грустно вспоминая свой красно-черный, свой единственный галстук… Слова могут выражать некую толику истины — эта мысль была отправной точкой. Галстук свой он сделал ее, Истины, полноценным вестником — он повязал его черной дворняге, носившейся по Эшби-Роуд. Да, да — именно так все и было. Он все вспомнил.
— Послушай, Гретхен, а собака черная там случаем не пробегала?
— Не трогай ее, — прошипела Анджелин. — Пусть она сначала выплачется. Это как прилив — понимаешь?
— Произошло известное смещение, — еле слышно пробормотал Бертон.
— Ты же знаешь, это сделал он! — простонала Грета. — У нас в городе скрыть что-либо невозможно — это я вам точно говорю. Я бы, впрочем, городом эту вонючую дыру называть не стала — это аггрегация! Вы хоть знаете, что такое аггрегация? Вот и заткнитесь! Во всем, что произошло там, на дороге, повинен только он!
Анджелин согласно кивнула.
— Я знаю.
Сердце всегда так ранимо. Чайки всегда так злобны.
На старой кухне среди газовых баллонов, где одинокий медный кран выводил свою заунывную песнь, их было двое. Руби держал ее за тонкие птичьи запястья так, что стали видны все жилки на ее руках. Лицо молодо и поныне.
— Не надо, Руби, успокойся! Пойди к своим ребятам!
— Ты ведь знаешь, как я к тебе относился все это время. И что же? Я нахожу тебя в объятиях этого мерзавца Чартериса.
Она было вырвалась из его рук, но он тут же поймал ее вновь. Налитые кровью глаза быка.
— У меня своя жизнь, Руби, у тебя — своя, и не надо делать вид, что ты этого не понимаешь! Я знаю, что ты не желаешь мне зла, но это ничего не меняет!
— Слушай, говорят, Фила убил именно он!
Грязный подбородок. Сумасшедший.
— Руби, если ты пытаешься убедить меня в том…
— Я серьезно! Мне Фил никогда не нравился — ты и сама это знаешь, — но крутить любовь с парнем, который пять минут назад…
Зубовный скрежет смутил ее. Словно очнувшись от сна, она забормотала:
— В нем что-то есть, это точно — понимаешь? Не думай об этом — я как была с вами, так с вами и осталась. Мне не следовало доверяться ему…
Комната рядом орущие эскадрильи птиц свинцовым градом и тут же скрылись.
— Ты должна помнить меня. Я ведь тебя с таких лет знаю — тогда еще никаких Брейшеров и в помине не было. Ты тогда была сопливой девчонкой, я к твоим братьям приходил. И целовал тебя первым.
— Все это в прошлом, Руби, — в прошлом.
Упавшим голосом.
— Я думал, ты меня любишь. Ты тогда все на моем велике каталась.
— Все это в прошлом, Руби.
Она боялась собственных слез. Замурованное «Я». Откинувшись на забитую посудой сушилку, она следила за его лицом — фонарь, горящий нетерпением, проплывает мимо и потухает, повернувшись затылком. Темные волосы. Теперь она одна. Она и кран, выводящий свою заунывную песнь.
Ноттингем. Орущие толписты, подростки на улицах, шепот зрелых, старичье, калеки и вот наконец остановка — они не голодали, не погибали в пожарищах, в канавах не тонули, не разбивались на дорогах насмерть, аэрозоли не познав, не знали собственного блага, не умирали со смеху, не вскрывали голов своих консервными ключами, дабы выпустить оттуда духов и крыс. Все ждут «Эскалацию», изнемогая от серости небес. Ждут небесноватых.
Отыграв две вещи, мировые знаменитости насладились негодующими восторгами толпистов и выпустили вперед Бертона. Он объявил выход Святого Чартериса и заодно поинтересовался — не видел ли кто из присутствующих собаки с красным галстуком? «Эскалация» тем временем принялась исполнять свой новый гимн.
На многомерном склоне удержаться
Нам Чартерис поможет
Лофборский Чартерис
Испытанный боец
Он совершенно не представлял, что же он скажет им. Вселенский план может нами не осознаваться — осознание не имеет принципиального значения. Самому ему все казалось настолько очевидным, что говорить с людьми на эту тему было для него по меньшей мере странно. Проснуться и знать то, что ты уже знаешь. Все все знают, более того — знали всегда. Задумчивые славяне — Успенский и прочие — отправили его в это безумное путешествие с тем, чтобы он донес сию весть до косных европейцев. Плоть вести странника — само его странствие. Не мог же он в самом деле вечно торчать на том берегу. Не такой он идиот. В Меце ему открылось, что мир, по сути, является хитросплетением сил. Их разумы, разумы жителей центральных графств, должны стать вместилищем паутины мыслей — отчетливой, но неопределенной, ограниченной, но всепроникающей.
Если им потребуются иллюстрации, сказать о пространственно-временных паттернах путей сообщения, проходящих по их землям. Сеть дорог как грубое приближение. Паттерны сознания. Бессвязное сбитое дыхание их жизни вернется к норме. Пустые старые здания, построенные в девятнадцатом веке представителями новых классов, растрескивающийся рыжеватый камень. Дороги наступающие и отступающие, словно уровень воды в море. Их не срывали — они играли роль межевых знаков. Никаких тебе безмежных безмятежных вод — мы повсюду проводим границы. В расчет следует брать все — потребна переориентация всего — от церквей из нефрита до особняков из этого рыхлого рыжеватого камня — как там его, — иными словами, потребно изменение динамики ландшафта — результирующая должна быть интериальной, а не экстериальной. И так далее. Он был Отцом Нового Мышления. Четвертый Мир. Человеко-водитель не за горами. Всеобщее пробуждение.
Пернатые слова.
Грета закричала что было сил:
— Он убил нашу маманю! Бедная старая девочка — она все цветочки свои поливала! Этот кровавый кошмар на проспекте Великого Освобождения — его рук дело! Смерть Чартерису! Смерть!
— Смерть Чартерису! — присоединился к Грете Руби. Смертельно побледнев, Анджелин обратилась к залу:
— Он убил и моего супруга Фила — все вы знали его. Да. Она предала Чартериса. Если бы она промолчала, она
предала бы своих старых друзей. Старая одномерная мораль — или-или.
Разом все повернулись к нему, возжаждав исполниться значением, возмечтав о звездах на мрачной тверди.
— Еще немного и они распяли бы тебя, парень.
Голос Федерстона-Хо откуда-то из будущего. Сам Федерстон-Хо с интересом разглядывает этого странного серба, подумывая, что бы такое с ним сотворить. Презрения крест и терния пророку. И жертв тела погребут мира обломки. А сердце знай себе бьется.
. — Это действительно так! Огромный грузовик несся по этой транспортной артерии. Он ехал из Глазго в Неаполь. Кстати. В Неаполе объявлен недельный траур. Ведь мы теперь один народ — евролюди, — пусть ваша земля так же своеобразна, как берега Адриатики или низины Дании, или степи Центральной Азии. Подобное проявляет себя по-разному, изъявляя тем самым свою обусловленность, — надеюсь, вам понятен ход моей мысли. Моя биография вам известна: так же, как и мой отец, я был коммунистом, родом же я из Сербии — так называется одна из областей Югославии. После Сербии я довольно-таки долго жил на юге Италии. И все же всю свою сознательную жизнь я мечтал оказаться в Англии, которую я всегда считал своей второй родиной. Хотите верьте, хотите нет, но когда я увидел утесы Дувра, я едва не заплакал от счастья. И надо же было такому случиться, чтобы я прибыл сюда не когда-нибудь, но именно после смещения. Не случайно здесь вокруг меня постоянно что-то происходит — вы понимаете, о чем я… Да! Это знак! Посмотрите, сколь многозначной стала смерть — она почернела, она забурела, она напиталась соками смысла! Гибель Брейшера была многомерным комплексным событием, точкой, общей для множества сценариев, множества кривых; влияние этого события на мир беспрецедентно — все или почти все его силовые линии как-то изменили свое направление. Мы с вами — свидетели этого эпохального события. Мы должны обработать этот импульс до конца — до полного его исчерпания! Я и группа «Эскалация» начинаем крестовый поход, точнее, крестовый мотопробег, за время которого мы должны проехать всю Европу! Война и смещение, война и смещение — и все для того, чтобы возможной стала подлинная реализация единого! Вы, все вы, будете в наших сердцах до той минуты, пока они не перестанут биться! Мы лишь проводники, лишь гонцы, призванные судьбой соединять истины. Мы связаны воедино, лишь спящий не видит этого, и посему — проснитесь! Вы вольны быть кем и чем угодно!
Овации. Одобрение и ликование. Шелуха старых «я».
Ему поверили. Теперь о нем сложат легенды. Древние, как мир откровения в маске юнца. Даже Анджелин верит.
Наша жизнь обретет смысл, он раскроет его перед нами и поведет нас прочь отсюда, от всей этой мерзости. Да, да — конечно же, он прав. И как это я прежде его не понимала? Какая в конце концов разница — была та собака в галстуке реальной или же только пригрезилась мне? Я видела ее, и этого вполне достаточно, все остальное лишено смысла. Любой созерцаемый нами феномен является изъявлением самого себя и ничем более. Точно так же не имеет значения то, прав он или нет. Соответственно я могу остаться в его «банши». Тем более что там так тепло.
Он что-то говорил, но его уже никто не слушал. Публика восторженно ревела, «Эскалация» затянула дорожную песню, в которой говорилось о девушке из того благословенного края, где подзольные почвы переходят в аэрозоль небес, что, сев за руль своего автомобиля, отправилась в крестовую поездку по Европе.
Устьица ночи. Саунд.
Скользнув под терминатор сна
Посылаем наудачу сигналы
Слушателям туманной Андромеды
Посылаем шифровки
Нашим людям во всех Андромедах
В надежде услышать ответ ужасаясь заранее
Светлые аллеи уступают место
Многорядным трассам времени
Вчерашний день глумится над нами
Проникнув в нашу подкорку
Через входы
Древнейшей системы прослушивания
Альфа-ритмы дельта-ритмы
Туманные зыбкие трансмиссии старые как мир
В новой изложнице снов
О-снов-а снов-а та же
Но форма форма
Транслирует
Чрез наши
Податливые земные тела иные
Послания таившиеся до времени в недрах
нашей плоти отыгравшей куда-то назад
К неведомому диапазону
Сигналы нашего скромного
Радиомаяка
Вспышки
Белые карлики
Блуждающие из туманности в туманность
Известные в других мирах
Как «темные подвижные уплотнения
Взявшиеся невесть откуда»
Шум толпы и мы
Точнее наше движенье
Меж двумя полюсами молчанье
На одной стороне на другой
Только свет…
«Трехгрошовая Космическая Опера»
Мои посланья ждут своего часа в специальных боксах
Если и раньше я был человеком неуверенным, то теперь
и подавно
Насмотревшись как разветвляются раз за разом
астрострады
Холодно
Гнусная блеклость обоев гардины
На окнах ночные
Хранители троп
Кронами тихо качают
Я только кажусь пессимистом на деле
Я пес в ожидании сахарной кости
Утраченной
Жизни забытой заметь
Не одним только мною
Дни — минувшего грядущего
Настоящего не ставшего пока ни тем
Ни другим
Мой персональный источник родник
Скверны неведомой мне поныне
Утопленнику
В себе ли я
Во мне ли радость
Не знаю
Эхом шагов того кто эхом шагов
Полнится весь этот город
У каждого города есть встроенные паттерны
города
города паттерны
города
встроенные паттерны
Разум сложнее любого города
сложнее любого города
Разум сложнее
сложнее любого
Разум города
Дороги извиваются словно окаменевшие мысли
извиваются
окаменевшие
окаменевшие
словно окаменевшие
Разум сложнее
города
дороги
окаменевшие
Встроенные мысли
У городов
У городов есть паттерны
встроенные
У городов
У городов есть встроенные паттерны
сложнее
Разумы сложнее
Разумы
Разумы
Разумы сложнее любых городов
Дороги мысли
Дороги окаменевшие
Дороги извиваются
Дороги извиваются
Дороги извиваются словно окаменевшие мысли
Дороги паттерны
извиваются города окаменевшие
Мысли разумы
Автомат играл «Пункт Икс». В эту ночь в гостиничном ресторанчике эта вещь пользовалась особым успехом. Яан Конинкриик, инспектор Бюро Безопасности Движения, возвращавшийся из Кельна домой, заночевал в комнатке на втором этаже. Он слушал эту песню, глядя из окна на жалкое скопище крыш; он слушал ее во сне, и казалось ему, что жизнь его приобретает определенное направление, и он стремительно несся по ее дорогам — оттуда же, где Мёз становится Маасом, долетали глухие гудки меланхоличных буксиров…
Девушка в баре, совсем светленькая, древний северный род здесь, в этом безликом городке на юге Голландии, поразительно светлые волосы, белоснежная кожа, черты лица резкие, но — Здесь ставим точку. Блеск фонтана.
А ведь она прошлой ночью явно угодить мне хотела, потому так нежно и улыбалась всю дорогу. Конинкриик несся в свою родную Бельгию. Меня с каких-то пор судьба падших женщин особенно не волнует, но с ней связано что-то действительно загадочное… Эдакий пафос — разливать спиртное в бокалы, радуясь тому что оно пользуется таким спросом, и ночь за ночью наблюдать за игрой в карты — игроки всегда одни и те же, — прислушиваясь к гудкам буксиров и раз за разом прибывая в «Пункт Икс». Глад гложет глупышку. Глохнет в этой глуши. Может быть, она подавала мне сигналы, прося о помощи? Я смог расслышать их, теперь же там тишина, тишь — «Пункт Икс». Упадок монархий, коронарная недостаточность… Уж лучше побыстрее к Марте вернуться, там-то уж точно никаких сигналов не будет. Темница ее души. Жена-застенок. Может, она в конце концов исправится, должна же она когда-нибудь выдохнуться в самом деле…
Его «мерседес» летел над шоссе со скоростью сто шестьдесят километров в час, он не касался асфальта: Кельн — Аахен — Брюссель — Остенде, дальше уже Англия. Прикольщики арабы. Лабиринты дум Конинкриик обращал в норы, куда отползало время от времени его сознание. Сейчас же он был занят делом — он охранял дорогу от безумцев. У этого шоссе была очень дурная репутация, его напарники, такие же полицейские, как и он сам, называли его Раздолбой. Этот пасмурный денек был счастливым исключением — дорога была совершенно пуста. Яан несся вперед, беззаботно посвистывая. Падам-падам-пам-пам, падам-падам-пам. Такие, значит, дела.
Она будет думать о своих обожателях, каждый вечер торчащих в баре, а их будет становиться все меньше, ибо время неумолимо. И день будет проходить за днем, она все так же будет стоять за стойкой бара или воевать с посудомоечной машиной. Деланная добрая воля. Она все улыбается и улыбается, но он знает — ей больно, ей всегда было больно. Если ему все еще жаль ее, значит, он любит ее и поныне. Но не ее саму, а то, чем может одарить она его. Рука. Ее рука, тянущаяся к его гульденам. Удивительная линия, само изящество — сокровенный смысл женского начала, и секс здесь совершенно ни при чем. Обтекаемые формы. Ноготки как зубки. Он поступил галантно, совсем не по-голландски — поцеловал ей руку. Они были одни, смотрели друг на друга неотрывно. Она немногим младше его. Комната заиграла всеми цветами радуги. Яан Конинкриик поспешил к выходу, на миг остановился возле музыкального автомата, бросил в прорезь монетку и нажал кнопку под названием вещи. «Пункт Икс». Пусть ей будет приятно.
На нее ли смотрел он? Видела ли она себя хотя бы раз? Было ли ей что скрывать, что таить от других, от себя? Его идеал. Идеал неисправимого романтика. Люди перестали интересовать друг друга — стоило пойти психоделическим дождям, и они отправились на поиски самих себя. И не вернулись.
Он жил в Аальтере, прямо возле Трассы, в ветхом старом доме.
— Моя жизнь — произведение искусства, — сказал он вслух и потянулся. Варианты: жена, девушка из бара, его работа, возможное назначение в Кельн, свой кабинет, сумасшедший Мессия из Англии; и все это не более чем узловые точки в его сознании, определенным образом связанные с различными точками планетарной поверхности. Взаимооднозначное соответствие — отображение сознания поверхностью или отображение поверхности сознанием, — все взаимосвязано, связующее начало — движение. Или так — скорость. Связуемое, связующее и связь сливаются воедино, образуя нечто в высшей степени бессвязное. На спидометре уже сто семьдесят пять — даже сердце заныло. Коронарная недостаточность.
Конинкриик несся вперед, стараясь не думать ни о чем — весь внимание, хотя и знает эту дорогу, как собственные пять пальцев. За спиной остался Брюссель — холодные кухни скрежещут ножами. Трасса становится здесь еще шире — в каждом направлении прибавляется по полосе, причем полосы эти вдвое шире прежних — прямо не дорога, а футбольное поле.
Одряхлевшая вконец земля вся в осыпях, как в оспинах, бетонные пилоны, длинные приземистые бараки, огромные щиты с начертанными на них непроизносимыми иноязычными словесами, фонари, отменяющие ночь, огромные параллелепипеды трейлеров, рыкающие тягачи, желтобрюхие краны, мостки и подмостки, котлованы и курганы, горы гравия; старые потасканные машины, машины новые, яркие, словно полотна Кандинского и Кеттеля, парящие фумаролы над теплоцентралью и посередь всего неуклюжие куклы — фигурки людей, одетых в люминесцентные полосатые алые робы. Землекопы. Зверь роет нору. Все для того, чтобы скорость стала еще больше. Вторая космическая скорость, кружащее взаперти сознание, гонки по вертикальной стене — все быстрее и быстрее…
Перед поворотом на Аахен он замедлил ход. Понять, насколько серьезно он поражен аэрозолью, было невозможно, тем более, что полагаться он мог лишь на свои субъективные ощущения. Ясно было одно — его восприятие мира серьезно изменилось, хотя в момент бомбежки он находился на территории нейтральной Франции. Арабески. Кругом сплошной обман. Взять хотя бы этот телевизионный protege les jeux[14] Тененти. Дичь. Он поехал еще медленнее, чтобы вписаться в затяжной вираж. По обе стороны какие-то постройки, дорога забирает куда-то в сторону, в неизвестность. А вот уже и Аальтер показался — жертва дороги, она его съест со временем совершенно — от старой фермы Тиммерманов не осталось ничего; даже той тропинки, что по краю рощицы шла, уже нет.
Ветхий мрачный дом, в котором жила чета Конинкрииков, был единственным жилым домом на всей их улице, все их соседи почли за лучшее сменить место жительства. Впрочем, оно и неудивительно. Сейсмическая активность европейской души привела к выходу на поверхность массы агломерата, подмявшей под себя едва ли не все окрестности. Бульдозер ползал по куче гравия там, где совсем недавно стояли дома, — навозный жук за работой. От старого не осталось и следа. Нет ни прошлого, ни будущего, реальны только видимое и невидимое — терминатор призрачной Земли, грань настоящего. Процессия нарциссов, дендрарий, обратившийся детритом, трупы дерев, окаменевших не сегодня. Наша судьба. Дорога и мы, истертые во прах.
Туча, что в течение нескольких часов ползла над Северо-Германской низменностью, разрешилась-таки мелким дождичком, и произошло это уже над Аальтером. Это был скорее даже не дождь, но премерзкая морось. Конинкриик выбрался из «мерседеса» и поежился. Погода мерзчайшая. Ревущие машины и здесь же мой молчаливый, мой скромный дом, а в нем она… Новое животное пялится на меня своими влажными глазками. Впрочем, кто знает, возможно, его здесь нет — верно? О, как медленно все! Один шажок, другой — прямо как дитя малое. Моллюск, зачем-то выползший из своей раковины. Он покачал головой и направился к поблескивавшей темным стеклом двери. У нее ничего такого и в помине нет — какая-нибудь жалкая комнатенка за стенкой бара, в которую в любую минуту может вломиться ее хозяин, насквозь пропахший дымом вонючих сигар и дрянным виски. Придет к ней, чтобы отвести душу после очередного проигрыша в вист. Раздраженный и злой — и она не посмеет отказать ему. И так далее. У Марты хотя бы этот домик есть — здесь не так страшно, как там. Преимущество Марты.
В эту самую минуту — так же как и во все прочие схороненные заживо минуты своей жизни — Марта Конинкриик жаждала одного. Некто ей неведомый должен был вихрем ворваться в ее жизнь и, исхитив ее, даровать Марте нечто совершенно иное — нечто умопомрачительное! О том, чем может быть это нечто, она боялась даже помыслить… Супруг ее обычно отсутствовал, она же проводила все свое время в ожидании, словно ей было невдомек, что мир стремительно меняется, а вместе с ним меняется и она. Лишь время вовек пребудет. Марта была одной из многих жертв войны, однако у нее хватало ума скрывать свои истинные чувства от супруга. Скрывать и ждать. Она сидела, сложив руки на коленях, время от времени проводя пальцами по тонюсенькой трещинке, шедшей через всю стену. Уж близок день, когда все трещины их дома разверзнутся, уступив силам земли, и новые машины, торжествуя, превратят очаг их в щебень, сровняют стены с землей…
Яан Конинкриик оборудовал их утлый домик телевизионной системой слежения. Сидя в своем кресле, она могла отключаться от внешнего мира, ограничивая себя миром собственного дома. Из гостиной с ее ажурной хрупкой обстановкой, сверкающими плоскостями буфетов, изумрудом зеркал она могла наблюдать за тем, что происходит во всех прочих комнатах дома. Ряд телевизионных экранов, связанных с телекамерами, позволял ей видеть невидимое — система слежения была продолжением ее чахлой системы восприятия. Из верхних углов остальных пяти комнат их особняка не мигая смотрели ее глаза-камеры. Бледные розово-лиловые портьеры задернуты наглухо, все недвижно, лишь тусклый свет бродит из угла в угол. Когда чувствительные микрофоны улавливали жужжание невесть зачем проснувшейся мухи, Марта подавалась вперед, поражаясь присутствию в ее доме какой-то жизни. Колеса ее сознания были совершенно недвижны, и некому было нажать на педали разума ее. Система слежения тоже издавала слабое еле слышное жужжание, казавшееся Марте чем-то совершенно естественным, — одним из тех звуков, которые сопровождают человека в его земной жизни. Вибрация нервных окончаний. Комнаты были заставлены мебелью, а на стенах висели десятки зеркал самых разных форм и размеров и аккуратные взятые в рамки картины. Дети гуляют по полю. Это были любимые картинки ее детства, она видела их все разом на экранах своих мониторов. Порою Марта щелкала выключателем и дрожащим голосом обращалась к пустым комнатам:
— Яан, ты где? Папа, папа, иди сюда!
С недвижного бастиона своего резного кресла она следила за жизнью дома. Все здесь было недвижно, но в самой этой недвижности она ощущала сильнейшую вибрацию жизненного начала, которая была столь мощной, что ей приходилось бороться с нею, так, чтобы она не стала явной для посторонних глаз. Она услышала, как внизу зазвенели ключи и залязгали щеколды их хитроумных запоров. Это он. До того момента, когда он появится здесь, пройдет уйма времени, она успеет принять другой образ, образ живой. Тысячелетие проходило за тысячелетием, а ключи продолжали скрежетать в замочных скважинах, о чем извещали ее микрофоны всех пяти комнат. Она легко соскочила с кресла, встретилась взглядом с каждым из своих отражений в веренице зеркал и, проскользнув в туалет, заперла за собой дверь, одновременно дернув за ручку унитаза. Этот звук должен был убедить его в том, что она нормальная, что она осталась такою же, какою была и всегда. Обычная земная женщина. Вода гневливо зашумела. Когда-нибудь она затопит весь этот дом.
Каждый раз, когда он возвращался домой, он слышал этот звук. Он повесил свою мокрую куртку на вешалку, повернулся к двери и обнял свою жену, безмозглое ее тело. Его губы коснулись сухих плотно сжатых губ Марты, провели касательную к упрямому их изгибу. Он вошел в комнату, и мебель задрожала мелкой дрожью, зоны безмолвия остались в прошлом; тут же с улицы послышалось непристойное хрюканье землечерпалки, рывшейся неподалеку. Кругом какое-то паскудство.
— Что нового?
— Я никуда не ходила. Все дело в машинах. Если сказать честно, то…
— Но ведь нельзя же целыми днями сидеть дома!
— Там так страшно. Даже нарциссы стали…
Он подошел к панели управления телевизионной системой и переключил ее на Брюссель. И тут же от экранов повеяло чем-то теплым, живым. Сорванные решетки, какие-то окна. Наплыв. Камера словно под водой — похоже, у оператора трясутся руки, — все смазано. В отличие от Германии здесь до сих пор существует какое-то правительство. Страна не то чтобы процветает, но живет полноценной жизнью. Да, да — это же конкурс красоты! Гордо вышагивающие девицы в бикини — огромные бюсты, такие же огромные задницы, здесь же куча старух — лет по семьдесят, не меньше — дряблые, безобразные тела, морщины. Вон как одна из них вопит, наверное, приза требует. Со всех сторон безумные толпы. Оркестр. Играет — нет, нет, конечно же, это не «Пункт Икс»! Он посмотрел в лицо Марте, улыбнулся и взял со столика сложенную вчетверо газету. Неистовство звуков, а ведь комната ее толком-то и проснуться еще не успела…
— Я смотрю, ты даже и в газету не заглядывала.
— У меня на это времени не было. Слушай, Яан…
— Я весь внимание.
— Да нет, это я так. Как там в Аахене?
— Завтра этот британский святой Чартерис будет проезжать через Аальтер. Самый настоящий крестовый поход — представляешь? Как тебе такое известие?
— А кто он такой, этот самый Чартерис?
— Мне завтра на службу выходить с самого утра.
— Скажи мне, Яан, ты что, действительно считаешь его…
— Он — великий человек.
Не поднимая глаз. Пиратство на Адриатике. Адриантике. Новый океан, неведомый допсиходелическому человечеству. Открыт намедни. Мы теперь и не такое открываем. Одно не совсем ясно — есть ли в этом хоть какой-то смысл?
— По крайней мере, в том, что он святой, не сомневается уже никто.
На четвертой странице он нашел короткую заметку. Новый Крестовый Поход. Народ приветствует провозвестника мультикомплексной жизненной стратегемы. Из затерянного в индустриальной английской глубинке Лофборо в мир явилось нечто по-настоящему неожиданное. Как сообщает наш лондонский корреспондент, мы имеем дело с новым стиральным средством, содержащим некий психомиметический ингредиент, обладающий мультикомплексной природой. Уроженец Югославии Колин Чартерис как сообщают участники марша он происходит в абсолютной темноте что не позволяет судить о степени углубленности и это говорит вся Фландрия. Никаких тысяч — все куда скромнее. В начале колонны рефрижераторы — они были в Остенде сегодня в четыре пополудни. Дальнейшее движение колонны намечено на завтра. Как заметил один обозреватель, несколько сот васпожираторов пронесется завтра через Аальтер, не сбавляя скорости. Надо немедля обзвонить все посты, иначе мы завтра бед не оберемся. Режим постоянной готовности начиная с пяти утра. Еще надо позвонить в больницу — пусть готовятся к приему раненых. Тут как раз такой момент — неплохо бы рвение выказать. Второй раз такого уже не будет. Агония тел, немыслимые судороги, дорога усеяна стеклом, искореженные стальные чудища сшибаются друг с другом снова и снова. Бррррр. Неужто в эти убийственные годы кому-то есть дело до бабочек-белянок? Боже, пронеси этот ужас мимо!
Лежат на своих хрупких ложах, расстояние между кроватями пятьдесят семь и девять десятых сантиметра. Ширина разделяющей их пропасти. Темнота, система слежения отключена, но это ничего не значит — связи сохранились, а все определяется именно ими — просто система задремала. Когда-нибудь она оживет и покажет то, что произойдет здесь однажды ночью, когда комнаты наполнятся мерцающими потоками и блеклые обои обратятся деревами, шепчущими на ветру твое имя, и бледная, как сама смерть, русалка отодвинет полог, и зеленые липкие косы ее упадут на твою подушку… Он сел и затряс головой. Новые неведомые Конинкриику вибрации гуляли по его сознанию. Они нечто воспроизводят или, наоборот, они являются производной чего-то еще — впрочем, это совершенно неважно — важно то, что они наличествуют здесь и сейчас. Может быть, по транспортной артерии идет тяжелая техника, от которой сотрясается вся округа; может быть, его артерии забиты шлаками настолько, что его несчастное сердце уже не справляется со своей работой, замирая от ужаса при мысли о том, что его ждет коронарный тромбоз. Если он разбудит Марту, вместе они скорее разберутся в том, что происходит на самом деле, но это практически лишено смысла, поскольку никакой практической ценностью знание это обладать не будет. Все как-то сместилось, поплыло, расплылось… Он уже не помнил, как выглядел тот прежний мир, он воспринимал лишь островки событий и их результирующие, никак не связанные между собой, разрозненные… Лофборское послание о мультикомплексной природе всего и вся уже гуляет по миру — болезнь опережает своего пророка. С этой мыслью Яан Конинкриик вновь погрузился в пучину зыбких неверных снов.
На темной сырой набережной Остенде стояли они. Анджелин рыдала в объятиях Чартериса. Волны времени набегали одна на другую и, шипя, отступали в стихию, их породившую. Траурная песнь «Эскалации»: «Но «форд-кортина» одним прыжком ее настиг». Костер вот-вот погаснет. Машины — сплошной оп-арт, половина краденые. Вокруг красной «банши» и дальше вдоль бульвара — толпы поющих бельгийцев. Пробуждены его речами. Возбуждены. Музыка.
Делайте мгновенные снимки себя — так говорил он им, — делайте их ежесекундно! От вас требуется только это и ничего боле! Вы теряете их, они валяются повсюду, в них облачаются совсем другие люди, это тоже искусство. Каждую секунду делайте такой снимок, и вы убедитесь в том, что мы суть последовательности проходимых нами или — точнее — свидетельствуемых нами состояний. Набор статичных снимков и ничего боле. Снимков таких великое множество, и все они отличаются друг от друга. Нам только кажется, что мы бодрствуем, — на самом деле мы спим! А ведь все это возможности, все эти множественные возможности, всегда принадлежали и принадлежат нам, просто мы не знаем об этом! Задумайтесь об этом, и вам тут же откроется очень и очень многое! Изгоните из себя змея! Я сейчас нахожусь здесь — вы видите меня, а я вижу вас — верно? Но точно так же я нахожусь сейчас и в любом другом месте, и не только я — мы, все мы, находимся разом всюду! Вы понимаете меня? Между здесь и не-здесь нет разницы. Она существует для нас только потому, что нас приучили к такому взгляду на мир, и обучение это началось с того, что нас стали приучать к горшку, — вы понимаете меня? Забудьте о том, чему вас учили, живите сразу всюду, разойдитесь народом, развернитесь спектром, уйдите от этой роковой, этой страшной однозначности. Сделайте многозначным само время, будьте всеми возможностями его — упущенными, реализованными и грядущими! И да будет имя вам легион, ибо только в этом случае ломаная вашей жизни обратится гладкой кривой! Живите не вдоль — живите поперек, — и вы сподобитесь бессмертия уже здесь! За мной! Будем вместе в этом великом заходе! Впоследствии Анджелин прокомментировала это его выступление так:
— Помнишь, я говорила тебе о собаке в красном галстуке? Так вот, твое бессмертие — такая же чушь!
Он обнял, он полуобнял ее — одна рука вокруг ее талии, другой несет ко рту вилку с наколотыми на нее бобами — одна из его составляющих насыщает себя пищей.
— Глупая, ты почему-то сводишь все к органическому существованию, в то время как последовательности статических снимков, о которых я говорил, не имеют к этому никакого отношения — они существуют автономно. Скоро ты начнешь понимать, насколько новое мировосприятие свободно от старых условностей и подразделений, которые Успенский называл функциональными дефектами системы восприятия Как я уже говорил, самонаблюдение и съемка моментальных фотографий, запечатлевающих состояние души, приводят к серьезным изменениям в нашей самости, в нашем «Я» — эта практика позволяет нам в конце концов прийти к нашему подлинному «Я». Ты понимаешь, как это важно?
— О, Колин, замолчи, пожалуйста, мне все эти твои разговоры сильно на нервы действуют. Тебя послушать, так я должна и вовсе от себя отказаться, и вместо того чтобы жить по-человечески, заниматься какой-то чушью. Ты думаешь, я не помню, кто убил моего мужа? Нет, мой хороший, этого тебе я никогда не забуду! Хотя — хотя, честно говоря, меня это сильно не волнует. Какая, в конце концов, разница? Ты мне лучше вот что скажи — ты все твердишь о какой-то там множественности, но разве не существует таких вещей, которые могут быть либо чем-то одним, либо чем-то другим и только, — а?
Так и не выпуская раздраженной Анджелин, он поднялся со сладострастного сыпучего песка, подошел к самой кромке воды и швырнул пустую консервную банку в галилееву тьму. Повсюду люди.
— Например?
— Пожалуйста! Я могу родить твоего ребенка, а могу и не рожать его! Что ты мне на это скажешь?
— А ты что — ждешь от меня ребенка?
— Я пока в этом не уверена.
— Вот тебе и третья возможность.
Холод в его глазах.
У нескольких зевак, бродивших в этот час по берегу, были фонарики. Не раздеваясь, они бросились в воду, чтобы выловить оттуда удивительную реликвию — опорожненную Им и брошенную Его рукой консервную банку. Они боялись упустить ее — утонуть они не боялись… Банка из-под бобов покачивалась на желтых волнах там, куда не долетали песни сабинян. Еще дальше виднелся уродливый ущербный серп Луны, со всех сторон объятый непроницаемой мглою, напитанной новым доселе не известным психомиметическим ингредиентом.
Грязнущий молодой человек, звавшийся Роббинсом, прежде известный как Святой Роббинс Ноттингемский, плюхнулся в воду и заорал:
— Ты круче меня, парень! О, эти твои перекрестные ссылки! Так не дай же мне утонуть, Чартерис!
Чартерис стоял у самой кромки воды, не обращая на лежащего у его ног Роббинса никакого внимания. Он смотрел на ущербный серп. И тут же, но уже повернувшись лицом к Остенде:
— Други! Мы должны отказаться от этого страшного принципа «или-или», калечащего наши жизни, превращающего нас в автоматов! По мне так уж лучше быть псом! Мы должны искать, должны идти по следу самих себя подобно гончим! Среди прочих камней, лежащих на этом берегу, есть и такие, что связаны именно с вами, — найдите их! Это ваши жизни — ваши жизни и ваши смерти! Ищите же — у вас почти не осталось времени! Я вижу наше будущее. Оно прекрасно — оно прекрасно, как восьмирядная автострада! Постоянное ускорение и бдительность — всегдашняя бдительность! Знайте — вечность граничит с увечностью! Ищите меня, други, ищите меня истинного, и вы обретете себя! Слушайте! Завтра смерть похитит меня у вас, но тут же я вновь вернусь к вам, и вы поймете тогда — поверите тогда, что я там, на том берегу, где нет всех этих «или-или»! Смещения больше не будет!
— О, чудо! — вскричали музыканты и водители рефрижераторов, и полуночники-параноиды. Анджелин прижалась к нему — она не понимала его слов, и это было замечательно. Рядом с ним, вокруг него происходило что-то немыслимое — чудовищное столпотворение, того и гляди раздавят. И позади ликующих толп, прижимая к груди священную банку, обезумевший от счастья, продрогший до мозга костей Роббинс, по темным улочкам потусторонних пространств, ликуя.
В сером свете занимающегося утра серебристые спины рефрижераторов.
За послеледниковым уступом, там, где никогда не бывало ни дня, ни ночи, где всегда горели огни, стояли покинутые постояльцами отели, что опустели после налета арабской авиации (кстати, арабские самолеты были построены во Франции); полусохранившиеся и полуразрушенные, зияющие провалами окон и дверных проемов, с лестницами, поросшими сорняками, и зловонными массами всевозможного дерьма, оставшегося от прежних обитателей. Крестоносцы, впавшие в состояние скотолепсии, еле ползали, они еще не проснулись, не пришли в себя, они еще не узрели света.
В сером свете утра постепенно уплотняющаяся культовая фигура — Колин Чартерис, по колено ушедший в себя, постулирующий себя в качестве столпа веры, сам себе храм, Симон Волхв, лев, лежбище покинувший свое. Грива нечесаных волос. Шакалы из разряда крупных уже рядом. Приветствуют его. Бертоны, Федерстон-Хо, крошка Глория, смуглянка Касс, Рубинштейн с рифером в зубах. Герой немного покашливает и окидывает взором берег — все спокойно, все камни на месте.
Старая церковь, ковры из Шумадии, сладковатый запах разлагающейся плоти и цветов, жужжит пчела там, где он обрел свое последнее пристанище, — холодные стены склепа, каменное ложе. Все молча. Отец тоже так делал, когда был молодым, — запах травы и холодного камня. Его отец поднимает объеденную оспинками руку, лицо, всклокоченные волосы, подрагивающие хрящики ноздрей. Снова жужжание шмеля или шершня — низкие звуки. Келья залита странным обманчивым светом — искусственная подсветка там, где на деле мрак. Страшно и одновременно приятно — ты уж не подведи меня, Душан! — большой человек, грузное тяжелое тело треплет его любовно, мягкие волосы, рука дрожит. Не подведи меня — слышишь?
Анджелин размышляла о том, беременна она или нет. Еще пара дней, и все будет понятно. Скорее всего, так оно и есть. Варит кофе для своего господина на походной плитке. Непонятно, как она себя чувствует, вроде ей действительно как-то не по себе, мутит, если, конечно, мутит, впрочем, и в этом случае толком ничего понять невозможно. Может быть, ее пугает эта безумная езда по Европе. Дикая реальность, как говорит этот шаман, она сама такая же, иначе быть не может.
Многие участники похода уже завели свои машины и теперь были заняты прогревом двигателей. Некоторые съехали с дороги на плотный слежавшийся песок, надеясь таким образом изменить свое положение в общем строю. То тут, то там буксиры, к тросам привязаны тряпицы, чтобы все их видели. Забота о ближних. Неожиданное развлечение: яйцо выпивается, в скорлупу шприцем заливается краска, затем это, теперь уже наполненное краской, яйцо крепится при помощи скотча к крыше или к капоту автомобиля, что впоследствии, при движении последнего, приводит к растеканию краски по лобовому стеклу, изменению цвета кузова и т. д. Лишь «банши» Чартериса осталась чистой. Подобно Франции она хранила нейтралитет. И была при этом красной.
— Куда мы сегодня, Кол?
— А то ты сама не знаешь.
Где-то флейты и гитары.
— Брюссель?
— Что-то вроде того.
— Ну а потом? Завтра? Послезавтра? Потом куда мы поедем?
— Ты это хорошо сказала. Чувствуется, что ты правильно относишься к происходящему. Если бы я мог ответить на твой вопрос, мы бы так и стояли на приколе. Там кофе не осталось?
— Ты сначала этот допей, потом я тебе еще чашечку налью. Неужели тебя в детстве к этому не приучили? Уж, наверное, отец твой должен был позаботиться и о твоих манерах — так мне кажется. Что до этого твоего крестового похода, то он больше на миграцию каких-нибудь птиц походит. Это что-то животное, и дух здесь совершенно ни при чем! Это же надо было придумать — Крестовый Поход? Он не Крестовый, он — Крестцовый!
От изумления он разинул рот, и кофе темной струйкой побежал по его подбородку.
— Как ты это здорово сказала! Вот это да!!! У нашего крестового похода есть только одна-единственная цель. Мы в каком-то смысле совершаем исход — верно? И это исход из собственного прошлого! Миграция опирается прежде всего на инстинкты, и потому она куда серьезнее, чем любое другое движение!
Он говорил и говорил, развивая эту тему. Они уже сидели в его машине. Его слушали: она, Банджо и несколько счастливчиков, сподобившихся этой благодати нежданно-негаданно. Мозги у серба отключились, его несло со страшной силой. Общение мигрантов — он поразительно легко встроил эту идею в свою систему и тут же размножил ее в тысячах новых положений-снимков, каждый раз увеличивая поле обзора, находившееся в состоянии крайнего разора, где без призора бродили скитальцы из Лофборо.
Бертон что-то заорал, но рев двигателя заглушил его голос, и они понеслись по серой пустынной набережной. Прочь, прочь отсюда! Изорванный хитон словно белый стяг меж морем и миром. Автораса — порождение автотрассы, ею вскормленное и взлелеянное племя, обратившее собственную мать в ленту Мёбиуса, жалкую амёбу, распластанную у ног сынов времени, продирающихся через тернии всех Аусстервицев на свете в дыму дурмана журавлиным клином, линией жизни.
Ревущее половодье красок вырвалось на просторы Раздолбы. Страшный этот поток понесся на юг, к Аальтеру, все быстрей и быстрей. С ревом, с визгом, с блеском. Пятьдесят снимков в минуту. Лязг.
Он очнулся от сна, выпал из его бурой потусторонней безбрежности и тут же вспомнил о том, что прежде всего ему надлежит побриться. На соседней кровати жухлый лист жены, вянущей в собственных отражениях.
Он посмотрел в зеркало и почему-то вспомнил ту девушку из Маастрихта, красавицу-северянку, стоявшую за стойкой бара. Детка, как ты насчет того, чтобы того — встретиться где-нибудь в пункте Икс? Последнее происшествие, он и полицейский несутся к месту аварии, спешат словно вампиры, почувствовавшие кровь. Крошка «рено» врезался в грузовик. Ужасные предчувствия — не успела их машина остановиться, как он уже выскочил из нее и побежал. Странное дело. За весь последний год это единственный по-настоящему прожитый им миг, все остальное время он словно спал. Дороги одна над другой, скрещивающиеся прямые, ганглии недоразвитого пространства-времени. Водитель трактора навстречу ему. Фламандский акцент. Этот вот меня обгонять стал, и тут как раз оттуда этот, и он ему прямо в лобешник — трах! Тому-то ничего, а этому, ясное дело, крышка!
Voila![15] Багаж, лежавший на заднем сиденье, теперь повсюду. У него не были пристегнуты ремни безопасности, хотя кто знает — может быть, это его и спасло. Впрочем, он теперь не жилец, вон как его изломало. Что-то бормочет. Интересно, что это за язык — немецкий? Не понять ни слова.
«Скорая» прибыла вслед за ними. Люди в белых халатах пытаются извлечь беднягу, рядом водители грузовика и трактора, бормочут что-то себе под нос, словно пытаются что-то доказать другим, себе. Этот вот меня обгонять стал. Тело вот-вот извлекут, и Конинкриик зачем-то заглядывает в залитый кровью салон, ненавидя себя в эту минуту. Какого черта он там ищет? Что это за патологическое любопытство?
Ничего особенного. То же, что и всегда. Люди сначала едут, потом — разбиваются. От них самих это практически не зависит — никуда не денешься, — если едешь, значит, можешь разбиться, при этом неважно, кто кого везет — ты или тебя. Добро и зло, раздвоенная натура человека, технология, несущая в себе и то, и другое. Любое творение смертного прежде всего заключает в себе смерть, ибо основано на ней. Бессмертное в нас не нуждается в чем-либо, ибо, по существу, отсутствует.
Вся эта химия здесь ни при чем, просто так уж устроен этот мир.
Питание, испражнение и все прочее — это условия существования нас в этом мире. Цель существования нам неведома. Более всего мы похожи на киборгов, в программу которых заложено самоуничтожение. Разбиться и не быть. Забыться и убить. Его субпруга. Китайские крестьяне — оголодав, возмечтали о смерти быстрой. Мгновенной. Для этого необходимо развить соответствующую скорость жизни. Конгенитально. Рев моторов.
Он ужаснулся, заглянув в свои глаза. Разум его стал рабом дороги. Одержимость профессией. И надо же было такому здесь приключиться — ему и без крестовых походов забот хватает. Будем надеяться, что пронесет. Хотя — хотя вся эта армада словно для того и создана, чтобы подтвердить истинность его выводов о бренности человеческой, — иначе зачем весь этот вздор? Их несет туда, куда им вздумается, наперед ничего не известно. Чушь какая — известно и даже слишком. Он услышал щелчок тумблера — Марта включила телесистему.
За ночь возле его дома выросла гигантская гора щебенки — вершину хребта утюжили тяжелые мрачные машины. Комья земли, скатившиеся во двор, погребли под собой почти всю грядку с нарциссами. Там, на своем наблюдательном пункте, взметнувшемся над дорогой, он чувствовал себя капитаном, стоящим на мостике своего корабля, здесь — утопающим.
— Доброе утро, Яан.
— Привет, Эрик.
Конинкриик взобрался к себе на башню, где, развалясь,» сидели двое в форме, в зубах сигары, треплются. Сквозь стеклянную крышу находившегося прямо под ним дежурного отделения он видел очередную смену: ноги на столах, откинувшись на спинки кресел, читают. Когда заревут сирены, ребят этих оттуда словно ветром сдует, единственное, что там останется, так это книги. Книги и газеты.
Они, эти парни, в основном свихнутые, но в работе им это особенно не мешает. В Брюсселе с кадрами куда сложнее. Если же взять Германию — Мюнхен, Франкфурт и все такое прочее, — то там, говорят, творится что-то совсем уж запредельное — туда лучше не соваться.
Он подошел к информационной панели и стал знакомиться с положением дел на Трассе, начав, естественно, с Остенде.
Первые ласточки уже пересекли пределы аальтерского участка. Артериальное давление. Отсюда, из окна наблюдательного пункта, прекрасный вид, но любуется им только один человек — он сам, инспектор Яан Конинкриик, вчитывающий в ущербные дали свою печаль, всем прочим на это наплевать — погружены в истории о грудастых девках, торгующих собой, нацистах, превративших оккупированную Скандинавию в один большой бордель, упиваются происходящим где-нибудь в Форт-Ноксе или Макао, или же перебирают в памяти события прошедшей ночи; парочка офицеров, сменившихся с дежурства, развлекает друг друга какой-то похабенью, попивая «Стеллу-Артуа». За состоянием дел в реальном мире кроме меня, похоже, не следит никто, я тоже в последнее время сдал, все мысли только об одном: об этом сумасшедшем Мессии из Англии, на своей «банши» торжественный выезд на бешеной скорости — это я знаю, это я уже знаю. Король смерти. Всегдашняя его повадка, но это только в будущем, в прошлом же — эта девушка из Маастрихта, с ней я смог бы найти то — О Боже! Неужели причина ее паралича — я? Яан?
Ты полагаешь военные справятся? Они говорят потребление продуктов падает повсюду причина очевидно в общем спаде производства но повинны в этом прежде всего валлонцы уж можешь поверить да они говорят о каком-то голоде мол такое теперь всюду но мы-то истинных виновников знаем что бы они нам ни говорили это все штучки валлонцев тут уж сомнений быть не может даже удивительно какой они народ подлый и откуда только
И что только она там делает целыми днями надо бы ее в конце недели оттуда вывезти не ровен час они и наш дом с землей сровняют погребение скорбные голоса но как ее в этом убедить господи сподвигни ее смущенный отец с той поры и появляться у нас перестал, видно, ему за нее стыдно Сидит целыми днями, разглядывает собственное отражение. Жуть.
Вой сирены. Он ринулся вниз вместе со всеми. Автомобиль под номером пять, хлопок его дверцы и эхом со всех сторон — хлопки. Сообщение по рации: на южном участке Трассы в двух километрах к северу от Аальтера крупная авария, множество пострадавших. Пункт Икс. Случилось то, что и должно было случиться. Ну что ж, отправляемся на место дружный рев двигателей газ до упора визжат колеса. Трасса. Желтые заграждения красные сигнальные огни сирены. Отлив слюны знакомое першение. Гхм. И еще громче двигатель словно перехватчик в пике все исчезает и мы снова свободны — болиды либидо. Внутренняя поверхность вещей.
Температура на спидометре ползет все выше и выше, знакомое возбуждение, возбуждение нечистое. Для кого-то момент истины становится настолько значимым, что время останавливается. Металлический отбеливатель смерти трехмерный Ding[16] летит прямо на твое ветровое стекло, еще несколько микросекунд совершенно безопасных, можно не волноваться понапрасну, и только потом уже само столкновение — актуализация энергий доселе незримых. Конинкриик ненавидел себя за эту склонность к полетам. Летало фантазии, блеснув указателем «ВНИМАНИЕ, АВАРИЯ», унеслось за городской ров к тонущему в дерьме дому Войнантов, и тут же взору его предстала выходящая на простор Трасса, взятая в стальные ограждения, призванные удерживать транспортные потоки внутри артерии. Учащенное поверхностное дыхание. Сердце.
Вот уже и первые вестники аварии. Кровь течет все медленнее и медленнее, того и гляди, остановится. Где-то там, впереди, тромб. Конинкриик поморщился. Этот поганый тромб едва не перекрыл артерию. Полицейская машина вырулила на обочину. Не дожидаясь, пока машина остановится, Конинкриик выскочил наружу, снял замок с ограждения и перешел на соседнюю полосу. В руках рация. Плечам тепло — это, наверное, солнышко. Если еще парочку дней так продержится, уже и травка покажется, если, конечно, эта кувейтская аэрозоль ей нипочем. Кто его знает. Если на нас оно так действует, то и на все живое по идее должно как-то влиять.
Самое обычное столкновение — носом под зад друг другу разом с десяток машин, некоторые задрав нос кверху, придавив соседа, словно спаривающиеся тараканы. Даже смотреть неприятно. Осмотрим же, что течет в ваших жилах: кровь, ихор или водица?
— Кох, Шахтер, Делорме, отправляйтесь назад и выставьте километрах в десяти отсюда мигалки и заграждения — иначе их через два часа в два раза больше станет.
Отправились выполнять приказ. Дисциплина лимфоцитов.
— Миттель и Арамеш, проследите, чтобы встречная полоса оставалась свободной — пропускать только машины скорой помощи.
Они и без него знают, что им делать. Рев двигателей, нервы на пределе — вот что их привлекает. Все остальное — чушь, такая же, как и те книжонки, что валяются на полу в дежурном отделении.
Так было и в прошлый раз, так же, наверное, будет и в следующий раз. Размытое правдоподобие. Тяжелый швейцарский грузовик, номер бернский, заехавший на чужую полосу. За ним «банши», нос смят, водитель, уткнувшийся носом в панель управления, дверцы машины оторвались, лежат тут же; сразу за затылком водителя старый «уолсли», за ним дикое нагромождение машин с английскими номерами. Одна из машин почему-то оказалась на обочине, вдалеке от других. Горит себе потихоньку. Люди вокруг, кто-то носится туда-сюда, эти ползут, эти тихонько лежат на травке, следят за происходящим, за этой странной реальностью. Полицейский вертолет завис прямо над местом аварии, наверное, фотографируют.
Исполнение желаний. Кровяные тельца белые и красные.
Рев сирен на Трассе. Это работа Коха, он свое дело знает.
«Скорые» уже тут как тут, санитары ходят по двое, в руках — носилки. Археология. Под тонким пластом металла находится культурный слой, где всего несколько крошечных эонов тому назад пульсировала жизнь, одна из ее самых распространенных форм. Любопытная гипотеза: слой, под который погребены останки людей, создан ими же. Артефакт. Чей-то голос:
— «Банши» принадлежала Чартерису.
Время перешло в энергию, не материя — время. Останки последних из-под обломков. Они были обречены на вымирание — их броня была слишком тяжелой, что не соответствовало их жажде жизни. Тчк.
Через два часа. Усталый Конинкриик, сидя на грязном бордюре, внимает Чартерису. Речь для избранных.
— Как все вы, наверное, знаете, я в каком-то смысле предсказал недавнее происшествие. Остенде, вчерашний вечер — помните? Можете относиться к этому, как к чуду. Мы не нуждаемся в так называемом месте для того, чтобы существовать, мы должны существовать там, где мы по большей части находимся, — я говорю не о каких-то здесь или там, я имею в виду великое «между». Вы понимаете меня? Скажите мне, что вероятнее — мгновенная гибель всех нас или какой-то иной исход? Вероятнее, разумеется, второе — верно? Ведь мы сравниваем бесконечность с единицей! Как видите, это не пустые слова — я продолжаю говорить с вами так же, как я это делал и прежде! Мы все понимаем, что для нас проезд закрыт, но мы забываем о том, что всех дорог нам не суждено увидеть, их куда больше, чем мы привыкли думать. Но мы знаем и то, что всему рано или поздно приходит конец. Вот Банджо — он сыграл в ящик, его здесь не осталось, он ушел вместе со всеми своими «Я». Старый лось Бертон… Мы как из Ковентри выехали — это такое место в центральных графствах, там машины делают, — так он все у меня руль клянчил. Все ему хотелось на моей «банши» поездить. Он бедолага и сам не понимал, зачем ему это. В конце концов нам с Анджелин это дело надоело, и я уступил ему на время место в своей машине. Вы бы видели, как он был счастлив. Слушайте, что я вам скажу: импульсы — вещь серьезная, ничего случайного в нашей жизни не бывает. Возможно, у него были суицидальные наклонности, которые прежде он не мог реализовать, или же ему в голову запали эти мои слова о том, что я на какое-то время оставлю вас, а затем снова вернусь в этот мир и буду говорить с вами, — помните? Может быть все что угодно. Может быть, это я заставил его поступить так или же не я, но некто, куда больший меня, или же это мы все, мы — наша групповая фотография, непроявленная, естественно, нам неведомая даже в деталях, вероятно, кто-то из вас слышал о сублиминальном, примерно там и находится тот змей, о котором я вам говорил, но важно сейчас не это. Если все вы, каждый из вас, задумаетесь о происшедшем, вы найдете каждый свое решение, которое будет обусловлено спецификой вашего эго, ибо вашим будет то решение, которое больше всего устраивает ваше эго. Таким образом, суперпозиция всех возможных решений может быть и чем-то почти бессмысленным — не так ли? Любое мнение — а это и есть мнение — лично. Лично и тем самым лишено какой бы то ни было значимости. То, что мы с таким жаром отстаиваем, как правило, является чем-то совершенно иным, но не таким, каким оно представляется вашим оппонентам, и так далее. Я призываю вас только к одному — не будьте машинами, избегайте автоматизма! Храните сомнение как зеницу ока, ибо уверенность всегда ошибочна, любая однозначность — это однозначность смерти! Забудьте то, чему вас учили идеологи допсиходелической эпохи! Одномерное общество изжило себя! Обо всем этом я пишу в своей книге «Человековыводитель», но сейчас, сейчас, когда мы пережили такое, мы…
Он рухнул вперед, едва не треснувшись головой о грязный бордюр, на котором сидел Яан Конинкриик. Анджелин взвизгнула и бросилась к нему. Полицейские в форме, толпа слушателей, бурный рост энтропии. День получил еще большее ускорение. И тут Конинкриика осенило. Он подлетел к стоявшим неподалеку полицейским и шепотом приказал:
— Пророка в мою машину! Мы отвезем его в управление!
Он сидел на жесткой выкрашенной в белый цвет койке в серой душной комнате, тыкая вилкой в белую тарелку, по которой катались горошины. Рядом сидела Анджелин. Яан Конинкриик стоял рядом, всем своим видом выражая чрезвычайное уважение к гостю.
— Еще одно чудо? Это одна большая паутина, как вы этого не видите… Я двигаюсь по ней и только. Но с вашей супругой я все-таки повидаюсь, мне об этом говорят образы, приходящие на ум, — надеюсь, вы понимаете, о чем я? При этом мы приближаемся к Брюсселю, твердокаменному отпрыску Земли… Ее варианты в каком-то смысле стоят Бертоновских. У меня есть чувство, что я ей действительно нужен. Не знаю, как это можно назвать, но помочь я ей все-таки смогу.
Ухмыльнулся и, отхлебнув из пластикового стакана воды, прочел на его донце: «Дураплекс». Франция.
— Он обладает уникальным даром — людям достаточно его увидеть, и им тут же становится легче. При этом сам он здесь ни при чем, это происходит помимо него, — сказала Анджелин, покраснев.
— Мне кажется, сэр, что у нее шизофрения. Когда бы я ни пришел домой, я слышу, как в туалете спускают воду.
— Все мы таковы, дружище, — здоровых людей в мире практически не осталось. Желание жить не так, как мы жили прежде и живем сейчас, не могло не привести к тому, что мозги наши перестали справляться с поступающими в них данными. Скоро в мире останутся только те люди, которые умеют жить всеми своими жизнями разом. В принципе к этому готовы все, так сказать, пешеходы. Взять хотя бы вас. Неужели на своих ментальных трассах вы ни о чем не мечтали, неужели все ваши желания всегда исполнялись? Конинкриик слегка порозовел. Все радости и все печали его теперь были связаны только с нею — с ее голубыми глазами, с ее тонкими запястьями… Маастрихт. Девушка моей мечты.
— Все бывает, сэр. Такое порой в голову приходит, что даже как-то не по себе становится. Я отвезу вас к себе домой. В том, что она дома, я нисколько не сомневаюсь.
Девица по имени Анджелин поехала вместе с ними. Выходит, он не только внутренней жизнью живет. Странное дело — и как это он может чувствовать то, что происходит в ней? Может быть, он и на самом деле мессия? Тогда зачем он всюду говорит, что он мессия только наполовину? Что все это должно означать? Впрочем, здесь тебе не какая-нибудь страна Левант — здесь Европа. Цивилизация, культура и все такое прочее. До дома отсюда не больше километра — и моргнуть не успеешь, как там окажемся.
Он затряс головой, пытаясь сообразить, где он находится и что с ним происходит. Узкая дверь склепа. Знаком показал им, что вначале он пойдет туда один. Сам.
— Делайте, как знаете. Но я должен предупредить вас — она вряд ли обратит на вас внимание.
Нервно задвигал плечами и взглянул в глаза Анджелин.
— Она сильно подурнела. Очень худая стала и вообще… Тут даже непонятно, как к ней подступиться, — ее так просто не расшевелишь.
Кто, кто из нас не терпел подобных потерь в этой недвижности? Кто из нас был там, где был, и кто из нас был там, где не был? Был ли кто из нас? Был?
Отец сказал что ей нужен новый велосипед побольше мы его
Купим на твой день рожденья в конце мая раньше
Он тебе все равно не понадобится; но к этому времени у них
Стало совсем плохо с деньгами
И он подарил ей коробку цветных мелков —
Лучших из всех что были в продаже швейцарских —
Но она даже не прикоснулась к ним
Она мечтала о прогулках по дорогам Арденна
И именно с этой поры отец как-то охладел
К ней и перестал выказывать свою любовь. Порою же
Ей казалось
Что он просто играет с нею и за строгостью совсем другое
В одной из тихих комнат робко улыбнется и скажет
Марта, деточка, что же ты так на папу своего обиделась?
Она развешивала зеркала по всему дому
Так чтобы из любой комнаты можно было увидеть лестницу
Тонированные панели
Дымчатых зеркал
Меланхолия
Лестницы низких
Ступеней.
И каждый божий день ей приходилось двигаться
Убирать в комнатах но по-прежнему милее ей были
Лежбище ее и тени в зеркалах
Она ждала каждое утро
Каждый день все дни напролет.
В ее комнаты запрещено было входить
Посторонним: никому не дозволялось
Появляться в них их безмолвие дышало святостью
Да-да — именно так — святостью
Что-то вроде церкви святого Варнавы
В которую ее водили по воскресеньям
Родители — каждое воскресенье чинно
Одев праздничное платье;
И все же таинственная эта тишина была другой
В каждой комнате она была своя по-своему они молчали
Одна хрупко
Другая глупо
Третья была вся в прожилках безысходности
Четвертая походила на поперечный срез телячьей ноги
Упругая мышца молодость разбитая вдребезги кость
Пятая комната была стеклянной — в ней молчало стекло;
Эти молчальники-пустынники были куда милее и ближе ей
Естеству ее чем первые цветы апреля.
Молчание смолкло разом отлившись в одну из форм
Тишины. Она подняла глаза и узнала его не могла
Не узнать в тени ее отец.
Она в тени отца зовет — Марта!
— Папа я
Здесь! — ты зря беспокоишься! — Папа
Наконец-то ты пришел! Она не могла понять но
Сердце билось все чаще все громче я виновата
(Во всем и потому упруги губы мои как тогда ты помнишь меня
Тогда он пытался потоком облечься ее
Шел навстречу от зеркала к зеркалу
Нежной походкой и осторожно видел словно
Видел шипы разбросанные ею повсюду
Видел навстречу ему вся
Рванулась забыв открыть глаза рот
И он. Полу-живой полу-мертвый полу-внятный
Все дышит травмой тычется взглядом в голые стены
Развешенные повсюду идолы пустоты
Умное удвоение жизни на донце стакана
Дураплекс. Его стакан —
— Живи разом в обоих мирах, Марта, идем со мною! — Папа
Благослови меня как прежде — Благословляю!
Но иначе чем тогда попробуй понять
Попробуй
Жить — слышишь? Вот воля моя —
Ты не должна жить с теми кто заставляет тебя
Жить
Последовательно — от места к месту: время должно
раздробиться
Так чтобы разом распались все гордиевы узлы. Ты должна быть
Разом ребенком ничего не смыслящим в этой жизни как и все мы
И всезнающим рассудительным взрослым ибо
Образы эти взаимозависимы их наложенье
Выражается в полублагости —
Ты полу-вняла или полу-нет?
— Но как же Яан, папа?
— Какое-то время тебе придется жить со мной и Анджелин
И да будет супруг твой свободен ибо сетями твоими
Изранен Пусть отдохнет. Ты должна научиться
Жизни там
Где стены внутри не снаружи
тогда
Однажды весною ты сможешь вернуться сюда и услышать
Журчание вод в клозете земном. — Папа, я тебя поняла
Прямо в лицо ему смотрит но только это совсем не папа
и все же
Открытие это скорее приятно —
Папина треснула маска лежит на ковре
Как прежде тянутся губы к нему — Яан и я
Мы встретимся снова, Отец? После того как я
Так жестоко
Долгие годы? Расстаться пора? — Для
Этого встретьтесь… Пока же идем
Нарциссы уже зацвели их осталось один или два скоро
Ночные фиалки в тайном твоем распустятся саду
Марта. Глаза в
Глаза. Вниз по лестнице пыльной
Отныне и во веки пусть работают
Телевизоры
Пусть
Отныне. Разверзающиеся трещины машины вваливаются в комнаты утробно рычат отовсюду струится песок множась в экранах системы шепот песчинок из всех пяти комнат. Вот оно. Запах ночных фиалок. Марта.
Крестоносцы перестроились и продолжили свое движение на юг. Яан Конинкриик, однако, избрал совсем иное направление — его автомобиль несся на восток. Он распевал песнь, слова которой прежде не были ведомы ему. Нега тончайших запястий, буксиров глухие гудки там, где Мёз становится Маасом.
Брюссель не стал для Чартериса тихой гаванью, ибо был чрезмерно крут, обрывист, заковырист. Он напрягал глаза, но образы от этого не становились яснее, скорее, они меркли, издыхали, оставляя после себя кто вздох, кто слово… Здесь было неинтересно. Автоколонна крестоносцев остановилась на залитой бетоном полянке и взялась за здешнюю геометрию, что была безнадежно скучна и дурна.
Кто бы мог подумать, что на этом выцветшем клочке? земли, со всех сторон окруженном дольменами из стекла и стали, его силы возрастут стократ, ибо образ его, переотразившись множеством сознаний, вновь вернется к себе, но теперь уже обогащенный их участием, их восторгом. Где-то поскуливали щенята, подземные колокола сзывали народ вполголоса, и шевелились струны расстроенных душ. Увы, он был занят вещами достаточно тривиальными, он пытался выбраться из канавы, вырытой двумя этими женщинами, из двух сетей, что сплел он воедино. Он Ничего не видел. Лишь потом.
«Чартерис!» — пели они, и резонансы относило ветрами злыми марта к ним же загадочные созвучия и смех, что не звучал здесь год.
Несколько машин-крестовозцев сгорело, то был день аутодафе — задумчивые древники стали поить своих железных коней золотистым соком, забыв совершенно о том, что сок тот горюч. Воспламеняясь, источали вонь они, пророчески пылали, жар будущих пожарищ шипящих, обилие жертв. Обуглившиеся скаты. Запах горелой резины на весь Брюссель.
Ты кашляешь, но это неважно, все замело снегом твою душу. Белый, но это не свет — снег. Лохматые скитальцы, то племя новое вослед за великим Мастером Чартерисом, что умер, но уже через три минуты был уже с нами. Смерть многомерника на аальтерском участке дороги смерти. Совместное мифотворчество — вот тот навоз, которым прорастает любой народ. Народ цветов особенно. Стихи остались где-то в прошлом, теперь мы ждем рассвета. Стайка девиц принялась развешивать свое нижнее белье меж керуаками, другие тем временем развлекали молодых людей. Автоэротика. Продавленные сиденья грузовиков. Добрая тысяча древников на бетонной площадке, почти все британцы, вдохновенное слово над городом, решившим предаться отдохновению. Вдох.
Часы жизни маятником кверху тикают, отмеряя время легенд: трезвым головам и расчетливым душам — они не столь точны, как ваши хронометры, но прислушайтесь к волшебному их звучанию! Потикивают из своих углов метрогномы, все звоны сникли — пьяны и те часы на башне уже не бьют. Им уже никого не ударить — поздно!
Что удерживало сознание на должном уровне, так это брюссельская хмарь. Кувейтские пилоты (все они были миллионерами) отбомбились здесь так, что в ту же минуту отъехали, вернее, отлетели и сами. Психоделические осадки в виде дождя и горького снега. Жизнь тут же отыграла куда-то поближе к неолиту, исполнившись однообразного сияния, заставившего содрогнуться даже твердыню гиппоглоссального. Радужный флер иллюзий сокрыл от взоров аборигенов серость их жизни. Мистические огни парили над крышами домов, северное сияние поражало своими изысканностью и яркостью. Глушение сигналов станций новых тел, о чем прежде никто не задумывался, или экзотические крылатые интенции как реальность нашего сознания. Где, как не здесь, могла возникнуть мысль о том, что в мир пришел спаситель, зовущийся именем Чартерис.
Многие приходили, немногие задерживались; многие слушали, немногие слышали. Недостаток хлеба с лихвой покрывался избытком болезней: чума бродила по закоулкам разума, холера свирепствовала в столице, но люди, исполнившиеся благодати, уже изгнали из храмов своих этих гнусных идолов — микробов и бактерий, покончив тем самым с уродливыми обрядами вакцинации, введенными чуть ли не при самом Пастере. В те судьбоносные циркадные дни ничего не стоило найти на своей тарелке букет алых роз или совершить прогулку по собственным трубчатым костям. В полях Фландрии маки вырастали высотою с себя, и это было почти невероятно, ибо на полях этих денно и нощно паслись стада людей. По грудь в небе, по уши в дерьме.
Впереди, как всегда, была «Эскалация». Среди рыдающих машин они творили музыку — Билл, черный Фил, Руби Даймонд со своими пассиями и Федерстон-Хо; здесь же были Арми и технари, следившие за тем, чтобы не иссякала сила динамиков. В этот день они сменили не только звучание или, как говаривал старый лось Банджо, саунд, но и свое-название. Теперь они назывались «Тоническая кинематика». Основой нового саунда был инфразвук, извлекавшийся Гретой и Фло из чудовищной установки, доставшейся группе в наследство от Банджо. Теперь музычниками были и они, пусть их никто не слышал, не мог услышать при всем; желании.
Через зеркальные очки смотрели на мир с односторонним движением, пытаясь понять, что же с ним не так. Новая» вещь. «Голодные головы». Исполняется впервые, потому не взыщите особенно. Всякое, сами понимаете, бывает.
Откуда-то с Золотого Берега цимбалы чудесный сад как Бог играю я на скрипке! — Ты недоступен нам и на кларнете!
В своей палаточной пещере Чартерис и две женщины прислушиваются к шуму, пытаясь понять, что происходит вокруг, далекие заунывные флейты, непроясненность отношения я-не-я.
Подземные моря, мои жемчуга, там, Ich glaube[17] произойдет чудесное рождение, что изменит трагикторию, по которой ныне движется мир. Дождь долгожданный, кустики кораллов вот-вот зазеленеют, пьянящие весны призывы, где только что белело тело снега. Фигур дрожащих уходящих малых змеятся тени в ее глазах свеча ее очей уста шкатулка щек шелка пионы черные дрозды и — бедра. Дебаркадер. Телодрама.
Палаты Марты запертая дверь тук-тук вот мой причал не напорись на риф. Буйство пенистых вод — так жизнь свою закончил славный Дрейк.
— Сделай милость! Я работаю над документом, в котором речь идет не больше и не меньше как о судьбе человечества, ты же терзаешь меня совершенно дурацкими расспросами! Какая разница — спал я с Мартой прошлой ночью или нет? Покинь меня! Ты лишаешь меня моих альтернатив!
Над ними волновался полотняный полог, когда-то на этом самом месте стоял монастырь, ставший впоследствии богадельней. Разрушили его строители дорог, метившие своими бетонными стрелами в сердце города.
— Ты энтропийца! Что ты сделал с теловеком?
Анджелин умыта и бела, как сахар, но не сладка, разъята размышлением на то, что должно желательно, неизбежно, немыслимо.
— Как ты глуп! Да мне плевать, что ты с ней делаешь, и на тебя мне наплевать, потому что ты мне никто, ты убийца моего супруга и только! Я всегда знала, что ты никакой не святой, а самый обыкновенный бабник, — скажешь, я ошибаюсь?
— Какой вздор ты несешь — какую анти-жизнь! Отныне и вовек мы полигамны и полихромны!
— Как ты любишь красивые слова! Лучше бы приберег их для толпы — меня ты ими не купишь! Чтобы я тебя рядом с Мартой больше не видела!
— Ангел мой, почему тебя это так заботит? Уймись! Ты меня уже уморила.
— Ты еще не видел моего Азова! Тоже мне мессия, ты шаманщик жалкий, вот кто ты! Усербный далматинец, сидел бы лучше в своих адриантиках каспийских!
— Послушай, радость моя, ты ничего не смыслишь в бал-тике и потому — молчи!
Пыхтя, как паровик, она металась по палате пыльной. Как он посмел. Она забыла бы все и простила бы его, но он, похоже, не собирался возвращаться к ней, мерзавец, он моего супруга толкнул под этот страшный грузовик, и эта подлая серая девица Марта разлеглась на его кушетке, как кукушка, но не поет, хватает ума помалкивать… Таинственная сеть, а в ней три рыбы-попугая, тенета тщеты и надсады, цепь лет.
— Послушай, детка, все равно ты лучше: ты — рыба-ангел, мы же — рыбы-попугаи.
Из-за темных ветвей ее кос белеет снедаемое чувств ветрами лицо.
— Так выбирай — она или я!
Он схватил ее за ворот блузки и с силой потянул на себя, так что пуговицы посыпались во все стороны, словно выбитые зубы. Он захохотал и, сбросив с себя покровы гнева, повлек ее к себе — она же и не думала сопротивляться. Туда, где возлежала Марта.
Они неспешно одевались. Марта:
— Прости меня, отец. Туда, где стынет кровь, я не вернусь. Я не хочу этого.
Пока он слишком слаб. Молчит. Кругом разбросаны страницы его мамонтументального труда, названного им «Человековыводитель» и посвященного одной теме — спасению человечества путем изменения сознания составляющих его особей.
Анджелин задумчиво:
— Подумать только, ты такой умный, весь мир куда-то там вывести хочешь, а вот надо же, не чужд мирских утех, так сказать, даже страшно от всего этого становится. А ну-ка скажи нам — что ты своим метавидением метавидишь?
И тут же все исчезло ее глазами жизнь его как странен он и нужен ли ему тот мир которому он так нужен как он говорит как на самом деле никто не знает, но истина есть истина и ничего тут не поделаешь просто он видит, а они нет. Он потряс головой и пробормотал:
— Я средоточие огня сгорающих глупцов я светоч ваш нового вестник мира что превосходит ваше понимание.
Так уж случилось, что под тем же самым тентом сидел темнокожий человек по имени Кассий. Личный агент Чартериса, представитель цветного населения центральных провинций Британии, что какое-то время подвизался в лавке, торговавшей мануфактурой стегаными прикрывалами, и так далее, но был изгнан, чтобы осчастливить других Чартерисом, донести его идеи и вообще содействовать.
Привстав, приматам Кассий возгласил:
— Да здравствует большое «Я»! Слава Чартерису! Мы все сгореть готовы, лишь бы узреть твое сияние! Рыбарь ты мы же сеть гигантская возможностей, и ты снимаешь сразу все во всех значениях и смыслах.
Он подполз к пьедесталу Чартериса, поближе к идолу, но тот бесстрастно:
— Пойди и скажи им о том, что колонна пойдет по главной трассе на Франкфурт. Я вижу этот знак, он горит, холодное пламя будущего.
— Ясное дело, меню, как говорится, мы составляем сами, но только сначала вам неплохо бы выступить перед жителями Брюсселя, нигде нас так не принимали, здесь все знают о вашем воскресении, о вашем аальтер эго.
Сухой пот деланного усердия.
— Кассий, поверь — здесь нам ловить нечего. Вне движения нет роста Брюсселя, образы меня изнуряют, голова вконец оголодала, и это значит, мы не мешкая должны из пустоты брюссельской себя изъять.
Холодные слова. Язык скользит.
Марта и Анджелин покачиваются, словно обезьянки..
На берегах растут могучие деревья. Повсюду рыщет новое зверье. Ни одного прямого угла.
— Так, значит, быть тому — здесь правите бал вы. Вы шкипер корабля Успенского, все прочие — ваша команда.
Рожок Кассия.
Черный Кассий на холерных кортах столицы иглы, ему по вкусу музыка задворков, отовсюду запах травки. Он пробирался через развалины брюссельского сознания, пытаясь добраться до его центра.
Волны реальности ближе дальше с перехлестом иссушая изнутри. Волны реальности. Ни одного прямого угла. Ему казалось, что он понимает, где он находится, однако время от времени улицы странным образом преображались, и тогда он чувствовал себя потерянным — вместо того чтобы идти по проспектам центра, он бродил по кривым закоулкам, пытаясь понять, куда же он идет и зачем. И так далее. На ум пришла строка из Успенского: «Люди могут мучить себя и других до бесконечности, муки эти, однако, не приводят их к пробуждению». И тут же голос Чартериса: «Вот видишь, Кассий, как все сложно, а я вот взял и пробудил тебя, и теперь ты живешь разом десятком жизней. А что дальше будет — я тебе этого даже передать не могу!»
Люди привыкли себя мучить. Надо бы песню об этом написать для «Тонической Кинематики» или для «Генотипов», или для «Горького Снега». Странное дело — их песни почему-то больше всего нравятся тем, кто каждый день просиживает штаны на службе.
В центре города народ поигрывал тихонько на собственных позвоночниках, а в суповых тарелках лежали букеты алых роз и не было в них супа. Смещенная Европа не возделывала полей, не производила консервов. В больницах сестры с продромальными взглядами грезили о далеких островах, врачи, задумчиво улыбаясь, то вскрывали, то зашивали тела пациентов и думали при этом о вещах весьма и весьма возвышенных. Справедливости ради следовало бы отметить то, что пекари продолжали печь, но пекли они, с другой стороны, совсем не хлеб, и потому исключать их из числа прочих людей было бы неправильно. Транспорт работал так же, как промышленность, промышленность — так же, как транспорт. Короче — работа не прерывалась ни на сутки. Парламент принимал закон за законом, пытаясь держать ситуацию в стране под контролем. Из числа принятых им за последний месяц законов выделялись следующие: закон, запрещающий поедание земли и ношение шапок-невидимок после захода солнца; закон, обязывающий всех бельгийских собак петь по-птичьи или же молчать подобно рыбам; закон, запрещающий чуму, использование красного цвета в светофорах и ввоз в страну ПХА-оружия кувейтского производства. На очереди стояло обсуждение законопроекта об удлинении светового дня зимой и об увеличении ежегодного отпуска парламентариев до полугода.
Кассий был не так прост, как могло показаться. У него были свои тайны. Тайные контакты. Выпивка в баре, стакан держишь, как учили, — немного от себя, определенная поза, означенное место, ритуал дежурных фраз, — и вот он уже сидит за одним столом с семеркою мужчин. Все курят, и только через час:
— Для нашего дела это даже хорошо хорошо что он здесь пусть придет. Ты должен разыскать кинорежиссера Николаса Боуриса. Передай ему все что ты здесь услышал.
Кассий получил потребные гарантии уверения, деньги и отправился на поиски великого непревзойденного Боуриса.
Так в полу-дроме до рассвета спонтанная активность. Он изнемог на стуле, сидя, мультисозерцал, Марта на лежанке, Анджелин носится из угла в угол рассветною тропой. Эхо ночного кошмара.
— Послушай, Колин, ты теперь связал свою жизнь с эскалацией и думаешь, что я и все остальные забыли о том, что ты сделал с моим супругом, теперь еще и эта история, все эти смерти, у всех мозги теперь набекрень, а виноват опять-таки ты.
— Ты был кактус рождественский цветом своим он слепил и тогда грузовик как весна ты никогда не поймешь этого детка. Не надо там быть. Во всем виновата та скорость с которой…
— Скорость здесь ни при чем ты его убил мужа моего ты и теперь ты пользуешься моим телом как своим скотина наверное теперь и у меня мозги не в порядке если я не кричу значит у меня нечем кричать значит я конченый человек.
И сказала вдруг Марта:
— Ангел мой, мы с тобой теперь вроде как сестры.
И все началось сначала.
Анджелин, слегка пошатываясь, вышла наружу. Часть соплеменников заметила ее, часть заметивших ее заметила и то, что лицо ее помято, а глаза печальны, но это никого не взволновало. В те времена люди были слишком заняты собой для того, чтобы обращать внимание на других. Время это было по-своему замечательным — ушедшие в себя люди были напрочь лишены агрессии, поскольку последняя могла возникнуть лишь вследствие усвоения схемы, в которой существовали бы как «Я» так и «не-Я», что было невозможно. Анджелин. Она была в надире и сейчас послала бы подальше и Чартериса, и Руби Даймонда, вздумай они домогаться ее (ах, Руби Даймонд — он то и дело играл для нее инфразвуковой блюз, от которого все внутри у нее начинало мягко пульсировать). Даже для нее, казалось бы, привычной ко всему, происходящее было чем-то из ряда вон выходящим. Можно было подумать, что дожди войны, не прекращая, лили в этом самом месте с самого ее, войны, начала — ее качало от избытка мыслей, заигрывавших с ней. Спектр мысли то и дело становился зримым, сверкая всеми мыслимыми цветами и оттенками. Она старательно обходила ползавшие по улицам облачка тумана, из которых щерились ущербные знакомые рожи. Какая гадость. Теперь уже кустики, красавцы-вязы, расцвеченные церебральною зарей, а по стволам ползает молодь земнородных — жабы с измятыми обвислыми крыльями, свинцовые птицы и эти новые твари, у которых даже и названия нет, и крадутся-то они всегда так осторожно, что их замечаешь слишком поздно, для того чтобы разглядеть по-настоящему.
Нечто подобное, но совсем в ином роде испытывал и Николас Боурис. Ему казалось, что он слышит звуки заиндевевших в высоте небесной труб. В нем тоже жило больше чем он вмещал мог вместить сейчас же вниманием его владел некто Кассий крестовый мотопоход а здесь в бассейне вода на удивление приятна и прохладна. Дородное тело без единой волосинки. Его цветок гиацинт кругом растения зловонный теплый воздух — царство клубневых. И хватит на этом Кассий отстранив от себя новую нимфу по-нептуньи на дно, в зубах трубка. Лежит на дне бассейна словно в трансе, ласкаемый водорослями, нежно поглаживающими его рыхлую плоть, глядя на глупого карпа, тыкающегося ему в живот, на мясистые листья растений.
Грустный вуалехвост с тоской смотрел ему в глаза. Боурис поспешил вернуться на поверхность, в мир людей, — теперь уже венчанный гиацинтами.
— Твое предложение не вызывает у меня особых возражений. Условие то же, что и всегда, — я сделаю все так, как захочется мне, а не кому-то там еще. Из этого можно конфетку сделать! «Чартерис — Урок Вождения» или еще что-нибудь в том же роде. Можно и по-другому. Скажем так — «Пункт Игрек». Как тебе такое название — а? Первый в истории фильм о постпсиходелическом человечестве. Кульминация — трагедия на трассе. В аварии гибнет и главный герой, но не проходит и минуты, как он вновь появляется перед зрителем! Вот тебе телефон — свяжись с моим ассистентом и скажи ему, что он должен срочно подыскать человека на роль Чартериса. Кстати, пусть поразмыслит о том, как мы будем решать сцену аварии. Я говорю о ее участниках.
Он белым кашалотом взмыл в воздух, и тут же заиграл оркестр. Глаза его горели — под мафии крылом снимать кино, возглавить съемочную группу смерти — что может быть заманчивее? Самым известным из его фильмов была лента под названием «Праздный труп», в которой модно одетый белый неспешно убивал негра на вертолетной площадке. Роль негра исполнял человек с улицы, согласившийся пожертвовать своею жизнью ради искусства. Теперь же ему предстояло сотворить нечто куда более масштабное — исследование проблем смерти продолжалось, и главным изыскателем был он, непревзойденный Николас Боурис.
Не мешкая ни минуты, Боурис принялся отдавать распоряжения. Красавица-нимфа помогала ему.
Машина пришла в движение.
Съемки фильма должны были начаться как можно раньше, это позволило бы снять все потребные реалии не сходя с места. В архивах можно будет порыться и потом. Достаточно снять что-нибудь сейчас, затем прогнать сцену аварии и только. Все остальное уже готово. Тут и «Праздный труп» пригодится, особенно та сцена, где Оптимист пытается обрести свое место в пространстве. Оптимист шагает по широкой белой полосе, руки в стороны. Камера сверху — видны только его голова, руки и сама белая полоса. Камера начинает двигаться по сложной траектории — его плечо в самом углу, полоса же вдруг взмывает ввысь, зависая над ним. Новый план — огромный глаз — Оптимист идет по краю века. Камера уходит еще дальше. Огромный глаз коня, вырезанного из гигантской скалы, вросшей в гору. Теперь в кадре вся эта гора — Оптимист, естественно, уже не виден. Движение камеры продолжается, и мы видим, что этот каббалистический конь выгравирован на стальной блестящей пластинке, что, однако, нисколько не сковывает его в движениях. Что это — никому не ведомо. Снова человек в белом костюме. Он садится на коня верхом, при этом плоть его мгновенно усыхает. Скелет в белом костюме на каменном коне едет по склону горы, время от времени покрывающемуся рябью неясного происхождения. И все это только гравюра. Фурор офорта.
Архивная хроника. Процессы разложения, как правило, предваряют само умирание, могут служить его предвестием. Подземный атомный взрыв сотрясает пустынные земли, гигантский волдырь разрастается, волна идет прямо на камеру. Другие кадры. Пустынные улицы, занесенные грязью, нигде ни души. Высоко над домами парит воздушный змей, откуда-то слышится музыка — что-то очень старомодное. Солнце в зените. Медленно открываются ставни, распахивается окно, и на дорогу плюхается игуана. Разверстая пасть с мелкими зубами-иголками.
Наплыв. Эпизод с Гурджиевым из цветного украинского мюзикла — в основу сценария положена биография Успенского. Название фильма: «Уровни и подуровни».
А. — беспокойный московский журналист, пишет буквально обо всем, бывает всюду. Человек дела, вызывающий у людей неизменную симпатию, — его мнением дорожат, его помощи ищут. Старый облезлый Успенский умудряется как-то связаться с А. — загадочно улыбаясь, приглашает его на встречу с великим философом Гурджиевым. А. явно заинтригован, отвечает У., что непременно воспользуется его любезным приглашением. Джи полулежит, опершись головой на спинку кровати, пришедшей сюда из иных времен; сразу же бросаются в глаза его пышные тронутые сединой усы. Сидит нога на ногу, обут в мягкие кожаные туфли без задника. В его комнате невозможно лгать — можно говорить любую чушь, все, что угодно, но только не лгать — это понимаешь сразу, достаточно взглянуть на старый шкаф, стол, покрытый клетчатой скатертью, пустую чашку, стоящую на широком подоконнике.
Окно двустворчатое, шпингалет посередине. Обе створки открыты наружу. Некрашеные много лет ставни, выцветшие и рассохшиеся, но ничуть не потерявшие крепости, нежатся в лучах утреннего солнца. Они чем-то похожи на Джи.
Джи устраивает то, что в наши голодные дни правильнее всего было бы назвать королевским пиром. В комнате появляется пятнадцать его учеников. Они немногословны словно гордые гуроны. Молча рассаживаются. Лгать здесь невозможно, немота овладевает всеми. Один из учеников похож на актера, который будет исполнять роль Колина Чартериса.
В комнату вбегает У. Он держит под руку А. У. радостно представляет А. Джи. Тот благосклонно улыбается и изящным жестом руки приглашает А. сесть возле него. Начинается пиршество. На столе zakuski, пироги, shashlik, palachinke. Это кавказский пир, он будет продолжаться не час и не два. Время от времени Джи молча ухмыляется. Все молчат. А. через каждые пять минут лепечет что-то себе под нос. У. в ужасе. Он понимает, что Джи устроил этот пир с одной-единственной целью — испытать А.
Удивительное гостеприимство и легкое кахетинское развязывают А. язык. Он всегда был душой любой компании, в которой ему доводилось бывать. Вступает хор. Слова, срывающиеся с уст А., теперь слышны всем.
Он говорит о войне, он в курсе всего, он подробно описывает положение дел на Западном Фронте.
Каждому из союзников дается оценка — этим мы можем доверять, этим — нет. Наш главный враг — Австро-Венгрия.
Пьет вино и широко улыбается.
Передает присутствующим все сплетни, которые можно услышать ныне в высшем обществе Москвы и Петербурга.
Покончив с предыдущей темой, тут же переходит к обсуждению проблемы хранения овощей для нужд армии. Капусту можно солить, с ней особых проблем нет, а вот с луком, например, все куда сложнее.
Теперь говорит об искусственных удобрениях, агрохимии, химии вообще и о тех серьезных успехах, которые делает в последнее время российская промышленность.
Пьет вино и широко улыбается.
Новый заход. Теперь он раскрывает перед ними свои познания в философии, отдавая должное хозяину дома, любезно пригласившему его на этот замечательный обед.
Еще пара тем: мелиорация, спиритизм и его роль в современной жизни. Отсюда переход к чему-то весьма странному, тема этой части его монолога — «материализация рук».
Всего остального, сказанного им в этот вечер, мы не помним. Какое-то время речь шла о космогонических теориях, которыми А. некогда увлекался, но эта часть разговора была самой темной и потому не запечатлелась в умах слушателей.
Из всех присутствующих в комнате людей он был самым счастливым — в этом можно было не сомневаться. Выпив вина и широко улыбнувшись напоследок, он откланялся.
У. то и дело пытался прервать это словоизвержение, но каждый раз Джи смотрел на него так грозно, что У. смущенно замолкал. Повесив голову, он смотрел на А., пожимавшего Джи руку и благодарившего его за содержательную беседу. Крупный план — лицо Джи. Джи еле заметно улыбается и подмигивает зрителю. Ловушка сработала.
Следующий эпизод. Джи радостно скачет на месте и запевает песню собственного сочинения. Ученики один за другим присоединяются к нему. Экран заполнен кружащимися телами. Конец.
Монтажная группа немедленно приступила к работе. Тем временем был найден и исполнитель роли Колина Чартериса — им стал французский актер Мистраль. Во время войны Франция сохраняла нейтралитет, и потому Мистраль был одним из немногих допсиходелических людей, живших в ту пору в Брюсселе. Именно он играл на здешней студии все мало-мальски серьезные роли. В свободное от съемок время он потреблял в больших количествах консервы, доставлявшиеся специально для него из Тулузы, исполнял суфийскую медитацию, посещал двух юных сестер-гречанок, живших в ближнем пригороде, и просматривал фотоальбомы, изданные «Галимар».
Сценарист Боуриса Жак де Гран, напомадив волосы маслом горечавки, направился к лагерю мотопаломников, избравших своей стоянкой наидиковиннейшую окраину Брюсселя. Он надеялся побеседовать с мессией лично и разузнать подробности его личной жизни.
Когда де Гран оказался в эпицентре дымовой завесы, он увидел мессию. Тот сидел на старой кровати, задумчиво покусывая ногти. Дурные образы, женщины, мрак. Он чувствовал, что его нынешнее «Я» уже отработало себя, что они попали в силки истории, что силы его подходят к концу и спасти его могут лишь женщины, но это произойдет не сейчас. Он задумчиво покусывал ногти, глядя на то, как мир съезжает все ближе и ближе к краю. Плошка Земли на крутом панцире радиоактивной черепахи.
— Мы очень рады тому, что вы посетили нас в самом начале своей карьеры, господин Учитель. Именно наш народ сподобился лицезреть первые ваши чудеса. Как вам понравилась Бельгия? Планируете ли вы задержаться здесь или нет? Не собираетесь ли вы воскрешать в ближайшее время и каких-то других людей? Да, пардон, — вот моя визитка!
Визитка была, мягко говоря, странной — от нее к телу гостя отходило нечто, очень похожее на человеческую руку.
— Все началось с видения, посетившего меня в Меце. Мое путешествие на север и вся эта паутина фотогробий берут начало оттуда — не из итальянского лагеря, из Меца.
— Все понятно.
И снова свежесть масла горечавки — голова, грудь, рот. Нда — здесь ПХА до сих пор стоит в воздухе.
— Пардон, вы, кажется, сказали фотогробий? Насколько я мог понять из статей в газетах, вы распространяете учение Успавского — не так ли?
— Так же, как и Успавский, я понял, что Запад погряз в мелочах, кошмар, посеянный арабами, на деле был благословением из полунордического междометия, мы разом перенеслись в определенность световых усиков и лучиков, когда тенистые…
— Я вас понял. А как насчет дальнейших воскрешений? Только отвечайте, пожалуйста, почетче.
Здесь Запад грязь немыслимая поблескивает изумрудами мерзозойская эра когда молчанием золото лишь карточка участника «Дайнер Клаб» может открыть перед тобою все двери. Вариант разрушенного войной города. Так-так. Глядя в глаза де Гранду:
— Европе не утолить бензинового голода. Мы, Марта и Англина, перемещаемся чудесным образом, мы не нуждаемся в горючем, в то время как ваша великая западная цивилизация вырыла…
— Можете не продолжать — я понял ход ваших мыслей. Выходит, вы считаете, что пришло время платить?
— Разумеется! Карманы наши пусты, и потому мы снова в пункте икс, мы вновь у врат и град открыт пред нами. Друг мой, как это замечательно, мы в самом начале пути с той поры, как мы оставили блаженные пещеры нашего неведения и обратили свои взоры к звездам, сменилось сотни две поколений, и вот теперь все возвращается на круги своя, и нам пора оснастить свои копья кремневыми наконечниками, что на деле совсем не просто, ибо…
— Все ясно. Мы ходим кругом.
— И это замечательно, поскольку у нас возникает реальная возможность измениться внутренне, перестать быть машинами и стать тем самым совершенно новой расой, пестовать которую призван я.
Тишина. Новые твари то и дело срываются с новых дерев, что взросли на каменных берегах нашей юности.
— Благодарю вас, Учитель. Если я правильно вас понял, в обозримом будущем вы не собираетесь заниматься воскрешением — верно?
— О, гиацинты бедер Анджелин! Объяли воды скорбные по грудь души где был бальзам отростки балзы но я непримиримус ибо помню дщерей Евы нежные касания они кровавиком своим меня гелиотропны и это вектор наших жизней ее атиллова пята.
— Вы полагаете? Если это так, значит, вы не исключаете возможности возмещения уже в тишайшем буду чем?
Спрятав визитку, принялся рыться в своей картотеке.
— Да я бежал от этих фумарол послушай даже здесь колышется земля послушай кругом вулканы где может сесть ильюшин суша ильюшина он от других не от себя сбежал не от того что реально в действительности.
Порывистый ветер его словес. Словесть.
— Теперь-то мне понятно все! Теперь я понимаю куда вы тонете. Все так будто вы топонимы, а не андроиды. Нет? Послушайте, а если вам принесут мертвого ребенка, вы его оживить сможете?
Чартерис уходит в кашель взгляд исподлобья мир наш умер затем чтобы мы могли обрести его вновь обманчивый наш лживый мир.
Ложь вынести он может, уродство — нет.
— Вспомните о древней христианской морали. Я хотел бы привить нынешнему человечеству телотерпимость и многослойность. Вы когда-нибудь задумывались о странностях нынешних фагоцитов?
— Кромешно. А вы не забираетесь заживить кого-нибудь зуммером?
— Ангина-крошка и та вторая своекорыстны и сладки при этом.
Он кашлянул. Мир сделав круг назад вернулся повсюду полыхали скаты. Черный едкий дым, порушенные стены и в бледном свете солнца на обоях глициния его тени. С одной стороны группа учеников в ярких шляпах с рубиновыми роскошными бородами. Пытаются петь хором. Неподалеку молодой парень рядом с ним старый драндулет с горящей обивкой, он поднимает над головой канистру с бензином и плещет его вовнутрь, огненная арка, горящие одежды, катается по земле, визжит. Люди удивленно поднимают глаза на огненные узоры, качают головами. С огнем шутки плохи. Мир статики переходит от формы к форме. Сегодня все отдыхают от давешней мотогибели, но дунет ветер — и они повлекутся за вожаком своим сбившись в тесную стаю — Учитель и преданные его ученики. Весь мир лежал перед ними, и потому они не боялись черных коварных дымов, что были зловонны и липки. Огню предавалось все.
Движение на трассе Брюссель-Намюр-Люксембург было остановлено. Сотни людей Боуриса трудились в поте лица, готовясь к съемкам сцены аварии.
Несколько машин носилось по шоссе туда-сюда ковбои-лихачи с гиканьем и присвистом на натужно ревущих скакунах, пахнущих резиной и соляркой. Народ из Баттерси плавал вокруг машин стоявших на обочине водолазами исследующими останки затонувших кораблей маски и ласты камеры на бамперы и капоты предвкушая сокрушение металлический смерч а рядом микрофоны так чтобы и скрежет был правдоподобным внятным.
Еще одна группа рябые щеки похожи на сестер из дома престарелых. Негибкие их пациенты гладкие куклы с бесполыми личиками бесстрастие бесплотности пластиковые волосы, аменорея полуженщин, холодность полумужчин, голубоглазые карлики-детки вперившись взглядами поразительно бесстрашны лица смерти безмолвные У. гордость Джи.
Их грубо помещают на сиденья — те кто впереди и те кто сзади кому смотреть в окно кому закрыть глаза кому закрыться руками каждому свое все в руках безмолвных грубых санитаров все новые и нигде ни одного водилы одни везомые. Их повезет навстречу друг другу.
Работы на день — не меньше. Экипажи отдыхают в Намюре в старом заплеванном отеле в огромном шатре на берегу Мёза. Боурис поспешил вернуться назад в Брюссель девственность голого тела трубкозубец на дне веерами любимых гиацинтов в нильском иле.
— Неужели я хуже всех этих мерзких психопедов?
Вернувшись на поверхность довольно пофыркивая и похрюкивая.
— Я сотворю свой собственный миф, свою собственную Вселенскую!
Раздвинув ряску дородная фламандская нимфа.
— Милый, ты веришь тому, что Чартерис — мессия?
— Я верю в успех своего нового фильма! — рявкнул он и, схватив нимфу по-крокодильи, утащил ее на дно.
На следующий день отдохнувший и посвежевший Боурис уже несся к месту намечаемой катастрофы в компании со своим сценаристом де Граном, разразившимся целой речью об Учителе, что не мешало ему заниматься краниальными втираниями. О сладость терпкой горечавки!
— Дети, цветы и прочая муть меня не интересуют. Тебя послушать, так он ничем не отличается от всех этих безумцев. Ты что, так ничего и не узнал?
— Ну как же! Знаете этот собор Sacre Coeur?[18] Так вот. Арабы сбросили туда бомбу галлонов на пять — там такой туман стоит, что в двух шагах ничего не видно! Я было к нему подключился, но у него не логика, а сплошной логогриф — время застыло, а каждая четвертая доля отсутствует начисто! Ну, а сам этот гриф-логогриф боится свою иппокрену из виду потерять, она, конечно же, этого…
— Де Гран! Что это еще за жар-жаргон? Ну и послал же мне Бог помощничков! Давай-ка и об этой иппокрене.
Живот вперед.
— О которой из них?
— О той, которую он потерять боится, дурень! Ты с ней разговаривал?
— Она была одним из предметов нашего разговора, что позволяет мне судить о месте ее в этом мире.
— Godverdomme! Так пойди же в это место и приведи ее ко мне! Пригласи ее на ужин. От нее я узнаю всю подноготную этого, так сказать, Учителя! Запиши это себе в блокнот.
— Все уже записано, босс.
Горсть колес.
— Прекрасно. И еще — подкинь Кассию кокаина, — ребята себя вести будут порешительнее. Comprendez?[19]
И друг от друга — оба в паутине.
Все уже готово. Техники продолжали оглашать окрестности истошными своими криками, но смысла в криках этих уже не было, ибо все машины уже были оснащены аппаратурой и седоками-ездоками. Техники носились по площадке, перепроверяя самих себя — глаза в разные стороны. Четырехрядная автострада превратилась в дорогу с односторонним движением отсюда, туда торжественный выезд на легковых и грузовых катафалках, каталках смерти, стерильный народец будет ускоряться до той поры, пока его не станет. Сварной закат. Мир Боуриса.
Едва были закончены все приготовления, к Боурису подскочил его главный рекламный агент Рансевиль, в уголках рта застыла улыбка. Улыбка, улыбка, высуни рога.
— Неужели мы позволим им погибнуть? Это же садизм! Они такие же люди, как вы и я, просто они устроены по-другому. Почему вы считаете, что в фарфоровых головах не может быть мыслей! Фарфоровые мысли хрупкие и красивые, фарфоровые чувства, любовь, прозрачность, тонкость чистота!
— Пошел прочь, Рансевиль!
— Это несправедливо! Пожалей их, Николас, пожалей! У них так же, как и у нас с тобой, есть сердца, но только эти сердца сделаны из фарфора. Но ты не можешь не знать — пред лицом смерти все мы едины — какая в конце концов разница, из чего сделано сердце человека, если он уже мертв? Холодный фарфор смерти.
— Miljardenondedjuu! Мы этого и хотим — они должны казаться людьми, живыми и мертвыми! Иначе на черта они бы нам сдались, все эти куклы? Пшел вон, Рансевиль, и больше не приставай ко мне со своими дурацкими разговорами.
— Что они тебе сделали? За что ты их так, Николас?
Дрожащий голос.
Боурис, раздраженно отмахнувшись:
— Хорошо… Тогда послушай, что я тебе скажу. Я ненавижу кукол с детства, с той самой поры, как я увидел их в магазине, их презрение, их надменность. Они знали себе цену, я же был несчастным маленьким бродяжкой без единого гроша в кармане. Да, да — именно так и начиналась моя жизнь! Я был грязным подзаборником, моя мать была бедной фламандской крестьянкой! Когда я видел все это благолепие, пялившееся на меня с витрин магазинов, я чувствовал, что не я, а они созданы по образу Божию! Как я их ненавидел! Пусть же умрут они теперь, Рансевиль, — пусть они умрут вместо нас! Слышишь? Вместо нас с тобою!
— Твой кассовый вердикт… Весь презрение. Хорошо, Николас, будь по-твоему, но я попрошу твоего дозволения быть там вместе с ними. Я пристегну себя ремнями в красной «банши». Я буду рядом с ними — безгрешными, чистыми, холодными. Я хочу истечь кровью — ты понимаешь меня, Николас?
— Открытые рты со всех сторон, шаткие зубы подозрения. Боурис, на миг задержавшись, на сияющей своей вершине снисходя:
— Ох, Рансевиль, Рансевиль, по-моему, ты свихнулся… Насколько я понимаю, ты перестал верить в реальность смерти. Прямо как тот пьянчуга, что мирно дремлет, уткнувшись носом в лужу, о существовании которой он и не подозревает.
— Именно так! Как я могу умереть, если все эти куклы мертвы?
— Любое подобие смерти — это уже смерть, Рансевиль.
Дорога молча ожидала. Происходящее походило на открытие нового моста, который должен был соединить два континента, — оставалось затянуть пару болтов, но все ждали прибытия фоторепортеров, которые должны были запечатлеть это знаменательное событие.
И снова, разинув рты, все смотрят на него, на Боуриса, пусть объяснит нам, чем же смерть отличается от сна, а сон — от бодрствования и что это такое, не быть, не видеть, не чувствовать небытие фарфора и человечьей плоти, пусть объяснит нам.
Все та же вертолетная площадка, он занят съемкой центрального эпизода «Праздного трупа». Кассиус Клей Роберт-сон, черный, пытается запустить двигатель крохотной инвалидной коляски. Общий план. Белый в шикарном белом костюме бежит с немыслимой скоростью, за спиной его черные, как смоль, бараки, бежит прямо на камеру, руки в перчатках, предвкушает усладу убийства. Любийство. И вот опять явился человек, готовый умереть, во имя искусства жертвует собой. Глупый Рансевиль…
— Будь по-твоему, Рансевиль. В конце концов, кто я такой, чтобы тебя от этого отговаривать. Вот только для начала мы составим договор об ответственности сторон.
Рансевиль презрительно фыркнул.
— Со мною ничего не произойдет! Как говорит Учитель, с однозначностью давно пора покончить! Я верю в многомерность нашей жизни. Если ты убиваешь невинных, почему бы тебе не убить и меня? А-а, тебе и сказать-то мне в ответ нечего! Вот так-то! Да здравствует Чартерис!!!
Зеваки отшатнулись от него. Они шептались, они вздыхали, они стенали. Боурис стоял теперь в гордом одиночестве, сверкающая бронза голой головы. «Инвалидка» завелась и медленно тронулась с места. Но белый уже здесь, один удар ноги, и стекло осело, каблуки и локти, искореженная сталь. Работают разом две камеры: одна сверху над машиной, вторая установлена в кабине, испуганный Кассиус Клей, замедленная съемка. Поехали
— Мы будем держать тебя в фокусе!
Вместо прощального напутствия.
Рансевиль едва заметный кивок головы он все понял садится за руль старенькой «банши» они подобрали ее на стоянке возле Gare du Nord и перекрасили в красный цвет. Пятна краски на одежде и руках Рансевиля рядом чинно сидят куклы одеты с иголочки презрительно косятся на своего водителя. Кивают головами — все разом, вежливость бриттов арктический ветер.
— Отлично! Пора начинать!
Боурис.
— Все по местам — мы начинаем!
И ястребом по сторонам — кругом одни безумцы лишь он здоров один-одинешенек насвистывая тихонько тему из «Праздного трупа». Центр. Сигналы из Центра.
Раскинувшись в слезах, негромко Марта:
— Анджелин, ты никак не поймешь — мне твоя доля не нужна, просто до последнего времени у меня не было вообще ничего — я как дитя малое, все хандрила и хандрила, а потом пришел Отец и тут же разбудил все мои «Я» и освободил меня от моего ужасного супруга и этой жуткой тюрьмы с телевизорами и прочей мути, которая осталась где-то там…
Анджелин сидела на краю кушетки, стараясь не касаться Марты. Уныло голову повесив. За нею — Чартерис-голодарь.
— Я все понимаю: если ты прекратишь хныкать, ты мне еще больше будешь нравиться. Теперь послушай, что я тебе скажу, — мы жаждем одного, но мир устроен так, что это невозможно, и потому ты должна найти себе другого. Сегодня вечером группа, как и всегда, гуляет — пойди и ты ко всем, — там веселей и лучше.
— Неужели ты думаешь, что я стала бы спать с этим мерзким Руби? Свет вновь забрезжил предо мною, когда Учитель сказал: «Восстань же, дочь моя!»
— Милочка, выброси все это из головы! Кому-кому, а мне-то ты можешь этого не говорить! Я все понимаю — все эти чувства, что тебя переполняют, все эти вздохи и уловки — я все понимаю. Но на самом деле ты ему не нужна и никогда не была нужна — все, что он сделал, так это зашел в твой маленький домик, чтобы уже через минуту выйти оттуда вместе с тобой, — верно? Ты же после этого почему-то возомнила, что он принадлежит только тебе и больше никому!
— Ты действительно ничего не понимаешь… Это чувство слишком велико для того, чтобы оставаться простым чувством, — это уже религия! Та паутина, о которой он не устает твердить, она меня пленила, и для меня паук лишь он!
Полог пошел волнами, Анджелин взвилась и изо всех сил ударила Марту, завопив при этом:
— Как ты смеешь, дрянь! Найди себе другого! Он мой — я не отдам его тебе, бесстыдная блудница!
Разгневанная, она вышвырнула Марту вон из шатра и тут же заняла ее место на кушетке. В этот миг у входа показался де Гран — в руке пакет для Кассия. Она недвижно возлежала на скромном ложе, прислушиваясь к звукам далеких песен, пытаясь понять, что происходит с ней, с другими, они перешли из состояния, в котором вечно происходит не то, в другое состояние, где нам уже неважно, что именно происходит. И если я способна мыслить так ясно — стало быть, я и поныне в здравом уме, непонятно только одно: как мне вести себя с другими, ведь все поражены. Впрочем, тут уж действительно заранее ничего не известно, и она, возможно, понимает меня как никто… Птица-ткачик, вот как это называется, поклевывает ягодицы средь высоких шелковистых трав, колеблемых нежнейшими ветрами… Великий Колин, неуемный гений… А рядом я нагое. Нора любви, где ткачик вьет гнездо для Матушки Гусыни сыновья…
Сквозь дремоту ее возник — топорщатся усы — де Гран, посланник ночи.
— Простите — виделись намедни, я готовлю фильм, посвященный Учителю. Как приятно вновь оказаться рядом с вами.
— Я понимаю. Пройдет и это — произойдет и это. Реки!
— Как умно вы сказали! Я предвосхищаю нечто. Свое дитя оставив, стопы сюда направил — снимать шедевр, не больше и не меньше!
— Как тускло! И как знакомо… Вернись к оставленной тобою и боле не покидай ее, плотнись и уплотняйся, не искушай себя, не изнуряй, ведь твой искус — искусство. Ты же — гончий.
— Шеф нуждается в ваших сонетах, в вашем содействии, образ Учителя ему непонятен и поныне. Скромный ужин, если, конечно, вы не будете возражать, нежнейше просим!
И разом села, опустив голубенькую рубаху бонги на шее ожерельем, пытаясь сфокусировать взгляд.
— Какой такой шеф?
— Ник Боурис, автор «Догоняя» и «Праздного трупа», направляется к пункту игрек, в коем он намеревается поведать публике о жизни супруга вашего в тонах сочувственных. Великий Ник Боурис, вы должны были слышать о нем.
— Он хочет сказать правду о Чартерисе? Я правильно поняла вас? О, Боже! Эти руны столь возвышенны, что не могут быть так просто развешены. Что Колин! Даже я шифровкою самой себе теперь кажусь, что неудобно… Он хочет истину обрести твой Боурис?
Испариной покрылась, он же рыбой задышал на берегу.
— Признаться, я смещен немало… Пардон — я знаю, что ответить! Мы делаем кино, не что-то иное, это совсем не евангелие с позволения сказать, скорее что-то прямо противоположное. Это будет его биография — понимаете?
— Вновь та же птица! Кино, говорите? И вы меня хотите отсюда к шефу?
Ногтями поскорей пригладить темных буйство волос.
— Фиат мой будет рад вам.
Византийский поклон.
Замерла пораженно.
— Вы за рулем? Я было решила, что и вы там у себя человек не последний. Выходит, я ошиблась?
Но нет. Студийная машина с водителем, все как положено, и тут же к ископаемому центру, рискуя жизнью.
Городские укрепления «банши» бойницы, за ними ухмыляющиеся трилобиты — память предков. Прямиком в логово ассасина, ему в лапы пока же затейливые тропки, посыпанные серым песком, когда-то по ним ходил сам Леопольд Второй. Набок головку свою и неярко дали океана серая темная щебенка насыпь унылой косой к горизонту и пенящиеся волны… Закрыть глаза и слушать шум волн вум шолн мешает шум мотора.
На восемь распадаясь звучаний. Тихое, лихое, унылое, постылое, милое, гневное, новое и непреходящее — таясь одно в другом к аурикулярным ее нервам. Скользят, скользят, грозя собой увлечь, заклокотало где-то зловеще, словно глотка зверя, и, в волосатую вцепившись де Грана руку, Анджелин вскричала:
— Они не оставят меня в покое — в здравом уме осталась лишь я, но они не оставят!
Он влажную руку свою обвил вокруг нее и тихо проблеял:
— Детка, астрал остается астралом, да только иной он теперь.
Огромные свои сложив крыла, тихонько взвыла и оказалась в страхосфере.
Черен поднялся Боурис, искрами сыпал, в маске лицо, в гиацинтах, росших в бассейне, лыс, словно жук, обликом евнух, придатки, однако, на месте. В зале соседней роскошный стол. Накрыт для нее.
— Позвольте мне вас почувствовать прежде.
— Мне не до чувств.
Анджелин даже здесь оставалась собою. Он предложил ей поплавать, когда же она отказалась, выбрался неторопливо из зелени вод и, тело свое обмотав полотенцем, направился к ней.
— Ну что ж, — тогда после обеда.
— Спасибо, я плавать вообще не умею.
— Ты брассом поплывешь, едва увидишь наших кукол. Гелиогабал, он за собою вел ее шутя, туда, где сто, она же смело серьезным тоном:
— Мне необходимо серьезно поговорить с вами о положении дел в нашем мире.
Вокруг непомерной залы он вел ее, стены в гиацинтах, то и дело останавливается возле щебечущих стаек — гости. Спертое дыхание покрытых пылью коралловых деревьев, хрупкие кристаллогмиты, мифология простейших — всюду одно и то же, мир древний и никогда реально не существовавший. Королларий о кораллах и кристаллах.
Фигмей — один из многих — с речью, что началась прославлением Боуриса, но тут же, воспарив, он речь повел о сталелитейной промышленности некоего неназванного государства, далее речь шла о Ван Гоге, женщине по имени Мария Брашендорф или Братцендорф, что после девятидневного заключения родила, но на весах безумия сие не отразилось, ибо обитатели атлантического побережья никогда не играли существенной роли в судьбах континента. Речь благополучно проистекла, и все воссели рядом с Анджелин, хозяин дома, его рука на левой груди ее под платьем многомерным.
Банкет начался. Появилось первое блюдо — горячая вода с плавающими в ней листиками непонятного растения (все прочие блюда, подававшиеся на этом банкете, также отличались необыкновенной текучестью, что было в те времена явлением обычным). У Джи молчали все, здесь говорили все. Все было живо, все кружило.
— И ведомый нам мир, — она ввернула, — себя уже утратил, еще пара месяцев, и он провалится в тартарары. Кто может, должен сохранять до лучших времен то, что он смог донесть до этих, иначе психоделические воды затопят все и вся, вы в вашем фильме должны другим сказать об этом, когда минует это время, мы вновь отстроим прежний мир.
— Нет, нет, нет! Я вижу все иначе. Пункт Игрек — точка поворота, от которой мы и будем совершать дальнейшее наше движение, никаких запретов, никаких комплексов, никакой техники и политики. Все это там — за поворотом. Твой муж — спаситель, ведущий нас прочь от всех этих дурацких стереотипов. Мы должны забыть все, иначе мы не сделаем и шага — верно? Так я себе это представляю.
— Звучит, конечно же, красиво, но только ерунда все это, чушь. Как выжить в мире, где не сеют и не пашут, но все хотят спокойной сытой жизни, будут миром править чума и голод, не разум — чума и голод.
— Ох, милая, кому ты это говоришь — я только рад буду, когда весь этот техносброд отбросит копыта, вся эта гнилая борзоазия, весь этот Запад, их будут хоронить в общих могилах — то-то бульдозерам работы будет от Манчестера до Мекленбурга, то-то радости.
— Вы меня поражаете, Боурис. Кто же тогда будет смотреть ваш эбос?
Кактус рождественский нарезан тонкими ломтиками — тошнотворно суккулентное блюдо.
— Я сам их буду созерцать. Для эго эго плод приносит свой — не так ли? Лишь для самого себя, для радости моей, для ублажения! После шестидесятых все «Я» мои ни на мгновение не прекращали источать декомпозит распада. Мир выгнил изнутри — ты понимаешь?
Глоток кислого gueuze-lambic.[20]
— Последняя фаза его разложения, при которой мы присутствуем, омерзительна.
— Многие из прежних зол действительно исчезли, но худшее живет и поныне.
Не ест, не пьет. Глаза вниз.
— Мы стали самими собой — это главное! Именно об этом говорит твой муж-мессия. Аутентичность — есть такое слово — тебе этого не понять.
Из-под полуприкрытых век гостевое шумливое пространство, ерзающие гости-автоматы, она своей сетчаткой их накрыла.
— Это они-то аутентичны?
С презрением.
Зубами заскрипел и зад свой к ней приблизил грузный.
— Ты зря считаешь себя иной, не тебе судить о них, ты такая же дура набитая, милая.
Слова сии прозвучали для нее откровением, онемев, пришли в движение травы. Колин говорил об автосне автопилотах души враги в одном дневном переходе из себя мартовские марши. Его больной кошмар куда здоровее сальной логики этого борова.
— Для чего вы меня сюда пригласили?
Сладковатый воннегут — царство клубней.
— Только не подумай, что ты привлекла меня своей грудью — у меня груди побольше твоих будут! Я хочу поговорить с тобой о твоем супруге. Насколько мне известно, у вас не все так гладко, как кажется вначале. Так по крайней мере мне доложили, вот я и решил тебя послушать.
— А если я не стану говорить об этом с вами?
Поднялись гости-автоматы и тут же исчезли в устьицах узорчатых стен, проемах, устроенных специально для подобных приемов, кругом гиацинты.
— В запасе у меня есть мультиспособ — ты будешь говорить, родная, сомнений в этом быть не может.
— Вы что — угрожаете мне?
Артишоковая терапия ее лицо напряжено он смотрит исподлобья злобно великий Боурис.
— Брось этот мототон и расскажи-ка мне о том убийстве, что совершил твой мотомуж на трассах графств центральных.
Перед камерой ее внутренней унылые окрестности увертливые.
— Кто кого искушает, вы меня или я вас — скажите? И вообще — о какой-такой невидности может идти речь в наше время? Я — это я и он — это он. Нам постоянно кто-то мешает, чья-то тень над нами, десант, вы знаете знаете тень что я имею в виду о мафии речь о ней самой вы работаете на них продатель грузный?
Желеобразная туша его внезапно окаменела и из губ тихой трубки:
— Не надо говорить об этом так громко иначе где-нибудь в заброшенной аллее ржавая машина без крови-смазки не узнана никем одна в заброшенной аллее.
Все звуки-джунгли разом отхлынули, грачи над головой кружатся. Птицетени.
Она стояла вновь в запущенном саду чертополох и травы запах сладкий ночной фиалки и крик матери Я тебя прибью если ты опять сюда раньше положенного времени явишься! Ни цвета ни плодов на терносливе кривые сухие ветви бурые наросты и искорки росы и за ветвями не новое ли там существо мелькнуло? Блохастая собака на шее красный галстук краса астрала рискоркиросы.
Уже и музыка гостинцем для гостей увлеченных гортанных извлечением звуков дуэт прощальный Боуриса взгляд и вот он уже на той стороне со всею бандой маракеша орды базарные хиппи де Гранапомаженный благоухающий все разом на нее на Анджелин.
— Куда-куда вы так? В театр теней?
— Идут! Идут! Они идут!
Ушли своды шкатулка захлопнулась ночи горящие взоры все на экран треск из динамиков свет 5 4 3 2 Один Раз Свет над серыми томами строки окон трасса и тут же матрасы спальни ужасная погода над городом неумолчное:
— Чартерис! Чартерис приехал!
Взято в скобки жаркое горожан на едином дыхании:
— Учитель!
Детей над головой тела воздымая к главному гаражу страны порыв язычники акцидентальной ориентации ежеминутно мутируя утрируя его заветы взвесь флагов и прочая и прочая и прочая.
Материал еще не редактировался. Временные и пространственные зияния, разрывы. Еще одна сцена — одевают доспехи машин — серые, алые, изумрудные, небесно-голубые. Сейчас произойдет колесование.
Манекены полны дурных предчувствий. Не мигая смотрят голубыми своими глазами прямо перед собой во тьму, что никогда еще не наполнялась светом голов каверны восковая спелость лиц грядет собиратель.
Взгляд сверху воронье кружит над хитросплетением дорог белое и черное два цвета черные угрюмые кварталы Брюсселя. Множество линий линии силовые линии демаркационные линии переменчивой геолатрии также линии сопротивления хронология отчет производится от некоей неведомой нам точки в будущем от центрального узла. Туда к узлу устремлены все мотоманекены. Еще несколько микросекунд — и время для них существовать перестанет, тенета разорвутся…
Со стороны Намюра первой в роскошном костюме госпожа Крэк приталенный пиджак цвета хаки миндаль нежнейший блузки и габардиновая умопомрачительная юбка с накладными карманами, широкополая шафрановая шляпка акрилан специально для автокатастроф и алые туфельки с острыми носами. В доме ее всегда прохладно, нет всей этой волосатой публики, всех этих грязных нонконформистов, поскольку она использует для этой цели новый Пластик цвета персика я ставлю туда песочные часы если надо вкрутую то переворачиваю и ставлю еще раз вы не представляете как это удобно при этом голова ваша вольна — Интервью взятое у госпожи Крэк незадолго до ее смерти.
— Да, да, — он мне кажется ребенком, знаете, бывают такие резвые дети. Лично я растеряла все свои силы, и от этого мне настолько легко, что я…
Закатив глаза, откидывается на спинку кресла. Сюрреалистическое солнце на подушке уходит в царство мерзкой тени.
Репортер лежит на капоте ее машины теперь микрофон ее супругу господин Серво Крэк одет с иголочки за рулем бронза лысого черепа с кривой усмешкой:
— Вы правы, мы привыкли бывать в местах не слишком известных вам простолюдинам у элиты, сами понимаете, свои тайны иначе одеться просто невозможно есть и еще одно важное условие стерильность этих мест ну а на заднем сиденье это вовсе не мой сын там двое — куколка и человек, который назвался Рансевилем. Моя супруга Истеректа Крэк питает к нему известную слабость что меня нисколько не удивляет мы с ней друзья иных отношений у нас не было и быть не может, поскольку я лишен того, что позволяет иметь их надеюсь я выразился достаточно понятно понимаете просто мне не хочется обсуждать эту проблему мне кажется что лучше поговорить о моде.
Наплыв. Стремительное движение трасса оживление в зале. Сейчас всех их не станет лоб в лоб супруги Крэк и их сыночек Крк камера на Рансевиля но тут к сожалению что-то ломается он кровь пролил зазря ее не видно. Кульминация фильма. Раскручивающаяся пружина негибкие куклы влипая в стены стремительно схлопывающихся салонов лица совершенно безмятежны последние наносекунды их жизни взвесь карт перчаток печенюшек конфетных коробок параболы возмущенных вещей…
Все.
Камера снова и снова на жертвах. Крупный план — осколки и ошметки. Боурис плачет в голос. Скорбь устрашившегося своими деяниями. Пора за стол.
Слезинки на его щеках. Наплыв. Слезинки. У них был гусь тогда она была совсем маленькой и мама полный таз воды поставила на землю потому что ему было жарко и он все плавал и плавал нырял то и дело и гоготал радостно а она сидела рядом вся мокрая и счастливая. Маленькая Анджела. Ощипаны широкие крыла их будет есть археоптерикс. Крыла забили но не улететь не улететь бедная птица мы тебя потом съели.
Она вернулась в запустенье их стоянки реклама «Стеллы Артуа» распад и запах гари, а посередь она. Окна домов улицы лица ее закрыты ставнями а по тротуарам мыслигуаны жмутся к стенам. В ментальном квартале от нее лужайка далекого лета помнит на ощупь райский сад где босоногой Ледой она и лебедь где в иле и взрастали или лилий.
Ночь тяжелела на глазах вбирая дождь дым одного клубился так же как и прежде гитарная струна и голос флейты боролись с одиночеством силы однако были равны и потому звучание не прерывалось горела желтая лампа вокруг которой мотыльками жались люди ночною исполняясь силой. О Фил щенята заскулили не спрашивай меня что было со мною на пустоши Кол. Лоск темных луж. Весталки забавляют себя крестиками-ноликами под сенью каменных дерев гетеры в гетрах тени ночь и сети. Кругом такой маразм осталось только залететь для полного счастья.
Все той же куклой непослушно ноги переставляя одна к другой и дальше к жестяному ложу холодное одеяло Чартериса нет и нет уже давно. Она присела на краешек кушетки и кряхтя разулась. Куда это он утопал? Бесплотный звук не дождь не лепет снега не вздох собаки лица ее коснулся и снова давешние гонки трасса грот наполнился куклами с голубыми глазами. А может, то крадется несносный Руби Даймонд?
В углу калачиком сопящим на разбитом кресле Марта.
— Шла бы ты спать!
— Мне жаба не дает!
— Что ты несешь! Ложись, говорю тебе!
— А как же жаба! Она все мое зерно повытаскает, а эти поганки, они такие скользкие, что…
— Да замолчишь ты когда-нибудь! Тебе все это привиделось!
Спи!
Уложила ее и прикрыв глаза тончайшим шелком век легла сама пустилась в путь босая Леда летняя поляна и лебедь нежно-нежно струны…
Так день за днем. Чартерис собирал огромные толпы и говорил с ними до бесконечности, не зная усталости, о сне забыв, паря на диковинных крылах своей фантазии. Голод в Бельгии, дурные вести из Германии, два дня, три дня. Он сидел с банкою фасоли, которую принесли ему верный Кассий и друг его Бадди Докр, рассеянно накалывая фасолинки на вилку и опуская их в рот, едва заметно улыбаясь, одним ухом слушая учеников своих, силящихся вернуть ему то, что даровал он им его учение.
Насытив себя, медленно поднялся и медленно пошел, обходя разговоров воронки своею сетью рыбин-мыслей извлекая из них сплетая сеть иную. Глад и мор сегодня все поджары он преподжар как потопает капитану разноречивость — направлений гнездо воронье их голов их невмонов. В прогулке сей была и известная умышленность — весенние ветра могли раздуть пожар в их душах попаляя ту малость которою они пока владели он желал им блага недвижных трое. суток или даже три недели своеобразный цирк для аборигенов что приносили им вино одежду и порою хлеб.
Недвижно Чартерис стоял, а ветер разметал его власы.
Кассий нежно, едва ли не поет:
— Учитель, сей вечер наш нам боле не придется влачить то жалкое отныне огни Брюсселя светят только нам фильм город на колени — и что это за город! Мы почву подготовили прекрасно здесь у вас уже сотни последователей. Дальше можно не ехать, вам будут рады здесь всегда ваш достославный Иерусалим навеки.
Порою не все говорил и он. Подумал про себя: «Я вижу. указатель поворот на Франкфурт и потому как только рассветет мы оставим это место в конце концов мы не бельгийцы. Как Кассий туп — неужели он не понимает, что остановка равносильна смерти? Не иначе он замыслил что-то. Он слеп «бедняга»».
Ни Кассий, ни Анджелин не привыкли жить в присутствии истины, о Бадди и говорить нечего. Он прикрыл глаза и увидел перед собою свирепых кроманьонцев, охотящихся на неповоротливых неандертальцев — они загоняли их и тут же убивали, — но не ненависть и не природная жестокость тому причиной, просто так уж устроен мир. Не открывая глаз, он произнес: «Допсиходелики должны покинуть наши пещеры — долины принадлежат нам и никому боле.
— Пещеры? Да в нашем распоряжении целый город будет, Учитель! — заорал слепой Кассий. Он, как и прежде, ничего не понял, но были здесь и те, кто видел: слово его быстро разнеслось повсюду волнами мысли и под цитру запело. Слово.
Оставив учеников, он вернулся под колышащийся свод в свой полудом, где Анджелин спиной сидела к свету.
— После фильма ты тронемся, об этом говорит все.
Молчит, не поднимает глаз.
— Открой себя всем ветрам на свете, и тогда тебя понесет в нужную сторону. Наш выбор состоит только в этом, слышишь?
И тут же эхом рев мотора — один, другой, множество машин разом, гарь, синеватый дымок. Машины оживают.
Не поднимает глаз молчит.
— Ты ведь просто убегаешь, Колин, — ты ведь просто не хочешь посмотреть в глаза истине, ты от себя самого бежишь — скажешь не так? Это нельзя назвать правильным решением — ты делаешь все это потому, что прекрасно знаешь: все что, я сказала тебе о Кассии и прочих, это правда, а тебе хотелось бы, чтобы все было иначе!
— После этого фильма, после всей этой лести нам не остается ничего иного, как двинуться в путь не раздумывая.
Порывшись в карманах, достал спички и полуприкурил полупотухшую сигару, на плечах старая драная меховая куртка.
Она измученней, чем он, ему в лицо:
— Да это же он сделал, Кол! Он! А тебе я смотрю все равно. Тебе говорят о мафии а ты этого словно и не слышишь. Из-за него Марта погибла, а ты ведешь себя так, словно этого не понимаешь! Ты ведешь себя так, словно другие люди тебя не волнуют, есть они или нет их, тебе все равно! Тебе лишь бы ехать!
Сквозь трещину в стене недвижно смотрит. Люди в трансе.
— Здесь ловить нам нечего, берем мой фильм и вперед! Откроем для себя все города на свете! Почему ты не танцуешь, Анджелин?
— Фил, Роббинс, теперь еще и Марта — если и дальше так пойдет, скоро ты один останешься! А может быть, на очереди ты, а, Кол?
— Сигара отказывалась гореть. Он швырнул ее в угол и направился к провалу древнего проема.
— Энджи, ты жуткая зануда, ты живешь вчерашним днем! Марта могла накачаться чем-то не тем, случается и такая вещь, как передозировка, — в твоем возрасте такие вещи надо знать. И еще. Просто так это никогда не бывает. Латентная смерть — так это называется, она отправилась туда, куда и хотела. Это, конечно, же скверно, но что с этим можно поделать — судьба есть судьба. Мы старались сделать все от нас зависящее, но это было уже не в наших силах — ты понимаешь?
Лежит недвижно, бездыханна, холодна, недвижно.
— Она мне совсем не безразлична, чтоб ты знал! Я ведь могла помочь ей тогда, когда она стала нести всю эту чушь о холодных жабах и поганках, а я поступила так же, как и все остальные, я ее отпустила, я ей позволила уйти, она у меня на глазах уходила! После этой гадости, этого фильма, который сегодня покажут всем, я стала иначе относиться к смерти, я теперь чувствую ее, вижу! Ее много здесь много!
Смежив брови.
— Не надо так горячиться. Уж лучше бы ты танцевала, Анджелин, всем было бы лучше. Я думаю, тебе ехать вместе. с нами не следует, уж оставайся со своим Боурисом здесь, в Брюсселе, ему это будет приятно.
Она ринулась к нему и, одною рукой обняв его за шею, стала гладить другою рукой его бороду, волосы, уши.
— Нет, нет, — я в этом каменном мешке и минуты лишней не останусь! И еще — я должна быть рядом с тобой! Ты нужен мне, Кол! Сжалься надо мной, не гони меня!
— Тебе ль понять Успенского, женщина!
— Я пойму все, что надо, я стану такою же, как ты, и все остальное — я буду танцевать!
Он отшатнулся, весь уже движение.
— Зачем ты мне? Моя харизма не связана с тобой!
— Ну зачем ты так, милый!
Сквозь мрак его души, пытаясь разглядеть его большое «Я», что тут же от нее.
— Мы должны быть сильными!
— Колин, ты не сможешь без меня! Тебе нужно, чтобы рядом с тобой был какой-нибудь обычный нормальный человек — не хиппи, — понимаешь?
Глаза ее наполнились слезами. Птица.
— Я нужна тебе, Колин!
— Это в прошлом. Послушай!
И палец поднял. Голос Руби Даймонда. Руби чувствителен к вибрациям — ловит с потока.
Кто сильнее всех на свете?
Кто сильнее всех на свете?
Кто сильнее всех на свете?
— Это дети!
— Это дети???
Все правильно.
Еще один голос. «Они немы, они не мы там жили…» Рев моторов и цитры звуки, от которых сводят зубы, пухлые девицы кружатся в танце.
— Мне нужно многое, — хмыкнул в ответ.
Есть они не просили, одевались они во что придется, но паутинки крепли день ото дня. Все, что давалось им, меняли на драгоценный флюид, хранимый ими в канистрах и кастрюлях под сиденьями своих автомобилей, запас, эквивалент расстояния доступного — кто оставался без золотистого сего флюида, оставался позади, безнадежно отставал, вяз в пространстве убогих своих мыслей.
К вечеру рычащее стадо автомобилей двинулось к изъеденным временем стенам собора Sacre Coeur и городскому центру, где на каждом шпице сидело по недвижной игуане. Первым на красной «банши» ехал Учитель. Машину ему подарили его брюссельские ученики, на заднем же ее сиденье сидела скорбно Анджелин. Вослед за «банши», гикая, неистовое племя.
Так сознание его перевалило из одного дня в другой, незначительные флуктуации в руках, опять баранка, и это значит, что поток образов сливается в невыразимую реальность, теряющую себя ежесекундно, чтобы тут же обресть себя в чем-то ином или, быть может, в том же, это неизвестно, ибо все сливается, взаимопроникает. Так выглядят эти тенета, их слишком много, смыслом обладает лишь их целокупность, все прочее фрагмент, что в силу своей произвольности неприложим к реальному течению вещей. Приятный свежий бриз чужого внимания — странная компания около, инвалидки, негр лежит прямо на земле, а над ним белый в странном костюме делает с черным что-то совсем уж нехорошее, здесь же совершенно голый толстяк, череп выкрашен, пестрый, кричит зычное что-то, ликует.
Одновременно голый толстяк плывет по озеру огня.
Одновременно голый толстяк занимается любовью с нагою лысою куклой размером с человека.
Одновременно мы видим, что кукла эта Анджелин, поводит плечами.
Одновременно замечаем трещину, идущую через все лицо, из которой сыпется что-то, похожее на мел.
Однако. Он резко обернулся и посмотрел на Анджелин. Поймав испуганный его взгляд, она легко рукой плеча его коснулась — мать и дитя.
— Длинной линии нашей краткий отрезок и только.
Улыбается.
Река сама в себе втекая перерождений индолопоклонники безбрежность бытия и я.
Вереница лиц за окнами — немо но явно — надежда и голод.
Она говорит:
— Радуются так, словно это не дождь, словно это ты все начал.
Кассий, он тут же гневно взглянув на нее, господину:
— О, бапу, они любят тебя, бапу! Пока колесо вращается, они будут с тобою!
Дети Брюсселя впалые щеки в стаю собравшись волков бегут за машиной — ликуют одни другие глумятся мешают движению. Дерутся. Драка пожаром степным разом всюду в полумиле от Гран-Плас пробка дальше ехать некуда безумные толпы. Водилы в слезах но никто не поможет им вся полиция занята гоняет коров на немецкой границе.
В конце концов музыкантам из «Тонической кинематики» удалось выбраться из своих автомобилей и взгромоздить на крышу одного из них свою инфразвуковую установку.
Низкие частоты заставили толпу содрогнуться и вздрогнув она отшатнулась раздалась в стороны руки подняв умоляя выключить страшное это. Колонна благополучно добралась до Гран-Плас на ходу распевая песни безумствуя предвосхищая.
В Гран-Плас огромный пластиковый экран — пластиковые кубы перед зданием ратуши. Напротив возле Hotel de Ville[21] импровизированная трибуна платформа в центре которой восседает бронзоволикий Боурис. Туда же поднялся и Учитель.
Так они встретились двое великих и Бапу понимал что зычно ликовавший могуч и живуч необычайно великий травматург и ордопед. Народ возликовал с такою силой что им не оставалось ничего иного как его подбодрить. Гурджиев и компания. Мессия.
Студеный ветер откуда-то сверху, лепестки закружили. Гигантское полотнище полога напиталось водой колышется тяжело растяжки на сталагмитах шпилей. В лучах рассветного солнца сверкание вод небесных многотонное скопище дождинок. Грузно колышется и вдруг от края сверкающим водопадом неподалеку от «Тонической Кинематики» галактики ламп погасают. Несколько факелов и фонарик пока не вспыхивает костер сияющий конус пахнущий машинным маслом.
Морок Европы.
И снова драка поют с обеих сторон одна из машин уже на боку трибуна на колесах ораторов хищные роторы.
Цветные слайды все взгляды на экран повсюду огоньки риферов нервозность спадает распадается оттенки краски дельфтская голубизна мертвенная серость муаровый янтарь персидская бирюза синева глаз зелень авокадо желтизна желчи краснота крайней плоти топаз ослиной мочи арктическое сверкание чернота Китая пекинская лаванда зелень гангрены оливы синева синяков бледность пейота сероватый налет цивилизации.
Безумное скопище полчищ. Брюссельские хляби.
Последние надрывные аккорды. Блекнущие краски. И это уже утро. Низменные пространства изнемогших павших живым ковром все прочие — певцы танцоры дружелюбцы жмутся к темным закоулкам отчаяние тщится свое сокрыть ползут кто куда.
Тогда только Боурис тяжело сверзился с платформы в мирный расплав акватории и сказал ему Учитель слово:
— Ты — художник в лабиринты скитаний наших добро пожаловать! Во многомерности найдется место всем! Как этот фильм чудесен как верно передан дух все так — моя жизнь мои мысли невыразимость мироощущения спонтанцев!
И повернул к нему Боурис лысую свою голову и затряс рассветными щеками:
— Вы глупые godverdomme болваны-наркоманы вам кроме вашего собственного безумного мирка ничего не нужно вам наплевать на то что происходит вокруг вас! Ты говоришь что ты потрясен моим шедевром? Ха! Этот идиот эта скотина де Гран должен был привезти сюда коробки с фильмом но он скот совершенно забыл об этом! Мой шедевр мой «Пункт Игрек» так и остался там на студии! Его никто не видел потому что его здесь не показывали!
— Ну что ты! Его все видели! На этом самом экране все и происходило!
Боурис застонал.
— Бог его знает, что вы там видели — это могло быть чем угодно, но только это был не мой фильм! Все! Я себя заморю, я себя запорю, замурую, но я больше не буду снимать! О антисмерть!
Анджелин ехидно захихикала.
Чартерис схватил Боуриса за шиворот и показал на площадь омытую утренним серым светом на объятые пламенем янтарным покосившиеся башенки.
— Ты в трансмутацию не веришь в чудесное преображение! Твоя допотопная лира наконец-таки исполнилась огня! Все то что ты хотел овеществить осуществилось! Отныне ты мой запасной воспламенитель, Боурис, мой черный вихрь сметающий старье кружащий смерчем нас уносящий ввысь искусствоиспытатель!
Он засмеялся и запрыгал надеясь так взболтать осадок ночи.
Боурис размыв слезами мир захныкал:
— Ты глупопотам — твои несчастные приверженцы подожгли наш город! Всему конец! Мой бледный мой любимый город — он весь в огне! Bruxelles! Bruxelles!
Яд сочился через поры асфальта он жег его изнутри и Боурис вдруг увидел себя в огненном море он занимался любовью с лысою куклой Ангиной из трещины в лице ее ссыпались мысли. Он был куда забоуристее себя но был самим собой самим собою.
Он метнулся вовнутрь в каменное чрево ощерившееся черными клыками мраморных львов и тут же оказался в маленькой комнатке возле писсуара казуар понесся назад и приметив фигуру человечью за плечо схватил ее и простонал:
— Я страшно волен — страшно неизлечимо волен! Скорей всего сейчас он говорит с самим собою. Хотя кто
знает? Вполне возможно его здесь нет и никогда не было.
Чартерис здесь ни при чем. Всему причиной подлое кувейство Запад рухнул ему уже не встать не сбыться так и сгорит в огне собственных страстей.
Теперь он стоял на самом краю бассейна разглядывая гиацинты.
— Кассий что же ты за болван! Кто этот пироманихейский балаган сюда притащил? — Ты! Ты думал разбогатеть на этом, скотина! Прометей! Тебе это так не пройдет — я тебя этими вот руками придушу!
Он грузным своим телом повел но черный Кассий под ноги бросившись Боурису столкнул его в бассейн эпикурейца. Они боролись на дне его к восторгу пираний и карпов и Кассий черный таки умудрился улизнуть. В руке держал он тонкий нож.
Вынырнул Боурис и захрапел и заревел как раненый морж.
Кассий же тем временем уже несся по дымным лестницам искал прибежища.
С платформы шаткой Чартерис взирал на рой.
Анджелин схватила его за руку.
— Учитель, идем отсюда! Сейчас здесь будет Везувий! Идем! Разверни свою Кундалини, Колин!
Очарованный стоял он созерцая судороги исхода столетий камнепады глетчеры мансард стиснутых корчи строений Он оттолкнул ее от себя.
— Колин, это ты у нас несгораемый! Все остальные — нет! Подумай о нас, Колин!
Высокие окна старинные тяжелые гардины пламя гудит огненные смерчи повсюду шипение и треск чаши наполнены пеплом
У Анджелин припадок кричит ей кажется что горит Лондон бьет Чартериса по щекам снова и снова
На радужке своей он видит граффити пылающего ее гнева за спиной ее языки пламени цветущими кактусами стремительно несется грузовик лицо ее покойного супруга он: хотел чтобы она замолчала она ничем не отличается от всех этих неандертальцев ее не пробудить нет допсиходелики неисправимы вражье племя. Она хочет его смерти.
Мир рушится на лице его красные всполохи играют неистовые ярые он пал он опален огнем неистовствующих толп. И охнув осел на краю помоста лежит теперь уже в глазах скорбь. Она потащила его негибкое тело подальше от края растирает теребит послушай, Кол, послушай меня, Кол, ты бы лучше сейчас не лежал тут слишком жарко. Мать и негибкое дитя.
Сел и сквозь зубы еле ворочая языком:
— Ты — все мои альтернативы!
Анджелин зарыдала. Мой хороший!
И тут же откуда ни возьмись Бадди Докр и Руби и Билл и Грета.
— Боурис, — пробормотал еле слышно Учитель. — Мы должны спасти Боуриса!
Руби. Низко склонившись к ней шепчет:
— Пора бы сменить передачу. Энджи, с чего ты взяла что ты ему нужна ты же знаешь мою машину — верно? Я ведь не просто так я ведь еще до того как ты с Филом познакомилась уже…
Она завела всегдашнюю свою песнь о том что она недостойна его и вообще она недостойна мужчин и лучше ей не жить чем жить так как она живет сейчас но тут же он обнял ее и она замолчала. Тут уже и другие вернулись Чартерно схватил ее за руку и задышал. Наверное злится.
Самость его к этому времени вновь вернулась на трон ночные его похождения закончились анархия изжила себя совершенно. Он стал для них всем потому что они нуждались в земном короле в этом фальшивом мире все фальшиво только король может спасти положение но это должен быть настоящий король ясное дело.
Бадди сунул ему рифер. Чартерис сделал пару затяжек и передал его дальше.
Прежде чем совершить настоящее чудо, ты должен потерять себя в мире чудесного. По темным аллеям черные собаки с галстуками огня с воем. Пандемия огня черный дым по небу пылающие расселины брюссельских улиц на крышах гости крылатые свинцовые твари — будем знакомы! Будем знакомы. Мы здесь такие же гости.
Рекурренция 250-1
Рефлексы 113 114
Реинкарнация 31 40
Релятивности принцип в искусстве =3
в жизни
в философии
в языке
в религии
во Вселенной
законы
определение
Религия 229 — 304
литургия
и человек
возникновение христианской церкви
молитва
относительность концепций
«школы непрерывной рецитации»
Рецитации пример в 360
Ритуальные формулы 303 314
Ролевые функции 239 — 40
В любой момент мир может стать иным
Не так для «Я» моих — всегда одно и то же
Они кружатся в собственных пределах
Когда же нечто превосходит их оно
В ничто их обращает
Одним живу сейчас другим возможно
Стану завтра
То что за мной куда меня сильнее
Я повернул налево
И стал другим: смеясь
Хотя тому же прежде ужасался японскими
Гравюрами любуюсь
Сосновых шишек вкус и здесь же
Серебристый карп и торт из сливы
Вдоль стен
Крадутся «Я» они ведут себя совсем иначе
Чужии фотокопии и духи
Никак не братья — нет
Мой спектр тревожный
Вторых кострища «Я»
Былого блики
На спице дальней гибкий лицедей
Он напролет всю ночь танцует
Кумир толпы
Любовные послания в моем столе
Его знакомый почерк
Несносен мне он
Я перехожу в иное измерение. Несомненно
То что за мной куда меня сильнее
И жизнь моя напоминает притчу рассказанную кем-то
Для того кому иносказанием
Весь этот мир.
Для неменя пока
Себя не обретая
Я отпадаю раз за разом
От себя — я убываю постепенно
Убываю — я не щажу себя
И я не понимаю
Того зачем мне я
Аз есмь, что именно
Не знаю
Но есмь
Сие не подлежит сомнению
Нет лишь меня
Нет моего движения
Нет времени отмеренного мне
Нет мира приходящего извне
Нет вне и между
Между да и нет
Нет разницы
Да и самих
Их нет
Но нет
Я вижу да и нет
Я различаю тьму и свет
Мне скоро будет двадцать лет.
Кому? Тому кого здесь нет?
— Здесь есть лишь тот
Кого здесь нет
Все остальное —
Дикий бред.
Искры гравия усталых обмякших колес ночное кружение. Обожженная светом фар извивающаяся гранитная лента пределом потусторонней тьмы. Ночери дочи. Неподдельная разность во взорах мелки глаз близоруких скитальцев.
На примитивных своих на рычащих своих механизмах стадом шумливым и грозным по пустошам франков. Туда где Рейна воды несут свой радужный покров и жерла темнеют зловещих орудий. Сразу за мостом предупредительный зрак «Zoll».[22] Помигивание подфарников. Язык вспышек.
Криогенный сезон подходит к концу ветра-юнкера откатывают тундру на север освобождая место для весенних маневров буйных своих полков. Желтые стрелы. RECHTS FAHREN.[23] Ни за что на свете.
Чартерис весь в паутине останавливает свою бабамши. И он и Анджелин выходят на обочину как славно было бы лежать на этом самом месте недвижно-негаданно и смотреть на белые утесы ночных облаков чувствовать их свежесть. Хлопание дверец. Все уже на дороге возле своих лимузинов позевывая и потягиваясь один за другим утопают в тумане. Собратники.
Разом заговорили, Глория, обращаясь к Анджелин:
— Сдается мне, я в этих краях уже бывала.
— Не верь своим рецепторам, Глор! Но в чем-то ты права — здесь пахнет любовью. Ты чувствуешь?
— Да ну! Я бы этого не сказала, просто это место может оказаться совсем другим местом — ты понимаешь, о чем я? Скажи, мы приехали сюда специально или это вышло само собой?
Местом и часом сражена наповал.
— Какая разница? Я думаю, самое время чайник поставить, а то у меня уже ум на разум заходит!
И другие голоса словно из-под земли чего-то требуют от него сами ни черта не делают для того чтобы выйти из этих своих зловонных лабиринтов мол наш Шаман он все может пусть он этим и занимается не нашего это ума тело. Шумно дышат — дышат все разом хрустят суставами ворочают пальцами скрежещут одеяниями. Море мерзких звучаний.
Сделав глубокий вдох чтобы вынырнуть из этого морока четко и внятно:
— На сегодняшний день мы отработали все. Сейчас мы ляжем спать друзья дальнейшее же завтра.
Они принялись устраиваться на задних сиденьях автомобилей кто-то на бледном пламени пытался вскипятить чайник но это было непростым делом. Анджелин спала отдельно от Дрейка он же подрулил к стройной Элсбет присоединившейся к ним где-то в Люксембурге юной полной нерастраченного тепла Элсбет еврейская кровь которой
Дыхание ночи постепенно взяло верх они уже не сопротивлялись уходили один за другим в таинство ее заворачиваясь в свои одеяла и замолкая и каждый раз
Глубоко-глубоко лимб смерти жестокие жернова грез альтермотивы все эти я старою кожей сходя с себя самого затвор щелкает ежесекундно клацание автофотографии количество переходит
Соединенные Шпаты Америки и
Он чувствовал ее тепло тело ее тепла ток крови в ее жилах не открывая глаз она улыбнулась и обняла его запах пота и спальника словно тем летом когда небритым просыпался и видел перед собою горы залитые солнцем исполненная мудрой стати земля теплое дыхание —
Брань глотки в униформах и голоса многомерников беготня и шум дикий рев двигателей
Прямо перед носом тяжеленные ботинки. Ну и дела! Не успели переправиться через Рейн как на нас свалилась Deutcher Polizei.
Головы учеников бесстрастные созерцатели астрострады. Грузный жандарм оступившись рухнул наземь и завопил призывая присутствующих к порядку.
Чартерис рассмеялся и нащупал рукой лежавшие рядом джинсы.
— Ты бы нам для начала объяснил, что ты понимаешь под порядком, парень, мы ведь законов ваших не знаем. Прежде под этим словом понимались начищенные бляхи и строевые занятия на плацу — ты это имел в виду?
Он присмотрелся получше и понял, что к швабам сказанное не относится: у одних не было ремней у других пуговиц на мундире у третьих не было ни ремней ни мундиров у четвертых сапог и так далее. Жандармы дружно покашливали надеясь таким образом справиться с затором.
Один из крестоносцев спрыгнул с кузова своей машины, держа постель под мышкой, и тут же его сбили с ног и потащили к полицейскому фургону: раз-два, раз-два, левой-правой, левой-бравой.
— Ви хотел непослушайт! Бог фам в помочь! — кричали они.
— Катитесь подальше, вы! — кричали они.
— Вы не на помойке, вы в полицейском государстве, у нас порядок! — кричали они.
— Ми ваш Schnitt кинем яма а вас будем стреляйт! — кричали они.
— Освободите проезжую часть — немедленно освободите проезжую часть! — кричали они, хотя дорога была тиха, словно равнинная река, словно полоска ткани. У Арми в руках появилась флейта и он заиграл и все крестоносцы запели:
— Освободите проезжую часть астрострады Не место дерьму здесь! не место!
Жандармы окаменели предавшись Schwarmerei.[24]
Шум этот разбудил Элсбет. Она потянулась и села сразив видом своей груди молоденького шваба пробормотавшего:
— Ach, ein Zwolfpersonenausschnitt!
Она же его увидев начищенную бляху завопила так пронзительно, что от этих децибел всем стало совсем тошно.
Не успел Чартерис натянуть на себя джинсы, как рядом с ним выросла Анджелин:
— Колин, ты только посмотри, что они с нашими ребятами делают, еще минута — и мы все окажемся в каталажке ты должен срочно что-то придумать Колин все дело в том, что мы действительно мешаем движению — не знаю, зачем только мы здесь остановились. Сделай что-нибудь, Колин, — прошу тебя — сделай что-нибудь!
Элсбет она не видела в упор.
— Но ведь кроме нас здесь никто и не думал двигаться — разве не так? Для кого мы должны освобождать дорогу?
— Ты не мне это говори — скажи это лучше их фюреру. Вон он едет.
Показывает на белую патрульную машину открытую похожую на космический корабль или яхту ей не страшны шторма открыта всем ветрам внутри детина в белых одеждах на груди тысяча медалей гигантская сигара рядом двое поменьше подобострастно:
— Герр Лаундрай!!!
И швабы в один голос:
— Кто у вас главный?
Бревна на обочине.
Лемех времени. И
Действующая на нервы меланхоличность и регулярность металлоконструкций. Норд-Ост. Мост.
Медленно крики молчанье округа и всюду недвижность лишь утренний бриз поигрывает лохмами там в Англии они выглядели куда естественнее Матери-Природы дети здесь же разом осиротели. Норд-Ост.
— А что?
Всех или никого. Все застыло внутри и снаружи, а Арми знай себе пиликает — профессиональный флейтист.
Все еще не застегнув джинсов своих Чартерис через торосы машин к человеку в белом рядом тенью Анджелин хрупкая но крепость его внешнее обрамление придает композиционному центру особое своеобразие символ вечности при этом возможно замедление временных потоков а ведь он когда-то уже знал он плоским камешком пропрыгает по зеркальной поверхности океана истины хотя предпочел бы погрузиться в его холодные воды прочь от этой невнятицы на обычном уровне сознания серые истертые ступени изогнутые решетки перила наверняка лили в Италии и вот он уже в большой просторной комнате полы выложены разноцветной плиткой черное и красное трансценденция о упокой меня навеки в сознаниях исполненных тайн мой мир я могу перемещаться в его пределах при этом время практически останавливается и откуда ни возьмись птицы похожие на живущих в вечности ящеров.
— Ты этим сбродом командуешь?
Блистание медалей перезвон я только что был совсем в другом месте пусть минуту назад но был не здесь что это было неужто Вечность? Как я успел тогда? Затикал мецроном. Он ли? Швабские иллюзии его настоящего.
Неужели они предадут его?
Возвысив голос:
— Я командую не только этими людьми, я командую временем — настоящее ничтожно, говорю я вам. Я — Чартерис и рай во мне, я чувствую его, я знаю это!
Он замахал руками заметив что они взмыли в небо пытаясь нащупать крылами новые измерения птицы стремительно превращались в ящериц новая же тварь обратилась в камень. Все виденное нами недостойно существования потому и старый христианский мир лежит в развалинах оставьте его и идите туда где жизнь — это я Чартерис говорю вам! Идите туда где жизнь! И он вновь пустился в изъяснение своей великой системы. Человек-Водитель синтезирует в себе все реалии собственного мира при этом мир этот предстает ему чем-то настолько — Он наконец-таки застегнул свои джинсы и взобрался на капот космической яхты. Новая топография Земли основана на полном отказе от иллюзий и отличается от прежней прежде всего многомерностью казавшейся допсиходеликам противоречивой что объясняется их координатной обусловленностью.
Ликование и пение всеобщего восторга не разделяют только жандармы — немцы и мрачны. Чартерис набрал полные легкие воздуха и продолжил:
— Если говорить об этих уровнях нашего сознания то с ними все обстоит достаточно просто вам необходимо накопить определенный опыт или как говорит Успенский багаж. В этом случае истинное сидерическое время и ваши аркадные ритмы придут к синхронности — разумеется речь идет о фазах.
— Пшел вон с моего автомобиля! — проревел внезапно побагровевший обладатель тысячи медалей.
Два полисмена согнали Чартериса вниз.
— И еще хочу сказать вам — временной поток похож на паучьи тенета мало того он обладает определенным динаметром! Пусть же циркадные центрифуги ваших «Я» исполнят вас центростремительности! Внемлите сказанному мною ибо тот кто не услышит моих слов обречен будет на погибель в водах времени!
Они наступали на него он же отходил назад пытаясь лягнуть то одного то другого. Разве я сейчас сплю? Нет — сейчас я определенно бодрствую. Многое из того что мы считаем реальным на деле лишь представляется нам таковым ибо мы спим беспробудным сном. Далее. Реальность никак не связана с какими-то там предметами неважно какова их природа. Более того в известном смысле она противостоит им. Стены камни окна — разве это реальность? Они реальны ровно настолько насколько реально то что присуще скорее не им но нам если здесь вообще возможно говорить подобным образом. Многое из того что я сказал им покажется диким они не готовы к восприятию столь глубоких истин. Честно говоря я и сам к этому не очень-то готов. Уф. Смотрю на Джи. Улыбка во весь рот.
— Когда все кончилось больше всего я поражался не чему-нибудь но тому что я говорил им.
Я шел по Троицкой и понимал что все люди спят.
Швабы переглянулись и тут же я стал слышать какую-то странную музыку точнее треньканье. Как много я им сказал. Златогрудый начальник описал рукою параболу и остановил руку только тогда когда его толстый розовый палец указал мне на грудь коснулся сердца. Два полицая разом заграбастали то, что Успенский называл истинным «Я», прихватив заодно и все мои личины.
Златогрудый муж поднялся и провещал:
— Я ценю подлинных лидеров но превыше всего ставлю Загонопослушание! Здесь же я наблюдаю серьезное отступление от принятых в нашем обществе норм — стоянка автомобилей здесь строго запряжена! Вы не просто угрожаете безопасности наших дорог, вы посягаете на модальные устои нашего вещества — хиппи у нас вне загона! И посему — возьмите этого голосатого верзавца и спровадьте его в камеру — ему там самое место!
— Эй, они хотят арестовать нашего спасителя! — злокричал Руби Даймонд подбежав к Анджелин. В руке он держал самый что ни на есть реальный объект форма и размеры которого практически не менялись во времени объект сей имел металлическое происхождение и от того весело поблескивал. На ноги вскочили и все прочие сновидцы-крестоносцы. Настучать глупым швабам по кочану. Но не тут-то было — бравые жандармы так же как и их противники испытали на себе действие ПХА однако на них аэрозоль повлиял существенно иным образом — они жили ради установления и поддержания Ordentlichkeit[25] на своей родной земле.
Герр полицай комиссар Лаундрай пленил главного зачинщика беспорядков подчиненные же его занялись рядовыми мятежниками. Ordentlichkeit обутый в тяжелые сапоги и вооруженный дубинками одержал легкую победу.
Медленно их повели босоногих налитые кровью глаза в каталажку. У мостовой сайка пригожих глазеющих на бравонарушителей Герр и Фрау Крах и крошка Zeitgeist[26] Крак кивает головой. Gut, gut.[27]
Кости гигантской твари кости из камня плоть известка и гипс выкрашенные в демократический желтый погружено в сон существо внутренности темны и прохладны пол паркетный бесконечные переходы скрадывающие друг друга возникающие неведомо откуда помигивающие редкими лампами все вы спите ребята и так далее — я сказал вам все что нужно — решать вам.
Громыхая недоуменно сапогами. Полиция. Прутья прутья прутья до бесконечности индустриальный север частые вертикали материи призванные удерживать сознание взаперти. Sittlichkeitsvergehen.
Громыхая недоуменно своими тяжеленными сапожищами жандармы в спертом пространстве бесконечные двери и двери они ошиблись должна быть и какая-то другая сторона какой-то выход. Мы заблудились! Глазами повсюду в поисках выхода рассеянный серый свет. Но нет! У каждого свой собственный выход точнее вход вереница каверн. Ключи у них. У швабов.
У двери в кабинет Герра Лаундрая его делохранитель Хорст Вексель пропускает вперед Герра и Чартериса и тут же заходит в кабинет сам предлагает рюмки со шнапсом. Чартерис стоит недвижно пораженный неожиданной трансформацией реальности странностью происходящего все мягкое и нежное грубою ломкой стеной черного леса Лаундрай страстно о Государстве которое уже не может функционировать нормально после этого известного психо-химического воздействия это реальность и мы должны исходить именно из этого а не закрывать глаза на проблему ученые нации в настоящее время работают над созданием противоядия которое могло бы гарантировать нации тысячелетнее царство здравомыслия и стерильной чистоты составляющих эту нацию сознаний. Что касается старых расистских теорий то они уже давно дискредитировали себя и выказали полную свою несостоятельность. И все же мы должны бороться не с теориями но с отклонениями любого рода ибо опасность для нации представляют именно они.
— Вы англичанин и вы должны меня понимать.
Громко смеется ухмыляется и бравый Хорст Вексель.
Но оставим шутки сейчас не время шутить если говорить начистоту дурные последствия войны сказались и на нашей стране вследствие потери организованности и порядка мы потеряли шесть или семь миллионов соотечественников умерших от голода мы страдаем именно вследствие потери дисциплины нам нужен настоящий сильный лидер, который смог бы придать нашей стране необходимую динамику. Сила и порядок — вот что нам нужно. Именно по этой причине я и решил собрать эту небольшую армию, большее пока, увы, невозможно. Nicht wahr?[28]
— Я хотел понять что вы собираетесь делать с моими друзьями они в камерах мы ведь не оккупанты мы мирные туристы несущие свет миру!
Как удачно сказано — «несущие свет миру» — это все равно что намазать водород на хлеб.
— Так как же мои друзья?
Все в руках Святого Чартериса. Мы об этом еще поговорим необходимо было убедиться в том что вы на самом деле являетесь лидером теперь когда это установлено да вы видели наше воинство оно конечно несколько босовато в головах так сказать но зная какая именно часть контингента подверглась воздействию света а также то как нам необходим подлинный лидер в конце концов и вас такое положение вещей вряд ли может устраивать вы стали мессией только для этого грязного сброда в то время как да да эти новые животные они ведь как живут это последовательность мгновенных переносов из одной статичной позиции в другую аккуратная лужайка оттуда прямо в бунгало со сварным закатом ну что ты дорогой что ты! Британия имеет к этому такое же смешно никогда не видел белой формы некто А. московский газетчик вас необходимо проверить если пройдете прощения просим — нет — не взыщите закон это закон если вы нарушили этот закон то кто даст гарантию что уже в следующую минуту не преступите и другой? Это основа нашей социальной философии старик — nicht wahr?
Хорст Вексель оставил перед Чартерисом чистый бланк анкеты Лаундрай тем временем важно покинул свой кабинет. Он сидел за столом рассматривая лист испещренный точками линиями и прямоугольниками с заключенными внутри них аnweisungen.[29] Немилосердный свет и способы защиты от света мультиформы грез вероятно активность является единственным способом оставаться пассивным активное всегда лживо пассивное же находится по ту сторону где живут лотофаги страдание это неизбывная омраченность тьмы и это сопричастность бесконечному невыносима они даже выработали особую концепцию антистрадания пытаясь тем скрыть животный страх к тому же существует такая вещь как инфекционные заболевания будь на то моя воля и я согласился бы с ним его клоуны могут помочь мне но я к сожалению не умею летать все что у меня есть это колеса и полная голова разных-всяких мыслей
Молча боролся с собою в немилосердном германском свете пока Вексель не предложил ему горячую сосиску.
— Как вам босс?
— Ваш босс это его форма.
— Ну а как вам эта форма?
— Не очень чтобы очень.
— Это вы зря! Ему она очень даже идет. Белый человек белый мундир…
— На фоне мундира не такой уж и белый.
— Все это пустые условности.
Склонился так низко что губами задел сказанное.
— Он мыслитель каких мало вы в этом еще не раз убедитесь, него здесь лаборатория своя пока его нет я вам ее покажу.
— Как однако хороша была сосиска!
— Мне очень приятно что она вам так понравилась теперь же смотрите!
Он распахнул одну из дверей настежь и взгляду Чартериса предстало нечто совершенно фантастическое. Жаль что лаборатории этой не видел Боурис кто-кто а уж он-то сумел бы оценить ее по достоинству.
— Вы зря смущаетесь он вам ее и сам рано или поздно покажет он очень добрый вы себе даже не представляете какой он добрый и умный. Мыслитель в полном смысле этого слова и удивительно чистоплотен он и от меня того же требует вы все поразительно антисанитарны не представляю как он выдерживает общение с вами из этого тут же становится ясно что вы никакой не пророк будь так и вы были бы стерильны когда-нибудь мой босс найдет решение всех проблем этого мира он целые ночи здесь проводит судьба мира ему важнее чем собственный его сон — сколько живу никогда таких самоотверженных людей не встречал.
Укажите вашу группу крови были ли вы донором переливали ли вам донорскую кровь? Подвергались ли вы воздействию акупунктурными методами?
— Он пытается синтезировать Водород 12 вот чем он здесь занимается он говорит что наш Рейн это главная артерия тела Германии если мы наполним эту артерию Водородом 12 то им напитаются и все наши земли от юга и до самого севера из Рейна же Водород 12 попадет в мировой океан глобула нашего мира моментально оздоровится очистится от этой арабской дряни — все нездоровое все нечистое отомрет! Вы не представляете какое счастье работать с этим замечательным человеком с этим замечательным этим чистоплотным человеком с этим замечательно чистоплотным человеком!
Он сделал странный пируэт и вынырнул из комнаты.
Внизу за параллельными прутьями бренчали на гитарах на ходу сочиняя что-то не слишком складное импровизируя на тему солнце и натиск. Для матросов с проплывавших мимо барж музыка моих людей гладь Водорода 12.
Meinherr Лаундрай белым свертком из-под душа. Вексель вытирающий его насухо работа есть работа белоснежный халат выкрашенная в белый кожа мягких туфель отороченных мехом горностая. Подходит к окну и взгляд бросает на нейтральную Францию кулдыкающую на солнышке.
Из ящика стола достает гигантские сигары.
— Пардон, возьмите это я вам рекомендую мы будем друзьями у нас все должно быть как у друзей. Lungentorpedo.
— Табак не потребляю.
— Это вы зря. Этот дым обладает успокоительным действием дым весьма благотворно влияет на нервные центры помимо прочего он способствует концентрации сознания — понимаете? Берите пока дают.
— Я такую гадость не курю.
— Сейчас мы посмотрим кто из нас курит а кто нет. Хорст, тащи шнапс!
— Один момент, хозяин!
— Живее ты, скотина!
Раскрасневшееся лицо но бой уже вернулся в руках бутыль и пара рюмок вырвав из рук наливает себе и тут же опрокинув требует того же от Чартериса.
— Тюремный яд.
Все выливает на пол.
— Вон ты какой!
Жертва на стуле. Подходит ближе к оппоненту и одним ударом на другой энергетический уровень — на пол.
— Будешь впредь знать как себя вести я тебя быстро хорошим манерам научу тебе это в жизни не раз пригодится. Вставай вставай скотина!
Преодолев земное притяжение встал перед гигантом в халате из-за дымной завесы голос Лаундрая.
— Ну а теперь мы займемся обсуждением проблем связанных с сексом. Я много говорить не буду перейду сразу к сути вопроса. Я в расцвете сил я днями занимаюсь ветхованьем и верховной ездой мой дед и мой отец приучили меня упражнять тело оно должно быть нашим послушным рабом говорили они строгие оба а что это были за люди без лишней скромности скажу — таких как они — единицы эти иттельмены были выдающимися мыслителями непризнанными гениями я бы сказал они могли спасти наш мир уже тогда… Впрочем что я болтаю идем я покажу тебе свою лабораторию ты же слушай — я унаследовал не только их гений я так же как и они великий администратор и явный лидер. Я мог бы повести за собой всю нацию! Хорст!
— Я здесь, сэр!
Длинный нос из-за двери.
— У меня есть задатки лидера?
— У вас их очень-очень много! И при этом, mein Herr, вы всегда так добры я уже не говорю о вашем замечательном блестящем интеллекте таких…
— Пшел прочь, низкий льстец! Будешь много говорить — вышибу в одну минуту!
Широким шагом в лабораторию дымный вонючий шлейф торпеда в зубах и понизив голос алхимик теперь говорит:
— Это редчайшие качества Чартерис дай Бог чтобы человек обладал хотя бы одним из них я же обладаю сразу всеми. Сплошная мука при этом куда деть собственную плоть я не могу стать подлинным лидером по этой причине — мне не хватает святости. Мой сексуальный центр постоянно в напряжении он перегрет. Разумеется как только мне удастся синтезировать Водород 12 и напитать им рейнскую волну все секс в том числе исчезнет как таковой он станет ненужным.
Перешагнул через клубок кабелей и сел на скамью.
— В правильно организованном мире этот элемент будет отсутствовать пока же я хочу спросить что ты можешь сказать на этот счет чем ты можешь помочь ведь говорят ты провидец и мудрец скажи что надлежит мне делать.
— Что вас пробудило — истина или змей?
— Я слишком развращен я это знаю что не мешает оставаться мне героем ученым и вождем. Ты видишь — я исповедуюсь пред тобой нисколько не таясь — nicht wahr? Змея шуршит внутри.
— Мне важно знать была ли кундалини…
— Была наверняка! Я перепробовал все и вот теперь я задаюсь вопросом как я могу вести других в то время как меня ведет мой уд срамной?
Вот и Гурджиев старый городской шаман в истертых шлепанцах ухмыляется самодовольно себе в усы этот вопрос ему зададут еще не раз — кто погрузившись в себя хотя бы раз не утонул в себе тот плут. Лаундраю даровать истину послать его в нокаут кулаками Джи.
— Секс — естественный обычный путь утилизации энергии и воспроизводства человеческими организмами самое себя. Он всеобъемлющ и вездесущ словно водород он является одной из главных пружин многомерной и самобытной жизни нашей все что делают люди связано так или иначе с сексом политика веригия искусство театр музыка все это секс. Люди ходят в театры церкви и на стадионы единственно потому что собирающиеся там мужчины и женщины притягивают их зов пола так это называют. То же самое влечение лежит в основе любых коллективных проявлений — революций военных кампаний и тому подобное. Мы привыкли говорить о сострадании интересе и прочем но все это блажь в основе всегда лежит секс. Как видно из сказанного секс одновременно является и причиной механистичности нашего существования ибо коллективные проявления всегда основывают себя на механических реакциях индивидуумов в основе гипноза как можно было уже догадаться лежит все тот же секс чем больше место он занимает в жизни человека тем больше человек похож на машину.
— Замечательно!
Дрожащими руками ко рту торпедную сигару.
— Механистичность является великой силой на ней основана махинация без которой нам не выжить не сохраниться как виду. Что произойдет когда мир напитается Водородом 12? Вся эта чушь все эти астральные тела исчезнут шепот души замолкнет — звучать будут голоса физических тел и только! Ты абсолютно прав! Все мы станем машинами!
Он принялся расхаживать из угла в угол.
— Хорст!!!
Хорст.
— Хорст, сделай милость запри святого в одиночку первое что мы сделаем утром так это устроим ему маленькую проверку посмотрим как у него обстоят дела с чудесами.
Они шли по мрачным каменным коридорам лабиринтам Векселя голос:
— Не знаю что у вас так произошло но на него даже смотреть страшно даже не знаю как я пойду назад.
Запер Чартериса в тюремной камере и поспешил к махине босса.
Чартерно лежал глаза в невидимый потолок припоминая бессмертный тот разговор Джи и его ученики старый лис механистичность убивает секс сам по себе механистичным ни в коей мере не является когда он не пытается прятаться за что-то другое — когда он чист он чист когда он лжет он грязен. Дезинтеграция Лаундрая в излюбленной манере Джи промежду прочим
Ночное видение планета вокруг собственной кости по небу бумажные мятые облака и тусклым нелепым ответом небес — эхо
Полудреме Чартериса анданте коменданта святого де советы пришлись кстати мы нашу Polizei механизируем строевые занятия на плацу уступят место коллективным мастурбациям армию нашу обратим в оргазмную германскую махину что позволит командованию то есть мне их фюреру проводить половые учения все эти маневры и тактичные занятия — это могут понять только военные — nicht wahr?
Босым иду по старому заброшенному кладбищу неподалеку старинная церковь мягкая пыль фонтанчики между пальцами свет тень свет тень их здесь трое на свитках древние руны двое пристально глядя тут же ко мне третий маленький черный книжник мягко ступаю они же коварно заходят со спины двое открываю рот но кричать не могу кричать не могу пока не набираю в легкие побольше воздуха и тогда уже кричу по-настоящему
Рука на плече это герр Лаундрай трясет меня весь в белом с головы до пят. Вихрем по камере мой крик ничуть не стихая.
— Эй ты святой — может заткнешь пасть свою поганую?
— Они только что здесь были. Их трое…
— Всю эту ночь я провел в молитве но вот уже и утро мне придется испытать тебя еще раз.
— Что вам известно о вашей дезинтеграции и аномалиях прошедшей ночи?
— Крепись, святой, настало время испытаний!
Чартерно сбросил с себя зловонное одеяло и заставил себя подняться. Все спали только он и комендант жгли свечи вниз мимо камер серый свет из узких оконцев. Утро. Скрипучая дверца.
От нижних ступеней от голой стены тень проявляясь на глазах.
— Танджерин! Ты призывала свет?
Длинные пальцы — он настоящий.
— Колин, милый ты мой! Я знала, что ты придешь ко мне, — знала! Мне сказали, что по их законам беременным в тюрьме находиться не положено — вот они меня и выставили вон! И оказалось…
— Они нас пригвоздили, Энджи…
— Колин, я так боялась…
— Пока мы здесь мы всего боимся, любовь моя!
Герр Лаундрай сказал решительно:
— Мы очень заняты, мадам. На вашем месте я бы держался подальше отсюда. Радоваться надо тому, что вас освободили, а вы вместо этого рветесь обратно. Смотрите, мы ведь и назад вернуть вас можем. Держитесь подальше отсюда.
— Дождись меня дождись прилива!
Он отвернулся и устремил взгляд на Рейн туманный не в силах ей в глаза смотреть.
— Настало время выходить из берегов.
— Оставьте его в покое — слышите, вы! Я сейчас охрану на ноги подыму!
И он не глядя пошел и громко скрипели его суставы.
— Колин, оставь ты эту несчастную форму — идем отсюда, Колин! Что они нам могут сделать?
— Погребенных души ко мне взывают — не он!
И быстрее пошел.
Комендант заурчал по-машинному и изо всех сил толкнул ее и она полетела глядя на воды покойные Рейна. Все было серо.
Спускаюсь все ниже все ближе к реке по гатам пеплом покрытым по берегу смерти все ближе и ближе к реке все глубже и глубже.
Она. Анджелин. Недвижно стоит уже захлебнулась — моя мама мне всегда говорила что я совсем на братьев своих не похожа я ведь о себе все это время не думала даже непонятно зачем он мне нужен нет ты меня не слушай Кол я ведь заставила себя вернуться туда к тюрьме думала может быть как-то смогу помочь тебе я ведь не святая, Кол, я самая что ни на есть обыкновенная…
У самой кромки воды герр Лаундрай.
— Признаться я верю тому что вы посланник небес вернувшийся в этот мир чтобы вести его путями истины во мне же вы найдете столп не рассуждения но дисциплины великая сила требует великого смирения испытайте меня испытайте я стану стальным крестоносцем не знающим снова для вас же святым Иоанном возлюбленным учеником смиренным и верным к вашим ногам положу свой Водород 12 и он обратит всех ныне живущих в истинную веру вы ведь понимаете все определяется порядком молекул — мы выстроим новый мир единый мир ведомый одним человеком — весь мир у ваших ног — представляете! Раем его назовем мы!
Надрывные сумбурные движения на краю темной стремнины.
— Докажи мне что ты это ты! Яви чудо! Пусть по воде словно посуху дойду я до берегов нейтральной Франции и тем же путем вернусь назад! Яви мне чудо!
Река объята туманом над самой водою бесшумно безмолвные птицы им твердью твердь их крыл а мне? А мне — неустрашимость. И невесомость мысли.
— А мокрые ноги? А волны?
Бесстрастность.
Забвение пределов.
Наша диспозиция: дезинтеграция и диссоциация.
Аксессуары иллюзорного мира. Свет. Золото Солнца. Тени деревьев а дальше на том берегу за ожившими водами маленькая темная фигурка. Чартерис!
Лаундрай выпучив глаза.
Оборачивается и машет рукой.
Чартерис сраженный наповал.
Выходит я прав!
Старому миру конец точнее старому Weltanschaunng[30]
конец это начало змея кусающая себя за хвост
церебральными несомый ветрами
я оказался на том берегу.
Лаундрай плачет
закрывает глаза
шатаясь несколько шагов в сторону
триумф видимого
Бормоча что-то совершенно бессвязное падает ему в ноги Слезы на глазах целует ноги целует снова и снова плачет поднимается и идет неверной походкой назад к мрачной своей крепости.
Анджелин скользя по мокрой глине на колени перед ним лежит на прибрежных камнях.
— О мой изгнанник любовь моя на грани мы с тобой любимый на тонкой острой грани.
— Анджелин, послушай — что все это может означать — либо я действительно ходил по водам либо мы свихнулись окончательно и занимаемся созерцанием собственных фантазмов.
— Да да любимый я давно хочу тебе это сказать ты совсем забыл об этой войне о ПХА-бомбах и о том что потом произошло со всеми нами мы ведь просто люди обычные люди любимый!
— Люди? А что с Сербией? Теперь никто ничего не знает наверняка. И что же? Плакать и скорбеть о Косово родном? Есть ведь и еще одна возможность — я могу ходить по водам и при этом быть безумным — верно?
— Мы уйдем отсюда, уйдем, я о тебе заботиться буду, милый. Если идти все время на юг, мы окажемся в Швейцарии — там воздух куда холодней и чище.
— Но кто я? Как мне понять? И потом — этот полицейский с Lungentorpedos может отвезти меня в свою столицу экскортировать чтобы я мог освободить их пробудить — теперь для этого достаточно и слова!
— Колин, это искушение, Колин! Неужели ты не видишь кого они боготворят?
— В приветственном жесте руку я подниму и сердца их затрепещут!
— Колин, перестань! Что с тобою, милый? Неужто ты ослеп?
— Я буду всюду — у всех на устах мое имя — Чартерис… Это касается только меня, женщина, — ты здесь ни при чем. Болен не я — больны они — я же исцеляю.
Он сел. Над рекою плыл туман кутавший их в дымчатую вуаль под землею же червем невидимым новое животное рыло тайный свой ход.
— Держись подальше от этих колесниц, Кол, прохлада Альп нас ждет — ты слышишь, Колин, — прохлада Альп!
Мне тоже есть что сказать пусть он не думает это все его давние амбиции — толпы марширующих фанатиков уж лучше быть последним идиотом это животное этот слизняк в белых одеждах как все это мерзко.
— Колин, все это кончится тем, что они тебя убьют!
— С чего ты взяла? Сколько раз тебе можно говорить — смотри шире!
— Я вижу больше чем ты думаешь! Люди всегда распинают своих спасителей — разве не так?
Плачет.
Чартерис. Смотрит удивленно.
— Лжехриста на крестах? Ты это имеешь в виду?
— Не хочу я больше об этом говорить, Колин, как ты не понимаешь… Мой отец — я тебе никогда о нем не говорила — был методистом и он считал, что люди распяли Спасителя потому, что их не было — было только их скопище. Ты понимаешь?
— Старого мира уже нет. Не осталось и камня на камне. Теперь все иначе.
Рассматривает дырявые свои башмаки.
Его коснувшись плеча она:
— Даже для лжехриста смерть остается смертью. Ты ведь не хочешь умирать — верно? Вспомни Брюссель.
Вой церебральных ветров. Маленькая темная фигурка. Сухая.
Бросил на нее недобрый взгляд. Поднялся пытаясь понять с какой стороны реки он находится. На швабской не на нейтральной. Под тугими стволами дерев холодно бросил ей:
— Пойди моя хорошая за дамбу — я хочу подумать.
Ты бьешься с собственною тенью закричала ему но тут же взяла себя в руки ты волен себя мучить это твое личное дело вот только мне с тобой не по пути. Почему мне все время приходится сдерживаться? Почему я не могу вести себя так, как мне хочется? К чему весь этот маскарад? Вся эта психомимикрия?
Параллельные вертикальные брусья вызывающие ощущение потусторонности при этом никто не понимает кто на какой стороне ловцы и ловитва неопределенность положения даже едят одно и то же.
Ритуалы братания решетка плоскостью соприкосновения. Кто-то снимает рубаху один другой на плечах и груди синева татуировок пронзенные стрелами сердца острые шипы роз плачущие красавицы негры тесаки с которых стекает кровь «мерседесы» непристойные словеса парусники с пиратскими флагами и прочее.
Глория изумленно вслух:
— Да это же схемы их разумов!
Длинноволосые поэты боксеры-инструменталисты вокалисты оккультный люд силлабо-тоники и миропроницатели фаллософы и битописатели теребенские и воровские все и всяческие.
Вновь и вновь заходила речь о Чартерисе. Ветер дул с его стороны, но Руби и компания встречали его с музыкой. Всех относило.
В поле зрения попал кружащий мертвый лист — сделал круг и вновь исчез во тьме непроницаемой (поле зрения всегда окружено тьмой непроницаемой). Явление его никого не взволновало — избитое возвратное движение…
К бесстражным стражам вдруг присоединились Лаундрай и верный Хорст Вексель тюремные коридоры наполнились криком:
— Heraus![31] Heraus! Вы что не слышали приказа?
Громоподобно радостную весть: Чартерис — Сын Бога и потому он возглавит поход на Франкфурт далее Бонн и Берлин повсюду утверждая новый порядок оттуда недалеко и до Москвы — что вы скажете на это? Не верится? Главное ничего не бояться у нас есть тайное оружие — это наци Водород 12 суперрепеллент и автовзвод.
— Эти подлые гиены не испытывают никакого уважения к государству, — зло прорычал Лаундрай.
— И к личности тоже, — вставил вексель.
По аллее платановой уверенной походкой четко очерченные ветви деревья словно с иголочки ветви черные ветви плывут голые четкие ветви изъявляя потаенное земли
асфальт весь в трещинах напряженные корни
трое таинственные фигуры гости из прошлого
по мою душу не иначе
зимняя стрижка деревьев — как странно
каждое мгновение — своеобразное отражение вечности каждое дерево — ветвь другого дерева отросток его и точно так же траектории моих «я» не имеют самостоятельного значения
все слова сказанные мною прежде произносимые сейчас кровь от крови я пусть мне и хотелось бы чтобы все обстояло как-то иначе следствие распада дезинтеграции
мое истинное «Я» не здесь но и не где-то там оно — поблизости
деревья сведут меня с ума
эта женщина
аноним
многие так привыкли к тени что боятся всего находящегося на свету ни там ни там нет ничего кругом сплошная химия все определяется порядком молекул и
стремительное движение по дорогам сознания деревья вдоль бесконечная процессия похожи одно на другое как две капли воды постоянный возврат к началу о какой окончательности возможно
не может быть чтобы у меня было только две перспективы отправиться вместе с Комендантом в грандиозное турне по всему миру или сбежать в горы вместе с Анджелин ведь есть и другие или например или смерти
Обрести нежданно новое слово новую тварь
вторгнуться исторгнуть
у них в голове старая рухлядь
объяснить что история состоит в повторении пройденного надо как-то продраться они так за все эти фотографии держатся оттого что у них нет ничего другого
ночные гости они уже рядом
Положил руку на ствол последнего дерева — дальше весна ветер беспутный кружит
туман над Рейном темнеет одинокая фигурка
растет на глазах — неужто Крассий? Верный его адъютант бывший торговец мануфактурой преданный ученик и впридачу толкач пропавший на брюссельском пожарище. Зубищи свои скалит сквозь ветви.
— Гость из прошлого, — хмыкнул Чартерис. У голого ствола снуют первые весенние мухи над ними на толстой ветке зыркая хищно чернокожая крупная птица.
— Учитель, простите меня, вы, наверное, решили, что я вас бросил, — нет, я все тот же, я прежний Кассий, ваш преданный ученик.
— Давай не будем о прошлом.
Дрогнули фланелевые перья.
— О каком таком прошлом вы говорите Учитель все мои измерения здесь перед вами я вам верен по-прежнему.
— Давай Кассий слезай со своего дерева и попробуй придумать что-нибудь новенькое взамен старого давай.
Взяв его за руку Кассий:
— Я слышал о ваших проблемах. Вы зависли на вираже. Немного пораньше — когда туман над Рейном еще не рассеялся я видел вас с того берега и пытался привлечь к себе ваше внимание но вы были заняты чем-то своим вы не смотрели в мою сторону. Кто я такой в самом деле чтобы вы на меня внимание обращали скоро весь мир у ваших ног окажется!
— Заткнись! Лезь назад на свое дерево!
— Пока я шел к вам я беседовал с разными-всякими людьми один бедный чиновник это уже в Эльзасе было другой владелец маленькой заправки и вот последний-то мне и сказал мол мы друг друга перебьем за год другой, а все потому, что нет настоящей власти.
— Кассий…
— Вы должны говорить в мегафон мира, Учитель! Вы должны положить этому конец! На вашем месте я бы направился прямиком в Рим и взял бы бразды правления в свои руки — если вы так поступите, я пойму вас!
Дверца кабины огромного серебристого рефрижератора открылась и на подножке появилась Анджелин.
— Привет, Касс, я думала, ты сгорел вместе с Брюсселем! Напрягшись, полные губы:
— Вон оно как — и ты здесь, крошка!
— Колин, этот толстый коммундир выпустил всех наших на свободу что теперь делать будем — а, Колин?
От черной отмахнувшись вороны крепко обнял Анджелин и полуцеловал.
— Я смотрю Анджелин до сих пор в фаворитках! Присоветовала бы ты своему господину не размениваться по пустякам.
— Какая все это чушь! Прежде всего мы должны быть людьми, Касс, и ты не нужен нам для этого — понимаешь? Черный чистит перья злобные бусинки глаз.
— Безмозглое женское тело. Сука ты вот ты кто хочешь чтобы он принадлежал только тебе но знай времена изменятся Германия и Святая Земля это совсем не одно и то же!
И вдруг замолчал. Мир исполненный абсолютного безмолвия. Линия раздела. Финальная аберрация. Неуловимые тончайшие нити меж любовью и смертью нежнейшие кружева праоснова мироздания он видел их яснее ясного. Он стремительно превращался в человека.
Пыхтел на ветвях бородатый черный весь в перьях в первобытности своей. За ними серая площадь шпилем ушедшая ратуша.
— Вот что я скажу тебе, Кассий, — все разрешилось. Пришла пора одеть старые одежды.
Изумленное ошарашенное молчание.
— Я правильно понял тебя, милая?
— О чем бы вы ни думали что бы вы ни делали все вы — вы не свободны от идей иудео-христианства на которых зиждется Запад. Вы либо принимаете либо отвергаете их людей никак не затронутых ими практически нет — не так ли?
— Учитель, вы ведь знаете, что я в Бога не верю.
— Это не имеет никакого значения. Для людей живущих здесь небеса это солидный счет в банке. Если ты веришь ты жертвуешь что-то церкви если нет — то нет. Вот и вся разница.
— Колин, милый, и все же мир начался не вчера — в распоряжении моего ребенка будет все его прошлое — разве не так?
— Он будет дышать тем же воздухом что и мы с тобой, дорогая. Коль так то пусть уж и начинает с того же. Обо всем остальном можно забыть.
— Ну что вы, Учитель! — не выдержал Кассий. — Историю изменить невозможно — мы ее продолжатели и только. Мы — это мы. От этого никуда не денешься.
— Здесь ты ошибаешься, Кассий, — мы это не только мы. Что до истории, то она меняется сама собой. После того, как упали эти бомбы, прежняя история закончилась. Чем быстрее мы это поймем, тем лучше это будет для нас.
— Может быть вы и правы… Почему же тогда вы не хотите вывести нас из этого кошмара, Учитель?
Дрожащей рукой подносит ко рту дымящийся рифер.
— Сделай я так и вы заснете еще крепче. Это как опий.
Она видела, что он борется с каким-то соблазном. Она видела его. Он видел, что она его видит. Самому себе он представлялся теперь чем-то совершенно новым, доселе небывалым. Более изощренная ложь? Она видела его иначе ей казалось что он раздваивается. Она стояла вне себя ощущая собственную неполноту. Первый опыт временного потока.
Из ушей Кассия валил дым англиканская церковь горела синим пламенем он странно извернулся и выпал подчистую из здешних пространств подобно изгнанному духу. Она его изгнала. За руку его придерживая двинулась к вершине проплывавшей мимо горы и уже там предалась чувствам праведный гнев он раз за разом будит мертвецов чтобы посмотреть как они будут умирать на сей раз и только. Чартерис хохотал чуть не валился с ног так это было смешно. Под знаменами клятв и заклятий по склону. Женщина.
— У тебя синдром Кассия, детка, ты считаешь людей личностями мы же живем скопом и умираем скопом — понимаешь? Не люди но фазы! Выброси все это из головы, Энджи! Считай что все уже позади. Мы играем отныне новую музыку и меряем все новою мерой. Поступай как знаешь можешь быть со мной можешь вернуться к Руби мне все равно только давай не будем торчать на этом маттерхорне.
Грустит прячет глаза
— Этот кассий Колин Кассий ты бы знал как я его боюсь ты такой беззащитный он с тобой все что угодно может сделать он ведь искариотом себя чувствует это по всему видно иначе зачем бы он на дерево взбирался? Если настоящее это уже прошлое значит судьба твоя, Кол, предрешена.
К ним шли люди он слышал их голоса их шаги.
На площади материализовался их оркестр в полном составе.
— Я и Кассу дело найду.
Безликая масса из настежь распахнутых тюремных врат позванивая бубенчиками и колокольцами.
Молитвенный цилиндр раскручивался все сильнее все лица устремлены к нему цвет юных светлых ликов. К незримым берегам расходятся волны их очистят от былого скверны. Волны. Отовсюду люди.
Передний край — Лаундрай и его воинство. Чартерис забрался на скамейку над которой старый знак — до Франкфурта столько-то километров — облезлый старый знак. Взмахнул руками, призывая к тишине. Взрыв восторга.
К ним новым словом: у меня открылось новое видение. Все мои прежние «я» все мои спящие «я» остались в прошлом.
Я — мира новый терминатор.
От меня отчет новой эры постпсихотомиметической эры оккультуре пришел конец
Метаморфинист
Бескрылый Лаундрай прервал его:
— С видением нам все понятно. Вы лучше скажите, когда мы займемся делом.
— Старые боги умерли их больше нет.
— Очень приятно слышать, но что вы нам скажете о походе на Берлин?
Знакомая смущенная улыбка.
— Пора стартовать и вам — отдайтесь ветру пока он наполняет ваши паруса! Отправятся в путь только те, кто действительно желает того, — принуждение любого рода исключается. Я же останусь здесь. Наши фотографии здесь расходятся.
Многоголосое дружное «нет» ползет по площади, пока Чартерис не возвышает голоса:
— Я хочу сказать вам о своем недавнем видении. Не я вел мотоколонну, но Лаундрай! Радуйся же, механизатор, — настало время исполнения желаний! Веди их!
— Schleisskopf! He хочешь быть ведущим — становись ведомым!
Хорст юркою пташкой порхнул под крыло.
— Моим полномочным представителем в вашем лагере станет мой первый заместитель Касс!
— Адъютант у меня уже есть.
Чистит перья.
— Касс будет связным. Вот твой новый командующий, Касс, — чудесным разумом его отобрази — когти подрезаны и тьма в часу девятом — ты понимаешь?
Блеснули карие глаза и отразили громаду белую утеса увешанного медалями.
— Mein herr, я счастлив служить вам могу заверить — Человек действия это я уже понял. Так значит вся эта кавалькада теперь в моих руках — так? Так. Стало быть решено. Люди! Люди! Собратники! Герр Чартерис, во имя единения и славы ради! Мы еще встретимся! Теперь же, слушайте! Действие! Борьба! Движение! Утопии астротрассы!
Касс и Вексель уже сообразили что к чему и понеслись к автомобилю босса.
— Водород 12 да будет с вами!
Прощальным напутствием.
Рев кактомобилей энзимы энтузиазм полные коробки скоростей аорты радиаторов стремительное ног и — К Чартерису подошел Арми Бертон.
— Эй, тебе еще нужна эта крошка представитель великого народа?
— Имя.
— Представительница великого народа носит имя Элсбет.
— Она еврейка.
— Я понимаю. Именно так они себя и называют.
— Ты все перепутал. Это немцы себя так называют.
— Ах, да! Это же совсем другой мир! Так нужна она вам или нет?
— Ты хочешь ехать с Лаундраем и хочешь чтобы она поехала вместе с тобой?
Руби Даймонд в облике человека сжимает руку Анджелин и вместе с ней за ствол.
— Чартерис хочет свалить — я не ослышался? Он что — уходит?
— Руби, он просто спрямляет путь! Наш отравленный мир попетляет-попетляет и вернется на круги своя и все начнется снова а он будет уже там и я буду там вместе с ним потому что я не могу оставить его, иначе он просто загубит себя — ты понимаешь?
Под шкуры толщей боль.
— Но он же хотел убить тебя, миленькая, — оставь его он пред тобой никто никтожество пропащий человек со мною же тебе куда как лучше — слышишь!
— Если он так ко мне относится значит ничего другого я просто не заслужила.
Засверкала первая слезинка.
— Да ты просто свихнулась, Энджи! Поехали с нами — брось ты его!
Отпрянула и тыльной стороной руки нос утерев сказала еле слышно:
— Не сбивай меня с толку, Руби. Если уж я ему нужна, значит без меня он не сможет и с этим я ничего поделать не могу!
— Да ты то же самое и о Филе говорила! Ты же повторяешь свои ошибки! Выйди ты из этого порочного круга, хватит с тебя, слышишь? Поехали с нами, Энджи!
Лицо в морщинках тихо:
— Руби, Руби, он ведь действительно без меня не может!
— Это я без тебя не могу! Он же тебя угробить хотел!
— Он такой несчастный!
И тут из глаз его вдруг дикое быка:
— Сука ты безмозглая, вот ты кто!
Сказал и тут же к ней спиной что растворилась в общей суматохе словно и не было Руби. Все спинами лишь Арми лицезреет вчерашнего вождя.
Прощай, Арми. Мы больше не увидимся. Поезжай куда-нибудь в Шотландию или еще дальше. Впрочем, это уже твое дело.
На бамперах устраиваются эти мерзкие новые твари. Любят кататься за здорово живешь да и по пути им видно со всеми. Все. Поехали. Мир опустел. Под знаком, на котором указан поворот на Франкфурт, неведомые двое. Она и он. Мир полыхает. Выгорает изнутри.
Двуногие — святой и Анджелин — бредут неспешно к «банши». Безмолвное себя принесшей в жертву:
— Куда теперь?
— Его несет со страшной силой — Касс только масла в огонь подбавит.
— Я не о них, я о нас.
— И все эти музыканты они ведь ничем не лучше их уносит туда откуда возврата нет. Их кундалини
— Скажи мне честно, Кол, неужели тебе их не жалко?
— Новое пространство-время стряхивает с себя корку былого — неужели ты этого не видишь?
— Ты никого не любишь!
— В Швейцарию мы не поедем — там нам ловить нечего! Мы отправимся на восток. Что до любви, то я люблю лишь то, что обладает формой.
Сомкнулись дни и свет сошелся над ними, живот же ее рос день ото дня. Апрель суетился производя на свет мириады живых тварей кишевших по обочинам дорог и наполнявших мир писком, стрекотом, жужжанием и шипом. Он болтал без умолку. Мы должны жить рядом с простыми людьми, Энджи, быть такими же как все, мы должны любить в них людей — главное, чтобы они не засыпали — понимаешь? Змеи снов.
В один прекрасный день они оставили машину на обочине и дальше уже шли пешком — по мягким травам.
И мягко она говорила в ответ мир потерял себя но это все тот же мир ты только посмотри вокруг ты должен говорить о другом — как уберечь в себе то, что еще остается, как донести, как сохранить. Когда морок разойдется, все это будет нужно.
Милая моя какая ты все-таки глупышка если миру что-то и нужно так это уйти от себя забыться ему нужен дурман нужна сома. Психосоматика. Сома-Дева. И все такое прочее.
Повсюду цвели пионы.
Так шли они от деревеньки к деревеньке все дальше и дальше на восток. И на исходе лета Анджелин родила дочь.
Куда бы ни приходили они им задавали один и тот же вопрос: «Как вы относитесь к христианству?» А однажды кто-то назвал Чартериса антихристом
Принимать ту или иную сторону может лишь спящий — это все равно что спать на том или другом боку
Основа снов
Когда мы пытаемся понять себя пытаемся очнуться
Мы погружаемся в еще более глубокий сон
Вы зря говорите о каком-то постоянстве о каких-то особенностях своей натуры
В нас заключено куда больше чем мы можем вместить
Наше внешнее предзадает нам наши «я» хотим мы того или нет внешнее же не более чем доступное нашим чувствам изъявление внутреннего определенным образом обусловленного названными «я»
Любое серьезное суждение произвольно
Если мы всецело «здесь», нас нет «там», если мы только «там» нас нет нигде
«Там» множественно
Голозадые дети — его ученики
Не пытайся учить — учись у них
Гнев был неведом ему смех пришлых его не задевал кто знает тот не смеется кто смеется тот не знает
Самолеты в далеком небе. В другом небе.
Главное чтобы они сидели правильно все прочее неважно
Они напрягали слух пытаясь расслышать ответ
Разве возможно сказать единственная возможность обратиться к ближнему коснуться потаенного в нем заключена в молчании
Разумеется речь идет о подлинном единении душ ибо
Они терпеливо ждали
Хорошо я выполню вашу просьбу сказал он утром я отвечу на ваш главный вопрос
Берег Гипербореев растревоженный улей его самостей хищные взгляды угрюмых архетипов он пронзенный стрелой лежит на холодном сыром песке
Все возвращается на круги своя
Мозг человека — старая разработка он прекрасно подходит для жизни на деревьях какие-то иные его приложения затруднительны ибо о полном пробуждении его не может идти и речи поскольку
Дихотомия Аристотеля — двускатная крыша под которой
Он слез с крыши и разбудив одну из своих внучек попросил ее принести ему смородинового чая
Старушка Анджелин
Горе ты мое луковое и что же ты им собираешься сказать?
Уж я-то тебя насквозь вижу ты как прежде ничего не понимал так
Ты представляешь что они с тобой после этого
Неужели ты думаешь что мне нечего сказать?
Как ему хочется быть мессией
Он сидел под деревом на своей старой ржавой кровати и смущенно улыбался разглядывая пальцы ног ногти темные дуги грязи а вдруг мне это действительно удастся?
Застывшая толпа
Святой отец сегодня вы хотите поведать нам
Да
Из толпы к нему внучек говорят там на севере есть страна которой прежде правил человек в белых одеждах кажется его Боурисом звали так вот этот самый человек
Только не смейтесь когда-то ведь и я сидел за рулем машины
Та чаша давно пуста
Рассматривает большие пальцы ног
Все замолчали ждут
Он тоже ждет
Какие же они все-таки тупые ну что ж я дам им то что они заслужили — я дам им священный закон
Обвел их взглядом
Священный закон и ереси — сейчас все закрутится по новой истина старая как мир слушайте…
— Проблема не в том, что нечто является для нас невозможным, проблема в том, что мы хотим всего разом.
Позже много позже когда старая его кровать проржавела насквозь они подперли нижние ветви дерева шестами и приколотили к стволу табличку потом им пришлось окружить дерево высокой оградой а туристы с Севера все ехали и ехали они кряхтя выбирались из своих вонючих железных ящиков а потом часами стояли возле этого самого дерева стояли и молчали
На холодном рейнском берегу
Человечек в плаще
Стоит один-одинешенек
Какой аккуратный народ
Безумны все как один
А одеты с иголочки!
Бог явил себя в Сыне
Мы распяли его и задались вопросом:
Что все это должно означать?
Что-то со мною не так
Что бы ни делал
Во рту вкус гвоздей
В золе несбывшегося
Дотлевает
День
— Так что же вторично
Материя или Сознание?
— Да ты, я смотрю, глупец!
Это про сто
То что ста нет
То что сна нет
То что сосны
Это просто
Чей-то остров
Это просто
Сторож старый
Настоящий старый сторож
Страж
Бес страшный и
Бес страстный
Под соломенной своей под редеющей своей крышей
Глохну потихоньку в жалкой клети
А ведь когда-то и в Бога верил… Так было
Что до мук, то они еще впереди
Если сейчас мне что-то и нужно, так это плед
Я крабья клешня с хитиновой рожей
Я изломанное ветром крыло — я не нужен
Я треснувший инструмент — я не нужен
Вены тонкой надрывной жилой
Без единого узелка без единой зацепки
Мысли сносит — скоро сольются
С тем что их породило — меня же не станет
Домом моим место это стать не могло
Хозяева здесь болезни и скорби
Я их давний квартиросъемщик
Они же — странное дело — живут во мне…
Знакомо до боли — тюремное пенье
Память предков — камера и
Камерный блюз
Тебя заставили стать свободным
Изгнав за пределы тюрьмы
На голой вершине жизни порой
Вспоминаешь запах параши
Здесь ты пел
Единственное место где
Ты был безгрешен
Самое дно
Тебе наплевать на поручителей и закон
Ты свободен
Поешь
Ты свободен
Нет, нет — он был спокоен, он был таким же как и прежде
Но в нем появилась уверенность… Возможно,
Ему открылось то, что сокрыто от нас. Он сказал
напоследок
Странное: «Истину
Искавший
Исчез…»
Плод собственного воображения
Сызмальства зрелый
Ибо время
Понятие договорное
Самости же вечны
И неизменны
В бесплотности мира
Задавший основу
Мысли и
Вымысла
Примитивную для одних
Уродливую для других
Излишне возвышенную
Для третьих
Неопределенность его
Гнала как гонит
Всех нас ясность
Присущая нам неразумным
Бомбы взрывались в его голове
И нигде боле
На памятном древе его
Какой-то шутник начертал
РАЗУМА СИЛЫ ПОДОБАЕТ
ХРАНИТЬ ПРИ СЕБЕ