От кабака мы пошли к караванной конторе.
По пути нам попадались те же кучки бурлаков, которые росли и увеличивались с каждым шагом, пока не перешли в сплошную движущуюся массу. Эти лохмотья, изможденный лица, пасмурные взгляды и усталые движения совсем не гармонировали с ликующим солнечным светом и весенним теплом, которое гнало с гор веселые, говорливые ручьи.
— Осип Иваныч, ослобони! — взмолился было давешний седой старик, выступая из толпы.
— Нет, друг мой, не могу: у меня слово — закон! — отрезал неумолимый Осип Иваныч, торопливо шагая к караванной контор.
Сейчас под угором, где начиналась плотина гавани, стояла пильня. Подавленный визг пил и какой-то особенный, хриплый звук разрезываемого сырого дерева мешался с всплесками и шумом вырывавшейся из-под водяного колеса воды. Пахло смолистым ароматом свежей сосны и елей, которые с хрипением умирающего вылезали из-под станка белыми правильными полосами досок. На плотине бурлаки смешались в сплошную массу, сквозь которую приводилось пробираться с большими усилиями, причем Осип Иваныч обратился опять к помощи самых отборнейших ругательств, выбор которых у него был замечательно разнообразен и приводил в изумление даже бурлаков.
— С этим народом иначе невозможно, — объяснял он, когда мы, наконец, продрались в караванную контору, где Осипа Иваныча уже дожидалось много народа. — Ох, смерть моя! — стонал он, не зная, кому отвечать. — У кабака с каменскими да с мастеровыми горло дери, а здесь мужичье одолевает.
Толпа колыхалась и гудела, как пчелиный улей. Здесь действительно собрались все крестьяне, пришедшие на пристань из Вятской, Казанской и Уфимской губерний. Кого-кого тут не было!… Но на всех лицах в выражении глаз сказывалась одна общая печать: это были люди деревни, загнанные за сотни верст на сплав горькой, неотступной нуждой. Здесь не было и помину о той отчаянности, какой выделялись каменские бурлаки, не было и своеобразного шика заводских мастеровых: одна общая мысль, одна общая забота связывала эти тысячи бурлаков в один могучий стройный аккорд. Во всех взглядах можно — прочитать одну мысль — мысль о земле, которая в такую горячую вешнюю пору сиротеет где-нибудь за тысячу верст. Общий интерес придавал этому оторванному от родной земли уголку крестьянского мира совершенно своеобразную физиономию: они принесли сюда свою великую крестьянскую заботу, от которой давно «ослобонились» мастеровые и разный другой сброд, какой набирается на сплав. Они подавляли молчаливым величием крикливые «качества» вырванных из земли с корнем людей, индивидуализированных в духе известной экономической Юколы.
Все время, пока мы шли до конторы, за нами по пятам пробирался небольшой взлохмаченный мужичонка в лаптях и в широком халате, какие носят только вятские. Он терпеливо и покорно выжидал, пока Осип Иваныч ругался направо и налево, потом как-то вяло проговорил:
— А я к твоей милости, Осип Иваныч!
Осип Иваныч быстро вскинул глазами на мужика и с каким-то отчаянием замахал руками.
— Да ты зарезать меня хочешь, мошенник! — завопил он, с бешенством накидываясь на несчастного мужика. — Ну чего тебе от меня нужно… а?.. Ну говори, говори, не тяни за душу!
— Вторую неделю проживаемся на пристани… — спокойно отвечал мужик, переминаясь. — Обносились, хлебушка нет… двое из артели-то в лежку лежат: огневица прихватила.
— Ну и пусть лежат, а я-то чем виноват… а?.. Я разве бог… Мне-то какая радость держать вас на пристани?..
— А я к тому говорю, что кабы артель не выворотилась в деревню…
— Ах ббожже ммой!!. А контракт? Что у тебя в контракте сказано: "Обязусь ждать сплава по первое число мая месяца, а свыше сего, ежели сплав затянется, назначается поденная плата в размере…»
— Оно тошно што, оно по контракту, Осип Иваныч… и обязались мы ждать, и насчет поденной платы… Только вот севодни Егория, а через неделю Еремея-запрягальника. Сумлеваюсь насчет артели, Осип Иваныч, как бы со сплаву не выворотились.
— Я вот вам, подлецам, такого запрягальника пропишу, что до будущего сплава будете меня помнить, — горячился Осип Иваныч, начиная жестикулировать самым решительным образом. — «Сумлеваюсь, как бы артель не выворотилась»!.. Мошенники!.. Ты первый зажигатель и бунтовщик… понимаешь? Сейчас позову казаков, руки к лопаткам и рею шкуру выворочу наизнанку…
— Река-то когда еще пойдет, а пашня не ждет, — точно вслух думал бунтовщик.
— А ты все свое долбишь! А? — грозно зарычал Осип Иваныч, бросаясь с кулаками на бунтовщика. — Если ты мне еще раз покажешь свою рожу… да я… Ну купи, черт ты этакий, гармонику или балалайку и наигрывай, в кабак бы зашел от скуки… Разве я запрещаю?!
Мужик почесывался, переминался и опять начинал свою песню про Еремея-запрягальника, пашню и артель. Сцена кончилась тем, что Осип Иваныч, наконец, не вытерпел и выгнал бунтовщика из конторы в шею.
— Зачем вы его выгнали? — спросил я. — Ведь он совершенно верно говорил все…
— А я разве спорю, что не верно? Только он заключил контракт и должен его выполнить… А выгнал я его потому, что этот мужичонка-коновод расстраивает других. Таких молодцов на пристани до десятка наберется, всю душу вытянули. Да вон и другой лезет… Ах боже ммой!!
Каменская караванная контора представляла собой красивое двухэтажное здание с мезонином и широким железным балконом, выходившим прямо на реку. Во втором этаже была квартира караванного, Семена Семеныча, а в нижнем, в одной громадной комнате, помещалась собственно караванная контора, которая, как и все конторы, отличалась страшнейшим беспорядком, канцелярски-промозглым воздухом и специально деловой пылью и грязью. Двери, письменные столы, стулья, деревянная решетка, которой отгораживалось отделение для приходящих, — все было захватано сальными, потными руками, и в некоторых местах жирная грязь скопилась в толстые черные полосы. За двумя длинными столами помещались служащие, обложенные кипами бумаг; у самой решетки, за отдельным столиком, сидел кассир, старик лет под шестьдесят, с выбритым деревянным лицом и старинными очками в серебряной оправе на носу. Он методически, как заведенная машина, опускал правую руку в железный ящик, брал ассигнацию, большей частью рубль, и, мельком взглянув на предъявленный бурлаком контракт и расчетную книжку, передавал ее в мозолистые, корявые руки. Бумажка завертывалась в какую-нибудь тряпицу или в пестрядевый кисет и затем исчезала за пазухой или за голенищем или просто уносилась из конторы в крепко сжатой руке. Перед кассиром дефилировал бесконечный ряд бурлацких лиц и лохмотьев.
— Эти все штраф заплатят? — спрашивал, сидя на окне, жирный подрядчик с толстой шеей.
— Да, запоздали… — весело отвечал молодой служащий с румяным лицом и белокурой шевелюрой. — Рубль штрафу за каждый просроченный день…
— А Осип-то Иваныч как поправляется с бурлачиной! — лениво протянул подрядчик, закуривая крючок из махорки. — Он у вас теперь вроде как главнокомандующий… Ишь, так петухом и наступает, так и наступает!.. Только и пасть же уродил ему господь: труба трубой.
Служащие переглянулись и засмеялись. В углу на скамейке дремал оренбургский казак с нагайкой через плечо; фуражка с голубым околышем сбилась на одну сторону, по безусому молодому лицу бродило много мух. Два других казака, сидя рядом на подоконнике, играли в «хлюст». Это была стража при становом, который обязательно является на каждый сплав для устранения недоразумений. Когда Осип Иваныч, окруженный бурлаками, начинал голосить особенно неистово и с отчаянием вздымал обе руки к небу, казаки вскакивали с подоконника и на минуту вытягивались в струнку.
— Тьфу!! Черт вас всех возьми… Провалитесь вы совсем! — ругался Осип Иваныч, задыхаясь от жары.
В конторе было страшно накурено, и сгущался тот специфический миазм, какой приносит с собой в комнату наш младший брат в лаптях. А в большие запыленные окна гляделось весеннее солнышко, полосы голубого неба, край зеленого леса. Я поскорее вышел на крыльцо, чтобы дохнуть свежим воздухом.
Около конторы народ по-прежнему стоял стена стеной, и по-прежнему это был крестьянский люд. Выгнанный Осипом Иванычем бунтовщик был окружен целой толпой односельчан, с нетерпением ждавшей результатов ходатайства.
— Ну чего, дядя Силантий? — спросил белобрысый молодой парень с рябым лицом.
— По кондракту, говорит… — ответил дядя Силантий, почесывая за ухом.
— Выворотимся! — решил плечистый мужик в рваном зипуне.
— Надо обождать, — заметил Силантий. — Много ждали, маленько обождем.
Толпа загалдела. На ходока посыпались упреки и ругательства, но он только моргал глазами и отмахивался бессильным жестом рук. К этой артели присоединились другие, и в воздухе поднялся какой-то стон от взрыва общего негодования. Тут же толклись чердынцы, кунгуряки, соликамцы и тоже галдели и ругались, размахивая руками.
— Ну вас к богу совсем! — проговорил Силантий, усаживаясь на приступок крыльца. — Ступайте, коли хотите, а я останусь… Тебе, Митрей, видно, охота, чтобы шкуру спустили в волости, когда со сплаву прибежишь, — заметил он, вынимая из котомки берестяный бурак.
— И пусть спущают, — горячился белобрысый парень. — Я сам-сём в семье, а ежели пашню пропущу из-за вашего сплава — все по миру пойдут… это как?..
— А так… Осип Иваныч сказывает: — «Купи, говорит, гармонь али балалайку и наигрывай…» Ну, будет тебе, Митрей, вот садись, ужо закусим хлебушка.
Митрий, олицетворенная черноземная сила, вдруг отмяк от одного ласкового слова дяди Силантия и присел на корточки около его таинственного бурака.
— Зачерпни-кось водицы, Митрей, бурачком-то!
Пока Митрий ходил с бураком за водой, Силантий неторопливо развязал небольшой мешок и достал оттуда пригоршню заплесневелых, сухих, как камень, корок черного хлеба.
— Что, плохи сухари-то? — спросил я Силантия.
— А какие есть, барин. И этих едва раздобылся: все приели бурлаки на пристани. Пристанские-то бабы денежку наживают около нашего брата. С лета начинают копить пищу про бурлаков, значит, к вешнему сплаву. Корочка хлебушка завалялась, заплесневела, огрызок оставили — все копят бабы, потому бурлаки съедят все, только бы хлебушком пахло. Тоже вот которая редька тронется, продрябнет, кислы[2] испортятся, картошка почернеет — все берегут для нас, а мы им за это деньги платим. Из дому не понесешь за тыщу-то верст…
Когда Митрий вернулся с водой, Силантий спустил в бурак свои сухари и долго размешивал деревянной облизанной ложкой. Сухари, приготовленные из недопеченного, сырого хлеба, и не думали размокать, что очень огорчало обоих мужиков, пока они не стали есть свое импровизированное кушанье в его настоящем виде. Перед тем как взяться за ложки, они сняли шапки и набожно помолились в восточную сторону. Я уверен, что самая голодная крыса — и та отказалась бы есть окаменелые сухари из бурака Силантия.
— Вы издалека? — спросил я, когда бурлаки выхлебали из бурака остатки мутной воды с плававшей плесенью, мелкими крошками и опять помолились.
— Дальние будем; дальние, барин. Из-под Лаишева пришли… — отвечал Силантий, надевая шапку. — Ну, Митрей, насёдни потрапезовали, а к завтрю тебе промышлять пропитал… Дойди до деревни, может, найдешь где еще корочек-то.
Молодой мужик переминался и не шел…
— Што не идешь? Видно, в кармане пусто… Эх ты, горе липовое! У меня тоже не густо денег-то: совсем прохарчились на этой треклятой пристане.
Дядя Силантий из глубины пазухи добыл пестрядевый мешочек, бережно его развязал и высыпал на ладонь несколько медяков.
— Все тут. На, сходи к бабам, поищи.
Конфузливо собрав деньги с ладони дяди Силантия, Митрий исчез в толпе.
— Зачем вы нанимаетесь на сплав? — спрашивал я Силантия.
— Нельзя, милый барин. Знамо, не по своей воле тащимся на сплав, а нужда гонит. Недород у нас… подати справляют… Ну, а где взять? А караванные приказчики уж пронюхают, где недород, и по зиме все деревни объедут. Приехали — сейчас в волость: кто подати не донес? А писарь и старшина уж ждут их, тоже свою спину берегут, и сейчас кондракт… За десять-то рублев ты и должон месить сперва на пристань тыщу верст, потом сплаву обжидать, а там на барке сбежать к Перме али дальше, как подрядился по кондракту.
— Ведь это для вас невыгодно?
— Какое выгодно! Нож вострой нам эти сплавы, вот што! Рассуди сам: сам теперь я из дому должон выйти на сплав за шесть недель, да сплаву прождешь другой раз все две недели, да на барке бежишь до Перми четыре дни, а дальше клади еще неделю. Сколь всего-то выйдет?
— Почти два с половиной месяца…
— Так, а другой раз и все три. А деньги-то, из десяти-то рублей, семь в подать пошли, рупь выдали, как пришли на сплав, а два рубля получим, когда караван привалит к Перме. На три-то месяца бурлаку рупь и приходится, а куды ты его повернешь? Теперь сколько одной лопотины[3] в дороге проносишь, сколько обуя[4], а пить-есть само собой… Вот Осип Иваныч-то даве говорит: купи гармонь али ступай в кабак, а Того не думает, што у меня всю душеньку выворотило. Ночей не спишь, все про свое думаешь. За эти десять-то рублей я три месяца проболтаюсь да пашню опущу, — ну, а какой я мужик без пашни? Вон Митрей-то сам-сём: вот тебе и гармонь!
— Чем же вы живете эти три месяца? Неужели на один рубль?
— На рупь, барин, на него… Пока из дому бредем, так свойский, домашний хлебушко жуешь, а на пристане свой рупь и проживешь. На верхних пристанях дают бурлакам по пуду муки, а то и по два. Говядины тоже, сказывают, дают фунтов по пяти на брата…
— Все-таки рубль на три месяца…
— Это еще што! И рупь деньги! А ты вот посуди какое дело: теперь мы бежим с караваном, а барка возьми да и убейся… Который потонул — того похоронят на бережку, а каково тем, кто жив-то останется? Расчету никакого, котомки потонули, а ты и ступай месить свою тысячу верст с пустым брюхом… Вот где нашему брату беда-бедовенная!
— А тебе случалось так уходить со сплаву?
— Нет, меня господь миловал, а другие много приходят домой чуть не под Петров день… Ей-богу! Ведь это мужику разор, всю сёмьишку измором сморишь!
— Чем же бурлаки питаются, когда бредут домой с разбитой барки?
— А бог?..
Последнее было сказано с такой глубокой верой, что не требовало дальнейших пояснений. Я долго смотрел на убежденное, спокойное выражение облупившегося под солнцем лица Силантия, на его песочную бороденку и крошечные слезившиеся глазки; от этого лица веяло несокрушимой силой, перед которой все препятствия должны отступить.
Наш разговор и мои размышления были прерваны появившейся ватагой пьяных бурлаков, которая валила к конторе с песнями и пляской, диким гиканьем и присвистом.
— Ишь как камешки да мастеровые разгулялись, — задумчиво проговорил Силантий. — Им што: сполагоря — весь тут. Получил задаток и гуляй… Самый бросовый народ, ежели разобрать. Никакой-то заботушки, окромя кабака… Ох-хо-хо!.. Мы каменских бурлаков камешками зовем, барин…
— Да и они тоже не от радости в кабак идут, Силантий.
— Может, и так, кто их знает, а я к тому вымолвил, што супротив наших деревенских очень уж безобразничают. Конечно, им на сплав рукой подать, и время они никакого не знают…