III

От кабака мы пошли к караванной конторе.

По пути нам попадались те же кучки бурлаков, которые росли и увеличивались с каждым шагом, пока не перешли в сплошную движущуюся массу. Эти лохмотья, изможденные лица, пасмурные взгляды и усталые движения совсем не гармонировали с ликующим солнечным светом и весенним теплом, которое гнало с гор веселые, говорливые ручьи.

– Осип Иваныч, ослобони! – взмолился было давешний седой старик, выступая из толпы.

– Нет, друг мой, не могу: у меня слово – закон! – отрезал неумолимый Осип Иваныч, торопливо шагая к караванной конторе.

Сейчас под угором, где начиналась плотина гавани, стояла пильня. Подавленный визг пил и какой-то особенный, хриплый звук разрезываемого сырого дерева мешался с всплесками и шумом вырывавшейся из-под водяного колеса воды. Пахло смолистым ароматом свежей сосны и елей, которые с хрипением умирающего вылезали из-под станка белыми правильными полосами досок. На плотине бурлаки смешались в сплошную массу, сквозь которую приходилось пробираться с большими усилиями, причем Осип Иваныч обратился опять к помощи самых отборнейших ругательств, выбор которых у него был замечательно разнообразен и приводил в изумление даже бурлаков.

– С этим народом иначе невозможно, – объяснял он, когда мы, наконец, продрались в караванную контору, где Осипа Иваныча уже дожидалось много народа. – Ох, смерть моя! – стонал он, не зная, кому отвечать. – У кабака с Каменскими да с мастеровыми горло дери, а здесь мужичье одолевает.

Толпа колыхалась и гудела, как пчелиный улей. Здесь действительно собрались все крестьяне, пришедшие на пристань из Вятской, Казанской и Уфимской губерний. Кого-кого тут не было!.. Но на всех лицах в выражении глаз сказывалась одна общая печать: это были люди деревни, загнанные за сотни верст на сплав горькой, неотступной нуждой. Здесь не было и помину о той отчаянности, какой выделялись каменские бурлаки, не было и своеобразного шика заводских мастеровых: одна общая мысль, одна общая забота связывала эти тысячи бурлаков в один могучий стройный аккорд. Во всех взглядах можно прочитать одну мысль – мысль о земле, которая в такую горячую вешнюю пору сиротеет где-нибудь за тысячу верст. Общий интерес придавал этому оторванному от родной земли уголку крестьянского мира совершенно своеобразную физиономию: они принесли сюда свою великую крестьянскую заботу, от которой давно «ослобонились» мастеровые и разный другой сброд, какой набирается на сплав. Они подавляли молчаливым величием крикливые «качества» вырванных из земли с корнем людей, индивидуализированных в духе известной экономической школы.

Все время, пока мы шли до конторы, за нами по пятам пробирался небольшой взлохмаченный мужичонка в лаптях и в широком халате, какие носят только вятские. Он терпеливо и покорно выждал, пока Осип Иваныч ругался направо и налево, а потом как-то вяло проговорил:

– А я к твоей милости, Осип Иваныч!

Осип Иваныч быстро вскинул глазами на мужика и с каким-то отчаянием замахал руками.

– Да ты зарезать меня хочешь, мошенник! – завопил он, с бешенством накидываясь на несчастного мужика. – Ну чего тебе от меня нужно… а?.. Ну говори, говори, не тяни за душу!

– Вторую неделю проживаемся на пристани… – спокойно отвечал мужик, переминаясь. – Обносились, хлебушка нет… двое из артели-то в лежку лежат: огневица прихватила.

– Ну и пусть лежат, я-то чем виноват… а?.. Я разве бог?.. Мне-то какая радость держать вас на пристани?..

– А я к тому говорю, что кабы артель не выворотилась в деревню…

– Ах ббожже ммой!! А контракт? Что у тебя в контракте сказано: «Обязуюсь ждать сплава по первое число мая месяца, а свыше сего, ежели сплав затянется, назначается поденная плата в размере…»

– Оно тошно што, оно по кондракту, Осип Иваныч… и обязались мы ждать, и насчет поденной платы… Только вот севодни Егория, а через неделю Еремея-запрягальника. Сумлеваюсь насчет артели, Осип Иваныч, как бы со сплаву не выворотилась.

– Я вот вам, подлецам, такого запрягальника пропишу, что до будущего сплава будете меня помнить! – горячился Осип Иваныч, начиная жестикулировать самым решительным образом. – «Сумлеваюсь, как бы артель не выворотилась»!.. Мошенники!.. Ты первый зажигатель и бунтовщик… понимаешь? Сейчас позову казаков, руки к лопаткам и всю шкуру выворочу наизнанку…

– Река-то когда еще пройдет, а пашня не ждет, – точно вслух думал бунтовщик.

– А ты все свое долбишь! а? – грозно зарычал Осип Иваныч, бросаясь с кулаками на бунтовщика. – Если ты мне еще раз покажешь свою рожу… да я… Ну купи, черт ты этакий, гармонику или балалайку и наигрывай, в кабак бы зашел от скуки… Разве я запрещаю?!

Мужик почесывался, переминался и опять начинал свою песню про Еремея-запрягальника, пашню и артель. Сцена кончилась тем, что Осип Иваныч, наконец, не вытерпел и выгнал бунтовщика из конторы в шею.

– Зачем вы его выгнали? – спросил я. – Ведь он совершенно верно говорил все…

– А я разве спорю, что не верно? Только он заключил контракт и должен его выполнить… А выгнал я его потому, что этот мужичонка-коновод расстраивает других. Таких молодцов на пристани до десятка наберется, всю душу вытянули. Да вон и другой лезет… Ах боже ммой!!

Каменская караванная контора представляла собой красивое двухэтажное здание с мезонином и широким железным балконом, выходившим прямо на реку. Во втором этаже была квартира караванного, Семена Семеныча, а в нижнем, в одной громадной комнате, помещалась собственно караванная контора, которая, как и все конторы, отличалась страшнейшим беспорядком, канцелярски-промозглым воздухом и специально деловой пылью и грязью. Двери, письменные столы, стулья, деревянная решетка, которой отгораживалось отделение для приходящих, – все было захватано сальными, потными руками, и в некоторых местах жирная грязь скопилась в толстые черные полосы. За двумя длинными столами помещались служащие, обложенные кипами бумаг; у самой решетки, за отдельным столиком, сидел кассир, старик лет под шестьдесят, с выбритым деревянным лицом и старинными очками в серебряной оправе на носу. Он методически, как заведенная машина, опускал правую руку в железный ящик, брал ассигнацию, большей частью рубль, и мельком взглянув на предъявленный бурлаком контракт и расчетную книжку, передавал ее в мозолистые, корявые руки. Бумажка завертывалась в какую-нибудь тряпицу или в пестрядевый кисет и затем исчезала за пазухой или за голенищем или просто уносилась из конторы в крепко сжатой руке. Перед кассиром дефилировал бесконечный ряд бурлацких лиц и лохмотьев.

– Эти все штраф заплатят? – спрашивал, сидя на окне, жирный подрядчик с толстой шеей.

– Да, запоздали… – весело отвечал молодой служащий с румяным лицом и белокурой шевелюрой. – Рубль штрафу, за каждый просроченный день…

– А Осип-то Иваныч как поправляется с бурлачиной! – лениво протянул подрядчик, закуривая крючок из махорки. – Он у вас теперь вроде как главнокомандующий… Ишь так петухом и наступает, так и наступает!.. Только и пасть же уродил ему господь: труба трубой.

Служащие переглянулись и засмеялись. В углу на скамейке дремал оренбургский казак с нагайкой через плечо; фуражка с голубым околышем сбилась на одну сторону, по безусому молодому лицу бродило много мух. Два других казака, сидя рядом на подоконнике, играли в «хлюст». Это была стража при становом, который обязательно является на каждый сплав для устранения недоразумений. Когда Осип Иваныч, окруженный бурлаками, начинал голосить особенно неистово и с отчаянием вздымал обе руки к небу, казаки вскакивали с подоконника и на минуту вытягивались в струнку.

– Тьфу!! Черт вас всех возьми… Провалитесь вы совсем! – ругался Осип Иваныч, задыхаясь от жары.

В конторе было страшно накурено, и сгущался тот специфический миазм, какой приносит с собой в комнату наш младший брат в лаптях. А в большие запыленные окна гляделось весеннее солнышко, полосы голубого неба, край зеленого леса. Я поскорее вышел на крыльцо, чтобы дохнуть свежим воздухом.

Около конторы народ по-прежнему стоял стена стеной, и по-прежнему это был крестьянский люд. Выгнанный Осипом Иванычем бунтовщик был окружен целой толпой односельчан, с нетерпением ждавшей результатов ходатайства.

– Ну чего, дядя Силантий? – спросил белобрысый молодой парень с рябым лицом.

– По кондракту, говорит… – ответил дядя Силантий, почесывая за ухом.

– Выворотимся! – решил плечистый мужик в рваном зипуне.

– Надо обождать, – заметил Силантий. – Много ждали, маленько обождем.

Толпа загалдела. На ходока посыпались упреки и ругательства, но он только моргал глазами и отмахивался бессильным жестом рук. К этой артели присоединились другие, и в воздухе поднялся какой-то стон от взрыва общего негодования. Тут же толклись чердынцы, кунгуряки, соликамцы и тоже галдели и ругались, размахивая руками.

– Ну вас к богу совсем! – проговорил Силантий, усаживаясь на приступок крыльца. – Ступайте, коли хотите, а я останусь… Тебе, Митрей, видно, охота, чтобы шкуру спустили в волости, когда со сплаву прибежишь, – заметил он, вынимая из котомки берестяный бурак.

– И пусть спущают, – горячился белобрысый парень. – Я сам-сем в семье, а ежели пашню пропущу из-за вашего сплаву – все по миру пойдут… это как?..

– А так… Осип Иваныч сказывает: «Купи, говорит, гармонь али балалайку и наигрывай…» Ну, будет тебе, Митрей, вот садись, ужо закусим хлебушка.

Митрий, олицетворенная черноземная сила, вдруг отмяк от одного ласкового слова дяди Силантия и присел на корточки около его таинственного бурака.

– Зачерпни-кось водицы, Митрей, бурачком-то!

Пока Митрий ходил с бураком за водой, Силантий неторопливо развязал небольшой мешок и достал оттуда пригоршню заплесневелых, сухих, как камень, корок черного хлеба.

– Что, плохи сухари-то? – спросил я Силантия.

– А какие есть, барин. И этих едва раздобылся: все приели бурлаки на пристани. Пристанские-то бабы денежку наживают около нашего брата. С лета начинают копить пищу про бурлаков, значит, к вешнему сплаву. Корочка хлебушка завалялась, заплесневела, огрызок ребятишки оставили – все копят бабы, потому бурлаки съедят все, только бы хлебушком пахло. Тоже вот которая редька тронется, продрябнет, кислы[7] испортятся, картошка почернеет – все берегут для нас, а мы им за это деньги платим. Из дому не понесешь за тыщу-то верст…

Когда Митрий вернулся с водой, Силантий спустил в бурак свои сухари и долго их размешивал деревянной облизанной ложкой. Сухари, приготовленные из недопеченного, сырого хлеба, и не думали размокать, что очень огорчало обоих мужиков, пока они не стали есть свое импровизированное кушанье в его настоящем виде. Перед тем как взяться за ложки, они сняли шапки и набожно помолились в восточную сторону. Я уверен, что самая голодная крыса – и та отказалась бы есть окаменелые сухари из бурака Силантия.

– Вы издалека? – спросил я, когда бурлаки выхлебали из бурака остатки мутной воды с плававшей плесенью, мелкими крошками и опять помолились.

– Дальние будем; дальние, барин. Из-под Лаишева пришли… – отвечал Силантий, надевая шапку. – Ну, Митрей, на седни потрапезовали, а к завтрю тебе промышлять пропитал… Дойди до деревни, может, найдешь где еще корочек-то.

Молодой мужик переминался и не шел.

– Што не идешь? Видно, в кармане пусто… Эх ты, горе липовое! У меня тоже не густо денег-то: совсем прохарчились на этой треклятой пристане, штобы ей пусто было…

Дядя Силантий из глубины пазухи добыл пестрядевый мешочек, бережно его развязал и высыпал на ладонь несколько медяков.

– Все тут. На, сходи к бабам, поищи.

Конфузливо собрав деньги с ладони дяди Силантия, Митрий исчез в толпе.

– Зачем вы нанимаетесь на сплав? – спрашивал я Силантия.

– Нельзя, милый барин. Знамо, не по своей воле тащимся на сплав, а нужда гонит. Недород у нас… подати справляют… Ну, а где взять? А караванные приказчики уж пронюхают, где недород, и по зиме все деревни объедут. Приехали – сейчас в волость: кто подати не донес? А писарь и старшина уж ждут их, тоже свою спину берегут, и сейчас кондракт… За десять-то рублев ты и должон месить сперва на пристань тыщу верст, потом сплаву обжидать, а там на барке сбежать к Перме али дальше, как подрядился по кондракту.

– Ведь это для вас невыгодно?

– Какое выгодно! Нож вострой нам эти сплавы, вот што! Рассуди сам: сам теперь я из дому должон выйти на сплав за шесть недель, да сплаву прождешь другой раз все две недели, да на барке бежишь до Перми четыре дни, а дальше клади еще неделю. Сколь всего-то выйдет?

– Почти два с половиной месяца…

– Так, а другой раз и все три. А деньги-то, из десяти-то рублей, семь в подать пошли, рупь выдали, как пришли на сплав, а два рубли получим, когда караван привалит к Перме. На три-то месяца бурлаку рупь и приходится, а куды ты его повернешь? Теперь сколько одной лопотины,[8] в дороге проносишь, сколько обуя[9] а пить-есть само собой… Вот Осип Иваныч-то даве говорит: купи гармонь али ступай в кабак, а того не думает, што у меня всю душеньку выворотило. Ночей не спишь, все про свое думаешь… За эти десять-то рублей я три месяца проболтаюсь да пашню опущу, – ну, а какой я мужик без пашни? Вон Митрей-то сам-сем: вот тебе и гармонь!

– Чем же вы живете эти три месяца? Неужели на один рубль?

– На рупь, барин, на него… Пока из дому бредем, так свойский, домашний хлебушко жуешь, а на пристане свой рупь и проживешь. На верхних пристанях дают бурлакам по пуду муки, а то и по два. Говядины тоже, сказывают, дают фунтов по пяти на брата…

– Все-таки рубль на три месяца…

– Это еще што! И рупь деньги! А ты вот посуди, какое дело: теперь мы бежим с караваном, а барка возьми да и убейся… Который потонул – того похоронят на бережку, а каково тем, кто жив-то останется? Расчету никакого, котомки потонули, а ты и ступай месить свою тысячу верст с пустым брюхом… Вот где нашему брату беда-бедовенная!

– А тебе случалось так уходить со сплаву?

– Нет, меня господь миловал, а другие много приходят домой чуть не под Петров день… Ей-богу! Ведь это мужику разор, всю семьишку измором сморишь!

– Чем же бурлаки питаются, когда бредут домой с разбитой барки?

– А бог?..

Последнее было сказано с такой глубокой верой, что не требовало дальнейших пояснений. Я долго смотрел на убежденное, спокойное выражение облупившегося под солнцем лица Силантия, на его песочную бороденку и крошечные слезившиеся глазки; от этого лица веяло такой несокрушимой силой, перед которой все препятствия должны отступить.

Наш разговор и мои размышления были прерваны появившейся ватагой пьяных бурлаков, которая валила к конторе с песнями и пляской, диким гиканьем и присвистом.

– Ишь как камешки да мастеровые разгулялись, – задумчиво проговорил Силантий. – Им што: сполагоря – весь тут. Получил задаток и гуляй… Самый бросовый народ, ежели разобрать. Никакой-то заботушки, окромя кабака… Ох-хо-хо!.. Мы каменских бурлаков камешками зовем, барин…

– Да и они тоже не от радости в кабак идут, Силантий.

– Может, и так, кто их знает, а я к тому вымолвил, што супротив наших деревенских очень уж безобразничают. Конечно, им на сплав рукой подать, и время они никакого не знают…

Загрузка...