Солнце уже высоко поднялось над дымным горизонтом, когда Сергей Деревянкин, голодный, измученный и грязный, вернулся из полка, который с тяжелейшими боями форсировал Дон и занял плацдарм на его западном берегу. Надо бы хоть немного поспать, поесть, обсохнуть, успокоиться… Надо! Даже солдаты, участвовавшие в штурме вражеских позиций, после боя приводят себя в порядок, отдыхают. А он не может. Никак, ни при каких условиях. Журналистский долг требует, чтобы обо всем увиденном и пережитом было сегодня же напечатано в газете. Вся дивизия должна узнать о событиях, происшедших ночью, о наиболее отличившихся солдатах и командирах. О новой победе советского оружия.
Сергей сам это прекрасно понимает. А тут еще редактор стоит над душой, вопрошающе смотрит на него: газету давно пора запускать в печать, а полоса, оставленная для очерка Деревянкина, пуста. Никто, кроме тебя, не напишет.
Ждет машинистка, ждут наборщики, печатники, экспедитор, работники полевой почты…
Ждут тысячи читателей. А ты медлишь…
Деревянкин с трудом разомкнул веки, тяжело опустился на пенек.
Ноги гудят, стучит в висках. Голова словно чугунная. Надо заставить себя вспомнить… От начала и до конца. Со всеми подробностями. Во всех деталях. Вспомнить и написать. Надо, надо!
Деревянкин встряхивает головой, прижимает ладони к вискам. Напрягает память, и перед его мысленным взором оживают картины вчерашнего дня…
— Батальон, смирно! — громко скомандовал старший лейтенант. Подчеркнуто четко повернулся направо, стараясь не показать, как болит раненая нога, ступая особенно четко, строевым шагом подошел к командиру полка Казакевичу, комиссару Мурадяну.
Утреннее донское солнце скользнуло по истрепанным, но до блеска начищенным сапогам комбата. Он резко вскинул руку к выцветшей, лихо надвинутой на бровь пилотке:
— Товарищ подполковник, батальон по вашему приказанию построен! Докладывает командир батальона старший лейтенант Даниелян.
— Здравствуйте, товарищи!
— Здравия желаем, товарищ подполковник!
— Вольно!
— Вольно! — обернувшись к поредевшему в недавних боях батальону, по-мальчишески звонко крикнул комбат.
Сам он еще некоторое время оставался в положении «смирно», внимательно и строго глядя на бойцов, на командира роты лейтенанта Антопова, на взводного младшего лейтенанта Германа, на отличившихся в контратаке рядовых Захарина, Бениашвили, Черновола. И они, уловив нечто чрезвычайное и в голосе комбата, и в его блестевших глазах, еще больше подтянулись. И хотя батальон не сдвинулся с места, он стал как бы плотнее, будто и погибшие и раненые заняли свои места в строю, приготовились слушать приказ.
— Товарищи бойцы!
Командир полка начал тепло, задушевно, ощутив слитность бойцов и офицеров, братство, которое исключает строгую официальность. И уж совсем доверительно тихо сказал:
— Дорогие друзья!
Помолчал, справляясь с волнением.
— В недавнем бою вы доказали, что ваш батальон стоит целого полка. Ни один раненый, ни один убитый не упал лицом на восток. Только на запад! Вы смогли выдержать то, чего не смог вынести металл. Броня плавилась, а вы стояли. И наш фланг устоял, потому что ваше мужество было беспримерным. Многие отличившиеся представлены к наградам. Но вы все как один заслуживаете самой высокой похвалы и высокого доверия. Спасибо вам от лица командования!
Подполковник сделал паузу. Вытер платком вспотевшее лицо. Поправил рукой спадавшую на лоб прядь. Ему предстояло довести до бойцов смысл приказа Верховного Главнокомандующего от 28 июля 1942 года. Об этом документе в полку никто, кроме него, пока не знал.
— Но враг еще силен, — продолжал командир полка. — Он прорвался к Северному Кавказу, рвется к Сталинграду, на Кубань… Отступать некуда. Отступать дальше — значит, погибнуть. Ни шагу назад! Таков призыв Родины.
Корреспонденту дивизионной газеты «Красноармейское слово» политруку Сергею Деревянкину показалось, что подполковник посмотрел на него. И будто угадав мысли Деревянкина, командир полка продолжал:
— Еще не смолкли выстрелы, а ваши подвиги уже вошли в историю: листки нашей дивизионной газеты будут в грядущем перечитываться, как страницы летописи. Еще раз сердечное вам спасибо! Обнимаю вас, обнимаю и эту придонскую землю, истерзанную, измученную, окровавленную. Родина и партия могут положиться на нас. Они доверили вашему батальону первым начать форсирование Дона, стать первыми в грядущем всеобщем наступлении, которое будет, клянусь вам своей честью, будет! К этому мы должны быть готовы каждый день и каждый час…
Подполковник уступил место комиссару.
— Партия бросила клич: «Ни шагу назад!» — начал батальонный комиссар Мурадян. — Как ни старался враг, наши бойцы не сдали своих позиций. Близок день, когда прозвучит призыв: «Вперед!». И от того, как будут действовать наши передовые подразделения, зависит исход будущих операций. Форсировать Дон — трудная задача. Нужна группа добровольцев, чтобы провести разведку боем. Я верю, что первыми будут коммунисты и комсомольцы. Требуются не только отличные солдаты, но и отличные пловцы и даже альпинисты. Вон гора Меловая, — он указал рукой вдаль, — которую мы должны будем взять, закрепиться на ней и, господствуя над окружающей местностью, огнем прикрывать переправу. Добровольцы, два шага вперед!
Когда командир роты связи старший лейтенант Горохов шагнул вперед, он увидел, что слева и справа решительно вышли из строя Антопов, Герман, Захарин, Черновол, Бениашвили, работник дивизионной газеты Сергей Деревянкин… «Вот тебе и газетчик, интеллигенция, так сказать. Мне-то это положено по долгу службы: кто же первый протянет связь, если не мои хлопцы…»
Ефим Антопов, командир девятой стрелковой роты, повел глазами, прикинул: человек сорок, не меньше…
А солдаты все выходили и выходили.
Отобрали девятерых лучших. Отобрали, учитывая все: характер, выносливость, умение плавать, преодолевать естественные преграды. Комиссар Мурадян Виктор Асланович приметил, что в первой штурмовой группе оказались и русские, и украинцы, и армянин, и грузин, и татарин… А почему не видно среди добровольцев Чолпонбая Тулебердиева? Уж не ранен ли? Славный парень. Хороший очерк о нем написал Деревянкин…
И когда батальону уже скомандовали разойтись, комиссар увидел Чолпонбая. Раскрасневшийся, бежал он к командиру отделения сержанту Захарину.
— Товарищ сержант, разрешите обратиться к командиру взвода, — прозвучал его голос. Узкие брови сошлись на переносице.
— Разрешаю, — удивленно отозвался Захарин.
Еще больше удивились, когда услышали:
— Товарищ младший лейтенант, разрешите обратиться к командиру роты!
В больших, чуть печальных глазах Германа вспыхнула недоуменная усмешка.
— Обращайтесь.
К командиру роты Чолпонбай подошел строевым шагом.
— Товарищ лейтенант, разрешите обратиться к командиру батальона.
Антопов любил Чолпонбая за храбрость. Серьезно спросил:
— Очень нужно?
— Очень!
— Обращайтесь.
От командира батальона Тулебердиев направился к комиссару полка.
— Товарищ батальонный комиссар! За что так обижать?
— Кого, товарищ Тулебердиев? Кто вас обидел?
— Я же после смены спал: на посту ночью стоял. А меня не предупредили. В строю не был, когда вы говорили…
— О чем?
— О добровольцах, товарищ батальонный комиссар!
— Поздно, Тулебердиев. Уже отобрали.
— Потому к вам и обращаюсь, товарищ батальонный комиссар. Несправедливо это. Неправильно. Я клятву давал!
— Нужны пловцы.
— Я плаваю хорошо! — не задумываясь, похвалился Чолпонбай. Заговорил торопливо: — А по горам ходить я в Тянь-Шане натренировался. Поверьте, очень прошу. Или если мне еще комсомольского билета не выдали, то и доверить нельзя?
Чолпонбай действовал наверняка: только вчера его приняли в комсомол. Это решило исход дела.
— Хорошо, я поговорю с командиром полка, — пообещал комиссар.
Ночью, перед рассветом, в районе Селявного группа под командованием старшего лейтенанта Горохова бесшумно и быстро должна была переправиться через Дон.
Дзоты и бронеколпаки, множество траншей и окопов, ряды колючей проволоки, минные поля и организованная система огня — все это ждало их на том берегу…
Наша разведка нащупала наиболее уязвимое место на самом, казалось бы, неприступном участке — у Меловой горы. Против нее на восточном берегу, скрытно перегруппировав свои силы под носом у противника, сосредоточилась наша стрелковая дивизия. Штурмовые подразделения предполагалось переправить через Дон вслед за разведгруппой, составленной из добровольцев.
Пока артиллеристы засекали и уточняли огневые точки противника, группа Горохова скрытно изготовилась к переправе. Раздобыли, спустили на воду и замаскировали рыбацкие лодки. Соорудили плотики из подручных материалов, из плащ-палаток, набитых сеном. Они помогали удержаться на воде бойцу, на них можно было положить оружие и боеприпасы.
Горохов и вся его группа тщательно изучали место высадки, метр за метром прощупывали подступы к Меловой горе. Не отрываясь от бинокля, глядел за Дон и Чолпонбай. Его острые глаза сузились, он мысленно уже был на том берегу. Затаился в пойме, переждал. Начал взбираться на гору. Нащупал ногой выбоину, подтянулся, ухватившись за куст. Встал на камень… Переполз в сторону, наискосок, огляделся. Дзот справа, в расщелине замаскирован. В бинокль разглядел холмик свежей земли, покрытый жухлой травой. Вокруг никакого движения, берег словно вымер. Не дураки же немцы, чтобы обнаруживать свои дзоты…
Горохов именно эту тропку, этот дзот наметил Чолпонбаю. Но вдруг там, за каменистым уступом, может оказаться еще один дзот? В бинокль не разглядишь. Веки дрожат от напряжения. Чудится: синеватый дымок вьется там. И птицы ни разу не сели около этого камня. Не там ли замаскирован второй дзот, который отсечным огнем может преградить путь?
Рядом с Чолпонбаем наблюдает за противником Сергей Деревянкин. Старается держаться как можно беззаботнее. Ничем не выдать то, что мучает его вот уже несколько дней. Нельзя это выдать до времени. Так будет лучше Чолпонбаю…
Губы пересохли, странное оцепенение сковало тело. Солнце зашло за Меловую гору, теперь она казалась черной.
Деревянкин с трудом подавил вздох.
— Переживаете, что вас не пустили? Не в первой группе, так в третьей будете. Все равно дальше вместе пойдем…
— М-да, — неопределенно протянул Сергей.
— Ничего, друг, там, — Тулебердиев указал рукой за реку, — встретимся. Вместе будем, да?
— Да, — повторил Деревянкин, отводя взгляд от внимательных глаз Чолпонбая.
Когда Сергей писал очерк о Тулебердиеве, он многое узнал о его жизни. Рано умер отец Чолпонбая, всю заботу о семье взял на себя Токош, старший брат. Заменил Чолпонбаю отца. Воспитывал его, защищал, кормил, ухаживал, когда тот болел. Разница в возрасте была небольшая, всего несколько лет. Но младший брат не только любил старшего, а преклонялся перед ним, считая его, как и многие в ауле, человеком особенным, рожденным для большой и славной жизни. Об уме Токоша, о его честности и справедливости шла добрая молва. Даже пожилые не считали для себя зазорным посоветоваться с ним…
Сергей завязал переписку с Токошем. Тот воевал на другом фронте и очень беспокоился о брате, просил приглядывать за ним. Открыл его тайну: Чолпонбай с детства мечтал о подвиге.
А несколько дней назад из воинской части, от командира роты, пришло письмо на имя Сергея. «Товарищ политрук, обращаемся к вам как к другу рядового Токоша Тулебердиева и его брата Чолпонбая. В бою под Ржевом рядовой Токош Тулебердиев до конца выполнил свой долг солдата. Из противотанкового ружья он уничтожил два танка противника. Раненый, не оставил поля боя, левой рукой продолжал бросать гранаты. Пал смертью храбрых. Мы нашли в его вещмешке письма и ваш адрес. Просим обо всем сообщить его брату. На родину Т. Тулебердиева мы послали письмо с указанием места захоронения. Скорбим вместе с вами. Мы отомстим врагу за нашего общего друга. Ст. л-т Кругов».
Сергей помнил наизусть это короткое письмо. Сейчас, лежа в окопе и наблюдая за Чолпонбаем, он пропустил мимо ушей его слова: «Что-то брат не пишет… То через день, а то… Уж не случилось ли с ним чего?»
Сергей часто приходил «в гости» к другу. Сегодняшнее посещение не могло насторожить Чоке. Показать письмо лучше после броска через Дон. Завтра, наверно, Сергей в штабе слышал… А какое, собственно, право он имеет скрывать? Право друга, оберегающего… От чего? От правды, хотя бы и страшной?
— У вас есть какая-то тайна? — неожиданно спросил Чолпонбай.
— С чего ты взял?
— Просто никогда вас таким не видел, — он отложил бинокль в сторону.
— Каким?
— Темным, как туча, — и Чолпонбай, по-детски заслоняя глаза ладонью, показал, как темна туча.
— Тебе просто показалось.
— Вы уже несколько дней такой… Будто потеряли близкого человека. Чувствую, что у вас сердце болит. Вон даже губы пересохли. Почему со мной не поделитесь? Беда, если ее разделить с другом, вдвое меньше будет. А может быть, я чем-нибудь и помочь могу?
Сергей чувствовал, как с каждым словом друга горло его сдавливает невидимая рука. Силился улыбнуться, но губы не слушались.
— Почему мне сказать не можете? С девушкой, с Ниной, может, что случилось?
Сергей беспомощно развел руками.
На противоположной стороне раздался орудийный выстрел. Дрогнула земля от разрыва. Чолпонбай поднял к глазам бинокль, оба замолкли, глядя за реку.
Удивительна судьба военного журналиста! Сколько нового, значительного видишь каждый день! Столько судеб людских познаешь на фронтовом пути, что собственные переживания, собственная жизнь вроде бы и не в счет. Вроде и не живешь ты сам, занятый чужими делами. Да разве чужие они, эти жизни и судьбы? Видать, не зря говорят, что у журналиста не одна жизнь — десятки, сотни. Рассказать интересно о человеке возможно только тогда, когда переживешь сам, прочувствуешь то, что пережил и прочувствовал он. Каждый новый очерк — чья-то жизнь, которая стала частью твоей собственной жизни. Твоим поступком, твоим подвигом.
Правду в народе говорят: порою встреча становится судьбой. Конечно, как ее понимать, судьбу. Прошлой зимой Сергей спешил в штаб стрелкового полка. На еще не наезженной, но уже перекопанной бомбами проселочной дороге встретились ему молодые солдаты. Они только что прибыли из запасной кавалерийской дивизии. Все в новеньких шинелях, держатся молодцами. Сергей представил завтрашний день этих веселых молоденьких ребят…
По всегдашней своей привычке торопиться куда-то он, увязая в снегу, по обочине обгонял строй. Больно споткнулся обо что-то под снегом, едва удержался на ногах, сконфуженно оглянулся…
На него с удивительно добрым участием смотрели ясные, черные глаза. Сергей невольно задержал взгляд на этом не по возрасту мудром и добром лице. Только это лицо в тот миг видел Сергей, будто и не было вокруг никого больше.
Позже встретил этого парня в штабе полка. И подивился опять глазам — мудрым, излучающим доброту и покой.
У Сергея было задание написать об отличившихся бойцах второго батальона, который только что выбил немцев из небольшой деревеньки. Уточнив туда путь, заторопился, чтобы засветло успеть дойти до места недавнего боя. Шел и все вспоминал широкоскулое бронзовое лицо, ясные черные глаза человека, знавшего, ради чего он покинул родной очаг, надел солдатскую шинель, пересек огромные, невиданные доселе пространства…
Давно ли и сам он, Сергей, был таким же молодцеватым и юным? Учился в военно-политическом училище в Житомире. Бережно хранил номера «Пионерской правды» (центральная пресса!), где были помещены две его заметки и двенадцатистрочное стихотворение о Пушкине. А потом с двумя кубарями в петлицах был политруком разведроты в танковой дивизии, отрабатывал учебные «бои» на тактических учениях в районе Перемышля. Восторженно читал ночами Пушкина — и в ту ночь, когда началась война. И в один день все было отброшено за какой-то далекий неодолимый барьер — бедное, босоногое и голодное детство, радостная работа в районной, затем в областной газете, куда его пригласили как проявившего способности селькора. И тем ясней встали в памяти слова редактора районной газеты Феофана Евдокимовича Козырева: «Как ты похож на отца, Сережа!» Козырев знал отца, воевал вместе с ним. В первую империалистическую отец заслужил «Георгия». После Октябрьской революции сразу вступил в ряды молодой Красной Армии, стал советским командиром. В боях против Деникина под Воронежем был тяжело ранен и вскоре умер, не успев получить награды за храбрость — уже от Советского правительства…
Сергей шел по вечереющему молчаливому лесу, удивляясь тишине и тому, что не попадалось никого навстречу. И все острее чувствовал тревогу, подстерегающую его беду. Может быть, потому и не сразу вошел в деревню, начинавшуюся за лесом, а предусмотрительно остановился на опушке, долго всматривался в пустынную улицу.
Осторожно, от дерева к дереву, стал приближаться к деревне, уже успокаиваясь и поругивая себя — если не за трусоватость, то уж, во всяком случае, за то, что поддался необъяснимому чувству.
И тут, когда он совсем успокоился и быстрым своим шагом приблизился к крайней избе, в сгущающихся сумерках увидел у четвертого с краю дома немецкую грузовую машину с откинутым задним бортом и гитлеровцев — живых и дюжих. Они передавали из рук в руки какие-то ящики и весело переговаривались.
Сергей опрометью кинулся к лесу…
А тем временем командир полка отдал распоряжение отправить в эту деревеньку бойцов нового пополнения, среди которых находился и Чолпонбай Тулебердиев, тот молодой киргиз, который так запомнился Сергею.
Доклад Деревянкина заставил командира полка отменить свое приказание. Обидно, конечно, было, что немцам удалось вновь потеснить второй батальон, но война есть война…
Вскоре Чолпонбай Тулебердиев стал другом Сергея Деревянкина, привязался к политруку, как брат. Ему первому рассказал о любимой своей девушке Гюльнар, о брате Токоше, дал его адрес: на войне все может случиться. Сергей затеял переписку с Токошем, не дожидаясь случая.
Чолпонбай и Сергей долго молча смотрели на правый берег. Внимательно смотрел Чолпонбай, а Сергей все пытался представить себе, как воспримет его друг известие о гибели брата. Приходила и другая мысль: «А если в бою случится со мной беда? Нет, это нужно сделать не откладывая…»
Не в одной уже атаке побывал вместе с Чолпонбаем. А эта вот самая трудная — беззвучная атака чужой беды, ставшей своей бедою…
А жизнь есть жизнь. Небо, река, лозняки, рыбный запах воды, чебреца… Запах земли в окопе… Чем укрепить друга для новых атак, для завтрашней? Как помочь ему победить горе?
Сергей смотрел на реку.
Медленно поворачиваясь, окатываемая набегающими мелкими волнами, проплыла обугленная оконная рама. Рядом, то прижимаясь, то отставая, плыл обломок наличника. Потом показалось дерево. Ближе, ближе. Береза, вырванная с корнем. Недавним разрывом снаряда или бомбы. На корнях еще держатся комочки земли…
Чуть слышно шумят камыши. Машут прощально березе, клонятся, силясь удержать ее за ветви, за распластанные по воде пряди листвы, за корни, похожие на судорожно скрюченные пальцы. Уцепиться, удержать, вернуть к жизни… Вернуть недавнее былое, покой Дона… Сейчас, в августе сорок второго, этот покой неправдоподобно далек. И шорох камыша исполнен жалобы, упрека, тревоги перед новой артиллерийской канонадой…
А когда-то его шум был музыкой — мелодичной, задушевной. Деревенским ребятам камыш знаком с детства. Каждой весной, бродя вдоль заросших берегов речушки, Сергей вместе с толпой босоногих друзей наблюдал, как острыми белесыми стрелочками всходит он из воды. С каждым днем все заметнее, выше, зеленее. Потом раздваивается, выпускает острые, как лезвия ножниц, листья. К середине лета его стройные гибкие стебли достигают человеческого роста, начинают «колоситься», цвести, в зной склоняясь к воде, будто желая напиться. А осенью, в конце уборочной кампании, ребята жали серпами его пожелтевшие, звенящие, как железо, стебли. Вытаскивали на берег, укладывали в тачанки и развозили по домам для хозяйственных нужд. Одни покрывали им хаты, другие утепляли коровники, третьи скармливали зимой скоту, если случалась бескормица. А сами мальчишки мастерили из него «водяные насосы» и разного рода дудочки, пищалки, на которых, как на свирелях, вытягивали незатейливые мелодии. Вечерами эти самодельные духовые инструменты присоединялись к голосистой уличной гармонике, гитаре, балалайке…
Береза замерла перед окопом, развернулась, будто пытаясь выпростать листву из воды, дернулась, выронила из пальцев-корней комочек земли. Послышался легкий всплеск, Чолпонбай словно очнулся от дремоты, опустил на колени бинокль.
— Такой цвет у березы, как у снегов на наших горах…
Отодвинул назад автомат, будто оружие мешало ему в этот миг увидеть белые горы, мирную Киргизию, свой аул, лица милых, родных людей…
Сергей как бы невзначай тронул локоть друга.
— Увидишь еще свои горы…
Августовская земля еще не остыла, небо безмятежно лучилось, сверкало прозрачной лазурью. Никак не верилось в этот миг, что на этой земле, под этим небом грохочут орудия, движутся танки, проносятся вражеские самолеты, что гитлеровцы рвутся к Волге, к Кавказу, к сердцу Родины — Москве…
Чтобы вернуться к действительности, Деревянкин перевел взгляд на вырванную березу — черно-белые штрихи ее коры слились с блеском волн, вся река представилась березовым лесом, лесом его детства…
Он протер глаза, тряхнул головой.
— А у нас леса…
Перед ним встал могучий сосновый бор с уходящими в небо стройными колоннами, и снова веселая березовая роща, просторная, излучающая радостный свет, потом мшистый, задумчивый ельник, кряжистые дубы-великаны, нежная, всегда нарядная — весной в белых цветах, осенью алеющая тяжелыми гроздьями ягод — рябина… У леса много лиц и одна душа, он добр к человеку, облегчает и украшает его жизнь. Сейчас и лес в страшной беде, его кромсают бомбы, снаряды, пули, беспощадно губят пожары… Бывало, не дождешься воскресенья. С утра — в лес! Дышать его чистым, прохладным воздухом, зачарованно слушать успокаивающий, уносящий в мечты мирный шелест листвы, разноголосое щебетание птиц…
Лес всегда верно служил человеку. Вот и сейчас, сколько у него «профессий»? Укрывать людей от вражеского глаза, от бомбардировок, артиллерийских и минометных обстрелов, от зимней стужи и яростных осенних дождей. Согревать солдат в надежных землянках, преграждать путь врагу завалами. Лес — верный союзник народных мстителей — партизан. Они чувствуют себя в нем как дома, враги же боятся углубляться в леса, где из-за каждого дерева, из-за каждого куста их подстерегает смерть…
Деревянкин неловко повернулся в тесном окопе, задел Чолпонбая. Тот опустил бинокль, взгляды их встретились.
— Все-таки странные у вас глаза, товарищ политрук. То стальные, то темные, а сейчас светлые-светлые! Вы ведь не боитесь, я знаю. Скажите, что с вами?
— Талантливый ты, Чоке! Русский язык как освоил. Прямо поэт! — отшутился Сергей. Пряча взгляд, достал блокнот, стал что-то записывать в него.
Чолпонбай уважительно следил за быстрой рукой Сергея, за карандашом, который точно петлял по невидимой под снегом тропинке, оставляя за собою замысловатый след.
Странное дело: сколько уж рассказал Чолпонбай о себе, а сам ни о чем не расспрашивал Сергея. Не то чтобы стеснялся, но как-то всегда получалось, что говорил он, а Сергей слушал. Чолпонбай точным взглядом охотника и следопыта еще тогда, на зимней дороге, сразу увидел в незнакомом политруке внимательного к другим человека. Журналист умел слушать людей. Мог бы и просто заглянуть в окоп, узнать фамилию, звание отличившегося солдата… Ведь заметки в дивизионной газете очень короткие. А политрук ел с солдатами из одного котелка, хоть вот с ним, с Чолпонбаем, ходил в атаки, дважды выручил его… А после горячего боя, когда все отдыхали, писал, бежал передать заметку в редакцию и снова возвращался на передовую. Когда говорили о трудностях на войне, Чолпонбай всегда вспоминал политрука Деревянкина, и все во взводе с ним соглашались. Чолпонбай рассказал, что Деревянкин был ранен на второй день войны, что нет человека добрей и внимательнее его.
Вот и сейчас что-то пишет. Чолпонбаю очень хочется поговорить с ним.
— Скажите, а Дон — большой?
— Почти две тысячи километров.
Чолпонбай всматривается в медленно текущую реку.
— Знаете, Сергей, на заре мне кажется, что река вся красная, что не вода, а кровь течет в ней…
— Да, много горя видел Тихий Дон, много крови… Здесь в гражданскую и мой отец погиб где-то под Касторной…
Оба смотрят на Дон. На медленно текущую воду, как и на огонь, можно смотреть бесконечно. Сергей думает об отце. Даже хорошей фотографии его не осталось. Была желтая, выгоревшая от времени, на которой едва и просматривались черты лица. Мама хранила ее бережно, временами доставала, долго вглядывалась — она-то видела родного человека, вела с ним нескончаемый разговор. Тяжело было ей, одной с двумя маленькими детьми, накормить их, одеть-обуть надо. С рассвета до позднего вечера на ногах…
Вышла замуж второй раз. Прошли годы. Стало в семье семеро детей. Достатка, конечно же, не прибавилось. Вспомнилось Сергею, как в школу ходил: зимой — в обносках, а чуть снег стаивал — босиком.
Но жажда знаний, таившаяся в сердцах неграмотных прадедов и дедов, наполняла Сережу, бурлила в нем, будила потребность узнать жизнь глубже. Однажды поразился созвучию стиха, затих в изумлении перед волшебством преображения обыкновенных слов в музыку. Повторял недавно прочитанные стихи и не заметил, как произнес свои строчки…
Потом два года не учился, не в чем было ходить в пятый класс: семилетка в соседнем селе, в пяти километрах. Если бы не учитель… Наведался однажды к матери:
— Анна Николаевна, надо Сереже учиться! Способный мальчик, обязательно надо…
— Сама вижу, что надо, да только ничего поделать не могу… — горестно ответила мать.
Все же они с отчимом как-то обернулись, дали закончить ему семилетку. Мать гордилась, когда слышала о сыне:
— Башковитый парень растет. Смотри, чуть не до первых петухов над книжками сидит!
Сидел. Старался отблагодарить мать, ничем не огорчить ее. И в чужие сады лазить за антоновкой перестал, как ни заманивали мальчишки…
Деревянкин очнулся. Ощутимо запахло яблоками.
— Антоновка! Надо же, о чем вспомнил…
— Яблоки такие! Знаю, — сразу отозвался Чолпонбай. — Токош их очень любит… — Узкие глаза его мечтательно сощурились.
Он тоже мысленно только что побывал в детстве.
Медлителен, почти недвижим Дон, глубока вода в нем. Тихо и мягко бьет волной о берег. А Чолпонбай видит горную речку, себя и товарищей. Они возятся, стараясь положить друг друга на лопатки. Вдруг Ашимбек неловко рванулся, не удержался, покатился по склону вниз. Река подхватила его, понесла к водопаду. Ашимбек уцепился за камень, все радостно закричали. Однако радоваться было рано. Мощный поток снова подхватил растерявшегося парнишку. Вдруг все увидели, как Чолпонбай тоже ринулся вниз, в бурлящую стремнину. И хотя плавать почти не умел, расшибая до крови колени и локти, успел перед самым водопадом подхватить обессилевшего Ашимбека. Успел, сумел! Захлебываясь желтой пеной, забившей рот… Потом ребята только его и выбирали командиром, когда играли в войну с басмачами…
Пену бешеной горной речонки часто вспоминал потом. Она срывалась с губ мчащегося коня, когда на скачках в районном центре он, безусый юнец, оставлял позади себя прославленных джигитов. Подобно пене курчавилась отара овец: он пас их каждое лето во время каникул вместе с братом Токошем высоко в горах, у застывших снегов, где расстелены яркие ковры альпийских лугов…
А когда отец, бывало, заводил песню, рассказывал о тяжком бремени байской власти, давившей дехкан, тогда и раздолье и богатство родного колхоза виделись особенно четко, и хотелось сделать что-то такое, чтобы всем вокруг стало хорошо от того, что есть на свете он — Чолпонбай…
Белизной горных снегов отливали глаза сокола. Вот Чолпонбай садится на коня, берет сокола на плечо. И пружинят поля, горы, летят навстречу краски родной земли, сливаясь в радугу счастья, а он — молодой охотник — чувствует, что и сам, как сокол, на плече земли, вот-вот взлетит. А сокол срывался с его плеча, догонял птицу, подлетал под нее, подталкивал, как бы подпирал на миг, потом выныривал вверх и, ударяя под левое крыло, всаживал отлетный коготь и мгновенно распарывал птицу…
А охота на волков… Не думал, что так скоро придется целиться в другого врага, более хищного, чем волк. Вслед за старшим братом Токошем ушел на фронт и он, Чолпонбай, стал воином Страны Советов, приобщился к могучему братству, радовался новым друзьям. Они согревали его, вдохновляли, окрыляли, делали стойким, смелым, мужественным.
Тишина… Такая обманчивая тишина, какая может быть только на фронте, на переднем крае. И вдруг разом, будто навылет, прошила ее, прожгла пулеметная очередь.
А помнишь, Чолпонбай, июль 1942 года?
Тогда, превращая день в ночь, а ночь в день, целую неделю потрясал землю и реку огненный смерч. Винтовочные и автоматные очереди тонули в пулеметной пальбе, а непрерывный стук фашистских пулеметов захлебывался в вое артиллерийской канонады.
И так день и ночь, ночь и день.
Всю неделю.
Целую бесконечную неделю.
Реку располосовывали трассы пуль, кромсали мины и снаряды. На землю страшно было смотреть. Вся изъязвленная воронками, запыленная, обожженная, растерзанная, она стонала, но, как родная мать, щедро давала приют бойцам стрелковой дивизии. И когда гитлеровцы бросались на восточный, казавшийся им мертвым, берег Дона, он оживал, чтобы смертью отплатить врагу за смерть наших солдат, за муки самой земли.
Так было до тех пор, пока немцы не выдохлись и не решили переключиться на укрепление «своего», западного берега. Вершины и склоны меловых гор, точно стесанных, круто обрывающихся к реке, быстро усеялись огневыми точками, как крысиными норами.
Наша сторона за это время накопила достаточно сил для броска через Дон. И на острие клинка, который должен был первым вонзиться во вражеский узел обороны, на самом острие, здесь, южнее Воронежа, в районе сел Урыв и Селявное, оказался 636-й стрелковый полк, а в нем — девятая рота.
В девятой роте служил Чолпонбай Тулебердиев. Как-то в один из предгрозовых дней, когда начало темнеть и кто-то из бойцов, глядя на противоположный берег, вздохнул: «Сильны волки! Ох, сильны», — Чолпонбай сказал:
— Мне политрук Деревянкин дал как-то русские народные сказки почитать. В часы затишья это очень душу успокаивает.
— Чолпонбай, и нам он приносит газеты и книги. Не новость это.
— Я не о новости, о старом хочу сказать. Слово маленькое, как муравей, но ведь и муравей на себе прет гору. Вот послушайте сказку.
— Чересчур издалека ты начал, Чолпонбай!
— Только не придирайтесь к мелочам, если я что не так передам. Мысль — главное.
— Ну давай, давай! — оживились бойцы.
— Вот ты сказал, что они волки, — рука Чолпонбая коротким рывком указала на правый берег. — Правильно, волки. Так слушайте. Пришел однажды фазан к замерзшей реке напиться. Нашел прорубь. Начал пить, а крылья ко льду примерзли.
«Какой лед сильный!» — крикнул фазан.
А лед отвечает: «Дождь сильнее: когда он приходит — я таю».
А дождь ему: «Земля сильнее: она меня всасывает».
Тут земля вступила в спор: «Лес сильнее: он защищает меня от зноя и помогает сохранять влагу, корнями мою силу пьет».
Лес не согласился: «Огонь сильнее: как пройдется пламенем, так от меня одни головешки останутся».
Услышал огонь эти слова и говорит: «Ветер сильнее, он меня может погасить».
Ветер вздохнул: «Я и лед могу гнать по реке, и песок тучей мести, и деревья с корнями выворачивать, и пожар погашу, а вот с маленькой травинкой мне не справиться. Травка против урагана устоит. Ей хоть бы что! Она сильней!»
Трава только головкой покачала: «Вот придет баран и съест меня. Баран всех сильней».
А баран с горя чуть рога в землю не воткнул: «Смеетесь надо мной. Волк покажется — и нет меня. Волк всех сильней».
Тут вылез из своего логова серый волчище и только хвостом махнул: «Есть сила посильней моей: она и фазана поймает, и лед растопит, и дождя не боится, и землю переиначит, и лес захочет — срубит, захочет — посадит, и огонь захочет — разожжет, захочет — погасит, и ветер себе подчиняет, и травку скосит, и шашлык из баранины сделает, и с меня, волка, шкуру сдерет. Эта сила — человек. Выходит, человек всех сильней. Это я вам авторитетно заявляю…»
Бойцы сворачивали козьи ножки, собираясь закуривать и ожидая, к чему же клонит рассказчик. А его умные, в этот миг чуть лукавые глаза ярче заблестели. Он помедлил и снова коротким рывком указал на совсем уже потемневший вражеский берег:
— Вот там волки, а мы люди, и мы — сильнее их. Сильней, потому что они, звери, чужое терзают, а мы, люди, свое защищаем. Слышали, как палят из дзота? Беспокоятся, боятся. Нужда их заставляет через голову кувыркаться. Страх им житья не дает. Страх за награбленное и загубленное.
Зашуршали шаги, и в окоп спрыгнул политрук Деревянкин.
— Ну, здесь надежные люди! — окинул он взглядом бойцов, каждого из которых знал не только в лицо, но и по тому тяжкому пути, который прошли вместе. — Надежнее людей нет. Одно слово — фронтовики!
— Да, пролетевший ветер лучше ненадежного человека, — ответил за всех Чолпонбай, принимая из рук политрука свежий номер «дивизионки».
Он кивком головы пригласил всех послушать и впервые подумал о том, что политрук всегда точно описывает события, потому что сам участвует в них. Хотя и не обязан лезть в каждую заваруху. Он правдиво пишет обо всех, ни разу не обмолвившись о цене каждого добытого им слова. А о нем самом, Сергее Деревянкине, ничего не пишется, словно его звание политрука и журналиста — броня от пуль, от осколков и даже от усталости, словно он неуязвим и пули облетают его. Не оттого ли он столько раз разминулся со смертью, что каждый раз думал о других? Чтобы рассказать о каждом так, как было на самом деле, без выдумки и без прикрас.
Старики-киргизы на горных пастбищах толкуют: «Прошлого не вернешь, умершего не оживишь». А правильно ли это — о прошлом? Можно и прошлое оживить, оно стоит перед тобой сейчас, когда держишь в руках газету, видишь былое так, точно все это происходит сию минуту. Это сейчас вроде спится, так глубоко спится после ночного перехода под проливным дождем, после непрерывных артналетов. И в сон врывается низкий гул моторов и крики:
— Тревога!
— Десант!
— Немцы!
Все стремительно вскакивают. Хватают оружие, занимают удобные позиции…
Какое слепящее солнце! Каждая росинка, как маленькое солнце, на ослепительно ярких листьях сверкает, режет глаза. Над деревьями мягкие дымки, как взрывы. Вспыхивают раскрывающиеся парашюты, а вдаль уносятся чужие тяжелые транспортные самолеты. Вон на повороте солнце выхватило крест на фюзеляже. Взгляд останавливается на фигурках, все укрупняющихся по мере приближения к земле. Видно, как один из парашютистов подтягивает стропы и быстрее других опускается на поляну…
Все это длится несколько мгновений. Кто-то сует Чолпонбаю винтовку. Это Сергей — сам он с СВТ, полуавтоматической.
— К поляне! — приказывает он, и солдаты, ведя огонь на бегу в стреляющих в них с воздуха парашютистов, бросаются к поляне.
— Отрезать подход к селу, взять в кольцо лес!
Это уже голос командира.
Тридцать? Сорок? Шестьдесят? Сколько же их, черт возьми, этих парашютистов?
Все потемнело вокруг. Небо — черное, без облаков, без солнца. Небо стреляет… В ответ стреляет земля. Пулемет пытается достать десантников в воздухе. Два наших танка разворачиваются, мчатся к лесу. Все приведено в движение. Все стреляет, грохочет, гудит…
Немецкие парашютисты действуют слаженно, бьют точно, маневрируют стропами и, приземлившись, тут же кидаются в бой. Рослые, плечистые, как на подбор, они смелы и стремительны: видать, прошли большую школу, имеют богатый опыт разбоя. Не успевают прикоснуться к земле, как уже сбрасывают парашютные лямки и выстраиваются в цепи. Рассредоточиваются вдоль опушки. Укрываясь за деревьями, ведут огонь.
Раскинув руки, зашатался и упал взводный. Около тебя падает, как срубленный, твой земляк. Падают замертво другие.
Пуля срезала ветку — тонкий прутик, от которого ты, словно предчувствуя беду, только что отодвинулся самую малость. Подбородок обожгло пламя, и тут же ствол ближнего деревца расщепила разрывная пуля. Вжимаешься, втискиваешься в землю, в какую-то выбоину, будто врастаешь в нее. А руки не слушаются, винтовка дрожит…
Но рядом тщательно целится и, не торопясь, стреляет политрук Деревянкин. Стреляет и не промахивается.
Чоке, Чоке! Возьми себя в руки! Прикажи рукам сжать винтовку, прикажи глазам прицелиться. Рядом с тобой Сергей! Что подумает он, если увидит, как тебя сковал страх? Ты охотник, лучший в ауле стрелок!
Чоке взглянул вперед. Руки направили винтовку, глаз нащупал прорезь прицела, мушку, врага… Целься, целься, плавно дави на спусковой крючок. Ведь ты столько бывал на охоте, столько стрелял, лучше всех поражал цели. И в запасной кавдивизии был лучшим стрелком…
Здоровенный детина, без пилотки, с засученными рукавами, тот самый, в которого целился Чолпонбай, заметил опасность, молниеносно вскинул автомат. Миг… Пуля Сергея Деревянкина оказалась быстрее.
Еще один, за широким пнем. Ну! Есть! Раньше, чем успел подумать Чолпонбай, палец его нажал на спусковой крючок, и враг остался лежать на земле.
Теперь вперед! Не дать парашютистам вырваться из сужающегося кольца. К первой группе десантников примкнула вторая, остатки третьей. Они залегли, образовали круговую оборону.
Танкисты пока бездействовали: гитлеровцы переметнулись в чащобу, недоступную для танков. Но вскоре их выкурили оттуда, и теперь все должен решить ближний бой.
Ближний! Штыковой!
Чолпонбай увидел, как Деревянкин быстро примкнул ножевой штык, плоское лезвие остро блеснуло, две капли росы упали на основание штыка, слились в одну, растеклись, горя в лучах раннего летнего солнца. Да, было солнце, земля, лес, какая-то птаха, певшая несмотря ни на что. Была жизнь. Через несколько секунд придется оторваться от земли, и тогда…
Сергей неожиданно чихнул раз и другой. Чолпонбай оглянулся, услышал, как он сквозь зубы процедил:
— Простыл под дождем…
— В атаку! В штыки! Ура!
— У-р-ра! — прокатилось по рядам.
Еще не смолкли первые крики, а Чолпонбай уже хотел оторваться от земли. Хотел… Но тяжесть, страшная, смертная, которой не испытывал никогда, придавила его, приплюснула к глинистой выбоине. Было трудно, когда он, спасая товарища, сам сорвался и едва выбрался из горной речонки, уже кинувшей его к водопаду. Было трудно во время скачек выжимать из себя и коня последние силы. Трудно было и в школе на экзаменах. Но все это было ничтожной тяжестью перед грузом земли. Казалось, надо оторвать не себя от земли, а землю, всю землю оттолкнуть от себя.
Он глянул на Сергея: лицо с острым, выдвинутым подбородком казалось каменным, застывшим. Жили только глаза, не синие и добрые, а стальные, летящие к цели, вобравшие в себя и напряжение боя, и ненависть, и солдатскую решимость.
— Ур-ра-а! — закричал политрук и, пригнувшись, вынося вперед штык, кинулся к лесу, вперед.
Перед глазами Чолпонбая промелькнула его планшетка. И точно невидимая струна натянулась и вырвала его из выбоины. Обгоняя Сергея, почти не пригибаясь, он побежал навстречу горячему ветру, пулям, наперекор смерти…
Немцы попятились. Попытались уйти в лес, но поняли: они в кольце!
В мгновение скрестились штыки, приклады.
Чоке поскользнулся, упал. Сейчас всадит в него штык вон тот, слева. Замахнулся. Но рядом оказался Сергей. Это прибавило сил Чоке. Он вскочил, и они двое, не сговариваясь, стали прикрывать друг друга.
Бой был скоротечным. Вот уже стихли выстрелы, солдаты устало вытирали пот. Пленных гитлеровцев собрали на опушке. Рослые, сытые атлеты, они нагло смотрят, нагло отвечают.
— Вы в плену! Ведите себя, как положено! — одергивает их кто-то.
— Это вы у нас в плену! — по-русски отвечает немец-лейтенант. — Вы в кольце! Ваша песенка спета!
Наглости их нет предела: война только начинается. «Погодите, скоро вы не так запоете!» — думают наши солдаты.
— О чем мечтаешь, Чолпонбай? — лейтенант Герман неслышно появился у окопа, опытный разведчик.
— О прошлом подумал: сколько жеребенок ни бегай, скакуном не станет, — Чолпонбай горько усмехнулся, вспоминая бой с десантниками.
— Вырастет и станет скакуном, — серьезно возразил взводный, сразу поняв иносказание.
В том бою взводный был справа, заменил убитого пулеметчика, действовал неподалеку от Чолпонбая и Деревянкина. Это он крикнул первым: «Ура!» Первым и поднялся на правом фланге. Да, надежные люди…
— Да, товарищ лейтенант, правильные слова вы сказали: вырастет. Только хочется, чтобы поскорее…
— Много значит слово, — откликнулся подошедший Сергей Деревянкин. — Как это говорится: у мысли нет дна, у слова — предела.
Чолпонбай, довольный, улыбнулся. Приятно, что его друг запомнил киргизскую пословицу, которую раз на политбеседе обронил он, Чолпонбай.
— Товарищ политрук, вы к нашему командиру роты не собираетесь? — спросил взводный.
— Уже побывал. Мы тут с Чолпонбаем потолкуем.
Они опять остались вдвоем. Гибкая ветка лозы над окопом, жужжание осенних мух. Солнце перевалило за полдень, пригревает…
Из котелка Чолпонбая подзаправились пшенным концентратом. Поблагодарив друга, Сергей вытер ложку, спрятал за голенище, сдвинул на колено планшет. Вытащил треугольник письма, развернул, пробежал глазами. Начал читать со второй страницы, про себя. «…Сережа, я часто вспоминаю нашу довоенную жизнь и тебя. Война разметала нас по разным фронтам. Но и вдалеке я ни на минуту не забываю о тебе. Каждый раз, когда в госпиталь прибывают раненые, кажется — ты среди них. Недавно в шестой палате лежал у нас подполковник Козырев, наш земляк, редактор районной газеты. Вот как тесен мир. Оказывается, Козырев с твоим отцом в одном отделении служил и в первую мировую войну, и в гражданскую. Восхищался он его выдержкой, неутомимостью. Говорил, что ты похож на отца — копия. Выходит, ты зря жаловался, что не сохранилась фотография. Возьми зеркало, и увидишь его. Много говорили с ним о твоих первых шагах газетчика. Вспомнил он, как однажды ты положил ему на стол шесть вариантов заметки о весеннем севе. Потом хорошо так посмотрел на меня и говорит: „Повезло вам с Сережей. Если пощадит его пуля, то настоящим журналистом будет!“
Вот, дорогой мой, товарищ политрук, смотри, чтобы тебя пуля пощадила, чтобы ты настоящим журналистом стал. А кем, кстати, собирается быть твой друг Чолпонбай? Что, если попрошу у него адрес Гульнар? Мне хочется переписываться с нею. Кончится война, соберемся вчетвером…
Я часто вижу тебя во сне. Ты с большим-большим, почему-то не заточенным карандашом, пытаешься написать что-то на узком листке картона, а карандаш не пишет. Ты говоришь мне: „Это пока не ладится, а вообще он хороший. После войны я напишу им книгу…“
Ну, милый, мне пора на дежурство. Надеваю халат, смотрюсь в зеркальце — твой подарок, — мысленно целую тебя и бегу в палату.
Твоя Н.
26 июля 1942 г.»
Пока Деревянкин перечитывал письмо, Чолпонбай вертел в руках газету. Едва Сергей оторвал глаза от листка, вздохнул:
— Хорошая жена — половина счастья.
И пояснил:
— Хорошая жена и дурного мужа сделает мужчиной, а дурная и хорошего превратит в дурного. Так старики у нас говорят. Я о своей Гюльнар много думаю. Она мне такой беззащитной кажется, словно пули и осколки, летящие в нас, могут задеть и ее… Странное чувство, правда?
— Я понимаю тебя, — Сергей протянул письмо другу.
Чолпонбай читал внимательно, лицо его светлело. Он заулыбался, точно живой девичий голос услышал.
— Спасибо ей! После такого письма вы мне еще ближе стали, и Гюльнар дороже… А некоторые говорят, что нет любви… Не верю я им!
— А ты веришь в любовь с первого взгляда?
— Да… Только чересчур яркое быстро линяет, чересчур горячее быстро остывает, чересчур жаркое быстро затухает. А у нас с Гюльнар как-то постепенно было, приглядывались… Потом поняли: жить друг без друга не сможем. Только бы с ней ничего не случилось. Глаза закрою, и вот она — в тюбетейке, черными косами ветер играет, глаза счастливые. Гюльнар, Гюльнар…
Он даже привстал, крепко сбитый, мускулистый, широкогрудый, загорелый. И неожиданно смутился.
— Знаете, Сергей, когда мы в запасном кавалерийском полку учились рубить лозу на скаку, мне жалко ее было, лозу. Точно я чувствовал, как ей больно. Наверно, и правда всему живому больно, когда его давят, бьют, рубят. Лоза тоже, наверно, чувствует. Ее жалко, а этих волков, — его глаза потемнели, он кулаком погрозил тому берегу, — этих не жалко! Помните сказку, кто самый сильный? Человек. Только надо быть человеком. Правда?
— Очень правильно говоришь, — в задумчивости проговорил Сергей.
— Всю жизнь я стремился стать настоящим человеком. И когда в запасном учились рубить клинком, в седле подхватывать со снега оброненную вещь, стрелять учились на полном скаку… А погода была! Как будто кто по ушам крапивой хлестал. Порой ноги стремени не чувствовали. Вот, глянь на снимок, — он протянул фотокарточку, — одни скулы остались…
— Не жаловался?
— Я? — обиделся Чолпонбай. — Я перед Гюльнар краснеть не собираюсь за службу. Нет! А еще потом… «Пеший по-конному» называлось. По глубокому снегу не очень разбежишься. А стремительные перебежки делать надо? Надо! И делали! И по-пластунски, и в штыковую учились ходить. Получалось, постепенно стало получаться… Вы уж не сердитесь за тот штыковой…
Сергей сделал вид, что не понял.
— Спасибо, что выручили, если бы не вы…
— Знаешь, хватит! — вспылил Сергей. — Что, и говорить больше не о чем? Еле к тебе выбрался, а ты тут… Скоро поплывем на тот берег. Я попросился, чтобы взяли в первую штурмовую…
— Вот был бы с нами мой брат. Говорят, я хорошо по горам умею лазить, а он куда лучше. Знаешь, сильный какой! Какой смелый! Самые дорогие мне Токош и Гюльнар…
Он присел около Сергея, взял в руки «Красноармейское слово», начал вслух читать:
— «Началось наступление главных сил группы армий „А“ противника на Кавказском направлении. Сосредоточив на захваченных плацдармах на левом берегу Дона в районах Константиновской — Николаевской два танковых корпуса, противник повел наступление на Сальск. Войска Южного фронта оказались вынужденными вести ожесточенные и неравные бои с наступающим врагом. Создалась реальная угроза прорыва противника на Кавказ…»
«…Германское верховное командование перебросило основные силы авиации, действовавшей в Северной Африке, на советско-германский фронт».
«…Продолжались напряженные оборонительные бои советских войск с наступающим противником на всем Южном направлении: в районе Воронежа, в большой излучине Дона и в Луганске».
«…Президиум Верховного Совета СССР принял Указ „Об изменении ст. ст. 1 и 2 Указа Президиума Верховного Совета СССР от 26 июня 1941 года „О порядке назначения и выплаты пособий семьям военнослужащих рядового и младшего начальствующего состава в военное время““».
«…Объединенный Путивльский партизанский отряд под командованием С. А. Ковпака во взаимодействии с партизанскими отрядами под командованием А. Н. Сабурова нанес удар по гарнизонам противника в селах Старая и Новая Гута, Голубовка и других в Сумской области. Партизаны разгромили батальон противника, истребив 200 его солдат и офицеров, захватив 11 станковых и ручных пулеметов, 6 минометов и много патронов».
Потом взгляд Чолпонбая остановился на известии о том, что «несколько вражеских лазутчиков обезврежены…»
Поднял глаза на Сергея. Деревянкин понимающе кивнул.
Месяц назад, когда Деревянкин, вооружившись наушниками, бумагой и карандашом, начал по рации принимать последнюю сводку Совинформбюро, Чолпонбай, посланный в редакцию с заметкой командира роты связи старшего лейтенанта Горохова, заметил вдали, у больших стогов, световые сигналы. В мутной предвечерней полумгле с четкой последовательностью дважды коротко вспыхнул свет. Затем вспышки повторились — короткие чередовались с длинными. Сперва подумалось, что кто-то закуривает. Но стало тревожно. Столько спичек на фронте никто тратить не станет. Если же искры высекали кресалом, то опять не похоже. Неужели лазутчики? Значит, не зря предупреждал взводный… И Сергей говорил, что, наверно, неспроста при позавчерашней бомбежке фугаска угодила в редакционную машину…
И, подтверждая опасения, снова — две короткие вспышки, потом три длинные. Точка, потом — тире…
Чолпонбай стремительно влетел в машину.
Политрук Деревянкин сидел с наушниками около рации, напряженно подавшись вперед, стараясь лучше расслышать. Простым карандашом, крупным быстрым почерком писал, повторяя вслух: «…бои шли южнее Воронежа. Несмотря на ожесточенные атаки, врагу не удалось продвинуться…»
Чолпонбай заскользил острым взглядом по быстро бегущим строчкам, названиям населенных пунктов, цифрам сбитых фашистских самолетов, в глазах замелькали истерзанные взрывами дороги, пылающие деревни, горестно торчащие остовы печей; кружилось воронье, и густая черная сажа хлопьями садилась на лица убитых…
— Товарищ политрук! — решился перебить Чолпонбай. — Лазутчики, мне кажется! Там, где стога…
Деревянкин мгновенно сбросил наушники, сунул в карман листок с недописанной сводкой, крикнул шофера Кравцова, еще одного бойца, и они — Чолпонбай, Кравцов, Алексей Бандура и Сергей Деревянкин — кинулись к далекому стогу, откуда опять раз за разом вспыхивали сигналы.
«Так вот почему так быстро налетели бомбардировщики, едва мы расположились на стоянке. Нас выслеживают… Уже потеряли одну редакционную машину», — соображал на бегу Сергей. Чтобы скрытно приблизиться к стогам, поползли по-пластунски. Приблизившись метров на семьдесят, снова увидели, как засветился фонарь. Чолпонбай не выдержал, выстрелил. Фонарь погас. В то же мгновение раздалась автоматная очередь. С Сергея сбило пилотку. Он наклонился за ней, и это спасло его: над головой снова пропели пули.
Все четверо припали к земле, закричали:
— Бросай оружие!
— Сдавайся!
От стога стали бить еще ожесточенней.
Деревянкин боялся, как бы, воспользовавшись темнотой, лазутчики не скрылись, и приказал окружить стог.
— Бросай оружие!
— Сдавайся!
В ответ грохнула граната.
— Чоке! — позвал Сергей. Тот не расслышал. Деревянкин подполз ближе:
— Попробуй подобраться со стороны бурьяна. Мы с Бандурой отвлечем огонь на себя. Надо поджечь стог. Иначе их не взять.
На вершине стога мелькнула тень. Чолпонбай выстрелил. Послышалась немецкая ругань, что-то тяжелое глухо ударилось о землю. Тут же резанула очередь.
Чолпонбай быстро пополз к бурьяну. Сергей ждал в тревоге. Только сейчас Деревянкин впервые со всей ясностью осознал, какое место в его жизни занял Чолпонбай. Друг? Да, друг. Брат? Да, брат. Младший. И он отвечает за него. Перед своей совестью. Сколько вложено в эту дружбу, сколько уже боев связало ее! Сам не подозревал в себе такой щедрости чувства. И ясно как представляешь и его Гюльнар, и Токоша, и снежные горы, и коня, сокола… Всю Киргизию… То, что принадлежит другу, принадлежит и тебе. Это твоя Гюльнар, твой брат Токош, твои родные, твои горы, твой конь, твой сокол. И боль, опасность, подстерегающая друга, теперь — твоя боль, твоя опасность…
Чоке уполз к стогу, его уже не видно.
Трассирующая пуля прочертила огненную линию от стога к тому месту, где должен сейчас быть Чоке… Одна… Вторая… Чоке замер. Или убит? Чоке! Чоке!..
Слышен шорох. Если заметили, не подпустят…
— Сдавайся! — Деревянкин уже не раздумывал, лишь бы отвлечь на себя огонь, вскочил, выстрелил два раза.
Прозвучал ответный выстрел. Как огнем обожгло правое бедро.
— Сдавайся! Второе отделение, зайти справа! Первое отделение, залечь у сарая! Третье отделение — за мной! — громко и четко отдавал команды Сергей.
А сам тем временем зигзагами бежал к стогу. Падал, отползал в сторону, мгновенно вскакивал и снова делал короткую перебежку.
По нему стреляли: пули со свистом пролетали над головой.
— Взять живыми! — командовал Деревянкин.
Он уже подбегал к стогу. Больше всего боялся за Чолпонбая, отвлекал внимание на себя. Но вот огонек мелькнул у основания стога, пламя стало быстро карабкаться вверх. Сергей понял: Чоке жив! Огонь уже подобрался к вершине.
Оттуда вниз метнулась фигура.
Едва незнакомец коснулся земли, его сбили с ног.
Сергей кинулся к месту схватки. Чоке ловко скрутил лазутчика, вывернул ему руки, не давая дотянуться до ножа.
Деревянкин на бегу перезаряжал пистолет: кончились патроны. Неожиданно споткнулся о тело одного из диверсантов: тот был убит в перестрелке. Вскочив на ноги, увидел, что лазутчик вырвался из рук Чоке, выхватил нож. Сергей бросился вперед, схватил у запястья руку лазутчика. Тот с силой вырвал ее, и нож вошел бы в грудь Сергея, если бы не подоспел Чоке.
Пойманного связали ремнем.
— А, мать вашу… — на чистейшем русском языке выругался тот.
В свете пылавшего сена разглядели крестьянскую одежду, загрубевшие черные ладони. На безымянном пальце правой руки блеснуло серебряное кольцо.
— Так ты?.. — Сергей не мог выговорить «русский». За многие дни войны, за долгие тяжкие дни отступления он впервые своими глазами увидел предателя. Рослый, с выпуклой грудью, с выпученными глазами, остроносый и тонкогубый, лазутчик со страхом смотрел на Деревянкина.
Сергей задохнулся от злобы.
— Как ты мог пойти против своих, сволочь?
Тот в ответ лишь оскалился.
— Идем! — подтолкнули его.
Чоке шел с автоматом наготове справа. Предатель повернул голову и точно укололся о ненавидящий острый взгляд бойца-киргиза.
Пламя взметнулось высоко над стогом, ярко озаряя идущих. Во взгляде Чоке, в его сощуренных глазах предатель прочел себе приговор.
В штаб батальона его повел Бандура.
В редакционной машине Чолпонбай передал Сергею заметку, с которой был послан к нему. Тот полез в карман, вытащил залитый кровью листок с недописанной сводкой Совинформбюро.
Чолпонбай с сожалением покачал головой.
— Между прочим, по твоей вине, — улыбнулся Сергей.
Расправил листок. Ясно виделось последнее слово, на котором он несколько минут назад оборвал свою запись — «сражались…»
— Сражались, — вслух прочитал Деревянкин, стараясь вспомнить, что же следовало за этим словом, соображая, как ему быть дальше.
— Сражались, — с другой интонацией повторил Чоке. — Мужчина обязан сражаться! Теперь, когда я этого… увидел, понял, что каждый наш солдат должен быть еще смелее, вдвое сильнее, чтобы из-за таких изменников строй не нарушался! Смелее надо действовать, решительнее, быстрее…
— Ты прав, друг.
— Армия — миллионы, предателей — единицы, — заключил Чоке. Но даже если один… Все равно плохо! Ну, ладно, давайте, товарищ политрук, рану перевяжу вам.
— Да это не рана. Царапнуло просто…
Сергей снова надел наушники, включил рацию. Экономя время, на том же, уже подсохшем листке бумаги продолжал записывать очередную сводку о положении на фронтах. Без этого материала газета выйти не может.
«Сережа, милый! Пишу тебе под впечатлением твоего очерка о Чолпонбае. Я получила ваше „Красноармейское слово“ и несколько твоих заметок о бойцах 9-й роты, о комбате Даниеляне, о командире роты Антопове, командире роты связи Николае Горохове. Так что теперь я полнее представляю себе и окружающих тебя людей и твою работу. Чувствую, какими близкими они стали тебе.
Вспомни, как в одном из писем ты делился со мной мыслью о том, что и война требует таланта, что есть люди, не имеющие высоких званий, но обладающие высоким строем души и интуицией истинного военного. Они оказываются там, где всего нужней в данный момент. Мне кажется, что ты именно такой человек — прирожденный, настоящий воин. И к тому же очень скромный. Знаю, что мои слова смущают тебя, но они верные.
Здесь, в госпитале, я ежедневно, ежечасно слышу разборы атак, схваток. Так что и я постепенно начинаю кое-что понимать. Во всяком случае, образ Горохова мне показался обедненным. Ты недостаточно требовательно отобрал слова для выражения интересных мыслей.
Ради бога не сердись, понимаю, что тебе приходится писать наспех, но и очерк о Даниеляне все-таки какой-то общий. Нет характерных черт. В одном из писем ко мне, еще в мае, ты приводил его любимые выражения. Сейчас не припомню, но парень он остроумный, а в очерке ты так ни разу и не дал ему самому сказать слово.
Ты как-то давным-давно, тысячу или больше лет назад, в августе сорок первого, когда вышел из медсанбата и тебя перевели в газету, писал мне, что „дивизионка“ — это летопись войны. Да, так оно и есть. Но не слишком ли это скупая летопись? Представь, что когда-нибудь, через много-много лет, скажем, году в семидесятом или восьмидесятом, обратится к теме войны молодой историк или писатель. Легко ли ему будет по вашей газете восстановить атмосферу нашего времени, картины боев, представить себе наших людей на войне…
Я бы не говорила так, если бы не видела, что ты сумел о командире роты Антопове написать ярко, словно эта заметка — стихотворение. Еще убедительней, ярче — о твоем друге Чоке. Ты с такой любовью пишешь о нем, что и я, только не ревнуй, начинаю любить его. Тем более, что он, оказывается, дал мой адрес своей Гюльнар, и она мне прислала свою фотокарточку и письмо. Она снята в тюбетейке. Косы густые, толстые, глаза добрые и красивые… Да, наверно, у нее летящая походка. Ты как-то привел мне слова Чоке о ней: „Идет, словно летит“. А письмо! Ее письмо полно не только любви к Чоке, но и к тебе. Не знаю уж, как тебя расписал Чоке, но Гюльнар просто соловьем разливается, когда речь заводит о тебе.
Дорогой Сережа, когда ты пишешь о глубокой вере Чоке в будущее, о невозможности человеческой жизни без такой веры, я тоже проникаюсь уважением и любовью к этому умному и отважному бойцу. Хорошо ты написал, что „у рядового Чолпонбая Тулебердиева незаурядное сердце, и это проявляется в его мыслях, в правдивости и самобытности речи, в искренности его поступков, в его щедрости, он невольно воздействует на окружающих, создает высокую нравственную атмосферу готовности к подвигу, к свершению его без громких слов и без позы“.
Что удивительно, так это совпадение твоего представления о Чоке с его образом, встающим из письма Гюльнар: постоянная готовность помочь другим, выручить, защитить слабых, даже если самому страшно, больно, если самому угрожает смертельная опасность…
Все забываю написать тебе о своей шкатулке. Такой крохотный ящичек, вроде аптечки. В нем я храню твои письма и вырезки из газет. В этой аптечке для меня действительно хранятся лекарства. Пиши!
Сегодня у нас легкий день — отдых за круглосуточные дежурства. Очень хочу, чтобы ты знал: ты у меня единственный, любимый… Верю, что все задуманное сбудется.
Целую тебя. Твоя Н.
Июль 1942 г.»
Письмо Нины лежало в нагрудном кармане рядом с известием о гибели Токоша. Когда Сергей уже решился сообщить эту страшную весть Чолпонбаю, пальцы нащупали письмо Нины. И это остановило его.
Да, она права. Летопись войны… Он будет писать ее, переделывать свои торопливые, несовершенные, написанные по горячим следам заметки. Но разве можно чем-нибудь заменить жизнь, заменить человеку погибшего брата?
Чоке, отстранив бинокль, смотрел на реку, на неторопливое движение воды. Он, казалось, забыл о войне, лицо его было ясным, спокойным. Как оно было не похоже на лицо того же Чоке, бойца Тулебердиева, каким довелось его видеть Сергею в одном из боев.
Это было ранней весной. Снег уже стаял, от подсыхающих полей поднимался пар. В прошлогодних бороздах, через неразорвавшиеся снаряды, через осколки переступали ничему не удивляющиеся грачи.
Тогда на подступах к Воронежу шли ожесточенные бои. Сергею запомнилось, как, стоя в окопе, Чолпонбай кивком указал на срубленную снарядом ветлу. В ней ютился скворечник. Около круглого отверстия виднелась дырка от пули.
— И птиц война не щадит! — покачал головой Чолпонбай. — Даже птиц… Смотри! — и лицо его стало по-детски восторженным. — Живы! — он потянул Сергея за рукав. — Живы! Кормит!
И правда, скворчиха спланировала на крылечко игрушечного домика, держа в клюве сизого червяка. Презирая войну и все, что происходит вокруг, не задумываясь об опасности, сунула в желтый клюв одного из птенцов добычу и снова улетела. Опустилась на гусеницу самоходки, побегала по тракам.
Сергей тяжело вздохнул.
— Жизнь продолжается, Чолпонбай. И нет силы, чтобы остановить ее извечную поступь. Будут новые весны, будет цветение яблонь, войны не будет… Но не каждый доживет до этого. Кто-то должен отдать свою жизнь, чтобы приблизить эти радостные весны…
Бой, который вспомнился Сергею, длился двое суток. Схватки шли за каждый степной холмик, за каждую рощицу, за каждый дом.
Ночью дивизия вынуждена была отойти. Для прикрытия осталась девятая рота. А к рассвету командир роты Антопов так сумел организовать оборону, что первая атака гитлеровцев захлебнулась.
— Зашатались! — торжествующе закричал Чолпонбай.
— Зашатались, гады! — отозвался Сергей Деревянкин. Он остался с прикрытием, чтобы дать репортаж, но пришлось заменить раненого пулеметчика. — Мы их научимся бить, Чоке! Зашатались! — еще раз повторил понравившееся слово.
— Без ветра верхушка тополя не колышется! — азартно отозвался Чолпонбай.
Он по-детски торжествовал, видя, как залегают гитлеровцы, отползают, откатываются, ведут беспорядочную стрельбу.
Сергей любовался, как по-хозяйски действует в окопе Остап Черновол, как хладнокровно ведет огонь Серго Метревели, как хитро Гайфулла Гилязетдинов вдруг вынырнет из траншеи, свалит одиночным выстрелом врага и, пока пули взрывают бруствер в том месте, где только что мелькнула его каска, он уже стреляет из другой ячейки.
Чолпонбай тут же последовал его примеру. Он перебегал по траншее, когда вражеский истребитель прошел над высоткой, развернулся, дал очередь по нашим окопам.
— Посеешь ветер — пожнешь бурю! — закричал Серго Метревели, никогда не унывающий грузин, и метнул гранату. — Бурю! — сорвал чеку со второй гранаты. — Бурю! — швырнул третью.
Деревянкин заметил, что Тулебердиев лежит без движения.
— Чоке! — крикнул. — Тулебердиев!
Голос друга вернул Чолпонбаю сознание.
— Я здесь! — Чоке схватил винтовку. — По каске попала…
И когда гитлеровцы, захлебнувшись собственной кровью, отхлынули от высотки, Сергей увидел, что больше всего поверженных врагов было перед окопом Чолпонбая.
Пользуясь передышкой, наши пополняли боеприпасы, готовились к отражению новой атаки. Взводный Герман и сержант Захарин, пробираясь по траншее, оставили Чолпонбаю две связки гранат.
— Может, развязать? — спросил Чолпонбай. — Больше будет.
— Для танков, — пояснил взводный. — Могут обойти овраг справа. Следи!
И правда, вслед за артиллерийским налетом из леска выскочили на предельной скорости два фашистских танка. Один повернул вправо, другой шел по краю оврага, стремясь подойти к высоте вплотную. За танками — пехотинцы. Несколько человек укрывались за башней на броне.
Бойцы шквальным огнем пытались отсечь пехоту. Молчал только окоп Чолпонбая.
— Что с ним?
Сергей метнул взгляд в его сторону.
— Почему молчит? — встревожился и взводный. Он выскочил из выдвинутой вперед ячейки, побежал по траншее.
Чолпонбай, не отрывая взгляда от надвигающегося танка, нащупал связку гранат, на миг поднялся над бруствером. Гранаты угодили точно под гусеницу. Прогремел взрыв. От подорванного танка отпрянули бежавшие за ним пехотинцы. Атака захлебнулась.
Да, Чолпонбай стал настоящим бойцом!
Сейчас, в окопе у Дона, Чолпонбай Тулебердиев не отрывал от глаз бинокля. Вот он снова приблизил к себе расположенный на правом склоне Меловой горы замаскированный камнями дзот. Взгляд охотника и следопыта исследовал тропинки, их изгибы, препятствия, которые могут стать на пути. Вон о тот камень можно опереться ногой, на следующий положить оружие, потом подтянуться на руках еще выше. А там, кажется, мертвая зона, не простреливаемая вражеским пулеметом. Потом вон за тот валун перебежать броском, упасть за острый камень и оттуда лежа метнуть гранату в амбразуру дзота…
— Все это так, если дзот один, — рассуждал сам с собой Чолпонбай. — А если еще и слева есть? Странно как-то стоит камень… Не специально ли его развернули, чтобы заслониться им от обстрела? На Тянь-Шане так сами по себе камни не стояли. Здесь тоже скатывается вода с горы, и снег тает весной… Если там может быть дзот, значит, надо другую дорогу наметить себе…
Сергей достал из кармана письмо, почувствовал, как вздрагивают пальцы. Чолпонбай весело взглянул на друга:
— А если и слева дзот? — И увидел в руке Деревянкина треугольник.
— Еще письмо получили? — спросил, радуясь за него.
Сергей потупился.
— Нет, давнишнее, — опустил письмо обратно в карман, принялся поправлять гвардейский значок.
— Как блестит… Чем чистили?
— У тебя лучше. Ведь особенный…
Чолпонбай заулыбался. Вспомнил, как вручали ему значок.
Командир полка, преклонив колено, губами прикоснулся к гвардейскому знамени. Член Военного совета фронта громко спросил у него:
— Кто у вас самый храбрый боец в полку?
Стало так тихо, что слышно было, как шелестит листва, как волна набегает на берег. Подполковник внимательно оглядывал строй.
Вот недавно отличившиеся бойцы — Черновол, Бениашвили, Гилязетдинов, Захарин… Отличные, надежные солдаты. Трудно выбрать храбрейшего из храбрых.
— Рядовой Тулебердиев! — решительно доложил командир полка, встретив взгляд черных глаз Чолпонбая.
— Он здесь, в строю? Я хочу вручить гвардейский значок первому среди воинов. — И член Военного совета показал этот первый значок.
Чолпонбай замер, еще не веря, что его так отличили. Ведь в части много бывалых, опытных бойцов.
— Рядовой Тулебердиев, выйти из строя!
Член Военного совета подошел к нему, обнял и сам прикрепил к его выгоревшей гимнастерке значок. Крепко пожал руку.
— Служу Советскому Союзу! — твердо ответил Чолпонбай.
— Вы комсомолец, товарищ Тулебердиев?
— Нет… еще.
— Комсомол гордился бы таким бойцом! Я читал о ваших боевых делах в дивизионной газете. Думаю, что вы вполне достойны стать членом Ленинского комсомола.
Чолпонбай сам давно об этом мечтал. В тот же день он и еще несколько солдат взвода подали заявления секретарю комсомольской организации.
Перед этим Тулебердиев разыскал Сергея в соседней роте:
— Напиши, пожалуйста, заявление, я перепишу. Захарин говорит, чтобы я по-киргизски писал: все равно поймут… Но я ведь вступаю в Ленинский комсомол и хочу сказать об этом по-русски, как Ленин. А если ошибки будут — некрасиво получится. По-русски я говорю хорошо, вы сами хвалили, а вот писать еще плохо научился.
Деревянкин тут же выполнил просьбу друга. Постарался подольше побыть вместе с ним в этот день. Первому прочитал ему текст обращения Военного совета: принес с собой гранки завтрашнего номера.
«Воины Красной Армии! Славные защитники донских рубежей! Вы не раз били здесь, на Дону, прихвостней гитлеровской шайки… В этих боях ваши сердца закалились волей к победе. Вы слышите стоны замученных и обездоленных советских людей: отцов и матерей, жен и детей наших? Ваши сердца преисполнены священной ненависти к фашистской мерзости, отребью рода человеческого. Так же, как и в боях под Москвой, Ростовом и Тихвином, вы ждете приказа — идти вперед на врага, на освобождение наших городов и сел, наших семей.
Наступил грозный час расплаты с лютым врагом…»
Пятого августа состоялось комсомольское собрание роты. Оно проходило в лесу. Командир роты лейтенант Антопов в своем кратком выступлении сказал о месте комсомольцев в бою. Закончил так:
— Когда я вступил в комсомол, то почувствовал себя сильней, смелей. Комсомольский билет вместе со мной идет в бой, я всегда помню о нем, ощущаю его у сердца. Комсомольцы всегда впереди, в самых опасных местах, в одних рядах с коммунистами. Комсомолец — это самый добросовестный, смелый боец, самый надежный и верный друг.
Командир роты закончил, сел. Комсорг приступил к обсуждению. Сначала рассмотрели заявления Остапа Черновола, Серго Метревели, Гайфуллы Гилязетдинова. Все они были единогласно приняты в комсомол.
Когда очередь дошла до Тулебердиева, он уже стоял навытяжку, крепко сжимая автомат. Слушая клятвы однополчан, думал о том, что завтра каждое слово должно подтвердиться делом. За свою двадцатилетнюю жизнь молодой киргиз понял, что у всех народов одинаково ценен и уважаем человек, верный своему слову. Успел повидать и краснобаев, залихватских болтунов, проповедующих одно, но живущих совсем по-другому. Научился и в мирном родном ауле, и на трудном военном пути различать и презирать таких людей, для которых слова были маской. Иногда они и сами в порыве красноречия верили собственным словам, но в трудную минуту о них забывали.
Он знал лишь одно: Родина должна быть свободной. Враг должен быть изгнан с нашей земли во что бы то ни стало! Для этого нет надобности произносить много слов. Просто нужно быть верным солдатом и, если потребуется, без колебаний отдать свою жизнь.
Чолпонбай стоял навытяжку, сжимая автомат. Ему сейчас казалось, что он еще не заслужил право на вступление в комсомол, что и тогда, перед строем полка, ему не по заслугам первому вручили гвардейский значок, при всех назвали храбрым воином. И очень волновался, когда произносил сто раз повторенные про себя слова:
— Клянусь, товарищи, что не подведу вас. Вся моя жизнь до последнего дыхания принадлежит Родине!
— Кто за? — спросил комсорг.
Руки дружно взметнулись над головами.
— Единогласно!
— Поздравляю, гвардии рядовой Тулебердиев! Вы приняты в ряды Всесоюзного Ленинского комсомола.
Своей радостью Чолпонбай поспешил поделиться с родными: в тот же день послал письмо брату Токошу и своей любимой девушке.
«Милая Гюльнар! Радость моя, надежда, мой свет! Я давно не писал тебе: на войне человек себе не принадлежит. Идут жаркие бои. Ребята измотались. Мало спим, мало отдыхаем. Но я, милая Гюльнар, держусь стойко. Твои письма, твоя любовь согревают меня. Сегодня большой праздник, великий день! Можешь поздравить — я комсомолец. Сбылось то, о чем давно мечтал. Теперь буду драться за троих. Мы остановили фашиста, не пускаем его дальше. И не пустим. Вся рота дала клятву — не отступать ни на шаг. Будем идти только вперед. Поклялся и я перед друзьями.
…Скоро в бой пойдем. Очень хочется получить твое письмо. А еще больше — увидеть твои глаза, погладить твои шелковистые косички».
Хотелось о многом написать. Но слов было мало.
Это было вчера, а кажется, что давно. Ведь порой годы короче дня, а день от рассвета до первых вечерних звезд — бесконечен. Чолпонбай думал: позади осталось так много хорошего, что даже воспоминаний — от вручения гвардейских значков до принятия в комсомол — хватило бы на всю жизнь. Как же она прекрасна, жизнь, если дала мне, Чоке, так много, если таким волнением потрясает душу. Чем отплатить за все?
— Послушай, Чоке, — Сергей заговорил так тихо, что Чолпонбай насторожился: примерно так говорил политрук, когда они хоронили друзей, павших смертью храбрых. Но сейчас все вокруг были целы и невредимы. Их группа, в которой Чолпонбай был одиннадцатым, завтра на рассвете, точнее перед рассветом, должна переправиться через Дон и овладеть Меловой горой. И, наверно, будут потери. Завтра, но отчего же сегодня с такой грустью заговорил Сергей? Да и, честно говоря, весь сегодняшний день он старался быть рядом со мной, хотя, наверно, надо было отнести материал в редакцию для завтрашней газеты. А уже вечереет. Солнце спряталось за горизонт… Как-то странно, печально смотрит.
Сергей расстегнул карман, достал письмо, протянул другу.
— Возьми себя в руки, Чоке. Ведь завтра бой. Я буду в третьей штурмовой группе. Всякое может случиться… Тогда некому будет тебе об этом сказать…
Еще ничего не подозревая, Чолпонбай взял письмо, начал читать, быстро шевеля губами.
— Токош, Токош… — повторил вслух. И вдруг… Сергей ожидал всего, только не этого. Над листком, втянув голову в плечи, согнулся худенький, стриженый мальчишка, заплакал навзрыд, вздрагивая всем телом, захлебываясь…
Сергей растерялся. Подавив чувства, как перед атакой, сурово сказал:
— Чоке! Что сказал бы Токош? Разве ему нужны твои слезы? Токош требует мести. Ты слышишь меня? Мести в бою!
Чоке услышал. Перед его мысленным взором, как в кинокадрах, промелькнули солнечные дни детства. В дальней дали остались горы, кони, скачки, школа, сокол… И Токош. Скорей бы ночь, переправа, бой… Токош требует мести…
Фронтовая ночь… Во тьме берега Дона будто ближе придвинулись друг к другу, настороженно прислушиваются. Догадываются ли фашисты, что мы предпримем этой ночью? Или, может быть, сами готовятся к тому же, выжидают, когда скроется луна?
Поползли. Ловко перебирает локтями старший лейтенант Горохов. Рядом — бесшумный Герман. Эх, был бы тут и Сергей… С ним всегда Чолпонбай себя чувствует увереннее, взрослее. В штаб дивизии вызвали. Может, где-то важнее участок есть?..
Всплеск на реке показался неожиданно громким. Что это — рыба? Ну да, что ей война…
С минуту еще переждали. Волна о камень плеснула. Сверчки мирно трещат… Снова поползли. Вот и берег… Лозняк… Сонные камыши. Река тихо бормочет о чем-то…
Бесшумно подтащили лодку. Приказано окопаться на случай, того гляди ракета взлетит в небо…
Лодку замаскировали надежно, в трех шагах не увидишь. Может, и не окапываться? Горохов сказал — надо. Тихо, чтобы лопата не звякнула о камень или осколок… Вот она как раз, здоровая железяка. Хорошо, что нащупал. Осторожней, Чоке… Рядом беззвучно в песке окапываются ребята.
Стоп! Замри!
Отлогой дугой метнулась с того берега ракета.
Мертвенный свет отпечатал, как на гравюре, зубчатый рельеф берегов, черные лезвия камыша и осоки. Ракета с шипением ткнулась в воду.
И снова тьма.
Бойцы продолжали вгрызаться в землю.
Довольно, Чоке. Проверь свой плотик. Надо сено потуже умять, узел пристроить, чтобы держаться…
— Тулебердиев!
— Слушаю, товарищ старший лейтенант.
— В четверку младшего лейтенанта Германа.
Взмыла очередная ракета. Горохов склонился к земле.
— Пойдете с Германом. Вплавь. Ты говорил, Чолпонбай, что отличный пловец. Поплывешь замыкающим. Входи в воду сразу за лодкой!
— Есть, товарищ старший лейтенант.
Горохов еще помедлил, чувствуя, что при всей настороженности у Тулебердиева настроение решительное. Командир роты вспомнил, что Сергей Деревянкин ему говорил о Тулебердиеве много хорошего не только как о бойце. Это тоже важно знать. Доброе расположение духа — это подарок, особенно на войне. Значит, все должно быть хорошо, за этого солдата он спокоен.
Горохов повернулся и пополз к другому окопчику, около которого в камышах спрятали лодку.
Рассыпая искры, с Меловой горы опять взмыла ракета.
Когда она погасла, Горохов и пятеро солдат перебежали в лодку. Оттолкнулись. Только начали выбираться из камышей, как противник осветил местность.
Замерли. Опять после света не видно ничего, хоть глаза выколи.
Наконец лодка неслышно ушла в темноту.
Сапоги Чолпонбая сперва увязали в иле пологого дна, потом он почувствовал гальку. Чем дальше от берега, грунт становился тверже. Холодная вода успокаивала. Вот она уже по пояс, по грудь. Чоке решительно оттолкнулся ногами и, ведя одной рукой плотик, на котором лежало оружие и гранаты, поплыл замыкающим, как и было условлено.
Вскоре почувствовал течение. Но знал: место для спуска на воду выбрано с расчетом, чтобы течением снесло весь их маленький десант к устью Орлиного лога, где легче всего выбраться на берег и скрытно приблизиться к Меловой горе.
Недвижимый с виду Дон упруго и властно сносил пловца, вырывал из рук плотик. Какими медленными кажутся взмахи рук, как тяжело ногам в сапогах, каким бесконечным видится окутанный тьмой и туманом водный простор, несущий тебя в неизвестность…
Лодки не видно. Не слышно и весел. Хорошо, что темно. Скоро середина. Но вот — ракета…
На левом берегу командир полка держал телефонную трубку.
Артиллеристы замерли у орудий — снаряды в стволах. Минометчики ждут приказа. Пулеметчики не отрываются от рукояток: большие пальцы на спусковых рычагах…
Это на случай, если переправляющихся заметит противник. Тогда надо будет прикрывать их огнем.
Струйка пота сбежала с виска подполковника. Оттуда, с той первой маленькой точки, которой надо овладеть, развернется наступление на Острогожск, Белгород, Харьков… И очень многое зависит от первого шага, от горстки храбрецов во главе с Гороховым. И… от судьбы, черт возьми!
Как долго висит эта проклятая ракета…
Подполковник Казакевич, не замечая этого, так шумно дышал в телефонную трубку, что, вероятно, было слышно на линии, тело его окаменело от напряжения. Нет, лучше бы плыть вместе с ними, чем так вот стоять, стоять и чувствовать, что ты бессилен влиять на события, хотя, кажется, сделал все, чтобы их предугадать…
Наконец ракета погасла.
Командир полка отер вспотевшее лицо, шумно выдохнул в трубку…
Плыть становилось все труднее, темнота и туман скрывали оба берега. Чолпонбай услышал сдавленный болью шепот:
— Ногу… судорогой свело.
Это Герман, младший лейтенант. Чолпонбай молча подсунул свое плечо под руку взводного.
Он и сам слабел. Что теперь уж скрывать, пловец Чолпонбай был неважный. Но случившееся с командиром придало ему сил.
— Скоро доплывем, — успокаивал Чолпонбай, а сам, переложив оружие Германа на свой плотик, напрягал последние силы, чтобы не потерять из виду лодку.
Вскоре опять обессилел, налег рукой на плотик. Намокший плотик накренился. Тулебердиев успел схватить автоматы, запас патронов ушел под воду. Остались только набитые диски. Чолпонбай подавил досаду, успокаивая себя, повторил:
— Скоро доплывем. Теперь скоро.
Как-то внезапно забрезжил рассвет. Берег открылся — совсем близко.
Противник ничем не обнаруживал себя. Может, заметил, ждет: подпустить к берегу и расстрелять в упор? Все может быть, ничего нельзя знать, предвидеть…
Послышался всплеск в камышах.
— Щука! — шепнул взводный.
Чолпонбай напряг последние силы, ноги нащупали твердое дно. Увязая в глине, вытащили груженую лодку. На ходу затягивая ремни с патронташами и гранатными сумками, держа наготове автоматы, выбрались на берег, залегли.
Тишина. Только зубы отстукивают пулеметную дробь. Разуться бы, вылить воду из пудовых сапог, глину счистить перед броском на гору…
— Напоминаю, — шепчет командир роты. — Группа Захарина идет слева, Бениашвили — справа. Герман и Тулебердиев со мной.
Молча проводили первую четверку, канувшую в туманную мглу Орлиного лога. Ни шагов, ни звона оружия. Молодцы.
Другая четверка скользнула по берегу вправо.
Горохов кивнул и первым двинулся к еще зыбким в утренних сумерках выступам Меловой горы.
Поползли по склону.
Облепленные глиной сапоги скользили.
Сверху надвинулся выступ, в который врос дзот. Кажется, он вот-вот сорвется с горы, покатится вниз, сорвет крадущихся, карабкающихся людей.
Выше… выше… Метров сто, девяносто, семьдесят…
И все — тишина. Предрассветный сон, или… Шестьдесят метров, пятьдесят… А, дьявол!..
Поскользнулся, покатился сверху Горохов. Подсек Германа. Весь напружинившись, Чолпонбай раскинул руки, врос в камень. Удержал ротного. Тот — Германа. Уф-ф…
И снова тишина вокруг. Не услышали? Подставил плечо Горохову. Тот вскарабкался, подтянулся к выступу. За ним Герман. Горохов подал ему руку, подтащил.
Чолпонбай махнул им, давая понять, что справится сам. Пока помогал Горохову, подсаживал Германа, успел рассмотреть то, что видел вчера в бинокль.
Вдавливая носки в выемки, цепляясь за корневища, выбрался на выступ. Рядом Горохов и Герман. Дальше вверх — козья тропка. Вот и амбразура — видна щель. А может, все-таки наблюдают? Молчат…
Горохов глазами дал понять Герману, чтобы он приготовил гранаты, оставался здесь. Сам с Чолпонбаем неслышно скользнул к двери дзота…
На левом берегу командир полка не отводил бинокля от глаз. Временами он видел группу Горохова, понял, что она поднялась к самому дзоту. Затем пропала…
Шли секунды, минуты… Если все в порядке, если этот дзот будет обезврежен, то они должны дать условный сигнал.
Но не видно ни Германа, ни Тулебердиева, ни самого Горохова.
Почти рассвело. Пора начинать переправу. Теперь все зависело от их сигнала.
Казакевич так долго и напряженно ждал, что чуть не пропустил мгновение, когда, появившись из-за дзота, Горохов трижды поднял над головой автомат.
Самая опасная огневая точка обезврежена!
Подполковник схватил телефонную трубку:
— Всем двадцатым…
Не договорил.
Показалось, над самым ухом застрочил пулемет. Он бил с крайнего выступа Меловой горы. Оттуда, откуда огня не ждали.
Не зря показалось вчера Чолпонбаю подозрительным расположение плоского камня. Дзот контролировал огнем реку, подход к Меловой горе.
Сейчас пулемет в любую секунду может перенести огонь на тех, кто начал форсировать реку.
— Справа обойти! — крикнул Герман.
— Давай! — крикнул Горохов. — Сорвем переправу, если не заткнем ему глотку! Время, время…
Чолпонбай тронул старшего лейтенанта за рукав, попросил:
— Разрешите мне напрямик? Не успеем в обход…
— На-пря-мик? — Горохов протянул это слово. — Верная смерть, Чолпонбай! Ни одного шанса из сотни…
— Напрямик! — уже требовал Чолпонбай. — А вы бегом в обход. Иначе сорвется переправа! Если и не сумею… не успею… так хоть отвлеку на себя… А вы за это время…
И Чолпонбай трижды поднял над головой автомат — продублировал сигнал.
— Ну, давай, дружище! Вот тебе гранаты…
Горохов обнял солдата. Чолпонбай быстро, как кошка, пополз на меловую кручу. Горохов и Герман устремились по каменной террасе в обход, чтобы с двух сторон блокировать злополучный дзот.
Глина давно уже стерлась с сапог, тело стало легким, будто и не было трудной переправы, подъема, рукопашной схватки в первом дзоте…
Был непонятный прилив сил. Сейчас Чолпонбаю помогали все преодоленные им кручи Тянь-Шаня, месяцы тренировок, учений и что-то еще, неуловимое, неосознанное.
Он только видел, что небо уже розовеет, редеет туман, который скрывал от врага наши войска, уже готовые начать переправу. Она должна начаться немедленно, сразу, как только замолчит пулемет дзота.
Ступенька, карниз, еще ступенька… Вот она, амбразура! Сколько до нее? Метров пятнадцать, больше?
Увидел и ствол пулемета: бьет непрерывно, точно задыхаясь от злобы…
Так… Надо осмотреться. Слева не подобраться: круча. И справа кручи… Выступ этот с дзотом — как огромный кулак, занесенный над переправой.
Чолпонбай прильнул щекой к склону. Чебрец или какая-то другая трава, такой приятный запах. Кажется, чебрец…
Путь только один — напрямик, к амбразуре. Другой дороги нет.
Чолпонбай прицелился, метнул в узкую щель амбразуры гранату.
Ствол пулемета, изрыгающий пламя, вздрогнул, сдвинулся… Граната попала в него, перекувырнувшись, отлетела, скатилась и взорвалась неподалеку от Чолпонбая. Осколки известняка просвистели у самых ушей, меловая пыль ослепила глаза. Чолпонбай выхватил вторую гранату, переждал, пока рассеется пыль, бросил.
Грохнул взрыв. Но пулемет продолжал строчить.
Потом смолк. Из амбразуры высунулся ствол автомата, косо направленный на него. Чолпонбай дернулся вбок, пуля задела плечо, кровь потекла в рукав гимнастерки. Левая рука стала неметь.
Желто-оранжевые круги поплыли перед глазами. Послышались голоса, замелькали лица. На миг увидел себя перед комиссаром полка: просит включить в число первых… «Или если мне комсомольского билета еще не выдали, то и доверить нельзя?»
Струйка дыма, белесый туман… Нет, это не Меловая, это снежные горы Тянь-Шаня… И в них летят пули…
Вытаскивает из горной речки товарища — пули летят в него.
Садится на коня, пули — в коня.
Сажает на плечо сокола — пули летят в сокола.
Пасет овец с братом — пули летят в грудь Токоша!
Пули, пули… «Есть сила сильней… Это — человек!»
Сергей Деревянкин… «Здесь люди надежные!» Пули летят в Сергея.
Надо защитить, прикрыть — и комиссара, и друга, упавшего в речку, и Меловую гору, и Тянь-Шань, и коня, брата Токоша, Сергея…
Гитлеровские парашютисты, десант! Вот уже в штыковую кинулись. Спасибо, Сергей! Спасибо, брат, выручил!
Теперь моя очередь вас заслонить! И Гюльнар… Вот она, в тюбетейке: косы по ветру, глаза счастливые… Зачем она здесь? Вокруг пули, и все — в нее! Если он не встанет, тогда упадет она…
Он встанет, встанет… Он спасет Гюльнар!
Чолпонбай на мгновение очнулся. Увидел: плотики отчалили от нашего берега, их все больше и больше, пули летят в них…
Где гранаты? Нет? Но есть я, мое тело, воля… Я могу еще двигаться…
Вот так же бил пулемет из танка, когда он, Чоке, у оврага остановил его связкой гранат. Но теперь гранат нет, он один на один с дзотом, убивающим, огнедышащим…
Есть еще здоровая рука. Чолпонбай ухватился за щербатый край площадки, попытался закинуть колено. Опять желтые круги перед глазами. «Я хочу этот гвардейский значок вручить первому среди первых…»
Чолпонбай ползет вперед. Метр, два, три. Он уже в мертвом пространстве: ни пулемет, ни автомат из дзота достать его не могут. Стебли травы, его кровь… Рука автомат не держит… Как пахнет чебрец! Это я дома… вернулся… Сейчас посплю, потом пойдем с братом в горы…
«…Тулебердиев пал смертью храбрых!» Голос Сергея. «Мы отомстим!»
«Я всегда готов по приказу Рабоче-Крестьянского Правительства выступить на защиту моей Родины… клянусь защищать ее мужественно, умело, с достоинством и честью, не щадя своей крови и самой жизни…»
«Первому среди храбрых…»
Родина…
И если не он, Чолпонбай, кто ее спасет?
Встал, сделал несколько неверных шагов вперед.
Из дзота ударил автомат…
С нашего берега командир полка в бинокль видит все.
— Погиб! — не отрывая глаз от неподвижного тела, произнес он.
— Погиб! — повторил комиссар.
И тут увидели: Тулебердиев пошевелился, прополз немного вперед. И вдруг, приподнявшись в броске, кинулся грудью на огненную струю…
Громовое «ура» потрясло левый берег.
8 августа Совинформбюро коротко сообщило о том, что южнее Воронежа наши части форсировали Дон. «Советские бойцы заняли два крупных населенных пункта. Бои идут на улицах нескольких других населенных пунктов…»
Позже с этого плацдарма войска Воронежского фронта развернули широкое наступление на Острогожск, Белгород, Харьков…
В километре от деревни Селявное Давыдовского района Воронежской области на высоком берегу Дона высится белокаменный обелиск, увенчанный пятиконечной звездой. На нем начертаны слова: «Герой Советского Союза Чолпонбай Тулебердиев. Погиб 6.VIII. 1942 г.»
В ярких лучах солнца обелиск виден на много верст вокруг.
Он будет сиять века.
Внизу плавно несет свои воды тихий Дон — река, повидавшая на своем веку много.
Третий день осенний воздух и подмороженную воронежскую землю рвали снаряды. Пятна опавших листьев под сапогами и пятна крови почти не отличались друг от друга. А высота еще была не наша.
Такая живописная в мирное время, сейчас эта высота стала смертоносной: противник властвовал над немалым пространством. Мы были как бы обнажены и взяты на прицел. И горько становилось Виктору Колесову оттого, что он, именно он, комсомолец Колесов, не мог ничего придумать. Не раз, не два находил он выход там, где все становились в тупик, не раз побеждал тогда, когда его считали уже погибшим. Но в этот раз, перед этой высотой…
В минуту затишья он развернул армейскую газету. И зябко стало от прочитанных строк:
«В районе Сталинграда продолжались ожесточенные бои… После сильной артиллерийской и минометной подготовки противник силами пехоты и танков вновь атаковал наши позиции в районе заводов…»
Взгляд впился в вечернее сообщение Совинформбюро от 26 октября 1942 года:
«В районе Сталинграда наши войска отбивали атаки танков и пехоты противника».
Ага, отбивали! Отбивали! И, как бы ободряя читающего скупыми строками, газета писала:
«В районе Воронежа, на западном берегу Дона, бойцы подразделения лейтенанта Каныгина ворвались в окопы противника и закрепились в них».
Ну да! Ну, конечно, ворвались! Это Клим Каныгин, вместе они кончали школу лейтенантов. И закрепились! Они смогли! А мы?..
Он прочитал о боях в Африке… И опять на него дохнуло неотвратимой грозой войны, охватившей мир.
Мировая война!
И от того, как он, Виктор Колесов, будет сражаться на своем участке, тоже зависит ее исход…
Ночами, когда на минуту стихала вражеская артиллерия, проступали иные звуки: сурово гудел северо-восточный ветер в ближней роще. Казалось, и роща осуждала Виктора за медлительность.
Вчера Виктор поразился: в канаве увидел цветок колокольчик. Живой лежал он и цвел, хотя его почти засыпала листва. Прозрачное бледно-фиолетовое пламя выбивалось из-под палых листьев клена и ясеня…
И сейчас из-под листвы отгоревших раздумий, из-под завала огорчений и тревог, подобно колокольчику, проступало еще не осознанное ощущение вечности, новизны и яркости жизни. Это никак не вязалось ни с тяжким положением на участке всего батальона, ни с тем, что снова засвистели немецкие мины, ни с тем, как озабоченно и зло посматривали его бойцы на высоту.
Враг подтянул подкрепление, усилил огонь артиллерии и минометов. Наши бойцы вынуждены были залечь. Но, странное дело, вопреки всему в душе Виктора зрела и зрела решимость.
И когда его вызвали в штаб батальона, он пошел так, словно именно его и только его и должны были вызвать. Еще не дойдя до землянки, Виктор уже знал, зачем его вызывают, был рад и готов ко всему.
— Лейтенант Колесов явился по вашему приказанию, — с некоторой даже щеголеватостью отрапортовал он комбату. И тот, человек вдумчивый и строгий, посветлел, почувствовал настроение этого славного парня. Ведь за минуту до его прихода комбат сказал своему замполиту:
— Согласен с тобой! У Колесова определяющее качество — упорство! А это многого стоит. И его любят солдаты, и верят, и, сам слышал, даже гордятся, хотя среди них есть и такие, которые ему в папаши годились бы…
Комбат усадил Виктора на патронный ящик, сел около, положил руку ему на плечо и задумался. Виктор пытливо всматривался в карту, разложенную на только что сколоченном столике. Пламя коптилки, сделанной из стреляной гильзы, покачиваясь, обрисовывало мальчишеское лицо Виктора, его вовсе и не волевой подбородок, чуть припухлые губы, и трудно было поверить даже здесь, на войне, что этот юноша — самый меткий, самый хладнокровный пулеметчик, что он лично из своего «максима» сразил сотни гитлеровцев…
— Твои места? — и комбат совсем как-то мягко посмотрел на Виктора и вздохнул.
Виктор кивнул, почему-то опять вспомнил колокольчик в канаве и повернул ясное лицо к комбату.
— Так вот, Колесов, — и комбат левой рукой провел по губам, которым трудно было выговорить то, из-за чего Виктора вызвали в штабную землянку…
— Задание? — Виктор встал.
— Задание! Садись, садись… — и опять рука комбата легла на плечо Виктора. — Очень важное… И только ты можешь. Говорят, нет незаменимых. Нет, есть незаменимые. Люблю тебя, как сына, ценю, а заменить некем. Или ты выполнишь, или никто…
За стенами землянки взорвалось несколько мин, загремели орудия, пламя коптилки испуганно заметалось. Комбат объяснил Виктору задачу, потом сказал:
— Сколько нужно, столько бойцов и бери. Как сочтешь нужным решить задачу, так и решай. Все в твоей воле.
Да, в его воле было ночью самому пойти в разведку. Он медленно полз к линии вражеской обороны… В его воле… Сбить противника с высоты, закрепиться на ней… Виктор работал локтями, руки его часто касались осколков, усеявших подножие высоты, мягкая трава гладила его лицо и пахла дымом, родиной, и отчего-то щемило в груди. А руки и ноги делали свое дело, уши сторожко ловили ночные шорохи.
В четыре кола проволочное заграждение. Он пополз вдоль проволоки. «Вот один проход. Заминирован. Наверно, оставлен для контратак. Хорошо, что дают ракеты, все-таки смогу получше рассмотреть… Вот еще, да, да, — еще проход. Ох, как близко ракета!.. — Он прижался, втиснулся в высокую густую траву, по которой совсем недавно ходил на прогулку. — Не о том, не о том надо думать. Вот еще проход. Да, значит, все три заминированы и заминированы ловко… Умеют немцы воевать. И как хитро построили окопы», — думал он, пользуясь каждой вспышкой ракет, чтобы запомнить расположение немецких окопов.
Еще в школе учитель по литературе учил развивать зрительную память. «Не раз жизнь устроит вам экзамен, и не раз выручит вас зрительная память», — эти слова тогда не воспринимались всерьез. Но сколько раз в боях и походах Виктор повторял их бойцам! Ведь и сейчас от того, как он все запомнит, зависит исход еще не начавшегося штурма и его, Виктора, жизнь…
Вернувшись, в темноте построил он взвод. Бойцы сливались в одну массу, лиц не было видно, но Виктор знал каждого, знал даже их биографии, знал, о чем пишут и как живут родные каждого бойца. И сейчас, стоя перед бойцами, он очень неторопливо подбирал слова.
— Глухов! Это твои ведь места?
Взвод в ответ сомкнулся еще теснее. А Глухов, стоящий в третьей шеренге, кивнул. И хотя никому не видно не только его кивка, но и его самого, Глухов был уверен, что командир взвода видит его. И правда, сразу же после его кивка лейтенант Колесов еще более сердечно продолжал:
— В казаки-разбойники небось гоняли здесь, на этом пригорке.
По суровым лицам скользнула улыбка. И ее не было видно. Но по тому, как весь взвод, точно один человек, переступил с ноги на ногу и вздохнул, лейтенант понял, что говорит правильно, хотя это не предусмотрено никакими уставами. Здесь высшим уставом был устав предстоящего штурма, почти неминуемой гибели. И, назвав высоту пригорком, командир взвода как бы заранее подчеркнул непрочность немецких позиций, хотя они были крепки.
— Так вот, Глухов, — все так же неторопливо продолжал лейтенант, — надо будет сыграть в казачки-разбойнички, потому что этот пригорок мы сейчас возьмем. Пусть твое отделение проверит автоматы и впрок запасется противотанковыми гранатами. Вашу штурмовую группу поведу я, а вот первое и третье отделения… — И командир взвода уже перешел на деловой, рабочий тон, внушая своим голосом, словами, манерой отдачи приказа твердую уверенность в благополучном исходе боя.
Два отделения по его приказу должны были наступать с флангов. Командирам отделений лейтенант Колесов подробно, метр за метром, кустик за кустиком, бугорок за бугорком, объяснил путь продвижения, посоветовал, в какой воронке лучше затаиться, предупредил, откуда могут взлететь ракеты, откуда можно вести скрытное наблюдение за подползающими фланговыми группами.
— Все понятно?
— Понятно, товарищ лейтенант!
— Повторите!
Когда оба командира отделения повторили, он приказал им точно объяснить каждому бойцу его задачу.
Убедившись, что каждый боец совершенно ясно представляет свою задачу, лейтенант Колесов со своим любимым «максимом» возглавил штурмовую группу.
В полночь пулеметчики начали свой путь ползком. Не зря так долго экзаменовал их лейтенант. Пригодились и трава, и каждый куст, и каждая воронка.
Командир взвода уже подполз к центральному проходу, посмотрел на часы. Двадцать минут после полуночи. 0.20. 0.25. Все тихо. Эти пять минут были контрольными. Раз нет никаких сигналов от фланговых групп прорыва, значит, все на местах. 0.26…
— Огонь! — крикнул лейтенант Колесов.
И одновременно в трех местах, в три прохода, полетели гранаты. Они взрывались вместе с вражескими минами, взрывались, освобождая путь бойцам.
— Ура! — И сквозь еще не рассеявшийся дым, во тьме, оглушенной внезапными дерзкими взрывами, по трем проходам ринулись к высоте пулеметчики.
Бегущий во главе своего отделения младший сержант Алексей Глухов увидел, как немецкий пулемет заговорил из-за двугорбого бугра. Он бил как раз с седловины этого бугра. Сколько раз случалось в детстве, играя в казаки-разбойники, босой Алешка Глухов скрытно подбирался к этому «верблюжонку» днем. Теперь же ночью он первый кинулся, первый достиг седловины и не просто бросил, а перебросил гранату через бугор, чтобы она угодила в углубление, в котором только и мог закрепиться вражеский пулеметчик.
Этот взрыв гранаты и оборвавшийся голос пулемета подхлестнули растерявшихся и уже пятившихся гитлеровцев.
Вот уже Глухов оказался там, куда только что перебросил гранату. Вот он развернул немецкий пулемет и начал косить убегавших…
А лейтенант Виктор Колесов уже перебегал от одного трофейного пулемета к другому. Он поставил своих пулеметчиков к этим исправным, действующим пулеметам.
— Сейчас опомнятся и пойдут в контратаку! — на бегу пояснял он, а сам уже оказался около двух трофейных минометов. — Так, и это в дело! Спасибо, что и сорок ящиков патронов оставили — будет чем обороняться. Ну как пригорок, а? Глухов, как пригорочек?
Лежа у своего «максима», он встречал огнем контратакующих.
Когда первая контратака была отбита, бойцы стали глубже врываться в землю.
А с рассвета гитлеровцы снова устремились к высоте. После восьмой контратаки, потеряв до батальона пехоты, враги оставили надежду штурмом вернуть высоту.
— Спасибо! Спасибо, лейтенант! — сказал по телефону комбат. — Вижу, вижу, что высота твоя. Рад, что жив! А какие у тебя потери?
— Семь раненых.
— Продержишься до вечера?
— Продержимся!
— Ну, добро! — И комбат, выйдя из землянки, глянул на высоту, перевел взгляд на безмерные дали, еще находившиеся в руках противника, помрачнел. Сколько будет еще таких безымянных высоток, сколько таких штурмов, сколько крови и смерти, прежде чем они сбросят врагов с родной земли, как сбросили их ночью с этой высоты…
На броне танка идти в атаку… Она прохладна и, когда кладешь руки на темную, чуть шероховатую сталь, успокаивает. Танк вынырнул из рощи. Роща темна. Облетела почти вся. Редкие звезды, как листья, висят на обнажающихся ветвях.
Вот грозная машина набирает скорость, и ночная звезда зависает на стволе орудия.
Рядом с Виктором Колесовым — Дышко и Лихачев. Опытные автоматчики. Он еле видит их силуэты, их автоматы.
Обо всем сказано. Сказано коротко, строго и ясно: немцы переправились через Дон, весь день атаковали наши позиции, а сейчас Виктору Колесову поручили разведку на танке, может быть, разведку боем. Дышко и Лихачев на всякий случай придерживают ящик с гранатами, который втащили на броню: разведка разведкой, а без боя не обойтись.
Танк развивает большую скорость. Покачивает лейтенанта на «стальной высоте». Надо разведать расположение и огневые средства противника. Это значит: ночью увидеть их в действии. Ну, а если превратить разведку, даже разведку на одном танке, — в бой! Ведь ночью особенно не разберешь — сколько машин атакует.
Колесов сосредоточенно думает: «Успеет ли наша пехота изготовиться, если мы на танке сумеем ворваться в расположение врага?»
Дело отчаянное. Но иного пути нет. Надо, надо ворваться!
— Ты ведь левша, — в ухо кричит Колесов Дышко.
Дышко кивает. И показывает гранату, зажатую в левой руке.
— Лихачев, обеспечишь справа!
Лихачев что-то кричит в ответ.
Энергия мчащегося танка вливается в людей, прильнувших к броне.
Виктору чудится, что и он не в гимнастерке, а в броне, он сейчас неотделим от мощи танка.
Главное — не теряться!
Они двигаются все быстрее, навстречу огню, неизвестности. Как покажет себя механик-водитель Георгий Кылымник?
Правда, командир танка лейтенант Матвей Окороков сказал:
— Ребята, Георгий не подведет. Он сквозь сталь чувствует, кто у него на броне. Только держитесь, когда ворвемся, крутиться придется, как чертям на сковородке.
А радист Степанчук только пожал руки всем: Виктору, Дышко и Лихачеву.
Танк мчится, а слова эти оживают, это рукопожатие еще продолжается. И поди пойми, что решает исход боя. Силой наполняют и Колесова, и его автоматчиков недавние взгляды танкистов.
Ночь! Темна, черна! Глянул в небо, а его нет: ни звездочки. И вдруг ракета.
И танк с ходу врывается в расположение противника. Колесов при вспышке ракеты видит, как стремительно разворачивают против них противотанковую пушку, и его граната точно летит в цель.
Главное — не теряться!
Танк утюжит окопы. Георгий ставит его так, что другая противотанковая пушка не может ударить: попадет в своих, а в это время слева поражает ее гранатой Дышко и хватается за автомат. А Лихачев «обеспечивает справа». Хорошо «обеспечивает»: уже отправил на тот свет третью противотанковую. Лихачев так увлекся, что на резком развороте, если бы не поддержал его Виктор, слетел бы и попал в лапы гитлеровцев.
Еще одну, четвертую, пушку просто придавил Георгий танком.
Потом он взял влево, к самому Дону. Фашист вырвал чеку из гранаты и замахнулся, но пули Колесова перебили ему руку.
Танк развернулся, и Виктор не увидел, а только услышал, как враг подорвался на своей гранате.
Танк проутюжил окоп, но, едва миновал его, как оттуда высунулась рука с гранатой.
И снова пули Колесова уберегли танк.
Окопы. Траншеи. Откатившаяся каска. Переломленный автомат, смятый лафет. Вздыбленная земля. Все вращается от бешеного движения танка. Пули звякают о броню и рикошетом разлетаются по сторонам. Танк разведчиков и вправду крутится, как черт на сковородке. Он — неуловим.
«А как там наши? — вспыхивает в мозгу. — Как пехота?»
Сквозь рев моторов доносится:
— Ур-рра!
Ураганное «ура!». Русское «ура!». Кажется, его слышат и в танке: танк утюжит окопы у берега, гремят гранаты.
И танк разворачивается, а пехота наша в ночной атаке уже сбрасывает врагов в Дон…
— Мы здесь! Но замаскироваться надо так, словно здесь нас нет, ни одного, — приказывал Колесов пулеметчикам, выдвинув их на фланг, чтобы огнем поддержать наступление пехоты.
Наступление должно начаться через несколько минут.
За эти минуты пулеметные гнезда еще глубже ушли в землю высотки.
— «Высотники», — пошутил рядовой Рудник. — То вы с Дышко и Лихачевым на верхотуре — на танке, то вон на той высоте, а теперь мы все вместе здесь окопались.
Лейтенант улыбнулся. Он всегда старался перед боем не только сосредоточить внимание бойцов на грядущем сражении, но и шуткой, прибауткой, улыбкой вернуть им доброе расположение духа, потому что война — работа, тяжкий, адский труд. И тут необходимы какие-то минуты отдыха. Вот почему он и сейчас сперва шутил, а потом предупредил:
— Вы фильм «Чапаев» видели? Так вот, если нашим удастся опрокинуть гитлеровцев и погнать их к высоте, приказываю не стрелять, не стрелять до тех пор, пока они не подкатятся вплотную. Пока я первый не начну…
Сперва противник ожесточенно огрызался огнем, ни на шаг не сходя с позиций.
Первые атакующие уже подбегали к вражеским окопам, прыгали в них. Завязалась рукопашная в окопах.
Пулеметчики напряженно следили за ходом атаки, нервно поглаживая пулеметные ленты, прицеливаясь и примеряясь, сдерживая себя. Вот новая лавина атаки хлынула и опрокинула противника. Вражеские заслоны еще прикрывали отход огнем, а основные силы гитлеровцев покатились назад по лощине к высоте, где ждали их наши пулеметчики.
Виктор Колесов видел, как в коротких сапогах, с засученными рукавами бегут они, топчут нашу землю. Впервые он физически ощутил боль нашей земли, наших трав, наших листьев, истязаемых сапогами чужеземцев. Следовало сосредоточиться на бое, на точном расчете. И, наверно, какой-то частью своего сознания лейтенант Колесов все это делал точно и привычно, но главная его забота была пронизана этой впервые прочувствованной болью, тоской оскорбленной Родины.
Когда он бросал гранаты, когда стрелял из пулемета, когда бежал по земле, он ни разу не задумывался о ней. Но вот так близко, при свете утреннего октябрьского солнца впервые видел он, что топчут, топчут, как живое, родное, дорогое ему существо, топчут землю. И его душа как бы переселялась в каждый лист, в каждую травинку, в каждый метр поруганной земли. И казалось, что сапогами по его сердцу идут, бегут палачи.
Это сострадание к своим просторам всколыхнуло гнев, и он схватился за рукоятки пулемета и чуть было не нажал на гашетку, краем глаза увидел, что и Глухов и Рудник вот-вот откроют огонь и погубят дело: обнаружат себя.
«Не стрелять!» — хотел крикнуть он вопреки своей жажде стрелять и стрелять.
— Не стрелять! — прошептал он.
Наверно, его и не услышали. А он замер от страха, что кто-нибудь не выдержит и начнет.
Враги накатывались. Это уже не далекая бесформенная масса: уже видны их мундиры, вымазанные в грязи, видны медали, пуговицы, погоны, видны закушенные губы и расширенные от напряжения жесткие глаза.
Еще секунда — и будет поздно!
И тут Виктор нажал на гашетку.
Вся высота резанула пулеметным огнем.
Стреляные гильзы отскакивали в сторону, и, подобно этим гильзам, начали валиться на землю тела врагов.
Пулемет Колесова смолк, и тут же онемела вся высота.
Видимо, решив, что патроны у пулеметчиков кончились, новые ряды гитлеровцев кинулись на высоту. Впереди, почти касаясь друг друга локтями, с пистолетами в руках бежали два офицера. Они почти вплотную добежали до бруствера, когда пулемет Колесова снова заговорил…
После боя, проходя мимо убитых вражеских солдат, Колесов особенно пристально посмотрел на этих двух офицеров, сраженных им почти у самого бруствера.
Солдаты подносили трофейные винтовки, подтягивали пулеметы, отбитые в этой атаке, тащили патронные ящики. А Виктор смотрел на молодые лица офицеров. На них не отражалось сейчас ни злобы, ни отчаяния. Они были, наверно, ровесники Виктора. И ему стало страшно, что за несколько лет фашизм смог, подобно раковой опухоли, разъесть души этих молодых людей, фашизм смог вложить им в руки оружие, сумел бросить их на наших мирных людей и, наконец, заставил их умереть. Во имя чего? За что? Позорная смерть на чужой земле. «Виноваты и они, да, они получили свое, — думал, отходя от убитых и принимаясь за повседневные дела, Виктор. — Но главные виновники еще далеко. Сколько надо будет силы, чтобы дойти и отомстить за все. Сколько раз еще придется убивать во имя жизни!..»
— Лейтенанта Колесова в штаб батальона! — донеслось до него.
Приближался новый бой…
Выстрел! Выстрел! Еще! Еще!
Ракета!
Ночь исчезла: земля светилась, выпячивая живые бегущие мишени.
Автоматные очереди. Трассирующие пули над шлемофоном, над окровавленной головой, над разорванным комбинезоном. Три человека. Ракета высветила их с такой отчетливостью, так низко повисла над ними, что гитлеровцы, настигавшие наших танкистов, замедлили бег: не уйти, не добежать этим обреченным. Сейчас их скосят, срежут, срубят.
— Быстрей! — задыхаясь от бега, крикнул Матвей и взмахнул правой рукой, как бы подтягивая за собой Георгия и Алексея. — Быстрей!
Конечно, быстрей! Только быстрей! Ведь они вырвались на нейтральную зону, они должны добежать до своих!
Очередь из автомата прожгла ночной воздух над плечом Матвея. Он ощутил на миг огненное дыхание смерти. А Георгий упал лицом вперед.
Матвей и Алексей остановились, а гитлеровцы ускорили бег.
— Живыми, живыми их взять! — долетело до Матвея, знавшего немецкий язык. — Только живыми!
Матвей и Алексей одновременно приподняли друга.
— Простите, ребята, споткнулся! — еле выговорил тот.
Вперед, вперед! А ноги еле передвигаются. Еще несколько секунд, еще секунда, и все трое рухнут. Это было как во сне, точно в эти предсмертные мгновения Матвей увидел себя и своих друзей со стороны, увидел их замедленные усталостью, беспомощные движения, увидел эту летнюю простреленную и ослепленную ненавистью и ракетами ночь, эту истерзанную шрамами траншей и язвами воронок нейтральную полосу, увидел преследователей, тоже усталых, перепрыгивавших через траншеи, огибающих воронки, стреляющих на бегу.
Теперь эти позиции казались недосягаемо далекими, где-то там, по ту сторону жизни, куда надо и добежать самому, и любой ценой дотянуть друзей. По ту сторону… Уже не соображая, в отчаянии Матвей сорвал с себя шлемофон и швырнул его оземь, точно земля виновата в том, что ее кромсали минами и снарядами, в том, что сейчас эти трое тянули по ее лицу три кровавых следа.
— Ложись! Граната! — и самый близкий из настигавших их гитлеровцев первым распластался на земле, приняв шлемофон за гранату. За ним упал еще один. Но сзади прохрипели по-немецки:
— Трусы! Идиоты!
Преследователи вскочили. И все же несколько секунд у смерти выиграно! Несколько секунд, несколько шагов.
И тут с нашей стороны ударил «максим». Погибнуть не от немецкой пули, от своей, за несколько десятков метров от своих…
Но пусть, пусть, лишь бы не от вражьей! Матвей полуобхватил друзей, последний раз ободряя. Но Георгий и Алексей осели от усталости и от потери крови, и рядом с ними упал и Матвей. Плотно прижались они к мокрой, израненной, шершавой ночной земле.
И все поплыло, закачалось, закружилось. Кажется, смолк и «максим»…
А еще недавно все было наполнено торжествующим гулом наступления. И летние листья тысячами ладоней махали вслед атакующим. И, точно листья, красные флажки на штабной карте передвигались на запад. И танк Матвея Окорокова наматывал на гусеницы горящие пыльные километры. Механик Георгий Кылымник, прищурившись, вглядывался сквозь смотровую щель в проползавшие дома, кирхи, мосты и магазины. Огромные стекла распадались на тысячи слепящих солнц. Брошенные пушки, патронные ящики, скособоченные взрывами чужие грузовики — все это росло, сгущалось, все говорило о нарастающем темпе наступления. И механик Георгий Кылымник забывал об усталости, точно рычаги управления были невесомыми.
И был еще с ними четвертый член экипажа — белокурый весельчак Саша Шаповалов…
И когда на заранее подготовленном рубеже немцы заставили наши части остановиться, экипаж Матвея Окорокова решил, что мы «не остановились, а приостановились, набирая силы для нового прыжка». Примерно так и сказал радист Алексей Степанчук.
— Интуиция у тебя! — пошутил Матвей, когда экипажу поставили задачу выйти на коммуникации врага и тем самым пробить первую брешь в обороне.
— Интуиция, — поддержал командира механик Георгий, помогая пополнить запас снарядов перед выходом на задание.
— Интуиция? — И радист Алексей, точно впервые в жизни, стал рассматривать недра их стального дома. Глаза скользили по лицам друзей, по стенам. Сколько здесь пережито, сколько раз выручал их из беды этот стальной мчащийся дом, грудью своей защищая их жизнь. А сколько раз выдержка и ловкость механика спасала танк: Георгий за какое-то мгновение до вражеского выстрела так разворачивал машину, что снаряд или вовсе пролетал мимо, или только по касательной задевал броню.
А Матвей, их командир, как он точно отдавал приказы! Что и говорить, сжились с металлом, теперь это уже не просто танк, теперь это воистину стальной дом, освященный воспоминаниями, крещенный огнем и свинцом. Все они трое, если бы оказались вне танка, могли бы из разноголосого рева танковых моторов отличить, выделить басовитый, натруженный говор своего «трудяги». И сейчас сперва радист, а вслед за ним и командир и механик так оглядывали танк, точно вопрошали: «Не подведешь?..»
От летнего солнца потеплела броня. А кажется, что согрели ее они втроем. Неожиданные воспоминания осаждают танкистов, будто вовсе они и не танкисты, а просто мирные парни.
Матвею вспомнилась девушка, обещавшая ждать. И теперь кажется, будто от ее ожидания, от ее верности зависит его жизнь и смерть…
Георгий вспомнил предвоенное лето, колосья пшеницы, лицо матери, ее удивительно доброе лицо…
Алексею представилось, что он сидит на берегу под раскидистой липой и удит, у него две удочки самодельные. От жары нет-нет да и сорвется на плечо капелька сока с дерева… Поплавки замерли…
А между тем танк уже в пути. Между тем именно интуиция и только интуиция помогает трем танкистам.
В густом предрассветном тумане сквозь передний край прошли они так неторопливо, что не вызвали никакого подозрения. Деревни и хутора предусмотрительно обходили стороной: теперь уже танк был один.
По данным разведки, оставалось еще пройти две деревни, чтобы достигнуть основного оборонительного рубежа. Однако перед первой же деревней вся земля была изрыта траншеями, окопами, опутана колючей проволокой в три ряда. Еще влажные от утреннего тумана, кое-где мерцали немецкие каски, всюду, на всем протяжении вражеских траншей нервно суетились солдаты. Вот из траншеи высунулся офицер, и первый луч солнца, ударившись о его крест, отпрянул и кольнул глаза Матвею.
Появление нашего танка было столь неожиданным, что высунувшийся по пояс из траншеи офицер так и замер с открытым ртом, забыв произнести какую-то команду.
Между тем Георгий уже на полной скорости ринулся вперед, прорывая завесу колючей проволоки, утюжа окопы и траншеи. Матвей вел огонь, расчищая путь стальной громаде.
— Ворвались в деревню! — успел передать радист Алексей Степанчук. — Вступили в бой! Самоходки!
И точно: ворвавшись в деревню, танк наткнулся на самоходки. Наших танкистов успели заметить раньше, чем они обнаружили «фердинанды». И первая же самоходка круто развернулась, чтобы ударить. Тут-то и всадил ей Матвей снаряд в бензобак. Закачалось, метнулось пламя, и, обожженная страхом, вторая самоходка нырнула за дом. Лишь конец длинного ствола увидел Георгий, рванул к дому, лбом машины толкнул его, и крыша сползла на самоходку. Георгий дал заднюю скорость, а Матвей выстрелил. Крышу и самоходку поглотило пламя.
«Дом-то, как наш! А если в нем люди?» — и Матвей оглянулся.
Дом был пуст.
Только вылетела серым клубком кошка и махнула через улицу, как раз навстречу третьей самоходке, выдвигавшейся из-за большого дома.
Георгий остановил танк, и Матвей с первого же выстрела, как топором, отсек ствол. Самоходка развернулась и на полной скорости пустилась вдоль по улице, но два наших снаряда настигли ее, и теперь три огромных косматых костра пылали, поднимаясь все выше.
Как сейчас необходимо было поддержать напор одного танка! Но другие машины вели бой в пути, вели трудный, долгий, изматывающий бой. И Матвею с экипажем оставалось рассчитывать только на себя. Одни! Но важно выиграть время, важно не давать им опомниться, а там и наши подоспеют.
— На окраину! — приказал Матвей.
Включена четвертая передача, прибавлен газ, и танк пошел, поводя стволом, нащупывая цель.
Из двора, отделенного от танка пятью домами, выехали две автомашины. В руках у немцев, заполнявших кузов первого грузовика, темнели связки противотанковых гранат. Еще несколько секунд, еще десяток-другой метров, и полетят гранаты в сторону нашего танка.
Из орудия Матвей поразил первую автомашину, а вторая была раздавлена гусеницами.
Ни Матвей, ни Георгий, ни Алексей не слышали, как ширился крик, как он, подобно пламени, простирался вдоль деревни: «Русские! Мы окружены! Русские! Русские!..»
Дворами бежали немцы, бросали автомашины, оставляли орудия. Рев танкового мотора подстегивал бегущих, его снаряды уничтожили расчеты двух орудий, его гусеницы вдавили в землю станковый пулемет на окраине. Из-за того что ветер широко разметал пламя горящих подбитых самоходок, грузовиков, из-за высокой скорости летящего танка, появлявшегося то в одной стороне деревни, то в другой, многим немцам и впрямь показалось, что они в стальном кольце наших машин.
Вот сейчас наш танк вырвется на самую окраину деревни и… Но тут он точно столкнулся со скалой. Содрогание корпуса танка оглушило всех. Мотор заглох. Георгий сгоряча стал нажимать на стартер, пытаясь завести мотор. Охваченный порывом атаки, механик все еще чувствовал себя неуязвимым за стальной броней. И не мог понять, что усилия завести мотор напрасны. Георгий подумал, что ему мерещится:
— Танк подбит… Мы горим…
Что? Это голос радиста Алексея Степанчука? Да нет! Это послышалось! Он оглянулся и увидел, что языки пламени проникли уже внутрь танка.
— Где Матвей? Где командир? — крикнул он.
— Вылетел… выбросило его, — послышалось откуда-то издалека.
— Что? — рассвирепел Георгий, ладонями придавливая пламя, въедавшееся в комбинезон. — Серьезно отвечай! Где Матвей?
— Вырвало, — задыхаясь, ответил Степанчук, — вырвало, говорю, и унесло куда-то.
Дымом заполнило танк, дышать стало нечем, огонь впивался в тело.
— Прыгай! Прыгай, — крикнул Георгий, зажмурившись от едкого дыма и вслепую заряжая пистолет. — Прыгай, Леша!
Никто не отозвался.
Каждую секунду можно было ждать взрыва.
Георгий открыл люк, рывком выскочил из танка.
Сейчас грянет взрыв.
Георгий увидел, как трудно поднимается верхний люк.
Минута — и взрыв, будет взрыв!
Георгий кинулся к люку, помог Алексею, вытащил его, уже задыхавшегося. Снял с танка и, взвалив на спину, сам дивясь своей силе, стал быстро удаляться.
Едва они скрылись за домом, как танк, точно крепившийся и ждавший, пока они скроются, взорвался.
Гром взрыва вернул Алексея из забытья. Худое лицо его за эти утренние часы боя обострилось, копоть вычернила узкие скулы, глаза, задымленные болью и чадом, не узнавая, смотрели на друга:
— Ты… Ты?..
— Что ты, Алешка, Алешка, — теребил его Георгий, уже успевший опустить Алексея на землю.
— Да, я — Алешка, я — Алексей… А ты… А где лейтенант? Где командир? Матвей, Матвей Окороков где? — Он выговаривал это мучительно медленно, они теряли драгоценные секунды, отсчитанные им для спасения. Но Георгий знал, что скорей погибнет, чем поторопит Алексея, потому что и в бою, и перед смертью есть мгновения, ради которых живет и умирает человек. И хотя Георгий ничего не мог ответить Алексею, выслушал его до конца.
Алексей приходил в себя, его глаза прояснились, а Георгий только начинал осознавать, что потерян друг, лучший друг — Матвей. Он даже и сам не знал, он только сейчас постигал по нестерпимой внутренней боли, как дорог был ему Матвей. Точно с ним обрывалась и его, Георгия, жизнь, кончалось или уже кончилось что-то большое, самое большое, может быть, молодость.
И вдруг Алексей резко поднялся с земли, схватил за плечи Георгия:
— Где? Где Матвей? Куда его дел? — Глаза радиста исступленно блестели, голос срывался. — Где? Ты виноват! — И тут сознание вернулось к нему, потрясенному и боем, и удушьем, и взрывом. Он закрыл глаза, прижался черной от сажи щекой к щеке друга. — Прости, Георгий, прости…
Георгий бережно опустил на теплую землю ослабевшего Алексея, а сам старался сообразить, как все произошло. Откуда, с какой стороны их танк был поражен? И куда могло выбросить Матвея? Где он сейчас?
— Георгий, — не открывая глаз, как бы в бреду, проговорил радист, — надо искать Матвея, надо найти его, наши все равно подойдут не скоро, может, он еще жив, найти его надо, может, не поздно…
Не поздно? Не поздно?! О, как иногда желание преобразуется в новые силы! Они одновременно подумали о спасении друга, и в благодарность за верность жизнь одарила их новой энергией. А может быть, и правда, главные силы приходят к нам тогда, когда мы думаем не о себе, а о других, о дорогих нам людях…
Георгий и Алексей, где пригнувшись, где по-пластунски, начали пробираться от дома к дому, стараясь отыскать Матвея.
— Видишь? — И Алексей указал на руку, выступавшую из-под обломков.
Подползли ближе. «Погиб. Погиб. Погиб!» — стучало в виски, а сами они начали отбрасывать обломки, стараясь делать это бесшумно. Они лежали на земле, ловя одновременно и звуки шагов, и далекую немецкую речь, и окрики, и ругательства.
Наконец показалась голова.
Нет, не Матвей! Они с облегчением поползли дальше, и вдруг под рукой Георгия оказался шлемофон. Шлемофон их командира. Да, это он, с надорванной правой тесемкой, с зашитой над правым ухом кожей. Сам и зашивал его позавчера Георгий, потому что Матвея вызвали в штаб…
Георгий и Алексей переглянулись. Алексей протянул руку к шлемофону, погладил его, а Георгий в отчаянии поднял глаза и отвернулся от Алексея, чтобы тот не видел его страданий. И тут сквозь слезы у стены соседнего дома он разглядел расплывчатый знакомый силуэт. Он не лежал, он был прислонен к стене или сам прислонился…
Георгий рукавом отер глаза и ясно увидел командира, его смертельно бледное лицо. Увидел Матвея и Алексей.
Забыв об опасности, они в полный рост кинулись к другу.
— Что? Что с тобой? — только и выдохнул Георгий, тронув за руку Матвея и как бы удостоверяясь и все-таки еще не веря, что Матвей перед ними, что он жив.
— Ничего, — скорее угадали, чем услышали они, а командир указал рукой на соседний дом. — Туда… вон выступил из-за угла…
Георгий выхватил из кобуры пистолет, вскинул его и выстрелил в гитлеровца, который с противоположной стороны дороги уже выпустил несколько пуль из автомата. Враг зашатался и осел, но и Матвея, раненного, они опустили на землю: пуля задела ему ногу.
— Наблюдай! — бросил Георгий Алексею, а сам принялся перевязывать командира.
— Да у тебя самого плечо кровью залито, — и Матвей потянулся за бинтом. — Ну-ка, дай половину. — И пока Георгий бинтовал ему ногу, тот перевязал плечо другу, широкое, мощное плечо.
Невысокий радист Алексей стал как бы еще меньше, незаметно изучая улицу и подход к следующему дому, крытому жестью. Алексей напрягся, он старался не только увидеть, но и услышать, по звукам определить близость и количество врагов.
— Ну что, интуиция? — через силу выдавил сквозь зубы Матвей.
Алексей приподнялся, прополз за угол, огляделся зорко, предостерегающе приложил палец к губам и, махнув рукой, позвал за собой друзей. Они сами не поняли, как им удалось под носом у немцев перебраться к следующему дому и юркнуть в сени.
За порогом тяжело процокали подкованные сапоги.
Танкисты затаились: сюда или нет? Пистолеты трех друзей были направлены на дверь.
Георгий краем глаза уже наметил путь их дальнейшего движения.
И едва шаги стали стихать, ловко вскарабкался на чердак. Протянул руки Матвею, начал втягивать и его, а Алексей снизу помог командиру. Тот уже был наверху, когда опять за порогом загрохотали сапоги.
Теперь два пистолета были направлены на дверь с чердака, а третий — пистолет Алексея — находился у самой двери. Шаги замолкли перед дверью, и она начала медленно открываться.
Еще мгновение, и Алексей выстрелит.
— Ганс! Ганс! — прозвучало с той стороны улицы, дверь снова затворилась, и послышались быстрые шаги.
Алексей тыльной стороной ладони отер пот.
Как забраться ему? Ведь он мал ростом!..
— Метла! В углу, — шепнул Георгий.
И вот метла в руках Алексея. Один конец он протянул друзьям, а за второй схватился. Они втащили его на чердак в тот миг, когда дверь распахнулась и два гитлеровца вбежали в избу.
Держа наготове автоматы, они обшарили сени.
— Может, на чердаке? — разобрал Матвей.
— Нет, Ганс! Тебе показалось, не входили они сюда.
— Что я, слепая свинья, по-твоему?! Их трое! Один здоровый, на две головы выше тебя, второй с тебя, а третий вроде мальчишки.
— Правильно! Лейтенант решил поджечь эти дома, где-нибудь они здесь. Пошли за соломой! Мы их выкурим!
— А если дома сожжем, а их нет?
— Лучше что-нибудь, чем совсем ничего! — и оба, засмеявшись, вышли.
Танкисты затаились за трубой. Сквозь пунктир отверстий, вероятно, пулеметной очередью пробитых в жестяной крыше, радостно врывались отвесные солнечные нити.
Эти золотые соломины касались троих друзей, обещая ласку, покой. И трудно было поверить, что рядом, вокруг дома, уже громоздятся охапки соломы, что сейчас чиркнет спичка, и…
Матвей внимательно всматривался в глаза друзей. Они отвечали ему молчаливыми взглядами: в них светилась готовность ко всему. Безотчетным движением Матвей полуобнял их. И так они встретили этот огонь, который карабкался по стенам, красными пятками опираясь о каждый выступ, вползая в каждый проем, в каждую щель.
Георгий смотрит на солнечные соломины, и опять перед ним колосья пшеницы, лицо матери, ее удивительно доброе лицо.
Матвею видится девушка, теплые губы, вспоминаются ее слова, ее вера в его возвращение.
Алексей в мыслях у речушки под липой в жаркий день. Удит рыбу. От зноя с листьев липы нет-нет да и капнет на плечо капля сока…
Огонь подбирается к крыше.
Занялись стропила. Пламенем охвачены деревянные перекрытия. Крашеная жесть в огне. Пышет жаром от стен, от крыши, от перекрытий. Воздух прокаляется, из-за дыма не видно солнечных соломин. Трудно различить лица. Уже глаза друзей не рассмотришь. Дышать нечем.
Матвей глянул из-за трубы на дверь.
В дверях стоял офицер с крестом на груди. Вот он вскинул автомат. Случайно? Или заметил кого?..
Крыша полыхает, листы топорщатся, скручиваются, срываются с гвоздей, скатываются вниз.
С улицы доносятся немецкие фразы.
— Не срывай яблока, пока зелено, созреет и само упадет!
— Сами в мышеловку залезли!
— Потеряешь мужество — значит, все потеряешь!
«Правильно», — думает Матвей и, наклоняясь поочередно к каждому, переводит друзьям эти слова. И у врага надо учиться. Страшный урок.
— Лихо горит квартал, надо бы всю деревню! — Офицер, стоящий у двери, закашлялся от дыма, выругался и отошел от дома.
Георгий тут же спрыгнул в сени, принял на руки Матвея, подхватил Алексея. Вошли из сеней в дом. Что-то лопалось с треском, искры летели в глаза. И тут сквозь дым, уже сквозь спасительный дым, мелькнула фигура офицера. К счастью, дым скрыл от него танкистов.
Георгий ползком добрался до окна и увидел, что вокруг никого: лучший часовой — огонь.
Прыгать?
Прыгать!
Но куда? Частокольная изгородь в огне. Соединенный с домом сарай тоже объят пламенем. Да, вражеский огонь — часовой — держит их под контролем. Все горит вокруг, нет, кажется, места, куда можно ступить, где можно укрыться от огня.
Но ведь только что дым спас их от взгляда и от пуль вражеского офицера. Не спасет ли и огонь, призванный их погубить? Главное, не потерять мужества!
— За мной! — и Матвей первым выбрался из окна. Меж горящим частоколом и сараем, между двумя стенами огня полз он, и вправду надежно укрываемый от немцев огнем. За ним ползли друзья. Жар пламени обдавал их лица, огонь тянулся к их рукам, комбинезонам.
Они уже выбрались за сарай. Одно желание — упасть и уснуть. Даже раны и те отпустили, все застлала усталость, наступило какое-то равнодушие, безразличие… Где-то в страшном кипении боя сгорел день, а когда? «Все произошло мгновенно или продолжалось столетие? Понятие времени? Нет его! Есть понятие боли, усталости, опасности — ими и определяется время», — думал Матвей, как-то стремительно уходя, ныряя в забытье. И вдруг: губы девушки, ее слова. Ее вера в его возвращение. Все это рядом! Да неужели он обманет, не выйдет живым?
Матвей осмотрелся вокруг. Летучая мерцающая дымка вечера окружала их. Вот неподалеку белесый холмик, или он белес в отсветах догорающих домов?
Матвей еще и не сообразил, что надо делать, но руки его и ноги, тело его, распластанное на земле, пришло в движение, точно наше тело тоже умеет думать и порой раньше мозга принимает верное решение. Да, он полз, он, еще не осознавая происходящего, полз к этому холмику. Страшное время, если человек, чтобы выжить и победить, должен ползать!
Он добрался до холмика. И только тут понял, как правильно поступил, что полз: ведь здесь окоп. Настоящий окоп! Матвей осторожно обернулся и подал сигнал друзьям, задев за бурьян, лежавший около окопа. Ага, и этот бурьян — кстати, очень кстати. Просто счастье, что здесь и окоп и бурьян.
Матвей лег на дно, прикрывшись бурьяном.
На него соскользнул Георгий, снял с Матвея бурьян и накрылся им.
Приполз и Алеша.
Теперь они втроем были в окопе, а поверх окопа бугром чернел бурьян.
Секунды и песчинки. Быстрее секунд сыпались песчинки. Всепроникающий песок набивался в уши, в нос, в раны, он заживо погребал друзей, преждевременно обрекая их на смерть. Он забивался в рукава, в карманы, в кобуру, в сапоги. Они были у него во власти, и дышать стало нечем, особенно Матвею, лежавшему на самом дне. Он молчал. Друзья не знали, что в нескольких местах в спине его сидели осколки. Раненая голова гудела, она казалась огромной, занимавшей весь окоп.
Плечо Георгия саднило: рана глубока. Много крови потеряно.
Пользуясь темнотой, радист Алексей поменялся местом с Георгием и, упираясь руками и ногами в стенки окопа, старался поддерживать Георгия на себе, чтобы не давить на Матвея.
Кажется, и десяти минут не пролежать так, а они, ни разу не застонав, не сказав ни слова, лежали свыше двух часов… Наконец решили выбраться, как вдруг отчетливо услышали, а Матвей и понял, немецкую речь:
— Не всякое средство себя оправдывает!
— А я за жестокость! Чем меньше останется русских, тем больше простора нам!
— Мы еще поплатимся за эту жестокость!
— Смотри! Что это за бугор? Днем не было. Не подходи.
Прогремел выстрел. Стреляли по бурьяну.
— Куст какой-то. А ну-ка, пощупай штыком!
И ножевой штык сквозь бурьян, мимо раненого плеча Георгия прошел и остановился у самого лица Алексея. «Нажмет или нет?»
— Ты лучше дай очередь по этой яме!
— Ты меня идиотом считаешь? — и штык исчез.
Все трое забыли о муках: знали, что их ожидает.
Шаги смолкли.
Капли холодного пота с подбородка Алексея скатились на лицо Матвея.
Их лихорадило.
Опять шаги.
Остановились.
Помолчали.
Закурили.
— Чертова зажигалка! Ты слышал, что Ганс говорил о жестокости? А по-моему, это только масла подливать в огонь!
Второй что-то пробурчал.
Ушли.
Совсем стало темно. Пора и выбираться. Но хорошо, что помедлили: тяжело зашаркали сапоги, раздались голоса:
— Тебе не было страшно? Ведь ты его прикончил!..
— А что делать? Раз приказывают, я убиваю!
Стерлись в тишине и эти шаги, и голоса.
Во тьме они вылезли из окопа и ползком потянулись в сторону вспыхивающих ракет…
Нарастающий гул говорил, что они ползут к линии фронта, что за день наши подвинулись вперед, что где-то уже не очень далеко свои!
Однако без конца приходилось сливаться с землей, замирать, задерживать дыхание, подавлять стон: то и дело, на пути вырастали фигуры немецких солдат.
Танкистам удалось добраться до тех самых траншей и окопов, которые они недавно утюжили. Это придало неожиданные силы. В темноте рука Матвея наткнулась на чье-то тело, погоны, грудь, крест. Не тот ли это офицер, уже мертвый? Так, значит, бой был и здесь. Или это другой офицер? Встреча ободрила их. И смерть врага помогла им жить, ускоряя движение.
Навстречу из темноты двигались шесть вражеских солдат.
Лежащим на земле танкистам надвигавшиеся гитлеровцы казались огромными, неотразимыми. Скатиться в траншею — услышат…
Ну, вот и все. Теперь не уйти. К тому же не осталось ни одного патрона.
«Та-та-та-та» — прокатилась пулеметная дробь.
И в этот момент друзья успели скатиться в траншею. Гитлеровцы исчезли.
Друзья чувствовали, что наши где-то совсем рядом.
Вылезли и, не сговариваясь, пошли во весь рост.
— Кто идет? — окликнули их по-немецки.
И Матвей с каким-то усталым спокойствием отозвался по-немецки.
— Свои идут! Свои, что ты, не видишь, что ли?
Ночь рухнула: взмыла ракета и располосовала тьму.
Друзья припали к земле.
— Русские! Русские! — И загремели выстрелы.
— Живыми! Взять живыми!
Матвей, Георгий и Алексей бросились бежать.
Но раны есть раны, потеря крови — потеря, усталость не проходит от того, что смерть за спиной!..
Друзья бежали, а преследователи настигали их.
Навстречу ударил «максим». Давай, «максимушка»! Давай!
Друзья упали на землю, все закачалось, закружилось, поплыло в их сознании.
Не слышали они, что «максим» продолжает бить. Не разобрали они и ночного, ознобившего немцев «ура». Не почувствовали они и света фонарей на своих лицах. И не чаяли друзья, что очнутся среди своих.
Конец лета, а солнце жжет нестерпимо. Но может быть, это только кажется, потому что я иду по дороге своей молодости, по той самой, которая была дорогой войны. Ведь и тогда, в сорок втором, так же пекло солнце. Неужели здесь, под Воронежем, вокруг были окопы, траншеи, дзоты? Неужели не всегда над безбрежной желтизной созревших хлебов простиралась ослепляющая голубизна неба? А как тихо… Очень тихо!
Шепчут колосья… И чем больше я вслушиваюсь в их приглушенные шорохи, тем беспощаднее возникают в моей памяти дни войны. Тем явственнее вспоминаю себя — молодого политрука, крещенного железом и кровью 22 июня 1941 года, вспоминаю пулеметчика Мурзу Хабибулина, погибшего в боях за мой родной Воронеж…
Лето 1942 года. Синее, рассветное небо закрыла пелена рыжей пыли. От жажды сухо во рту. Мурза колеблется: «Выпью остаток воды, а потом? Нет, надо оставить. Как будет сладко на привале! А скоро ли он? Вон ребята совсем устали. Еще бы, сколько идем!.. Закрою глаза, чудится, будто иду я из самого детства, иду от Волги, от своего дома. И кажется, что пить хочется очень давно, от самого родного порога. Но надо терпеть».
Солдаты идут плотно, устало переставляя ноги. Лица у них запыленные, а глаза устремлены куда-то вдаль. Чуть пошатнулся Шумилов. Нет, видно, показалось.
Мурза отстегнул от пояса фляжку и тронул за плечо Шумилова:
— Попей.
Марш продолжается, солдаты идут и идут. И чем ближе к фронту, тем чаще по обочинам дороги — воронки, окопы, тем больше сожженных деревень. Все чаще встречаются толпы молчаливых беженцев, стада коров и овец в тучах знойной пыли. Все движется на восток. И туда невольно летят мысли Мурзы — к дому, к далекому детству.
Навстречу — комья земли, выброшенные из окопа, а он видит землю родного села, богатую и до боли милую сердцу.
Навстречу — кланяется подрубленный снарядом клен, а он видит целый хоровод белостволых, в зеленых косах берез.
Навстречу — догорающая деревня, а перед глазами встает новенький сруб, добротные дома в деревне, где отшумело его детство.
И чем острее воспоминания, чем ярче картины далекого и близкого прошлого, тем жестче взгляд Мурзы, тем плотнее сжимаются губы. Воспоминания будто заставляют забыть о жажде, дают силу, уверенность. И шагает, шагает Мурза…
— Задумался? — вдруг спрашивает его Шумилов.
Мурза не слышит.
— Хабибулин! — не унимается Шумилов. — Мурза! О чем задумался?
А Мурза видит себя семилетним мальчишкой. Вот он выхватывает из воды первую рыбку. Она блеснула на солнце и сорвалась с крючка…
Он у школьной доски. Учитель укоризненно качает головой: «Думать надо, Мурза! Нет безвыходных положений. Раз кто-то задал задачу, значит, есть у нее решение».
Шестнадцатилетний, он в гостях у брата — рабочего завода. «Скоро и ты будешь работать здесь…» — сказал тогда брат.
Мурза стоит за станком и оттачивает гранату. С гордостью несет ее контролеру. Тот бросает на юношу одобрительный взгляд и ставит клеймо. Сделано неплохо. Только вот заусеница…
«Клеймо-то с хвостиком!» — смеется Мурза.
Клеймо контролера действительно с хвостиком — его личное изобретение. Но заусеницу Мурза снять не успевает: вызвали к начальнику цеха.
Девятнадцатилетний Мурза — учитель начальной школы…
И снова родное село. Он прощается с матерью. Последнее свидание с девушкой: она обещает ждать. А поцеловать не разрешила: «Вернешься, тогда…»
Воспоминания, воспоминания… Вдруг их обрывает рев мотора: над бросившейся врассыпную колонной с воем проносится пикирующий фашистский бомбардировщик. Совсем близко от дороги рвутся бомбы. Крики, стоны раненых…
Снова дорога — щербатая от воронок, опаленная, заваленная обломками машин и повозок. Значит, скоро фронт. Все явственнее доносится гул боя…
Наконец показался Дон. Вот он какой, тихий Дон…
Привал. Зачерпнули воды, напились. Попробовал и Мурза: вкусно!
На горизонте поднималось солнце, и лучи его золотили донскую гладь. Река, разлившаяся широко, течет непривычно тихо и мирно. Мурзе припомнились прочитанные когда-то книги о Доне. Он с волнением смотрел вокруг, глубоко задумавшись. Вспомнил родную Волгу.
— Ничего, еще из Эльбы напьемся! — как бы угадав мысли Мурзы, бросает Шумилов. — Доберемся и до их речек…
Солдаты говорят, что скоро бой. «Выдержу ли?» — думает Мурза.
Приказано окопаться. Зазвенели лопаты, ломы, кирки. Рядом роет окоп Мороз — высокий, сухощавый солдат. Иногда он утирает пот, бросает сердитый взгляд на небо и опять копает: по его росту нужен глубокий окоп.
— Жарко, товарищ Мороз? — улыбается Мурза. — Не страшно?
— Страшновато! — признается сосед и, наклонившись к Мурзе, доверительно добавляет: — Даже очень страшно. У меня ведь профессия мирная: до войны был цветоводом. А сейчас увидел кровь на цветах… Понимаешь, цветы и кровь!.. Это же противоестественно. — Мороз положил перед Мурзой две ромашки с темными пятнами крови на белых лепестках и с ожесточением снова заработал лопатой. Время идет, надо спешить. Мурза машинально сунул цветы в карман.
К окопам подошел комбат, старший лейтенант Иськов — коренастый, широкогрудый крепыш с коричневым от загара скуластым лицом. Он осмотрел вырытые ячейки и, присев на корточки, просто сказал:
— Ничего, надежные. Надо держаться крепко! Нельзя дать им форсировать реку. Если день выстоим, ночью сами будем на том берегу.
— Выстоим, — со спокойной деловитостью ответил Мороз.
Мурза с удивлением взглянул на соседа: на лице его не было и тени страха.
Комбат пошел к другим окопам. Ему надо обойти все позиции батальона, сказать солдатам самое главное…
Тишину разорвал огонь артиллерии. Над первой линией фашистских окопов на том берегу прокатилась мощная волна взрывов…
На лодках, на бревнах, просто вплавь солдаты пересекали Дон. Мурза одним из первых вскарабкался на крутой берег и побежал вперед. Вот уже рядом бегут Мороз и Шумилов, чуть правее — Копылов, Анохин, Галимов, Якубовский. Вдруг все, и Мурза тоже, бросились на землю: из-под каменного дома впереди по ним ударил пулемет.
Мурза вскинул винтовку. Нет, он не видел врага, он различал только вспышки… Да, огонь надо гасить огнем. Он вскочил и рванулся к дому, чувствуя за собой тяжелый топот товарищей.
Бой за плацдарм только начался, но грозил затихнуть: слишком мало наших успели форсировать Дон. Фашисты опомнились, открыли огонь по наступающим и перешли в контратаку.
Мурза Хабибулин и его товарищи, которые засели в избе, оказались отрезанными от своих. Метров за семьдесят от дома резко затормозил вражеский бронетранспортер. Из него высыпали гитлеровцы.
— Ахтунг! — донесся выкрик офицера.
— Ахтунг! — неожиданно повторил Мороз и, повернувшись к Мурзе, подмигнул ему.
— Что ты делаешь? — испуганно крикнул Мурза Морозу, который перепрыгнул через подоконник и бросился вперед. На фоне рассветного неба была хорошо видна его бегущая фигура с поднятыми руками.
Шумилов моментально вскинул винтовку, но Мурза успел прижать ее к подоконнику. Все, затаив дыхание, следили за Морозом.
Гитлеровцы, заметив бегущего к ним солдата, выжидали. Вот Мороз уже рядом с ними. В сторону транспортера летит граната. Затем — вторая… Загорелась машина. Упал и Мороз, подкошенный осколком…
Мурза был ошеломлен. С другого конца улицы ударил вражеский пулемет. Хабибулин припал к «максиму», установленному в проеме окна…
Неужели прошло двое суток, как держатся они в этом доме?..
Третьи сутки без сна и еды. Мучит жажда — давно нет воды. Третьи сутки… В голове страшный звон. Глаза воспалились, и перед ними непрерывно мелькают разноцветные мухи…
Решили обмануть бдительность осаждавших. Сделали вид, что покинули дом. Пробежали на виду у врага несколько метров и свернули за угол. Снова влезли в окно, притаились. От нечеловеческой усталости Мурза на секунду задремал у своего пулемета и увидел себя мальчишкой с удочкой. Рыбка сорвалась, зато он напился из Волги. Очнулся от автоматной стрельбы.
Галимов, доставивший патроны, еле переводил дыхание. Шумилов словно окаменел, глядя на приближавшихся гитлеровцев.
«Стреляй, Мурза, стреляй!» — мысленно приказывал он.
Но руки Мурзы недвижно застыли на рукоятках «максима». Может, он в эту минуту вспоминал чапаевскую Анку-пулеметчицу…
Вот один фашист вырвался вперед. Видно даже, как каска съехала ему на глаза. Бежит по-спортивному легко. Мурза нажал на спуск. Гитлеровец упал на спину. Следующая очередь скосила остальных.
— Окружают, гады! — крикнул Шумилов.
Взгляд Мурзы остановился на возвышенности, простершейся в нескольких метрах от домика. По ней с автоматами в руках густой цепью шли немцы. Они шли сюда, к домику.
— Исаев, бегите к комбату и доложите обстановку, — отдал приказание Шумилов.
— Есть, — ответил связной и, пригнувшись, быстро побежал по улице.
— Ребята, — как можно спокойнее сказал Шумилов, — принимаем бой… Мурза, Анохин, Копылов, Галимов, займите огневые позиции у окон. Якубовский и я — будем в сенях.
Шумилов быстро присел у двери, вставил автомат в щель, стал внимательно наблюдать за противником. Фашисты приближались. И когда расстояние сократилось до минимума, скомандовал:
— Огонь!
Длинные очереди автомата и меткие выстрелы Мурзы смешали вражеские ряды. Фашисты падали, как подкошенные. Бежавший впереди гитлеровский офицер как-то неестественно взмахнул руками и грузно опустился на землю, отбросив автомат в сторону.
Пьяные фрицы с гиканьем бросились к домику. Окружили его со всех сторон. Один из них сорвал с петель дверь и забежал в сени. Шумилов прикладом ударил незваного гостя по каске. Фашист распластался на полу.
Гитлеровцы стали простреливать стены дома из автоматов. Шумилов нажал на спусковой крючок и… вздрогнул. Автомат не стрелял. Кончились патроны. Он бросился в избу.
На полу неподвижно лежал Копылов. Кровь заливала его грудь. Он тихо стонал. Шумилов поднял лежавшую рядом гранату и прильнул к стене. Вдруг почувствовал острый запах бензина, смешанный с дымом. «Подожгли», — словно игла, пронзила его сознание догадка.
Широкие огненные языки стали лизать стены дома, пробиваясь внутрь. То и дело раздавались крики:
— Рус, сдавайся!
В разбитое окно втиснулась рыжая морда.
Сильным ударом приклада Анохин раскроил фашисту череп. Едкий дым резал глаза. Огонь подбирался к гимнастеркам и брюкам, жег лицо. Шумилов стиснул зубы и метнул гранату за окно, туда, где столпилась группа торжествующих победу гитлеровцев. Раздался взрыв. Послышались крики и стоны. Шумилов, обессилев, упал на пол, но сознания не потерял. До его слуха донеслась частая пулеметная очередь. Опираясь на руки, встал. «Наши», — подумал он, и перед ним все завертелось, закружилось, понеслось куда-то в пропасть. Он уже не слышал, как яростно стрелял Хабибулин, как из окон дома выпрыгнули его друзья-автоматчики. Завязалась рукопашная схватка. Отстреливаясь, гитлеровцы отступали. Выбежали на улицу. Кинулись к блиндажу, в укрытия. Но всюду настигал их меткий огонь. Уцелевшие бросились наутек.
…Наши перешли в решительную контратаку. Наступал и Мурза со своим пулеметным расчетом, хотя усталость валила с ног. Пулемет казался вдвое тяжелее. Он еще горячий. Он что-то слишком горячий и очень тяжелый, этот «максим»…
Уже бои за Воронежем! И какие бои! Тут забыли о голоде, об усталости. Расчет Хабибулина пристроил пулемет в окопе под сожженным немецким танком. Мурза дал очередь, вторую, и вдруг пулемет осекся, замолк. Гитлеровцы, решив, что он вышел из строя, сперва поползли в сторону Мурзы, потом приподнялись и рванулись бегом.
— В атаку-у! — послышалась протяжная команда и утонула в орудийном залпе…
Трудно пулеметчикам поспевать за пехотой. Силы оставляют Мурзу. Смертельно устали Шумилов, Галимов, а тут еще во фланг ударили вражеские автоматчики. Группами, прячась за танками, прикрытые их броней и огнем, они охватывают наших бойцов с двух сторон.
Но вот случилось страшное: взрывом снаряда разворотило станок «максима». Исчезла последняя надежда на успех. Что делать? Как остановить врага? И вдруг…
— Куда? — закричал Шумилов, видя, как Мурза, сняв с разбитого станка тело пулемета, стремительно бросился к одиноко стоявшему дереву.
Мурза уже не слышал голоса друга. Он падал, вставал, бежал невероятно быстро. Шумилов видел, как Мурза, то и дело оглядываясь на автоматчиков, торопливо доставал из сумки гранату.
В минуты опасности Мурза был сметлив и решителен. Но что это такое? Почему граната царапнула о брезент сумки? Мурза мельком взглянул на нее и не поверил своим глазам. Не может быть! Клеймо с хвостиком?.. Его граната! Он сам когда-то обтачивал этот корпус и не успел снять заусеницу!..
А враги рядом, и граната, высоко взметнувшись, падает к их ногам…
Приближается новая цепь гитлеровцев. Шумилов ведет огонь из винтовки и кричит Мурзе:
— Отходи, я прикрою!
Мурза, привалившись спиной к дереву, ставит кожух пулемета на колени, пытается открыть огонь. Но сил не хватает…
— Мурза! — окрик Шумилова приводит его в себя.
«Ага! Вот они. Еще несколько шагов… Еще!» И тут руки Мурзы нажали на спусковой рычаг. Ударила огненная струя…
Пулемет казался ему живым существом. Он дергался, рвался из рук, судорожно, словно в лихорадке, бился о колени. Мурза, закусив губу, продолжал что было сил яростно жать на гашетку.
От боли мутилось в голове, туманилось в глазах. Но Мурза стрелял, стрелял, стрелял. Он стрелял до тех пор, пока вражеская атака не захлебнулась…
Когда после атаки ему перевязывали обожженные руки, он почему-то вспомнил о ромашках, подаренных Морозом. Ему захотелось преподнести эти цветы сестре в благодарность. Но руки уже были забинтованы. И он, кивнув на ромашки, лежавшие на койке, просительно сказал:
— Сестра, возьмите, пожалуйста, эти ромашки. — И смущенно добавил: — На них попала кровь. Но после войны я подарю вам другие цветы, чистые. Победим, и больше никогда не будет крови на цветах.
Третьего сентября 1942 года в газете «За честь Родины» было опубликовано приветствие Военного совета и политуправления Воронежского фронта. Оно гласило:
«Военный совет и политическое управление горячо поздравляют отважного патриота нашей Родины пулеметчика Хабибулина, показавшего образец воинской находчивости, беззаветной смелости и выручки товарищей в бою.
Героический подвиг тов. Хабибулина должен стать примером для всех бойцов фронта в нашей борьбе по истреблению фашистских мерзавцев, стремившихся поработить наш народ.
Военный Совет и политуправление».
О замечательном подвиге Мурзы Хабибулина тогда, в том же номере газеты, мне удалось напечатать всего лишь несколько строчек.
Пожалуй, в суровые годы войны не было на фронте военного журналиста, который не вел бы записок просто так, «для себя», на всякий случай. Был и у меня блокнот. Потертый и повидавший виды, испещренный беглыми карандашными пометками, он сохранился по сей день. Есть в нем записки о подвигах советских воинов, награжденных орденом Отечественной войны I степени. В то время я находился в одном артиллерийском подразделении. Вот эти странички. Они так и озаглавлены — «Рассказ об ордене».
…Теплое весеннее утро. Тишина. Будто и не было жаркого боя. А ведь только что окончился трудный поединок наших артиллеристов с танками врага. Солдаты орудийного расчета, которым командует гвардии старший лейтенант Алексей Смирнов, собравшись в тесный кружок, о чем-то толкуют… В центре, на ящике из-под снарядов, сидит Смирнов — высокий худощавый парень. Его грудь украшают орден Красного Знамени и орден Отечественной войны I степени, полученный им несколько дней назад. Он горд тем, что удостоен этой славной награды в числе первых.
Гвардии старший сержант рассказывает не торопясь, как бы припоминая все детали боя:
— Было их, фашистов, видимо-невидимо. Прут на нас скопом… Позади Дон, отступать некуда. Огневая позиция наша в тени высокого каменного дома. Местность чуть всхолмленная, с хорошим обзором. Едва успели установить орудие, как послышался отдаленный гул моторов. «Танки», — говорит командир. Ладно, пусть танки, будем жечь, уничтожать.
Заняли мы свои места. Я за панораму — наводчиком тогда был. Машины уже показались в соседнем селе, что от нас примерно в двух километрах. Потом двинулись в нашем направлении девять танков. Не в первый раз встречался я с ними. Но на этот раз, признаться, по спине мурашки пошли… Но, думаю, рассуждать теперь некогда. Будем действовать!
Ребята, затаив дыхание, смотрят на меня, ждут, когда начну. А танки приближаются. Прильнул я к панораме и стал наводить на головной. Раздался выстрел — угодил в гусеницу. Не отрываясь от панорамы, выстрелил вторично. Танк загорелся. Ладно, хорошо. Другой стал обходить его слева. С первого выстрела запылал и этот. Двумя выстрелами я подбил и третий. Вот уже подбит четвертый, пятый, шестой… Глядь, из лощины мотоциклист вывернулся и пустился что есть духу по дороге. Крутнул я ручку поворотного механизма, повернул орудие, навел как следует — и пропал мотоциклист, как в воду канул.
Тут гитлеровцы навалились на нас. Один танк продолжал идти прямо, а два из-за кустов стали стрелять из орудий и пулеметов. Пули задзинькали по щиту. Мы пригнулись к земле. Сплошной грохот стоял в ушах. Вдруг осколок вражеского снаряда попал в лафет нашего орудия, покорежил его. Приподнялся я, смотрю: ребята все живы, ствол цел и снаряды есть. Заряжаем — и снова по врагу. Сделали несколько выстрелов — подбили еще два танка. Вот остановился и последний, девятый. Обе гусеницы слетели с него, но орудие стреляло и пулемет строчил.
Опять взрыв. Меня оглушило. Пришел в себя, но подняться не могу. Был на мне противогаз, а осталась одна лямка. Слышу, кто-то стонет. Повернул голову, вижу: Титов, санинструктор наш, около младшего лейтенанта хлопочет. Понял я, что командир взвода ранен.
Боеприпасов больше нет. Да и пушка непригодна к стрельбе — колеса в разные стороны разлетелись. Неужели, думаю, все теперь? Попытался было подползти к командиру, но опять раздался взрыв. Мы только плотнее прижались к земле. А тут вражеские автоматчики подбираться к нам стали.
— Фашисты! — тихо сообщил я младшему лейтенанту, а сам схватил гранату. Уж не знаю, откуда она подвернулась мне в этот момент. Командир вытащил пистолет, а у Титова, санинструктора, ничего не было.
Когда гитлеровцы подошли совсем близко, я пустил в них гранату. И вдруг, как сквозь сон, послышалось громкое «ура». Из деревни на помощь бежали наши бойцы…
За это и был награжден…
Знакомая снежная тропка вела Федю на командный пункт полка. За спиной то и дело полыхали разрывы снарядов. И хотя Федя не относился к робкому десятку, но, так как непрерывно находился на переднем крае, ему нередко доводилось прятать голову от вражеских пуль. Делал он это стыдливо, полагая, что за ним наблюдают товарищи. Бои были жаркие, и он изрядно устал. Устал утюжить животом землю. Устал стрелять из автомата. И вдруг — о, он не думал об этом! — командир роты вызвал его к себе и сказал: «Товарищ Марков, вы назначены ординарцем комиссара полка». Федя был доволен, но вида не подал, что рад, только подумал: «Теперь хоть пулям не буду кланяться». Он полагал, что комиссар полка, которого еще в глаза не видел, чаще бывает на командном пункте, где, конечно, надежная крыша над головой.
…Тропка привела в лощину. Справа бугрился блиндаж. Горел костер. Пожилой человек в новом ватнике и кирзовых сапогах подбрасывал в огонь сухой хворост.
— Погрейся, — предложил он Маркову.
— Мне к комиссару полка, — ответил Федя и, понизив голос, добавил: —Ординарцем назначили к нему.
Собеседник достал из полевой сумки блокнот, раскрыл его и, сощурив свои спокойные большие глаза, сказал:
— Федор Марков, из первой роты?
— Так точно, Марков.
— Хорошо. — Затем поднялся, крикнул в блиндаж: — Командир, я пошел, как договорились, в первый батальон. — И Феде: — Пошли, Марков.
— Мне надо к комиссару, — повторил Федя.
— А я и есть комиссар, Колыванов Иван Михайлович, старший политрук. Пойдем, дорогой познакомимся.
Шли той же извилистой тропкой. Комиссар говорил, что он только позавчера прибыл в полк и что ему не терпится быстрее посмотреть, как люди готовятся к наступлению. И еще он слышал от командира полка, что некоторые храбрецы — он произнес это слово с иронией — недооценивают окопы и маскировку, подставляют шальной пуле головы. А храбрость-то вовсе не в этом.
— Веди меня в свою роту, — сказал Колыванов, пропуская Федю впереди себя…
Долго они ползали по переднему краю, от окопа к окопу. Когда свистели пули, Колыванов замирал, и Федя удивлялся тому, как этот довольно солидный человек ловко использует для маскировки складки местности. Потом они подползли к пулеметной точке, и комиссар, найдя изъяны в маскировке, нашумел на сержанта:
— Голое царство! Немедленно углубить окоп и замаскировать надлежащим образом. — И сам показал, как, не поднимая головы, надо рыть землю…
— Пошли, товарищ Марков, — сказал он, убедившись, что пулеметчики его поняли. Но они не пошли, а опять поползли. На бугорке вражеская пуля пробила Феде шапку. Комиссар это заметил, когда они уже находились в безопасном месте. Колыванов незлобно пожурил ординарца за его оплошность. Смущенный Марков упирался:
— Это не сейчас, это давно, товарищ комиссар.
— Не обманывай, вижу: след пули свежий. И врать вообще нехорошо, товарищ Марков.
Феде стало неудобно перед комиссаром, и он признался:
— Там, на бугорке, не успел пригнуться…
— То-то, брат, не успел… Будь проворнее. Шальной пуле подставлять голову не резон…
Они вернулись на командный пункт ночью. Вместе поужинали. Пришел командир полка. Он раскрыл перед комиссаром карту с нанесенной на ней обстановкой, и они начали о чем-то совещаться. Потом комиссар сказал Феде:
— Товарищ Марков, ложитесь спать.
Федя лег на соломенный матрац, но уснул не сразу: размечтался о том, что наконец ему повезло и что он теперь самый счастливый человек. Едва он сомкнул глаза, его разбудил комиссар.
— Пошли, товарищ Марков. Во второй батальон, — сказал Колыванов, поправляя на груди автомат. — Партийное собрание там.
После собрания они опять ползали от окопа к окопу. На этот раз пуля прошила рукав Фединого ватника. Он прикрыл было дырочку, а комиссар засмеялся. И Марков улыбнулся:
— Не каждая пуля в кость, иная и в мякоть, — сказал Федя, осмелев.
— Точно, — кивнул головой комиссар.
В это время на правом фланге загрохотало. Федя увидел, как на гребне выросла зеленая цепочка гитлеровцев.
— Разведка боем, — сказал комиссар. — Решили попробовать на зуб.
Наше боевое охранение чуть отошло назад. К комиссару подбежал комбат. Он лег рядом с Колывановым и одним духом выпалил свое решение.
— Хорошо! — крикнул комиссар. — Накройте их артиллерийским огнем.
Комбат уполз. А комиссар все лежал на прежнем месте и смотрел, как работали пушкари. Вражеская цепочка то поднималась, то вновь прижималась к земле. Наконец гитлеровцы выдохлись, залегли. Колыванов снял автомат, и снова Федя услышал:
— Пошли, товарищ Марков.
И опять комиссар пополз, пополз и Федя. Потом комиссар поднялся, Марков тоже вскочил на ноги. Они оказались впереди наших окопов.
— За мной, в атаку! — устремился вперед Колыванов.
— Ура-а-а! — отозвалось и справа и слева.
Стремительная волна бойцов катилась прямо на зеленые пятна, разбросанные по снегу на взгорье. Федя еле поспевал за комиссаром. Гитлеровцы дрогнули, начали отступать. Потом все смешалось, и Марков потерял из виду комиссара…
Вокруг чудесный лес. Тишина. Слышно, как потрескивают сучья в огне. Возле костра сидит со мной Федя Марков, краснощекий девятнадцатилетний паренек. Мы уже познакомились, и я знаю подробности вчерашнего боя, знаю, как он начался и как кончился — отбита у врага важная высота, взято в плен полтора десятка гитлеровцев, комиссар полка Иван Михайлович Колыванов представлен к правительственной награде — ордену Ленина.
Я спрашиваю у Феди:
— Рядом с комиссаром, наверное, легче?
Федя улыбается, затем отрицательно качает головой:
— Он все время там, на передовой…
— А сейчас где Колыванов?
— Там же…
— А почему ты не с ним?
— Выходной получил, — отвечает Федя. — Приказал, вот и греюсь у костра… Комиссар наш… Он какой? Другим говорит, пуля дура, а сам идет напрямую. Скорее бы стемнело… Ночью он возвратится. — Федя смотрит на часы и вздыхает: — Черепашья скорость у этих часов. На ваших-то сколько? — спрашивает он и долго-долго молча смотрит на огонь.
— Придет, — с грустинкой в голосе тянет Федя. — Придет…
Минометчик Владимир Крутов шел в штаб батальона. Хотя уже на исходе был сентябрь, день стоял солнечный и жаркий. Душно и пыльно было на дорогах. И какая-то гнетущая, зловещая тишина: ни выстрела, ни гула моторов. Владимир шел задумчивый и сосредоточенный. Поднялся на высоту, перерезанную грейдерной дорогой. На ней располагались бронебойщики. Длинные стволы противотанковых ружей направлены в сторону противника. Вдруг Владимир резко остановился — его внимание привлекла темно-синяя фуражка-шестиклинка. Такую его отец носил. Владимир невольно отступил назад, чтобы заглянуть в лицо бронебойщику. Он и есть — отец! От радости бешено застучало сердце, кровь ударила в лицо, закружилась голова…
— Папа?! — громко позвал он.
Иван Николаевич вздрогнул от неожиданно прозвучавшего голоса. Он быстро поднял глаза и увидел перед собой сына. Словно невидимая сила выбросила его из окопа. Они крепко обнялись…
— Володя! Сын! — радостно произнес отец.
…Случилось это в дни ожесточенных боев у волжской твердыни, в Сталинграде, в котором родились, жили и работали Крутовы. Здесь знакомы им каждая улица, каждый дом, каждая аллейка.
Еще в годы гражданской войны с оружием в руках защищал эти места Иван Николаевич от белогвардейцев и иностранных наемников. Советская власть сделала их родной город цветущим. Обеспеченной и счастливой жизнью зажили все советские люди и семья Крутовых. А тут война. Пламя ее окутало Сталинград.
— Дело серьезное, — прощаясь с семьей, сказал Иван Николаевич. — Но я твердо верю, что враг будет уничтожен. Все люди поднялись на священную борьбу. А это грозная сила.
Иван Николаевич ушел на фронт. Владимир, семнадцатилетний юноша, комсомолец, заменил его на заводе. Как и отец, он дневал и ночевал в цехе, выполнял две нормы — за отца и за себя.
Вскоре завод эвакуировали в тыл.
— Теперь и мое место на фронте, рядом с отцом, — гордо заявил матери Владимир…
И вот отец и сын лежат в одном окопе, за одним противотанковым ружьем. По приказу командования их свели в один расчет.
Вражеские полчища рвались к городу. Круглые сутки грохотала артиллерийская канонада. Били залпами минометные батареи, непрерывно трещали пулеметы и зенитные установки. Все поле было изрыто воронками от бомб и снарядов. Земля горела в огне. Больно было видеть все это Крутовым. Каждый, кто защищал тогда священную волжскую землю, понимал, что здесь решается судьба Родины.
В кровопролитных боях с отборной фашистской армией советские воины показали образцы стойкости, самоотверженности и героизма. Простой окоп — два-три квадратных метра. Но это родная земля… И пока в этом окопе был хоть один советский воин, он оставался для гитлеровцев неприступным. Обычный городской дом сопротивлялся врагу намного дольше, чем иные европейские столицы. Знаменитый Дом Павлова выдержал, например, двухмесячную непрерывную вражескую осаду, но не сдался. В боях за этот дом враг понес больше потерь, чем при взятии столицы Франции — Парижа. Нередко одна часть здания находилась в наших руках, другая — в руках противника.
В те дни мир измерял боевые дела сталинградцев не только количеством убитых ими гитлеровцев или уничтоженных танков, но и количеством дней, которые фашисты теряли на Волге.
«За Волгой для нас места нет!» — эти слова стали девизом каждого советского солдата, офицера и генерала. Они были законом и для Крутовых.
И вот настал час, которого так долго ждали Крутовы, обороняя крохотный кусочек родной земли, — час нашего великого наступления. Оглушительный грохот артиллерии нарушил предрассветную тишину. Сотни советских орудий и минометов били по врагу. Вокруг все гудело и раскалывалось.
С рассветом поднялись в атаку пехотинцы. То там, то здесь вспыхивали ожесточенные схватки… Вот гитлеровцы подбросили свежие силы и стали поливать свинцом нашу пехоту. Наступление подразделения было приостановлено. Создалось критическое положение. Командир поставил Крутовым задачу: выдвинуться вперед и уничтожить вражеские огневые точки на высоте. Это надо было сделать во что бы то ни стало, любой ценой.
…Иван Николаевич полз впереди, таща за собой бронебойку. Владимир следовал за отцом с автоматом. Плотно прижимаясь к земле, пробирались они к высоте с фланга. Вот уже отчетливо видно, как строчат вражеские пулеметы. Крутовы сделали несколько выстрелов, и пулеметы замолкли. По убегающим гитлеровцам Владимир открыл огонь из своего автомата.
— Молодец, сын! Так их, так!.. — одобрительно приговаривал отец.
Снова поднялась в атаку пехота. Иван Николаевич и Владимир шли вместе с наступающими, стреляли по врагу, расчищая путь пехоте. Слава об отважных патриотах прогремела всюду. О Крутовых заговорили не только в полку, но и далеко за его пределами.
Однажды, чуть только забрезжил рассвет, к позициям бронебойщиков подкатила легковая автомашина.
— Кто тут Крутовы? — раздался голос.
Иван Николаевич и Владимир откликнулись, вылезли из окопа.
— Садитесь в машину. Генерал вызывает, — сказал им адъютант.
Генерал пристально поглядел на Крутовых и крепко пожал им руки.
— Молодцы! Настоящие патриоты родного города, своей Отчизны! — И приколол к их гимнастеркам высокую награду Родины — по ордену Красной Звезды, а Владимиру к тому же прикрепил еще и гвардейский значок, сняв его со своего кителя.
— Я… оправдаю это, — взволнованно ответил Владимир. — Буду бить фашистов, бить…
— Бить до тех пор, пока землю свою не освободим от этой нечисти, — добавил Иван Николаевич…
И слово свое Крутовы сдержали. Отец и сын побывали у стен рейхстага и расписались на стенах мрачного здания: «Мы — Крутовы!»
Тот, кому приходилось «стоять на часах», знает, как медленно движется время. Особенно ощущается это под утро, когда так крепок солдатский сон. В этот час интересно смотреть на солдат, на их позы, выражение лиц. Одни любят спать, уткнувшись в подушку, другие свертываются в «клубок»… А лица спящих… У одних — суровые и строгие, словно запечатлевшие неудачи прошедшего дня. У других — ласковые и нежные, как у влюбленных.
Скоро подъем. Ночную тишину нарушает легкий стук наружной двери. Дневальный настораживается и поправляет на себе обмундирование: «Старшина идет…» Так и есть.
— Товарищ старшина…
Но старшина жестом руки останавливает дневального и вполголоса говорит:
— Тише. Еще есть время… Пусть солдаты поспят…
Старшина Владимир Калготин прошел, что называется, все крутые ступени нелегкой воинской службы и потому понимает ее и высоко ценит солдатский труд.
Сам он несет службу с большим старанием, с любовью, с творческим огоньком. В обращении с подчиненными он неизменно сердечен, проявляет отеческую заботу о них. Старшина любит песни, широкие и раздольные. «Я мог бы прожить одиноким, без песни прожить не мог», — часто повторял он строки Назыма Хикмета, услышанные как-то по радио. И сам не раз напевал:
Ничего нет чудесней
Для хороших друзей,
Чем хорошая песня…
Песни взбадривают, заставляют задуматься и оглядеться вокруг.
«Судьба военная моя — и лучше не найти…» — так поется в песне о службе военной, и так думал Калготин, оставаясь на сверхсрочную. «Мои знания, опыт и силы пригодятся здесь больше, чем где-либо», — писал он в своем рапорте командованию. Любовь к Родине и готовность мужественно защищать ее в любую минуту — вот что заставило Владимира остаться на сверхсрочную службу.
Каждый год, отслужив положенный срок, уходят из рядов армии и флота молодые люди, разъезжаясь в разные края великой Советской страны. Одни вернутся в родные села и колхозы, другие займут места у фабричных и заводских станков, спустятся в шахты и рудники, встанут у доменных и мартеновских печей, подымутся на леса новостроек.
Но в каждом полку, на каждом корабле есть люди, которые остаются в строю, чтобы продолжить военную службу. Это — сверхсрочники. Уходящие в запас воины крепко пожимают им руки, от всей души благодарят за то, что они, сверхсрочники, под руководством опытных офицеров привили им вкус к военной учебе, возбудили любовь к сложной современной технике и первоклассному оружию, научили быть дисциплинированными.
Сверхсрочник!
Когда произносят это слово, перед глазами встает образ советского воина, закаленного в многочисленных походах и боях, человека, умудренного большим житейским опытом, обладающего широкими военными знаниями. Не одна гимнастерка побелела от обильного солдатского пота, не одна пара сапог изношена им на длинных и трудных путях-дорогах воинской службы. А пути эти не всегда и не у всех одинаковы. Иным приходилось днями идти по выжженной степи, пробираться сквозь непроглядную лесную чащу, ориентироваться без компаса, ползти десятки метров по-пластунски под губительным огнем врага…
Но ничто не может остановить человека, поставившего перед собой благородную цель — верой и правдой служить своему Отечеству. Он всеми силами и во всем добивается образцового выполнения приказов и распоряжений командиров, сам несет службу честно и безупречно, как того требуют присяга и уставы, как повелевает воинский долг.
Таковы воины-сверхсрочники — слава и гордость Советских Вооруженных Сил. Это смелые и отважные люди, всегда идущие в первой шеренге своих подразделений, частей и кораблей. На них, на сверхсрочников, опираются командиры в своей повседневной работе по обучению и воспитанию личного состава. Своим примером они увлекают за собой солдат и матросов, зовут их к новым высотам воинского мастерства.
Таким верным и мужественным защитником Родины и является старшина сверхсрочной службы Владимир Калготин.
На протяжении нескольких лет он задолго до подъема появляется в расположении роты. Внимательно следит за тем, чтобы дежурный вовремя разбудил сержантов и уборщиков, отдает необходимые распоряжения. Придирчиво проверяет, как суточный наряд выполняет уставные требования.
— Подъем!
Солдаты быстро покидают казарму. Последним выходит на улицу старшина.
Утренний осмотр. Калготин, как правило, проводит его лично. Он строго проверяет внешний вид солдат, требует, чтобы у них были чистые подворотнички, до блеска начищенные сапоги.
— У советского воина все должно быть красивым: и дела, и мысли, и внешний вид! — любит говорить старшина.
Заметив в строю аккуратного солдата, он непременно подойдет и с любовью осмотрит его, а потом скомандует: «Три шага вперед, шагом марш!» А рядом для контраста поставит другого — неряшливого солдата. И сразу без слов все становится ясным: одному хочется подражать, а на другого глядеть неприятно.
Владимир Калготин много делает для того, чтобы воины роты всегда выглядели опрятно. Он разъясняет солдатам, особенно молодым, правила и порядок носки обмундирования, советует, как уберечь от преждевременного износа обувь. В старшинском деле нет мелочей: все важно, во всем должен быть порядок.
В роте организован хозяйственный уголок. В нем есть все необходимое для солдатского обихода. Здесь можно произвести легкий ремонт и утюжку обмундирования, найти пуговицы, крючки, железные косячки для сапог, гвозди. За всем этим старшина следит повседневно. И не встретишь в роте солдата, который ходил бы в неопрятном обмундировании.
Особенно внимательно Калготин смотрит за состоянием оружия. По автомату он безошибочно, словно по книге, читает и узнает личные качества солдата — его привычки, прилежание и даже, представьте себе, характер. И в этом нет ничего удивительного. Если, скажем, оружие тщательно вычищено, смазано и бережно поставлено в пирамиду — значит воин, владеющий этим оружием, дисциплинирован, трудолюбив, честно выполняет свой долг. Характер у такого человека наверняка твердый, и есть у него чувство ответственности за порученное дело.
Зорко следит Калготин и за служебными помещениями, территорией двора. Недаром старшины соседних подразделений частенько приходят к Калготину посмотреть на внутренний порядок, на то, как хранится оружие, техника, обмундирование, стремятся перенять все хорошее, полезное и ценное. И Калготин рассказывает, делится всем, что сам знает и умеет.
Большое внимание уделяет старшина строевой подготовке воинов. Высокую требовательность к строевой выучке солдат Калготин проявляет не только на специальных занятиях. Он не допускает ни малейших отступлений от устава в повседневной жизни и службе личного состава. В этой работе он опирается на сержантов — командиров экипажей, лучших механиков-водителей. Они — основная и решающая сила в роте. И это Калготин отлично понимает. Недаром он так настойчиво и кропотливо учит сержантов умелой работе с солдатами.
Однажды, зайдя в парк учебных машин, Калготин заметил, что в экипаже старшего сержанта Кондратенко занятия проходят не по уставу. На вопросы командира солдаты отвечали хором, а когда сержант рассказывал, они перебивали его, старались дополнить друг друга. Калготин хотел было прервать занятие и показать, как надо его проводить. Но тут же передумал. Кондратенко — молодой командир, первый год работает с подчиненными. Старшина решил помочь ему так, чтобы не пострадал авторитет сержанта. Дождавшись перерыва, Калготин отозвал Кондратенко в сторонку, подсказал, как правильно и методически грамотно строить занятие. Спустя некоторое время старшина снова зашел в парк и убедился, что на занятиях у Кондратенко стало больше порядка и организованности. И результаты учебы стали лучше.
В другой раз Калготин присутствовал на строевых занятиях. И здесь старшина дал старшему сержанту ряд советов. На примере одного из солдат он показал, как правильно обучать строевому шагу. Позже старшина не раз поручал комсомольцу Кондратенко водить роту на обед, на занятия, чтобы молодой командир сам учился замечать и устранять недостатки в строевой подготовке солдат. Потом старший сержант Кондратенко стал одним из лучших помощников старшины, сделал свой экипаж отличным, а комсомольцы роты избрали его секретарем комсомольской организации.
Заботливо и умело помогает старшина и другим сержантам. Да иначе и не может быть. Калготин среди них наиболее опытный, подготовленный в военном и методическом отношении командир. Перед вечерней поверкой он собирает их, беседует по вопросам внутренней службы, дает советы и объявляет учебные задания на следующий день. В субботу старшина подводит итоги за неделю и о своих выводах докладывает командиру роты.
…На трибуну один за другим поднимались участники окружного совещания воинов-отличников. Они рассказывали о том, как сами добились успехов в учебе и службе, призывали других бороться за передовые отделения, расчеты, экипажи. Слово предоставляется старшине роты Владимиру Калготину. Присутствующие тепло приветствуют представителя большой и славной армии воинов-сверхсрочников. На его груди рядом с правительственными наградами красуются знаки, свидетельствующие о прилежной учебе и высокой дисциплинированности.
— Наша рота, — говорит Калготин, — сейчас передовая… Но такой она стала недавно. Еще весной прошлого года мы стреляли ниже своих возможностей. Проверяющие указали нам на ошибки, помогли добрым советом. С помощью коммунистов и комсомольцев, отличников учебы командир роты мобилизовал всех воинов на устранение недостатков, на преодоление трудностей. И что же? За время пребывания в лагерях личный состав научился стрелять при любых погодных условиях, независимо от местности и времени суток только на «хорошо» и «отлично».
Участники совещания аплодируют представителю передовой роты. Они знают, что в этих успехах есть большая доля труда и его, старшины, неутомимого воина-коммуниста.
— Сейчас у нас в подразделении, — продолжал Калготин, — есть немало мастеров вождения и классных специалистов, отработана полная взаимозаменяемость в экипажах. Вы спросите, как мы достигли таких показателей? Объяснить это можно так. Высокая сознательность, чувство личной ответственности за успехи роты — вот что движет всеми делами и помыслами наших людей. Когда партия сказала нам, воинам: неустанно повышайте свою боевую готовность, личный состав воспринял это как нерушимый закон своей жизни. С мыслью о партии, с думой о Родине, связаны все наши дела, вся наша воинская служба…
Калготин сходит с трибуны. Командующий войсками округа горячо пожимает руку отличному старшине, умелому воспитателю подчиненных, заботливому и рачительному хозяину роты.
— Вот таким, как Калготин, должен быть каждый старшина! — говорит командующий, и зал снова горячо рукоплещет.
Эту высокую похвалу старшина заслужил многолетней трудной и напряженной службой.
Калготину вспомнилось, как несколько лет назад он связал свою жизнь с родной армией. Сразу после войны он собирался поехать домой, думал о том, как встретят его в родном колхозе. Но как бы ни была велика тяга к труду на колхозных полях, решающим оказался совет командира:
— Вы, Калготин, хорошо знаете военное дело. Такие люди нужны в армии. Оставайтесь на сверхсрочную. Ваше призвание — быть на страже наших завоеваний…
Вот тогда и написал он свой рапорт…
Так началась сверхсрочная служба Владимира Калготина. С новой энергией принялся он за учебу сам и стал настойчиво учить воинскому искусству других, передавать им свой богатый армейский опыт.
Время шло. Как дисциплинированный и требовательный командир, Владимир Калготин был назначен старшиной подразделения. Круг его обязанностей расширился. Личный пример — вот основной принцип, которым руководствуется Калготин в повседневной службе. Чтобы учить других, надо прежде всего учиться самому — таково его твердое правило. С себя, со своей личной подготовки и начал Калготин деятельность на посту старшины подразделения. Он вникал во все дела, доходил, как говорят, до «мелочей».
Рота в парке — Калготин тоже. Он вместе со всеми обслуживает боевые машины. Все видят, что старшина — настоящий мастер. Он не только требует от солдат, но и сам ловко орудует ключом и отверткой.
Вечерами старшина с головой уходит в учебники, изучает материальную часть оружия, принципы взаимодействия частей, правила стрельбы. Теоретические занятия строго сочетает с практической работой. При очередных выходах в поле становится к орудию за наводчика и тренируется в стрельбе. А однажды, когда проводились ответственные стрельбы, Калготин решил по-настоящему проверить себя, испытать свои силы. Он попросил у старшего начальника разрешения на выполнение упражнения боевых стрельб. И хотя стрельба с ходу условиями задачи не предусматривалась, старший начальник дал согласие.
— Прямой наводкой уничтожить дзот! — поступил приказ.
Поставленную задачу Калготин выполнил успешно. Это была большая победа. Она подняла авторитет старшины. Теперь он решил сделать новый шаг в своей личной подготовке — научиться управлять боевой машиной. С помощью опытных механиков-водителей сравнительно легко и быстро изучил правила вождения, успешно сдал экзамены и получил права механика-водителя третьего класса.
Но и на этом Калготин не успокоился. Овладев всеми видами штатного оружия роты, он неустанно совершенствовал свое стрелковое мастерство. Вскоре ему был присвоен второй спортивный разряд по стрельбе. А на окружных стрелковых состязаниях на личное первенство он занял второе место.
Опытный командир, Калготин хорошо понимает: чем больше имеешь знаний, тем весомее твой авторитет, убедительнее твое слово, сильнее влияние на подчиненных. И солдаты прислушиваются к старшине, с готовностью перенимают его опыт воинской службы. В роте все уважают Калготина. Коммунисты неоднократно переизбирали его секретарем партийной организации.
В письме, посланном родителям Калготина, командующий войсками округа писал:
«С чувством глубокого удовлетворения сообщаем, что Ваш сын, проходящий службу в войсках нашего округа, честно и добросовестно выполняет свой воинский долг перед Родиной.
Трудолюбивый и настойчивый, он не жалеет сил и старания на учебу, изо дня в день совершенствует свое воинское мастерство. Он — отличник боевой и политической подготовки.
Сердечно благодарим Вас за воспитание сына, желаем Вам хорошего здоровья и больших успехов в труде на благо нашего социалистического Отечества».
С волнением и радостью читали в доме Калготиных письмо командующего. В коротких, но теплых, идущих от всего сердца словах родители Калготина в своем ответе поблагодарили командование за то, что армия помогла их сыну стать настоящим патриотом Родины.
…Мерно постукивают стальные колеса. За окном вагона мелькают леса, поля, реки, города. И стройки, стройки без конца. Словно гигантская карта Родины ожила перед взором воинов. С рассвета дотемна проносились перед ними дымящиеся трубы фабрик и заводов, светлые громады жилых корпусов, огромные элеваторы, колхозные фермы и многое, многое другое. На память невольно приходили слова песни:
Широка страна моя родная,
Много в ней полей, лесов и рек,
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек…
Завывая, со свистом пронеслась электричка — верная примета приближения большого города. Пассажиры прильнули к окнам: хотелось поскорее увидеть родную столицу.
Вот и Москва. Пересев на автобусы, воины отправились к месту расквартирования — на Красную Пресню. Они ехали через центр, по исторической Красной площади. Перед солдатами открылся величественный вид Кремля. Сияние рубиновых звезд, четкие и ясные очертания куполов Василия Блаженного, строгие, словно выточенные, зубцы Кремлевской стены — все это казалось волшебной сказкой, повествующей о славной истории великого города, знаменосца новой, советской эпохи, надежды всех народов мира.
Тепло и сердечно встретили москвичи посланцев Советской Армии. Многие побывали в театрах, музеях, Колонном зале Дома Союзов, в Московском государственном университете имени М. В. Ломоносова на Ленинских горах, в Музее В. И. Ленина, в Кремле. Все, что они увидели, произвело огромное впечатление. Хотелось учиться и нести службу еще лучше, больше и упорнее работать, чтобы достойно ответить на заботы Родины, на ее материнскую ласку и любовь.
— Вечером, в день приезда, — говорит Калготин, — мы совершили экскурсию в Центральный музей Советских Вооруженных Сил. Долго и внимательно изучали многочисленные экспонаты. Как живые, рассказывали они нам о славном героическом прошлом Советской Армии и Военно-Морского Флота. Мы видели подзорную трубу с крейсера «Аврора», личное оружие героев гражданской войны Чапаева, Пархоменко, героев Великой Отечественной войны Панфилова, Ватутина, Толбухина…
На другой день — новые впечатления. В Центральном Доме Советской Армии воины-отличники повстречались со многими прославленными военачальниками — маршалами, генералами и адмиралами.
В Москву Калготин уезжал прямо с зимнего полигона, где рота выполняла очередные стрельбы. Многие экипажи добились новых успехов — отлично выполнили учебные задачи. Сам Калготин повысил свою классность — сдал экзамены на механика-водителя второго класса. Это был его личный подарок Всеармейскому совещанию отличников.
Перед отъездом в Москву Калготина пригласил командир части. Как родной отец, напутствовал он старшину:
— Внимательно прислушивайтесь, присматривайтесь ко всему, что услышите и увидите, — советовал он, — ведь вам придется обо всем подробно рассказать сослуживцам…
Проводить старшину вышли не только солдаты роты, но и воины других подразделений. Все они от души желали Калготину счастливого пути, передавали сердечные приветы Москве. «Никогда так взволнованно не билось мое сердце, — вспоминал потом Калготин. — Хотелось многое сказать командирам, товарищам, выразить им горячую благодарность за доверие и добрые слова. Я обещал, что буду достойно представлять свою часть».
В конце первого дня совещания председательствующий объявил, что в одном из залов представитель ЦК ВЛКСМ будет вручать отличникам почетные грамоты.
Зал поднялся, загудел. Все направились к выходу.
— Вам, наверное, тоже надо идти? — осторожно спросил я у Калготина.
— Куда? — не понял он.
— На вручение…
— Что вы! Я, к сожалению, вышел из комсомольского возраста. В партии уже давно…
Но мы все же пошли, как выразился Калготин, «посмотреть на молодежь».
Усевшись в заднем ряду небольшого зала, наблюдали за вручением комсомольских наград и тихо переговаривались. Оказалось, что мы — земляки. Родился Калготин в селе Рождественном, Борисоглебского района, Воронежской области. В седьмом классе Владимир вступил в комсомол. Перед юношей открывались широкие горизонты. По окончании средней школы мечтал поступить в инженерно-строительный институт, чтобы строить дома и заводы. Одна мечта сменялась другой, один воображаемый путь уступал место другому, более широкому и величавому. Страна набирала темп, семимильными шагами поднимаясь в гору. Но вдруг словно оборвалось все…
22 июня 1941 года началась война. Ушел на фронт отец Владимира. В семье остались кроме Владимира еще два младших брата.
Владимир стал трактористом. Братья начали работать в колхозе. И хотя дела в МТС шли хорошо, на душе у Владимира было неспокойно. Скорее бы в армию, на фронт, на помощь отцу… Уже было уговорил райвоенкома, как вдруг пришло из области распоряжение: «До окончания уборки хлебов никого не отпускать».
Только в конце 1943 года Владимир попал в армию. Советские войска были уже за Днепром.
Владимира Калготина зачислили в полковую школу. Молодой солдат горячо взялся за учебу. С огромным желанием изучал он боевую технику, жадно перенимал опыт фронтовиков, показывал пример высокой дисциплинированности и исполнительности.
Окончив школу сержантов, комсомолец Калготин, как отличник учебы, был оставлен при школе командиром учебного отделения. Несколько позже его перевели в ремонтное подразделение. А потом пришлось побывать и в боях…
О многом в тот вечер поведал мне Владимир Калготин: о трудной, но интересной армейской службе, о счастье служить Родине, о беспредельной любви к своему народу, к славной Коммунистической партии, к Советскому правительству. Подробно рассказал он о своих больших, разносторонних старшинских обязанностях. Говорил так горячо и задушевно, что я невольно спросил его:
— Скажите, вам очень нравится ваша профессия?
— Очень! — с гордостью ответил он.
И это действительно так. Калготин по-настоящему влюблен в свое дело. Когда я беседовал с ним, мне невольно вспомнился старшина Добудько — один из персонажей повести Михаила Алексеева «Наследники». Как-то во время одной из бесед к Добудько подошел Петенька Рябов, солдат первого года службы, и робко спросил его:
— Гляжу я на вас, товарищ старшина, и думаю… — Он покраснел. — Гляжу и думаю: давно бы вам, по справедливости, быть офицером, а вы старшина. Отчего это? Простите, если вопрос не совсем… скромный.
— Почему? Вопрос как вопрос. — Добудько задумался. — У вас мать кто? Врач, кажется, по профессии?
— Врач, — подтвердил Петенька.
— Сколько лет она работает врачом?
— О, уже лет двадцать.
— Вот бачишь, — ухмыльнулся Добудько. — А я старшиной пятнадцать лет. Есть, товарищ Рябов, вечные профессии… Ну, как бы сказать?.. Без лесенок, что ли. Врач, учитель, садовод, скажем. Опять же хлебороб, ну и другие — мало ли? Вот и у меня такая профессия. Старшина-сверхсрочник! Стало быть, для меня не определено срока — моя должность всегда требуется…
Незабываемым был заключительный день Всеармейского совещания. В единодушно принятом обращении участники совещания от имени всех воинов заверили партию, что опыт, накопленный на полях учений и в полетах, на стрельбищах и полигонах, на аэродромах и танкодромах, они сделают достоянием всей армии и флота и под руководством своих замечательных командиров еще выше поднимут боевую выучку войск. Воины-отличники дали твердое солдатское слово, что будут непоколебимо стоять на защите социалистических завоеваний.
Это было слово и Владимира Калготина. Правда, выступить на совещании ему не пришлось. Но Калготину очень хотелось рассказать товарищам по оружию о своем опыте, о том, как личный состав подразделения борется за продление срока службы танков, автомобилей и другой техники, за овладение смежными специальностями, за повышение классности. В роте на каждую боевую машину приходится в среднем по два классных специалиста. Выращено несколько мастеров вождения. Комсомольскому экипажу роты присвоено наименование экипажа меткого огня. Этот экипаж целиком состоит из классных специалистов. И это не единственный в роте экипаж.
…Вечереет. День напряженной учебы и воинского труда окончен. Солдаты поднялись еще на одну ступень боевого мастерства, обогатились знаниями, приобрели практические навыки, сноровку.
Рота возвращается в казарму. Улыбаясь, впереди строя гордо идет старшина Калготин — требовательный и заботливый начальник, умелый воспитатель и наставник воинов.
…Крепка поступь солдат. Над строем звенит песня — постоянный их помощник и спутник.
Путь далек у нас с тобою.
Веселей, солдат, гляди!
Вьется, вьется Знамя полковое.
Командиры — впереди.
Пусть враги запомнят это —
Не грозим, а говорим:
Мы прошли, прошли с тобой полсвета,
Если надо — повторим.