Тишина в доме бывает разной. Сонной, ночной, когда все жители крепко спят, укутавшись в тепло и покой сновидений. Выжидающей, когда что-то почти уже свершилось, но пока еще не до конца. Предвкушающей встречи и великое благо. Опасной, за мгновение до склоки. Испуганной, когда тайное стало явным. Благостной, когда все в доме идет своим чередом, даже слов не нужно, так понятливо и ладно живется людям под общей крышей. Словом, тишина бывает всякой.
Леся не могла припомнить, когда бы на ее собственный кров опускалась тишина, но точно знала, что такое случалось. И молчание было разным. И приносило оно с собой разное. Но вот такого – предгрозового, тянущего под ложечкой, – Олеся еще не испытывала.
Отведя испуганный взгляд от таза с мерзкими темными ошметками жижи, натекшей с ее раны, она сжалась, не зная, чего ожидать от яростно молчащей Аксиньи. Но та словно забыла о сидящей перед ней – испуганной, с неловко вывернутой ногой и ссадиной, которая чернела от бедра к щиколотке. Что-то за окном так привлекло внимание Матушки, что она даже привстала со скамейки, чтобы получше это рассмотреть.
Леся скосила туда взгляд, но ничего особенного не заметила. Все та же поляна, все тот же лес, который все так же высился, очерчивая собою границу человечьего двора. Только тяжелые тучи, медленно наступающие с горизонта, чуть меняли привычную уже картину. Небо потускнело, задул ветер. Собирался дождь.
– Лихо… – чуть дрогнувшим голосом проговорила Аксинья, помолчала, вглядываясь за окно и уже громче: – Глаша!
Дверь тут же приоткрылась, и в комнату заглянула печальная Стешка. Бросила на Лесю испуганный взгляд и тут же потупилась.
– Тетка во двор вышла, курицу режет… – прошелестела она, обращаясь к Аксинье.
– Зови сюда.
Стешка кивнула и скрылась за дверью. Леся опасливо поежилась – беспрекословное подчинение приказам, которое тут было в порядке вещей, ее пугало. Как и абсолютное непонимание, что же делать дальше.
– Послушайте, – начала Леся. – Я правда не понимаю, что здесь происходит… Но… Мне пора бы уже…
Аксинья вцепилась в нее взглядом, как острым клювом вгрызлась.
– Мне пора бы уже уйти… – не сдавалась Олеся. – К тому же, нога. Это, наверное, какое-то заражение… А если гангрена? – От таких мыслей по спине заструился пот. – Если ничего не делать… Мне же тогда ногу отрежут, вы понимаете это?
Аксинья продолжала молча смотреть на сидящую перед ней – неподвижная, словно каменная.
– Нет, серьезно, это уже не смешно! – Леся постаралась придать голосу уверенность. – Что тут вообще происходит? Почему вы до сих пор не вызвали кого следует? Нашли меня в лесу, я ни черта не помню! Это что, в порядке вещей у вас?
Гнев клокотал в ней, распирал грудь.
– Ну и чего вы молчите?
– Что ты хочешь услышать от меня, неразумная? – спокойно, даже мягко спросила Аксинья. Чуть наклонила голову – тяжелая коса соскользнула с плеча, ее кончик опустился к полу. – Гангрена ли у тебя? Нет, но рано тому радоваться, уж поверь мне. Отрежут ли тебе нежную ножку? Если бы это могло спасти мой дом от гнили, что ты сюда притащила, я бы этими вот руками разрубила тебя на части, как молочного теленка к столу. Веришь? – И подняла сухие, морщинистые кисти, желая показать их Лесе, как орудие мясника.
От ее голоса, равнодушного, без капли яростной брани, которую Олеся ожидала услышать в ответ, кажется, даже окна покрылись изморозью. Сказанное не было угрозой, сказанное было истиной в первой и последней инстанции. Истиной Матушки этих земель.
Леся сглотнула дурноту.
– Тогда… просто отпустите меня. Если я принесла вам… – Она сбилась. – Гниль. То давайте я унесу ее… – Сказанное звучало безумно, но если мир вокруг сошел с ума, время начинать игру по его правилам. – Просто покажите мне, в какой стороне… Я не знаю… Трасса, например. Город ближайший. Я просто пойду, вы меня больше никогда не увидите!
Аксинья ее не слушала. Она заметила, что коса растрепалась, и принялась переплетать ее, пропуская тяжелые, медные с сединой волосы через пальцы, распутывая их бережно, даже нежно. В этих движениях была скрыта особая сила. Олеся на мгновение засмотрелась, как подобно реке, отражающей полуденный свет, блестят на солнце пряди. Мысли разбегались, думать их стало сложно, муторно, да и не нужно. Леся расслабленно облокотилась на стену. Еще немного, и она бы уснула.
Но в ране что-то зашевелилось, налилось ртутной болью. Словно предупреждая о чужой воле, берущей верх. Леся встрепенулась и выпрямилась.
Аксинья посмотрела на нее с нескрываемым интересом.
– Отпустить, значит, ну что же… Иди. – Она пожала плечами, словно никогда и не запирала Лесю в доме. – Кругом лес, потом опять лес. И снова лес.
– Но где-то же он заканчивается, так? Должна же быть дорога…– Леся подвинулась к краю скамьи и осторожно спустила ногу на пол.
Боль заворочалась внутри, будто пес зарычал сквозь чуткий сон.
– Не советую тебе, девка, идти туда, где кончается этот лес, – только и успела бросить Аксинья, прежде чем в коридоре послышались шаги.
Дверь распахнулась, и в комнату шагнула старуха Глаша. Но когда на ее сморщенное лицо упали солнечные лучи, Леся поняла, что она не так уж и стара, как казалось на первый взгляд. Застывшая на пороге женщина была оболочкой другой, когда-то сильной и красивой, здоровой и крепкой. Из Глаши будто выжали всю силу жизни и оставили дряблой и блеклой доживать годы, полные тяжелого труда. В длинном платье из грубой ткани, с застиранным передником, она слеповато щурилась, поглядывая на сестру. В руке она сжимала окровавленную тряпку.
– Вот, курей порубила, раскудахтались больно, – без приветствия сказала Глаша и тяжело присела на край скамьи. – Умаялась… – Помолчала, словно вспоминая, зачем вообще пришла. – Чего звала-то?
И только потом заметила прижавшуюся к стене Лесю.
– Это что ж? Хворая наша? – Выбившиеся из пучка тонкие, почти прозрачные волосы закачались.
Аксинья молча кивнула.
– Ну-ка, девка, дай погляжу! – Глаша проворно встала, засунула тряпку в передник и подошла к Лесе. – Как голова-то твоя? Поджила? Я уж и углем ее сыпала, и крапивой обмывала… А ты все горишь да в бреду мечешься… Думала, помрешь… Куда мы б тебя потом? У нас так не бывало еще, чтоб в доме! Чужак…
– Помолчала бы, – предостерегающе оборвала ее Аксинья. – Вот лучше, полюбуйся… Может, лучше б и померла, меньше хлопот нам…
Они говорили о Лесе так, словно ее здесь не было. Словно бы она – еще одна курица, бродящая по двору, квохча и кудахтая. Неразумная птица, которой, если будет на то желание, легко отрубить голову. Олеся попыталась было встрять в разговор, но руки Глаши уже опустились на ее бедра, прижали к лавке.
– Это что ж такое-то? – плаксивым голосом запричитала старуха, склонившись над раной. – Это откуда тут? Это как?
Аксинья оттолкнула сестру в сторону, ее холодные пальцы сжали края раны. Леся мысленно охнула от боли, закусила губу, но не произнесла ни звука. Злить и без того взбешенную Матушку было определенно плохой затеей.
– Нету… – Глаша шумно выдохнула и утерла лоб рукой, чуть заметный красный развод куриной крови потянулся по сморщенной коже. – Гнили-то нету, может, обойдется?
– Обойдется? – Аксинья дернула плечом. – Вон, целый таз натекло. Это болотник нам приветы шлет, а девка неразумная их притащила… В дом притащила!
Глаша зыркнула на Лесю, словно бы та и правда была виновна в чем-то большом и гадком.
– И что теперь?
– В лес бы ее, поганку, свести… – начала Аксинья. – Она и сама туда просится, так?
Леся кивнула, в голове разливалась кисельная муть, этот разговор, эти сумасшедшие старухи… Все кругом сводило с ума. Одна только мысль, что не она теряет рассудок, а отшельницы эти свихнулись окончательно и бесповоротно, еще удерживала Лесю на грани сознания.
Просто соглашаться с ними, вот к чему вели все дорожки Лесиных суматошных метаний в поисках выхода. Кивай, делай вид, что веришь странным их словам. Повторяй за ними весь этот бред. Поступай так, как они говорят. А потом беги. По первой же тропинке. Как бы ни пугала тебя сумасшедшая Аксинья, нет в мире леса, который бы не закончился городом. А если Лесю, пусть измученную, но живую, нашел кто-то в чаще, значит она добралась туда сама, на своих ногах. И выбраться тоже сумеет.
А память, разбитая на осколки воспоминаний, восстановится. Это временная амнезия, так бывает, если сильно удариться. И все происходящее тут – странное, необъяснимое, лесное, – тоже последствия раны. Правда, теперь у Леси их было две – одна поджившая, почти не беспокоящая, и вторая, воспаленная, гнилая. Но и от этого ее спасут, стоит только выбраться к людям. К нормальным людям.
Потому вопрос, заданный Аксиньей, показался Лесе лазейкой.
– Я унесу гниль от вас, вам же этого хочется? Я пойду… Пожалуйста, только отпустите.
Глаша топталась перед ними, смахивая со стола тряпкой пыль, по напряженной спине читалось, что старуха обдумывает что-то, пока руки заняты привычной работой.
– Да, надо бы лесу ее отдать. – Она словно и не слышала Лесиных слов. – Но ведь туда хворых Батюшка водит… Как теперь-то? Нету у нас…
– Есть! – Аксинья поднялась, грозно свела брови. – Все у нас есть. Это ума у тебя нету.
– Это что ж, Демьян ее поведет? – не оборачиваясь, спросила Глаша. – Не осилит…
– Молчи! – В одно движение Аксинья оказалась рядом с сестрой, схватила ее за плечо и с силой оттолкнула к окну. – Лучше вон, погляди, курица старая, непогода идет. Пока ты тут квохчешь!
– Да и что? – кажется, совсем не обидевшись на такое обращение, протянула Глаша и сама себя оборвала. – Демочка же там…
Аксинья молчала, напряженная, грозная, будто это она – буря. По лицу, обтянутому сухой кожей, невозможно было прочесть, какие тревоги бушуют внутри, но Леся своим новым чутьем ощущала ее страх, медленно, но верно переходящий в ужас.
– А успеет воротиться-то? – спросила Глаша, пожевала губами и ответила за сестру. – Не успеет.
– Надо тучи гнать, прочь, прочь, пусть озеро питают, а под Демьяновыми ногами не след болоту хлюпать. – Аксинья повернулась к полкам, заставленным пузырьками и баночками, и принялась открывать то одну, то другую. – Отгоним хмарь, мавок, болотниц от дороги его… Будет тепло да сухо. Будет.
– Зверобоя возьми! – подсказала ей сестра, но Аксинья только плечом дернула, не отвлекай, мол, не до тебя.
Леся вжалась в лавку, наблюдая за их суетой. Из окна и правда начал тянуть прохладный ветерок. В разгаре душного полдня он был скорее наслаждением, чем угрозой. Но в комнате витал страх, который быстро перекинулся от сестер к Лесе. Что-то надвигалось на поляну, спрятанную в лесу. Что-то шло от горизонта, чтобы обрушить свою мощь на крышу дома. Что-то гневалось там, за деревьями, что-то готовилось пронестись по чаще разрушительным ветром, иссечь ливнем, искромсать ее молниями, затопить так, чтобы и без того измученная лишней водой земля захлебнулась, обращаясь в топь.
Эта уверенность, появившаяся в Лесе, разрезала толщу киселя, в котором жалко бултыхалось ее сознание, и она вспомнила узкую тропинку между асфальтовой дорогой и склоном, поросшим жухлой травой. Ее ножки – маленькие, обутые в синенькие ботиночки, – с трудом поспевали за широкими шагами мужчины, идущего впереди. Он вез за собой два велосипеда. Один – большой и ржавый, другой – маленький, блестящий, с розовой пуховкой на месте звонка.
– Пойдем, пойдем! – подгонял ее мужчина, оглядываясь через плечо.
Солнце светило так ярко, что Леся щурила глаза, но его улыбка, спрятанная в окладистой бороде, виделась ей отчетливо.
Они спешно шагали вдоль трассы к большим домам. Кажется, позади был длинный день, долгожданный, а потому счастливый. Они уехали на велосипедах прочь от девятиэтажек туда, где шумели деревья, а под колесами скрипела опавшая хвоя. Кажется, это было запрещено, но мужчина лукаво улыбнулся, опустив тяжелую ладонь на ее макушку, и Леся напрочь забыла все правила, которым учила ее бабушка.
Но когда день этот, принадлежащий только им двоим, был в самом разгаре, мужчина вдруг поднял лицо к голубому небу и нахмурился.
– Непогода идет, – сказал он. – Поехали, Леся, обратно.
И они поехали. Теперь к радости прогулки добавился колючий страх, пружинящий еще большим счастьем, чем спокойствие. Они неслись по тропинкам, новенький Лесин велосипед – беззвучно, старый – мужчины – скрипя, а небо над ними наливалось грозой.
Дождь начался, когда они почти подошли к домам на отшибе города. Леся совсем измучилась, но виду старалась не подавать. Тогда мужчина остановился, стащил с себя тяжелую куртку, пропахшую его телом и дымом костра, накинул на Лесю и решительно бросил свой велосипед на обочине.
– Потом заберу, – отмахнулся он.
Подхватил Лесю на руки, закинул за плечо, весело охнул, делая вид, что ее тощее тело для него – неподъемная ноша, и заспешил по тропинке, везя за собой железного коня Олеси. А дождь бил ему под ноги, превращая придорожную пыль в грязь, топкую и мерзкую. Но что ему были эти мелочи? Он шагал вперед, весело переговариваясь с притихшей Лесей.
– Дождь на землю льется, в землю бьется, – повторял он. – Ты – земляная вода, запрети небесной литься, уведи тучи, осуши кручи. Небо сухое, солнце золотое.
Олеся не могла вспомнить, успели ли они до грозы, сильно ли ругалась бабушка, да и кто этот мужчина, она тоже не помнила. Но каждый раз, когда память открывала перед ней новый осколочек, он появлялся в самых счастливых, самых ярких моментах.
– Вот же зверобой, слепая я курица! – вернул Лесю к реальности окрик Глаши.
На столе у полок сестры успели разложить кусок чистой ткани. Сухие травы в аккуратных пучках, плотно закупоренные флакончики, острый серп, старый, но отполированный умелой рукой, свечи, кусок угля – все это больше походило на реквизит фильма про колдуний, чем на серьезные приготовления, но Аксинья обтирала от пыли бутылку из зеленого мутного стекла так осторожно, что Леся решила оставить сомнения при себе.
На нее и не обращали внимания. Глаша топталась у полок, то беря в руки связки трав, то приоткрывая баночки, поднося их к носу и снова возвращая на место.
– Да хватит уже, угомонись, – бросила ей Аксинья. – Куриц ты во дворе резала?
– А где ж еще.
– Так зови Стешу, пусть принесет… Будет лесу сытно, а нам спокойно.
Глаша кивнула и стремительно вышла из комнаты, бормоча себе под нос:
– Как бы в суп их уже не отправила, торопыга, девка, торопыга!
Аксинья проводила сестру тяжелым взглядом и повернулась к Лесе, будто только что вспомнив о ее существовании.
– Уходить собралась, так? – спросила она.
Леся коротко кивнула. Сидеть тут в порванной рубахе на низкой скамье, когда стоящая напротив женщина сжимает в пальцах острый серп и смотрит на тебя, с трудом сдерживая злость, было невыносимо.
«Соглашаться. Делать так, как скажут. А потом бежать», – повторяла она про себя, скрывая дрожь.
– Я бы тебя отпустила, да только должок у тебя перед родом моим. – Аксинья нахмурилась. – Вот пойдешь со мной, сделаешь так, как я тебе скажу, ну, а потом… Гуляй на семь ветров. Весь лес хоть обойди, нет мне до того дела. Договорились?
– Только пообещайте, что после меня отпустите, – дрогнувшим голосом попросила Леся.
– Обещаю.
– Нет, не так. – Сама не зная, что делает, Леся поднялась со скамьи и шагнула вперед. – Серпом этим поклянитесь, домом этим, лесом. Родом своим поклянитесь, что отпустите меня, как только я отплачу вам за помощь. Сегодня же отпустите!
– Гляди-ка ж… Неразумная девка, а как говорит. – Аксинья покачала головой, тяжелая коса осталась лежать на худом плече, словно змея. – Приперла к стенке бабку старую, да? – Фыркнула, потянулась было к столу положить серп, но замерла, подумала и снова покачала головой. – Ну, твое право. Клянусь. Серпом моим клянусь, домом, родом, чем хочешь. Лесом только клясться не могу, ничей он, мне не принадлежит. А все, что мое, пусть слышит. Долг мне отдашь, и я тебя отпущу. Прогоним хмарь, и иди себе с миром, девка.
Подняла серп и одним точным движением раскроила себе ладонь. Кровь потекла по запястью, края раны разошлись, обнажая податливую плоть, но Аксинья не издала ни звука, только точеной лепки ноздри затрепетали. Подняла на Лесю враз помолодевшее лицо, ухмыльнулась.
– А ты как думала? Клятвы на роду кровью закрепляются. Давай сюда руку.
Леся пошатнулась, схватилась за край стола. Хищные пальцы Аксиньи тянулись к ней подобно осоке в бегущей воде.
– Давай, говорю! Иначе, никакой тебе клятвы. Сама ж хотела.
Леся сцепила зубы, зажмурилась, но руку подала. Ослепительная боль полоснула ее по ладони. Теплая кровь полилась вниз, закапала на пол. Олеся медленно открыла глаза. Аксинья смотрела на нее, не скрывая жадного оскала.
– Вот и напоили серп, вот и ладно, – сказала она, подхватывая рукоять порезанной ладонью.
Кровь пузырилась в ране, но Аксинье это и было нужно. Она распрямилась, спина ее, и без того идеально ровная, обрела царскую осанку. Даже в меди волос перестали сверкать серебринки седины.
– Пойдем, девка, твою часть уговора исполнять.
Потянула чистую ткань со стола за концы, схватила получившийся узелок и вышла из комнаты, оставив Лесю с окровавленной рукой и дурным предчувствием.
***
Когда они вышли во двор – Аксинья с побрякивающим свертком, прихрамывающая Леся и возникшая как из ниоткуда Стеша, тихая, неслышная, словно мышка, – ветер уже вовсю разгулялся. По двору летала пыль, куриные перья и ветки, принесенные из леса. Тучи подошли совсем близко – тяжелые, грозовые, полные воды, – и земля под ними словно съежилась, ожидая ливень, предчувствуя, что не сумеет его впитать.
Стремительно темнело, дом скрипел, в печной трубе завывало. Леся зябко повела плечами, и на них тут же опустилось что-то теплое и колючее. Стешка тенью встала за Олесиной спиной и укрыла ее шерстяной шалью, такой широкой, что концы опустились до земли.
– Холодно будет, а ты раздетая. Заболеешь, – прошептала Стеша, почти не шевеля губами.
Она сама, в легоньком платье, с волосами, убранными под косынку, была такой тоненькой, что почти сгибалась под ветром, как молодая березка. На ее лице читался то ли страх, то ли глубокая печаль, она все косилась на дом позади себя. Леся обернулась. Что-то мелькнуло в окошке, кажется, растерянное лицо рыжеволосой девушки, но быстро скрылось из виду.
– Там кто-то есть? – спросила Леся, перекрикивая ветер.
Но Стешка не ответила. Из дверей пристройки во двор вышла Глаша, в каждой руке у нее было по неощипанной безголовой курице.
– Там еще одна. Принеси, – кивнула она Стешке.
Та подхватила подол и побежала в сарай.
Леся бросила взгляд на окно, но больше никого не заметила. Только занавеска дрожала от ветра, то опадая, то надуваясь парусом.
Аксинья тем временем вышла на середину двора, посмотрела по сторонам, кивнула сама себе, бросила на землю тюк и принялась отсчитывать шаги. Она обошла узкий круг, за ней семенила Глаша, проводя по земле угольком. Темный след, остающийся за ними, чудесным образом оставался видимым, хотя ветер вовсю уже бушевал, поднимая с земли пыль и песок.
Когда Глаша замкнула круг, осторожно выпрямляя натруженную спину, Аксинья подошла к центру, развязала тряпичный мешок и вытащила связку травы. Стешка уже выбежала из сарайчика, таща с собой мертвую тушку. Во второй руке она несла зажженную свечу. Ее, как и след от угля, ветер тоже не мог потушить, хоть и силился сделать это, лютуя от ярости.
Аксинья приняла свечу и подожгла траву. Тонкий дымок поднялся от связки, заклубился над очерченным кругом, словно ветра и не было. Глаша откупорила бутыль и принялась поливать красным густым питьем землю перед собой. В нос ударил хмельной дух. Леся отшатнулась, но Стешка подхватила ее за руку.
– Стой, сестрица, стой, нужно быть внутри…
Они стояли в границе круга, все четверо – Аксинья в центре, Глаша напротив нее, Леся по левую руку, а Стешка отошла в сторону, чтобы встать по правую.
– Дождь на землю льется, в землю бьется, – хрипло пропела Аксинья. Дым от связки трав, тлеющей в ее пальцах, стал еще гуще, еще плотнее. – Ты – земляная вода, запрети небесной литься, уведи тучи, осуши кручи.
Леся вздрогнула, не понимая, почему слова странного наговора кажутся ей такими знакомыми.
– Небо сухое, солнце золотое, – проговорила Глаша.
– Небо сухое, солнце золотое, – откликнулась Стешка.
И просяще посмотрела на Лесю, мол, повтори, скажи это, ну!
Олеся представила, как дико и странно смотрятся они сейчас, стоя так близко друг к другу, очерченные угольным кругом на земле, залитой брагой. Но Аксинья стояла, сжимая в руке почти сгоревшую связку травы, и смотрела прямо на нее, не моргая, не шевелясь.
«Соглашайся с ними, – напомнила себе Леся. – Делай, как они велят. Ты же поклялась».
– Небо сухое, солнце золотое, – пробормотала она.
И ветер взвыл с утроенной силой. Аксинья пошатнулась. Испуганно вскрикнула Стешка. В отдалении вспыхнула молния, ей тут же откликнулся гром. Деревья заскрипели, где-то рухнуло со скрипом и скрежетом что-то большое и могучее, может, столетний дуб, может, гигантская ель. Леся попятилась, но поняла, что тело не слушается. Страх сковал его. Границы круга не давали убежать в дом.
– Дух лесной, помоги! – закричала Аксинья.
– Лес живой, лес могучий, помоги детям своим! – запричитала Глаша.
А Стешка подхватила лежащие на земле куриные тушки и побежала в сторону деревьев.
– Небо сухое, солнце золотое, – принялась повторять Аксинья. – Небо сухое, солнце золотое. Небо сухое, солнце золотое… – И яростно бросилась к Олесе. – Говори, паршивка, говори!
В порывах бури ее волосы расплелись, кожа на острых скулах натянулась, и вся она – худая, старая, могучая, – стала похожа на ту самую смерть, что прячется под плащом, сжимая в руках косу. Только вместо косы в ее длинных пальцах блестел серп.
Не зная, что делает, Леся шагнула вперед, выхватила его из ладони Матушки и сжала лезвие. Рана, закрывшаяся было, полыхнула болью. Кровь снова потекла по запястью, но Леся ничего не чувствовала.
– Небо сухое, солнце золотое! Я тебе свою кровь, а ты мне защиту. Я тебе свое слово, а ты мне силу дай, – забормотала она, зная откуда-то, что силе не нужен ее крик, нужна лишь кровь и вера. – Прочь, хмарь, прочь, прочь!
Внутри ее натянулась звенящая струна, и чем глубже входило в плоть лезвие, тем тоньше звенела она.
– Я тебя прогоняю, хмарь! Уходи, прочь! – не своим голосом закричала Леся. – Не пить моей земле твоей воды, не сверкать моему небу тобой, не ломать ветрам твоим мои ветки! Прочь!
Ослепительный росчерк рассек небо надвое. Леся зажмурилась, предчувствуя, гром. Но грома не было. Воцарилась напряженная, болезненная тишина. Только тучи, как нашкодившие псы, спешили расползтись, утаскивая брюхо грозы к горизонту.
Леся выронила серп, ноги стали ватными, она бы упала, но за локоть ее подхватила Глаша, побелевшая, постаревшая еще сильнее.
– Да что ж это… – начала она, но ее оборвал девичий крик.
– Матушка! Матушка! – кричала Стешка, бегущая к ним от кромки леса. – На поляне-то Дема! Матушка, он не дышит!
Что есть страх, если всю жизнь боишься? Не переставая, как загнанный в силок заяц, задыхаешься, не в силах успокоить сердце. А оно бьется все быстрее. Того гляди лопнет, захлебнется кровью, вздрогнут и остановятся жалкие ошметки никчемной жизни в высушенной груди.
Бессонными ночами Аксинья представляла себе, как взмывает к небесам поток крови, вырывающийся из поломанной, лопнувшей груди, которая не сумела сдержать сердце, заходящееся страхом. Тяжелые капли, бурые, как вишневый сок, разлетятся по ветру и упадут к ногам того, кто виновен во всех ее бедах. Мысли тут же перескакивали на житейские вопросы и становилось легче. А почистила ли ботинки Хозяина старая дура Глаша? А не стер ли он в мозоли свои длинные пальцы с желтоватыми ногтями, крепкими, будто скорлупки ореха? А не заболели по осенней сырости суставы, а не вернулся ли артрит, о котором-то и говорить нельзя в этом доме? Даже самый могучий подвластен времени. Можно менять погоду одним желанием, можно говорить с лесом и пить его силу, но когда твои годы вдруг обрушиваются, подобно лавине, на старые плечи, то ничего не поделаешь.
Смиренная красота принятия непреложного закона жизни всегда привлекала Аксинью. Она не боялась стареть. Да и смерть ее не пугала. Как не страшит лес осень, так и Аксинья покорно принимала морщины. Склоняла голову, пропускала волосы через пальцы, смотрела, как блестит серебро в меди, и чуть улыбалась, кивая, – то-то же, то-то же, все под небом ходим.
Батюшка один и гневался на ход времени. Еще не прокричал петух, а он уже спешил просить у леса сил, таких, чтобы хватило для новой молодости.
– Угомонился бы ты, – ворчала Аксинья, обмазывая его больные колени настойкой чеснока с молоком. – Все есть, дом есть, скотина есть, сын растет. Угомонись.
А он только молчал да хмурил брови. Не спорил, но делал по-своему. Будто и тогда уже знал, что из сына толк не выйдет, а нового Аксинья ему не родит, сколько бы ни пыталась.
Страх пришел на третий раз. Когда третий кровавый сгусток вышел прочь. Не дитя – завязь, нет ни ручек, ни ножек. Ничего нету. И не будет. Аксинья выла над ним, стенала, потрясая руками, хотя первые два ушли рекой, будто и не было их. Но этот… В этого Аксинья верила, чуяла бабьей своей сутью – будет сын, тот самый, которого так ждет Батюшка, лес и она сама.
Выходила с ним на поляну, травы стегали по голому животу, но Аксинья шла, раздвигая их руками, как воду. Шла и пела своему ребеночку, сыночку своему долгожданному, какой он будет красивый и статный, какой сильный и мудрый, послушный какой. Какой благодарный. Ничем не похожий на волка, сученка этого, что скалится на мать, а руки лижет проклятой девке. Лес шумел Аксинье, качал ветками, приветствуя своего Хозяина еще до того, как тот сделает первый глоток густого духа чащи.
Но не сбылось. Не было ни дурного предчувствия, ни страха в груди. Даже боли особой не было. Потянуло вдруг вниз, сперло дух, охнула Глаша, ухватила за пояс и потащила сестру прочь от стола.
– Пойдем, сестрица! – зашептала. – Скинула ты…
– Нет! – яростно прошипела Аксинья. – Нет! Не будет этого. Живой он, сынок мой, живой!
– Да как же? Вон, весь подол в крови… – Глаша довела ее до скамьи, опустила, застыла рядом, не зная, как подступиться.
– Уйди, дура! – заголосила Аксинья, видя, как расплываются багровые пятна по ткани домашнего платья. – Уходи!
Глаша потупилась и вышла, оставив их вместе. Аксинью и ее неслучившегося сына.
Она плакала до заката. То стонала, то всхлипывала, то голосила, как базарная баба. А когда слезы иссякли, просто сидела на лавке – скорчившаяся, пустая, – покачивала в руке тряпочку, а в ней кровавый сгусток, ни ручек, ни ножек. Сынок, Хозяин этой земли, которого у нее никогда теперь не будет.
Случившегося бояться нечего. Аксинья и не боялась. Когда дом затих тревожным сном, она вышла во двор и зашагала к лесу. Тот встретил ее настороженным шепотом. Сразу почуял могучей своей силою, что пришла она к нему одна. Матушка без сына. Матушка без наследника. Пустая, как старая бочка, крикни – и эхо разнесется в глубине бессильного чрева.
Рыхлая земля поляны приняла сверток, засыпала его, укрыла.
– Спи себе, сыночек, – шептала Аксинья, чтобы вновь не зарыдать. – Будет тебе земля перинкой, будет тебе земля пуховой. Нет тебе, сыночек, тревог да забот. И самого тебя, сыночек, нету.
А когда оторвала руки от могилки, то легла рядом и долго смотрела, как мерцают звезды, как путаются они в листве, как расходится дневным теплом земля. Лес почти забрал ее, почти принял, когда тишину разорвали чьи-то шаги.
Аксинья встрепенулась, отползла к корням сосны, растущей на самой кромке поляны. И снова ей не было страшно – чего бояться? Лес кругом. Свой, могучий, прирученный. Уж он-то защитит и от зверя, и от чужака. Аксинье и надо было, что затихнуть да переждать.
– Не беги, не беги, Поляша! – Голос Батюшки заставил Аксинью вздрогнуть всем телом. – Да погоди же ты, егоза…
Заскрипели ветки, послышался звонкий смех.
– Старый-старый, – заливаясь хохотом, дразнила Полина. – Догони! Не догонишь – целовать не буду!
Аксинья вжалась в корни, если и желая чего, так раствориться в этой грязи, в этом мхе и палой хвое. Лишь бы перестать быть той, кем она была. Но каждый рождается в теле своем и со своей же дорогой, которую, хочешь или нет, а придется осилить. До конца.
Кусты затрещали совсем близко, и на поляну выскочила Полина. Худые ноги белели из-под задранного подола, который она прижимала к груди. Жар на щеках виднелся даже в ночном полумраке, лихорадочно блестели глаза. Так умеет блестеть только юность. И любовь.
– Догони! – крикнула она, оглядываясь.
Из кустов, как большой неповоротливый зверь, вывалился Батюшка.
– А вот и догнал! – выдохнул он, хватая своими лапищами хрупкие девичьи плечи.
Та вскрикнула от неожиданности и снова залилась смехом, словно серебряные колокольчики рассыпались по лесу. Батюшка вторил ей низким утробным хохотом. Они повалились в траву поляны, продолжая смеяться, но тут же перестали, стоило только мужской руке сжать нежное белое бедрышко Поляши – словно пташка небесная попала в лапы медведю.
Тут нужно было встать, выйти вперед да бросить в лицо старому дураку всю свою злобу, всю боль. Разрыть могилку, достать на свет лунный кровавый сверток, показать, как из завязи этой могла появиться жизнь – могучая, долгая, лесная. Но Аксинья осталась лежать. Слушать, как тоненько стонет под ее мужем молодая жена. Слышать, как рычит он на маленькое ушко, как хватается за копну ее волос, как дышит тяжело и жарко. Видеть, как лес кланяется им в ночи, укрывая, благословляя. Она не могла тому помешать. Отползла в сторону, отряхнулась да пошла в дом. И до зари потом лежала без сна, представляя, как изливается новой жизнью Хозяин, не зная, что под ним – свежая могила его нерожденного сына.
Вот тогда-то к Аксинье и пришел страх. Темным облаком он упал на нее, болотной жижей всосал в себя. Облепил, проник под кожу, заполнил жилы, заменил кровь, истерзал сердце. Страх, что молодая мерзавка родит для Батюшки сына. Сильного и крепкого, с ручками и ножками, а лес примет его, склонив головы сосен так же, как сегодня благословлял зачин. И это была первая волна ее неизбывного страха. С нее-то все и началось.
Много чего боялась в своей жизни Аксинья, много о чем бесслезно плакала по ночам, чтобы никто не услышал. Ни Батюшка, ни сестра, ни дети их общие, а значит ничейные. Не было в Аксинье для них слез, все они иссохли от жара неизбывного страха.
Но за сына своего единственного, оступившегося и пошедшего не туда, она не боялась. Самая страшная из возможных бед с ним уже случилась. Он не стал тем, кем должен был. Утерял свой путь, растратился по мелочам, отдал себя на съедение паршивой шакалице и ничего не получил взамен. Даже волк – и тот из него не вышел. Позор для рода, обида лесу – вот кем был ее сын.
Но сейчас, прорываясь через колючие заросли бузины, Аксинья была еле жива от страха. Ноги стали ватными, не держали прямо, руки потяжелели, каждая, словно пуд, тянула к земле, даже во рту пересохло, обметало губы белой кашицей.
– Лес, защити да выдюжи, – шептала Аксинья, чувствуя, как немеет с левой стороны.
Сразу вспомнился муж – безумный старик, потерявший былую силу. Его вялое, как мешок, тело. Его рассеянный взгляд, гнев, вспыхивающий костром и тут же опадающий, и слезы, и тоненькая ниточка слюны, сползающая в бороду. И заскорузлые пальцы, и лысина на макушке. И запах. Запах. Запах. Болезни, немощи, смерти.
Что, если она сейчас упадет прямо здесь, в зарослях бузины и боярышника, забьется в судорогах, обмочится, обблюется горькой слюной? Что, если страх наконец победит, но принесет за собой не упокоение, а долгую болезнь? Кто тогда будет ходить за ней, как она за мужем? Обтирать, кормить и обмывать? Говорить, успокаивать, не гнушаться ничем из того, на что способно обессиленное тело?
Старая Глаша, теряющая последние знания, как монеты из прохудившегося кармана? Белесая до пустоты Стешка, оплакивающая безумную сестру? Услужливый, но никчемный Олег, маленький Степушка, рожденный оставаться лишь тенью того, кем он мог бы стать? А может, пришлая девка, сумевшая отогнать грозу? Знающая наговоры, которых в доме не ведают. Наговоры, которые сам Батюшка из леса и приносил?
Или, может, прямо сейчас, разбитая немощью, Аксинья станет последним камушком, что ляжет на чашу весов, отдавая эти земли, осиротевшие без Батюшки, спящему на дне безмолвного озера?
– Не дождешься, проклятое! – зашипела Аксинья и ринулась вперед, прогоняя страх и немощь, убегая от мысли, что во всех этих горестях, выпавших на долю ее рода, виновата она сама.
Она. И только она.
Когда Стешка, ошалелая от ужаса, добежала до середины поляны, крича и плача, Леся еще не пришла в себя. Она стояла в центре круга, рассеянно поглядывая по сторонам, словно бы происходящее ее не касалось. По ногам тянуло свежим ветерком, но тучи расходились, оголяя голубые края неба. Даже солнце выглядывало из этих прорех. Не было больше хмари, и грозы не было. Но как случилось это, Олеся понять не могла.
Порезанную руку пекло, но боль не доставляла мучений. Она была очень далеко. Там же, где воспаленная рана, наполняющаяся гноем. Леся подняла ладонь, ожидая увидеть глубокий порез, мясо, может быть, даже кости, но ничего не было. Лишь розовая полоска шрама – свежего, но зажившего.
Так бывает на следующий год после беды, когда память запорашивает все плотным слоем новых воспоминаний, оставляя прошлое прошлому. Да только прошел не год, и часа еще не прошло. Под ногами у Леси валялся окровавленный серп. Ей даже показалось, что стертое временем лезвие довольно блестит на робком солнце. Напитое, умасленное, выполнившее свое предназначение, готовящееся хорошенько отдохнуть. Кровь еще алела и на запястье, куда хлынула рекой. Но сама рана сгладилась, зажила.
Леся вскинула глаза на стоящую рядом Глашу, но старуха на нее не смотрела, и окровавленная рука, застывшая в воздухе, ее не интересовала. Она подалась вперед, вся обращаясь в слух, подслеповатые глаза сощурились, ветер трепал выбившиеся из косы седые прядки. А лицо – морщинистое, не старое, но старческое, – сковало предчувствие беды.
– Матушка! – кричала Стешка, подбегая. – Там Дема! На поляне, Матушка!
Аксинья сорвалась с места, когда ветер донес до нее этот тонкий голосок. Как могла она бежать так быстро и легко, словно и не было в ней тяжести прожитых лет? Леся засмотрелась на ее ровный, стремительный бег. Ветер бил Матушку в лицо, волосы струились за прямой спиной, а длинное платье, схваченное пояском, было похоже на птичьи крылья, готовые к бою.
Следом за сестрой побежала и Глаша. Медленно, чуть заваливаясь в сторону, она устремилась к лесу, подхватив грязный подол, а Леся все еще стояла в круге, провожая их взглядом. Но когда из дома выскочил Лежка, волоча за собой рыжего мальчишку, оцепенение, сковавшее Лесю, отпустило. Она шагнула к Олегу, но тот даже не посмотрел в ее сторону.
– Пойдем, Матушка браниться будет… – канючил мальчишка, пытаясь утянуть брата обратно на крыльцо.
– Да помолчи ты, – резко одернул его Олег и подошел к кругу. – Что там?
– Не знаю… – сипло ответила Леся – горло пересохло от волнения. – Я вообще не понимаю, что за чертовщина тут…
Аксинья тем временем добежала до Стешки, схватила ее за локоть и потащила к лесу.
– Матушка высечет, как есть высечет… – понуро заныл мальчишка, но Олег его не слушал.
– Вы же хмарь гнали, да? – спросил он Лесю, не отрывая взгляда от деревьев, высящихся впереди.
– Кажется…
– И прогнали, чего они тогда… в чащу-то? Зачем? – Он нахмурился.
По высокому лбу тянулась мучная полоса.
– Все пропустил, – слабо улыбнулся он. – Дема скоро должен вернуться, хлеба свежего ему поднести…
Имя пронеслось в Лесе подобно разряду молнии.
– А кто он, Дема этот?
– Брат наш. – Олег наконец перевел взгляд на стоящую перед ним, улыбка стала чуть шире, говорить о брате было ему приятно. – И новый Хозяин леса. А приведет жену – так новым Батюшкой станет.
Леся заставила себя улыбнуться в ответ, но ей стало совсем уж жутко. Когда подобную глупость говорят свихнувшиеся бабки, принять это легче, чем услышать о Хозяине леса от красивого и молодого парня.
– Дема, значит… – протянула она, чтобы не молчать. – Кажется, о нем Стеша и кричала… – Хотела сказать что-то еще, но Олег больно схватил ее за руку.
– Что кричала? – дрогнувшим голосом спросил он.
– Не знаю, я не расслышала…
– Что она кричала? – повторил Олег, впиваясь длинными пальцами в ее кожу. – Вспоминай.
– Да отпусти ты меня! – вскинулась Леся и попыталась вырваться. – Что на поляне он какой-то… Кажется.
Хватка ослабла. Олег отшатнулся, попятился, бешено озираясь по сторонам.
– Мне нужно туда… – медленно проговорил он, обращаясь к мальчику, стоявшему рядом, и тот испуганно вскрикнул, округляя рот.
– Так нельзя же! – замотал он головой. – Не ходи, Лежка, не ходи…
– Если так… то я теперь старший. Нужно идти.
Конопатое лицо мальчишки сморщилось, вот-вот зайдется плачем, но руку, державшую Олега, мальчик отпустил. Смотреть, как жалобно он съежился, оставленный всеми, было невыносимо. Леся присела на корточки, вложила во влажную детскую ладошку свою ладонь и зашептала:
– Не бойся, я с тобой побуду. Тебя как зовут?
– Степушка… – выдохнул мальчик, шмыгая носом.
– А меня Леся. – Она улыбнулась и посмотрела на Олега. – Если тебе нужно – иди, я за ним пригляжу.
Лежка застыл, размышляя, но порыв ветра принес из леса отголосок крика, и решение было принято. Он коротко кивнул и сорвался с места. Степушка вздрогнул всем своим маленьким тельцем, но ничего не сказал.
– Пойдем-ка мы в дом, да? – спросила Леся, поднимаясь.
Аксинья бежала через страх, как бегут сквозь неподатливую воду, рассекая ее всем телом, отталкивая руками, выдергивая ноги из топкого дна. Она не смотрела на лес, просто стремилась вперед, разделяя путь на отрезки. Вот рядом оказалась Стешка, испуганная зареванная корова – растрепалась, разнюнилась, тьфу. Аксинья схватила ее, сжала, одним яростным взглядом заставила замолчать. Не терять дыхание, а повернуться и бежать к лесу.
Так приблизился второй отрезок – четкая кромка деревьев, разделяющая чащу и дом. Когда-то Батюшка семь седмиц вышагивал по кругу, шептался с лесом, договаривался, где пройдет непреложная граница. И только потом, скрепив договор кровью, повалил первое дерево, чтобы выстроить дом. И этот рубеж осилила Аксинья, не глядя по сторонам, точно зная, куда ей нужно.
Продираться сквозь кусты и заросли было тяжелее. Но острые ветки и шум листвы чуть рассеяли страх, лес потянулся к ней, узнавая, разделяя ее беду. Аксинья вдохнула терпкий дух прелой листвы и хвои, благодарственно поклонилась и помчалась вперед. За ее спиной охала Глаша, судорожно всхлипывала Стешка, но ничего этого не существовало. Только путь через чащу к поляне – круглой, очерченной высшими силами. Куда меньше, чем та, на которой строился быт. Куда сильнее, куда кровавее ее. Лесное судилище. Алтарь для жертв и подношений. Место, где сам лес говорит с тем, кто достоин его услышать.
Уходя в топкое небытие безумия, Батюшка все твердил, что есть еще одна поляна. Совсем маленькая, поди найди ее в чащобе, но сила в ней скрыта особая. Что там, в самой гуще леса, он и стал Хозяином. Одолел себя самого, доказал, что будет править землей этой, беречь ее от топи да усыплять того, кто спит на дне озера жизни.
– Где? Где она? – допытывалась Аксинья, различая в куче перегноя умирающего сознания зерно правды. – Как нам найти-то ее, Батюшка, поляну эту?
Старик отмалчивался. Крутил головой, тонкие, прозрачные волоски метались по подушке. И только перед самым концом, когда начал чернеть от ног к груди, как старый дуб – от корней к кроне, прохрипел, скрипя зубами:
– Был бы сын, ему бы сказал, где поляну ту искать.
Аксинья обмерла, сглотнула ком, схватила старика за немощные плечи, встряхнула.
– Есть у тебя сын. Первый, старший. Ему поляну твою искать. Говори, стервец! – Голос обернулся карканьем злой вороны. – Погубишь нас всех! Говори, где поляна проклятая! Или придумал все, мертвяк болотный? Говори!
Батюшка поднял на жену водянистые, белесые глаза. В них плескалась ненависть.
– Падаль ты старая… Нет того сына, который бы вместо меня встал. Был, да ты не дала. Сердце твое гнилое… Проклясть бы тебя, да детей жалко… Глашу жалко. А тебя нет. – Тяжелые веки медленно опустились, голова склонилась на грудь. – Сама сдохнешь, а уж на том свете я с тобой разберусь.
А наутро он умер. И это были его последние слова. Эхом вторились они в Аксинье, стоило лишь закрыть глаза. Их шумели кроны в ночи. О них кудахтала дурная птица.
– Сама сдохнешь. Сама, – повторял и повторял Батюшка, пуская слюну из беззубого рта. – Нет у меня того сына. Был, да ты не дала.
Не дала. И ни разу в том не раскаялась. Но, выбегая на поляну, Аксинья уже не дышала. То ли от бега своего суматошного, то ли от ужаса, поднимающегося внутри.
На границе вытоптанной травы лежал Демьян. Растрепанные темные волосы шатром закрывали лицо, опущенное на ладони. Ими Дема впился в твердую землю, видать, подтянуться вперед хотел, но так и остался лежать: половина тела – на защищенной от лесного зверья да не-зверья поляне, а вторая – там, во владениях топи и мора.
– Демочка! – закричала Аксинья, не узнавая истошный свой голос. – Сынок!
И рванула вперед, и упала перед ним на колени, потянулась рукой. Холодная влажная кожа его колючей щеки заставила ее взвыть еще громче.
– Сынок! – голосила она, пытаясь перевернуть отяжелевшее, мертвое тело. – Лес, помоги… Ох, горюшко мое, горе… Сыночек!
Чьи-то руки, морщинистые и желтые, подхватили Демьяна с другой стороны, перевернули его на спину. Чьи-то белые нежные ладошки принялись очищать его лицо от грязи и хвои. Но Аксинья не могла ничего разобрать. Окаменевшая страхом, пылающая горем, она выла, царапая себя по щекам, желая вырвать глаза, лишь бы не видеть мертвецкую синеву родных сыновьих губ.
Кто-то оттолкнул ее в сторону, и она упала на землю, как была, боком, словно куль с мукой. Вытоптанная трава оказалась совсем близко. Под ней ползали жучки, тащили веточки маленькие муравьишки. Целому миру, несоизмеримо меньшему, было плевать на горе, расколовшее мир большой. Если бы Аксинья могла, она сожгла бы их всех. Если бы только страх ее мог обернуться пламенем. Но она осталась лежать, осиротевшая без мужа и сына баба, пустая и полая, не ведая, что лежит на давно истлевшей могиле сына другого. Ровным счетом ничего не ведая.
Аксинья равнодушно наблюдала, как склоняется над Демьяном седая старуха, как дует ему на губы, мертвые, холодные, как с размаху бьет его по щекам, как снова дует, как шепчет что-то. А девка, зареванная белесая девка, разминает в пальцах душистую травку и вкладывает ее между зубов мертвого, бесконечно и бесповоротно мертвого Демьяна.
«Глупые бабы, он умер, не спасти его вашей ворожбой…» – сказала бы им Аксинья и зашлась бы карканьем, но не было в ней слов и вороньего смеха.
Страх накрыл ее последней волной. Столько лет она бежала от него, столько лет была на полшага впереди. Но все закончилось. Единственное ее дитя лежало в траве, мертвое и холодное. И не было сил на этой земле, способной спасти его. Спасти их всех.
– Дышит, – издалека, как через непроходимую стену воды, донеслось до Аксиньи.
Она вздрогнула, приподнялась на локте.
Глаша медленно осела на землю рядом с Демьяном, обмякла и Стешка.
– Живой, говорю. Чего голосишь? Дышит.
Первый раз за их долгую жизнь Аксинье захотелось обнять названную сестру. Прижаться к ней, погладить по худой спине, поцеловать в морщинистую щеку. Испитая до дна детьми, которые, как голышки по воде, выскальзывали из ее благого тела. Не сумевшая принести того самого ребенка, наследника, которого бы принял лес. Бедная баба, не понимающая своего несчастия. Мать, но не Матушка.
– Дышит Демочка твой, угомонись, – повторила она. – Домой бы его оттащить…
– Мы оттащим.
Аксинья обернулась так резко, что в глазах потемнело. На краю поляны стоял Олег, испуганный, но решительный.
– И чего застыл тогда? – сиплым голосом спросила она. – В дом его несите, в дом!
Поднялась на ноги, отряхнулась от сора, прислушиваясь к себе. Страх отхлынул, затаился, признавая поражение. На этот раз.
Проклятый болотник
– А это что? – спрашивала Леся, доставая то одну, то другую вещицу из небольшого сундучка, примостившегося у окошка.
Мальчик щурился, качал головой, мол, надо же, какая глупая девка, очень по-взрослому откашливался и принимался отвечать.
– Киянка это, молоточек такой, стамеску приложил, киянкой ударил. Вот тебе и елочка.
В маленькой, пусть и крепкой ладони деревянная кувалда смотрелась до смешного нелепо. Но Степушка держал ее ловко, чуть играя пальцами, как настоящий мастер, пусть ребенок, но все же.
– И что ты ими умеешь? – с наигранным воодушевлением спросила Леся, чутко прислушиваясь к миру снаружи.
Но во дворе стояла пронзительная тишина. Стройный ряд деревьев отрезал поляну от леса и всего происходящего в нем. Захочешь – не услышишь. Если только ветер принесет отголоски, да не было ветра. Он улетел куда-то прочь, унеся с собой и тучи, и непогоду.
Леся поежилась. Она почти не слушала мальчика, когда тот принялся обстоятельно рассказывать о своем ремесле. Из сундучка были вызволены две киянки – одна круглая, другая с острыми краешками, пара увесистых молоточков и главная ценность – пластинки, испещренные резьбой. Выемки, узорчики и елочки сплетались в четкий, со строгими линиями узор.
– И как ты это делаешь, маленький такой… – невпопад проговорила Леся.
Степа бросил на нее обиженный взгляд, но ответил:
– Какой же я маленький? – И дернул плечом, утопающим в свободной рубахе. – Лес меня не принимает, нужно в доме полезным быть. Стешка прибирается, за Феклой следит. Олег хлеб печет, он за старшего, пока Демьяна нет. А я вот… вырезаю. Тетка Глаша меня хвалит.
И замолчал. Шмыгнул носом, заторопился спрятать свои сокровища.
– А Аксинья? Она-то хвалит?
Щуплая спина вздрогнула, но мальчик был сыном леса и умел держать удар.
– Матушке некогда с моими деревяшками возиться… – очень по-взрослому ответил он, и Леся тут же поняла, что слова эти не его.
Злость к взбалмошной дуре, считающей себя главной среди таких же сумасшедших, как она сама, стала еще сильнее.
– Матушка твоя не права, – скрипнула зубами Олеся. – А ты настоящий молодец. Я бы ни за что ни единую веточку не вырезала бы, хоть и старше…
Степа недоверчиво обернулся, посмотрел на нее, чуть приоткрыв рот, и тут же расплылся в улыбке.
– Да что там делать? Давай научу?
И, не дожидаясь ответа, подхватил убранный было сундучок, подтащил его поближе, уселся на лавке.
– Садись давай, – деловито приказал он Лесе. – Будем листочки вырезать.
Вырезал, конечно, он сам. Пыхтел, шмыгал носом, утирал лоб локтем, но умело выцарапывал острой киянкой и черенок, и прожилки, а круглой прошелся по контуру, превращая безликий деревянный спил в нечто особенное. На круглой его поверхности теперь красовались три листика – друг за дружкой, прячась за соседом, чтобы уместиться. Вблизи орнамент мог показаться странной мешаниной, хаотичными углублениями на деревяшке. Но достаточно было вытянуть руку, сжимающую кругляшок, и все становилось ясно.
– Красиво… – выдохнула Леся, разглядывая листочки. – И аккуратно как!
Степан, раскрасневшийся от работы и похвалы, смущенно пробормотал что-то невнятное, а потом поднял на Лесю глаза и проговорил:
– Понравилось, так бери…
– Да нет, что ты! – Леся с трудом сдерживала смех, глядя на смущение мальчишки. – Это твое.
– Да у меня куча, девать некуда… – начал он, но крыльцо заскрипело, и мальчик тут же замолчал.
Леся обмерла. Скрипнула дверь, топот стал явственней, а среди голосов и вскриков стали различимы причитания Глаши.
– Ой, да не ходить мне по свету, коли упустим Хозяина нашего… Ой, да не дышать мне лесом, ой, да водицей не напиться… – выла она сильным поставленным голосом.
Степка сжался, сделался еще меньше, доверчиво прислонился к Лесиному боку.
– Не бойся… – сказала она тихонько, но в комнату уже вошли, зашумели, заголосили, и ее шепот утонул в водовороте всеобщего гама.
Первой внутрь шагнула Аксинья. Растрепанная, с веточками, застрявшими в косах, она показалась Лесе злым духом, который и на свет-то выходить не должен. Красные, налитые кровью глаза невидяще смотрели перед собой, лицо стало восковым, как у покойницы, но страшнее прочего были руки, сжатые в побелевшие кулаки. Вся она обратилась в натянутую тетиву, того и гляди сорвется, и несдобровать тому, кто попадет под горячую руку. Она прошла вперед, жестом приказала Степушке уйти с дороги, тот дернулся в сторону, утаскивая Лесю за собой. Аксинья медленно опустилась на лавку – спина прямая, руки не дрожат, – и застыла, ожидая чего-то. На колени ей лег запыленный, вымазанный кровью серп.
В комнату тем временем уже заскочила Стешка, зареванная, опухшая, с глубокими царапинами на лице, будто бежала сквозь колючий кустарник, не пробуя даже прикрыться от шипов и веток. Она оглядела комнату ошалевшими глазами, схватила со стола связку сухой травы, скользнула взглядом по Лесе и замахала рукой, мол, поди-поди сюда, но попросить вслух не осмелилась. Как и Аксинья, она была безмолвной. Топала, скрипела половицами, но не произносила ни слова.
А Глаша, пока невидимая, сокрытая стенами дома, продолжала голосить, стоя на пороге:
– Не пущу беду, покуда стою, покуда говорю, не быть беде. Ой, да несите сюда, соловушку нашу, ой, да Хозяина нашего в родной кров, под родную крышу…
Леся замешкалась, не понимая, чего от нее ждут, но Степушка подтолкнул ее вперед, мотнул рыжей головой, а сам остался на месте. Леся поднялась на ноги, шагнула к Стешке, та схватила ее за руку и потащила в коридор. Влажные от страха ладони слиплись, пока они выходили к крыльцу, пока огибали замершую на пороге Глашу, которая даже не посмотрела на них, продолжая причитать:
– Не расти траве, не шуметь лесу, коли Хозяина нашего не спасем. Обернутся прахом все дали да выси. Ой, да не бывать этому…
«Что она делает?..» – почти спросила Леся, но стоило открыть рот, как Стешка сжала ее пальцы так сильно, что они хрустнули, и говорить расхотелось.
Но, сбегая с лестницы, она успела обернуться и посмотреть в лицо голосящей старухе. Глаша не плакала, как могло показаться. В ее глазах не было слез, лицо не свело судорогой несчастья. Она стояла на пороге и повторяла, повторяла заунывные свои причитания, оставаясь собранной и спокойной.
Солнце, стоящее в зените, как-то слишком быстро скатилось к горизонту. Тени удлиннились. Земля, пережившая бурю и пекло, тяжело дышала сухим жаром, предвкушая вечерний покой. Стешка тащила Лесю вперед, к границе поляны, где сгорбившись стоял Олег. Он что-то держал, закинув на плечо. Что-то большое и бесформенное. Мешок или дохлого зверя. А Стешка рвалась к нему, подхватив свободной рукой пыльный подол.
Только приблизившись к стоящему вплотную, Леся поняла, что лежащее на Олеговых плечах не было ни мешком, ни звериной шкурой. Рослый мужчина с длинными темными волосами – вот что это была за ноша. Олег стоял, чуть покачиваясь, и будто не замечал, как пот заливает глаза, щедро намочив и лоб, и прилипшие к нему пряди.
Стешка рухнула перед Олегом на колени, обхватила за пояс, прижалась лицом.
– Братик, милый, потерпи, мы тут уже… Чуток осталось…
Олег слабо кивнул и сделал маленький шаг назад. Его колени бы подломились под тяжестью чужого тела, но Стешка была рядом. Она подхватила безжизненного мужчину за руки и приняла половину его веса на себя.
– Чего стоишь? – бросила она застывшей Лесе. – Помогай.
Не зная как подступиться, Олеся топталась рядом.
– Да лес с тобой! – зло прошипела Стешка и протянула ей сушеную связочку. – Вот, иди за нами, в пальцах три и посыпай всю дорожку до дома. Поняла?
Леся судорожно кивнула, подхватила сухие травинки и принялась за работу. Двигались они медленно. Мужчина, которого тащили на себя брат с сестрой, был без сознания и очень тяжел. Олег скрипел зубами, но шел вперед, Стешка то и дело охала, но тоже молчала, что-то беззвучно шепча одними губами.
А Леся просто шагала следом, рассыпая кругом пахучую пыль. Трава легко крошилась в пальцах, стоило к ней только прикоснуться, и оседала на тропинке, словно пыльца. Воздух наполнил медовый аромат – терпкий, но приятный, запах покоя.
– Что это? – спросила Леся, не ожидая, что ей ответят.
– Медуница. – Олег обернулся на одно мгновение и чуть было не оступился. – Та, что в чаще самой растет… Она любую беду отгонит. Духа лесного с пути собьет…
– Духа? – переспросила Леся.
– Зазовок да лесавок, – пояснила Стешка как что-то само собой разумеющееся. – А то и болотник выйдет, коль Хозяин то наш в беде… – сказала и сама поняла, что лишнее, вздрогнула всем телом, подула через левое плечо.
– Ох, дурна девка, – проскрипел Олег так похоже на Глашу, что Леся фыркнула, но сдержала смех.
«Соглашаться с ними, – напомнила она себе. – Не спорить, кивать, делать вид, что все так, как должно быть. А потом бежать. Бежать что есть мочи».
Так они и шли до самого дома: Олег впереди, Стешка – на полшага сзади. Темноволосый мужчина лежал на их плечах – бессильно опавший, носок его сапога чертил по земле длинную полосу. А за ними Леся, стирающая в пальцах лесную медуницу, чтобы ни один лесной дух не нашел тропинки к дому.
А когда поднялись по скрипучим ступенькам, чуть живые от усталости и пережитого страха, то испугались тишины, мигом воцарившейся в доме. Это Глаша перестала причитать, стоило безжизненной ноге темноволосого мужчины прикоснуться к первой ступени.
– Вот и дома ты, Хозяин, вот и славно… – выдохнула старуха и медленно осела на деревянный порог. – Выдохлась я, дети, нелюдь проклятую заговаривать. Вы уж дальше сами, без меня…
Прислонилась к балке, что поддерживала крышу крылечка, и расслабленно закрыла глаза. Олег прошел мимо нее, пошатываясь, он все еще тащил на себе вес вдвое больше собственного, а Стешка на мгновение присела рядом с теткой, погладила ее по морщинистой щеке, распрямилась и скользнула в дом.
Когда они скрылись внутри, Леся растерянно замерла, решая, что делать дальше. Руки ее пропахли медуницей и слабо блестели на вечернем солнце, точно травяная пыль состояла из драгоценных камушков.
– Не стой столбом, – слабо проговорила Глаша. – В дом иди, пригодишься.
Леся кивнула, хотя старуха, продолжающая сидеть с опущенными веками, и не могла этого разглядеть. По двору степенно вышагивал огненный петух. Встречаться с ним Олесе не хотелось, заметно холодало, а солнце стремительно скрывалось за горизонтом, будто тоже страшась чего-то. Обтерев ладони о рваный подол рубахи, Леся тихонько ступила за порог и прислушалась.
Дверь в общую комнату была распахнута настежь, как и та, обшитая мехом, за которой скрывались полки с травами и снадобьями. Кто-то ходил там, звеня склянками и рассыпая проклятия. Леся подалась вперед и заглянула внутрь, спрятавшись за косяк.
Аксинья стояла к ней спиной. В распущенной косе виднелись сор и хвоя, длинная юбка была вымазана в грязи, словно ее хозяйка долго валялась на земле где-нибудь на опушке леса. В сухих пальцах оказывались то баночки, полные темной жижи, то благоухающие ветки, засохшие и живые, с зелеными почками и нежной листвой, чудом сохранившейся в темноте полок.
Но ничего из имеющегося богатства кладовой Аксинью не устраивало. Она искала что-то особенное, что-то, могущее помочь. Леся отступила в коридорчик, постояла там, собираясь с духом, и шагнула в общую комнату, откуда доносился встревоженный шепот и всхлипывания.
Это тихо плакала Стешка, застыв у стола, куда положили мужчину. Раскинув руки по сторонам так, что длинные кисти свешивались с краев, он не моргая смотрел в потолок. В первый миг Лесе показалось, что он пришел в себя. Но пустой взгляд говорил об обратном.
– Демочка, – звала его Стешка. – Братик… Демушка… – Всхлипывая, она гладила его по плечу, но тот не чувствовал прикосновений, не слышал ее мольбы.
Леся забилась в самый дальний угол и затихла, чтобы ненароком не помешать горю, сковавшему этих странных людей. Олег заметил ее, но остался на месте. На его лицо, красивое особенной красотой юности, легла тень страдания. Он был изможден, но рана, терзающая сердце, приносила куда большие муки. Лесе захотелось подойти к нему, прикоснуться, заставить его улыбнуться, сбросив груз несчастья, мигом прибавивший десяток лет.
Но рядом с ней уже оказался Степушка. Мальчик молча подвалился к ее боку, маленькое тельце вздрагивало от беззвучных слез. Леся опустила руку на его рыжую макушку и осталась на месте, ощущая себя чужой, но необходимой здесь, пусть и одному-единственному человеку.
– Демочка… – все звала брата Стеша. – Возвращайся к нам…
Но тот молчал, безучастно глядя в бревенчатый потолок. Его грудь чуть заметно поднималась, внутри что-то хлюпало, как при тяжелой простуде, выдох был похож на свист закипевшего чайника. Но на бесстрастном лице – смуглом, резком, обросшем жесткими волосами, – не было мук удушья. Названный Демьяном тихо умирал, лежа на столе, не слыша, не видя, не чувствуя этого.
– Да что же это? – по-бабски заломила тонкие ручки Стеша, когда в комнату вошла Аксинья.
– Прочь! – бросила та, и Стеша мигом отпрянула, застыв у окна, в серых глазах вспыхнула надежда.
Аксинья подошла к столу, в правой ее руке была тонкая свечка, чуть тлеющая красным огоньком.
– Как свеча оплывает вспять, – проговорила она, склоняясь над столом. – Воском мягким, так не бывать твоей смертушки, леса сын, время отдано молодым. Как песку не стоять скалой, мертвяку как не строить дом, так тебе умирать не дам, заклинаю к семи ветрам…
Окно со скрипом распахнулось, тяжелая деревянная рама ударила Олега по плечу, тот пошатнулся, но устоял. В комнату стылым потоком хлынул лесной воздух, надул тонкую ткань занавески, заиграл пламенем свечи. Леся вскрикнула от неожиданности, но не услышала своего голоса. Одна только Аксинья бормотала и бормотала, не замечая, как треплет ее волосы один из ветров, призванных ворожбой.
– Свечка стает, огонь сгорит, будешь весел ты, будешь сыт. Я тебя проведу дугой, тропкой верной, твоей тропой мимо смерти да в колыбель. Материнской крови испей!
И немедля поставила свечу в изголовье сына, подняла левую руку с зажатым в ней серпом и полоснула по худому запястью. Кровь вскипела в новой ране, но не пролилась. Аксинья наклонилась еще ниже – огонек свечи осветил ее бледное, неживое лицо, – и прижала рассеченное запястье к губам сына.
– Пей, покуда есть сил во мне, в чаще леса, в его земле. Пей, тебя защищаю я. Кровь моя станет кровь твоя.
Голос становился все неразборчивее, все слабее. Аксинья тяжело оседала на пол, вытягивая руку, чтобы не оторвать ее от губ Демьяна. Олег было рванулся к ним, но Аксинья отмахнулась, продолжая бормотать:
– Лес мой Батюшка, помоги. Против смерти да по крови след тяну от себя к нему. Я смогу. Я смогу… Смогу…
Леся чувствовала, как уходит жизнь из ее властного тела, как мертвеет в ней каждая клетка, как с кровью вытекает сила, как меняется тропа, по которой она должна была пройти, но теперь не пройдет. Откуда эти знания появились в Лесиной голове, она не знала, да и не хотела знать. Происходящее не вязалось с ее шатким представлением о сумасшедшей семейке, живущей в лесу. Это солнце, ушедшее так быстро, этот ветер, примчавшийся в дом по первому зову, этот безжизненный мужчина на столе, Аксинья, поющая сына собственной кровью. И ужас, сковавший все кругом. Это сложно было назвать массовым помешательством. Скорее, совсем иным миром, существующим по своим правилам.
– Она же умрет сейчас, – только и смогла выговорить Леся, когда Аксинья со стуком упала на пол, оторвав истерзанную руку от губ сына.
А Демьян вдруг зашелся захлебывающимся кашлем, изо рта его хлынула темная кровь, а следом – болотная жижа. Ее Леся сразу узнала по резкому землистому запаху, который остро чуяла через ткань, скрывающую ее собственную рану.
К Демьяну, захлебывающемуся гнилью, поспешила Стешка, перевернула на бок, попыталась оттереть грязный рот, но Демьян безвольно откинулся на стол, только подтеки жижи заструились вниз, пачкая длинные волосы.
– Отойди от него, – глухо приказала Аксинья, приподнимаясь на локте. – Он обращается…
– В кого? – не веря, что осмелилась, спросила Леся.
– В болотника, – помолчав, ответил за тетку Олег, и его голос предательски дрогнул. – Был лес, был и лесовой – его Хозяин. А стало болото…
С губ Демьяна сорвался хриплый стон, грудь слабо поднялась и опустилась. И только гнилая топь жадно клокотала внутри нового своего Хозяина.
Он был совершенно не красив. Леся рассматривала резкие, даже грубые черты его лица и ей казалось, что они вырезаны из камня небрежной рукой новичка. Крупный нос с широкими ноздрями, грубые брови, жесткие волосы на щеках, разрастающиеся в спутанную бороду. Если бы не мертвенная бледность и не заострившиеся черты, Леся признала бы в Демьяне зверя. Того, кем он являлся. Или мог явиться, сложись его путь иначе. Но мертвый волк слишком похож на пса. Так и Демьян на пороге смерти первый раз в жизни стал походить на человека.
А Леся все смотрела на него, внутренне ежась от неприязни. Лежащий на столе не вызывал в ней ни жалости, ни сочувствия. Хотя он был на самом краю. Это Леся чувствовала отчетливо, не задавая себе вопроса, откуда.
Может, по тому, как испуганно всхлипывала Стешка. Тянулась к брату, но не могла решиться и дотронуться до его влажного лба. А может, по оцепеневшему Олегу, который стоял у двери, по его побелевшим пальцам. Или по тому, как прижимался к Лесиному боку рыжеволосый мальчишка, доверчиво утирающий слезы об ее рубаху.
И уж точно по звеневшей в комнате ярости Аксиньи. Та кружила у стола, шептала себе под нос, вскидывая руки, складывала пальцы в горсть, рассыпала кругом пепел, пела что-то бессвязное. Но ничего не происходило. Внутри Демьяна булькало и клокотало, изо рта тянулась ниточка маслянистой, густой жижи.
– Обращается… Обращается… – проговорила Аксинья, словно наконец убедилась в том, что и так было очевидно, и медленно опустилась на пол.
– Матушка… – дрожащим голосом начала Стешка, но не посмела продолжить.
Аксинья подняла на нее глаза – черные от горя, бездонные от ярости.
– Я тебе не мать, поняла? – прорычала она. – Да пропадом вы хоть пропадите! Ты и братец твой, и мать твоя дура, и выродок этот проклятый! – Она выбросила вперед ладонь, указывая длинным сухим пальцем на рыжего мальчонку, спрятавшегося за спиной Леси.
Повисло молчание, длинное, как осенний вечер.
– Помолчала бы ты, сестрица. Горе тебе глаза залило. Вот и несешь всякое.
Слабый голос Глаши раздался из сеней. Она поскрипела там половицами, вошла в комнату, сощурилась слеповато.
– Ах ты ж дитятко, – только и выдохнула, заковыляла к столу. – Ах ты ж малое…
Потянулась морщинистой рукой к длинным волосам Демьяна, но окрик Аксиньи ее остановил.
– Не смей! – завопила она, пытаясь вскочить. – Не трогай моего сына!
– Общий он сын, – тихим, усталым голосом ответила Глаша. – Все они у нас общие… Муж был один, дом один, жизнь одна… И дети общие.
Казалось, что время остановилось. Казалось, из щелей между бревнами стен уходит воздух, и скоро в комнате останется лишь вакуум. Безвременное, безвоздушное пространство, полное боли двух несчастных женщин. Леся чувствовала, как прилипает к небу язык. И хотела бы если, то все равно не смогла бы вмешаться. Остальные так и вовсе перестали дышать, не в силах отвести глаза, заткнуть уши, чтобы не видеть, не слышать как рушится их мир. Спятивший, но привычный. Как ломается он в безжалостных руках Аксиньи.
– Ничего у нас не было общего, дура ты старая, – зло процедила она. – Это старик думал, что будем мы тут жить-поживать в мире да покое. Верные жены его. Думал да обтерся, не было ничего! Ни мира, ни покоя. Один только бес под все его ребра.
– Не надо, Ксюша… – Старуха покачнулась, оперлась рукой на стол, прядь волос Демьяна скользнула по ее пальцам.
– Не тронь! – завопила Аксинья, вскакивая наконец. – Мой он. Мой сын!
– Что-то поздно ты о нем вспомнила! – глухо отрезала Глаша. – Как сечь его ни за что, как в лес к волкам ссылать…
– Он должен был понять, что Хозяин здесь!
– Не был он Хозяином. И сама ты это знаешь, – сказала, будто черту провела. – Сестрица моя, сестрица… Не был Демушка тем самым сыном, не принял его лес, и Батюшка ему ничего не передал…
– Молчи! – Аксинья вмиг оказалась рядом с сестрой и вцепилась ей в ворот. – Молчи, сука палевая, убью, молчи!
– Нет, я скажу… Он умрет сейчас, и молчать тогда придется. А пока скажу, – прохрипела Глаша. – Ты его выгнала. Из-за тебя он ушел… Может и сладилось бы что с Батюшкой у них… А ты не дала. Отпустила сына из рода. А теперь мучаешься. Вот твоя вина, сестрица. И в болоте твоя вина. – Рука Аксиньи все сильнее сжимала ткань, лишая Глашу воздуха. – Хотела быть Матушкой, хотела быть главной… И всех нас погубила… – Губы ее посинели, лицо налилось кровью.
– Пусти! – закричала Стешка, скидывая оцепенение, как мокрую, тяжелую от воды ткань. – Мамочка, мамочка!
Откуда в ее хрупкой, совсем еще детской фигурке нашлось столько силы, чтобы оттолкнуть разъяренную Аксинью? Что за дух вселился в нее, сменяя кротость решительностью? И почему сама Леся осталась стоять в стороне, с постыдным интересом наблюдая этой за сценой? Но ответы искать было некогда. Время, замершее было, сорвалось с пружины и скачками понеслось вперед.
Олег ринулся вслед за сестрой, чтобы подхватить Глашу, почти задушенную, совсем обессиленную, с багровым рубцом от ворота на дряблой шее. За одно мгновение все изменилось, и Олеся просто не сумела за этим уследить.
Ее накрыло волной мутного киселя. Руки стали тяжелыми, веки так и норовили опуститься. Как в замедленной съемке она видела, что Аксинья подошла совсем близко. Лесе показалось, что цепкие пальцы ведьмы сейчас схватят ее. Про мальчишку, тяжело дышащего ей в спину, она успела забыть. Но тут же вспомнила, когда Аксинья потащила его к себе. Бледный, упирающийся, он покрылся ледяным потом страха. Леся запомнила лишь, как на влажной коже Степушки вмиг потемнели веснушки. А из ладошки выпал деревянный кругляшок с вырезанными на нем листиками. Упал и остался лежать, никому не нужный.
Леся попыталась схватить мальчика, потянуть к себе, защитить от старой ведьмы, но скользкие пальчики сами выскользнули из рук. Когда их заметила Глаша, Аксинья уже тащила его к двери.
– Стой! – прохрипела она. – Не смей!
Но было поздно – ведьма шагнула за порог. Последним, что увидела Леся, были округлившиеся глаза мальчишки и порванный ворот рубашки.
– Нет! Нет! – сипела Глаша. – Остановите ее!
Первым к двери рванул Олег, второй, сама не понимая, зачем, – Леся. Они неловко столкнулись в проходе, мешая друг другу, и потеряли истекающие до чего-то неизвестного, но ужасного, секунды. Нестерпимого, невыразимого, а главное, непоправимого.
– Да уйди же ты! – прорычал Олег, разом теряя всю мягкость, которой наделил его неизвестный Лесе бог.
Она отскочила в сторону, прижалась к стене. Воздух стал горячим и душным, словно за дверью был не засыпающий на закате лес, а печка, готовая к обжигу.
– Что за?.. – пробормотала Леся, чувствуя, что еще немного, и волосы ее запылают.
– Не пускает нас… Ведьма! – В голосе Олега сквозил страх, помноженный на злость, неожиданную даже для него самого.
– Что она хочет сделать? – еще тише спросила Леся, страшась узнать ответ.
– Если болоту нужен новый Хозяин, оно возьмет любого из нас, – ответила за сына Глаша и вышла в сени, тяжело опираясь на притихшую Стешку. – Не Демьяна, так Степушку…
– Или меня, – откликнулся Олег.
– Или тебя… – Глаша покачала головой. – Только думать не смей. Зачем болоту ребенок? Не примет такой дар. Скажет, мало. Когда сильный да волчий есть, что от несмышленого дитенка взять. А тебя, Лежка, оно бы взяло. Но нет нам дела до этого больше. Мальчонку нужно вернуть. А эта… – Она презрительно дернула плечом. – Пусть хоть с сестрами самого озера яшкается. Дура старая, не получится у нее ничего. Заберем Степана. И уйдем. В город уйдем. Да, девка? – И повернулась к Лесе, пронзила взглядом белесых глаз, как бабочку иголкой. – Выведешь нас?
– Выведу… – кивнула Олеся, понимая, что врет.
И она сама, не знающая дороги. И Глаша, неуверенная в том, что у старой дуры-сестры ничего не выйдет.
Влажная ладошка постоянно выскальзывала из сильных пальцев Аксиньи. До ломоты в суставах она стискивала их, чтобы детская ручка осталась в плену, чтобы мерзкий мальчишка даже не пытался сбежать, чтобы все шло так, как идет. Как угодно лесу. Или не угодно. Аксинье было плевать на лес. В первый раз за ее бесконечно долгую жизнь в глубине этой живой, устрашающей чащи ей было плевать на все правила.
Перед глазами мелькало лишь безжизненное лицо сына. И черная гниль, медленно текущая из его губ, и мертвецкая белизна закатившихся глаз.
– Был лес – был и лесовой его, – бил по ушам чей-то голос, кажется, всех листьев, шепчущих на ветру. – А стало болото, быть и болотнику…
И слово это, мерзкое, склизкое, заполняло рот горькой слюной, стекало вниз до самого нутра, а там пухло, заполняло все полости, как мерзкий выродок мертвых земель, растущий в чреве.
– Не бывать, – рычала Аксинья, ускоряя и без того стремительный шаг.
А Степушка за ее спиной сопел, перепрыгивая через камешки и ямки, но уже не плакал. Только доверчиво сжимал ее старые пальцы своими мягкими пальчиками каждый раз, когда потная ручка выскальзывала из ведьмовской хватки.
Если бы знал он, куда ведет его грозная, но все-таки родная тетка, заверещал бы, как зверек, попавший в пасть волка. Но Аксинья и сама до конца не знала, что собирается делать. Или знала, но не верила. Или верила, но беззвучно молила лес, чтобы он ее остановил.
А лес шумел, медленно приближаясь, только рябь шла по темной листве, будто волны неспокойного озера. Озера, которое больше не желает спать.
Аксинья прибавила шагу, до кромки леса оставалось еще немного. Если бы она только могла, обернулась бы птицей и долетела туда за одно мгновение. Грозной хищной птицей с выпавшими перьями и битым клювом. Но казаться другим и быть на самом деле – разные вещи. Слишком разные даже для этого странного мира.
– Матушка… – заканючил Степа, тяжело дыша. – Я устал… Матушка…
Не оборачиваясь, Аксинья дернула его посильнее, тот всхлипнул и засеменил сбитыми ножками, покорный, как новорожденный телок. С такими же большими, глупыми глазами. Мальчик, не ведающий даже, кем суждено ему было родиться.
Как не думать об этом, когда впереди темнеет голодный лес, оставшийся без Хозяина? Аксинья встряхнула головой, выбившиеся из косы пряди облепили спину, но собрать их не было времени. Да и нужды.
– Матушка… – повторил Степа на судорожном выдохе.
Аксинья бросила на него взгляд через плечо. Рыжий, обсыпанный пятнышками и веснушками. Курносый. Расплывшийся детским жирком. Возьмет ли болото его взамен молодого волка? Обменяет ли Демьяна – настоящего сына Батюшки – на это ничтожное существо? Если бы Аксинья была болотом, то на обмен этот ответила бы одним гнилостным шлепком. Но болотом она не была. Да никем не была. Чего кривить душой, когда души этой и осталось-то на одну горсть, которой сегодня придется расплатиться?
– Молчи, гаденыш, – прошипела она, отворачиваясь. – Не мать я тебе. Молчи.
И пока Аксинья шла, путаясь в грязном подоле, пока тащила за собой упирающегося, наконец почуявшего неладное Степушку, в памяти ее, словно зарницы в ночном небе, вспыхивали и потухали долгие годы жизни, проведенные здесь. На первой поляне, ставшей домом их странной семье.
Ей было двадцать, когда мир, большой и шумный, выплюнул ее, прожевав. Слишком высокая, слишком надменная, слишком знающая цену себе и каждому, проходящему мимо. Жаль, что никто не предлагал ей и половины того, на что рассчитывало молодое тело.
Когда Батюшка пришел за ней, на дворе стояла осень. Ранняя, чистая до хрустальности, звонкая, медовая на цвет и вкус.
– Здравствуй, – сказал он, присаживаясь рядом.
Сердце вздрогнуло, кровь прилила к лицу, но Аксинья слишком долго ждала этого, чтобы испортить все глупым бабьим румянцем. Она сжала в пальцах тряпичные ручки сумки – потертой, с лопнувшим бочком, – посидела так немного, но кивнула, здравствуй, мол, здравствуй.
– Как тебя зовут? – Голос был мягким, обволакивающим, тот же мед, что разливался сентябрем.
– Ксения. – Собственное имя показалось ей глупым.
– Ксюша, значит… – Помолчал, подумал. – Хорошо.
Она скосила взгляд, но смогла разглядеть лишь тяжелые, большие ладони человека, умеющего выстроить и дом, и жизнь в нем, и мир вокруг. Руки спокойно лежали на коленях, но Ксении тут же представилось, как опускаются они на ее плечи, не грузом – опорой. Обещанием той цены, которой она заслуживает.
– А родишь мне сына, Ксюша?
– Рожу, – не задумываясь, ответила она.
– Хорошо. Тогда пойдем.
И все. Вот так просто все и случилось. Она тут же отбросила старую сумку, а с нею и старую жизнь. И город этот, пыльный, душный летом, невыносимо серый зимой, и работу свою за прилавком с бакалеей, и даже мужчину, который ждал ее в доме с кирпичными стенами в три этажа. У них была целая комната, одна на двоих, и тихая старушка-соседка. Словом, жизнь подходящая всем, кроме нее, знающей собственную цену.
Ничего из этого больше не имело значения. Медовый голос, тяжелые руки, запах леса – плотный, незнакомый еще, – одурманили в одно мгновение. Казалось, вот только упала на пыльную мостовую сумка, и сразу же вокруг зашумели деревья, заголосили птицы, затрещали ветки под ногами.
– Пойдем, милая, пойдем, – повторял и повторял тот, кто вел ее в самую чащу.
И чем дальше шла она, тем понятнее все становилось. Вот ее место. Вот цена, которую она стоила все это время, потерянное среди людей, домов и машин. И кто-то большой и сильный, да что там, могучий, заплатил все до последней монетки, просто присев рядом. Выбрав ее.
От этого на душе становилось тепло и спокойно. И когда он привел ее на поляну, внезапно открывшуюся среди самого сердца чащи, она не испугалась. И когда раздел, шепча что-то неразборчиво, и поставил на колени, она не дрогнула. И когда одним движением старого серпа раскроил ладонь себе, а вторым – грязным лезвием прямо по нежной девичьей коже – ей, она не вскрикнула. И когда их липкие, влажные от крови пальцы сплелись, а лес зашумел, шепча листвой ее новое имя, она не противилась.
И лишь когда он повалил ее на землю, накрывая своим тяжелым потным телом ее белое ласковое тельце, она позволила себе заплакать. Не от боли, не от страха или отчаяния. Нет, то были слезы счастья. То были слезы мольбы, чтобы лес принял ее кровь, пот и слезы, и подарил ей сына, который так нужен этому могучему мужчине с большими ладонями.
В тот день лес не подвел ее. Не успела Аксинья привыкнуть к дому, пахнущему деревом и солнцем, как внутри нее начала расти новая жизнь. Тот, чье имя она не спросила, а сам он его не назвал, улыбался в косматую бороду, кивал чуть заметно, мол, правильно все идет. Как должно.
И они жили себе. Он приносил из леса зайцев и куропаток. Иногда молодых оленей – взваливал их теплые тела на плечи и тащил через лес к дому. Аксинья сразу поняла, что лес этот не так прост, как казалось ей раньше. Она помнила, что за границей города, сожравшего первые двадцать лет ее жизни, начинался перелесочек, а дальше – и дремучие чащи. О них почти не говорили. Ну лес и лес, пусть растет себе, пока не придет время вырубить, чтобы город вырос еще на один безликий квартал.
Достаточно ли большой он был, чтобы спрятать в своих зарослях их новую жизнь, Аксинья не знала. Но страха не было.
– Не бойся ничего, – сказал он ей, поднимаясь по скрипучему крыльцу. – Нет в этих краях силы, что была бы меня сильнее.
И она поверила. Таскала воду из стылого колодца, месила тесто, потрошила жестких уток и просто жила, ожидая день, когда сын появится на свет. Прошла осень, настала зима – вьюжная, страшная, темная. Короткие дни сменялись бесконечными ночами. Тот, кто стал ей мужем, уходил все чаще, возвращался все реже. Отекали ноги, болело непривыкшее тело, наливался тяжестью живот, а в нем недовольно ворочался кто-то чужой.
– Сынок… – уговаривала его Аксинья и гладила через натянутую кожу. – Сыночек мой…
Не помогало. Живущий в ней был слишком похож на своего отца. Обещание, которое Аксинья так легко дала, сидя на лавочке в самом начале осени, к концу зимы стало неподъемным. Скрывать это у Аксиньи получилось до первой оттепели. Но когда одним мартовским утром она не смогла встать с кровати, проплакав всю ночь от боли и беспомощности, муж молча собрался и ушел. День Аксинья провела в забытье. Сын ворочался, стучал изнутри, требовал внимания, заботы и ласки. А она уже ненавидела его, предчувствуя, что все ее мучения будут напрасны. То забываясь сном, то просыпаясь в холодном поту, Аксинья потеряла счет времени. В себя ее привел незнакомый голос в сенях. Аксинья подалась к краю кровати, не веря собственному счастью. Другая женщина показалась ей лучиком надежды в чаще кромешного ужаса, в который превратилась жизнь. Если будет с кем делить темные вечера, если будет та, что поможет, когда придет время, поддержит, вытрет лоб, заглушит крик, вытащит наконец из Аксиньи этого паршивца… Может, тогда все закончится благим исходом.
– Батюшка, батюшка, – громко зашептали в сенях. – Я уж тебя приголублю, милый мой, я уж тебя отогрею…
– Твое дело дом, – сурово ответил тот, кого Аксинья считала только своим. – Матушкой я другую выбрал. Рожать ей скоро. Поможешь.
– Помогу.
– А там посмотрим, может и не сладит она. Ты покрепче будешь.
– Посмотрим.
– Нездешняя она, не нашенская, вот и расскажи ей все. Научи.
– Научу.
– Сестрой она тебе будет названной. Обе вы – мои жены. А друг другу сестрами придетесь.
– Придемся.
В ту ночь Аксинья поняла, что ничего не закончено. И пусть названный Батюшкой однажды выбрал ее из целого города, в любой день он может привести в дом другую, новую – ту, что подойдет лучше. Ту, что сможет выполнить обещание и родить ему сына.
Когда в спальню зашла дородная баба с двумя косами, сколотыми на лбу, больше всего Аксинье захотелось вцепиться ей в лицо, выдрать эти по-рыбьи круглые глаза и раздавить их в кулаке. Но она сдержалась. И когда Батюшка шагнул следом – большой, могучий, степенный, – единственным, чего желала Аксинья, было вырвать его сердце и скормить волкам, воющим в ночи за границей поляны. Но она сдержалась. Потому что всегда точно знала свою цену. А теперь узнала и предназначение – стать Матушкой, а кому, зачем и как, пусть объяснит ей новая названная сестра. Себе на беду.
Так и вышло. И Матушкой она стала. И сестрой названной. И беды им выпало столько, что не унести. И сын, чужаком ворочающийся в ее нутре той ночью, чужаком и родился. А теперь умирает чужаком. Но этого Аксинья не могла допустить, точно зная цену спасения. Цену, которую их род выплатит сполна. Жизнью каждого и ее собственной прогнившей душой, если придется.
– Матушка… – заканючил приговоренный к страшной смерти мальчик.
Тоже сын. Пусть и не ее.
– Матушка, – заныл он. – Я устал… Матушка.
В этот миг Аксинья переступила границу леса и позволила себе шумно выдохнуть, разгоняя жар, которым из последних сил окутывала дом, чтобы задержать погоню.
– Скоро отдохнешь, – ответила она, не оборачиваясь.
Где-то в чаще раскатисто засмеялся филин.
Лежка помнил все. Достаточно было пожелать, вспорхнуть над моментом сегодняшним, и прожитое становилось маленьким и плоским. Лети себе, выбирай день, на который хочешь приземлиться, чтобы вспомнить его. Иногда Лежка представлял себя большой и сильной птицей. Седым кречетом с крыльями, как два широких лоскута ткани. И тогда вспоминать становилось еще легче.
Он помнил себя младенцем, сморщенным и розовым, лежащим в деревянной люльке. Помнил мать, склоняющуюся к нему, молодую еще, без россыпи старческих пятен и морщин на добром лице. Помнил Батюшку – тот подхватывал его на руки, прятал улыбку, хмурил брови. А еще помнил тетку Аксинью. Та подошла ночью, третьей его ночью в этом мире, царапнула ногтем, провела подушечкой пальца по лбу, принюхалась к сладкому младенческому запаху молока и материнской плоти и отошла, успокоенная.
Только потом, стоя нагим на лобной поляне, он понял, почему Матушка подходила тогда, почему испытующе смотрела на него – она пыталась найти отпечаток леса, услышать его отголоски в бессвязном копошении, разглядеть янтарь и зелень во взгляде. Но Лежка не был тем самым сыном. Он узнал это на холодном рассвете, когда из чащи к нему так и не вышел ни старый лось, ни серая волчица, ни шатун-медведь, даже буря не разыгралась, даже соки в старой сосне не заструились от неба к земле. Словом, ни единого знака леса, которым бы тот признал Олега своим. И Демьян остался главным сыном.
Зато Лежка помнил всю свою жизнь от момента зачатия на этой самой поляне до каждой секунды, в которой пребывал в любой момент своих дней. Прошлое было для него открытой, изученной, но все равно любимой книгой. Настоящее же таило в себе тревоги, ожидания, а с ними и разочарования. Будущее и вовсе напоминало Олегу туман над гнилым болотом – не видно ни зги, только плещется что-то во мгле, живое и опасное. А понять, зверь ли там дикий или мавка мертвая, получится лишь подойдя ближе, сделав будущее настоящим, а после – и прошлым. Узнав его и запомнив.
Так Олег жил в мире с миром, лесом и людьми. Он привык верить словам старших, привык слушаться, привык исполнять, привык быть тем, кем родился – вторым мужчиной лесного рода. Ему не суждено было стать Хозяином, но это Олега не печалило. Он прожил ту безответную ночь на поляне, запомнил ее и смирился. Это Демьяна ломали, кромсали, дичили, готовили стать Батюшкой. Лежка же оставался в ладу с собой.
Даже одиноким он себя никогда не чувствовал, Стешка всегда была рядом, такая же покорная и молчаливая, сестра его кровная, погодка, тихая, ласковая, как слабый ветерок в поле. Олег помнил день, когда Глаша понесла ею. Он продолжал быть розовощеким младенчиком, а мать круглилась, тяжелела, лишая его сладкого молока. Батюшка совсем перестал показываться в доме, все бродил по лесу, возвращался, садился на пороге, потрошил дичь. Аксинья смотрела на него через окно, и Лежка помнил, как хищно сжимали подоконник ее худые пальцы.
Когда он рассказал об этом Глаше – намного позже, юношей, пытающимся разобраться в разладе семьи, который почти уже привел их к гибели, – тетка только махнула рукой:
– Не можешь ты этого помнить! Года не было тебе. Чего мелешь-то?
Но он помнил. Все помнил. И пусть родную мать ему приходилось звать теткой, он точно знал, чье чрево вытолкнуло его наружу в мир, полный законов и тайн, ему не подвластных, где Аксинья была им Матушкой, грозной и могущественной, как сам лес.
И теперь Олег торопливо шагал по родной поляне к лесу, понимая, что восстает против всех правил, на которых держится эта земля. И запоминал каждый свой шаг.
Когда жар схлынул так же внезапно, как и возник, Глаша первой кинулась к двери. По ее грозному виду было понятно – она собирается не просто догнать спятившую ведьму, но и хорошенько ее поколотить. Леся и сама была бы не прочь как следует пнуть Аксинью, но рана на бедре опять болела – куда там пинаться? Поспеть бы за бегущими к лесу. Смотреть на воспаленные края, заполненные черным гноем, Лесе не хотелось. Она просто затянула потуже концы повязки и ринулась на крыльцо.
В последний момент ей показалось, что плотно запертая дверь, ведущая в соседнюю комнату, приоткрылась, и в коридор через щелочку уставились огромные растерянные глаза. Но думать об этом не нашлось времени.
Бежали они втроем, спеша пересечь поляну, и ночь сгущалась над ними, сменяя стремительный закат. Седые космы Глаши растрепались, подол ее платья цеплялся за траву. Старуха то шла, то бежала, то застывала, чтобы отдышаться, и вновь пускалась бегом. Олег не отставал, но и не пытался вырваться вперед, его окаменевшее лицо скрывало бушующую тревогу. Леся догнала его, хотела дотронуться до плеча, но не решилась – поняла, какая битва разгорается внутри. Олегу, молодому и сильному, этот путь давался куда тяжелее старой Глаши. Что-то мешало ему обогнать тетку, устремиться в лес и первым вцепиться в сумасшедшую Матушку, оттащить ее от брата. Он медлил, он сомневался, он тревожился, а может и боялся. Но почему? Разве не праведен их гнев? Спятившая ведьма утащила в чащу маленького мальчика – чем не сюжет для сказки, в которой обязательно должно победить добро? Они и есть это добро! Так вперед же! Чтобы скорее оказаться в моменте, когда все жили долго и счастливо. Но Лежка терзался виной, Леся чувствовала это. Он не знал, можно ли нарушить правила дурацкого леса, помешав Матушке закончить начатое.
– Спятившие идиоты, – прошипела сквозь зубы Олеся, утирая пот.
Сама она нисколько ни о чем таком не переживала. Пусть даже Стешка осталась в доме смывать черную жижу с лица брата, распластавшегося на столе – втроем им под силу скрутить одну полоумную бабу. Если что и беспокоило Лесю, так это тропа, которую она пообещала отыскать среди осин, сосен и болотных кочек. Хорошо, если будет она плотно вытоптанной, широкой и короткой, чтобы к первым лучам солнца оказаться на трассе. А дальше все решится само. Остановить машину, откреститься от странных попутчиков, найти первый же травмпункт и рассказать о своей беде.
– Я очнулась в лесу, – скажет она жалобно, а слезы сами потекут по щекам. – Я ничего не помню, помогите мне!
Ей, разумеется, помогут. Определят в больничку, прочистят раны, начнут искать родню. А дальше… Дальше она не заглядывала. На память, бросающую ей жалкие ошметки прошлого, как скупой хозяин – пустые кости ненавистному псу, сложно было положиться, но и эти крохи складывались в странную картину. Надеяться, что ее отыщет ликующее семейство, не приходилось. Но любая проблемная семья лучше этой, свихнувшийся в своей лесной глухомани. Поэтому отыскать тропу виделось Лесе главной задачей. Достаточно, на ее взгляд, легкой.
Взгляд этот поменялся в ту же секунду, когда она последней из бегущих шагнула на хвойный ковер. Лес зашумел, приветствуя ее. Он был повсюду. Высокий, непроходимо густой, пахучий, влажный, живой. Скрывающий в себе все что угодно, только не тропу, которая на рассвете привела бы их к дороге.