Не то дорога, не то просека пролегла через лесные дебри.
Луна чуть проглянет и вновь спрячется за покровом облаков, которые медленно и неустанно ползут по небу, серея, как столбы дыма.
Немало надо храбрости, чтобы ехать одному в глухую полночь по лесной чаще.
В ней много волков, но что еще страшней — много лютых людей. Зверь помилует, побоится тронуть, а человека не возьмешь страхом или мольбой. Не тронутся слезами окаменелые сердца, ш бердыш с размаху размозжит голову.
Вероятно, это хорошо знал путник, пробиравшийся по просеке на бойком аргамаке. Он держал наготове копье, жало которого серебром светилось при проблеске месяца.
На мгновенье луна вырвалась из-за облаков и озарила ехавшего.
Он молод. Ему лет тридцать, не больше;
Плечи широки, стан крепок. Для злых людей — он не легкая добыча: сможет постоять за себя.
Лицо, окаймленное темно-русой бородкой, красиво, но бледно и угрюмо.
Брови сдвинулись, а глаз-а вспыхивают недобрым огоньком.
Если бы встретился москвич, то без труда признал бы в ночном путнике богатого купца прозвищем Некомат Суровчанин.
Тот же встречный, конечно, подивился бы:
— Что ему здесь надобно?
Удивление москвича было бы тем более понятно, если мы поясним, что путь-просека вел ни более, ни менее как только к мельнице некоего Хапилы, пользовавшегося недоброй славой колдуна.
Чтобы объяснить читателю смысл путешествия Некомата, мы должны оставить его продолжать путь к колдовской мельнице, а сами вынуждены взглянуть на жизнь купца Суровчанина вообще и, главным образом, на те события, которые разыгрались в доме Некомата всего несколько дней тому назад.
Итак, забудем на время про его поездку и перенесемся в усадьбу, окруженную добрым тыном, за которым, куда глаз ни глянь, раскидывались поля и луга, окаймленные вдали темной полосой леса…
…Ясное осеннее утро.
Некомат стоит у окна и смотрит на окрестности.
Поля со щетиною сжатой ржи, луга с сильно поднявшейся отавой. Дальше лес с темными пятнами хвои и желтыми и красными набросками отживающей листвы.
Вились думы:
— Ишь, земли! Глазом не охватишь. Тут тебе и луга, и поля, и бор… Бо-о-гатство! Сена к Петрову дню что накашиваем! А хлеба сбираем, а овса… Уйма! Да еще старания, какого нужно, не приложено. А постараться, — приглядеть здесь-там, пораньше встать, попозже лечь — огребай добро лопатами! Э-эх! Было бы мое, сумел бы постараться. А так, чужое-то обхаживать, кому охота? Честь-то все равно одна будет: пройдет мало времени — помелом погонит. Мне бы пока что хоть малую толику припрятать… Люди думают: Некомат гость богатый, большой торговый человек… Знали бы они, что я только пасынковым добром и дышу. Сполнится ему двадцать годов, все он и заберет. И останусь я чист молодец. Плохо распорядилась покойница, что говорить. Обидела меня. Его, говорит, отец наживал, так ему всем и володеть. А все толковала, бывало, «муженек любимый». Вот те и любимый.
Угрюмое лицо Суровчанина покрылось пятнами от желчного волнения. В тусклых, впалых глазах сверкнули злые искорки. Он нервно бороду дернул и отошел от окна.
— Грехи одни! — пробормотал он, прохаживаясь. — Кабы отделаться от этого царнишки. А-ах кабы!
Тихо стукнули в дверь светлицы.
— Кто там? — спросил Некомат.
В дверь выставилась кудлатая седая голова.
— Что тебе, Пахомыч?
В комнату бочком пролез приземистый старик с обезьяньим лицом, испещренным морщинами, и юркими лукавыми глазами, полуприкрытыми клоками седых бровей.
— Я к твоей милости, — проговорил Пахомыч.
— А что?
— Силушки нет сладить с пасынком твоим. Помилуй, совсем заморил он Чалого.
— Этакого коня?!
— Пропала лошадь. Вхожу сейчас в конюшню, гляжу — сена не ест и сама дрожит. На ней теперь разве впору воду возить да и то годится ль!
— Любимый мой жеребчик. Растил его, холил красавца, вскормил — и вот! И как Андрюшке помогло такого коня зарезать?
— Вчерась оседлать приказал и поехал. Знамо дело, от безделья скука берет. Сам знаешь, какая вчерашний день погода была — дождик, буря, не приведи Бог. А ему, вишь, дома не сидится. С утра до вечера это он по полям шаркал. Конь не поен, не кормлен, ну и заморил. Как он вернулся, я так и ахнул: мыло с коня так клочьями и сыпется что снег. Тогда же подумал я: ой зарезал коня.
Суровчанин присел на лавке, тяжело дышал и покачивал головой.
— Вот тебе и Чалый. А конек-то был!
— Уходил, уходил его, что и толковать. Сегодня я ему говорю: Андрей Алексеич! Зарезал ведь ты коня. А он меня же винит: ты, говорит, что смотрел? Верно, грит, опоили его. И знаешь, господине, уж ты меня прости, не в гнев твоей милости будь сказано, а сдается мне, что он тебе назло извел коня: знает — твой любимый.
— Может быть и очень может быть. От него уваженья не дождаться, а этакого чего-нибудь, чтобы назло, сколько хошь. Уж паренек! Вот он где у меня!
Некомат указал на свою шею.
— Испытанье, тебе Господом посланное, — сказал Пахомыч, сочувственно вздохнув, и продолжал: — потому думаю, что он назло тебе сделал, потому… Ведь ни ты, ни я, ни другой кто не поедет по доброй воле в этакую непогодь, как вчерась. А его понесло. И зачем? Даром коня гонять. Один- одинешенек поехал и воров-душегубов не побоялся… А ноне у нас их страсть развелось: намедни Трифоновского ключника среди бела дня зарезали, только малость от дома отошел. Дивно, как Андрей Лексеича не полоснули.
— Кабы полоснули! — пробурчал Суровчанин так, что ключник мог и не слышать.
Но он слышал. Весь как-то дернулся, подался вперед и тихонько промолвил:
— Управились бы с ним воры — благодать бы была.
— Н-ну, — промычал Некомат, смущенно глянув в сторону.
— Нет, в сам деле, — зашептал старик, еще ближе пододвинувшись к нему. — Оно, конечно, грех желать такое. Но от слова ничего ему не сделается. А только как не сказать, что легче стало бы без него.
Суровчанин не останавливал холопа и нервно щипал бороду.
— То взять, — продолжал шептать ключник, — что вот теперь ты всем володеешь, а малость времени пройдет, — приберет все к своим рукам Андрей Лексеич. Мы, рабы, попадем в его лапы, а тебя, — ты не осерчай на меня, — может, из дома погонит.
— От него дождешься.
— Чего от него не дождаться? Всего ждать можно. Меня он со свету сживет, уж это — как пить дать. Он меня страсть не любит. Беда всем будет…
Старик замолчал. Юркие глаза его так и бегали.
— Тяжело, — со вздохом промолвил Некомат.
— Легко ли!
— А поделать ничего нельзя.
Пахомыч наклонился к самому уху купца и прошептал:
— Кабы греха не бояться, то можно бы…
— Отыди, сатана! — вскричал Суровчанин, покраснев.
Поднялся с лавки и зашагал по комнате.
Старик отскочил к двери и забормотал с покорным видом:
— Ведь я не говорю, чтобы беспременно. Я сказал, коли не бояться греха. А мы, вестимо, хрестьяне православные, мы греха боимся. Я так к слову, тоись… А ты меня сейчас уж и сатаной.
Некомат ходил, опустив голову. Лицо его словно потемнело. В глазах выражались тревога и злоба.
Вдруг он круто остановился перед Пахомычем и спросил:
— Ну, а… ну, а как было бы можно?
Ключник встрепенулся.
— Как? Придумать недолго. Кликни — руки найдутся… На воров-душегубов свалим, — прошептал он.
— Где найдешь? — напряженно шептал купец. — Да после эти же руки, может, и к нашему горлу потянутся?
— Не посмеют потянуться. Устроим. У меня, сказать правду, на примете есть.
— Будто?
В это время в сенях послышались быстрые шаги. Дверь распахнулась, и на пороге появился юноша лет девятнадцати, высокий, голубоглазый, краснощекий. Его плечи еще не вполне развились, но, по-видимому, он обещал стать богатырем. На мощной шее сидела красивая голова в целом венке кудрявых белокурых волос.
Это был пасынок Суровчанина, владелец усадьбы и земель, Андрей Алексеевич Кореев.
Увидев его, Некомат угрюмо спросил:
— Что, Чалого-то загнал?
— Я загнал Чалого? Когда мне было его загнать? Конь, правда, теперь вконец испорчен, да только оттого, что его опоили, — ответил пасынок.
Пахомыч, успевший отдалиться от Некомата, с жаром возразил:
— Грех тебе, Андрей Лексеич, на людей напраслину взводить. Сам виноват, так зачем на других вину складывать? Вьюнош ты еще молоденький и на этакое пускаешься. Непригоже.
Молодой человек пожал плечами и промолвил:
— Да когда я мог коня загнать?
— А вчерась.
— Много ли вчера я ездил?
— А от обеда да вплоть до вечерка.
— Полно врать-то! — с негодованием воскликнул Кореев.
— Я что? Я человек маленький, — смиренно сказал ключник, злобно блестя глазами. — Одно слово — раб. Я все должен с покорством стерпеть. Говоришь, вру — ну, пусть вру. Пусть твоя правда, мне спорить нельзя. А только вспомяни то, что я еще твоей матушке с батюшкой служил, когда тебя и на свете еще не было. У меня уж борода сивая, а у тебя еще ус не пробился… Грех старика обижать. А снести я все снесу. Все снесу, не привыкать стать. За жизнь-то свою чего не натерпелся… А только обидно…
И, ворча, он вышел.
— Коня, конечно, жаль, — сказал вотчим по его уходе, — доморощенный конек… Потому я и говорю… Но ты волен делать, как знаешь. Не мое добро… И ежели я печалюсь, то потому, что о тебе пекусь…
Он примолк, потом продолжал, стараясь придать голосу задушевный тон:
— Я ведь тебя этаким знал (он указал на аршин от пола), можно сказать, ты на моих руках вырос. Люблю я тебя» как сына родного… Денно и нощно заботушка о тебе меня берет. Вот пройдет годик, сдам я тебе все хозяйство, тогда делай как знаешь, слова не скажу… Сам будешь в возрасте… Ты будешь хозяйствовать, а я пойду угодникам молиться, либо постриг приму… Уйду из усадебки.
— Зачем уходить? Как жил, так и живи. Я только рад
буду.
— Нет, брат. Двум медведям в одной берлоге не ужиться.
— Не стоит об этом толковать, батюшка: я тебя не пущу; ведь еще не скоро мне и хозяйство принимать: больше года еще осталось. Чего раньше думать да загадывать: мало ль что еще может случиться! День сегодня погожий, — добавил Андрей Алексеевич, глядя в окно, — взять лук да пойти зайцев пострелять: много их у нашего огорода шмыгает.
Он ушел.
Вотчим посмотрел на захлопнувшуюся за ним дверь, и благодушное выражение разом соскочило с его лица.
— Да, — пробормотал он, — еще срок есть. Мало ль что еще может случиться. А с Пахомычем надобно как след потолковать.
И он зашагал по комнате, полный черных, смутных дум.
Скажем теперь несколько слов в пояснение того, каким образом торговый человек Некомат очутился в роли опекуна (разумеется, называем его так современным нам языком) Андрея Алексеевича.
В то время не существовало еще крепостного права, не существовало также и права на владение землей только какому-нибудь одному сословию.
Сказанного достаточно, чтобы понять, что Суровчанин хотя был купцом, или, как тогда называли, «гостем», мог и мечтать о присвоении себе имения Кореева, и фактически владеть землей и людьми.
Лет десять тому назад Некомат был мелким торговым человеком; он торговал холстом и суровским товаром, отчего и получил прозвище Суровчанина. Он наезжал в имение матери Андрея Алексеевича — вдовы княжего боярина — за закупом холста. Красавец в то время собой, он приглянулся молодой еще вдове, и вскоре она вышла за него замуж, не раздумывая о том, что она — боярыня, а он простой гость.
С женою Некомат прожил лет пять. Она скончалась от какой-то долгой и мучительной болезни.
— Что свеча растаяла, — говорили про нее.
Умирая, она позаботилась о сыне от первого брака: все имущество она завещала ему, а своего второго мужа оставила только «пестуном»:
— Пока Андрюша в возраст не придет.
Суровчанин, впрочем, мог также все наследовать:
— Ежели, чего Боже упаси, Андрюшенька помрет раньше.
Таким образом Некомат стал опекуном пасынка и фактическим, временным владельцем имения, но не собственником его.
В первые годы купец чувствовал себя очень довольным:
— Еще покуда малыш в возраст придет. Может, еще его Господь и приберет.
Но по мере того, как проходили годы, а мальчик превращался в цветущего юношу, Некомат становился грустней и задумчивей: «добро» ускользало из рук. Недалек был день, когда предстояло расстаться с этакой «благодатью». Правда, «гость» успел припрятать добрую толику про черный день, но ему этого казалось мало. Его торговля шла плохо и, в сущности, поддерживалась только деньгами, которые он извлекал из пользования поместьем опекаемого. Люди этого не знали, но он-то хорошо знал: не будет имения — придется и торговлю бросить.
А имение было — золотое дно. Лежало оно всего в какой-нибудь версте от Москвы; земля хорошая: пажити, леса — все есть, чего хочешь.
Опекун с ненавистью стал думать о своем пасынке. Андрей Алексеевич был в его глазах врагом его счастья.
— Кабы помер! — частно проносилось в его голове, когда он смотрел на пасынка.
И все чаще и чаще стала вспадать дума о желательности смерти Андрея Алексеевича.
В одно из таких мгновений подвернулся Пахомыч со своими речами.
К чему привел разговор между ключником и купцом, читателям известно.
Чем руководился старый ключник, подбивая своего господина на преступление?
Конечно, только личной выгодой. Андрей Алексеевич не терпел бы его за злобу и пронырство, и, со вступлением Кореева в свои права, ключник должен был лишиться своего первенствующего значения среди челядинцев; кроме того, если бы удалось «отделаться» преступным образом от Андрея Алексеевича, Пахомыч держал бы в своих руках Некомата и мог бы забрать власть над ним и над «людишками».
Подозревал ли сам юноша, какая опасность грозит ему?
К вотчиму у него никогда не лежало сердце. Он инстинктивно чувствовал затаенную вражду со стороны Некомата. Но молодой человек гнал такие думы, старался переломить себя, был с отчимом ласков и почтителен. О том же, какие планы зреют у Суровчанина и ключника, он ничего не подозревал.
Быть может, злые замыслы удались бы, если б случайно в них не проник один преданный юноше человек.
Это был старик Матвеич, прозванный Большерук. В то время, когда жила еще мать Андрея Алексеевича, Матвеич был ключником, но после ее кончины Некомат поставил на эту должность Пахомыча, а его вернул в положение заурядного раба. Произошло это потому, что Суровчанин видел, что Матвеич более тянет на сторону пасынка, а не на его. Таким образом, старик был большою помехой для опекуна.
Много пришлось претерпеть Болыперуку, но он все покорно сносил.
Не многие знали, что причиною такой покорности была его глубокая привязанность к Андрею Алексеевичу.
Юноша, можно сказать, вырос на его руках; мать, умирая, поручила мальчика заботам Матвеича, и старик не обманул ее доверия; он возился с ребенком не хуже любой няньки. Всегда смирный и молчаливый, он становился буйным и гневным, если видел, что чем-нибудь обижают его питомца; он всегда стоял за него горой перед всеми, не исключая и самого Некомата.
— Меня хошь прибей, хошь убей, а мальца не трожь: не дам! — говаривал он Суровчанину или Пахомычу в минуту подобной вспышки. — Сироту-то всяк рад обидеть.
Душа ребенка отзывчива на теплую ласку и любовь; дети чутьем понимают, кто их искренно любит. Не удивительно поэтому, что Андрей Алексеевич, в свою очередь, полюбил Большерука как родного и во всяком случае больше, чем отчима.
Этот-то истинный пестун юноши и проник в планы Суровчанина и Пахомыча.
Однажды в послеобеденную пору, когда весь дом был погружен в безмолвие, так как все обитатели от мала до велика, по русскому обычаю, «прилегли» после обеда, легкий стук в дверь горницы пробудил Андрея Алексеевича от легкой дремы.
Он нехотя спросил:
— Кто там?
— Я… Тише… Впустит-ко меня, — послышался из двери сдержанный голос Большерука.
Юноша, лениво поднявшись, откинул засов.
Матвеич тихонько вошел в комнату и снова запер двери.
Он был бледен и имел расстроенный вид.
— Случилось что, Матвеич? — спросил Кореев, хглядя на взволнованное лицо старика.
Большерук молча покрестился на икону, потом промолвил:
— Случилось такое, что не узнай я, быть бы великому греху. Благодари Бога, что спас Он тебя.
Юноша смотрел на него с недоумением.
— Злодеи? — пробормотал Андрей Алексеевич, пожимая плечами.
— Да, лютые злодеи. И с тобою вместе живут и твою хлеб-соль едят. Послушай-ка-сь, что я тебе скажу… Сегодня, ты знаешь, работали мы в огороде. Овощ снимали. Стало близко к полудню. Приходит в это время сам Некомат-от. Поглядел этак на Пахомыча и говорит: гони их обедать. Тот сейчас и запищал: кончай работу, иди за обед…
«Вестимо, холопищки радешенки. Живой рукой к дому. А я позамешкался с чего-то. Все ушли, а я еще спину гну. Работать мне довелось, надо тебе сказать, у самой загороди, в конце то ись. Знаешь там, где малинник поднялся. Кустарник высокий да густой. Меня за ним и не видать. И вот слышу я, братец ты мой, что за кустами ходят да говорят. Поприслушался. Твой вотчим да Пахомыч. Мне сперва было и ни к чему, а потом стал их слушать…
Ну, тут-то вот и услышал! Вотчим-то твой говорит, и в голосе словно бы дрожь:
— Невтерпеж, — говорит, — пора нам с этим приканчивать. Извелся я весь. Надо разом конец.
— Да уж теперь будет твоя милость спокойна: нашел я кого след.
Это, значит, отвечает ключник. Мне каждое ихнее слово запомнилось. Умирать стану — не забуду.
— Ой ли! — грит вотчим-то, — нашел?
— Нашел, — тот грит, — доброго паренька. О Фильке Непутном слыхал?
— Еще бы не слыхать. Всем ведомый душегуб.
— Вот он, — ключник говорит, — и трое приятелей его. И пограбят его и убьют. Я им, с твоего дозволенья, награж- деньице обещал.
— Дам сколько захотят, только б прикончили Андрея.
Услыхал я это, да так и обмер. Присел за кустами не шелохнусь, и через веточки проглядываю.
Вотчим-то белый что снег, а Пахомыч — красный и все волосы ерошит.
— Когда ж они вершить будут?
А Пахомыч грит:
— А с сегодня засядут выжидать. Как он в лесок выдет, нагонят и либо бердышем, либо копьецом, либо стрелку пустят. И вся недолга. Потом ищи их, как ветра в поле. А наше дело сторона.
— Так. Нарочно завтра ж пошлю его зайцев стрелять.
Ну, Пахомыч, удастся мне его сбыть — озолочу тебя. Первым ты человеком у меня станешь. И Фильки не забуду. А только скажи ему, чтоб он не зевал: не терпится мне Андрюшку спровадить. Пусть они голову ему разрубят, в воде потопят, аль в огне спалят, только бы убрали. А то руки чешутся самому за нож взяться, либо зелья ему в кушанье подсыпать. Ждать не могу…
И пошли это они себе помаленьку к дому.
Я пождал, когда они ушли, да пробрался домой, а теперь вот к тебе прибег. И мой сказ тебе: надобно от злодеев спасаться. Изведут они тебя, как пить дать, изведут. Бога они не боятся, людей и подавно».
Андрей Алексеевич сидел бледный и удрученный.
Он несколько раз прерывал речь пестуна то возгласами недоверия, то гнева.
Когда старик закончил, он быстро поднялся и в волнении заходил по комнате.
— Знаешь, Матвеич, — сказал он, — и надо мне тебе-верить, и не верится. Ну, можно ль, чтобы отчим… Да что же он за злодей такой?
— Злодей и есть. Какой же не злодей?
— Да на что ему смерть моя?
— На что? Да ведь, ежели ты помрешь, он всем владеть будет. Так и в духовной прописано. Сам слышал, как отец Василий читал твоей матушке, когда она Богу душу отдавала. Ежели ты помрешь, — все вотчиму. Из-за этого он тебя и хочет спровадить.
— Пойду-ка я к нему, — с гневом вскричал юноша, — и скажу, что мне все ведомо. Что он сущий злодей, Бога позабывший, и чтоб он убирался бы поскорей из моего дома.
Большерук замахал руками.
— Тише!.. Не кричи, — промолвил он. — А о сем и думать нельзя. Он только и скажет одно: знать ничего не знаю, ведать не ведаю, мало ль, дескать, тебе наговорили! А тебя за продерзости он еще в подклеть запрет. И ничего ты не сделаешь, потому пока тебе двадцати годов нет, он здесь хозяин. А в подклети они тебя и заморят. Нет, пока что надобно тебе отсюдова уйти. Это уж, как люблю тебя, говорю.
— Покидать кров родимый? Из-за чего?
— Чтоб жизнь спасти. Пройдет мало времени, вернешься сюда хозяином и Некомата прогонишь. А пока послушайся — уезжай.
— Куда уехать? — грустно промолвил молодой человек.
— Ты вот что, не печалься, не убивайся, — сказал Большерук, и голос его задрожал, — всякому Господь испытанье посылает. И тебе тоже… Ты не бойся, а на Бога надейся. Я ж тебя не оставлю: какую могу, завсегда помощь окажу. Сам знаешь, люб ты мне, как сын родной. Поедем мы, родненький, отсель, времени не вадя. У тебя в Рязани дядя живет, отца твоего брат родной. Лет десяток, как он от Москвы к рязанскому князю отъехал… Вот мы к нему и будем путь держать.
— Из своего дома бежать. Матушка! Кабы встала ты из своего гроба… — как стон вырвалось у юноши.
Он тяжело опустился на лавку и сжал руками виски. Все существо его было полно горем и негодованием.
Хотелось бы кинуться к отчиму, назвать его злодеем и с позором выгнать его из дому.
Но он сознавал, что пестун прав, что этого сделать невозможно, что только ему же хуже будет.
Приходилось покоряться необходимости.
Приходилось покидать родной дом,ч могилу матери и ехать за тридевять земель, чтобы укрыться от козней.
Этого требовало благоразумие.
Это казалось единственным средством спасения.
Лицо матери, как живое, стало перед ним.
Доброе лицо с ласковым, кротким взглядом.
И рядом другое — угрюмое лицо отчима, с глазами, в которых застыло выражение подозрительности и затаенной злобы.
— Ты не убивайся, родненький, говорю, — бормотал между тем Матвеич. — Ну, что ж, у дяденьки поживешь годик, а там вернешься. Дяденька родной, не обидит. А я все приготовлю — и коней, и запасец. Прихватим и верного человека… Знаешь Андрона, племяша моего? Помолился Богу, да и в путь. Как стемнеет, я лошадок выведу за изгородь к огороду. Тихохонько сядем на коней — и след наш простыл.
Юноша поднял голову.
— Хорошо, — сказал он, — знать, Божья воля. Я согласен… Сегодня же ночью едем.
— Ну, вот и ладно, и отлично. Я коников приготовлю и обо всем позабочусь, спокоен будь. А близко к полуночи выберись за огород. Понимаешь, я рад-радешенек: от погибели, родной, спасешься. Нешто сладко под нож злодеев голову подставлять. Даже сие и грех. Это вроде как на себя самому руки наложить. Так едем сегодня! Я и Андрону скажу.
А теперь надобно наутек от тебя, пока все спят: заприметят, так, пожалуй, еще догадаются. Прощай пока, соколик! Все я изготовлю.
Старик ушел довольным, а юноша долго еще сидел в грустном раздумье.
В этот день отчим был с ним особенно ласков.
Андрея Алексеевича эта ласковость резала, как ножом. В особенности трудно было ему сдержать себя, когда Некомат сладеньким голосом сказал:
— Что ты сегодня хмуришься, родной? Скушно, чай? Ты бы пошел по леску побродил али б зайчишек пострелял.
Юноша вспыхнул от негодования.
«Сам под бердыш злодея посылает, — подумал он, — не терпится ему меня спровадить».
Он едва не выдал себя резким ответом, но успел овладеть собой.
— Что-то недужится маленько. Я, чай, как-нибудь застудился… Пойду полежать, — ответил он и ушел в свою горенку, чтобы только не видать ненавистного теперь для него лица отчима.
Затих господский дом.
Сам Суровчанин угомонился в своей опочивальне. Андрей Алексеевич приподнялся на постели и прислушался.
Тихо. В окно смотрит лунная ночь.
Встал, высек огня и затеплил огарок.
— Теперь скоро. И це хотелось бы, и сердце рвется, да ничего не поделаешь. Что сделаешь супротив злобы людской?
Он печально поник головою.
— Из своего дома приходится бежать… Божья воля.
Чуть скрипнула дверь.
Выставилась косматая голова Матвеича.
— Пора! — сказал пестун. — Напрасно свечку вздул: не заприметили бы!
— Сейчас. Вот только образок возьму, да тут кой-что…
— Кони уж выведены.
— Иду.
Андрей Алексеевич закрестился:
— Господи помози!
— Его святая воля. А где твой тулупчик? Ночь холодна да и после пригодится. Мешкать негоже, одначе.
Юноша поспешно оделся и потушил огонь.
Тихо прошли сени, выбрались на двор.
У ворот гулко храпел сторож.
— Крепко Левка спит, — сказал Большерук, — я давеча мимо него лошадей провел, и то не слышал.
Вступили в сад, он же и огород. Деревья недвижны, как колонйы, сетью раскинулись ветви, не шелохнутся. По тропинке разбросались пятна лунного света*
— Ночь-то! А? — с восхищением промолвил старик.
— Хороша ночка, — ответил юноша и подумал:
«Можно сказать, что всю жизнь переламываем, а говорим так, словно вот погуляем да и домой повернем».
За садом-огородом ждал Андрон, племянник Большерука, рослый, сильный парень из тех, про которых говорят: неладно скроен да крепко сшит.
Он сидел верхом на лошади, двух других держал за узду.
— Вот вы, а я было заждался — думал, не случилось ли чего, — промолвил Андрон.
Пришедшие молча вскочили на седла.
— Сейчас мы в перерез поля, — сказал Матвеич, — в лесок, а там окольным путем.
Тронулись ходкою рысью.
— Стой! — приказал юноша, когда въехали на невысокий пригорок близ леса. — Дай взглянуть в последний раз.
Он повернулся лицом к усадьбе.
— Прощай, кров родимый, — прошептал он с глубокою грустью. — Возвращусь ли, увижу ль тебя когда-нибудь?
Тихим, мирным пристанищем казалась озаренная месяцем усадьба с высоким господским домом, — с разбросавшимися в беспорядке службами, крытыми побурелой соломой, с темным пятном сада-огорода…
А там, за лесом, неведомый, чуждый, шумный мир…
Матвеич и Андрон были задумчивы.
Для них, холопов-рабов, усадьба была только обширной тюрьмою; мир нес свободу. О чем жалеть?
Но что-то похожее на тоску шевелилось в их сердце.
Тут их родина!
И что бы ни сулила, что бы дала чужая сторона, все нет- нет да перелетит тоскливая дума сюда, к этому полю, к этому лесу, к усадьбе, к селу, что вон блестит крестом колокольни; сюда, где мать слышала их первый крик, где мирно отдыхают в сырой земле усталые кости отцов, дедов4 и прадедов…
Все сняли шапки и перекрестились.
Андрей Алексеевич круто повернул коня, чтобы скрыть от спутников навернувшуюся слезу, и, крикнув: «Гайда!», вскачь понесся к лесу.
Холопы поскакали за ним.
Неширокая тропа вилась змеей и пропадала вдали.
— Я ларец взял, — сказал «пестун», ровняясь со своим молодым господином, — уложил в него твой новенький кафтанчик, кой-какие пожитки… Ну, и деньжонок малую толику.
— Их-то откуда взял?
— А из укладочки твоего вотчима, — промолвил Матвеич равнодушно.
— Вот это худо. Ведь это выходит, что ты украл, — вскричал молодой человек.
— Не для себя взял, а для тебя. А деньги-то больше твои, чем Некомата: от тебя же он их нажил. Да и много ль я взял? Ему вдосталь осталось.
— А все-таки я бы…
— Э, господине! — перебил его Большерук, — старый человек, знаю, как без денег быть на чужой стороне… Не о себе пекусь — что мне! Я уж и жизнь больше, как наполовину, прожил, — о тебе заботушка. Помню я, как матушка твоя в смертный час сказала: «Береги Андрюшу, Матвеич, не дай сироту обидеть». Побожился я ей перед святой иконой. И вот те крест, не было у меня с тех пор иной заботы, окромя как о тебе.
Что-то нежное зазвучало в голосе старика.
— Спасибо, Матвеич, — с чувством промолвил юноша. — Тоже люблю тебя, как родного.
— Спасибствовать за что же? Сердце у меня трепыхалось, как узнал я, что вотчим супротив тебя задумал. И слава Тебе, Господи, что теперь мы ослобонились от него.
— Ослобонились ли?
— Бог поможет. Он, милостивый, все устроит. Уйдем от погони. Да и знаю я здесь один путек скрытный. Одначе, подгоним коней…
Лошадей подхлестнули, и мерный топот понесся по тихому лесу…
Странный сон пригрезился Суровчанину. Ему снилось, будто он — Некомат — большой паук, а пасынок его, Андрюшка, — крупная оса.
И Андрюшка-оса будто бы — зуу! — яетает, жужжит вокруг отчима-паука; и жало выпустила и кольнуть готова:
А он-паук за ней гоняется, челюстями шевелит, протягивает мохнатые ноги — вот-вот схватит.
И как будто — цап! — схватил. А оса вдруг как ужалит… Забился, заметался паук…
Вскрикнул купец и проснулся.
В доме мертвая тишина.
Чуть мерцают лампады.
Сквозь окно брезжит тусклый рассвет.
Уставился Некомат на оконный переплет и перевел дух.
— Фу! Вот сон! — проворчал Суровчанин и сел на постели. — К чему такое приснилось? Надо думать — не к добру.
Прилег было снова.
Не спится.
Встал, накинул старенький охабень и зашагал по опочивальне.
— Даже во сне снится, — думал он. — И тут покоя не дает. И во сне и наяву… Да, отделаться, отделаться от него поскорей. Сбыть с рук. Тогда я сам себе голова. Мне с ним не житье, прямо не житье… Можно сказать, век мой заедает. Что я при нем? Ничего. Долго ль ждать, как все от меня отнимет? Ступай, дескать, на все четыре стороны. У него уж ус пробивается…
Он шагал крупно и быстро, и его широкая фигура колыхалась в такт шага.
По тихому дому гулко раздались чьи-то торопливые шаги.
Потом голос Пахомыча за дверью спросил:
— Не спишь, господине?
— Нет. Что тебе?
Ключник, кое-как одетый, бледный, предстал на пороге опочивальни.
— Беда стряслась, — промолвил он, — Матвеич и Андрон убегли. И трех коней угнали.
Как ни был Суровчанин изумлен этим известием, однако не мог не заметить некоторой странности: бежали двое, а коней увели трех… Почему именно-трех? Если б хотели ехать одвуконь, так взяли бы четырех — у каждого был бы один конь под верх, другой в запасе.
— Дивно, что трех, — прошептал он.
Потом стал соображать под плаксивый голос ключника.
— Андрон — племяш Большерука. Дядя пошел наутек, ну и его прихватил, чтобы я на Андроне злобы не срывал… Это все так… А вот с чего Матвеич на старости лет в бега ударился? Жил-жил и вдруг на! Да и как он смог своего любимца Андрюшку оставить? Что-то тут не так… Не Анд- рюшкины ль тут штуки?.. Да какие ж могут быть? Может, без моего спросу послал их куда? А не спросил нарочно, чтобы власть свою показать… Лучше всего будет самого Андрюшку и порасспросить. Ему, верно, поболе нашего ведомо. Может, ему Матвеич что-нибудь за тайность и раньше сказал. Недаром вчера Андрей кислым таким ходил…
Придя к такому заключению, Некомат сказал Пахомычу:
— Пойдем к Андрею… Не знает ли он чего.
Он пошел к горнице пасынка. Ключник, вздыхая, поплелся за ним.
Каково же было изумление Суровчанина, когда он нашел комнату пустою! При отблеске рассвета можно было видеть царивший в ней беспорядок; там и сям были раскиданы вещи; какой-то узелок, вероятно забытый второпях, лежал на лавке.
— Вот для кого третья-то лошадь понадобилась, — вскричал он. — Убег… Знать, проведал… Теперь все пропало!
Он схватил себя руками за голову.
— Господи помилуй! — воскликнул испуганно Пахомыч.
— Что ж делать теперь? — растерянно прошептал Некомат.
Лицо его исказилось злобой.
— Ускользнул… Ушел… Так нешто мне теперь погибать? Так нет же, нет! Поймаю, и тогда…
Он погрозил кулаком.
Потом крикнул ключнику:
— Подними всех холопов… Седлать коней! Поскачем в погоню.
Вскоре весь дом пришел в движение.
Некомат сам осмотрел следы. Они поставили его втупик.
— Путь не к Москве… Али они кружным путем?
Холопы на конях были разосланы во все стороны.
Сам Суровчанин во главе конной ватаги поскакал по следам.
Он был вооружен, как для битвы; глаза его метали искры, брови нахмурены.
Не добром веяло от его лица; если погоня удастся, Андрею Алексеевичу предстояло мало хорошего.
Следы то тянулись «гусем», то, когда тропка становилась шире, выравнивались в линию; то они были ясно видны на сырой почве, то о них приходилось только догадываться, когда путь шел мелкой травой или пушистым мхом.
— Догоним! — ворчал Некомат, кусая усы, и погонял коня не жалея.
Рабы неотступно следовали за ним.
По их сумрачным лицам трудно было угадать, как они относятся к побегу двух своих товарищей и Андрея Алексеевича.
Но иногда в глазах некоторых, когда они взглядывали на гневного господина, мелькало словно злорадство.
Скачка по лесной тропе продолжалась несколько часов.
Вдруг следы круто свернули в сторону, в чащу, и разбежались между деревьями.
Выслеживать стало значительно труднее.
Суровчанин напряг все свое внимание, чтобы не потерять их.
Ехать приходилось медленно.
— Этак мы до вечера проплутаем, — сердито ворчал Некомат.
Слышно было, как вдали журчит ручеек.
К нему-то и привели следы и разом оборвались. Они в буквальном смысле канули в воду.
— По нем ехали, благо не глубок, — сказал купец.
Он слез с коня и внимательно стал рассматривать песчаное дно. Ручей был очень неглубок и вода прозрачна, но течение быстрое. Дно казалось совершенно ровным; никаких следов не виднелось.
Суровчанин был близок к отчаянию.
Но все же он еще не хотел «слагать оружия».
— Ручей не велик… В ту сторону им не рука была ехать… Где-нибудь должны же были на берег выехать… — соображал он.
Хлестнул коня и поскакал по берегу вниз по течению ручья.
Холопы безмолвно последовали за ним.
Вскоре ручей стал шире, а дно его, по-видимому, более илистым.
Далее появилась обильная осока, а затем глазам представилось обширное болото с там и сям разбросавшимися кочками.
Некомат хотел было ехать далее, но одни из рабов удержал его коня за узду, промолвив:
— Дальше нельзя… Трясина засосет…
Купец смотрит на болото с искаженным от отчаяния и злобы лицом.
— Ускользнули!.. — проносилось в его голове. — Но как? Не на крыльях же они перелетели трясину.
Конечно, они не перелетели на крыльях: и для многих из сопровождавших Суровчанина холопей не было тайной: что через болото тянется, чуть поправей от устья ручья, полоска твердой земли. По ней беглецы и выбрались.
Ни один из рабов, однако, по какрй-то причине, не захотел поделиться с господином своим знанием.
На некоторых лицах мелькали насмешливые полуулыбки.
Опустив на грудь голову, недвижный, как статуя, сидел на коне Некомат.
В груди его клокотало бессильное бешенство и отчаяние. Он понимал, что дальнейшее преследование невозможно, что беглецы ускользнули.
Медленно повернул он коня и глухо промолвил:
— Домой!..
К его приезду большинство из посланных на разведки холопей уже вернулись. Он видел по их лицам, что поиски не увенчались успехом, и не стал расспрашивать.
Пахомыч встретил его с грустным лицом и, увидев, что беглецов не поймали, всплеснул руками и заахал.
Некомат прошел в дом и стал раздумывать, что предпринять.
Положение его было не из веселых.
— Ежели ему все известно, — думал купец, — так, может, он прямо поехал к великому князю ударить на меня челом… Тогда дело плохо. Тимошка выдаст беспременно… Пожалуй, и моей голове не уцелеть. А ежели он не в Москву уехал, так куда ж? Может быть, думает где-нибудь побыть до поры до времени, а там и нагрянуть… Коли и так, то сладко ль мне здесь сидеть да дожидаться его. Небось, не помилует?.. По всему видать, что мне здесь оставаться не рука, а тоже надо наутек. Эх, вот горе! Да и бежать-то куда не знаю… Хорошо, что хоть деньжонки есть…
Он достал из одной из укладочек, стоявших в простенках, дубовый ларец, окованный железом, и раскрыл его.
Взглянул и ахнул:
— Ахти, добрая половина отсыпана! Добрался Андрюшка до моих денег.
Рядом со злобой шевельнулось в душе жгучее чувство жадности.
— Обокрал! А я-то копил — хранил…
«Казны» еще оставалось много, но это мало утешало купца.
— Лучше бы всего, чем мне отсюда бежать, — продолжал он размышлять, — узнать бы, где он укрылся, да как-нибудь и того… Это было б ладно… Тогда бы и денег не жаль. Да где его найдешь? Как узнаешь? И выходит, либо сиди у моря да жди погоды, либо беги… К знахарю, что ль, съездить? Колдовство поможет, пожалуй… Пусть знахарь мне только скажет, где Андрей и что замыслил он… А там я уж зевать не стану… Да это было бы ладно!..
Суровчанин был сыном своего века и, как все в ту эпоху, суеверен. Он твердо верил во всяких ведьм и колдунов, в русалок, леших, домовых и водяных. Он не сомневался, что чарами можно «напустить порчу на человека», проникнуть в будущее, привлечь любовь и т. д.
Не удивительно поэтому: что он ухватился за мысль о колдовской помощи.
В его глазах это было единственным средством, могущим привести к цели.
А колдуна не надо. было долго искать.
У запруды на Яузе жил всем ведомый колдун, мельник Хапило.
Про него ходили разные россказни. Поговаривали даже, что из трубы его избенки однажды вылетел бес, в виде черного ворона. Ночью мимо мельницы ходить побаивались.
К этому-то чародею и надумал обратиться Некомат.
Однако действовать надо было осторожно.
Узнают, что он был у Хапилы, пойдут толки. На него даже начнут смотреть косо и чураться.
— С колдуном возится… Может, и сам с нечистым знается!
Такая молва не могла быть приятца для купца. К тому же колдуном прослыть было и небезопасно: при народных бедствиях, вроде повального падежа скота, засухи и т. п., зачастую обвиняют колдунов, что это они «напускают», и тогда с ними жестоко расправляются.
Все это было хорошо известно Суровчанину, и он решил пробраться к мельнику ночью, в глубокой тайне.
Приняв решение побывать у Хапилы, он даже как будто повеселел. В сердце зародилась маленькая надежда.
Когда стемнело и все в доме заснули, он осторожно вывел коня, сам оседлал и, разобрав часть плетня в огороде, выбрался из усадьбы.