Мой кабинет полон ветхих томов и рассыпающихся брошюр. С их пожелтелых страниц вещают языки, давно переставшие звучать в людском обиходе. Эстер сообщила мне, что у нее дома тоже есть большая еврейская книга. Мать Эстер еще девочкой была послана из Чехии к родственникам в Лондон. Это было перед началом войны. Ее семья осталась в Праге.
Я сам рожден на континенте, но в силу обстоятельств пишу мои работы по-английски. Иногда я не мог найти выражение, я бился, пытаясь облечь мысль в слова, и просил Эстер о помощи. Ей это было легко. Она была дома в мире звуков, букв и слов, она могла играть ими (рядом с ней я чувствовал себя неуклюжим, как морской зверь на суше). У нее напрочь отсутствовало честолюбие, как мне казалось. Моя мысль до сих пор кружит и кружит вокруг Эстер, то убегает, то возвращается вспять, а ведь она была банальной молодой женщиной.
Она коротко стригла блекло-рыжие волосы и походила на плотного неразговорчивого мальчика. Один раз - кажется, это был вторник, часов шесть после полудня, ее рабочий день как раз закончился - она сказала, что любит меня и что я могу располагать ею. Ни слова не говоря, я позволил ей уйти. На следующий день я искал тень смущения на ее лице, но не нашел. К концу дня я осмелел и спросил, должен ли я принимать ее слова всерьез. Она сказала: "Да, конечно". Мы сошлись на полу возле письменного стола, на котором ровными стопками были разложены бумаги.
Мои ухаживания протекали, так сказать, post factum. За славой дамского угодника я не гонялся - кроме как в юношеских мечтах, кончившихся неизбежным разочарованием. Я вообще заметил, что человек все уменьшает и уменьшает свои претензии, так что к концу жизни остается всего одно какое-нибудь маленькое пожелание, но и из него уже, естественно, ничего не выходит. Я водил Эстер в ресторан и рассказывал ей о моих исследованиях. Раньше мне моя работа казалась очень интересной, и я с охотой говорил о ней, но почти никто не хотел слушать, кроме Эстер. У нее были свои представления насчет того, что нужно делать и чего не нужно, редко совпадавшие с общепринятыми. Она ничего не делала из вежливости и не стала бы слушать, если бы ей не было интересно или если бы она не любила меня. В Эстер было какое-то молчаливое упрямство по отношению к жизни, исполнительность в одних случаях и своеволие в других, и это упрямство было единственным составляющим ее привлекательности. Она не получила ни религиозного воспитания, учащего смирению, ни материалистического, которое бы заставило ее принимать жизнь такой, какая она есть. От этого, должно быть, происходили упрямство и своеволие Эстер.
Я спросил ее: "Согласна ли ты, что жизнь делится на до и после первого любовного опыта?" Она не согласилась. По ее словам, жизнь раскалывалась на две неравные части таким образом: незнание о самом факте совокупления (несколько лет) и знание о нем (долгие годы). Знание сделало ее дальнейшую жизнь невозможной, призналась Эстер, но, вопреки невозможности, она все же продолжала существовать. Она ничего никогда не скрывала в интимном отношении: стыд был полностью чужд ей - или она отчуждена от своего тела.
Я не ввел Эстер в круг моих приятелей - их вряд ли бы заинтересовало то, что в ней нравилось мне. Я не стыдился ее, вовсе нет, просто они не нашли бы общего языка. К тому же, они стали бы говорить с ней обо мне, а я не хотел предстать перед Эстер в свете их разговоров. Я не боялся наветов, но я хотел сам создать для нее мой образ. Любое прошлое - тюрьма. Говорят, что оно "формирует", но, по-моему, оно лишь уродует нас.
Дома у Эстер почти не было мебели, а был толстый ковер на полу и стены в белых обоях. Еще там были полки, на которых выстраивались мелкие игрушки. Книги Эстер складывала на полу, дешевые издания из местной библиотеки, она говорила, что "проглатывает" книги, но все были сочинения худшего разряда: драконы во вселенной, амазонки будущего и тому подобное. Кроме этих странных фантазий Эстер "интересовалась историей" и черпала знания из телепрограмм и газет. В шкафу хранилась "большая еврейская книга" (Пятикнижие, как я установил) и почти полное собрание сочинений фон Дэникена. Она рассказала мне, что у нее бывают приступы радости, как у других бывает сенная лихорадка. Тогда я впервые подумал, что могу жениться на ней.
В то время я готовил издание магических папирусов - собрание заклинаний эллинистической эпохи. Эстер перепечатывала мою рукопись. Вскоре я с прискорбием обнаружил, что обрывки текста возбудили в ней интерес ко всему оккультному. Через две недели в ее гостиной сидел молодой, но уже густобородый человечек, учитель "медитации и рисования" (в таком порядке). Вести беседу с ним оказалось сложно - его блуждающий взгляд вдруг замирал на одном из предметов, чей образ учитель медленно вбирал в себя и потому переставал разговаривать. В другой раз я удостоился чести познакомиться с одной из последовательниц мадам Блаватской. Она рассказывала Эстер, как тайная доктрина изменила ее жизнь. Эта дама была одним из тех отвратительных существ, которым необходимо трогать собеседника, чтобы выразить свою мысль. Я отодвинул кресло в самый дальний угол комнаты и оттуда наблюдал, как последовательница в порыве красноречия вновь и вновь хватает Эстер за руку.
Мне захотелось увезти Эстер отсюда. Я решил, что ей понравится в Праге, ведь ее семья происходила оттуда, а сама она еще никогда не была за границей. Пражские впечатления отвлекут ее от дешевого оккультизма, думал я, поскольку если бы я не боялся клише, то мог бы утверждать, что Прага "волшебный город".
Итак, мы прервали нашу работу на несколько дней, чтобы совершить путешествие. Бывая в Праге, я никогда не могу отыскать улицу, что понравилась мне в прошлый раз. Не так-то их и много, улиц и уличек, но каждая выдерживает бессчетное количество превращений за один день (в зависимости от освещения и погоды), за одну жизнь (в зависимости от настроения и возраста). Австро-венгерские имперские тени следуют за упитанными горожанами, несущими маленьких собачек на руках. Туристы, как летучие мыши, слетаются на памятники архитектуры и уже не покидают их.
Я старался взглянуть на город глазами Эстер, но у меня не получалось. Радостно она сбегала с холма и так же энергично снова взбиралась на Погорелец, где стояла наша гостиница. Она не могла отличить "туристические" места от подлинных, почти все приводило ее в равный восторг, и назойливое щелканье фотоаппаратов не раздражало ее. Я же предпочитал вечерние часы с их сломленным светом. В острых лучах полуденного солнца дома выглядят открытыми, опустошенными.
Мы прошлись вдоль Златой улички, где раньше жили ювелиры и алхимики, рядом с башней, где узник когда-то играл на скрипке, чтобы не умереть с голоду, возле замка, где много веков назад король погружался в безумие. Эстер залюбовалась не домом Кафки, о котором никогда не слышала, но бывшим обиталищем мадам де Thebes, гадалки, которая, как мы прочли в путеводителе, сколотила неплохой капиталец, дурача простачков. Но потом была расстреляна гестапо за то, что предсказывала (странно и вопреки собственной выгоде) скорое падение Третьего рейха.
В бывшем еврейском квартале Эстер стояла перед пятиэтажным доходным домом начала века и глядела на позолоченные профили еврея и еврейки под верхним рядом окон. Она не рассматривала, она как будто вспоминала и готова была постучать в дверь к соседям, с которыми не виделась много лет. Потом мы ходили в синагоги: в Старо-новую, потонувшую в земле; в Испанскую, от узоров которой кружится голова; в Майзелову, со свитками каббалистических писаний; в Клаусову, где тяжелый полог висит над серебряными чашами.
На кладбище, где надгробные камни беспорядочно, как нам показалось, вкопаны в землю, где они теснят друг друга и кренятся, где они выглядят не надгробными, а посеянными камнями, то есть как семена, упавшие в землю, я показал Эстер могилу рабби Лева. Люди здесь имеют обыкновение писать ему письма и оставлять их тут же, а ветер разметает бумажные листки по земле. Эстер остановилась, раздумывая: она тоже хотела что-нибудь написать. Я держал ее за руку и решил, что, вернувшись в гостиницу, надо будет принять ванну. Мы любили купать друг друга, я подумал про это на кладбище, и здесь моя мысль не должна была оборваться, но Эстер сказала "пойдем", она так ничего и не написала. По пути домой мы зашли в ювелирный магазин, где я купил ей кольцо.
Не знаю, почему я так сильно любил ее именно в те дни, что мы провели в Праге. Иногда мне приходит на ум, что слишком сильное желание склонно уничтожать свой объект. Той же ночью я спросил Эстер, хочет ли она выйти за меня замуж и иметь со мной детей. Это было ошибкой. Как сильное желание уничтожает свой объект, так слова враждебны своему значению. Эстер задумалась. Месяц смотрел через окно на ее бледное вытянувшееся тело, и занавеска, сдвинутая влево, чуть колыхалась, качаясь и вздрагивая в ночном дыхании ветра, как будто выражала сомнение. Эстер думала о том, как поколения сменяют друг друга, как рождаются дети и жизнь родителей растворяется в небытии. Она решила, что так быть не должно.
В любви есть всегда трое: любящий, любимый и Бог. На следующий день оказалось, что двое из них покинули меня.
Утром мы должны были уезжать, но в аэропорту Эстер сообщила мне, что остается в Праге. Она решила воскресить свою семью, деда и бабку, их соседей, всех, кто жил в их квартале. Я сначала решил, что она выражается образно, что она что-то другое имеет в виду, когда говорит об этом, но она подразумевала именно плотское воскрешение поименно этих людей, осуществленное силами Эстер. Она сказала, что должен быть способ и что она найдет его.
Много лет мы не виделись. Эстер осталась в Праге и, я думаю, погрузилась в изучение магии, каббалы и прочих средств, на которые возлагала надежды в деле воскрешения. В этом городе, где старцы вызывали духов, где умершие оплакивали свои ошибки, где король и его двойник играли в прятки, где юноша вместо брачного чертога попадал в комнату, полную книг, и пророчествовал по их прочтении, - в этом городе границы возможного были раздвинуты. Я не удивился бы, если бы предприятие Эстер окончилось успехом.
Я живу сегодняшним днем. Если звук, вкус или аромат навевают прошлое, я стремлюсь вырваться из его цепких объятий. Я - антагонист Пруста. Для меня нет повторений, для меня все впервые (говорю я себе). Жизнь так свободна и так похожа на сон, что все будет рано или поздно забыто, переделано, все ошибки исправлены, все преступления прощены.
Но снимаю шляпу перед проектом Эстер. Как-никак, она оказалась единственной, кто не смирился с исчезновением этих людей. Я иногда представлял себе, что вернусь в Прагу, а Эстер (уже, может быть, полупомешанная старуха) примет меня за одного из воскрешенных. Я возьму ее под руку, и мы выйдем на потемневшие улицы гетто. Мы притворимся, что видим свет в узком окне синагоги. Нас окружат те, что были и вновь стали быть, живые и торжествующие, но, возможно, лишенные дара речи.
Спустя несколько лет мне вновь довелось побывать в Праге. В телефонной книге я нашел номер Эстер. Набрав, я услышал мужской голос. Я попросил мою бывшую подругу; когда она подошла, я сказал, что хочу ее видеть.
Мы встретились в кафе Арко. Эстер изменилась мало, она совсем не постарела, но, к моему удивлению, была накрашена. Она сказала, что живет с другом, вот уже несколько лет. Мне же хотелось узнать, насколько ей удалось осуществить ее намерение. Она не понимала, о чем я, и тогда я напомнил ей обстоятельства, при которых мы расстались. Она засомневалась, потом сказала: "Я уже не помню точно, но, по-моему, вышла какая-то ссора, в результате которой я осталась, а ты уехал. Так жаль, но теперь уже все хорошо. Я живу на Летне, вблизи парка, и преподаю английский".
И я понял, что единственное прошлое, которое ей удалось стереть, было нашим совместным, и что воссозданная ею жизнь была всего лишь жизнь без меня. Мы сидели в душном кафе, пока горячий воск завтрашнего дня не обжег нам пальцы, пока он не застыл, запечатав наш вечер. Но придет время (так я думаю), когда кто-то более смелый, чем Эстер и я, возьмет и сломает печать.
Розовое небо. Синие горы на том берегу (у самой воды вспыхивает огонек). Лиловая вода озера. Темно-зеленые купы деревьев поднимаются к нашему дому.
Если подойти к другому окну, видишь ярко-золотую полосу заката между темными стволами сосен. Брат держит в руке зеркальце и ловит солнечный луч. Когда я подхожу, он поворачивается и направляет солнечного зайчика мне прямо в сердце. Я смотрю на его лицо: оно искривлено.
Брат собирает никому не нужные предметы и ставит их на подоконник. Пустую катушку для ниток он называет французской королевой, спичечную коробку - ее тюрьмой, гребень для волос с выломанными зубьями - гильотиной. Конверт ему - корабль, старая монета - пушечное ядро.
Когда его лицо принимает обычное равнодушное выражение, я прошу: "Покажите, что вы сегодня нарисовали". Он протягивает мне пестрый листок.
Кто-то в короне сидит под часами с кукушкой, в одной руке - скипетр, в другой - гигантская держава. У императора белое лицо, глаза обведены черными кругами. Над его макушкой - то ли шапка, то ли ореол с крестом. Тело с мощными руками покрыто шерстью, и шерстью же поросли стены. Белая держава обведена красной каймою, а скипетр пронзает весь рисунок из верхнего правого угла в левый нижний. Зеленые и фиолетовые бутылки с белым горлышком стоят в узком шкафу. На нем еще помещаются женские сапожки на каблуке; рядом с ними присела птица с желтой головой и красным телом. Расческа и зеркальце повисли в воздухе. Под кушеткой стоит ночной горшок. В самых неожиданных местах ползут, одна за другой, улитки.
Я смотрю на размах маятника, и мне кажется, я слышу, как идут эти часы. Потом прислушиваюсь: действительно, бой часов доносится из города. Но он далекий, тихий, мелодичный. Совсем не резкий и страшный, какой должен быть бы бой этих часов.
Скоро должно распасться братство проигравших. Я еще не знаю, каким образом это произойдет. Может быть, приедет некий человек и захочет стать членом братства. Но это будет совсем другой человек. Он нарушит гармонию братства, и те тонкие нити, что связывают его членов, порвутся. Может быть, этот другой человек будет женщиной среднего возраста, которая считает себя медиумом и едет на восток, потому что исповедует в эклектичном виде все восточные учения сразу. Кто-то соблазнится ее рассказом про великих учителей снежной горной цепи, кто-то высмеет их, и тогда поверивший уйдет в горы, чтобы найти доказательства сверхъестественной теории, и не вернется. А возможно, другим человеком окажется полный мужчина с высоким голосом, мужчина, который любит поднимать к небу указательный палец и цитировать изречения в самый неподходящий момент. Никто не сможет понять, почему он разрушит братство проигравших, которое ему так нравилось. Еще братство может распасться от внешнего толчка. Природа, болезнь, политика, увольнение, наконец. В любом случае, такое братство не может существовать долго. Его распад предречен уже самим названием: братство проигравших. В сплоченности, как известно, победа, проигравшие разъединяются.
Я вспомнил про Кассиана: он не участвовал в игре. Наверное, это звучит слишком жестко или слишком обидно (или, может быть, я вспомнил сейчас о его неучастии из-за того, что он уехал от меня), но, тем не менее, это так. Под игрой я подразумеваю не что-то искусственное, а любые человеческие отношения. Если кто-то при встрече заключает меня в дружеские объятия, а я холодно протягиваю ему руку, значит, я не играю по его правилам. Или если он мне вежливо протягивает руку, а я запанибратски хлопаю его по плечу, я опять-таки не участвую в его игре, не принимаю, в этом случае, дистанции. Конечно, я никогда так не делаю, ведь это один из простейших способов обидеть человека. Наоборот, я пытаюсь уловить тот тон, который он желает установить при встрече со мной, и перенимаю его. По отношению к Кассиану я был другом. Стучась в его квартиру, я ожидал, что он встретит меня с улыбкой. Иногда так и было, а порой он здоровался со мной так, как будто нас только вчера представили друг другу. Он называл меня "старина", и я называл его "старина", но не всегда: один раз он, услышав "старина", смерил меня таким взглядом, который давал понять, что, мол, я слишком много себе позволил. Поэтому наша дружба с Кассианом, дружба, столь меня окрылившая, все-таки протекала в постоянной моей неуверенности. Не было координат, по которым я мог определить мое положение в его пространстве.
Раньше некоторые люди верили, что по ночам дух может через рот покинуть их тело. "В духе" они отправлялись в глубь леса или в чужие страны, участвовали в собраниях таких же временно бестелесных существ, потом возвращались обратно. По ночам то же самое происходит со мной. Я покидаю мой дом и перемещаюсь в Чанчунь. Я наблюдаю его холодные улицы, его обитателей, я слушаю странный язык и пытаюсь понять его. Я слежу за тем, как Клара и Кассиан идут из дома в школу, из школы домой, и встречаются на полдороге. Никоим образом я не могу дать им знать о себе: довольно того, что я смотрю на них. Потом, перед тем как уснуть, я возвращаюсь домой. Только подумать о тех огромных пространствах, которые пересекает мой дух! Каждый раз один и тот же страх: обнаружить дома, что мое тело перевернуто на живот или что рот мой закрыт - и не попасть обратно.
Харбин, длинная улица, православный храм, бывшее прибежище русских эмигрантов; веселье купцов, печаль офицеров, холод, холод; плоские блюда степей с каймой гор вдалеке, мало людей, мало круглых палаток, редкие стада, потерявшийся человек идет по бесконечности, кочевников носит ветер, кочевники подобны птицам, их табуны быстры, но не доходят до древних песков, не расстилаются перед ними жаркие сухие пески, на путешествующих наступают и отступают барханы, обнажая глиняные черепки сосудов, скрывая пропавших героев тысячи и одной ночи, которые никогда не рассказали своей сказки сказки о растрескавшейся земле, о царстве манихеев, для которых жизнь была злом, они молились о ее прекращении и исчезли без следа; о царстве манихеев, где проникший в комнату солнечный луч был богом, а миром была дремлющая в углах темнота; о манихеях, уступивших место буддистам, о буддистах, покрывших пещеры изображениями будд, о заблудившемся в тех пещерах, который не чувствует одиночества, потому что каменные фигуры глядят на него со стен, - и если вырваться из темного лабиринта, где лишь курения едва тлеют, то горы откроют себя и вновь завесятся туманом, и в тумане спрячется хижина отшельника под утесом, под изломанными силуэтами сосен, - отшельника, чьи мысли, как облака, все еще витают в окрестности спустя сотни лет, чьи слова перенял бамбук и передал дальше, по зарослям, что колышутся на подступах к городу, шепчут страшное, невысказанное, притворяются то флейтой для игры, то палкой для битья, а в городе стоит под землей армия из глины и ждет оживляющего прикосновения - потому что в потустороннем мире смерть есть жизнь, а в этом мире колдовство выворачивает все предметы наизнанку, и лица людей, души людей висят на ниточках в южных районах, барабаны, татуировки, амулеты, воздух полон влагой, неизвестные рыбы подплывают к берегу, неизвестные звери пробираются в кустах, а призрак Марко Поло венецианской рукой манит плавающих и путешествующих, гавань, куда приставали пиратские корабли, гавань, где торговали опиумом, гавань, от которой разбегаются мощеные улицы, опустевшая, затихшая гавань, о как ты склонилась перед Шанхаем, с его притонами, с узкими путями старого города, с его чайными, с небоскребами вдоль залива, с ровными домами французской концессии, с русской церковью, с иконой Мао, с мюзик-холлами, с английским дождем, с морскими змеями на сковороде, с кварталом голубятен, с острыми деревьями по обочинам улиц, но Шанхай уходит, уходит, и вперед наклоняется маленький город и множество садов, которые подобны калейдоскопу, камни, деревья, цветы, холмы, река, галерея, павильон - на повороте дорожки, из окна беседки открываются новые лица сада, как будто много садов сосуществуют на пятачке земли, но на самом деле это один сад, и хозяин читал его раньше как свиток: с ним говорили цветущие и увядающие травы, круги на воде, первый тонкий лед, первый нежный лист, резкие, а затем притупляющиеся лучи солнца; но теперь толпа хохочущих людей лузгает семечки и щелкает фотоаппаратом в молчаливом саду созерцания, твоя душа, Кассиан, подобна этому саду, я только теперь понял, это мы хохотали и лузгали семечки, прогуливаясь по тропинкам твоего горя, прочь, дальше, на окраине столицы нас встретит дворец, он раскинулся на горах и озерах, перечерченных насыпями аллей, и с изогнутых мостов мы будим смотреть на лодки в виде дракона, плывущие от храма к храму, ветви деревьев будут ниспадать к лицам, и волны озера повторят формы домов; здесь, в столице, холодно лишь в запретном городе, в нагромождении геометрических форм, где каждый, кто войдет, становится незаметным, глиняная черепица на крыше тает, сливаясь с темнотой после захода солнца, а впереди расстилается самая большая в мире площадь, посреди нее - дворец из стали, внутри него хрустальный саркофаг, где лежит тело Великого Выигравшего, в чьем сердце темная бездна, в которой исчезают барханы, пещеры, глиняные воины, узкие улицы, деревянные галереи, шепот бамбука, сады, тени людей, тени...
На одно из наших свиданий в гостинице я принес игру го. Помню, шел по улице, увидал ее в витрине магазина: складное поле с решеткой линий, набор круглых черных и белых фишек. Тогда я купил игру - уже думая принести ее на встречу с Ксенией. Я не знал, захочет ли она играть, но она согласилась, даже не удивившись. И мы разложили поле в гостиничном номере и сидели на полу, Ксения была в белом, но выбрала черные фишки, от этого мне почему-то стало весело. Она сидела на полу, опустив руку на согнутое колено, белое платье, белая стена и синее небо в окне. Мы ставили фишки на перекрестки линий, я пытался окружить ее цепи, она - мои. В школе, сидя за партой, мы точно так же играли с сестрой во время урока, тайком, на клетчатой бумаге, сестра ставила точки черной ручкой, я - синей. Почти всегда я выигрывал в точки, наверное, у меня был специальный талант окружения, потому что ни в шахматах, ни в шашках я был не силен. Мы тогда не знали, что это называется "го", мы думали, что это обычная школьная забава на манер морского боя, но оказалось, что в нее играют уже сотни лет в далеких странах.
Мы делали ходы: я видел, что глаза Ксении зажигаются азартом, и чтобы раздразнить ее еще больше, я сказал, вы же нация победителей, а ты того и гляди продуешь мне в го, на что она сказала, отрываясь от игры, что победа только тогда победа, когда морально оказываешься выше противника. А если на кошмар ответить кошмаром, значит, победа не одержана, человечество не освобождено от зла, а просто один зверь съедает другого зверя, но теперь это не важно, ведь уже почти никого не осталось и мир настал, по крайней мере, в этой части земного шара. Так что все забывается, и мертвые тщетно ждут справедливости. Мы играли дальше, я все-таки выиграл, и она настояла на второй партии, чтобы отыграться. У нас ничего не могло быть невинно, даже молчаливые свидания в случайной комнате, даже разговоры за столом в ресторане были полны смысла, каждое слово открывало дверь в долгие коридоры ее мыслей, в нескончаемые пути моих. Мы сидели друг перед другом - два бескрайних человека - и не знали, что делать с нашей бесконечностью.
Деревья становятся все разноцветнее: приближается осень. Когда солнце ярко светит, я выхожу и смотрю на небо сквозь желтеющие ветви осины. Они кажутся мне прозрачными - так тонок каждый лист. Яркие краски деревьев и осеннее солнце слепят глаза, а горы совсем пропадают из виду.
Однажды утром, когда я проснулся и выглянул в окно, все было темным и четким. Горы пугающе приблизились. Все предвещало дождь, однако его не было, горы и озеро замерли в ожидании грозы.
Впервые я замечаю, что между реальностью и рисунками брата есть какая-то связь. Например, сегодня, когда все вокруг серое, синее и четкое, он рисует простым карандашом. Эта картинка нравится мне больше других, потому что, лишенная красок, она состоит только из теней и похожа на то, что видишь перед сном: не сон, а увернувшееся от твоей воли представление, ложный шаг по несуществующей лестнице. Серая гора, в ней - темная пещера. Оттуда выглядывают трое детей, один из них показывает пальцем на небо. От пещеры вьется тропка, по ней бредут задумчивые ослы и бледные свиньи. Под горой - белый пруд с темными берегами, где скачут лягушки на длинных, как у суслика, задних лапах. Они прыгают в белую пену озера и высовываются оттуда довольные. На берегу его - круглый стол, с которого кормятся кони. Круг стола с широкой каймой виден как будто сверху, а ножки его изображены сбоку. Рисуя, брат всегда словно смотрит с разных углов. У лошадей - прямые ноги без суставов и то ли волчьи, то ли крокодильи морды, однако без зубов. Шесть лошадей, окруживших стол, едят рассыпанные по нему мелкие зернышки - просо? ячмень?
Это его самый молчаливый рисунок, созданный при свете лампы на круглом столе, который нашел путь в одну из его картинок. Наши предметы перемещаются из одного мира в другой. Я иду в ванную комнату: эта комната могла бы принадлежать одному из братства проигравших. Когда я вижу, что по полу бежит таракан, я представляю себе, как дочь миссионеров в Чанчуне говорит: "Я так люблю их давить". Всю жизнь она прожила в Азии, но не говорит ни на одном языке, кроме английского. Друзья - случайно оказавшиеся в Чанчуне европейцы и американцы, и все это кратковременные знакомства, потому что они скоро уезжали, а она оставалась. Она обучалась по почте в менонитской школе, где главным предметом была священная история. Несмотря на родителей-миссионеров, она почти каждый день идет в бар в надежде на новое свидание с упорством и отчаянием не восемнадцати-, а сорокалетней женщины. Но может перечислить всех библейских патриархов в порядке старшинства, точно знает, сколько лет назад Бог сотворил мир, и лишь удивленно смеется, когда слышит, что человек произошел от обезьяны. Наверное, она считает, что земля плоская и что гроза - выражение Божьего гнева, но никто не осмеливается ее спросить, и сама она молчит, зная, что на Большой Земле (ведь миссионеры живут как бы на острове своей веры) люди придерживаются иного мнения.
Напротив нее живет Марион. Она не имеет отношения к миссионерам и не верит ни в Бога, ни в черта, а верит в свою собственную идею. Ей, возможно, лет пятьдесят или меньше. Одна ее нога короче другой и бедро искривлено, так что Марион сильно хромает. Ее лицо - мужское и сухое, с тонкими губами и маленькими живыми глазками. Ногти она красит в черный цвет, единственное украшение. Все ее вещи умещаются в двух чемоданах, она считает материальную собственность злом, поэтому у нее нет дома. Раньше она работала в Африке. Одалживает книги, у кого может, и жадно читает их, к людям же проявляет мало интереса. Говорит о себе как о "добровольной изгнаннице", мне вспоминаются манихеи с их отрицанием всего физического. Виденный когда-то сон, будто я встречаю незнакомцев в странных шапках и они говорят мне: "Мы - манихеи". У них были маленькие сухие лица, как у Марион.
Ксения рассказывала мне об острове в Белом море, вблизи Полярного круга, где совпадают зима и ночь, день и лето. Летом комары повсюду, даже во рту, когда вдохнешь. Одна женщина ушла в лес, и там ее съели комары. "Съели или закусали?" - "Съели".
Я представлял себе остров с избами и кривыми деревьями, столь тихий, что убийство комара может считаться событием. Однажды смотрел на букашку (то ли комара, то ли еще что-то крылатое и тонконогое), которая шла по моей руке, а потом прихлопнул ее другой рукой. Два состояния: ползущая букашка и скорченная (мертвая), оба понятны. Но между ними разверзалась бездна непонятного, тем более огромная, что продолжалась всего-то долю секунды, когда опускалась моя ладонь.
Та женщина на острове убила комара, а потом другие за него отомстили. Или так: женщина прихлопнула комара, а потом совершила серьезный проступок украла или изменила мужу. Потом пошла в лес, там налетели комары. Она думала: "Это из-за того, что я украла". А на самом деле это из-за комара. В Мексике я видел, как муравьи ползут один за другим по белой церковной стене. Муравьиный крестный ход. Было жарко и только в церкви прохладно, и дьявол, притаившись между рядами, слушал одинокую проповедь.
Пустые улицы из камня. Позднее солнце. Где же это улицы пустеют к шести часам вечера? В музее. Каменные улицы, мертвый город. Да: раскопанный археологами город. Я брел по опустевшему городу, спешил осмотреть все - ведь его улицы скоро закроются. У меня в руках был план с названиями домов, один из них назывался "бордель". Там еще стояли люди, снимали его на пленку. Кто-то плотоядный, извращенный, крался, прикасаясь спиной к стене. Но его лица я не запомнил.
Шел дальше: что-то вроде амфитеатра. Там стоял старик, с которым я поздоровался и продолжил путь. Отойдя, пожалел, что так быстро покинул амфитеатр, но уже пора было на вокзал, чтобы поймать последний поезд. На перроне почти никого не было, но в поезде мне снова встретился этот старик. Мы сели друг против друга, он был очень аккуратно одет. Старик рассказал мне, что он бывший бухгалтер, вдовец. Он почти не поднимал глаз, и его интонация была столь монотонна, что переставала казаться итальянской. Каждый день он ездит гулять в Помпеи, ведь больше ему делать нечего, он на пенсии. Отчего-то он был рад мне и попрощался с видимой неохотой.
Когда я вспоминаю тот день: Помпеи, вечернее солнце, камень домов и пыль улиц, квадраты внутренних садов, - все заслоняет фигура бухгалтера. Мертвый город не ожил в моем воображении, не заселился матронами и гладиаторами, а стал еще более мертвым оттого, что одинокий пенсионер в шляпе и в костюме каждый день приходит туда гулять.
Песок, песок, песчаная буря. Когда распадаются горы, от них остаются песчинки. В каждой из них блестит кварц. Ветер или вода носит песок с места на место, люди добавляют песок в фарфор. Песочные часы пересыпают песок из сосуда в сосуд. Песок засыпает все. Когда снег растает и жители Чанчуня замрут в ожидании теплого ветра, Клара выйдет из дома и увидит, что воздух пожелтел. Она будет брести сквозь желтую дымку и почувствует, что на зубах скрипит песок. Тонкий слой бурой пыли покроет дороги и деревья. Песчинки будут колоть глаза. Вернувшись домой, Клара обнаружит, что песок налетел через форточку в комнату и покрыл стол, стулья, полки - отголосок монгольских песчаных бурь.
На столе у Клары всегда лежат - в аккуратном порядке - затупившиеся карандаши, ручки, которые перестали писать, невскрытые письма. Клара очень боится дурной новости, и потому ей стоит огромных усилий открыть конверт. Выбрасывать письма она опасается так же, как и читать их, так что они скапливаются горкой на столе. Газет и телевизора она обычно избегает, но здесь, в Китае, она впервые без опасения включила телевизор, потому что не понимала ни слова. Она лжет себе, что время остановилось в маньчжурских степях. На самом деле все совсем не так: за одну ночь исчезают старые и вырастают новые дома; город наводняется сезонными рабочими и снова пустеет; в подвалах открываются бары и магазины, чтобы закрыться через полгода. Но неотточенный взгляд Клары не замечает перемен.
Песок, песок, капли песка. Кассиан читает с учениками текст о тайфунах в Америке. Когда он задает вопрос, ученики выжидают, боясь дать неправильный ответ. Им хочется сказать именно то, чего, как им кажется, он ждет от них, даже если он спрашивает: "Что вы обычно делаете после уроков?" Они любят Кассиана за то, что он шутит, за то, что его шутки им понятны, и за то, что, когда он шутит, его глаза остаются грустными. Ученики редко поднимают руку, но с большим усердием трудятся над домашними заданиями.
Кассиан никогда не принимает подарков, никогда не просит учеников о помощи. Он уклоняется от разговоров о политике, о религии, он ничего не знает о поп-культуре и на уроках не показывает видеофильмов. Он просит учить наизусть стихи, подбирает короткие стихотворения со многими существительными, стихи Эмили Дикинсон. Все его ученики знают стихи Эмили Дикинсон, она стала популярным в Чанчуне поэтом - Эмили Дикинсон, которая почти никогда не выходила из дома в своей деревне.
Он проверяет домашние работы в маленьком кабинете, где ноги ему греет душный калорифер. Он готовит растворимый кофе, мешая в кружке палочкой, и сыплет молочный порошок из банки. В такие минуты он знает совершенно точно, что счастлив, и оттого, что он признается в этом, чувство счастья не пропадает. Читая студенческие сочинения, он пытается представить себе, каково расти в комнате, где одновременно живет пять, а то и больше, человек. Как всю жизнь говорить на языке, где нет слова "privacy". Ему трудно запомнить китайские имена, но ученики придумывают себе имена английские. Одна девочка сказала, что ее будут звать Кассиан. Друзья пытались ее отговорить: мол, это имя редкое, странное и к тому же - мужское. Но она осталась Кассианом, и Кассиан-старший полюбил ее особенно.
А что Ян? По почте он заказал себе книгу под названием "Будучи никем". Может быть, думал он, это именно то, к чему стремились проигравшие: стать никем. В книге говорилось, что есть вещи, а есть представления о вещах, и тот, кто путает вещь с представлением о ней, либо бредит, либо спит. Представление есть внутреннее действие. Люди говорят: "устремить взгляд", "направить мысли". Мы считаем себя прожектором, что освещает мир. На самом деле это мир вливается в нас.
Чем детальнее и логичнее наше представление о мире, тем реальнее нам кажется жизнь. Иногда эти детали сглаживаются, и тогда жизнь кажется дремой. А бывает, что каждая деталь ярчайшим образом врезается в сознание - в экстазе, например.
Как образ мира, так мы создаем и образ самих себя. Нам нужен образ нашего тела для того, чтобы двигаться. Иногда этот образ разрушается, и люди перестают чувствовать правую или левую часть тела. В иных случаях он сохраняется, несмотря ни на что: так у калеки болит отрезанная нога.
А для того, чтобы мыслить, нам нужен образ нашей души. И потому мозг придумывает нам душу, гомункула, глядящего сквозь отверстия глаз. Она способна во сне переместиться в неведомые города. Нам кажется, что после смерти она полетит навстречу таким же воздушным существам. Это создание нашего мозга мы ошибочно принимаем за самих себя.
Но благодаря этому созданию наша вселенная приобретает центр: каждый из нас - сердцевина собственного мира. От этого пункта каждый отсчитывает расстояния, создавая тем самым близкое и далекое, прошлое и будущее. "Там вот почему, - думал Ян, - мое излюбленное средство против печали оказывается действенным. Я представляю себя как вещь и смотрю на нее со стороны, и тогда земля не вертится вокруг меня. Грусть проходит, потому что грусть песчинки легка, как семя одуванчика".
Он смотрел на подоконник, куда уже успел упасть монгольский песок. Потом взглянул на свои руки, покрытые мелкими рыжими волосками. Подошел к зеркалу, увидел бледное смешное лицо. Повернулся и через окно стал наблюдать, как по городу вилась песчаная буря.
Там, подставив тело ветру, стоит Сяо Лон. Закрывает глаза, чтобы в них не набился песок. Чувствует, как крупинки колют щеки и оставляют следы. Каждый шрам есть прикосновение времени, и по зарубкам на теле догадываешься, что жив. Те, кто видит Сяо Лона, не понимают, почему он стоит, вместо того чтобы скрыться в подъезде или быстро добежать до автобуса. Но он стоит и ждет. Он думает, что если оставаться и ждать, победишь ветер, победишь бурю, победишь время. Если ничего не делать, противник рассыплется перед тобой. Пока Сяо Лон стоит, песок засыпает его.
Сегодня ночью я в первый раз заметил, сколько оттенков может быть у черного. Я вышел на балкон: надо мною протянулось светло-черное небо. Под ним, вдалеке, шли горы густой черной полосой. Вода была столь же светло-черной, что и небо. Луна стояла в белесых тучах. Ее свет - как пролитое семя в озере.
Вернувшись в комнату, я читал, лежа на красной оттоманке. Вдруг за окном резко вспыхнула молния и ударил гром. Я выглянул сквозь балконную дверь. В тех местах, которые обычно остаются темными от дождя (перила, стол, выступающий угол балкона), лежал снег, обращая все увиденное в негатив. Озеро исчезло. Темные деревья, не успевшие еще стряхнуть листья, были покрыты снегом и оттого разлаписты. Они казались гигантскими пальмами в пустоте. Я лег спать, надеясь, что на следующий день снег растает.
Утром светило солнце, однако снег все еще лежал. Мы с братом отправились гулять к озеру. Еще зеленые деревья с удивлением несли снежное бремя. За ночь много листьев успело облететь, и они покрыли землю не пестрым ковром, а чем-то вроде салата.
Мы подошли ближе к воде. Бессчетное количество уток, похожих друг на друга, собралось в углу озера. От них рябило в глазах, как иногда рябит в глазах от рядов маленьких одинаковых предметов на рисунке брата. Мы смотрели на них сквозь тонкую преграду камыша. Лишь на острове, открытом всем ветрам, уже виднелись голые ветви. Противоположный же берег озера был все еще укутан в зеленые и рыжие листья и казался спиной лежащего зверя с густой шкурой.
В одном, должно быть, выстуженном месте у самой кромки воды черные сучья голого дерева, присыпанные снегом, тянулись к плывущему лебедю. Тот нырнул, задрав к небу хвост. Дома я решил попросить брата, чтобы он нарисовал мне птиц. Это был первый раз, когда я попросил его о рисунке.
Вечером он мне их нарисовал, но это были тревожные птицы. Длинные крылья с острым концом поднимались, как козлиные рога. Крохотные головы с острыми клювами и едва заметные когти. Эти темные, нарисованные в профиль птицы, почти целиком состоящие из крыльев, образовывали круг. Одни злобно смотрели друг на друга, другие поворачивались тылом. Между ними парили бабочки и стрекозы с человеческими лицами, и узоры волнистых линий заполняли пустое пространство. Большая птица располагалась посередине круга, вернее, была чуть сдвинута влево. Как будто в отчаянии, птица вздымала острые прямые крылья. В правом нижнем углу брат нарисовал рогатку с человеческими глазами на концах.
В тот же вечер я получил от Кассиана письмо. "Что я могу сказать тебе о Чанчуне? Грязноватый провинциальный город, хотя и шесть миллионов жителей. Все как-то безлико, серо. Холодно, конечно, но снега почти и нет. Солнце светит каждый день. Объясняюсь знаками, язык выучить невозможно. Вчера квохтал в ресторане, чтобы принесли курицу. Послушай, мне снился плохой сон. Будто я возвращаюсь в нашу квартиру, в ту квартиру, где ты бывал столько раз. И на двери прикреплено письмо от консьержа, что ему нужно говорить с Ксенией, но он не может ее найти. И чтобы, если я знаю, где она, я ему немедленно сообщил. И я вспоминаю, что убил ее. Причем я не помню, где и при каких обстоятельствах я ее убил, но знаю, что это произошло, и что пока об этом никто не догадывался, но вот теперь ее ищут. Я представляю себе всю свою жизнь без этого преступления (то есть мою настоящую жизнь) и думаю: как я был бы счастлив, если бы этого не произошло. Не потому, что мне ее жалко или что я раскаиваюсь. Просто мне становится понятно, что теперь каждая секунда моя будет проведена в страхе разоблачения. Я никогда уже больше не буду свободен, всегда буду оглядываться туда, в прошлое, и ждать, что меня найдут. Проснувшись, я вздохнул с облегчением, когда понял, что никого не убивал. Сон был настолько реальным, что еще несколько минут после пробуждения я сомневался в своей невиновности. Я читал, что сон это всегда исполнение желаний, и когда снится что-то страшное - это именно для того, чтобы, проснувшись, ты убедился, что это был только сон и что тебе ничего не угрожает. Но если это даже и так, все равно я не пойму. Я не виновен в ее смерти и никогда не считал себя виновным. Может быть, это связано с книгой. Во сне я боюсь, что все узнают, - но на самом деле наша история уже стала известна, и кара, которой я страшусь во сне, уже приведена в исполнение. Получается, что я скрываюсь от наказания, которое уже постигло меня. Время перевернуто в моем случае".
В детстве я был боязлив, потому что никогда не мог предугадать, что произойдет, и еще менее мог бы предотвратить то, что меня ожидало. И я помню этот страх, от которого немеют руки и ноги, пересыхает во рту. Да, конечно, я в то же время представлял себе боящегося мальчика, и дрожь слегка унималась; потом я перечислял все возможные причины страха, все существующие наказания, все несчастные случаи, и они оказывались не такими уж страшными. Но страх возвращался, потому что я не знал, какое из них последует. Я пугался неожиданного: грубости в ответ на ласку, ласки в ответ на грубость. Если бы я знал наверняка, что через два часа меня запорют до смерти, наверное, боялся бы меньше. Теперь не так, теперь я страшусь именно определенности: ведь я точно знаю, что умру. "Умирали бы и боги, если б благом смерть была". Мне не хочется подчиняться общему закону: потому что какая ж это свобода воли, когда всех ведут как быков на заклание. Боль можно заглушить болью, страх - страхом. Те, кто отправляется в джунгли или на войну, чего они боятся так сильно? Какой трепет они пытаются подавить? Когда думаю об этом, самым пугающим представляется мне страх невидимого. Во время эпидемии зараза передается через воздух, прикосновение, воду. Что-то передается от человека человеку как волна, как вид любви. Общность судьбы двух человек, больного и заразившегося. Одинаковый конец. Раньше хотели быть вместе, теперь как можно дальше друг от друга. Центробежная жизнь. Всегда есть люди, которых избегают: странные, уродливые. Заболев, парией может стать любой.
На южных рынках царит разнообразие птиц, рыб и зверей. Бывшие обитатели водной стихии бьют хвостами по прилавку. Рядом на веревочках - сушеные мозги обезьян. Продавцы и покупатели спорят, толкаются, между ног порой пробегают большие крысы. Искусство кухни состоит в том, чтобы уметь приготовить все, что летает, плавает, ползает и прыгает. Если человек вел дурную жизнь, в следующем воплощении он становится зверем или птицей. Если звери - бывшие плохие люди, то они не заслуживают сострадания. Демоны тоже иногда оборачиваются животными.
А этот демон был болезнью, начавшейся среди ползающих и порхающих. У болезни было хитрое звериное лицо, лицо человека дурной репутации, или демона, пробегавшего крысой, пролетавшего птицей.
В южном районе распространяются слухи, что будто бы новый грипп сильней и опасней обычного. Новость просочилась в газеты, но тут же была опровергнута. Опасения, впрочем, не прекращаются, и люди запасаются впрок лекарствами, не зная, какие из них могут помочь. Потом выясняется, что никакие.
Врач с континента прибыл на свадьбу сына в Гонконг и, проходя по мраморным коридорам отеля, ощутил озноб. В жарком городе много кондиционеров, и потому простуды здесь не редкость. Укрывшись гостиничным одеялом, приехавший не может согреться. Шторы опущены, и комната погружена в полумрак. Перед глазами вертится темная карусель с проблесками света. Не поддаваясь ни панике, ни апатии, больной встает и выходит на улицу. Он прибывает в больницу и, не подпуская к себе сестер ближе, чем на полтора метра, просит поместить себя в одиночную палату, где он мог бы разговаривать с персоналом через двойное стекло. Ему остается совсем немного времени, два или три дня. Он успевает рассказать о загадочной болезни, что выбирает жертв на юге страны и не поддается антибиотикам. "Как называется эта болезнь?" Но врач, если бы у него оставались силы, мог бы только пожать плечами.
Болезнь уже ступает легкими шагами по стране.
"Несколькими днями позже в Афинах началась болезнь. Говорили, что раньше подобные случаи бывали на Лемносе и в других местах; но нигде не помнили, чтобы эпидемия принимала такой размах и была настолько смертельной. От врачей поначалу не было никакой пользы, потому что, не зная подходящего средства, они сами умирали больше других, так как чаще всех навещали больных; и ни одно искусство не в силах было помочь. Молебны в храмах, гадания и прочее были равно тщетны, пока распространившаяся болезнь не положила им окончательный конец. По слухам, она началась в Эфиопии и оттуда перебросилась в Египет и Либию. В Афинах эпидемия сначала поразила население Пирея - и те стали говорить, что пелопоннесцы отравили резервуары (источников там не было), - а потом охватила центр города, где случаи смертельного исхода участились".
Если верно, что у бодрствующих один мир, а каждый спящий отворачивается в свой собственный, то проигравшие спят. Я пытаюсь соединить их в одно: будто руководство школы выдает им отвар для питья и велит протереть мебель уксусом, предупреждает, что может начаться "весенняя болезнь", а проигравшие так ждут тепла, что готовы переболеть "весенней болезнью", если это приблизит наступление весны. Но сколько я ни стараюсь сблизить их, заставить заговорить друг с другом, у меня ничего не получается. Они расходятся в разные стороны, как будто я могу думать только об одном человеке.
Вот Ян. Мне кажется, что в Интернете он прочитал о том, что странная болезнь распространяется по Китаю. Ему было интересно, и только. Потом пошли разговоры, особенно среди тех, кто не принадлежал к братству проигравших. Они говорили, что болезнь опаснее, чем кажется, и что, может быть, стоило бы уехать. Ян вспомнил слова Сократа: "Вся жизнь философа проходит в приготовлении к смерти. Так ему ли бояться, когда смерть наконец приблизилась?" Он ходил по улицам города чаще, чем прежде. Вскоре он обнаружил, что прежде людные места опустели. Маленькие магазины закрылись вовсе. Большой рынок был по-прежнему открыт, но продавцы даже и не пытались зазывать редких покупателей. Все слишком боялись заразиться.
В один из своих походов он подхватил простуду и испуганно слег. Перебирал в уме всех встреченных: кто заразил его? Наконец вспомнил высокого рябого мужика, что закашлялся, не прикрывая рта рукой. "Если моя болезнь окажется именно той болезнью, - думал Ян, - то я, наверное, перед смертью буду вспоминать это рябое лицо и говорить ему: ты, мерзавец, во всем виноват! Нет, я сам всему виною, зачем я не носил маску? Если выздоровлю, обязательно стану носить".
Он приподнялся на постели и выглянул на улицу. Напротив шла стройка дома, и возводился второй этаж. Один рабочий снизу забрасывал кирпичи, а другой ловил их наверху и укладывал рядами. Часто ему не удавалось поймать кирпич, тот падал на землю и раскалывался. "Что за чепуха", - подумал Ян и отвернулся.
Его одолел приступ кашля. "Если через стену услышат, заберут, - сердце екнуло. - Непременно заберут в больницу". Чтобы заглушить кашель, он включил телевизор, и чем громче он кашлял, тем громче кричал телевизор. Там как раз передавали песню о болезни. Врачи пели, и сестры пели, и больные пели и улыбались из-за двойного стекла, а еще кто-то пел на крыше, потому что дом был оцеплен войсками в целях карантина, и все они пели, что болезнь будет побеждена.
Через два дня Ян выздоровел. Теперь он соблюдал все меры предосторожности. С этого момента проигравшие стали избегать друг друга, будто отгородившись марлевыми повязками. Не они одни, все избегали друг друга, и никто не знал, что происходит на соседней улице.
Кассиан же не замечал, что происходит вокруг него (или не желал замечать). Он увлекся преподаванием до такой степени, что даже давал иногда бесплатные уроки по выходным. Вечерами ученики засиживались у него дома. Как-то раз они спросили: "Отчего все иностранцы верят в Бога?" - "Не все, отвечал он. - Я, например, не верю". Действительно, метафизические вопросы давно уже стали ему безразличны. Он больше думал о том, как бы не потерять голос. Его постоянно мучила боль в горле, а на уроках ему приходилось напрягать голосовые связки. Он хочет в этой жизни только одного - остаться учителем, и будет ужасно потерять единственное средство для осуществления этой цели, свой голос. Что тело без голоса? Просто жалкая тряпка, складки ветхой плоти. Юношей он попытался написать стихотворение, из которого не помнил ничего, кроме строк: "И складки ветхой плоти на кресте - повисли, как промокшая одежда". Тогда он представлял себе, что крест есть в то же время перекладина, на которую повесили сушиться белье. Налетает ветер с дождем и оставляет складки одежды совершенно мокрыми, свисающими с креста.
Я представляю себе Китай как огромный спектакль, в котором все актеры надели белые маски и стали неотличимы друг от друга. Тротуары постепенно становились чище, горожане мыли тротуар перед своими домами. Следуя за Кларой на улицу, я замечаю, что одно из зданий за ночь было переоборудовано в больницу. Но она еще пустует.
Клара, я вижу тебя в маске, я вижу только твои глаза над белой марлей. Я ощущаю вкус марли у губ, когда думаю о тебе. Я слышал, что маски надо менять каждые четыре часа, я слышал, в аптеке они раскуплены и население города стирает и сушит их. Ты покупаешь пятьдесят пар тонких резиновых перчаток. Перед тем как выйти из дому, ты каждый раз надеваешь маску и перчатки. Через несколько дней это входит в привычку. Когда ты возвращаешься домой, снимаешь перчатки и протираешь уксусом дверную ручку.
Вот какой эпизод я приберег для тебя: ты идешь покупать фрукты в маленькую палатку. Тебе разрешают войти, и ты видишь кроме лотков койку и телевизор. Те, что торгуют в палатке, проводят там весь день, с раннего утра до позднего вечера. Ты думаешь, мужчина и женщина - крестьяне, приехали в город со своим урожаем. Может быть. Ты входишь и видишь, что мужчина пьет горячую воду из стеклянной банки. Сначала продавцы были недоверчивы, потом они становятся все дружелюбнее. Что ты обычно берешь - яблоки и апельсины, потому что это привычные, знакомые тебе фрукты? Пусть в этот раз продавщица посоветует тебе взять ананас. Она покажет тебе круглый плод и скажет, что он "хао", хороший. В Китае продавцы очищают ананас от кожуры, вырезая спиральный узор на мякоти плода. В это время женщину одолевает приступ кашля. Она просто закашлялась и пошла выпить воды. Муж берет фрукт, берет нож и работает дальше, чтобы вручить тебе ароматный очищенный ананас. А ты с благодарностью расплачиваешься и уходишь, но, прежде чем войти к себе, выбрасываешь покупку в мусорное ведро в коридоре. Ты боишься, что кашлявшая женщина может оказаться больной.
Однако вечером ты продолжаешь думать о фрукте, который лежит в мусорном ведре. Тебе было жалко ананаса с его душистой мякотью. Как-никак это был лучший ананас в магазине. Тебе жаль и продавщицу, которая постаралась выбрать лучший фрукт и закашлялась. Скорее всего, она не больна. Два сожаления: о себе и об этом унижающем страхе, перемешанном с виной.
Тем же вечером Сяо Лон, забившись в уголок постели, читает при свете ночной лампы полученное им извещение. Ровные ряды иероглифов, понятные ему, непонятные мне. Он читает сначала с удивлением, потом со страхом, потом почти с согласием. Он никому не должен говорить о содержании этого письма, и все же хочет рассказать о нем Кларе. Сначала он решил, что это чья-то злая шутка, но потом официальный штемпель и стиль послания заставили Сяо Лона поверить в его серьезность. Он не ожидал, что это случится с ним. Ему трудно представить себе, что во всем этом есть смысл. Но если смысл все-таки есть, значит, мир вообще оказывается совсем другим, чем он думал. Укрывшись одеялом, он продолжает думать о том влиянии, которое он окажет на ход событий. Механизм этого влияния остается для него загадкой: как может одно нажатие на спусковой крючок спасти миллионы людей? Ему осталось несколько дней, чтобы разрешить для себя этот вопрос.
У нас такой ливень, что ничего не видно. Ни балкона, ни сада, ни озера, ни гор. Все застелено мутной влажной пеленой. Дождь продолжается уже несколько дней, лужи во дворе становятся все больше и наконец сливаются. Брат не рисует, сидит в углу и молчит. В эти дни его движения стали медленными. Вот он поднимает руку; через пять минут он сгибает ее в локте; потом подносит к голове, которую хочет почесать; и чешет ее затем еле-еле, как будто задумавшись. Я уже говорил: мне кажется, его мысли похожи на геометрические фигуры. Он не поворачивает головы и не встает.
Дождь не перестает, и мне делается неспокойно. Я боюсь, что он вот-вот зальет веранду. К сожалению, мы не знаем прогноз погоды. Я надеваю резиновые сапоги и иду расспросить соседей. Почти на память я отыскиваю их дом в густом тумане. Я стучусь в дверь, но они не слышат. Тогда я стучу в окно. Мужчина и женщина выглядывают и смотрят на меня с недоумением. По-моему, их лица покрыты морщинами - а может быть, это темные линии на стекле. Называю свое имя и спрашиваю, знают ли они, когда перестанет дождь. Они: "Вы от Бернардов?" Я киваю, и они переглядываются. Потом говорят, что волноваться нечего, что в это время бывают затяжные ливни, - и отходят от окна.
Я возвращаюсь сквозь густеющую водяную мглу. Она отрезала нас от города, окружила нас пустотой, которая грозит поглотить наш дом. В этом доме еще недавно брат рисовал свои картинки. Его рисунки надо завернуть в целлофановые пакеты, чтобы не намокли.
А в Чанчуне весна, Клара и Сяо Лон идут по сухому тротуару, кто-то дремлет на скамейке, кто-то лузгает семечки, кто-то пьет чай, сидя на ступеньках крыльца. Каждую весну вспоминаешь все прежние вёсны по тому запаху, что разлит в воздухе, и этот запах одинаков, где бы ты ни находился. По крайней мере, в Европе и в Маньчжурии весна одна и та же, только в Маньчжурии она чуть суше, чуть холоднее, но и последовательнее: она не делает хитрых зигзагов, не отступает обратно в буран, не бежит ручьями, но оголяет землю и освещает ее. В Маньчжурии весна проще.
Сейчас она омрачена болезнью, и новый воздух с трудом проникает сквозь маску, руки потеют в резиновых перчатках, и никуда не хочется выходить. Однако Сяо Лон и Клара идут по улице, и они не одни, на них глядят зеваки, город не опустел. Клара внимательно смотрит по сторонам. Она чувствует, что братство проигравших скоро распадется, и стремится впитать в себя все детали последних дней.
"Эпидемию невозможно остановить обычными методами, - говорит Сяо Лон. Меня принесут в жертву. Тогда все закончится". Клара смотрит на него, не понимая. Он показывает ей официальный бланк с извещением, и она подносит его к глазам, но для нее это всего лишь скопление непонятных значков. "Меня расстреляют". - "Когда?" - "Через пять дней".
Он улыбается, и Клара начинает смеяться, хотя то, что он говорит, вовсе не кажется ей смешным. Но у каждого народа свой юмор, и если Сяо Лон шутит, то она будет из вежливости смеяться. "Нет, я не шучу, это на самом деле".
"Сяо Лон, но какая же здесь связь: между убийством одного человека и излечением тысячи?" - "Наше правительство считает, что это может помочь". "Как? Послушай, вы же все атеисты, вы не можете в это верить. Кто ты священная жертва, козел отпущения?" - "Я не знаю".
"И ты пойдешь туда? Ведь тебя не арестовали, ты свободен. Ты можешь бежать". - "Бежать - куда?" - "Давай уедем вместе. Я куплю билеты на поезд, мы поедем через Сибирь. Можно взять купе на двоих. Поехали, поехали! Ты сможешь жить у меня хоть всю жизнь. Хочешь, будешь преподавать китайский? Это лучше, чем быть расстрелянным по причине эпидемии. Мы будем жить с тобой вдвоем. Это лучше, чем любая страна, чем любое дело. Если ты будешь жить со мной, я перестану бояться писем, потому что мне не надо будет на них отвечать. У каждого на всю жизнь будет собеседник; послушай, это лучше, чем немым лежать в могиле. По вечерам один из нас будет ждать другого. Другой, возвращаясь, будет знать, что его ждут. Наверное, ты удивлен, что я без размышлений предлагаю тебе жизнь вдвоем, хотя я мало тебя знаю. Но в конце концов, это не так уж и важно, с кем (не обижайся) делить время, потому что любой достоин, чтобы его ждали и радовались его приходу. Сейчас тебе грозит этот странный конец, и, если это в моих силах, я хотела бы помочь тебе избежать его, потому что в такой судьбе я не вижу смысла".
Она взглянула на Сяо Лона. Он ничего не говорил, но она знала, что он согласен: он должен был согласиться. Она пожала его руку, подтверждая установившееся между ними согласие, и они расстались на повороте дороги. Клара отправилась в гостиницу, где можно было купить билеты. На эту неделю свободных мест в поезде больше не было. Из-за болезни все, кто мог, пытались уехать из страны. Клара попросила два билета на следующую неделю. Три дня, думала она, Сяо Лон может скрываться у нее в квартире, а потом они доберутся до вокзала, визу он получит на границе, с паспортом проблемы не будет, вряд ли пограничникам сообщили о той странной мере, к которой правительство, или кто-то еще, хочет прибегнуть. Это невозможно объяснить людям. Да полно, не бред ли, не выдумка ли это Сяо Лона, ведь документ она так и не смогла прочесть? В любом случае отсюда лучше уехать: невозможно жить, когда боишься прикосновений.
В это время Ян набрал номер Кассиана и позвал его к себе, надеясь восстановить общность братства. Он проснулся с мыслью, что должен спасти братство, что нельзя позволить страху разметать их по углам. Поэтому он пригласил Кассиана, но не знал, о чем говорить, когда тот пришел, и развернул перед ним карту мира, которую использовал когда-то на уроках. Кассиан рассмеялся и вынул из кармана пакетики с черными и белыми фишками. Они ставили фишки на пересечения параллелей и меридианов, и когда одному удавалось оцепить линии другого, фишки сбрасывались в пустые пепельницы, как будто подлежали сожжению.
Это оказалось не просто - покинуть Чанчунь, надо было завершить все дела, проставить оценки, поменять деньги, упаковать вещи и свыкнуться с мыслью, что уезжаешь отсюда, скорее всего, навсегда: невыносимая мысль, как любое "навсегда". И знать, что, когда поезд тронется, все бывшее станет небывшим, все дома, улицы, школа, все эти дни, которые Клара провела здесь, исчезнут. И уже в поезде она будет смотреть на авторучку, которой заполняла журнал, или на часы, что стояли в ее квартире, как на экспонаты бедного музея, не дающие представления о прошлом.
Она постучалась в дверь к Кассиану, чтобы попрощаться с ним, и, когда вошла, его комната показалась ей не по-чанчуньски уютной, как если бы горел камин и на полу был ковер, но ни ковра, ни камина, конечно, не было, только лампочка горела не пронзительно-белым, а желтым светом. Клара сказала, что уезжает, что спешит, что боится; Кассиан ответил, что остается, что привык, что в других странах его ничего не ждет. Они оба не подозревали, что в другой жизни были мужем и женой. Клара медлила уходить, потому что ей казалось, что он хочет рассказать ей о чем-то. Действительно, Кассиан хотел поведать ей свое прошлое, которого больше у него не было - потому что отъезд в Чанчунь уничтожил память о Ксении, о ее смерти, о книге. Вместо этого у него была другая жизнь, подтасованная моим воображением, но от этого не менее болезненная, и он хотел рассказать Кларе (при условии, что никогда больше ее не увидит):
"Я хотел тебе рассказать, что случилось со мной до того, как я сюда приехал, но у меня не было подходящего случая, да и потом, может быть, это скучная история, не знаю, почему я решил рассказать тебе это, но вдруг тебе будет интересно. Из той школы, где я раньше работал, меня уволил директор. Он с самого начала искал, за что бы ко мне придраться. Я не хочу излагать это дело во всех подробностях, но, поверь, все это было ложно и глупо. Я мог бы судиться, но тогда я об этом ничего не знал. К тому же, школа была частная, в таких обычно своя рука - владыка. В общем, я потерял работу ни за что, ни про что (по крайней мере, мне так казалось). Это была первая большая несправедливость в моей жизни, и я кипел от негодования, надо было забыть побыстрее, а я ругался наедине с собой и почти плакал.
В то время я снимал квартиру на двоих с одной знакомой моих друзей. Она была четырьмя или пятью годами старше меня, но казалась обрюзгшей, что ли, не по-женски обрюзгшей, а как-то по-мужски. Она получала социальное пособие и редко выходила из дома. Иногда мы разговаривали. Она до странности много знала об искусстве.
Один раз вечером она попросила меня взять ее за плечи и потрясти. Мол, она все время ходит, как во сне, от которого не может проснуться. Мы забыли зажечь свет в кухне, и стол с остатками еды тоскливо глядел на нас в полумраке. Я взял ее двумя руками за плечи и легонько потряс. Она сказала, что ей стало легче, что жизнь влилась в нее: этот полумрак, этот коридор, этот стол.
Тогда была поздняя, жухлая осень, и даже полдень отдавал вечером. Я ходил гулять и носками ботинок поддевал мокрые листья: их становилось все больше, дождь превращал их в вязкую массу. Стоило мне вернуться домой, я находил в прихожей свою соседку, и тогда тряс ее за плечи особенно яростно. Она улыбалась, как будто я будил ее от тяжелого сна. Не знаю, почему она погрузилась когда-то в этот сон. Ей нужны были мои прикосновения, чтобы пробудиться от него, чем грубее, тем лучше, тем яснее она чувствовала, где она находится и что с ней происходит. Ян рассказывал мне когда-то, что если он ощущал боль, то проводил границу между собой и тем Яном, что испытывал боль, тем самым добиваясь облегчения. Вероятно, моя соседка зашла слишком далеко, когда хотела избавить себя от боли, и теперь ей требовалась хорошая встряска, чтобы вернуться обратно.
От этого ежевечернего рукоприкладства и от слякоти в моей голове зародился план. Чтобы привести его в исполнение, я должен был дождаться двадцатых чисел декабря, когда школа, где я когда-то работал, устраивала рождественский праздник. Я хотел явиться без приглашения и дать пощечину директору.
Назначенный день наступил, и я с трудом смог дождаться пяти часов вечера. В это время учителя и ученики должны были собраться в большой аудитории на третьем этаже. Я знал, что ее празднично украсили, приготовили шампанское и пироги, - а я приду и всем испорчу праздник. Но с другой стороны, думал я, у директора в школе было много врагов, которые втайне обрадуются. Мне представлялось, что пощечина - это красивый жест, традиционный жест мести за нанесенное оскорбление. Пощечина - оскорбление еще гораздо более тяжкое, оно унижает человека, хотя не наносит никаких телесных повреждений. Почему я так думал? Наверное, потому, что в детстве читал много книг о дуэлях, кодексах чести, шпагах и перчатках. Мне не приходило в голову, что пощечина это просто прикосновение ладони к щеке, короткое прикосновение и болезненное, но не более.
Я шел на праздник в необычайном возбуждении. Иногда мне казалось, что у меня не поднимется рука, так сильно я нервничал. Иногда я, наоборот, чувствовал такую силу, как будто мог одним ударом уложить семерых. Я шагал и знал, что подпрыгиваю на ходу, и все же никак не мог удержаться от этого подпрыгивания. Подойдя к зданию школы, я распахнул входную дверь слишком резко, и она ударила о стену.
На лестнице я слышал радостный гвалт. Мимо меня пробегали ученики, кто-то здоровался, кто-то нет, одни не знали, что я уволен, другие успели уже меня позабыть. Когда я наконец вскарабкался на третий этаж, то был оглушен музыкой, но не надолго. Все звуки стихли: директор приготовился произнести речь.
В этот момент я должен был подойти к нему и ударить его по щеке. Но я этого не сделал. Я развернулся и ушел. Вероятно, из трусости. С тех пор не проходит и месяца, чтобы мое воображение не возвращалось к этому вечеру. Иногда я думаю, что упустил шанс хотя бы на пять минут стать героем. Это было бы мое единственное публичное выступление, но оно навсегда запомнилось бы всем присутствующим - и прежде всего, мне самому. И тогда мне становится стыдно за нерешительность. Порой я воображаю, что за скандал разразился бы, ударь я директора, и краска стыда снова заливает мне щеки - на этот раз стыда за несовершенный поступок. Я стараюсь внушить себе, что поступил гуманно, когда не стал мстить за нанесенную обиду; я даже пытаюсь полюбить моего врага. Однажды мне удалось это - когда я представил себе, что действительно ударил его по лицу и под пальцами почувствовал его лоснящуюся выбритую щеку. Нервничая, я подошел бы слишком близко, и его глаза оказались бы в непосредственной близости от моих. В воображении я ощущал, как содрогнулось его тело, и так же почти физически ощущал растерянность и покрывшую его лицо бледность. Я отнял бы руку, повернулся бы и побежал: и на лестнице понял бы, что, когда я дотронулся до его лица, я влюбился в этого человека. Не как-то гуманно, а именно плотски полюбил, и как возлюбленный понял того, кого я полюбил, во всем. Я редко прикасался к людям, я мог трясти за плечи соседку или в детстве я боролся с одноклассниками, но когда меня ласкала мать, например, я уворачивался. Мне неприятно было, когда меня трогают, чтобы выразить какое-то чувство, и поэтому ласки матери я воспринимал почти как инцест, а если бы школьный товарищ дружески обнял меня за плечи, я бы тут же скинул его руку. Но если бы я ударил директора по лицу (я был разъярен, он испуган), его испуг пронзил бы меня стрелой амура, если ты понимаешь, что я имею в виду. Может быть, все это не так, и невозможно полюбить человека - которого раньше презирал - лишь от прикосновения. Мне кажется, что я полюбил бы его - должно быть, от боязни и от стыда. Так мало нужно человеку, чтобы влюбиться: всего-то выйти из себя на пару минут".
Но он так и не решился завести разговор о пощечине, вместо этого помолчал, а потом сказал только "Прощай", продолжая смотреть на Клару. Вместо того, чтобы взглянуть на него, она обвела взором комнату. "Если я скажу что-нибудь сейчас, она меня уже не услышит", - подумал Кассиан. Все, что могло быть, либо уже случилось, либо не произойдет никогда. Она повернулась и вышла.
В конце коридора ей почудился силуэт Яна. Но когда она подошла ближе, то увидела, что это рабочий стоит у окна против солнца.
Сяо Лон спросил Клару, хочет ли она посетить вместе с ним Сад отставленного администратора. Клара не знала, что в Чанчуне есть такой сад: он не был указан ни в одном путеводителе. Но она привыкла, что всегда в Китае одно скрыто в другом, незаметное прежде вдруг является перед глазами в знакомой тебе местности.
Уже два дня Сяо Лон жил у нее. Она думала, что будет испытывать неудобство от нового человека в квартире, ведь она привыкла жить одна. Но Сяо Лон вел себя так, как если бы его вовсе не было в комнате. Он ходил тихо-тихо, сидел в кресле с книгой, почти совсем ничего не говорил. Он был спокоен, а Клара продолжала опасаться, что его найдут, и считала не часы даже, а минуты, оставшиеся до отъезда. Их число было огромно. Ей хотелось теперь, чтобы Сяо Лон сказал что-нибудь и развеял ее страх, но он молчал. Ее охватывала тревожная рассеянность, так что она ни на чем не могла сосредоточить мысли, только прислушивалась: не идет ли кто по коридору. Но если Сяо Лон предлагает ей выйти из дома, значит, опасности нет.
Оказавшись не у дел, отставленный администратор посвятил свою жизнь выращиванию сада. Клара пыталась представить себе, как в суровых маньчжурских условиях садовник мог создать что-нибудь стоящее. Когда это было, спросила она, и Сяо Лон ответил: уже в двадцатом веке. Тогда интерес Клары немного угас, она любила старину. Потом ей стал любопытен не сад, а отставленный администратор. Жалел ли он о недоступной больше службе, о почестях, тосковал ли он о жизни при дворе. Или все мысли его были заняты посадкой дерева, укладкой камня, и так до конца дней. Но об этом Сяо Лон ничего не сказал ей, вероятно, он не знал. Или, как она уже не раз предполагала, он сочинил все это. Вместо сада он отведет ее в бар с зелеными кустами в кадках и расскажет, что он придумал все лишь для того, чтобы уехать с ней. Она даже сочинила тост, который произнесла бы по этому случаю: "За твою фантазию, что соединила нас". Перед тем как выйти из дома, она надела красную куртку в традиционном стиле, с нитяными пуговицами и высоким воротником. Если произойдет что-то необычное, оно не застанет ее врасплох.
Сяо Лон остановил такси и назвал адрес. Таксист принялся взволнованно, как показалось Кларе, говорить о чем-то, но Сяо Лон успокоил его. Из окна автомобиля Клара видела незнакомые улицы и поняла, по скольким еще не удосужилась пройти. Не то чтобы эти улицы были красивы (они походили одна на другую), но ей было жаль, потому что она скоро уедет. Серый мул вез тележку. Надо было взять с собой фотоаппарат. Когда-то у нее была идея: везде и всегда фотографировать, а проявить пленки только в старости, чтобы сравнить ту жизнь, какую она помнит, с той, что была на самом деле. Клара даже купила камеру, но так и не вынула ее из коробки. В Китае уже ничего не получится, но может быть, после отъезда она начнет осуществлять свой план.
Такси подъехало к воротам, у которых стояли статуи драконоподобных львов. Клара приготовилась уже идти в кассу покупать билеты, но Сяо Лон повел ее сразу в ворота. Двое солдат расступились перед ними.
Они прошли сквозь первое, прямоугольное помещение, выход из которого закрывала (как показалось Кларе) низкая деревянная стена с инкрустированной птицей. Но они обогнули ее. Cяо Лон объяснил Кларе, что стенка существует для того, чтобы не пропускать злых духов, ибо духи перемещаются только по прямой линии. Затем перед их глазами развернулся сад.
Нет, он не развернулся весь - он предстал в еще свернутом виде, в большом пористом камне, что лежал на их пути. Они медленно обошли его: это был желтоватый высокий камень причудливых очертаний, в которых можно было угадать зверя, старика, тучу. Но Сяо Лон приглашал Клару пройти дальше по извилистой тропе. Перед глазами теснились кусты, деревья, камни. Сделав два шага, Клара поняла, что теперь и справа, и слева от нее - вода. Они оказались на мосту, что зигзагом вел от одного берега к другому. Перейдя его, они поднялись на деревянную веранду, и Сяо Лон указал Кларе на кипарис, что рос в нескольких шагах. "Веранда, с которой смотрят на кипарис", прочел он надпись над входом. Глаза больше не разбегались, взгляд сосредоточился на высоком стволе кипариса, и Клара вспомнила точно такие же в парке у моря и чуть более темные кипарисы в южной деревне на кладбище. Потом ей пришла на ум картина, где маленький остров, к которому подплывала лодка, был весь покрыт такими же сумрачными деревьями. Сяо Лон решил, что они уже насмотрелись на кипарис, и повлек ее дальше по дороге, выложенной темными и светлыми плитками, к берегу озера, где возвышалась беседка в форме многогранника, беседка игры синих волн: концы высокой крыши изгибались над водою.
Сяо Лон замер, прислушиваясь к легкому плеску воды. Может быть, здесь бьет ключ, подумала Клара. Ей часто снится вода, но совсем другая, темная, неподвижная. Сон всегда начинается совсем невинно, даже радостно: она идет купаться, но водоем оказывается подземным туннелем, наподобие метро, только без поездов и почти без людей. Темные ходы залиты непрозрачной водой, и Клара плывет по этим коридорам, переплывает из помещения в помещение, пока не проснется. Или целый город стоит на берегу залива: дома тесно примыкают друг к другу, ни одной лампы в окнах, ни одного прохожего на улице - и черная вода недвижна у берега. Клара называла их "сны о мертвой воде", но один раз она видела сон о воде живой. Будто бы посреди дворцового зала с высоким потолком был бассейн, откуда выплыла верхом на тритоне голая прабабушка Клары. Она трубила в рог, и вода стекала светлыми струями с ее старческого тела.
Они шли дальше по крытой извивающейся галерее с цветными балками.
В конце галереи Сяо Лон обратил внимание на круглую пагоду, у которой было много крыш, одна над другой. По ее периметру извивались деревянные змеи. Сяо Лон предложил подняться, и Клара последовала за ним. Но на самом верху, когда они вышли на балкон и у Клары была возможность окинуть взором весь сад, она попятилась и села на деревянный выступ. От высоты у нее закружилась голова. "Как называется эта пагода?" - "Спящая на облаках". Сяо Лон, облокотившись на заграждение, смотрел вдаль. В детстве Клара с подругой ложились ночью на землю и представляли себя кораблями, плывущими навстречу вселенным. Подруга говорила: "Вот ты в космической ракете, и у тебя достаточно провианта на всю жизнь. Ты можешь передавать на Землю все, что ты видишь, но ты никогда не сможешь вернуться. Твоя ракета постоянно ускоряется. Она устроена так, что может лететь только дальше и дальше. Согласилась бы ты отправиться в такое путешествие?" - "Да, - ответила Клара, - да, да!"
Они спустились на землю и прошли мимо фруктовых деревьев в цвету и пышных клумб, посреди которых красовались камни с надписями. Клара привыкла смотреть на иероглифы как на тайные знаки или уменьшенные планы лабиринтов, она не могла представить себе, что за ними скрывались обычные человеческие мысли, что при помощи этих линий можно было написать "аппарат временно не работает". В саду иероглифы показались ей еще более странными, но Сяо Лон объяснил ей, что это старые знаки, а сейчас пишут по упрощенной системе. Он засмеялся: "Выброси эту мистику из головы. Разницы никакой нет, вообще никакой: иероглифы, буквы. Вон смотри: остров фей. Пойдем туда".
Теперь уже не по каменному, а по деревянному мосту, выгнутому, как кошачья спина, они перешли на так называемый остров фей, маленький, с холмом и сосной, островок посередине пруда. Когда хозяин давал имена островам и беседкам, он хотел, чтобы его гости останавливались. Даже детство Клары, проведенное в далекой холодной стране, перемещалось - по воздуху? по памяти? - внутрь этих стен. Вот она идет на лыжах, ей девять лет. Тогда она мечтала о кукле Барби, и каждый раз, когда уходила в лес, ждала, что найдет куклу рядом с лыжней, в подарок от лесной феи. Ничего не обнаружив, верила, что непременно найдет в следующий раз. Летом искала гномов. Чтобы они пришли, надо было зарыть в землю конфеты. Русалку вызывали, налив в таз воды и положив на дно расческу и зеркальце. Натягивали одеяло поверх голов, смотрели в воду - появится ли огонек. Наконец ее желание приняло форму сна, в котором фея обещала ей: твои родные будут жить вечно. Когда через много лет это предсказание не сбылось, Клара почувствовала обиду.
Скалистый холм пронизывали ходы, на стене пещеры было вырезано изображение Будды. Сяо Лон и Клара обошли вокруг холма, с каждой точки открывались новые виды. Потом взобрались на него, и Сяо Лон указал на гору вдали и объяснил, что хозяин сада "взял взаймы" у окрестности эту гору. Если из сада можно было любоваться пейзажем, лежащим вне стен, то говорилось, что вид "берется взаймы". Очертания невысокой горы почти повторяли извилистые скаты крыш. "Мы называем ландшафт гора и вода. Гора обозначает стойкость, а вода - умение соответствовать обстоятельствам. Это черты характера, если хочешь: земля то же самое, что человек".
Но Кларе вид напомнил гору на юге, там же, где были кипарисы, где она проводила лето на пляже, но непременно хотела подняться на гору, хотя бы один раз. Ей не удавалось найти спутников, и она откладывала поход до последних дней перед отъездом. Но как раз в эти дни пошел проливной дождь, так что речи не могло быть о том, чтобы карабкаться в гору. Если бы гора была выражением душевного строя, то разве Клара горевала бы так, когда автобус отъезжал и гора исчезала за поворотом, разве мечтала бы вернуться и взойти на нее. Нет, если бы ландшафт и душа были одно и то же, то гора всегда была бы с ней, и море, и дерево.
Три столба и парящая над ними крыша - сквозь треугольную беседку на мосту они вернулись на берег, полюбовавшись зарослями лотоса. Пройдя несколько шагов, Сяо Лон завел Клару за угол и показал заросли бамбука, маленькую рощу, что колыхалась у белой стены. Они поднялись на террасу и прислушались к звукам, которые издавал бамбук, когда налетал порыв ветра. Сяо Лон улыбнулся снова: "На самом деле эта веранда называется слушая шум дождя. Знаешь, мой любимый звук - стук дождевых капель о крышу или о стекло? Как будто ходит кто-то вокруг тебя частыми шажками. Но у нас в Чанчуне, ты заметила, почти никогда не бывает ни облаков, ни дождя. Зимой даже снег едва покрывает землю".
Когда-то на застекленной веранде или на чердаке Клара ловила шум дождя. Она лежала на старом диване, и рядом был кто-то, но кто? Она не могла вспомнить. Капли дождя стучали в окно, и она засыпала, потом просыпалась, видела сквозь стекло все то же серое небо и слышала тот же равномерный стук.
Шум тростника едва доносился. Где-то Клара просыпалась и видела сквозь стекло то же серое небо и слышала равномерный стук. Она засыпала, и капли дождя стучали в окно. Она не могла вспомнить: рядом был кто-то, но кто? Она лежала на старом диване. Она ловила шум дождя когда-то на застекленной веранде или на чердаке.
Сяо Лон вывел ее из задумчивости, сжав кисть ее руки: "Видишь две беседки вдалеке? Одна называется занесенная снегом, другая - в ожидании весны. Куда мы сначала пойдем?" - "В занесенную снегом".
Беседка имела лишь две стены; с южной и с северной стороны она была открыта. Сухая сосна примостилась у порога. "Когда я думаю о зиме, я вспоминаю историю Ли, электрика, - сказал Сяо Лон. - Он чинит проводку у нас в районе, вворачивает лампочки, вообще ремонтирует, где чего сломалось. Зимой у него больше работы, потому что люди чаще жгут свет. После работы он закладывает за воротник - здесь на севере больше пьющих, чем в других районах Китая. Влияние русских, должно быть. Как-то раз я сидел с ним в кабаке. Мне нравится слушать, что рассказывают люди. Часто, когда я в первый раз вижу человека, я сочиняю о нем историю: откуда он пришел, кем он мог быть. Когда я слышу о его подлинной жизни, я сравниваю придуманное мной с тем, что есть на самом деле. Жизнь электрика Ли я тоже вообразил во всех подробностях, когда видел его рябое лицо и большую голову на тщедушном теле. Один раз я увидел его в кабаке и пригласил пересесть к нам. Он выпил и рассказал нам, что неделю назад его вызвали на окраину города, где в одном доме не горел свет. Он сошел на последней остановке автобуса. Тогда поднялся такой буран, каких в нашем краю и не бывает. Ли поднял воротник худого пальтишка и все же шел вперед, хотя и медленно. Наконец он отыскал в полутьме одноэтажный деревянный дом, стоявший особняком. Он постучал в дверь, и ему открыл кто-то, державший горящую спичку. Пробки оказались очень старыми, тридцати- или сорокалетней давности. Для электрика это не составило проблемы, он знал об электричестве больше, чем кто бы то ни было на много миль вокруг. Через несколько минут свет вспыхнул, и первое, что Ли увидел, были книги на полках в старомодно обставленной комнате. Он спустился с табуретки, и семья бросилась благодарить его, отец, мать и сын; первым он узнал сына, хотя у него не осталось фотографий. Он сел, будто устав, и мать принесла ему чая. Он превозмогал желание остаться как можно дольше в этом доме. Память о том, что произошло когда-то, гнала его прочь. Ему надо было предупредить их, но как - он не знал. Ведь если он признается в том, что он их сын, они не поверят ему. Их сын будет профессором, как отец, или музыкантом, у него прекрасные способности. С чего он станет ходить по домам чинить электропроводку? Ли почувствовал, что его визит затянулся, что окружающие ждут уже, чтобы он ушел, но из вежливости не подают виду. Он поблагодарил за чай и, получив деньги, вышел, оставляя отца и мать и себя самого в деревянном доме, полном книг, в буране, в судьбе, из которой он не мог их вырвать. Это ли карма? - спросил он меня, и хотя я много знаю о буддизме, я только пожал плечами. Теперь я думаю, что должен был подтвердить, мол, это действительно карма, иначе он никогда не перестанет ощущать свою вину перед ними".
Сяо Лон покачал головой и поднялся. Клара опередила его по пути к беседке в ожидании весны. Ветви очень высоких деревьев были еще голы, маленькие желтые цветы дотрагивались до ее ног. Резные оконные рамы и тонкие ветки переплетались в один узор, плотный камень сливался со своей бесплотной тенью на стене. Неровная почва то поднималась, то опускалась под ногами. В жизни Клары была всего одна весна, вернее, когда говорили про это время года, она всегда представляла себе весну своего восемнадцатилетия. Она ходила к друзьям в старый переулок курить сигареты и была влюблена в одного из мальчиков. Повсюду была капель, иногда они сбивали сосульки с карнизов. Она работала в больнице, где никого не лечили. Кто попадал туда, умирал или выздоравливал своими силами. И когда одна старуха умерла, то полоумная девушка с соседней койки была безутешна, они ходили зарывать в саду оставшиеся старухины вещи - зубную щетку и платок, потому что никто не пустил бы их на похороны. Поначалу девушка отказывалась есть и пить, но Клара уговорила ее выпить лимонаду, потому что "когда она пьет, тогда старуха на небесах тоже лимонад пьет". Горюющая подозрительно встряхнула пыльную бутылку и спросила: "Я ее не отравлю?" А вдали был салют по случаю праздника, и, оторвавшись от горлышка, она сказала: "Это хорошо, это в честь старухи". Потом к ним в больницу ходил поп и крестил всех увечных и никому не нужных, но через две недели Клара встретила девушку уже без креста, и та сказала: "Е....ся Бог не помогает", и Клара удивилась, что даже отсталый мозг способен к метафизическому отчаянию. Тогда еще все эти вещи ей казались далеки.
Она шла в задумчивости, и, когда обернулась, Сяо Лона не было рядом с ней. Он отстал, она слишком быстро бежала вперед. Клара вышла из галереи и побрела вдоль деревьев, потом спустилась к воде. Она не понимала, в какой части парка находится. Европеец, подумала она, радуется, когда понимает, как устроены вещи. Европейский парк - он весь как ладони: аллея посередине, газон справа, газон слева, впереди дворец, позади бассейн с фонтаном и рощица. А тут пойди разберись! Она искала Сяо Лона и с каждым шагом будто бы оказывалась в новом саду, не зная, где его конец, где начало. Она искала молча: ей казалось, что тишину сада нельзя нарушать криками. Уже темнело.
Я вышел из бамбуковой хижины у кромки воды и тихонько позвал Клару. Она остановилась. Я подошел к ней, не зная, что сказать, и мы пошли вместе по дорожке сада.
"Почему ты перестала тогда приходить в ресторан?" - спросил я ее.
"Мне надоело сидеть одной за столиком. Люди так странно смотрели. Может быть, я разговаривала сама с собой".
"А я?"
"Тебя не было. А я нуждалась в этих двух часах в гостиничном номере, в ничьей кровати, где я будто бы ожидала любовника. Синие шторы на окнах. Ковер, кажется, тоже синий. Я помню твои руки на моем теле. Один раз мы играли в го, и ты выиграл. Я в шутку хотела отыграться, но мне нравилось, что ты выиграл. Тогда, в гостинице, я была в раю".
"Как я выглядел?"
"Крючковатый нос, как у совы, огромные глаза, ты часто обводил верхнюю губу языком, ты невысок, но держишься прямо".
"Так выглядит Кассиан".
"Да, я люблю моего мужа. Я горела, когда он был со мной, и продолжала гореть, когда он уходил. Мне как будто не хватало времени, я спешила рассказать ему о себе все и не успевала - он отворачивался. Почему мне так хотелось, чтобы он все обо мне знал? Не лучше ли было бы, если бы мы умалчивали свою жизнь друг от друга? Через некоторое время я уже не решалась говорить. Но чем бы он ни занимался, я думала: время идет, время идет, отчего он не обернется ко мне? - и обрывала себя.
Я хотела все узнать о нем. Я не любопытствовала о деталях его биографии, и сама не понимала, что именно я хочу знать, но некий голос говорил мне, что мое назначение - узнать как можно больше об этом человеке. Что огорчало его в детстве и что радовало. Как в головоломке, где из отдельных частиц надо собрать картину. Я вот так же запоминала мелочи в его поведении, чтобы сложить их в образ, все еще неясный мне. Спрашивать я не решалась.
Мне кажется, будто муж охранял себя. Он давал мне понять, что мы два разных человека, не один. Спрашивал: "Из двух вещей я предпочитаю вот эту, а ты?" Хотя он знал, что я всегда хотела бы того же, что и он. А я догадывалась, что такой выбор расстроит его, и мне приходилось давать противоположный ответ.
Для меня этот человек был неисчерпаем, хотя я научилась скрывать порывы и казаться спокойной. А Кассиан составил обо мне представление и держался за него. Я была той, что любит прогулки и не любит подарки, любит зверей и не любит детей. Но ведь таковы миллионы людей: я знала, что в глазах Кассиана ничем не отличаюсь от них. Его никогда не влекло узнать меня, хотя он женился на мне по любви. Возможно, так было проще; может быть, страшно узнавать человека. Но я всегда сожалела потом, если не заглянула куда-то, не прочла книгу, не поднялась на гору, а люди живут меньше, чем книги или горы. Мне всегда хотелось дотронуться до Кассиана, и в конце концов он устало отводил мои руки. Когда он засыпал, я прислушивалась к его дыханию. Как-никак, у меня было его дыхание, чтобы слушать ночью. Но один раз я поняла: несмотря на близость, я никогда не дотянусь до него.
У других людей было какое-то дело, которым они увлекались, я же ощущала пустоту. Подозреваю, что они придумывали занятия, чтобы не ощущать той же самой пустоты, а я не хотела обманывать себя. Чем шире простор в моей душе, тем больше любви к Кассиану она может вместить. Но неудовлетворенное чувство рождает галлюцинации. Тот момент между сном и явью, когда ты будто спотыкаешься обо что-то. Мне было четыре года, когда я начала жить другой жизнью. Моя мать смотрела по телевизору фигурное катание. Тогда почему-то была большая мода на этот вид спорта, все следили за выступлениями и обсуждали их. Я сидела рядом с матерью: я видела, как одна фигуристка упала, выполняя пируэт. Я спросила, что с ней произойдет теперь, и мать ответила, что ее отругает тренер. Ночью я не переставала думать о падении и предстоящем наказании, о том, чего не показали, но что непременно должно было случиться за пределами стадиона. Я не знала, как тренер ругает спортсменку, и представляла себе, что он наказывает ее, как родитель ребенка, - но жестокость наказания превосходила все, виденное мною. И это была сладкая, странная греза; уже в четыре года: чем хуже, тем лучше. Потом тренер оказывался поражен моей рукой. Я стояла на краю ямы, куда была брошена фигуристка в лохмотьях, оставшихся от ее короткого платьица. И я же смотрела из ямы на торжествующее существо, чья голова упиралась в небо.
Через несколько лет брошенная в яму спортсменка моих ночей сменилась юношей. Это был цыган. Я видела иногда цыганок на улице и слышала об их странной, бродячей жизни, о том, как они гадают и воруют, об их хитрости и бесправности. Я создала человека из этих рассказов, из случайно увиденных лиц и, наверное, из индийских фильмов. Соседка заводила пластинку с тонким мальчишеским голосом, выпевавшим итальянские арии, и я немедленно присоединила это пение к смуглому и бездомному образу. Мы встречались с ним в тех местах, где я обычно не бывала: на чердаках и в подвалах высотных домов, на перекрестках ночных пустынных улиц, у железнодорожных путей. Он был обречен. Его гибель была непременным условием наших встреч. Что-то сладострастное во мне требовало мучений. Салтычиха: вместо крепостных девушек - ночные фантомы.
Когда я спрашиваю себя, во всех ли мечтах присутствовала боль, я вспоминаю другое. В самом начале жизни я устраивала нору из одеяла и, высунув голову, приветствовала проходивших мимо зверей: привет, медведь! Привет, белка! Продефилировав из одного угла комнаты в другой, они терялись в темноте леса. Их сменила фигуристка, затем цыган, а потом был ты.
Я встретила тебя в ресторане. Ты был соткан из моей тоски по Кассиану, жалкое отражение, немой голем, чьи речи я произносила сама. Мы поднимались в комнату... Акт любви, который человек совершает сам с собой, что может быть печальнее? Твое присутствие не обманывало меня. И хотя я называла ту комнату раем, я знала, что мы потеряны в этом раю.
Муж стал подозревать, что я ему изменяю, и тогда я оказалась поймана в собственной ловушке. Ведь я встречалась с тобой лишь из любви к нему (и ее хватило бы на объятья еще нескольких мужчин), а Кассиан думал, что я оставляю его".
"И тогда он убил тебя?"
"С чего ты взял?! - Клара остановилась, и мне пришлось замедлить шаг. Я уже с трудом различал черты ее лица в темноте. До нас доносился запах хвои. Я дотронулся до нагретого дневным солнцем камня, который теперь отдавал саду свое тепло. - У меня заболели родители, и я уехала домой. С тех пор, как мы с Кассианом поженились, я ни разу не ездила туда. Наверное, он рассказывал тебе, как мы познакомились. Он зашел в дом зимой, а я читала книгу. Я очень хотела уехать оттуда, я просила Кассиана увезти меня. Он не понимал почему. Потом он много раз предлагал мне вдвоем поехать в гости к моим родителям, они ему нравились, и этот заснеженный лес, и поезд, и дом - он хотел пережить все еще раз. Я пыталась не допустить этого, но не могла объяснить причину. Из моих намеков и упрямства он составил представление, что меня как-то мучили в детстве, и перестал говорить о поездке. Я так пугалась возвращения, что сама постепенно стала верить, будто там страшные вещи происходили со мной. Стоило только подумать о сказках, слышанных в младенчестве, как волна страха подтверждала мое предположение. Много лет назад они не пугали меня; сейчас эти рассказы вставали из глубин памяти и приводили меня в трепет. Я отказывалась ехать домой, как будто бы серый волк поджидал меня у крыльца.
На самом деле я любила своих родителей; я не хотела видеть, как они стареют, и предпочла бегство наблюдению над естественным, но непереносимым для меня процессом. Меня пугала их старость, потому что я боялась потерять их. Но, уехав, я потеряла их раньше времени, и поняла, что меня страшит не их смерть, а моя боль. Если я не буду их видеть, как будто они уже умерли, то привязанность станет меньше и в конце боль утраты смягчится.
Один раз мне снился сон: мокрое шоссе ночью, лес по обеим сторонам дороги. Машины с ярким светом фар проносятся мимо. Отец сажает меня на плечи, я совсем еще ребенок, а отец и мать - молоды, и они бегут со мной под начавшимся дождем, быстрее, быстрее. Проснувшись, я села в кровати, но рядом тихо дышал Кассиан, и тепло его тела успокоило меня. Ты думаешь, что странно изменять мужу, потому что любишь его, и бросать родителей, оттого что боишься их смерти? Есть переполнение чувства, от которого происходят и более удивительные вещи.
Когда отец с матерью заболели, я поняла, что мне придется вернуться к ним. Муж всячески стремился облегчить мне отъезд. Его ревность уступила сочувствию, в первый раз я существовала для него. Но это пришло слишком поздно, я была уже далеко. Перед тем как уехать, я пошла в музей, это было мое любимое место в вашем городе, я прощалась с фавнами и руинами вилл. Мне не хотелось уезжать. К тому же, я слышала, как кто-то говорил однажды, что "обратного пути нет". Я не помню, о чем был разговор, но я отнесла эти слова к себе и подумала: куда же идут те, кто поворачивает обратно, куда я еду? Но собрала чемоданы и села в самолет.
Я предполагала, что испугаюсь, когда увижу, как все изменилось. Однако дом, город, лес оказались точно такими же, какими я их оставила, - вот что действительно напугало меня. Наверное, произошли перемены, где-то повесили плакаты, где-то осыпалась штукатурка. Но из-за долгого отсутствия мне бросилось в глаза именно то, что осталось неизменным. Я не замечала следов старения в лицах моих родителей, ни морщин, ни седых волос. Отец и мать оставались теми же, какими я помнила их, и теперь они должны были шагнуть от меня прямо в смерть - правда, не оба.
Меня поместили в мою прежнюю комнату. Родители не тревожили вещей во время моего отсутствия, и у кровати лежала книга, которую я читала в ночь перед отъездом. Засыпая, я подумала о Кассиане. Он был так далек. Мне показалась, что я могла бы и не уезжать, не выходить замуж, потому что Кассиан, в своей недостижимости, оказался той же ночной грезой в детской спальне. Он появлялся в правом, исчезал в левом углу комнаты, вслед за фигуристкой и за цыганом".
"Разве Кассиан не приехал, чтобы забрать тебя?"
"Да, но... Я уже два месяца жила в своей старой комнате. В детстве на полках были игрушки, и мне стало не хватать их. Хотелось, чтобы все было как прежде. Я купила плюшевых мишек, которых любила когда-то, потом кукол. Иногда от нечего делать я играла с ними. Я не знала, когда приедет Кассиан, я вообще не была уверена, что он последует за мной. Он появился в комнате, надеясь меня ободрить и обрадовать, потому что думал, что застанет меня в слезах. Но когда увидел все эти игрушки, по полкам, на кровати, на полу, он испугался. Потом он уехал".
Мы не знали, где кончается берег и где начинается водоем, так темны были оба. Но Клара указала на силуэт у круглого павильона, из окон которого пробивался свет. "Там Сяо Лон. Я пойду к нему". Она побежала по тропе, но обернулась на полдороги, чтобы крикнуть мне: "Я не умерла! Наоборот: я снова стала ребенком".
Они скрылись за дверью, а я остался на тропинке, под деревом, в ночной тени. Меня с ними больше не было.
Комната с высоким потолком, в которую они вошли, была слабо освещена. Однако свет, что отбрасывали две лампы в цветных бумажных абажурах, казался теплым. Два человека сидели за низким столом. Они встали навстречу вошедшим и протянули им руки. "Это Клара, учительница, - сказал Сяо Лон. - Это мой отец, это мой брат". Клара пожала руку важного немолодого человека, потом руку мужчины средних лет, любезно ей улыбавшегося. Они пригласили ее занять место за их прямоугольным столом из светлого дерева, который едва доходил ей до колена. Из соседнего помещения - вероятно, кухни - вышла старая женщина с круглым блюдом, уставленным разнообразными кушаньями. Она поставила блюдо на стол, потом принесла маленькие тарелки, палочки и удалилась. Отец, которому на вид было лет шестьдесят, жестом пригласил Клару начинать.
"Отец - губернатор нашей провинции", - объяснил Сяо Лон за едой.
"В меру моих скромных способностей, - заулыбался пожилой господин. Как вам у нас нравится?"
"Очень, - проговорила Клара. - Вы часто бываете у нас в городе?"
"Только когда позовут дела. Сейчас у нас много забот в связи с эпидемией. Но мы обязательно справимся. Это вопрос нескольких недель".
Клара подумала, что представляла себе отца Сяо Лона совсем другим. У нее всегда вставала перед глазами крохотная квартирка, еще молодые родители, единственный ребенок. Оказывается, его отец - большая шишка. А Сяо Лон все равно живет в общежитии. Он совершенно один.
"Вы тоже по партийной части?" - обратилась она к брату.
"О нет, я совсем в другом роде... В противоположном, можно сказать... Я работаю в цирке", - проговорил тот, чуть приподняв углы губ.
Из кухни снова появилась старуха с горшком супа, который в Китае едят к концу трапезы. В ярко освещенном проеме двери, ведшей на кухню, Клара увидела молодого солдата. Он стоял, прислонившись к стене и небрежно опустив руку на кобуру. С кем-то в глубине кухни он громко перекликался. Клара могла отчетливо различить его лицо: круглое, откормленное, с пухлыми губами. Старуха разливала суп в чашки. Было странное несоответствие между темнотой и уютом комнаты, в которой обедавшие вели тихий разговор, и ярко освещенной кухней с хохочущими солдатами.
"Я видела по телевизору выступления китайских акробатов. Удивительнейшее мастерство. Вы тоже делаете что-то похожее?"
"О нет, нет. Я запоминаю и угадываю цифры. Вот, пожалуйста. - Он вынул листок бумаги и карандаш. - Напишите любое десятизначное число и покажите мне всего несколько секунд".
Клара написала десять цифр одну за другой и показала их брату Сяо Лона. Потом положила листок на стол, исписанной стороной вниз.
"2835491206, - ответил мастер запоминать числа. - Теперь, пожалуйста, попросите меня выполнить любую операцию умножения".
"Хорошо. Сколько будет сто сорок восемь умножить на пятьдесят три?"
"Семь тысяч восемьсот сорок четыре. Не стесняйтесь, ставьте более сложные задачи".
"Двести тридцать восемь тысяч пятьсот шестьдесят три умножить на одну тысячу четыреста двадцать пять?"
"Триста тридцать восемь миллионов девятьсот шестьдесят две тысячи триста двадцать пять".
Клара взяла бумажку и погрузилась в вычисления, чтобы проверить ответ. Некоторое время спустя она пришла к тому же самому результату. "Великолепно", - сказала она, пугаясь, что ее заставят и дальше играть в эти игры.
Но обед продолжался; отец Сяо Лона, занятый едой, больше ничего не говорил. Брат, казалось, интересовался лишь демонстрацией своего искусства. Когда Клара убедилась в его уникальных способностях, он довольно откинулся на резную спинку стула и с некоторой ленцой отправлял в рот зацепленные палочками ломтики мяса. Сяо Лон взглядывал иногда в лицо Клары, как будто желая понять, каковы ее впечатления от его семьи. Он ел совсем мало, а разговаривал и того меньше. Клара заметила, что палочки он держит в левой руке. Она дотронулась до другой его руки, лежавшей на столе. Ладонь его была холодной и влажной.
Старуха собрала тарелки и засеменила обратно в кухню, чтобы вынести бутыль с вином. Они пили из круглых желтоватых медных чаш, которые звенели от прикосновений. Клара почувствовала сладковатый вкус.
Ветхий старик вошел теперь в комнату из того же освещенного проема, откуда раньше появлялась старуха. Он опустился на колени в углу. С ним был длинный узкий музыкальный инструмент с двумя струнами, по которым он водил смычком. Звук послышался жалкий, как будто мучили кошку. Привыкнув, Клара начала улавливать в этой мелодии красоту. Старик играл, склонив голову и опустив плечи, что еще усиливало печаль, навеянную его музыкой.
Клара слушала, опустив чашу на стол. Все молчали, пока не стихли заунывные звуки. Затем отец Сяо Лона поднялся и произнес:
В саду заблудился мой гость.
Я с балкона слежу
За его неуверенным шагом
И улыбаюсь украдкой.
Сяо Лон и брат его принялись аплодировать. Клара последовала их примеру, хотя смысл стихотворения был не совсем ей ясен. Что же хорошего в том, чтобы смеяться над заблудившимся, вместо того чтобы выйти и помочь ему? Тем временем старик снова упер в пол свой инструмент и запиликал смычком. Тонкие, скрипящие звуки наполнили комнату. От сладкого вина Клара почувствовала головокружение. Было уже поздно, в такое время она обычно ложилась спать. Веки становились все тяжелее, и глаза закрывались сами собой. Музыка, что сначала так неприятно поразила ее, убаюкивала, вместо того, чтобы тревожить. Клара сделала над собой усилие, чтобы не оказаться невежливой по отношению к хозяевам.
Теперь Сяо Лон поднялся и произнес:
Ноги промокли.
Птица низко летит.
Она ли вызвала дождь
Или глаз уронил ресницу?
Он поставил чашу, наклонил голову, как будто приветствуя сотрапезников, и удалился в кухню. Ему тоже хлопали, и Клара - с бoльшим воодушевлением, чем прежде, ибо этот стих оказался ей понятнее. Кто-то идет по грязи в распутицу. Наблюдает за низким полетом ласточки или стрижа. Он чувствует влагу на щеке и не может понять: то ли начался дождь, то ли в глаз что-то попало и вызвало слезу.
Старик механически двигал руку со смычком. Коленопреклоненный в углу комнаты, он казался грудой тряпья, издающей жалобные звуки. На стене под светильником Клара, приглядевшись, увидела рисунок: тонкий ствол дерева. Брат, не дожидаясь Сяо Лона, встал и в свою очередь продекламировал:
Сосна и бамбук
Не слышат друг друга:
Шепот громче молчания.
Ветер дует, стихает.
За стеной раздался звук выстрела.
Один отец рукоплескал сыну. Клара замерла в ожидании того, что произойдет, но ничего не изменилось. Она ждала, когда Сяо Лон выйдет из кухни, но он не появлялся. Отца и брата это, похоже, не заботило. Они тихо беседовали между собой по-китайски, так что Клара не могла их понять, и подливали ей вина. А она не решалась спросить, где же Сяо Лон, потому что знала, что это будет невежливо, что ей не пристало расспрашивать их. Старик музыкант доиграл и скрылся на кухне.
Постепенно разговор за столом умолк и воцарилась тишина. Вино было все выпито, старуха торопливо собирала чаши. Клара почувствовала на себе два взгляда и поняла, что ей пора уходить. Она поблагодарила за прекрасный обед. Отец и брат Сяо Лона отнекивались, извинялись за скромное угощение. Они пожимали Кларе руку, провожая до порога. Клара все еще оглядывалась на дверной проем, где она видела солдат и куда ушли старик со старухой. Она все еще надеялась, что Сяо Лон присоединится к ней. Но оттуда доносились лишь звон посуды и крикливые голоса, из которых ни один не принадлежал ушедшему.
Она спустилась в сад и увидела, что по дорожкам, освещенным яркими фонарями, движутся толпы народа. Все они смеялись, шутили и лузгали семечки, бросая шелуху к подножию деревьев. Ни одно лицо не было скрыто марлевой маской. "Да, конечно, ведь теперь эпидемия кончилась", - растерянно подумала Клара. Она стала искать выход, но не могла пробиться сквозь толпу. Гуляющие шли под руку, дружески обнявшись, или давали друг другу тумаки, громко сплевывали себе под ноги. Наполненный людьми, сад выглядел совсем по-другому, чем прежде, и Клара с трудом различила беседку в ожидании весны и занесенную снегом. Она встала в очередь, чтобы по тонкому мосту перейти на остров фей, но всякий раз кто-то отталкивал ее и проходил мимо. Наконец, она сама пустила в ход локти и пробилась на остров, откуда, по другому мосту, она перешла на противоположный берег. Здесь должна была быть бамбуковая роща, но ее шелест терялся, слышались только крики и смех. Клара вдали разглядела пагоду, спящую на облаках, кто-то зажег светильник на верхушке, и она пошла в том направлении. Кто-то обернулся к ней, крикнул "халло, ю!", но она не ответила на приветствие. Ей только хотелось выбраться, и по дорожкам, где она недавно шла с Сяо Лоном, мимо пагод и беседок, она бежала к выходу, находя по памяти путь. Обогнув стенку, служившую преградой злым духам, она прошла в ворота, пробившись сквозь встречный поток посетителей, и подозвала такси.
Все еще идет дождь. Наш дом отражается в воде. Она струится по стеклам окон. Мы не можем смахнуть ее: из-за плохой погоды мы заперты в доме. Мы закрыты в наших телах и не можем остановить слезы, катящиеся из глаз.
Я придумал братство проигравших, но забыл уже, с чего оно началось. Я все время стоял рядом с ними, а надо было отступить: издали лучше видно. Когда отходишь, перед тобой раскрывается целый вид, как горы из нашего окна в солнечную погоду. Но когда стоишь близко, все распадается на мелочи.
Может быть, завтра я создам братство заново, и оно будет совсем другим. Некоторые говорят: "Начнись жизнь заново, я прожил бы точно такую же". Моя была бы иной, и опять иной.
"Господин Бернард, - говорю я, - что ж за ливень..." Брат ничего не отвечает, он переставляет коллекцию предметов на подоконнике: катушку для ниток, конверт, которым суждено в новом мире стать королевой и кораб-лем. "Смотрите, господин Бернард, вода не прекращает литься, а значит, пора достать с антресолей хорошие брезентовые плащи".
По узкой деревянной лестнице я поднимаюсь на чердак. Она настолько крута, что я боюсь потерять равновесие. Ступени отсырели и не скрипят. Чердак темен: лишь через круглое оконце пробивается свет. Я подхожу к нему: я никогда не видел сад с этой вышины. Даже теперь, когда даль заткана туманом, я удивляюсь тому, как высоко я стою над миром.
А в углу лежит что-то черное, похожее на скинутую шкуру. Это брезентовые плащи, резиновая лодка, никому не нужная сложенная палатка. В молодости дед и бабушка любили ходить в походы. Окруженный чердачной полутьмой, я перебираю старые вещи. Меня подгоняет страх, что нас зальет, что мы промокнем и что рисунки брата намокнут и исчезнут.
Мне нужно остановиться и подумать: есть ли у меня основания для страха? Кто-то - должно быть, я - пугался открывать письма, читать газеты. Я боялся эпидемии. Но никто не заболел, и письма не сообщили страшных известий. Когда я пытаюсь понять, чего же я боюсь, страх убегает, как вода между пальцами.
Сейчас, на темном чердаке, я понимаю, что бояться нечего. Что всю жизнь меня бережно, как карандаш, держал в руке рисующий бол-бол-божка. Я спускаюсь обратно в гостиную и пытаюсь зажечь лампу, но свет не горит. Тогда я иду в постель. За окном еще не совсем стемнело. Бледный дождь окружает спальню. Я представляю себе, как Клара на поезде пересекает землю.
Песчаные просторы, извилистая река...
Круглые здания без окон, конические крыши, похожие на термитники...
Темные профили приземистых деревьев, за ними тонут в дымке поля, из дымки выныривает стадо овец...
Земля: зеленые лоскутья - свежая трава, желтые лоскутья - сухая соломка, коричневые лоскутья - ждущая почва. Деревья отодвигаются к горизонту, их тонкая линия указывает границу глазам, потом пропадает вовсе...
Пустынная темная степь с грядой невысоких холмов...
Внутренняя Монголия, пустота, открытая душа, мерный стук копыт и сердца. Тот, кого расстреливают, превращается в коня или убегает змейкой...
Коробки кирпичных зданий в пограничном городе. Такие же коробки есть повсюду, все города одинаковы, где кто-то решил воздвигать клетки вместо домов, и человек, живущий в них, так мал, так похож на своего соседа или на обитателя кирпичный коробки за миллионы миль отсюда. Но где-то в таком же здании, в тесной квартире, некто, подобный Сяо Лону, думает о Ксанаду...
Пес, кони, коровы...
Одинокий человек на пустыре, идет куда-то, хотя рядом - граница. Но пустырь велик, и если прохожий, не замечая, делает левой ногой шаги меньше, чем правой, то возвратится откуда пришел...
Полоса земли с колючей проволокой, вертикально поставленный камень обозначает границу, мимо смотровой вышки поезд въезжает в Россию...
Вдоль бетонного забора идут пограничницы, одна с русским, другая с бурятским лицом, может быть, подруги, возможно, соперницы, одна замужем, другая нет, вечером ходят на танцы, у каждой есть на окраине огород, но мал урожай в этом скудном климате, в первом городе с другой стороны границы...
За составами пустошь, по другую руку - пересечения улиц. Белье на веревке рвется от ветра. Мужчина смотрит с балкона, каждую неделю он провожает взглядом состав, он так привык, что ему кажется, без его строгого взгляда поезд никуда не тронется. Пассажиры наводняют маленький город, покупают сало и яблоки, бегут обратно на перрон. Деловитая корова спешит по улице на дальний крик петуха...
Дома замкнуты в прямоугольники заборов, дома сложены из бревен. Дома разбросаны наобум, из-за того, что слишком много пространства. Уже не лоскутья, а разноцветные полосы расчерчивают землю. Синее нагорье вдали, густо-желтая трава у поезда в одном месте горит яркой алой линией...
Холмы становятся ближе и выше, красное солнце отражается в тихой реке. И если в степи говорилось: "Скачи хоть три дня - никуда не доскачешь", то теперь возникает: "Открыто, голо - не спрячешься", мир как на ладони, и путника видать отовсюду...
Странные горы состоят лишь из камня, то ли базальта, то ли гранита. Они прорублены насквозь, идут резкими уступами: в трещинах цветет сирень...
Черный торф с рыжими пучками травы. Две высокие сопки окаймляют реку, где с лодки удит рыбак...
Поезд идет все дальше в вечер, мимо собаки, что бегает взад-вперед на длинной привязи. В сплетении голых веток и стволов садится малиновый диск
солнца. То тут, то там в темных сопках дома можно различить по желтому свету в окнах (в купе у Клары противоположная полка пуста)...
Утром сухие сосны встают из болотистой почвы. Гора отражается синей громадой в реке, к которой спускается девушка. Горы и вода. Потом что-то совершается с солнцем, изменяются краски: серебряное небо, темно-серебряная гора...
Березы, пространство Байкала покрыто льдистой кашицей. Потом исчезает лед, и на фоне воды деревья четко выступают перед окнами проезжающего поезда. Такая чистая, такая прозрачная, такая спокойная вода. В воздухе птица быстро машет большими крыльями...
Хвойный лес покрывает горные склоны. Туристы идут гуськом с рюкзаками. Река Енисей огромна, как море. Нескончаемый мост, приводящий в трепет. На другом берегу - пышнее листва деревьев...
Стальное небо, изумрудная трава, темно-зеленые ели: чувство цвета обостряется с каждым километром. Мощная река вьется меж горами. Поезд бежит по берегу и въезжает в яркий угол заката. Редкие деревянные дома почти незаметны, здесь царство реки, гор, деревьев, вечернего солнца...
Поселок весь золотой, в избе горит лампочка, поезд догоняет закат. А тот красит листья деревьев в прозрачное золото, и в красное - крыши домов. Полосы теней перемежаются с пятнами света. Круг солнца, яркий до боли в глазах, висит низко над горизонтом. Город проносится: заходящее светило отражается в стеклах окон, отчего у домов загораются злобно глаза...
Дачи с участками утопают в утренней воде. Все намного пестрее, будто ковер или платок расстилается по обе стороны железной дороги, зазывая проезжающих. Даже деревянный забор как-то празднично соскакивает к реке...
Яблони уже цветут, и Клара припадает к окну, будто надеясь вдохнуть их аромат...
Тебе предстоит еще долгий путь...
Ты едешь ко мне, моя возлюбленная, моя сестра...
Я поворачиваюсь к тебе, ударяясь головой об изголовье кровати...
И, вытянув шею, готов целовать холодную штукатурку стены.
2003 г.