Среди ночи Андрей проснулся от собачьего воя. До сарая, где помещались собаки, было рукой подать, и эти «концерты» не раз будили Андрея, но он давно привык к ним. Подумаешь — воют. Собаки, они и есть собаки, может, для них повыть — все равно что для курящего человека покурить после еды. Пускай, рано или поздно надоест.
Ждать, и верно, пришлось недолго. Собаки умолкли, и в наступившей тишине стал слышен посвист ветра, его усиливающийся тугой напор. Заслонка сдерживала рвущийся через печную трубу ветер, но все равно в зимовье уже порядком похолодало. Андрей повернулся на другой бок и накрылся одеялом с головой. Но сон не шел. Как ни кратковременно было нечаянное пробуждение, оно что-то нарушило в сложной механике сна, и желанная легкость, с какой Андрей обычно засыпал, уступила место полусну-полуяви, состоянию столь же изматывающему, как и сама бессоница. Какое-то смутное душевное беспокойство тяготило Андрея, отзываясь тяжестью в надбровьях и покалываниями в затылке, и он ворочался под тяжелым меховым одеялом, стараясь найти удобную позу и уснуть. В один из моментов ему показалось, что он засыпает, что ночь еще впереди, но тут в темноте грянул будильник, прозвучавший, как крик петуха для нежити. Нежить, как известно, в таких случаях ищет спасения в паническом бегстве; что же касается нашего героя, то ему предстояло нечто более худшее — приходилось, хочешь не хочешь, вылезать из-под теплого одеяла, растапливать печку, кипятить чайник — как вчера и позавчера, как неделю и месяц назад…
Днем ветер еще больше усилился, хотя слово «день» употреблено здесь скорее по привычке, ибо оно вряд ли приложимо к сумеркам, которые постоянно висят над островом, поскольку на дворе октябрь и уже на подходе долгая полярная ночь. Но как бы там ни было, ветер, повторяем, набирал силу, гнал с моря тяжелые, низкие тучи, и глядя на то, с какой угрожающей быстротой меняется пространственная конфигурация, Андрей подумал, что ветер наверняка притащит с собой пургу, которая будет куролесить неделю, а то и больше. Нет, не зря выли собаки, и сон неспроста продал — все в природе завязано в тугой узелок, да не в простой, какой всякий развяжет, а в морской узелок с секретом: коли не знаешь, за какой конец потянуть, ни в жизнь не развяжешь, а дернешь за нужный — само все распустится.
Взглянув в очередной раз на небо, Андрей чертыхнулся. Он давно уже собирался выбраться в тундру, где у него стоял десяток «пастей», ловушек для песцов, а тут, извольте бриться, пурга на носу. Но верно говорят, что худа без добра не бывает — раз нельзя в тундру, можно будет сходить в поселок и наконец-то выяснить, на какие-такие надобности военком употребляет заявления Андрея. Война полтора года уже идет, а каюр Старостин все на броне сидит. А военком, жук, все про железную дисциплину талдычит. Ты, говорит, Старостин, одно заруби: сейчас все от того зависит, как кто на своем месте работает. А какое у Андрея место? Подумаешь птица — каюр…
Как стало известно несколько позже, Андрей не был единственным, кого не устраивал оборот с погодой. Еще один человек в эти минуты был крайне озабочен состоянием местной атмосферы. Человек этот только что прибыл на остров, и по прибытии незамедлительно направился в местный отдел НКВД, а оттуда, уже в сопровождении уполномоченного отдела, в штаб морских операций Западного сектора Арктики. И в то самое время, когда Андрей недобрым словом поминал военкома, в кабинете начальника штаба морских операций происходили нижеследующие события.
— Старший лейтенант Кострюков, — представился новоприбывший, протягивая хозяину кабинета свое удостоверение.
— Слушаю вас, старший лейтенант, — сказал начальник штаба, ознакомившись с документом.
Он не предложил Кострюкову сесть, рассчитывая, что визит будет непродолжительным, и смотрел на старшего лейтенанта с плохо скрываемым нетерпением. Дел у начальника штаба было невпроворот, к тому же он не спал уже третьи сутки и очень устал.
Будем справедливы и отметим, что старший лейтенант Кострюков без лишних слов понял состояние начальника штаба, а потому ограничился всего одной фразой:
— Один из зимовщиков на станции Л-ва — немецкий агент.
Новость, если сообщение Кострюкова можно назвать так, была ошеломляющей. Об этом красноречивее всего говорила последовавшая, пауза.
— Чьи это сведения? — спросил наконец начальник штаба.
— Сведения, товарищ капитан первого ранга, точные. Недавно нами взят в Т. резидент. На допросах он и рассказал об агенте. Даже фамилию его назвал. Но мы проверяли: такой фамилии среди ваших зимовщиков нет. Тут дело обычное — резидент знал агента под той фамилией, какую назвал.
— То есть вы не знаете, кто именно из зимовщиков агент?
— Пока не знаем.
— Но у вас есть какой-нибудь конкретный план?
— План один — брать без промедления.
— Как? — резко спросил начальник штаба. — Вы хоть представляете обстановку, старший лейтенант? До мыса, где расположена станция, почти пятьсот километров. Вот-вот начнется пурга — барометр падает с ночи, как сумасшедший. Синоптики доложили: ветер уже восемь баллов, в ближайшие час-два усиление до штормового, фронтальные снежные заряды. Как брать, я вас спрашиваю?
— Именно это я и хочу обсудить с вами.
Начальник штаба вышел из-за стола, подошел к карте, занимавшей одну из стен кабинета. Раздвинул шторки. Ему, отвечавшему за целый сектор морских коммуникаций, яснее, чем кому бы то ни было на острове, была известна тяжелейшая обстановка на театре.
Немцам удалось глубоко просочиться в Арктику. В разных местах они выбросили и высадили свои диверсионные группы, дислоцируются на Новой Земле, где у них оборудованы хорошо замаскированные базы для подводных лодок. Эти лодки стерегут наши северные проливы, через которые шли все лето да и сейчас еще идут караваны с грузами для фронта. Из Сибири и с Дальнего Востока. Каждый такой караван — это сотни миллионов рублей. Лодкам помогают рейдеры — несколько тяжелых крейсеров днем и ночью рыщут в океане, топят любое встреченное судно. И вот теперь — агент! Но что можно предпринять? Дать радио на станцию нельзя, не исключено, что агент — радист, и шифровка попадет к нему. Посылать самолет? Поздно. Видимость уже нулевая, ни взлететь, ни сесть.
— Вы знаете зимовщиков с Л-ва, товарищ капитан первого ранга? — нарушил молчание Кострюков.
— Хорошо — только Лаврентьева, начальника.
— Ну и как Лаврентьев?
— Опытный зимовщик. Кандидат наук, член партии. Вне всяких подозрений… Скажите, старший лейтенант, а здесь нет ошибки? Может, ваш резидент намеренно исказил факты, пустил пыль в глаза, и агента нужно искать в другом месте?
— Исключено. В его положении игра в темную смертельна. Но мы уклоняемся от сути дела. Главное сейчас — попасть на Л-ва, и, думаю, у нас есть средство для этого.
— Какое же? — спросил начальник штаба с явным недоверием. — Собаки.
Начальник штаба безнадежно махнул рукой.
— Вы когда-нибудь ездили на собаках, старший лейтенант? В пургу?
— Не приходилось.
— Оно и видно! А я ездил. И скажу, что десяток-другой километров по теперешней погодке еще можно проехать. Но не пятьсот! Могу вас заверить, что еще никто не ездил по пятьсот километров в десятибалльную пургу. Это — самоубийство.
— Но пурга, может, завтра и кончится.
— Э-э, нет! У нас так не бывает. У нас, если задуло, неделю, как минимум, будет колобродить. А неделя — это только-только добраться до станции и при хорошей-то погоде. Район чрезвычайно сложен для прохождения. Сильная пересеченность, масса речек и ручьев, которые не промерзают и в морозы. Да и заплутаться недолго — на полпути к Л-ва отмечена сильная магнитная аномалия, и компасы врут напропалую.
— Все это понятно, но у нас нет выбора. Никакого. Единственное, что может выручить, — это собаки. Они на сегодня — реальная объективность, а все остальное метафизика. Поэтому предлагаю не мешкая искать подходящего каюра.
— Хорошо, — сказал начальник штаба. — Выбора у нас действительно нет. Я сейчас же свяжусь с геологами и топографами, они постоянно имеют дело с каюрами и посоветуют, кого выбрать. Но должен вас предупредить: каюр может не согласиться ехать на станцию. Это дело добровольное.
— Что значит не согласится? — с недоумением спросил Кострюков. — Никто и не будет спрашивать его согласия.
— Вы забываете, что каюр — лицо гражданское. Мы не можем приказать ему лезть к черту на рога.
— Сейчас гражданских лиц нет, — ответил Кострюков таким тоном, будто услышал величайшую нелепость. — Немцы под Сталинградом, а мы рассуждаем о каких-то правах. Право сейчас у всех одно — защищать Родину. И я прошу вас связаться с кем угодно, но найти нужного человека.
— По-моему, есть подходящий, — подал голос местный уполномоченный, до сих пор не принимавший участия в разговоре.
— Кто? — повернулся к нему начальник штаба.
— Старостин, из геологической.
— А-а, знаю. Это тот, который спас тогда матросов с «Туапсе»?
— Он самый.
— Спас? — переспросил Кострюков.
— Натуральным образом. «Туапсе» продовольствие привез на зимовку, где работал Старостин. Выгружали понтонами, а тут шторм. Ну, матросики и заночевали на берегу. Печку протопили, да трубу рановато закрыли. А сами спать. Так бы и окачурились в своей душегубке, если б не Старостин. Сквозь сон почуял, что дело плохо, кинулся к двери, а она на крюке. И ни за что не открывается. Так он ее вместе с крюком высадил и выволок матросов. А те уже так нанюхались угару, что еле отошли на воздухе, Что ж, я двумя руками за Старостина, парень действительно что надо.
— Мужик редкий, — подтвердил местный уполномоченный. — Из поморов. Зимует давно, места вокруг как свои пять пальцев знает. Наверняка согласится.
— Почему вы так уверены? — спросил Кострюков.
— С начала войны на фронт просится, мне военком говорил.
— Тогда так, — сказал Кострюков. — Мы с вами сейчас же идем к Старостину, а вас, товарищ капитан первого ранга, я попрошу дать указание кадровикам приготовить личные дела зимовщиков с Л-ва. В Т. мы их проверяли, но я хочу посмотреть и ваши экземпляры. И еще: прошу в дело никого больше не посвящать, со Старостиным нас и так уже четверо.
Пока старший лейтенант Кострюков и его спутник идут к зимовью, напомним читателям, что в одном месте нашего невыдуманного рассказа мы несколько отвлеклись от темы и коснулись предметов, казалось бы, не имеющих никакого отношения к назревающим событиям. А между тем дело обстоит как раз наоборот, и тысячу раз прав был Андрей, утверждая, что все в природе повязано крепким узелком. Но разве мог он предположить, что ему уготована роль героя, что он стоит на пороге обстоятельств, которые совсем скоро втянут его в свой круговорот, что те, кому это положено, уже дернули за кончик и узел распускается? Не мог он, не мог предвидеть такого. А тем временем посланцы судьбы уже подходят к дому, и вот они уже стучатся в дверь, и надо идти открывать, потому что так громко и требовательно могут стучать лишь те, кого к этому побудили обстоятельства чрезвычайные.
Когда вошедшие отряхнулись от снега, Андрей в первом из них признал, к немалому своему удивлению, местного «особиста» (отродясь не сходились их стежки-дорожки), второй, невысокий, глядевший в упор, был ему незнаком.
— Товарищ Старостин? — спросил этот второй.
— Ну Старостин, — ответил Андрей, смотря выжидательно.
— Давайте присядем, товарищ Старостин. Кстати, моя фамилия Кострюков. Старший лейтенант Кострюков. — После этого невысокий сел на одну из табуреток, а другую с видом хозяина придвинул Андрею. — Мы к вам по делу, товарищ Старостин. По очень важному делу, — подчеркнул он. — Скажите, вы когда-нибудь бывали на станции Л-ва?
— Само собой.
— Очень хорошо. Значит, дорогу знаете?
— Не заблужусь.
— А если в пургу?
— Смотря в какую.
— В сильную. В такую, скажем, какая скоро начнется.
— Не пробовал.
— Нужно попробовать, — с нажимом сказал Кострюков.
— И не только попробовать, но и доехать. От этого, товарищ Старостин, зависит жизнь тысяч людей. Дело в том, что один из зимовщиков на станции — немецкий агент. Вы представляете, что это значит? В море действуют вражеские подлодки, а с востока на фронт один за другим идут наши караваны с техникой и сырьем. Разгромить такой караван — это значит отправить на дно миллионы. Мы всей страной за неделю не отработаем их. У агента есть рация, и нам известно, что он уже наводил подлодки на корабли. Словом, его надо обезвредить, и как можно скорей. Мы решили добраться до Л-ва на собаках, и нам нужен хороший каюр. В штабе мне рекомендовали вас. Подумайте три минуты и сообщите свое решение.
Стремительность, с какой говорил и действовал этот невысокий, но, по-видимому, физически очень сильный человек, несколько удивила Андрея, но он не торопился с ответом. Упоминание о трех отведенных ему минутах он пропустил мимо ушей, потому что знал то, чего не знал сидящий напротив него человек. Действиями этого человека руководили, несомненно, самые искренние побуждения, но, предлагая Андрею поехать с ним на Л-ва, он явно переоценивал свои силы. Он не знал Севера, его условий и законов и наивно полагал, что их Можно одолеть одним волевым усилием. Но северные законы были хорошо известны Андрею, жившему среди них с детства. И сейчас он думал о том, как, какими словами объяснить старшему лейтенанту безрассудность его затеи. В одиночку Андрей доехал бы до станции, ибо ему было не привыкать отлеживаться под снегом, когда собаки отказываются идти, или есть сырьем леммингов, когда есть больше нечего. Но что ему делать с человеком, который, судя по всему, не отличит песца от собаки?
— Вы что-нибудь решили, товарищ Старостин?
— А чего тут решать, — пожал плечами Андрей, — скажите, кого надо взять на станции, и через час я выеду.
— Не понял, — нахмурился Кострюков. — Что значит «я»? Уж не собираетесь ли вы ехать один?
— А то как же?
— Это с какой же стати?
— Да с такой, что вам не выдюжить.
— А-а, — протянул Кострюков. — А ты не беспокойся за меня, — сказал он, переходя на «ты». — Я, чтоб ты знал, классный лыжник, «Ворошиловский стрелок» и кое-кто еще в этом же духе. Так что выдюжу. А тебе одному все равно ничего не сделать, только все завалишь — нам пока неизвестно, кого придется брать. Все придется выяснять на месте.
— Выходит, кот в мешке?
— Выходит. Но ты уясни только одно: главное сейчас — это доехать. И здесь мы все полагаемся на тебя. А остальное — мое дело. Мне сказали, ты на фронт просишься? Тогда знай: нынешняя поездка — твое военное задание. Если выполнишь — делай дырку для ордена, это я тебе серьезно говорю. — Кострюков поднялся с табуретки, оценивающим взглядом смерил Андрея. — Сколько ты весишь, Старостин?
— Всегда девяносто было.
— Многовато получается. У тебя девяносто да у меня семьдесят, да груз какой-никакой надо взять. Рацию, продукты. Да и собачки-то небось мясо едят?
— А ты думал сено? Только ни мясо, ни рыбу брать нельзя. Тьфу-тьфу, не сглазить бы, дней пять придется ехать, а на пять дней собакам и быка не хватит. Пеммикан надо делать. Муку с маслом да с сахаром смешивать. Мука у меня есть, а уж сахар и масло сами доставайте.
— Будут сахар и масло. Прикинь, сколько надо. Оружие есть?
— А как же, винтовка.
— Может, пистолет дать?
— На кой он. Из него только по бутылкам стрелять.
— Ну смотри. Тогда готовься и жди меня. В ночь тронемся.
Расположившись в кабинете местного уполномоченного, Кострюков просматривал личные дела зимовщиков с Л-ва. Случаи, когда в разных экземплярах одних и тех же документов обнаруживались разночтения, в практике Кострюкова встречались, и сейчас он надеялся натолкнуться именно на такое разночтение.
Всякое предприятие, считал Кострюков, надо начинать с головы, поэтому первой папкой, которую он выбрал из стопки, была папка с личным делом начальника зимовки.
Лаврентьев Василий Павлович. Родился в Ленинграде в 1902 году. Отец и мать — рабочие. Учился в Ленинградском Горном институте. Кандидат геологоминералогических наук. Автор нескольких монографий. Арктический стаж — 10 лет. Последние два года является начальником станции Л-ва. Женат. Двое детей. Семья проживает в Ленинграде. Член ВКП(б) с 1937 года.
На фотографии Лаврентьев выглядел спокойным, умным человеком, который давно определил свое жизненное кредо и умел дисциплинировать себя. Во всяком случае так подумал Кострюков. Как и все люди его профессии, он был в известной мере физиономистом, и твердая линия рта, и чуть заметный прищур глаз Лаврентьева говорили, что начальник зимовки умеет целенаправленно воздействовать, на людей.
— Ладно, сам себе сказал Кострюков, — посмотрим, какой ты есть в действительности.
Второй оказалась папка механика.
Шилов Иван Иванович был на десять лет моложе начальника зимовки, но его стаж работы в Арктике исчислялся уже восемью годами. А свой трудовой путь механик начал трактористом в одной из коммун Ярославской области, и этот факт заинтересовал Кострюкова. Каким ветром занесло механика в Арктику? Что за сила сорвала с весеннего грачиного поля и перенесла за тысячи верст к холодному морю, где и солнца-то настоящего нету? А ведь женат человек, и дочка есть. Так почему не живется с семьей?
Кострюков закурил и стал рассматривать фотографию механика.
Хорошее лицо у тебя, Иван Иванович. Русское. Вот только шалость какая-то в глазах затаилась, озорство какое-то. Знать, скучал ты в родном колхозе, пока не надумал однажды пересилить «планиду». Собрал свой деревянный сундучок, поцеловал жену с дочкой, да и подался куда глаза глядят, искать счастье перекатное. Беспартийный ты и без образования, но дело, видать, знаешь — благодарностей у тебя на двоих хватит. Но вот беда: занесло тебя, как на грех, на эту станцию, и я должен ломать сейчас голову — а не враг ли ты, бывший коммунар и волжанин?
Личное дело радиста Кострюков изучал с особым пристрастием, поскольку само положение этого человека предопределяло многое. Во-первых, у радиста имелась рация. Во-вторых, радисты живут отдельно от остальных, и такая свобода очень удобна, если предположить, что радист — не то лицо, за которое себя выдает. Никто не знает, что и кому стучит он, хотя отстукивать что-нибудь тайное по казенной рации опасно — служба перехвата тоже не спит, и лишний раз в эфир не высунешься. Да, радист мог быть одним из главных кандидатов на роль агента, и Кострюков, словно судебный эксперт, подолгу изучал каждый лист дела «маркони», скрупулезно рассматривал подписи, даты, печати. Но все было впустую, любая запись была добротна, заверена, подтверждена.
Ничего не дал и просмотр дел врача, повара и метеоролога, и, складывая папки, Кострюков искренне изумлялся ситуации. Шесть человек, один из них враг — это доказано неопровержимо, но поди разберись, кто. Все шестеро просто ангела да и только.
От этих невеселых мыслей Кострюкова отвлек приход, уполномоченного.
— Ну как? — спросил тот.
— Пусто, никакой зацепки.
— Вот жизнь! — сказал уполномоченный. — Ведь я же их всех как облупленных знаю! Сегодня целый день ломал голову, все думал: ну кто? Так ни до чего и не додумался. Крепко работают, сволочи!
— Крепко, — согласился Кострюков. — Но у нас с вами еще одна проблема есть. Сами понимаете, появиться на станции в моем качестве я не могу. Нужна легенда. У себя мы это дело обсасывали и сошлись на том, что готовить легенду надо здесь, на месте. С учетом ваших условий. Вот давайте и помозгуем, поскольку вы эти местные условия должны знать. Вы же старожил?
— В тридцать шестом приехал.
— В тридцать шестом? И не надоело?
— А чего надоест? До войны хорошо жили, всего вдоволь было, а уж рыбалка и охота — царские. Это сейчас трудно, так где нынче не трудно? Война. — Уполномоченный достал папироску, чиркнул спичкой и вдруг погасил ее: — Слушай, старшой, мысль пришла насчет легенды. Про охоту вспомнил и подумал: а что если вам охотоведом заделаться, а?
Предложение было совершенно неожиданным, и Кострюков неопределенно пожал плечами.
— А что я понимаю в этой охоте?
— И не надо! Что вам экзамен, что ли, там устроят? У них своих дел хватает. Ну а спросят, отговоритесь, что у вас головы на плечах нету?
— Голова-то есть, но, может, что-нибудь другое придумаем?
— А что? С другим как раз и завалимся. Геолога, скажем, из вас не получится. Геологи работают летом, а сейчас по домам сидят, отчеты пишут. К тому же Лаврентьев сам геолог и раскусит вас сразу. Метеоролог? Там свой есть, Панченко. А-а, скажет, коллега? Милости просим, с чем пожаловали? А вы ему: да ни с чем не пожаловал, в гости вот приехал за пятьсот километров. Нескладно получается, старшой. А охотовед — верное дело, говорю вам. Они часто по всей тундре ездят, то делянки обмеряют, то пушнину у охотников берут. И на станцию им заехать проще простого, мало ли что — собаки устали, приболел. Приютят, накормят, здесь это в порядке вещей.
А что, подумал Кострюков, пожалуй, так и сделаем. Охотовед — лицо как бы нейтральное, сам по себе. Заехал — и хорошо. Молодец уполномоченный. И насчет всяких тонкостей тоже прав: зачем кому-то расспрашивать человека о его работе? А найдется любопытный, можно и туфтой попотчевать, особого риска нет — раз спрашивает, значит, не знает.
— Ну что ж, попробуем, — согласился Кострюков. — Вроде, ничего расклад получается.
— Тогда побегу в поссовет, бланк для документа возьму. Ждите, я мигом…
Облокотясь на ящик рации, Кострюков тщетно пытался рассмотреть что-нибудь вокруг. Кроме ревущей беспросветной мглы не было ничего.
Они ехали уже три часа, но если бы не циферблат, на который время от времени поглядывал Кострюков, подсвечивая себе фонариком, он ни за что бы не определил факт течения времени. В этом хаосе его просто не существовало, и это было для Кострюкова самым неожиданным. Его окружала пустота, он словно бы летел в темном пространстве, где не было ни верха, ни низа, ни лева, ни права, а была лишь невесомость, в которой он кувыркался, как будто потеряв привычную тяжесть.
Не желая поддаваться гнетущему состоянию неопределенности, Кострюков устроился поудобнее и стал думать о предстоящем деле. Вроде, все было продумано, всякие неожиданности проиграны в воображении, но все-таки один момент очень беспокоил старшего лейтенанта — как появиться на станции и не всполошить своим появлением того, кто и так все время начеку? Приезд должен быть совершенно естественным, само собой разумеющимся, но тут концы с концами у Кострюкова не сходились, хотя кое-какие варианты имелись. Проще всего, конечно, сказать, что они заблудились. Но тогда у них наверняка спросят, куда это они едут по такой погоде и кого это везет всеми уважаемый каюр Старостин. Ответ как будто имеется — едут они по делам обмера охотничьих делянок, а везет товарищ Старостин охотоведа Кострюкова. Вот, если хотите, и документик на этот счет, по всей форме, с фотокарточкой и печатью.
И все-таки… Все-таки и этот вариант, лучший, по мнению Кострюкова, не отводил всех подозрений. Тут многое будет зависеть от профессионализма, от выучки агента, от его способности подвергать анализу все и вся. А судя по всему, профессионализма у агента как раз в достатке. И значит, он будет следить за каждым твоим шагом. И значит, придется ежеминутно контролировать себя, потому что агентом может оказаться любой из зимовщиков.
Нарты неожиданно остановились.
— Жив, старлей?
— Жив, чего мне сделается. За чем остановка?
— Алык у Серого ослаб, подтянуть надо.
— Как думаешь, сколько проехали?
— А мне гадать нечего, точно знаю — сорок километров.
— Сорок?! — Кострюков не мог скрыть разочарования.
— Шесть часов без остановки и всего сорок?
— Дальше и не то еще будет, старлей. Сейчас еще собаки свежие, а устанут — как бы нам не пришлось их тащить. Так что не торопись, тише едешь — дальше будешь. Скоро распадок, там и заночуем.
— А если без ночевки? Ты что, устал?
— Не во мне дело. Говорю же — собаки. Если гнать, как ты хочешь, загоним на третий день. А тогда что?
— Зато километров триста отмахаем.
— А остальные двести?
— На лыжах пойдем. На кой черт тогда лыжи взяли?
— На лыжах! Валяй, иди, если ты такой храбрый. А взяли на крайний случай, если что, все не пешком.
— Ладно, — сказал Кострюков, — ты каюр, тебе и карты в руки. Делай как хочешь, но довези.
Распадок даже в темноте полярных сумерек казался еще более темной ямой, у которой нет дна, входом в некий неизвестный мир, где перестают действовать земные законы. Но в распадке было тише, и это уже было хорошо. Выбрав место поровней, Андрей остановил нарты. Собаки, почуявшие отдых, тотчас легли, свернувшись калачиками и тесно прижавшись друг к другу.
— Видал? — кивнул на них Андрей. — А ты говоришь, зачем отдыхать. Да они ухайдакались, что твои ломовики. Им сейчас не то что пеммикана — мяса не нужно. Вот отдышатся, тогда покормлю.
Палатку поставили быстро. Расстелили спальные мешки, развели примус. Когда стало тепло, сняли полушубки, оставшись в свитерах и ватных брюках. Вытащив из рюкзака алюминиевый чайник, Андрей попросил:
— Не в службу, а в дружбу, старлей: сходи за снегом, чаек сварганим. А я пока ужин соображу.
Когда Кострюков вернулся, «стол» уже был накрыт: на куске брезента стояла банка тушенки, лежали сухари. Подкачав примус, Андрей спросил:
— Строганину пробовал когда?
— Не приходилось.
— Сейчас угощу. — Андрей покопался в рюкзаке и достал крупную рыбину. — Чир, — сказал он. — Лучшая рыбка для строганины. Можно, конечно, и нельму, но чир пожирнее.
Он поднес рыбину к огню и с минуту вертел ее над пламенем. Когда кожа немного оттаяла, Андрей содрал ее и стал строгать чира ножом. Нежное мясо, завиваясь как стружка, падало на брезент, образуя горку.
— Ну вот и готово. Поспеет чайник, поедим за милую душу.
Чира ели, макая стружки в соль, заедая сухарями и запивая крепко заваренным чаем.
— Теперь и покурить не грех, — сказал Андрей, когда они съели и выпили все. — Скрутим по «гвоздику», старлей?
— Зачем крутить, у меня папиросы есть. — Кострюков достал из кармана брюк пачку «Норда».
Андрей взял папиросу, понюхал.
— Сто лет не пробовал, махрой в основном пробавляюсь.
— Давно зимуешь?
— Пятый год.
— А до этого?
— На промысловой шхуне ходил, матросом. Тюленей в Белом море били. — Чего ж ушел? Тяжело?
— Не в этом дело. Я с малолетства на тяжелых работах, привык. Шкуры нюхать надоело. Знаешь, как пахнут тюленьи шкуры да еще лежалые? От одного запаха горькую запьешь.
— В штабе говорили, ты из поморов?
— Точно. Все Старостины всегда были поморами. Из-под Мезени мы. Всю жизнь ходил за рыбой да в зверобойку, за морским зверем, стало быть. Я вот с десяти лет на промыслах. Считай, шестнадцать лет уже отгрохал.
— Шестнадцать? Выходит, тебе двадцать шесть?
— В декабре стукнет.
— А мне в июле было. Годки мы с тобой.
— Ну! А на вид ты старше, старлей. Я думал, за тридцать тебе. Серьезный уж ты очень.
Кострюков усмехнулся:
— Ты, Старостин, тюленей ловил да рыбу, а я всю жизнь мразь всякую. Есть разница? Вот мы сейчас толкуем с тобой, а тот, на станции, свое дело делает. А до него нужно еще добраться и взять. Будешь серьезным.
— Доберемся, старлей. — Андрей загасил окурок. — Ладно, ты давай спи, а я пойду собак покормлю.
Вторая ночь застала их на ровном плато, где ветер гулял как хотел. Палатку поставили с трудом, а когда залезли в нее, Кострюков понял, что ночлег не сулит настоящего отдыха: от наскоков ветра палатка ходила ходуном, казалось, ее вот-вот поднимет на воздух.
— Худо-бедно, а сотню километров отгрохали, — сказал Андрей.
— Мало, — отозвался Кострюков.
— Ну, заладил: мало, мало! Ты Николе-угоднику молись, чтоб хоть так то было. Собаки хромать уже начали, снег-то не слежался еще, а внизу камни, дерут лапы собаки. Как бы не пришлось дневку устраивать, понял? Ты лучше скажи, ты человек военный и должен знать, как там, в Сталинграде?
— Плохо в Сталинграде, Старостин.
— Сдадим?
— Ты где-нибудь в другом месте это не скажи.
— Так говоришь: плохо.
— Ну и что? В Сталинграде Чуйков. А ты знаешь, кто такой Чуйков?
— Генерал.
— «Генерал»! Чуйков — это боец. Он у Чапаева еще воевал. Да он землю будет грызть, а Сталинград не отдаст.
— В газетах когда еще писали — бои на Тракторном идут.
— Идут. Ну и что? Тракторный — это еще не Сталинград.
— А ты сам-то был на фронте, старлей?
— Был. Я, Старостин, перед войной в погранвойсках служил. В Перемышле, на самой границе. Там и первый бой принял. А потом отступал. Не драпал — отступал. С боями. Что ни день — бой. И окружали нас, и танками давили, и листовками переманивали. Пока прорвались к своим, всякого навидался.
— А потом?
— А потом в СМЕРШ направили. Знаешь, что такое СМЕРШ?
— Смерть шпионам.
— Точно. Почище фронта, я тебе скажу.
— А меня вот не берут на фронт, старлей. Броня, мать ее за ногу!
— Все правильно, Старостин. Если всех на фронт, кто в тылу дела будет делать? И чтоб ты охолонул со своим фронтом, скажу: неизвестно еще, как у нас все обернется. Может, вместо дырки для ордена другую схлопочешь.
— Ну уж…
— Вот тебе и ну уж! — неожиданно зло сказал Кострюков. — Ты все думаешь, мы в бирюльки играть едем? Предупреждаю: выкинь это из головы, иначе я отправлю тебя назад к чертовой матери!
— Злой ты, старлей. Ну чего взбеленился?
— Я злой, а ты теленок. «Ну уж!» На что надеешься? На силу думаешь, если бугай, так все нипочем? И на твою силу есть кое-что с винтом.
Дальнейшего разговора не получилось. Погасив примус, они влезли в мешки, и скоро до Кострюкова донеслось безмятежное посапывание: Андрей спал, как ни в чем ни бывало.
«Как есть бугай, — подумал Кострюков. — Буйвол толстокожий. Хоть кол на голове теши, знай свое долдонит…»
Утром четвертого дня, осмотрев собак, Андрей сказал:
— Баста, старлей, хочешь не хочешь, а надо делать дневку. Не сделаем — собаки совсем обезножат.
У Кострюкова вмиг испортилось настроение. Конечно, он помнил предупреждение Андрея, что, может быть, придется дать собакам роздых, но в душе надеялся, что до этого дело не дойдет.
— А может, потихоньку-полегоньку пошлепаем? Сколько проедем, столько и проедем. Все лучше, чем ничего.
Не говоря ни слова, Андрей вышел из палатки и через минуту вернулся, ведя за собой собаку. Опрокинув ее на спину, пальцем поманил Кострюкова:
— Гляди.
То, что увидел Кострюков, окончательно разбило все его надежды: лапы собаки были иссечены до крови, как будто ее только что провели по битому стеклу.
— За день все равно все заживет, — сказал Кострюков.
— Не заживет. А подсохнуть — подсохнет.
Что тут было говорить? Три дня, проведенные в дороге, начисто развеяли иллюзии Кострюкова относительно того, что можно обойтись без собак, идти на лыжах. Какие лыжи, когда ветер валит с ног и в двух шагах ничего не видно! Того и гляди свалишься с какого-нибудь обрыва и свернешь шею. Собаки — те хоть чуют, если впереди что-то не то. Так что придется загорать, пропади все пропадом.
К вечеру стало как будто стихать. Не веря себе, Кострюков высунул голову из мешка и прислушался. Гудит. Но уже не так, в этом он мог поклясться. Он толкнул Андрея:
— Слышь, Старостин! Ветер, никак, стихает!
— А что ему делать, — отозвался Андрей. — Ветер, старлей, тоже не железный. Только ты шибко не радуйся, стихнет ветер, мороз ударит, это уже закон.
— Черт с ним, с морозом, лишь бы дуть перестало!
Обрадованный переменой, Кострюков выбрался из мешка.
— Не могу больше, все бока отлежал. Да и жрать хочется. Может, организуем что-нибудь?
— Можно, — согласился Андрей.
Через несколько минут в палатке уже гудел примус. Строганину на этот раз готовить не стали, решили обойтись тушенкой и чаем. Он уже закипал, когда вдруг зарычали и зашлись лаем собаки. По тому, как вскинулся Андрей, Кострюков понял: это не обычная собачья потасовка, а что-то серьезное. Выхватив пистолет, он метнулся к выходу. Замерзшие петли полога не поддавались, и Кострюков рвал их, обламывая ногти.
— Пусти! — оттолкнул его Андрей.
Двумя ударами ножа он располосовал брезент и, клацнув затвором, винтовки, вывалился наружу. Вслед за ним в дыру нырнул Кострюков.
Ветер и снег ударили им в лицо, а в уши ворвался неистовый лай собак, перекрываемый каким-то низким ревом. Кострюкову показалось, что это мычит неизвестно откуда взявшаяся корова.
— Медведь! — крикнул Андрей, и сквозь белесую снежную пелену Кострюков рассмотрел мечущийся среди собак силуэт зверя. Рыча и визжа, собаки обступили его со всех сторон, но перепутавшаяся упряжь мешала им, в то время как медведь раздавал удары направо и налево. С визгом покатилась одна из собак, и даже в темноте было видно, как под ней расплывается на снегу черное пятно — кровь.
Два выстрела прямо над ухом оглушили Кострюкова — это стрелял Андрей. Стрелял вверх, боясь угодить в собак и надеясь, что медведь пустится наутек. Но зверь был, видимо, слишком голоден, чтобы испугаться выстрелов. Завизжала вторая собака, задетая когтистой медвежьей лапой. Выхода не оставалось, нужно было стрелять, иначе медведь мог перекалечить всю упряжку.
Кострюков и Андрей выстрелили одновременно. Медведь крутанулся и вцепился зубами себе в бок, куда, судя по всему, попали пули. Затем, забыв и про рану, и про собак, которые старались схватить его сзади, кинулся на людей. Его бег был косолап и с виду не быстр, но медвежья туша выросла перед Кострюковым столь стремительно, что он едва успел выстрелить. Медведь сунулся мордой в снег. Он был еще жив и пытался подняться, но сбоку ударил выстрел Андрея. Зверь вытянулся и затих. На всякий случай Андрей ткнул его стволом винтовки.
— Готов! А ты, старлей, молодец, не растеря… — Андрей не договорил, словно бы поперхнувшись и глядя расширившимися глазами куда-то поверх головы Кострюкова. Старший лейтенант обернулся и увидел картину, от которой ему стало жутко: оставленная ими палатка полыхала на ветру, как костер из смолистого соснового сушняка.
— Рация, — закричал Кострюков. — Рация, Андрей!!
Сорвав с себя полушубок, он кинулся к палатке и стал хлестать овчиной по огню. Но пламя не унималось. Брезент, словно это было не плотная отсыревшая ткань, а перфорированная лента, горел с яростным шипением, и Кострюков понял, в чем тут дело — керосин. В суматохе, когда они выбирались из палатки, эта ржавая жестянка примус опрокинулась, керосин вспыхнул и растекся по полу. Сбивать огонь бесполезно, надо, пока не поздно, лезть в палатку и спасать рацию.
Накрыв голову полушубком, Кострюков на четвереньках протиснулся в прорезанную Андреем дыру. Удушливый чад керосина колом стал в горле, спазмы перехватили дыхание. Зажав рот ладонью, Кострюков пополз в тот угол, где стояла рация, нащупал ящик, задом попятился к выходу. Набранного в грудь воздуха не хватало, Кострюков задыхался, но рта не раскрывал, понимая, что отравленный керосином воздух моментально ворвется в легкие и парализует их. Огонь лизнул руку, державшую ремень рации, но Кострюков лишь сильнее сжал пальцы. Перед глазами поплыли разноцветные круги, и в этот момент Андрей схватил старшего лейтенанта за ноги и рывком вытащил наружу…
Оценить размеры катастрофы они смогли лишь некоторое время спустя, когда Кострюков окончательно пришел в себя.
Целыми и невредимыми остались только банки с тушенкой, все остальное или сгорело, или было испорчено керосином. Хорошо еще, что примус, хотя и обгорел, но по-прежнему действовал, а в нартах сохранилась канистра с керосином — это в какой-то мере избавляло их в дальнейшем от холода. И еще были фляга со спиртом, початая пачка папирос, пила с лопатой и убитый медведь. Сидя над остатками своего богатства, они молчали. Андрей о чем-то сосредоточенно думал. А Кострюков, внешне тоже спокойный, в душе рвал и метал. Он понимал, что виновных в случившемся нет, а есть роковое стечение обстоятельств, но не мог простить себе, что согласился на дневку. Тащились бы себе через пень колоду, и не было бы ни этого проклятого медведя, ни этого идиотского пожара. Так нет же, пожалел собачек! Теперь вот расхлебывайся!
Андрей поднялся.
— Ну что, старлей, давай ночлег ладить. Где наша не пропадала!
Кострюков чуть не подавился от злости. Этот помор совсем спятил! Сгорели как шведы под Полтавой, а он все пузыри пускает! Какой ночлег, когда ни шила, ни рыла не осталось?!
— Будем в снегу теперь спать, — говорил между тем Андрей, не подозревая о чувствах, владевших Кострюковым.
— Никогда не спал в снегу? Не фонтан, но терпеть можно. Да если еще собачек промеж себя положить — вообще райская житуха. В общем, старлей, бери лопату и сгребай снег, а я разделаю медведя, пока не застыл. Кончу — дом будем строить.
С «домом» провозились часа два. Получилась снежная конура, в которую нужно было залезать, согнувшись в три погибели. На крышу положили лыжи и палки, накрыв их медвежьей шкурой.
— Пусть денек-другой померзнет, — сказал Андрей. — А то от нее разит как от дохлятины. Выветрится — под себя класть станем.
Пока же под себя положили брезент, лежавший в нартах, а по бокам — собак, трех с одного бока, трех с другого. Дух в «доме» стоял тяжелый, но предстояло привыкать к нему — лучше уж дух, чем холод.
— Это что, старлей, это разве холод, — сказал Андрей, когда они наконец-то устроились. — Вот я раз, мне пятнадцать тогда было, три недели на луде жил. Островок такой, луда-то. Каменный. В прилив его почти весь затапливает, одна макушка остается. Как попал туда — долго рассказывать, а когда сняли меня, я уж без памяти был. Так вот: и есть было нечего, и воды пресной не было, но обо всем забыл, а холод до сих пор помню. Сутками напролет дрожал, думал, не выдержу, в море брошусь.
— Черт тебя знает, Старостин, что ты за человек. Я вот воевал, зверства всякие видел, а слушаю тебя и думаю: я бы окачурился на этой луде.
— Привычка, старлей. Вся жизнь такая — то мокрый, то холодный, то голодный…
Утром ветер еще дул, но когда выехали, стихло, зато повалил снег. Крупный и тяжелый, он падал отвесно, сплошь залепляя людей, нарты, собак.
— Тоже не радость, — ворчал Андрей. — Навалит по брюхо.
Кострюков, вначале не разделявший озабоченности Андрея, скоро убедился, что хрен действительно не слаще редьки: снег валил не переставая, и все слабее тянули собаки, зарываясь в снег, как в воду, и наконец настал момент, когда они встали, вывалив красные, дымящиеся языки, глядя на людей виновато и покорно.
— Надо бросать их, — решительно сказал Кострюков. — Пойдем на лыжах. — Бросить всегда успеем, старлей. Подождем маленько.
— Чего ждать, когда идти, идти надо! Ты что, не понимаешь?
— Не ори. Хочешь, надевай свои лыжи и топай, я тебя подберу, когда язык высунешь. Вон как они, — кивнул Андрей на собак. — Ну рассуди, сколько мы пройдем на лыжах по такому снегу? Ну десять, ну пятнадцать километров от силы. А на собаках, хоть и с остановками, километров двадцать-двадцать пять протянем.
Андрей был прав, и Кострюков сознавал это, но перспектива стоять и дожидаться выводила его из себя. Ему казалось, что если они встанут на лыжи, ничто их уже не остановит. А собаки пусть себе остаются, с голоду не сдохнут, у них целый медведь в нартах.
— Ну смотри, смотри у меня, Старостин! Завалишь дело — я тебя в трибунал упеку!
Андрей рассмеялся:
— Сказанул! До трибунала, старлей, как до Бога. Здесь один трибунал — тундра. Не лезь ты лучше не в свое дело. Вот приедем, тогда и командуй.
Полчаса езды, полчаса перекура, хотя перекур — сказано слишком сильно: после пожара у, них осталось всего восемь папирос и полпачки махорки. Каждую папироску они старались растянуть подольше — затягивались раз-другой, гасили и убирали чинарик обратно в пачку. Потом ждали, когда собаки более или менее отдохнут, и трогались дальше.
— Доберемся завтра до гурия, старлей, считай, дело в шляпе, — сказал Андрей на очередном перекуре. — От него до станции — ничего, часа три пешком.
Но добраться не удалось. Уже недалек был противоположный берег очередной речки, встретившейся на их пути, когда собаки вдруг резко вильнули, и Кострюков почувствовал, как задок нарт проваливается в снег, который на глазах стал темнеть, набухая водой. Полынья!
Нисколько не заботясь о себе, думая только о том, что надо облегчить нарты, Кострюков спрыгнул с них. Ноги по колено ушли в снег, под унтами захлюпало; и в них через края хлынула ледяная вода. Как лось, вскидывая ноги, Кострюков побежал к берегу. На счастье, полынья оказалась не полыньей, а всего лишь большой лужей, натекшей на лед из какой-то промоины, но воды в этой луже было предостаточно. Набравшись в унты, она при каждом движении старалась стащить их с ног, и Кострюков боялся, что, чего доброго, останется в одних портянках.
Лужа, слава богу, кончилась, навстречу бежал Андрей, но Кострюков был вне себя от злости и отчаяния. Подумать только: осталось каких-то пятьдесят километров, а он искупался как самый последний дурак! Теперь полдня сушиться — при морозе под тридцать в мокрых унтах далеко не уедешь. Ну везет, ну выкидывает судьба коленца!
Остановились под крутым береговым обрывом. Две пары лыж, четыре палки, две доски, отломанные от нарт, — все пошло в костер. Скоро войлочные подошвы унтов задымились, и Кострюков время от времени щупал их рукой, отодвигал подальше от огня, опасаясь прожечь подошвы. Но, опасаясь, что унты не просохнут, клал их на старое место.
— Порядок, — сказал он наконец.
Андрей, запустив руку внутрь унтов, покачал головой:
— Порядок, да не совсем, старлей. Пойду еще пару досок отломаю.
И все-таки дров не хватило — сверху унты были суше сухих, но внутри сырость ощущалась. Ничего поделать, однако, было нельзя — не ломать же все нарты на дрова. И Кострюков, обувшись и притопнув ногой, бодро сказал:
— Сойдет.
— Сырые, что ли? — подозрительно посмотрел на него Андрей.
— Говорю же: сойдет. Некогда нам прохлаждаться, не видишь, что с погодой творится?
С погодой и в самом деле происходило нечто пугающее. Снег теперь не просто валил — он низвергался сплошной тяжелой массой, и, глядя на это светопреставление, Кострюков не понимал, как можно отыскать в нем хоть какие-то дорожные приметы.
Андрея тоже не радовала перспектива пускаться в путь по такой погоде, но не потому, что он боялся заблудиться, а потому, что его беспокоило состояние собак. Они, как говорится, дошли до точки и готовы были сдать в любую минуту. Чтобы облегчить нарты, медвежатину решили выбросить. На крайний случай Андрей отрубил от туши ляжку, остальное сложил под обрывом — песцам и тундровым птицам.
Ноги мерзли все сильнее и сильнее. Стараясь не привлекать внимания Андрея, Кострюков сгибал и разгибал их, садился так и эдак, энергично шевелил пальцами, но холод все глубже проникал внутрь непросохших унтов. Тогда Кострюков снял их и стал растирать ступни руками. Помогло, пальцы обрели чувствительность, но стоило обуться, как насквозь промерзшие кожаные союзки, словно колодки, стиснули ноги, и пальцы снова стали мерзнуть. Пришлось опять разуваться и опять растирать. Теперь уже дольше. К тому же неожиданно возникла новая сложность — ноги не влезали в унты, и Кострюкову стоило большого труда обуться.
— Ну что, ноги? — спросил, оборачиваясь, Андрей, как будто спиной почувствовав неладное.
Кострюков кивнул. Скрывать свое состояние дальше было бессмысленно и опасно.
— Эх, старлей, старлей…
Привал устроили наспех. Андрей заправил и разжег примус.
— Разувайся.
Кострюков стащил унты, размотал портянки и удивился и немного испугался: он совсем не чувствовал ног. Ступни были твердыми как деревяшки. Потрогав их, Андрей присвистнул:
— Придется снегом.
Первым признаком того, что ноги стали отходить, явилась боль. Возникнув в кончиках пальцев, она постепенно распространялась все выше и выше, дошла до щиколоток и стала невыносимой. Кострюков заскрипел зубами.
— Терпи, старлей! Теперь еще спиртом и чем-нибудь замотаем.
Но заматывать было нечем, аптечка, а с нею и бинты, сгорели. Андрей, недолго думая, снял с себя полушубок и двумя взмахами ножа отрезал от него рукава. Натянул их Кострюкову на ноги, низ рукавов завязал узкими ремешками. Получилось что-то вроде чуней, мягких и теплых. Расстелив на нартах медвежью шкуру, Андрей усадил на нее Кострюкова.
— Терпи, старлей, — повторил он. — Доберемся до гурия, а уж от него, если что, я тебя на руках дотащу.
Кострюкову снился сон. Будто он на боксерском ринге в паре со старшиной их пограничной роты, и тот обрабатывает его частыми, болезненными ударами по лицу. Кострюков открыл глаза. Перед ним на коленях стоял Андрей, дул ему в лицо и хлестал ладонями по щекам.
— Ну наконец-то! — сказал он. — Напугал ты меня, старлей. То все стонал, а потом слышу — притих. Дай, думаю, погляжу. А ты вроде спишь, вроде помер. Нельзя тебе спать, старлей, замерзнешь.
— Почему стоим? — спросил Кострюков, окончательно приходя в себя.
— Выдохлись собаки, старлей. Теперь ты их хоть застрели, дальше не пойдут.
— А гурий? До гурия доехали?
— Рядом где-то гурий, искать надо. — Андрей достал из нарт винтовку. — Пойду. Ты только не спи, старлей.
Андрея не было. Пошел уже второй час с момента его ухода, и Кострюковым все сильнее овладевало беспокойство. Где можно ходить столько времени? Гурий! Да поставь здесь Вавилонскую башню, и ту завалит! А может, и нет давно этого гурия, рассыпался от старости, и Андрей заблудился и теперь плутает среди этих однообразных холмов, среди которых и в хорошую-то погоду не найдешь дорогу?
От этой мысли Кострюкову стало не по себе, но тут же другая мысль, неожиданная как приступ, заставила позабыть его и об Андрее и о боли в ногах. Черт возьми, он какой день ломает голову над тем, как бы поестественнее обставить свой приезд на станцию, а способ есть! Ну-ка, ну-ка, пошевели мозгами, старлей! Так, так, очень хорошо! Теперешнее твое положение — это то, что нужно, как раз тот случай, когда говорят: не было бы счастья, да несчастье помогло. Вот только Андрей — ну где, спрашивается, бродит?!
И когда из-за снежного полога рядом с нартами вынырнула знакомая фигура, Кострюков почувствовал огромное облегчение.
— Уф! — выдохнул Андрей. — Ну навалило!
— Нашел? — спросил Кострюков.
— А ты как думал? Сейчас съедим по отбивной из медвежатины, а чай будем пить уже у Лаврентьева. Эх, жаль весь спирт на тебя истребил, сейчас бы сто грамм наркомовских! А, старлей?
— Погоди с наркомовскими, — сказал Кострюков. — Пока ты ходил, мне одна идея в голову пришла. Как ты думаешь, о чем я все эти дни кумекал?
— А кто тебя знает? Погонял всю дорогу.
— Верно, погонял. А кумекал я вот о чем: как бы нам так приехать на станцию, чтобы никто не спросил нас там, зачем это мы пожаловали.
Андрей удивленно посмотрел на Кострюкова.
— Слушай, старлей! Во совпадение — я ведь тоже над этим кумекал! Думал: едем, приедем, а что говорить будем? Спугнем, думал, зверя-то.
— Теперь не спугнем, не бойся. Я тут все обмозговал, а ты послушай да скажи, очко или перебор получается. Но сначала на-ка посмотри. — Кострюков вытащил из-за пазухи серенькую книжечку и протянул ее Андрею. Тот раскрыл книжечку, минуту смотрел, как видно, не понимая ее назначения.
— Прочитал? — спросил Кострюков.
— Так липа же, — ответил Андрей. — Охотовед! Придумал тоже!
— Зря смеешься. Липа-то липа, но настоящая. Вот ее и покажу Лаврентьеву. Но штука не в этом, штука в том, что сейчас мы отобьем на Диксон одну хитрую радиограммку с тем, чтобы ее тут же отгрохали б Лаврентьеву. А текст будет, скажем, такой: «12 октября при производстве работ по обмеру охотничьих участков в районе вашей станции пропали охотовед Кострюков и каюр Старостин. Примите меры к розыску пропавших». А теперь скажи, будет нас искать Лаврентьев, получив такую депешу?
— А то как же, закон тундры.
— Я тоже так думаю. А когда найдут, спросят, что я за птица?
— Ну, документик-то у тебя не сегодня так завтра все равно потребуют, не такое время, чтоб без документов, а насчет остального все чисто. Но вляпаться все равно можно. Спросят что-нибудь насчет охоты, что тогда? Хорошо, если свой спросит, а если нет?
— Думал и над этим. Риск, конечно, есть, но постараюсь вывернуться. Да и ты ворон не лови, увидишь, что могу завалиться, выручай — разговор перемени, отвлеки любопытного. Будем действовать сообща, понял? А теперь дай-ка рацию, надо связаться с Диксоном…
— Кажись, ракета, старлей! Точно! Вон еще одна, видишь?
Четверо людей, проявляясь как на фотобумаге на серо-белом фоне снежных завес, подходили к ним.
— Старостин! — окликнул один — высокий, массивный, в меховой дохе.
— Я, Василий Павлович! — отозвался Андрей. Обожженый морозом и ветром, в копоти, в полушубке с отрезанными рукавами, он был похож на неандертальского человека, каким того рисовали в учебниках истории.
— Ну видок у тебя, друг ситный! Не поморозился?
— Целый. С напарником вот худо, ноги промочил.
— Коля! Сазонов! — позвал высокий. — Давай-ка свой термос. — Морс тут у нас клюквенный, — пояснил он. — Хлебните для согрева, да восвояси двинем. Упряжка-то где?
— У гурия оставил. Выдохлись собаки, Василий Павлович. Пусть ночку полежат, завтра схожу.