На страну опустилась морозная зимняя ночь, а над заснувшей Москвой бушевал снегопад.
Глядя на кружевные снежинки, танцующие в воздухе за зарешеченным окном ее камеры, Тоня Гордон подумала, что назавтра город станет похож на сказочное королевство. Красная площадь укроется безупречно чистым белым покрывалом, уходящая ввысь Спасская башня утратит свои четкие очертания и станет похожа на ледяной дворец, а на луковицах-куполах храма Василия Блаженного и на бастионах Ново-Девичьего монастыря замерцают пушистые шапки снега. Молодые елочки в парке Горького превратятся в заколдованный лес, и ребятня с замирающим от страха и любопытства сердцем будет пробираться меж его холодных сумеречных теней, ожидая появления самой Снежной королевы, а на замерзших прудах в это время разгорится азартная игра в снежки, и кто-то вылепит из снега огромную снежную бабу с морковкой вместо носа и с черными угольками вместо глаз.
Тоня любила белоснежную русскую зиму и всякий раз при ее наступлении снова чувствовала себя маленькой девочкой. В одном из ее самых известных стихотворений “Мое белое царство” как раз описывалась заснеженная Москва. Один раз она даже прочла это стихотворение детям, но, кажется, ее понял только Саша. Дмитрий был еще слишком мал. Теперь она понимала, что больше никогда не будет писать и никогда не увидит своего волшебного мира. К утру, к тому времени, когда первый шалун с восторженным видом ворвется в парк Горького, она будет уже мертва, убитая выстрелом в затылок, и, может быть, даже похоронена в одной из безымянных могил подобно всем тем, кто был расстрелян во внутреннем дворе тюрьмы НКВД на Лубянке.
Ей больше не хотелось смотреть на снег, и она отвернулась. Узкая койка вся пропахла мочой, табаком и хлоркой. Сколько людей в свою последнюю ночь без сна ворочались на этом жестком ложе, ожидая расстрельную команду?
Тюремный коридор освещался одной-единственной лампой без абажура, и немного света проникало в камеру через щель под дверью. В этом слабом свете Тоня рассмотрела, что все стены камеры исписаны именами, посланиями, датами, выцарапанными в штукатурке. “Месть!” – нацарапал кто-то на дальней стене. “Сталин – убийца!” – было написано на соседней. “Кровь коммуниста...” – строка обрывалась. Должно быть, автора повели на казнь прежде, чем он успел закончить свое последнее послание. Охранники не давали себе труда стирать эти надписи по той простой причине, что все, кто мог их прочитать, уносили увиденное в могилу.
На дальней стене кто-то нацарапал шестилучевую еврейскую звезду. Тоня непроизвольно подняла руку к шее и потрогала звезду Давида на массивной золотой цепочке. Это был подарок ее сестры Нины, сделанный ею перед тем, как уехать из России. Указательный палец нащупал три крошечные буквы древнееврейского языка, выгравированные на религиозном символе ее народа.
Сама Тоня не была религиозным человеком. В Киеве коммунисты-учителя внушили ей презрение к вере в Бога, и она воспринимала молитвы отца и кошерную пищу, приготовленную матерью, только как уходящие в прошлое обычаи отмирающего мира. И все же, когда сотрудники НКВД отбирали у нее личные вещи – часы, браслет, серьги, она упросила оставить ей эту вещь. После ее смерти они вернут цепочку Морозову, однако, пока она жива, ей хотелось иметь что-то вещественное, осязаемое, что напоминало бы ей о том, кто она такая.
Тоня вдруг подумала о том, что через несколько часов все будет кончено. Одеяло на койке было тонким, протертым до ниток, но она не чувствовала холода. Она не чувствовала вообще ничего, кроме неимоверной усталости и пустоты. Тоня до последнего момента надеялась, что произойдет чудо и приказ о ее казни будет отменен. Может быть, Морозову удастся обратиться к самому Сталину. В конце концов, не может вождь допустить, чтобы невинные люди погибали только потому, что они родились евреями.
Но вчера вечером к ней в последний раз привели детей – прощаться, и она поняла, что надежды больше нет. Хмурая надзирательница проводила ее в голую мрачную комнату на первом этаже. Ее мальчики были уже там, они стояли у дальней стены с выцветшим портретом Ленина. Надзирательница объяснила, что свидание было разрешено в виде исключения, ради полковника Морозова. Обычно посетители на Лубянку не допускались. Да, полковник сам привез детей. Нет, увидеться с ним ей не позволят. Лучше поскорее попрощаться с детьми, так как полковник Морозов должен отвезти их обратно.
Тоня крепко обняла детей, сначала одного, потом другого. Александр щеголял в новом сером пальто с воротником из кроличьего меха, которым он очень гордился. Дмитрий был закутан в старый овчинный тулупчик брата, который был ему еще велик. Может быть, Саша что-то почувствовал, а может быть, ему подсказал это удивительный инстинкт, которым обладают дети, но он расплакался.
– Ты поедешь с нами домой, мамочка? – то и дело повторял он, и Тоня пробормотала невпопад:
– Скоро, сыночек, скоро...
Дмитрий же, научившийся говорить каких-нибудь пять месяцев назад, так и не произнес ни слова, он прижался к матери и, зарывшись лицом в ее юбку, крепко держал ее за палец маленькой рукой. Казалось, даже надзирательница была растрогана; выводя детей из комнаты, она избегала смотреть Тоне в глаза.
И вот теперь Тоня лежала на койке в своей камере и ждала конвоиров. В соседних камерах ждали конвой ее товарищи – известнейшие еврейские писатели и мыслители Советского Союза. Их тоже должны расстрелять на рассвете. “Господи боже, – подумала Тоня, – разве они совершили какое-то преступление? Разве не служили они верой и правдой Советскому Союзу? Чем я сама заслужила подобную участь?”. Она так хотела жить, у нее было так много всего, что она еще хотела сказать, а в ее душе теснилось столько ненаписанных стихов!
Тоня почувствовала, как на глаза ее навернулись слезы, и прикусила край грубого одеяла, чтобы заглушить рыдания. Охранники не должны слышать, как она плачет; она не доставит им этого удовольствия. Может быть, все-таки это просто кошмарный сон и сейчас она проснется у себя дома, в кругу семьи? В конце концов, не прошло и трех лет с тех пор, как ей была вручена литературная премия Маяковского, а ее стихи учили в школах, читали на заводах и в военных городках. “Литературная газета” даже напечатала интервью с ней и два ее лучших стихотворения, и о ней заговорили как об одном из претендентов на орден Ленина. И вот теперь она здесь, в ожидании казни за преступление, которого она не совершала.
Все это произошло потому, что в годы Великой Отечественной войны она и ее первый муж Виктор Вульф вступили в Антифашистский комитет. Этот шаг и определил их судьбу. Однако, с другой стороны, у них не было никакого иного выхода – само правительство принудило их к этому. Это было в 1941-м, всего лишь через год после того, как она убежала из дома и вышла замуж за Виктора. Они так любили друг друга, и оба были молоды, оба были талантливыми поэтами, целиком и полностью отдавшими себя делу строительства социализма, и оба мечтали о новом мире, который они будут строить, как только закончится война.
Комитет был создан в самые тяжелые дни войны, когда немцы были в пятидесяти километрах от Кремля, готовясь к последнему и решительному штурму. В один из вечеров Виктор пришел домой очень возбужденный и рассказал ей об Антифашистском комитете, который должен был объединить самых известных еврейских деятелей культуры Советского Союза. Виктора просили стать одним из организаторов.
Естественно, что он был польщен. Ведь ему было всего двадцать восемь лет! Конечно, он согласился, и их обоих избрали в руководящий орган комитета.
Позднее Виктор вошел в состав первой делегации, которая отправилась в США. Вернувшись домой, Виктор привез ей кучу вестей от старшей сестры Нины, которая теперь жила в Нью-Йорке. Нина прислала ей пушистую белую кофточку и, помня о слабостях сестры, три толстые плитки шоколада. Сам Виктор был под впечатлением встречи с Эйнштейном, который обещал поддерживать работу Комитета.
Неприятности начались после войны. Кое-кто из их друзей предложил распустить Комитет. Она помнила, как Славин заявлял:
– Мы члены Союза советских писателей! Нам не нужна еврейская организация!
Но Славин и те, кто его поддерживал, оказались в меньшинстве. Большинство руководства считало, что теперь Комитет должен работать еще активнее.
– Советским евреям необходимо идейное руководство! – сказал их председатель Соломон Михоэлс на пленарном заседании, и собравшиеся поддержали его приветственными криками. Тоня помнила страстную речь Виктора в поддержку Михоэлса, однако теперь, оглядываясь назад, она понимала, что всех их опьянил успех Комитета в России и за рубежом. Они совершенно позабыли о том, что Кремль не терпел никакого национализма, в особенности еврейского.
В сентябре 1948-го, в тот день, когда Виктор начал преподавательскую деятельность в Московском университете, Комитет сделал еще один шаг навстречу своей судьбе. Михоэлс и его заместитель профессор Сапожников направили письмо Сталину с просьбой учредить в Крыму еврейскую автономию. Они также просили вождя осудить антисемитизм в СССР.
Они зашли слишком далеко. Им следовало понять это еще тогда, когда писатель Илья Эренбург, известный своими связями в Кремле, неожиданно подал в отставку с поста одного из руководителей Комитета. Был и еще один дурной знак, на который они не обратили внимания, – Сталин игнорировал их обращение.
Тоня и Виктор не были этим обеспокоены; в то время они были слишком заняты, обустраивая свою крошечную квартирку, которую Виктору удалось получить благодаря его связям в Министерстве культуры. В январе сорок девятого их настигла страшная весть о злодейском убийстве в Минске Соломона Михоэлса. Официальная версия гласила, что виновны в этом какие-то бандиты, однако его жене так и не удалось узнать подлинных обстоятельств его гибели.
Странные, тревожные слухи циркулировали среди членов Комитета. Говорили, что убийцы Михоэлса не были просто хулиганами, что это дело рук офицеров тайной полиции и что убийство было спланированное и подготовленное на Лубянке. Некролог, который должен был быть опубликован в “Правде”, в последний момент был снят, а митинг членов Комитета, посвященный памяти его председателя, был без всяких объяснений запрещен властями.
Виктор упорно отказывался верить слухам. Он постоянно твердил Тоне, что подобные вещи происходить в Советской России просто не могут, однако Антифашистский комитет жил в постоянной тревоге и беспокойном ожидании, а из уст многих его членов можно было слышать самые мрачные пророчества.
– Я чувствую себя так, словно на моей шее все туже и туже затягивается петля, – сказал им однажды вечером Яша Славин сразу после встречи с французскими поэтами-коммунистами.
Этот долговязый юноша с крупным адамовым яблоком и задумчивым взглядом выразительных еврейских глаз был их лучшим другом. У него был знакомый в Политбюро – некто Михаил Пащко высокопоставленный партийный чиновник. Именно он по секрету сообщил Славину, что Сталин, получив послание Комитета, был вне себя от ярости. Когда Славин сообщил это своим друзьям, в глазах его появился самый настоящий ужас.
Виктор только пожал плечами.
– Сейчас не те времена! – сказал он, впрочем, как-то неуверенно.
Но Тоня знала, что в Восточной Европе один за другим шли показательные процессы и демократические лидеры оказывались на виселице по обвинению в “заговоре против государства”. В России люди просто-напросто исчезали без всякого следа. Согласно слухам, несколько миллионов человек были помещены в исправительно-трудовые лагеря за Полярным кругом, а тысячи других расстреляны без суда. Тоня и Виктор никогда не говорили об этом между собой. Может быть, они боялись, может быть, не хотели признаться себе в том, что алый флаг их родины может оказаться запятнан.
Тоня испытала самое настоящее потрясение, когда однажды дождливым воскресным утром с ней разговорилась их соседка снизу – дородная украинка, всегда одетая в черное. Она только что вернулась из церкви, куда власти не препятствовали ходить пожилым женщинам, и Тоня столкнулась с ней у дверей. Женщина горько плакала; ее полное, круглое лицо распухло, а губы кривились от рыданий. Она пыталась вытирать слезы толстыми кулаками, но это не помогало. Тоня зазвала ее к себе и дала выпить горячего чаю. Немного успокоившись, украинка принялась рассказывать ей о своем сыне.
Он попал в плен к немцам и провел два с половиной года в концентрационном лагере для военнопленных. Через два месяца после освобождения, в самом конце войны, его поставили перед взводом красноармейцев и расстреляли.
– Они назвали его предателем, Антонина Александровна! Вы верите в это? Это мой Павка-то?! Вся его вина-то была в том, что он попал в плен к этим извергам. Стали бы вы расстреливать кого-то только за это? И я вот что еще скажу вам. Тоня... – Несчастная женщина наклонилась ближе и понизила голос. В ее глазах застыли страх и скорбь. – Он не единственный, мой Павка. Говорят, что наш вождь и отец, – она закивала головой, передразнивая Сталина, – приказал расстрелять тысячи наших, которые были в плену. Наших сыновей, Тоня. Он назвал их предателями родины. Иногда я думаю, что он сам...
Она спохватилась и прикусила губу, сообразив, что сказала лишнее. Поспешно перекрестившись, она попрощалась и исчезла в своей крошечной темной комнатушке под лестницей.
Несколько недель спустя после гибели Михоэлса в квартиру супругов Вульф постучали. Этим вечером они никого не ждали, и, когда Тоня открыла дверь, незнакомец на мгновение застыл на пороге, пристально глядя ей в лицо. Это был крупный высокий человек с чуть вьющимися русыми волосами и широким лицом. На нем был обычный гражданский костюм, в каких ходили госслужащие. Тоня рассмотрела его упрямый подбородок, полный рот и прямые брови, но самое сильное впечатление на нее произвели его пронзительные черные глаза, смотревшие на нее из глубоких темных глазниц. В этих глазах была глубокая печаль и странное выражение скрытого страдания.
Через несколько секунд в прихожую вышел Виктор, и гость представился: майор Борис Морозов. Затем они долго сидели и беседовали вдвоем в комнате, пока Тоня на кухне перебирала старые детские вещи, присланные дальне и родственницей: Тоня была на четвертом месяце.
Глубокое беспокойство не отпускало ее. Что нужно этому человеку от ее мужа? Майор в гражданской одежде мог быть только майором НКВД. У нее было ощущение, что она видела его раньше, должно быть, на ежемесячных заседаниях Антифашистского комитета, на которые мог попасть любой желающий. А может быть, этот человек был среди тех, кто просил у нее автограф после ее выступления со своими стихами.
В ту ночь она входила в комнату всего дважды, принося мужчинам печенье и чай. Оба раза Морозов принимался столь откровенно разглядывать ее, что она в конце концов смутилась. Когда Морозов наконец собрался уходить, Виктор позвал ее, и она вышла проводить гостя. Морозов попрощался, официально пожав обоим руки, и в последний раз в упор посмотрел на Тоню, а затем растворился в темноте лестничной клетки.
Когда они остались одни. Тоня повернулась к Виктору.
– Ты видел, как он смотрел на меня? – спросила она.
Но Виктор не слышал ее вопроса, он был очень испуган. Морозов оказался следователем НКВД и расспрашивал Виктора о деятельности Комитета: были ли у них контакты с евреями в Англии и Америке, встречались ли они с западными дипломатами, вели ли подрывную деятельность против существующего строя. Тоня была потрясена.
– Но это же... нелепо, – запинаясь, пробормотала она. – Мы встречались с американцами только тогда, когда правительство просило нас сделать это. Почему ты не сказал ему об этом?
Виктор покачал головой.
– Я объяснил ему, что в последний раз мы встречались с американцами еще во время войны, но он, похоже, мне не поверил.
– Но он должен нам поверить, должен! А ты сходи к Феферу прямо сейчас и расскажи ему об этом человеке.
– Майор сказал, что несколько офицеров НКВД разговаривают сегодня сразу с несколькими членами правления Комитета. НКВД считает, что все мы вовлечены в империалистический заговор против Советского Союза.
– Боже мой! – прошептала Тоня. – Если они так считают, то это...
– ...Это конец, – закончил за нее Виктор.
Всю ночь Виктор просидел, сгорбившись, в кресле, безостановочно куря свой “Беломор”. На следующее утро, не побрившись и не позавтракав, он помчался к другим членам правления. На улице разыгралась настоящая пурга, и между домами выстуженного города завывали ветры. Это был вовсе не подходящий для прогулок день, но Тоне необходимо было сходить в женскую консультацию на ежемесячный осмотр. Однако лишь только она вышла из дома, из-за белой пелены крутящегося снега появилась темная фигура и приблизилась к ней. Только когда человек оказался на расстоянии вытянутой руки, Тоня узнала вчерашнего майора. На его брови налип снег.
– Не возражаете, если я пройдусь с вами, товарищ Вульф? – спросил он, упрямо наклонившись вперед навстречу ветру.
Тоня пожала плечами, чувствуя лишь беспомощность и страх.
– Но я иду...
– Я провожу вас до поликлиники и обратно, – сказал майор, и она вздрогнула.
Конечно же, он знал, куда она идет, НКВД вообще знал все, и все же в его голосе была какая-то неловкость, словно общение с нею давалось ему с трудом.
Она ожидала его расспросов, однако Морозов молча шагал рядом и смотрел на нее тем же самым взглядом, в котором таились мука и непонятная боль. Ему было около сорока, и, следовательно, он был старше Виктора всего на четыре года или на пять, однако благодаря крепкому телосложению и широкому лицу майор казался старше своих лет. Когда Тоня вошла в поликлинику, он куда-то исчез, однако стоило ей выйти, и Морозов снова оказался рядом с ней.
На крыльце их дома он достал из больших карманов своего овчинного полушубка два свертка и протянул ей.
– Это вам, – сказал он. – Немного копченой свинины и банка меда. Для вашего ребенка-это будет очень полезно. И еще немного шоколада, ведь вы его любите.
Тоня уставилась на него.
– Я не могу взять это. То есть...
– Возьмите, пожалуйста, Антонина Александровна, – мягко сказал он. – Сейчас в Москве не те времена, чтобы отказываться от продуктов.
Он был прав. Вот уже несколько месяцев Тоня не ела таких вкусных вещей. Но как он узнал, что она любит шоколад? Неужели об этом упоминается в их досье? И обратился он к ней по имени и отчеству. Может быть, он знает и ее отца? Почему она так его интересует? Может быть, она просто ему понравилась?
Тоня прекрасно знала, что была привлекательной женщиной, и привыкла видеть в мужских глазах вожделение, но ни один мужчина никогда не смотрел на нее так пристально и с таким состраданием.
Она взяла еду только потому, что давал ее он – офицер госбезопасности. После этого между ними появилось нечто общее, похожее на молчаливое соучастие в каком-то деле, и Морозов стал для нее чем-то вроде друга. Может быть, он даже сможет помочь ей и Виктору во время следствия. Тоня хотела спросить его об этом, но не могла.
На следующий день утром, когда она отправилась в магазин за продуктами, он ждал ее на углу в черной машине. Должно быть, он специально оставался здесь и караулил, когда она выйдет. В магазине он взмахнул своей специальной продовольственной карточкой, и Тоня получила двойной месячный рацион без всякой очереди. Домохозяйки, выстроившиеся вдоль рыбных и мясных прилавков, наградили ее уничтожающими взглядами, однако не посмели роптать открыто, с первого взгляда узнав человека с Лубянки.
В последующие две недели Морозов таинственным образом появлялся рядом с ней словно из-под земли, куда бы она ни направлялась. По нескольким словам, оброненным им во время этих долгих молчаливых походов, Тоня догадалась, что ему многое известно о ее работе и что он даже читал некоторые ее стихи.
В конце концов она набралась смелости и поинтересовалась ходом расследования. Виктор к тому времени успел переговорить со всеми членами Комитета, которые также подверглись допросу, но с тех пор ничего больше не происходило, и ее муж немного успокоился. Морозов не ответил на ее вопрос. Он только покачал головой и снова взглянул на нее своими задумчивыми глазами.
Однажды утром, буквально через пять минут после ухода Виктора, в дверь постучали. Это снова был Морозов.
В руках он держал несколько пакетов с едой, а под мышкой бумажный сверток, в котором оказалась штука превосходной шерстяной материи.
– Я не могу принять это, – сказала Тоня. – Я очень благодарна вам, товарищ майор, но...
Он не дал ей докончить.
– Может, мы присядем? – спросил он и, не дожидаясь приглашения, прошел в их единственную комнату.
Тоня поспешно убрала бельевую веревку, натянутую из угла в угол под потолком: в это время года на улице невозможно было ничего высушить.
– Не хотите ли чаю? – преодолевая смущение и неловкость, спросила Тоня, но Морозов отрицательно покачал головой.
Он сидел, положив руки на стол, и пристально следил за ней взглядом. Это напряженное молчание было ей хорошо знакомо, но сегодня Морозов был каким-то другим, словно на него неожиданно свалилась новая забота.
– Сегодня утром, – медленно сказал он, – мои коллеги арестовали Фефера, Халкина, Славина и Гуревича. Сапожников пока на свободе, потому что он выехал читать лекции в Румынию. Тамошняя “Секуритате” позаботится о нем. Все арестованные обвиняются в том, что они являются секретными агентами иностранных держав. У нас имеются неопровержимые доказательства их связи с империалистическими государствами. Всех их будут судить и скорее всего приговорят...
Внутри у Тони все похолодело, и она сделала непроизвольный жест, как бы сдерживая готовый вырваться крик.
– Но это неправда! Я знаю их, они не совершали ничего подобного!
– Это приказ сверху, Антонина Александровна, – негромко сказал майор. Он закурил папиросу и глубоко затянулся, по-солдатски прикрывая огонек ладонью. – Однако у меня есть для вас еще более неприятные новости. Вы сами, ваш муж и другие члены руководства Комитета будут арестованы сегодня ночью. Вас тоже будут судить.
– Но за что? – задыхаясь, воскликнула Тоня. – По какому обвинению? Мы ничего плохого не сделали!
– Ваш муж уже почти что мертв, Антонина Александровна. Они все уже мертвецы. Когда мы получаем приказ кого-то арестовать, это означает, что существуют неопровержимые доказательства вины. Ни один человек из тех, кого мне приходилось арестовывать, не оказывался невиновен. Никогда.
У Тони обмякли ноги, и она опустилась в кресло. Комната вокруг нее медленно вращалась. Морозов вышел в кухню и вернулся со стаканом воды в руке.
– Выпейте, вам станет легче, – сказал он негромко, но твердо.
Тоня залпом выпила воду.
– Почему вы мне все это рассказываете?
Майор пожал плечами.
– Потому что в этом нет никакого секрета. Что вы или ваш муж сможете предпринять? Бежать? Вы никуда не денетесь. Вы круглые сутки находитесь под нашим наблюдением. – Внезапно на его лице появилось растерянное выражение. – Я говорю это вам потому, – сказал он, и голос его прозвучал неуверенно, – что мне кажется, я мог бы спасти вашу жизнь.
– Мою жизнь?
Он кивнул, вглядываясь ей в лицо.
– Как? – нетерпеливо переспросила Тоня.
Морозов пожал плечами и ничего не сказал.
– Я не верю вам.
Майор продолжал упорно молчать, не сводя с нее глаз, и она, наклонившись вперед, схватила его за руку.
– А Виктор? Что будет с Виктором?
– Я же сказал, что вашего мужа все равно что уже нет в живых. Я ничего не могу сделать для него. Я могу спасти только вас. Вы редко посещали заседания. Вы женщина, и вы в положении. Вас я могу защитить.
Следующий вопрос сорвался с ее губ прежде, чем она успела его обдумать:
– Но мне это будет кое-чего стоить, не правда ли?
Морозов продолжал смотреть ей прямо в глаза.
– Я хочу, чтобы вы развелись с мужем и вышли за меня.
Некоторое время Тоня молча смотрела на него, не в силах вымолвить ни слова, затем закрыла лицо руками. Он пытался купить ее. Он спасет ее, если она оставит любимого человека и будет принадлежать ему. Волна негодования поднялась в ней, и она выпрямилась. Она все еще не могла поверить в реальность происходящего.
– Я понимаю, что выбрал не самый подходящий момент для такого предложения, – негромко сказал Морозов, – но я очень люблю вас.
– Как вы смеете!.. – взорвалась Тоня, но Морозов уже поднялся и потянулся за пальто.
– Подумайте о моем предложении, – сказал он. – Посоветуйтесь с мужем. Независимо от того, согласитесь вы или откажетесь, ваш муж предстанет перед судом и будет приговорен. Единственный вопрос – о вас. И о вашем ребенке. Хотите ли вы родить? Хотите ли вы жить или умереть? Вам предстоит это решить. Во всяком случае, я не требую, чтобы вы любили меня.
Тоня медленно встала, ее била дрожь.
У дверей Морозов задержался. Его плечи слегка ссутулились, и он выглядел странно беззащитным и уязвимым.
– Вы меня не знаете, Антонина Александровна, но вы должны мне верить. Я знаю, что вы любите своего мужа, и мне очень не хотелось делать вам предложение в таких обстоятельствах. Вам сейчас очень нелегко, и вы не заслуживаете, чтобы вас унижали. Вы замечательная женщина, и мне стыдно, что приходится говорить с вами таким образом. Просто ваша судьба мне не безразлична, а другого выхода у вас нет.
Она пошла встречать Виктора к станции метро “Кировская”. После ухода Морозова ей стало казаться, что она сходит с ума. Милостивый боже, что же ей делать? Неужели нет никакой надежды? “Вашего мужа все равно что нет в живых”, – сказал Морозов, и ей стало невыносимо душно в пустой квартире. Она торопливо оделась и выбежала из дома. Несколько часов она бродила по улицам, не чувствуя холода, пока усталость и наступившая темнота не загнали ее в метро. “...Нет в живых”, – звенел в ушах голос майора.
Виктор вышел из метро в толпе беззаботно веселых школьниц с бантами в косах и в пионерских галстуках. Девочки промчались мимо, оживленно болтая между собой, и их радостный, беспечный смех разбудил в морозном воздухе звонкое эхо. Тоня вздрогнула. Виктор крепко прижал ее к себе и нервозно огляделся. Ей стало понятно, что Морозов не лгал. Наверняка Виктор уже знал о произведенных арестах.
По дороге домой они обменялись лишь парой ничего не значащих фраз. Только очутившись в своей квартире, Тоня рассказала мужу о предложении Морозова.
– Это отвратительно, – закончила она. – Отвратительно и низко. Разве я рабыня, что меня можно продавать и покупать?
– Отвратительно или нет, но он прав, – едва слышным шепотом сказал Виктор.
Тоня взглянула на его лицо и увидела, что оно стало белым как полотно. Они сидели в кухне, и сквозь тонкую стенку было слышно, как пьяный сосед орет на жену.
– То, что он сказал тебе об арестах, верно, – чуть громче продолжил Виктор. – Халкина взяли возле университета. Я сам их видел. Один из моих студентов сказал, что Фефера арестовали возле его дома.
Тоня посмотрела на него еще раз, отказываясь поверить, что Виктор может сказать такое.
– Ты хочешь, чтобы я согласилась на его предложение?
Виктор пожал плечами и, внезапно потянувшись к ней, крепко обнял ее.
– Как ты не понимаешь, что речь вдет о твоей жизни! Они же убьют тебя без колебаний! Они убьют нас всех.
– Но я люблю тебя! – воскликнула Тоня, пытаясь сдержать подступившие слезы. – Я люблю тебя, я не хочу без тебя жить!
Она спрятала лицо у него на плече.
– Я тоже тебя люблю, – прошептал он. – Ты моя жизнь. Просто у нас нет другого выхода, понимаешь?
Виктор гладил ее по волосам, и она чувствовала, как сильно дрожат его пальцы.
– Сделай это ради нашего ребенка, родная, – прошептал он. – Ради нашего малыша.
– Как ты можешь такое говорить? Как ты можешь смириться с мыслью, что Морозов будет целовать меня, раздевать, спать со мной?
Виктор взял ее лицо в свои ладони и заглянул ей в глаза. Он тоже плакал, и скатывающиеся слезы оставляли на его посеревшем лице мокрые блестящие дорожки.
– Ради нашего малыша, Тонечка... – повторил он.
Они не спали всю ночь, просто, не раздеваясь, легли на кровать. Неразрешенный и неразрешимый вопрос разделил их словно глухая каменная стена. Тоня смотрела на ползущие по потолку тени, и память уносила ее в Киев, где прошла ее юность, в тот день, когда она впервые увидела Виктора. Он вошел в аудиторию Высшей школы имени Кирова, улыбнулся студентам застенчивой, обезоруживающей улыбкой и представился:
– Я ваш новый преподаватель литературы.
Она помнила, как преображался этот застенчивый изящный юноша, когда читал стихотворения Пушкина, Лермонтова, Маяковского и свои собственные.
Помнится, она влюбилась в этого романтичного молодого человека с первого взгляда. Возвращаясь домой, она не в силах была думать ни о чем другом, кроме его черных глаз, гордо посаженной головы и тонких артистичных рук.
Она припоминала их первые встречи, первые робкие прикосновения, их тайные свидания возле памятника Богдану Хмельницкому, его хриплый голос и прыгающие губы, когда он в первый раз шепнул ей:
– Я люблю тебя, Тонечка.
Их решение сбежать и пожениться все еще казалось ей ненастоящим, похожим на сон. Однако она хорошо помнила свой побег из дома, их свадьбу, долгую утомительную поездку на поезде в Москву и короткую совместную жизнь. Она любила его так глубоко, так полно, и теперь он просит отказаться от него ради спасения ее жизни.
Тоня встала и подошла к окну. Над Москвой повисла звездная зимняя ночь, а заваленные снегом улицы казались в свете ночных фонарей умиротворенными и спокойными. Морозов казался ей теперь лишь плодом ее собственного воображения, персонажем из кошмарного сна, который исчезнет, когда придет утро и она проснется. Но тут она услышала, как за спиной беспокойно заворочался Виктор. Он не спал, он был слишком напуган, как и она сама. Именно в этот момент она приняла решение. Она сделает все, все что угодно, лишь бы спасти его. Если он умрет, она умрет тоже.
С этой мыслью она вернулась на кровать, схватила горячую ладонь мужа и прижала ее к своей щеке.
Незадолго до рассвета в дверь постучали, и Виктор пошел открывать. Вошли Морозов и два лейтенанта НКВД в форме.
– Гражданин Вульф, вы арестованы, – негромко сказал майор.
Виктор снял с вешалки пальто и шагнул за дверь, даже не обернувшись.
Морозов, проводив его взглядом, повернулся к Тоне.
– Мне очень жаль, – сказал он. Тоня, стиснув зубы, молчала. После непродолжительной паузы Морозов заговорил: – Вы подумали над моим предложением, Антонина Александровна?
Она встала с кровати и подошла к окну. На краю улицы, возле их подъезда, стояла большая черная машина. Из ее выхлопной трубы шел густой белый дым. Наконец Тоня решилась.
– У меня есть одно условие, – вымолвила она, не оборачиваясь. Чувствуя, как горло ее сдавливает внезапный спазм, она торопливо закончила: – Я сделаю все, если вы пообещаете, что Виктор останется в живых.
– Я не могу вам этого обещать, – холодно возразил Морозов. – Его будут судить.
– Мне все известно о ваших судах. – Тоня увидела, как лейтенанты заталкивают Виктора в машину. Случайный прохожий ускорил шаги и отвернулся. – Вы можете приговорить его к тюремному заключению, – продолжала она. – У вас есть связи. Если его приговорят к смерти, я хочу умереть вместе с ним.
Она услышала тяжелые шаги майора, потом он схватил ее за плечи и повернул лицом к себе. Черные глаза его пылали гневом, а сжатые губы вытянулись в тонкую прямую линию. Тоню затрясло.
– Если его не казнят, то отправят в трудовой лагерь, – сказал Морозов. – Вы этого хотите? Лагерь еще хуже смерти. Ваш муж слишком слаб физически, в лагере он не протянет и года.
– За год многое может случиться, – упрямо возразила Тоня.
– Но для него все равно ничего не изменится, – уверенно сказал Морозов и добавил: – Я не могу обещать. Он обвиняется в измене.
– Тогда вам придется арестовать меня вместе с ним.
– Не говорите глупостей, – резко перебил Морозов.
– Значит, вы имеете дело с глупой женщиной.
Майор отступил на шаг и закурил папиросу. Не отрывая взгляда от ее лица, он спросил:
– А если мне удастся спасти ему жизнь?
Тоня не ответила.
– Я подумаю, может быть, мне что-нибудь удастся, – пробормотал Морозов и вышел.
Суд начался первого июля и продолжался всего три дня. Кроме сотрудников и офицеров НКВД, в зал заседаний никого не допустили. Все это время Тоня провела в зале ожидания народного суда седьмого района, в котором собрались семьи остальных еврейских писателей. Все были испуганы и почти не разговаривали между собой, а жена Фефера предупредила Тоню, чтобы та помалкивала.
– Среди нас есть осведомители, – шепнула она, в отчаянии заламывая руки.
На третий день ближе к вечеру огласили приговор: восемь из десяти членов правления Комитета были признаны виновными в измене родине и приговорены к смертной казни. Их прошение о помиловании было отклонено, и в ближайшее время всех ждал расстрел. Уцелели лишь Виктор Вульф, приговоренный к пожизненному заключению в исправительно-трудовой колонии, и Тоня Вульф, которую даже не вызвали в суд. В документах следствия значилось, что она не была осведомлена о подрывной деятельности Комитета и поэтому не может быть обвинена в преступлении против государства. Семнадцать рядовых членов Комитета были строго предупреждены, однако никакого наказания им не последовало. Комитет был распущен, а его архивы переданы в НКВД.
Вскоре Тоня оформила развод и вернула себе свою девичью фамилию – Гордон. Через месяц после суда она родила сына, которого назвала Александром в честь своего отца. Ранней осенью 1949 года она вышла замуж за Бориса Морозова.
Звук тяжелых шагов в коридоре испугал ее, и она приподнялась на локтях. На лбу выступил холодный пот. Неужели это за ней? Однако шаги затихли вдали, и она закрыла глаза, с трудом переводя дыхание. Лица детей сменились в ее измученной памяти исхудалым, осунувшимся лицом Виктора. Именно таким она видела его в последний раз три года назад.
Это было знойным июльским вечером. Москва задыхалась от жары. Тоня прождала несколько часов на Ярославском вокзале, где политзаключенных грузили в эшелон, чтобы этапировать в Сибирь. Она с трудом узнала мужа, уныло бредущего в наручниках в самой середине группы осужденных. Его голова была гладко выбрита, и, лишенный своих густых черных волос, Виктор выглядел поблекшим, постаревшим. Она окликнула Виктора, но он не услышал, и тогда Тоня вдруг поняла, что никогда больше его не увидит.
Она не могла даже написать ему. Морозов предупредил ее, что, если она будет поддерживать контакт со своим бывшим мужем, следователи НКВД устремятся за ней, как гончие по кровавому следу, и даже он не в силах будет защитить ее. Она услышала о Викторе только однажды от его старушки матери, которая жила в Ленинграде. В лагере Виктор заболел туберкулезом и в критическом состоянии находился в тюремном госпитале. Это было больше двух лет назад. Однажды она упомянула об этом при Морозове, надеясь, что он сумеет помочь, но он только покачал головой.
– Я же предупреждал тебя, – сказал он негромко. – Воркута – это настоящий ад. Никто не может выдержать там долго.
Но Тоня не сдавалась. Однажды она тайно попросила своего брата Валерия написать Виктору: друзья и родственники могли писать осужденному раз в три месяца. Однако письмо вскоре вернулось с лиловым штампом “Не числится” поперек адреса. Это означало, что осужденный умер. Бедный Виктор, по крайней мере для него страдания закончились.
С Морозовым они жили благополучно. Он был добр с ней и ласков с маленьким Сашей. Через десять месяцев после их свадьбы Тоня родила еще одного сына – Дмитрия. Ни один из сыновей во избежание каких-либо неприятностей в будущем не прошел обряд обрезания.
Морозов очень любил ее и ни в чем ей не отказывал. Они жили в доме на проспекте Калинина, и теперь ежедневно в ее распоряжении была служебная машина с шофером. Покупки она делала в специальных магазинах, предназначенных только для высокопоставленных деятелей партии и государства. Теперь в их доме не было недостатка в еде, к тому же она могла покупать такие наряды, о которых раньше не смела даже мечтать. Летом они отдыхали в санатории для высокопоставленных чинов НКВД в Сочи, и она впервые познала, что такое роскошная жизнь.
После того как Морозов получил звание полковника, им выделили шикарную шестикомнатную дачу около Бисерова озера. Это место находилось в двух часах езды от города, и с тех пор они проводили там все выходные дни и отпуска, и дети чувствовали себя там прекрасно. В конце концов Тоня оправилась настолько, что попыталась снова писать, однако стихи у нее выходили совсем другие – пропитанные горечью, разочарованием и гневом.
С Морозовым ей жилось хорошо, но она не любила его. Виктор был ее единственным любимым человеком, и она старалась хранить ему верность хотя бы в своих мыслях и чувствах. Ей приходилось делать над собой немалые усилия, чтобы скрыть от домашних свою боль. Когда они с Морозовым впервые легли в одну кровать, она осталась холодна и безответна, неподвижно лежа под его тяжелым телом. Почувствовав внутри его семя, она вырвалась из его объятий и побежала в ванную, где ее вырвало от отвращения. Она чувствовала себя проституткой, продажной женщиной.
Когда она вернулась в спальню, Морозова там не было. Остаток ночи он провел в соседней комнате. На следующую ночь он снова овладел ею, действуя ласково и осторожно. Тоня сжимала кулаки и скрипела зубами, пытаясь сдержать себя, но непослушное тело инстинктивно откликнулось на любовь и ласки ее нового мужа. Она презирала себя за собственную слабость и предательство по отношению к Виктору. Однако она была одинока, молода и отчаянно нуждалась в нежности и любви. Морозов оказался единственным человеком, которому хотя бы на короткое время удавалось вырвать ее из состояния мучительного одиночества.
И все же она не могла забыть Виктора. Днем ей удавалось отвлечься, но, стоило ей лечь в постель и потушить свет в спальне, ее начинали терзать кошмары, а воспоминания о Викторе навязчиво проникали в ее сны. Бремя вины за то, что она жива, а Виктор мертв и гниет где-нибудь в Сибири в общей могиле, становилось все тяжелее. В тот момент, когда она узнала, что беременна, ей показалось, что она сойдет с ума. Ей казалось, что она совершила страшное предательство, позволив семени Морозова укрепиться в ее теле.
Виктор появлялся в ее снах каждую ночь; она слышала его ласковый голос, а черные глаза смотрели на нее с немым укором. Очень часто она просыпалась от собственного крика в сильных объятиях Морозова. Он никогда ни о чем не спрашивал и только молча смотрел на нее. Он обо всем догадывался.
И все же его сострадание не могло до конца рассеять ее одиночество. Виктор был не только ее мужем, но и близким другом; у них не было друг от друга секретов. Морозов был совершенно другим человеком – сдержанным, немногословным, скрытным. Он почти ничего не рассказывал ей о себе, порой умалчивая о самых банальных эпизодах собственной жизни. Если же он и выдавливал из себя незначительные подробности своей прежней жизни, то вид у него был такой, словно он выдает государственную тайну. Тоня считала, что, должно быть, это его служба, одним из принципов которой было неразглашение никакой информации без крайней необходимости, наложила на него свой отпечаток.
С большой неохотой Морозов рассказал ей, что он сын рабочего, что родился и вырос в Шепетовке на Украине. В Красную Армию он вступил перед войной и почти сразу попал в Военную академию имени Фрунзе. Да, конечно, он воевал... Где? Да везде – в России, в Польше, заграницей...
Он женился очень рано, но его жена Марина погибла в годы войны. Да, у них были дети – две дочери, Наташа и Вера. Они тоже погибли.
В этом месте он внезапно замолчал, и его взгляд стал отрешенным, обращенным вовнутрь. В такие минуты откровенности он обычно тяжело вставал и шел к старому буфету в гостиной. Оттуда он доставал бутылку водки и пил в одиночестве, низко наклонившись над стаканом. На лбу его сразу появлялась глубокая морщина, которая обычно не бросалась в глаза.
В редкие минуты радости – например, когда Тоня объявила ему о своей беременности или когда Дмитрию исполнился годик, – он выбирался из своих оков сдержанности и самоконтроля и совершенно преображался. Тоня видела перед собой живого, непосредственного, отнюдь не подавленного человека. Голос его становился удивительно теплым, а когда он пел, в темных глазах его блестели золотые искорки. Несколько раз, когда из репродуктора доносилась мелодия украинского “Казачка”, Морозов пускался вприсядку перед восторженными сыновьями, вскрикивая и подсвистывая, громко хохоча, то подбоченясь, то хлопая себя ладонями по башмакам. Его непокорные вьющиеся волосы спадали на лоб, а на губах мелькала озорная улыбка, и тогда он выглядел молодым и беззаботным. Но Морозов никогда не рассказывал Тоне о тех событиях, которые превратили молодого украинца с певучим голосом и заразительным смехом в того угрюмого, измученного человека, за которого она вышла замуж.
Тоня заметила, что Морозов в последнее время сильно изменился. Раньше он никогда не повышал голоса ни на нее, ни на детей, но теперь все чаще становился хмурым и озабоченным. По вечерам он подолгу в одиночестве сидел за столом, а початая бутылка с водкой стояла рядом. Часто он неожиданно входил в детскую и стоял возле кроваток, глядя на спящих малышей. Тоня ощущала его боль и тревогу и расспрашивала о причинах беспокойства, но Морозов отмалчивался.
Это продолжалось до той страшной ночи, две недели тому назад, когда он вдруг разбудил ее. Он выглядел совершенно раздавленным, и Тоня впервые услышала в его голосе отчаяние.
– Происходит нечто ужасное, – сказал ей Морозов, и она в тревоге вскочила с кровати, дрожа в своей тоненькой ночной рубашке, а Морозов замолчал, пытаясь собраться с мыслями. – Кремль объявил войну евреям. Мы тайно арестовывали вожаков по всему Советскому Союзу. Это личный приказ товарища Сталина. Евреи превратились у него в навязчивую идею!
Тоня шагнула к нему, негнущимися пальцами пытаясь завязать пояс халатика. Морозов никогда раньше не говорил так, особенно о Сталине, которого боготворил.
Морозов дышал часто и неглубоко, выпаливая предложения короткими очередями.
– Сталин уже не тот, – говорил он. – Он убежден, что против него существует еврейский заговор. Международный заговор, который состряпан в Вашингтоне и управляется оттуда американскими евреями.
Тоня была потрясена.
– Это безумие, – пробормотала она.
– Вчера ночью мы получили личный приказ Сталина арестовать девятерых врачей в Москве и Ленинграде. Все, кроме одного, евреи. Сталин обвинил их в том, что они планировали покушение на его жизнь и на жизнь нескольких руководителей партии. Берия даже нашел свидетеля.
– Свидетеля? Я в это не верю.
Морозов медленно кивнул головой.
– Врач Лидия Тимашук – бывший агент НКВД, работала в кремлевской больнице. Она утверждает, что имеет доказательства, подтверждающие существование заговора. Якобы она слышала, как врачи планировали убийства. К тому же она читала медицинские карты высокопоставленных пациентов и может доказать, что их намеренно неправильно лечили, чтобы вызвать летальный исход. Она будет свидетельствовать против евреев.
Морозов помолчал и тронул ее за плечо.
– Среди них твой брат.
– Валерий? – Тоня задрожала. Валерий Гордон был ведущим специалистом-гематологом. – Валерий хотел убить Сталина?
Морозов еще раз кивнул.
– Валерий, профессор Каплан, профессор Родой, доктор Козловская...
– Это безумие, – повторила Тоня, чувствуя, как прыгает в груди сердце. – Никто не поверит в эту чушь. Неужели Сталин верит в это?
– Сталин требует расстрелять их, – резко ответил Морозов. – Он уверен, что они уже отравили Жданова и Щербакова.
Это обвинение было настолько чудовищным, что Тоня некоторое время не могла найти нужных слов.
– Но они же... они давно умерли, – запинаясь, пробормотала она. Ей было известно, что оба партийных деятеля умерли естественной смертью.
– Сталин утверждает, что еврейские врачи-вредители убили их обоих по приказу из Вашингтона. Он также уверен... – Морозов на мгновение заколебался, но продолжал: – ...уверен, что связующим звеном между еврейскими врачами и их заокеанскими руководителями был Соломон Михоэлс.
– Боже мой! – прошептала Тоня.
– Еврейских врачей будут судить и расстреляют в течение нескольких недель. – Морозов отвернулся. – Есть более страшные новости. Сталин отдал приказ об аресте всех оставшихся в живых членов Антифашистского комитета. Всех членов совета.
Тоня внезапно поняла и с ужасом подняла на него глаза. Морозов кивнул. Его лицо было мертвенно-бледным.
– И тебя в том числе. За тобой приедут сегодняшней или завтрашней ночью. Я ничем не могу помочь. Берия забрал у меня дела и передал их в Первое управление.
Тоня знала, что Первое управление НКВД отвечало за разведку и операции за границей. Контрразведкой на территории СССР занималось Второе Главное управление, в котором Морозов был заместителем начальника.
– Я пытался приостановить это, но меня даже не стали слушать, – закончил Морозов. – На этот раз я бессилен.
– Боже мой! – снова прошептала Тоня. – А дети? Что будет с детьми?
Морозов посмотрел на нее и содрогнулся как от удара. Из его груди вырвался нечленораздельный, пронзительный вопль, и отчаянные, хриплые рыдания сотрясли его крупное тело. Повернувшись к ней спиной, он уткнулся лицом в стену, не переставая плакать. Тоня видела перед собой сломленного, раздавленного человека.
Четыре офицера НКВД пришли за ней в воскресенье. Морозов неподвижно стоял в гостиной и молча смотрел, как ее уводят. Тоня понимала, что это и его конец. Сначала его уволят со службы, потом арестуют и, вероятно, расстреляют.
Ее привезли на Лубянку и поместили в эту камеру Предполагалось, что она должна быть изолирована от других заключенных, однако один из охранников сообщил ей, что другие арестованные еврейские писатели тоже находятся в этом блоке. Ее брат и врачи были в другой тюрьме.
Ее даже не стали судить, и она была благодарна за это. Она боялась, что ей придется пройти через все те издевательства, которые выпали Виктору. Тоня была готова к смерти. Она свыклась с этой мыслью давно, когда у нее отняли Виктора. Но дети, милостивый Боже, кто же позаботится о детях? Они были такими маленькими! Она одинаково любила обоих, но больше беспокоилась за своего первенца Сашу. Борис спасет своего сына Дмитрия, может быть, отошлет его к своей матери, но Саша, трехлетний еврейский мальчик, окажется никому не нужным сиротой! Что же она может сделать?
Она встала с койки и подошла к ближайшей стене. Борис как-то рассказывал ей о героине французского Сопротивления Сюзанне Спаак, которая сделала на стенах своей камеры во Фреснесской тюрьме больше трехсот надписей, адресованных мужу. После ее смерти Клод Спаак отыскал и прочел эти записи.
Она надеялась, что Морозов вспомнит эту историю и попросит разрешения осмотреть ее камеру.
Сняв с цепочки звезду Давида, она нацарапала на стене ее острым концом свое последнее послание семье.
“Борис, – писала она, – спаси детей. Нина может помочь с Сашей. Люблю, люблю всех вас...”
Но, прежде чем она успела написать свое имя, в коридоре загремели шаги конвойных. Дверь ее камеры тонко взвизгнула и открылась.
Незадолго до рассвета ее вывели в восточный двор здания на Лубянке. Снежная буря затихла, и двор был укрыт чистым белым снегом. Надзиратели и конвойные выстроили их у дальней стены, так что они видели перед собой только грубые, неправильной формы кирпичи. Оборачиваться назад не разрешалось. Вся стена была словно оспинами изрыта маленькими ямками. Тоня поняла, что видит следы пуль, которые, выполнив свое кровавое дело, рикошетировали от камней.
Она вздрогнула словно в ознобе. Справа послышалось негромкое сдавленное рыдание, и она немного повернула голову. Рядом с ней стоял Боденкин, поддерживая руками мешковатые спадающие штаны, в расстегнутой куртке. По его заросшему щетиной лицу текли слезы. Тоне он показался таким беспомощным, таким уязвимым, что у нее от жалости защемило сердце. Она помнила его зажигательные стихи, его величественную и трогательную “Оду Неизвестному солдату”. Теперь от того огня, который зажигался в его глазах при чтении своих словно наэлектризованных, заряженных могучей энергией стихов, от звенящего, дерзкого голоса, который эхом гулял под сводами актового зала в общежитии университета, ничего не осталось.
Рядом с Боденкиным она разглядела еще одну знакомую сгорбленную фигуру. Лауфер. За ним – Белкинд, Сигал и Рыбицкий. Утонченный Бронштейн, сухопарый Гальперин и Плотников, измученный раком философ. Они все были тут – лучшие еврейские писатели и поэты Советского Союза, которым было суждено умереть от руки диктатора-параноика по ложному обвинению в измене.
Может быть, на этом самом месте палачи НКВД расстреляли Фефера, Халкина, Славина и других членов правления Комитета после комедии правосудия, разыгранной четыре года назад. Станет ли когда-нибудь известна правда о них? Будет ли их кто-нибудь помнить?
Тоня стояла по щиколотку в снегу, но холода не чувствовала. Она старалась не думать о том, что должно сейчас произойти. Слева от нее зазвучали слова молитвы – это Горовиц начал молиться, раскачиваясь вперед и назад.
– Шема Исраил... – громко произнес он нараспев, – Адонай Илохейну...
Остальные голоса подхватили молитву, сначала неуверенно, затем слаженно и с силой.
Тоня не умела молиться, она никогда не была в синагоге. Однако теперь она присоединилась к громкому хору голосов, стараясь повторить непослушными губами непонятные слова на чужом языке.
– Шема Исраил... – шептала она, впервые в своей жизни обращаясь к древнему иудейскому богу – Боже, смилуйся над моими детьми, молю тебя, помоги им, ведь они такие маленькие, такие слабые... Защити их, Боже, ведь в их жилах течет моя кровь, а Саша – сын Виктора...
Слева от нее грохнул выстрел, и она услышала глухой звук упавшего на снег тела. Сердце бешено скакнуло в груди. Расправа началась.
Полковник Борис Морозов смотрел в зарешеченное окно кабинета, расположенного на третьем этаже, откуда был виден дворик внутренней тюрьмы на Лубянке. Взгляд его был прикован к изящной женщине, стоявшей к нему спиной. По плечам ее рассыпались длинные золотистые волосы. Он ждал около этого окна с полуночи и видел, как Тоню вместе с другими заключенными вывели из тюремных ворот. Через несколько минут она будет мертва.
Он поежился словно от холода. Господи, как же он любил ее! Она была второй женщиной в его жизни, которую он любил, но и ее ему тоже было суждено потерять.
Он женился на Марине, своей первой жене, за два с половиной года до войны. Тогда он был младшим офицером Народного комиссариата внутренних дел и перед ним открывались самые широкие перспективы. Он был искренне предан делу большевиков, обожал Сталина и хотел посвятить всю свою жизнь защите своей страны и торжеству коммунизма. Всем, что он имел – домиком у железнодорожной станции, своим образованием, полученным в шепетовской школе, учебой в военной академии, – он был обязан партии.
На самом деле всем, что у него было, он был обязан своему отцу – рослому и сильному человеку, железнодорожнику по профессии, настоящему революционеру, который погиб в 1917 году во время штурма Царицына. Царицын теперь назывался Сталинградом, а погибший отец Бориса считался героем революции. В качестве семьи погибшего за рабочее дело героя Борис и его мать Варвара пользовались особыми льготами: мать получала пенсию за мужа, сын бесплатно посещал ясли и детский сад, да еще им выделили этот ветхий дощатый домишко около депо, экспроприированный у какого-то поляка-торговца, сбежавшего за границу, благо она проходила всего в двух десятках километров от городка. Шепетовка была приграничным городом со смешанным польско-украинским населением. Во время гражданской войны и последовавшего за ней конфликта с Польшей городок несколько раз переходил из рук в руки, и у многих семей по ту сторону границы остались родственники.
Борис знал Марину Арбатову с самого детства. Это была гибкая и тонкая, озорная девчонка с прелестными ямочками на щеках. Ее мать была полька, и после войны с Польшей в 1920 году ее братья, родные дядья Марины, остались на той стороне. Один из них, Хенрик Лещинский, даже вступил в польскую армию.
Борису Марина казалась прекраснейшей девушкой в мире. И он был несказанно счастлив, когда вскоре после его назначения в штаб пограничной охраны НКВД она согласилась стать его женой. Пышные свадебные торжества с обильным угощением продолжались три дня, а гости съехались чуть не со всей Украины. Благодаря своим связям Борис устроил специальный пропуск для ее польского дяди Хенрика, который служил в это время в пограничном отряде польской армии. Хенрик приехал к ним в простой крестьянской одежде, и никто из гостей не догадался, что среди них находится польский офицер.
После свадьбы они поселились вместе с матерью Бориса в домике у железнодорожной станции. Его стройная голубоглазая Марина с серебристым смехом и толстыми золотистыми косами подарила ему двух дочерей. В день, когда родилась младшая дочь Вера, Гитлер напал на Польшу и началась вторая мировая война.
Однажды ночью, недели две спустя, их разбудил тяжелый рокот двигателей. Из окон они видели неуклюжие танки Т-35, на полной скорости движущиеся по немощеным улочкам Шепетовки по направлению к польской границе. Красная Армия вторглась в Польшу. Много позднее Борис узнал о существовании секретного пакта между СССР и нацистской Германией о разделе Польши между двумя этими державами. Но тогда он не понимал, в чем дело. Украинское радио, ведущее свои передачи из Киева, объявило во всеуслышание, что происходит воссоединение с Советским Союзом исконных украинских и белорусских земель.
Дикторы радио ежедневно предупреждали граждан об опасности иностранной агрессии против СССР. В день, когда выпал первый зимний снег, Морозов прибыл в рай-отдел НКВД в городке и был немедленно направлен в Москву. Там он вступил в 121-й батальон НКВД, состоявший исключительно из офицеров и насчитывавший до семисот человек. Батальон располагался в старых казармах Императорского драгунского полка в Петровском парке в Москве. Их лагерь бдительно охранялся, и само существование батальона было окутано завесой глубочайшей секретности. И снова Борис был доволен судьбой, оказавшись в элитной части НКВД.
Стремление подняться как можно выше по служебной лестнице постоянно подхлестывало его. В НКВД платили гораздо лучше, чем в частях регулярной армии, а заслужившие доверие Кремля офицеры стремительно выдвигались на руководящие должности и могли занять завидное положение не только в партии, но даже попасть в святая святых режима – в Политбюро. К тому же Морозову всегда нравилась секретная и важная работа в разведке, а НКВД, формально являвшийся просто одним из министерств, занимающихся внутренними делами, на деле был самой мощной и влиятельной организацией в стране. Народный комиссариат внутренних дел поглотил прежние секретные службы России – революционную Чрезвычайную комиссию и кровавое ГПУ НКВД не только выслеживал врагов внутри страны, но и проводил секретные операции за рубежом. Руководил этой организацией Лаврентий Берия – доверенное лицо самого Сталина.
Берия был страшным человеком. Его имя никогда не произносилось вслух, только шепотом. Его боялись все, даже члены Политбюро. Он держал под своим контролем не только тайную полицию, но и милицию, и часть армии, особенно ее особые отделы, а также руководил тюрьмами и лагерями. Говорили, что Берия – бесстрашный и безжалостный человек, который за Сталина, не колеблясь, убьет любого своими руками. Морозову удалось однажды увидеть его совсем близко, когда Берия приезжал с инспекцией в их батальон. Это был невысокий лысеющий человек в форме комбрига, с болезненно-желтым лицом, с тонкими бескровными губами и пенсне в металлической оправе.
В августе 1941 года 121-й батальон был переброшен в Белоруссию. Офицерам приказали сдать награды, спороть с гимнастерок нашивки и знаки различия. Потом они получили новенькие револьверы и автоматы, а возле казарм стояли грузовики, нагруженные тяжелыми цинковыми коробками с боеприпасами. Борис и его товарищи не скрывали своей радости – наконец-то им предстояло серьезное секретное задание.
На дорогу ушло почти четыре дня. После того как они миновали последнюю заставу на шоссе, грузовики запрыгали по неровной грунтовой дороге и наконец остановились. Они прибыли на место. Лишь только смолкли моторы, Морозов нетерпеливо отодвинул парусиновый полог, которым был затянут кузов грузовика, и огляделся по сторонам, одновременно пытаясь хоть немного размяться. После долгого путешествия в неудобном кузове все тело болело и ныло.
Грузовики стояли на просторной поляне в лесу. В тени было натянуто несколько палаток, а около походной кухни возились двое красноармейцев, готовивших традиционную солдатскую кашу.
Зачарованный красотой леса, пробуждающегося ото сна с первыми лучами солнца, Борис выпрыгнул из кузова. В густой листве щебетали ранние пташки.
Он закурил и, вдыхая смолистый горьковатый дым, спросил у одного из красноармейцев, расположившихся на поваленном дереве:
– Как называется это место?
– Катынь, товарищ командир, – отвечал ему молодой парень. – Катынский лес.
Все утро они были заняты тем, что разбивали собственный лагерь и натягивали палатки. После полудня их построили в середине поляны. Всем остальным – красноармейцам, шоферам, поварам – было приказано немедленно покинуть район. Командир батальона полковник Григорьев вышел к своим людям. Это был жилистый, худой человек с рябым от оспы ястребиным лицом. Сопровождал его какой-то гражданский тип в кожаном пиджаке с мертвенно-бледным лицом.
– Мы здесь для того, чтобы выполнить задание родины, – коротко сообщил комбат. – Это не очень приятная работа, но необходимо ее выполнить. Через некоторое время сюда доставят польских офицеров, взятых в плен во время наших последних операций в этой стране. Они сражались против нашей страны и являются опасными врагами советской власти. Начиная с 1920 года поляки при поддержке вступивших в заговор против нас империалистов пытаются задушить нашу социалистическую революцию. Мы здесь затем, чтобы эти офицеры никогда больше не повели своих солдат против Советского Союза.
Борис и стоявший рядом офицер – молодой армянин – обменялись растерянными взглядами. Что хотел этим сказать Григорьев? А их комбат продолжал все тем же сухим, невыразительным голосом:
– Каждому взводу предстоит выполнить свою задачу. Взводные командиры подробно разъяснят вам, что и как делать. Разойдись!
– Что все это значит? – спросил Морозов у армянина.
– Ты что, не понял? – ухмыляясь, вступил в разговор еще один офицер. – Мы должны перестрелять сволочей.
“Конечно! – подумал Борис. – Правильно! Пора решительно разделаться с этими польскими мерзавцами”. Будучи жителем Украины, он прекрасно знал, насколько коварны поляки. Он припомнил годы революции, когда они с распростертыми объятиями принимали на своей территории любых врагов большевистского режима, которым только удавалось пересечь границу. Они предоставили белым возможность использовать свою страну в качестве плацдарма для нападений на Украину. По окончании гражданской войны, когда Россия не успела еще оправиться от разрухи, поляки нанесли ей коварный удар, начав войну против молодого государства. Для него, украинца, свести счеты с поляками будет высокой честью, словно он действует от имени своей нации.
Ближе к вечеру начали прибывать первые крытые грузовики с польскими военнопленными в сопровождении красноармейцев. Поляки были одеты в грязную полевую форму, в которой они были захвачены. Операция проходила с высокой эффективностью. Катынский лес был разбит на участки, и каждому взводу НКВД досталось по нескольку таких делянок. Как только грузовик останавливался на поляне, пленники поступали в распоряжение офицеров НКВД. Они связывали полякам руки за спиной и гнали их на одну из делянок. Затем стрелки выстраивались за спинами приговоренных, держа оружие наготове и ожидая назначенного времени.
Через каждый час в начале следующего они должны были расстреливать пленных из автоматического оружия, а затем приканчивать их из револьверов. В эти минуты от автоматных очередей и пистолетных выстрелов на деревьях дрожал каждый листок, словно в лесу шел нешуточный бой. Строгий приказ запрещал стрельбу в иное время, кроме указанных промежутков, чтобы предотвратить попытку восстания среди остальных пленников, которые пока не догадывались об ожидающей их судьбе. Им только сообщили, что их перевозят в другой лагерь. Тела расстрелянных оставляли там, где их настигли пули. Похоронами должны были заниматься другие подразделения. Закончив работу, взвод возвращался на поляну и встречал следующий грузовик.
Операция беспрерывно продолжалась трое суток. Морозов старался изо всех сил. В самый первый раз он немного колебался – всего какую-то долю секунды, потому что ему не приходилось прежде стрелять в живого человека. Однако он быстро справился с собой и пристрелил своего первого поляка – молодого парня с растрепанными пшеничными волосами. Лица его Морозов видеть не мог, но плечи паренька слегка вздрагивали: он догадался, что сейчас умрет. Борис же очень надеялся, что никто но заметил его секундного колебания. Потом ему было гораздо легче.
На протяжении трех этих дней он действовал совершенно автоматически, словно заведенный: конвоировал пленных от грузовиков к очередной поляне, перезаряжал оружие и стрелял, стрелял без конца. Он знал только одно – он поступает правильно. Еще в училище НКВД до него дошли слухи о массовых казнях врагов революции, и не только иностранцев, но и русских. Это было неизбежным злом; красный террор был ответной реакцией, революция защищалась. Еще Ленин указывал, что классовый враг должен быть уничтожен без всякой пощады.
И все же ему было немного не по себе. Он никак не ожидал, что польских офицеров окажется так много. Счет шел уже на тысячи. Большинство пленных были очень молоды; почти мальчишки, они были совсем непохожи на врагов революции. Однако Борис держал свои мысли при себе. Один из офицеров третьей роты, осмелившийся оспорить приказ, попал под трибунал и был расстрелян перед строем лично комбатом Григорьевым.
На второй день они получили новый приказ. Следы расправы стало уже невозможно скрывать от прибывающих партий польских офицеров: мертвые тела валялись по всему лесу. Теперь пленных под дулом автомата гнали на ближайший участок и там торопливо расстреливали.
Утром третьего дня, когда весь лес дрожал от выстрелов и отчаянных криков, рядом с Морозовым вырос поджарый смуглолицый офицер.
– Это ты Морозов?
Борис кивнул.
– Пошли со мной, там тебя кто-то спрашивает.
Они бегом пересекли лес, петляя между грудами наваленных как попало тел. Мощные бульдозеры копали могилы и сгребали трупы в яму. Бойцы из вспомогательного подразделения обрабатывали ямы негашеной известью: стояло лето, и мертвых необходимо было похоронить как можно скорее, чтобы избежать вспышки инфекции.
– Ну вот и пришли, – сказал офицер, слегка задыхаясь от быстрого бега. И он, и Борис вспотели.
На небольшой полянке распростерлось в траве около двух десятков недавно расстрелянных поляков. Один из пленных, судя по нашивкам – майор, сидел на корточках под деревом под присмотром двух чекистов.
– Вот он, – сказал сопровождающий.
Один из русских, огромный и тучный, повернулся к Борису. К его нижней губе прилипла папироса.
– Это ты Морозов? А у нас для тебя сюрприз. Этот человек все время выкрикивал твое имя, вот мы и решили оставить его для тебя.
– Мое имя? – Морозов ответил изумленным взглядом. – Как он узнал...
– А он и не узнавал, – пояснил толстый. – Он все кричал: “Морозов, Морозов, Борис Морозов! Знает кто-нибудь Морозова?” Вынь да положь ему Морозова. Вот Сашка сказал, что знает одного Морозова в седьмом взводе, – он кивнул на своего товарища, – вот мы и решили послать за тобой. Знаешь этого типа?
Он приблизился к поляку и сильно пнул его ногой, заставляя повернуться. Пленник поднял голову. Его щеки заросли щетиной, от угла глаза до подбородка спускался толстый багровый рубец, а губы были разбиты. В его глазах застыл ужас, но при виде Морозова они вдруг вспыхнули радостью.
– Борис! – простонал он по-русски. – Борька! Слава богу, это ты...
Морозов застыл как громом пораженный. Это был Хенрик Лещинский, дядя его жены.
– Борька, милый, скажи им, кто я такой! – Хенрик попытался подняться, но толстый чекист снова ударил его, и он упал навзничь. Изо рта его сочилась кровь.
– Итак, кто он такой? – спросил толстяк уже у Морозова, подозрительно нахмурившись.
Борис уставился на родственника, не в силах выдавить из себя ни слова. Он вспомнил его теплые дружеские объятия во время их с Мариной свадьбы, вспомнил прекрасную вазу из тонкого дрезденского фарфора, привезенную им в подарок. Они вместе пили часами за столом, вместе плясали гопака, положив руки на плечи друг другу. Словно наяву перед его глазами предстала и Марина в белом платье и в венке из лент и цветов. Марина хлопала в ладоши и смеялась.
– Помоги мне, Борька, – взмолился Хенрик дрожащим голосом. – Ради Марийки. Пожалуйста, Бог тебя благословит!
В мозгу Бориса мчались, обгоняя одна другую, бессвязные мысли. Хенрик был дядей Марины, его родственником, он не мог быть врагом Советского Союза! Но он видел все, что творилось здесь, в Катыни. Он должен умереть. Теперь его никто уже не мог спасти.
“А что же будет со мной? – подумал Борис. – Что будет с Мариной и детьми?” Если станет известно, что среди его родственников есть офицер польской армии, он очень быстро окажется в лагере. Может быть, его даже пристрелят из соображений безопасности. И Марину, его Марину тоже отправят так далеко, что он никогда больше ее не увидит. Он прекрасно знал, как все это делается.
При мысли об этом он почувствовал прилив ненависти к этому чертову поляку, который своим неожиданным появлением поставил под удар его карьеру, семью и саму его жизнь.
“Проклятый сукин сын, – пробормотал он про себя. – Сам виноват, тебе не нужно было вообще вступать в польскую армию”.
И он потянулся за своим пистолетом.
– Так кем он тебе приходится? – снова повторил толстый офицер, подозрительно сверля Морозова крошечными свиными глазками.
Хенрик понял, что сейчас произойдет.
– Ради Христа, Борис, не делай этого! – Он молитвенно сложил на груди руки, и слезы потекли по его избитому лицу. – Бог не простит тебя, Борька, умоляю тебя...
Морозов нацелил пистолет в исказившееся лицо Хенрика и нажал на спусковой крючок.
В тот же день поздно ночью они закончили свою страшную работу. В лагере их ожидала колонна грузовиков. Прежде чем погрузиться в машины, они по очереди подходили к длинному столу в центре поляны и в мигающем свете керосиновой лампы давали подписку о неразглашении секретных сведений. По мнению товарищей Бориса, ими было расстреляно от двенадцати до пятнадцати тысяч поляков.
Когда колонна машин выезжала с поляны, бульдозеры еще работали, сталкивая тела в ямы и слой за слоем засыпая их плодородной белорусской землей.
В темном кузове грузовика царило оживление. Друзья Морозова шутили, стараясь стряхнуть с себя страшное напряжение, накопившееся внутри у каждого за последние дни. Борис не принимал участия в общем веселье. Отчаянные мольбы Хенрика все еще звучали в ушах, а исполненные страдания глаза виделись как наяву, стоило только смежить веки. “Бог никогда не простит тебя...” Припоминая последние слова Хенрика, Борис вздрагивал. Хотя его старушка мать верила в Бога, сам он, конечно же, был атеистом. И все же он никак не мог справиться с собой и избавиться от угрызений совести. Он убил дядю жены, человека, который не причинил ему никакого зла. А все остальные, кого он расстреливал, – неужели все они были врагами? Что такого сделали эти вчерашние мальчишки? И Морозов вдруг подумал, что если Бог есть на свете, то божья кара за эти преступления рано или поздно настигнет его.
Эта сводящая с ума мысль преследовала его на протяжении нескольких долгих и трудных лет, пока шла война. Он не знал покоя, ни когда служил в Латвии, где НКВД организовывал широкую сеть резидентуры; ни когда уже во время войны с Германией оказался прикомандирован к армии Конева в качестве специалиста по контрразведке; ни когда после разгрома советских войск под Вязьмой возглавил разведку автономного партизанского соединения под Смоленском; ни даже тогда, когда весной 1944 года вместе освобождал от фашистов развалины родной Шепетовки.
Украина была оккупирована германскими войсками уже летом 1941 года, и Морозов не видел свою семью целых пять лет. Лишь только ему представилась такая возможность, он сел на штабной джип американского производства и поехал к своим. Город лежал в руинах, большинство домов было уничтожено пожарами или прямыми попаданиями снарядов. Мрачные предчувствия терзали его. Станция и депо, конечно, превратились в развалины, а ближайшие дома были разрушены до основания, однако их ветхий домик чудом уцелел. Он подбежал к нему, но остановился на крыльце, встревоженный тишиной. Дом, в котором живут дети, не мог быть таким безмолвным.
– Боря! Боренька, это ты?
На крыльце появилась его мать. Она постарела, согнулась и была одета в какое-то грязное тряпье, но она была жива! Однако одного лишь взгляда на ее лицо оказалось достаточно, чтобы Борис понял: сбылись его самые страшные предположения.
Той же ночью мать рассказала Борису, что Марину повесили через несколько недель после того, как немцы заняли Шепетовку. Нашелся предатель, который донес в комендатуру, что ее муж был офицером НКВД. Его маленьких дочерей застрелили. Вытирая катящиеся по лицу слезы, Варвара Морозова сообщила сыну, что не осталось даже могилки, на которую он мог бы отнести цветы. Всех гражданских, казненных фашистами, зарыли в общих могилах за городом.
Борис в ужасе слушал ее страшный рассказ. Все услышанное той ночью лишь подтверждало то, что он подсознательно чувствовал все это время. Он и не надеялся застать свою семью целой и невредимой. О том, что произошло в Катыни, он рассказать матери не мог – это были секретные сведения, однако в глубине души он понимал, что гибель жены и дочерей стала карой ему за смерть Хенрика Лещинского. От этого ощущения Борис не мог отделаться, несмотря на весь свой атеизм. И еще он чувствовал, что воспоминания об этом преступлении будут преследовать его всю оставшуюся жизнь.
Ему понадобилось всего три недели, чтобы найти человека, выдавшего Марину немцам. Им оказался Геннадий Архипенко, один из украинских националистов, которые надеялись с помощью немцев создать независимое украинское государство. Морозов отыскал его прячущимся в хлеву неподалеку от деревни Полянка. Свои счеты с Архипенко он свел при помощи длинного штыка, снятого с убитого немецкого солдата.
Вскоре Морозов покинул Шепетовку, решив никогда больше сюда не возвращаться. Он надеялся полностью стереть в памяти эту главу своей жизни. Очутившись в штабе армии он подал рапорте просьбой о переводе в “Смерш” – секретное подразделение армейской контрразведки, которое было создано генералом Абакумовым: Название этого подразделения было образовано в результате сокращения слов “Смерть шпионам”, и его сотрудники занимались тем, что выслеживали вражеских разведчиков, предателей и тех, кто сотрудничал с оккупационными властями во время войны. Всех их безжалостно ликвидировали.
Борис, получивший к этому времени звание капитана, с фанатическим самоотречением погрузился в работу. Его отдел, продвигаясь вместе с войсками сначала по территории СССР, потом по территории Польши и, наконец, Германии, выискивал и обезвреживал предателей Родины, польских фашистов, скрывающихся от возмездия офицеров СС. С особым рвением Борис выслеживал украинцев, стремясь отомстить за смерть Марины всем тем, кто пособничал врагу на оккупированных территориях. Память о погибшей жене стала для него святыней: он ни разу не прикоснулся ни к одной женщине.
После окончания войны Морозов некоторое время работал в Берлине, выслеживая семьи украинских националистов, переправленных гитлеровцами на Запад, и распределяя их жен и детей по лагерям в Сибири. По возвращении в Россию он получил звание майора и продолжил свою борьбу против украинских контрреволюционеров и националистов.
После краткого курса английского языка его направили в Западную Европу для работы против украинских политэмигрантов, вынашивавших планы создания на родине подрывной националистической организации. Он лично задержал двух лидеров украинского националистического движения, направлявшихся в США для создания там координационного центра на деньги ЦРУ. Борис сел вместе с ними на поезд Париж – Гавр и пристрелил обоих прямо в купе.
Следующим его заданием была подготовка надежных маршрутов внедрения и системы связи для советских агентов, выслеживающих на Западе украинских беженцев. В 1948 году он вовсю действовал в Нью-Йорке, официально числясь шофером советского консула. Вскоре, однако, он вынужден был завершить и эту главу своей карьеры, так как его разоблачил Юрий Соснов – один из первых сотрудников НКВД, бежавших на Запад. Морозову с трудом удалось бежать в Мексику.
После возвращения в Москву его вызвали в штаб-квартиру НКВД на Лубянку к генералу Ткаченко. Сам Ткаченко, старый чекист с обвислыми усами и впалой грудью, руководил Вторым Главным управлением НКВД.
– Мы создаем отдел по еврейским делам, – сказал генерал и так закашлялся, что все его высохшее тело затряслось от страшного приступа. – Товарищ Берия ожидает неприятностей с этой стороны, – продолжил генерал, не уточнив, однако, что это за неприятности. – Мы хотим, чтобы вы возглавили этот отдел.
Морозов воспринял новое назначение без всякого энтузиазма. Евреи были ему ничуть не интересны, к тому же в прошлом он никак не сталкивался с ними. Только в далеком детстве, в Шепетовке, они с пацанами стайками носились по улочкам, на которых жили эти самые евреи. Бывало, что они били камнями стекла в окнах еврейских домов или дразнили на улицах бородатых мужчин в смешных шапочках. Иногда они таскали за пейсы еврейских детишек, которые с плачем разбегались, крича что-то на непонятном языке. Но дальше этого его знакомство с евреями не заходило.
Одним из первых заданий его отдела стало расследование деятельности Антифашистского комитета. Инструкции и пухлое досье поступили непосредственно из канцелярии Берии. На самом деле никакого расследования и не требовалось, так как все свидетельства и улики уже были тщательно подобраны. И все же Морозову пришлось занять своих людей этой работой. Сам он, будучи оперативным работником, лично руководил расследованием.
Однажды вечером на одном из открытых заседаний Комитета ему показалось, что он увидел призрак, призрак своей Марины. Это была молодая женщина с такими же золотистыми волосами, с такой же озорной улыбкой и такой же гибкой изящной фигурой. Вот уже несколько лет, как Морозову казалось, что какая-то часть его души умерла и он никогда уже не почувствует влечения к женщине, но в ту ночь он так и не мог уснуть. Старые раны снова открылись, забытая было боль пронзила его словно ножом, но впервые за это время он обнаружил в своей душе слабый огонек надежды.
Женщина, которая так поразила его, была еврейской поэтессой, и звали ее Тоня Гордон-Вульф.
На следующий день Морозов послал своего помощника в книжный магазин за книгами Тони Гордон. Потом он допоздна сидел в своем кабинете и читал, склонившись над маленькими книжицами. Стихи ему понравились, но чтение их превратилось для него в пытку, потому что со страниц вставало перед ним лицо Марины. Ее голос, декламирующий эти стихи, эхом звучал у него в ушах.
Когда он читал стихотворение, посвященное героям Великой Отечественной войны, голос Марины был исполнен торжественности; когда он натыкался на любовную лирику, тот же голос страстно нашептывал ему мелодичные строки; если ему попадались веселые детские сказки, Борису казалось, что голосу матери вторит беззаботный смех его маленьких дочерей.
В последующие дни он разыскивал и с жадностью поглощал все написанное рукой Тони Гордон. Он послал фотографа со скрытой камерой к ее дому и заставил прождать его на улице несколько часов, пока тому не удалось сделать несколько снимков. Когда из лаборатории принесли ему пачку глянцевых фотографий, он подолгу рассматривал каждую, впитывая малейшие черточки ставшего родным лица. Большую часть фотографий он положил в правый верхний ящик своего рабочего стола, но четыре из них постоянно лежали на столешнице перед ним. На одном из снимков – самом его любимом – Тоня улыбалась кому-то, поправляя рукой длинные волосы, которые шаловливый ветер бросал ей в лицо. Для него это была Марина, которая снова улыбалась ему и отводила от лица свои длинные золотистые волосы.
Из архива управления он запросил ее досье и вскоре знал о ней почти все. Он узнал о ее киевском детстве, об отъезде сестры сначала в Палестину, а потом в Америку, узнал о том, что ее брат изучал медицину и теперь работает в Васильевском госпитале в Ленинграде. Узнал он и о ее побеге из дома с Виктором Вульфом, и об их переезде в Москву, который, по всей вероятности, спас им жизнь. Через два месяца после их отъезда Киев был захвачен фашистами, которые с невиданной жестокостью уничтожали все еврейское население.
Наконец он понял, что без памяти влюблен в Тоню Гордон. Он поймал себя на том, что выдумывает предлоги, чтобы каждый день ходить мимо ее дома на улице Кирова. На собраниях Антифашистского комитета он слушал, как Тоня читает свои новые стихи, и однажды даже осмелился попросить у нее автограф. Она улыбнулась и надписала ему книгу. Нет, у нее не было на щеках таких же ямочек, как у Марины, и смех ее не был таким звонким и серебристым. И все же она была невыразимо прекрасна, а в ее глазах, в ее голосе и ее стихах он обнаружил романтическую жилку и проницательный ум, которыми не обладала его Марина.
Ему было ясно, что он не остановится ни перед чем, лишь бы завоевать эту женщину.
Стоя у зарешеченного окна, полковник Морозов нервно провел рукой по волосам. Он добился ее, используя все известные ему приемы своей профессии. Сначала, стремясь завоевать доверие начальства, он вызвался провести ликвидацию Михоэлса в Минске. Именно он сидел за рулем тяжелого грузовика, сбившего Михоэлса на Октябрьской улице, когда старик шел к своей двоюродной сестре. Именно после того, как он доставил тело Михоэлса в городское управление НКВД, ему предоставили полную свободу действий в отношении Антифашистского комитета. Разумеется, он никогда не говорил Тоне, что убил Михоэлса.
Однако самым страшным секретом, который он тщательно от нее хранил, была его собственная роль в судьбе ее мужа.
Виктор Вульф был чист, как свежевыпавший снег. В досье, которые Морозов получил из канцелярии Берии, ни одна ниточка не вела к Виктору и Антонине Вульф, против них не было ни одной улики, ни одного свидетельства. Их имена даже не были включены в список еврейских писателей, подозревавшихся в измене родине. Морозова это не устраивало. До тех пор, пока Виктор Вульф оставался на свободе, он не мог и мечтать о том, чтобы сделать своей Тоню Гордон. Если он хотел обладать ею, мужа необходимо было устранить.
Несколько ночей Морозов провел без сна, разрабатывая план и фабрикуя ложные свидетельства против Виктора. Так в досье еврейских писателей появились подложные рапорты о контактах Виктора с западными дипломатами, письма, которыми якобы обменивались Виктор и еврейские лидеры в Америке. Фальшивки он получил от умельцев службы “А” Первого Главного управления. Это было легко. Ему нужно было только объяснить им, чего он хочет, и вскоре он уже держал в руках необходимые документы. Приказы столь высокопоставленного офицера НКВД никто и не думал подвергать сомнению.
Меньше чем за две недели он состряпал на Виктора Вульфа “железное” дело. Канва этого дела была безупречной, и, когда досье попало в руки генерального прокурора, Виктора обвинили в измене родине и арестовали. Морозов же был слишком окрылен своим успехом, чтобы задуматься над моральной стороной своего поступка. Виктор Вульф сошел со сцены, а Тоня, испуганная, беременная и одинокая, сама упала в его подставленные руки как перезрелый плод.
Но Морозов был уже не молод. Возраст, война, потеря семьи заставили его ожесточиться. Даже назначение на должность заместителя начальника ВГУ не смогло рассеять его-“подавленного настроения. Он способен был чувствовать радость, только когда Тоня была рядом с ним, хотя он знал, что она не любит его. К маленькому Саше он относился как к родному сыну, может быть, отчасти потому, что его отца он упек в воркутинские лагеря. Возвращаясь вечерами с работы, он часто и с удовольствием играл с малышом, а когда родился Дмитрий, его собственный сын, радости его не было предела.
Ему удалось сделать невозможное – склеить из кусочков свою разбитую жизнь. У него снова была семья – прелестная жена и маленький сын. Когда Дмитрию исполнилось два года, они съездили в Шепетовку, чтобы навестить его старую мать, которая хотела посмотреть на внука. Эту поездку он предвкушал одновременно и с радостью, и со скрытым страхом, так как боялся, что в памяти снова оживут болезненные воспоминания прошлого. Ему казалось невыносимо тяжелым снова увидеть места, столь тесно связанные с памятью Марины.
К его большому удивлению, ничего подобного не произошло. Когда он увидел свой старенький домик в конце Козьего переулка, впоследствии переименованного в улицу Красных кавалеристов, он лишь почувствовал в груди короткий болезненный укол, и это было все. Морозов понял, что Тоня вытеснила Марину из его сердца.
Но как раз в тот момент, когда он решил, что страдания его остались позади, неприятности посыпались одна за одной. Словно далекий гром – предвестник надвигающейся грозы, первые признаки грозящей ему беды появились в Чехословакии. Министр иностранных дел республики Рудольф Сланский и вместе с ним еще два десятка высокопоставленных чиновников, евреев по национальности, были арестованы, предстали перед судом и были признаны виновными в разведывательной деятельности в пользу Великобритании. Большинство из них было повешено. В распространенном правительством Чехословакии заявлении особенно подчеркивалось их еврейское происхождение. Полковник Зорин, отвечавший в НКВД за координацию деятельности с чешскими товарищами, сказал Морозову, что ходом судебного заседания руководили из Кремля.
Через несколько недель волна антисемитизма докатилась и до Москвы. Придя однажды утром на службу, Морозов узнал, что все высокопоставленные сотрудники НКВД еврейской национальности были накануне арестованы. Среди арестованных были шеф контрразведки генерал Райхман, заместитель начальника Пятого Главного управления генерал Грауэр, а также полковник Горский, который напрямую руководил в Лондоне знаменитым Кимом Филби. В тот же день в тюрьме оказался и Михаил Бородин, соратник Ленина и военный советник Чан Кайши. Там ему и суждено было умереть. Его сын тоже оказался в тюрьме на Лубянке.
– Похоже, Борис Артемьевич, – сказал Морозову в перерыве между двумя приступами кашля генерал Ткаченко, – что кто-то, – он посмотрел куда-то вверх, потом опустил глаза, – объявил евреям настоящую войну.
Морозов кивнул в знак того, что намек на Сталина он понял.
– Я не знал... – начал он.
– Конечно же, нет, – перебил его похожий на мумию генерал и странно посмотрел на него. – И это меня тревожит больше всего, сынок.
– Мы должны были бы первыми узнать об этом, – упрямо повторил Морозов. – В конце концов, именно я занимаюсь еврейским вопросом.
– Это дело не передали в твой отдел, – снова последовал странный, многозначительный взгляд. – Возможно, что кое-кто перестал ему доверять.
Смысл намеков Ткаченко дошел до него, только когда он возвратился в свой кабинет. Он впал в немилость из-за своей женитьбы на еврейке, которая когда-то была членом Антифашистского комитета.
Кроме этого, как и у каждого руководящего сотрудника НКВД, у него были свои враги: офицеры, имевшие на него зуб за какие-то его действия, или просто карьеристы, метившие на его место. Достаточно было хоть малейшего проявления его слабости и уязвимости, чтобы они бросились на него словно стая волков. А признаки эти были, и первый, самый главный из них состоял в том, что он лишился доверия начальства. Теперь враги разорвут его в клочья.
В последующие несколько недель его подозрения превратились в уверенность. По стране прокатилась настоящая антисемитская кампания, однако о принятых мерах Морозов и его отдел узнавали одними из последних. В Москве закрылся Еврейский театр, перестали выходить еврейские газеты, один за другим исчезали еврейские ресторанчики. Арестованы были даже жены руководящих работников наркоматов, которые были еврейками по национальности, в том числе и Жемчужина-Молотова, супруга бывшего наркома иностранных дел в правительстве Сталина.
Все это Морозов узнал из обрывков слухов и проверенных сведений, которые случайным образом достигали его кабинета. В этой широкомасштабной операции он не принимал никакого участия. Все аресты и смещения с постов производились сотрудниками Первого Главного управления, которое обычно занималось разведывательной деятельностью и секретными операциями за рубежом и не имело никакого отношения к еврейским делам.
Впервые в жизни Морозов ощутил страх. В НКВД отсутствие доверия со стороны начальства означало первый шаг к эшафоту.
Он постоянно спрашивал себя: что он мог бы сделать, чтобы спасти Тоню и детей? Что ему делать, чтобы спасти себя? Ему некуда и не к кому было обратиться, единственным возможным выходом для опального сотрудника НКВД было бежать на Запад, но Морозов знал, что никогда не сможет стать предателем Родины.
Пока он беспомощно раздумывал, откуда будет нанесен следующий удар, началось “дело врачей”. Затем настала очередь Тони.
В отчаянии он потребовал приема у Берии. Берия отказал ему без объяснения причин, но Морозов прекрасно знал, что это означает – вскоре после смерти Тони настанет и его черед.
Вчера, после того как Тоня и дети встретились в последний раз, он отвез их домой, асам вернулся на Лубянку. Всю ночь он просидел в своем кабинете, скорчившись за столом и глотая стакан за стаканом обжигающую внутренности водку. Когда в комнату вполз серый рассвет, он деревянными шагами приблизился к окну. Сегодня на рассвете Тоня должна была умереть.
Морозов попытался отвернуться, но его взгляд снова и снова возвращался к окну. Когда он получал ключи от этого кабинета, офицер-администратор пошутил, что отсюда он время от времени сможет наблюдать “веселые комедии”. Но ничей, даже самый извращенный ум не мог бы предвидеть, что “комедия” может превратиться в самую мучительную пытку, которой когда-либо подвергался человек. Морозов должен был стать свидетелем смерти своей единственной и любимой.
Конечно, он мог отвернуться от окна, мог и вовсе не приходить в свой кабинет, однако разворачивающееся внизу действо с непреодолимой силой влекло его к себе точно так же, как взгляд змеи гипнотизирует кролика, заставляя его самого идти навстречу гибели.
На мгновение Морозов закрыл глаза, потом снова посмотрел вниз. Внутренний двор тюрьмы, где обычно приводились в исполнение приговоры, был мал и укутан густой тенью. Несколько сотрудников НКВД выстраивались за спинами стоявших у стены узников, оставляя в снегу глубокие следы. Из караульного помещения появился человек в полковничьих погонах и остановился посередине двора. Должно быть, он что-то сказал, так как стрелки зашевелились. Один из них – коренастый, плотный грузин подошел к крайнему справа заключенному и вытащил пистолет.
Борис наклонился вперед, не чувствуя, что упирается своим пылающим лбом в холодное стекло. Там, внизу, стояла в снегу женщина, которую он любил так страстно и сильно. Он уже ничего не мог предпринять, чтобы спасти ее. Глядя на то, как она стоит, повернувшись лицом к стене, покорно ожидая выстрела в затылок, он чувствовал себя бессильным и жалким. Ее взяли только потому, что не осмелились тронуть его. Пока не осмеливались. Скоро за ним тоже придут.
Он снова посмотрел вниз. Несколько тел в нелепых, неестественных позах застыли в глубоком снегу. В слабом утреннем свете пятна алой крови вокруг их голов казались черными. Палач, неуклюже переваливаясь, остановился как раз за спиной Тони. Должно быть, она услышала его шаги и хруст снега за спиной, так как Борис увидел, как она выпрямилась, с вызовом отбросив назад свои дивные волосы. Грузин поднял пистолет.
Морозов с трудом сглотнул. Он был словно парализован, не в силах пошевелиться, не в силах закричать. Выстрела он не слышал: двойные рамы отлично поглощали звук.
Он видел, как Тоня вздрогнула, а потом медленно, даже изящно повалилась вперед. Золотистые волосы рассыпались по снегу, а кровь медленно сочилась из раны на голове.
Не оборачиваясь, Морозов нашарил за спиной крышку стола и вцепился в нее мертвой хваткой. “Тоня умерла, – сказал он самому себе. – Тони больше нет. Это не кошмар, это все происходит на самом деле. Тоня умерла”.
Он знал, что скоро последует за ней, быть может, точно так же убитый выстрелом в затылок таким же серым утром во внутреннем дворе тюрьмы на Лубянке.
Несколько часов спустя нерешительный стук в дверь заставил его вздрогнуть. Все это время он провел в своем кресле, ссутулившись и глядя перед собой невидящим взглядом, погрузившись в пучину тупого безразличия и апатии. Теперь он с трудом поднялся, чувствуя себя так, как будто все силы капля за каплей ушли из его тела.
– Войдите... – почти шепотом проговорил он, отворачиваясь к окну.
Вымощенный камнями внутренний двор был пуст: тела убрали, а снег смели. Ничто не напоминало о кровавой расправе, которая произошла здесь всего каких-нибудь два часа назад. Безумная мысль пронеслась в голове Бориса: может быть, все это был просто страшный сон, может быть, Тоня жива?
Между тем дверь в его кабинет открылась, и в комнату проникли обычные звуки обычного рабочего дня – телефонные звонки, шаги на лестницах, отдаленный молодой смех. Так, может быть, весь этот кошмар существовал только в его воспаленном воображении?
Обернувшись, Морозов увидел своего ординарца, Аркадия Духина. Тот был мертвенно бледен и неловко переминался у порога с ноги на ногу, не решаясь встретиться с ним глазами.
– Мне приказали передать вам вот это, товарищ полковник, – промямлил наконец Духин, протягивая ему руку. На его ладони тускло сверкнуло золото.
Морозов осторожно взял из рук ординарца тяжелую золотую цепочку со звездой Давида. Это был медальон Тони. Она сохранила его до последнего момента. Борис рассеянно крутил дорогую безделушку в пальцах и вдруг заметил, что один из лучей звезды слегка погнут, а к золоту пристала серая цементная пыль. Он всмотрелся в золото, стирая грязь пальцами. Не сразу он вспомнил о том, как рассказывал Тоне о Сюзанне Спаак, о надписях, сделанных ею на стенах своей камеры.
– Я сейчас вернусь, – пробормотал он и поспешил к лифтам, по дороге оттолкнув ординарца плечом.
Через несколько минут он уже стоял в камере Тони и читал ее последнее послание:
“Борис, спаси детей, Нина может помочь с Сашей. Люблю, люблю всех вас...”
Он сжал кулаки. Непреклонная решимость овладела всем его существом. Теперь, когда Тоня мертва, он должен исполнить свой последний долг перед ней. Он должен спасти ее ребенка.
И он знал, как это сделать.
Подгоняемая холодным февральским ветром, Нина Крамер на минуту задержалась в темном подъезде своего облицованного красным песчаником дома в Бруклине, переводя дух. Когда она протерла запотевшие очки, то заметила, что из ее сломанного почтового ящика выглядывает какой-то белый конверт.
На конверте красовалась эмблема агентства помощи еврейским беженцам. Внутрь его был вложен стандартный бланк с пропусками, заполненными от руки широкими квадратными буквами. Миссис Крамер, проживающая в Бруклине, Элм Плейс, 49, приглашалась в штаб-квартиру агентства в Манхэттене по вопросу, касающемуся ее племянника “Александра Гордона, трех лет, родившегося в СССР в городе Москве, в семье Тони и Виктора Вульф”
Чувствуя, как быстро забилось в груди сердце, Нина, не заходя в квартиру, поспешила к станции подземки на Флэтбуш-авеню. Она никак не могла понять, что могло означать это письмо. Какое отношение агентство по делам беженцев могло иметь к сыну ее сестры, который должен был жить в Москве? Должно быть, что-то случилось с Тоней, что-то очень скверное, иначе с чего бы агентству пришло в голову разыскивать ее родственников. Всю дорогу до Манхэттена она ломала голову в поисках возможного объяснения. К тому времени, когда она оказалась на Саут-Парк-авеню, незадолго до закрытия агентства, ее вовсю одолевали дурные предчувствия.
Ее принял мистер Липшюц, маленький лысый человечек, который любезно предложил ей стул и, усевшись за свой ветхий столик, долго откашливался, прежде чем заговорить. Наконец он предложил Нине чаю и выложил свои страшные новости.
Он сообщил ей, что ее сестра мертва. Понизив голос, хотя они были одни, он рассказал, что, по сведениям агентства, Тоня была расстреляна за измену родине и ее второй муж, Морозов, сумел устроить так, чтобы отослать ее сына в США.
Нине потребовалось некоторое время, чтобы усвоить то, что сказал ей маленький мистер Липшюц.
– Нет! – воскликнула она пересохшим ртом. – Вы не знаете мою сестру! Тоня не может быть предателем. Это ложь.
Мистер Липшюц сочувственно кивнул головой.
– Как я вас понимаю! – негромко проговорил он. – Но, как вы знаете, у нас в России есть надежные источники. Мы тщательно проверяем каждое обращение за въездной визой. Мужу вашей сестры пришлось нажать на некоторые свои связи, чтобы добиться разрешения на выезд для мальчика. Как я понимаю, это сын вашей сестры от первого брака. Я не ошибся?
Нина не ответила. Ей продолжало казаться, что то, что она услышала, – это какой-то чудовищный обман, но зачем мистеру Липшюцу лгать ей? Может быть, это все-таки провокация ФБР? Вот только ради какой цели все это задумано?
– Александру всего три года, – продолжал пожилой служащий агентства. – Сейчас он находится в Вене, и наши люди там заботятся о нем.
– Когда... когда мальчик будет здесь? – запинаясь, пробормотала Нина, поднимаясь со стула. Колени у нее дрожали.
– В конце этой недели, – ответил Липшюц, протягивая ей свою маленькую холодную ладонь. – Мы сами привезем его к вам домой.
Через три дня мистер Липшюц постучал в дверь ее квартиры. Он держал за руку маленького мальчика, а в другой руке нес его чемодан. Нина сразу отвела малыша в гостиную, и он в растерянности стоял в центре комнаты, украдкой посматривая на нее.
Он был бледен, хотя в остальном выглядел здоровым и крепким. Почувствовав на себе ее взгляд, мальчик опустил глаза и сжал крошечные кулачки. В своем не по росту большом поношенном пальто из грубого коричневого драпа он казался особенно маленьким и жалким. Обут он был в высокие черные башмаки, а на голове красовалась огромная кепка с козырьком, размера на два больше чем нужно.
– Александр, скажи мне, как тебя звали дома? – спросила Нина по-русски, стараясь, чтобы голос ее звучал приветливо.
Мальчик не ответил.
– Тебя звали Сашенькой, ведь правда? – продолжала Нина, слегка растерявшись. – Я буду звать тебя Алексом. Алексом Гордоном.
Когда она расстегивала ему воротник, ее пальцы коснулись золотой цепочки на шее мальчика. С бьющимся сердцем Нина сжала в кулаке звезду Давида. Она узнала это украшение. Именно этот медальон с цепочкой она подарила Тоне накануне своего отъезда из России. Отвернувшись, она украдкой смахнула со щеки слезу.
Вечером, когда в холодные комнаты вползли тени уличных фонарей, Нина сидела в обитом ситцем кресле и смотрела на спящего мальчика. У них было довольно тесно – спальню занимал ее муж Самуэль, сама она ночевала в крошечной каморке рядом с кухней, и поэтому мальчика пришлось уложить на диване в гостиной. От усталости он заснул, еще когда она раздевала его, но Нина продолжала говорить с ним, хотя он не мог ее слышать. С тех пор, как Самуэля сразил удар, после которого он превратился в глухого и немого инвалида, Нина часто разговаривала сама с собой, стараясь рассеять свое одиночество, и это вошло у нее в привычку.
– Сашенька, голубчик мой, – приговаривала она, вспоминая его мать, маленькую Тоню, когда они еще жили в Киеве. Ее маленькая сестра с длинными светлыми волосами и большими, искрящимися как звезды глазами выглядела как настоящий ангел. Она и была ангелом, голубоглазым ангелом, спустившимся на землю, хотя Нина часто называла ее шаловливым чертенком. Теперь она с болью вспоминала, как Тоня обнимала ее, прижимаясь к ней всем своим гибким тельцем, и слезы, с которыми ей удавалось справляться на протяжении всех этих долгих лет, выступили у нее на глазах.
Когда она сняла с Алекса ботинки и одежду, она уложила его на хрустящие простыни, которые достала из клееного фанерного шкафа вместе с пухлой мягкой подушкой. Спящий малыш зевнул и потер глаза маленькими кулачками, а затем свернулся калачиком и зарылся в подушку лицом. У него были такие же, как у матери, длинные шелковистые ресницы и изящно изогнутые брови.
– Ты очень похож на свою маму, – негромко сказала Нина. – Ты знаешь об этом, Алекс?
Нина укрыла его собственным пуховым одеялом, решив, что сама будет обходиться грубым шерстяным. Теперь, когда Алекс наконец был устроен, она наклонилась над ним, всматриваясь в черты его лица и сравнивая их с лицом Тони, которое возникло в ее памяти. И еще она сравнивала его с лицом другого ребенка, белым как мел и неподвижным, которое она тщетно пыталась стереть в своей памяти все это время.
Она так увлеклась изучением лица мальчика, что чуть было не позабыла про свой ритуал, который повторялся в последнее время каждый вечер, когда зажигались уличные фонари, а бруклинские мальчишки прекращали свои шумные софтбольные баталии под ее окном и спешили по домам – ужинать. Вот и сейчас Нина погасила свет и, подойдя к окну, отдернула штору и посмотрела вниз. Машина ФБР была на месте, как и каждый вечер на протяжении последних четырех месяцев. Это был желтовато-коричневый большой автомобиль – мальчишки с первого этажа говорили, что это “плимут” – с помятым крылом и с пятном коричневой краски на левой передней дверце. Внутри сидели двое – она разглядела в темном салоне два тлеющих сигаретных огонька. “Интересно, – подумала Нина, – знают ли они об Алексе, о Морозове и о Тоне?”
Тоня расстреляна за измену. Тоня предала Советский Союз. Конечно же, это отвратительная ложь. Тоня была замечательной поэтессой, которой ее страна могла бы гордиться. Нина всегда восхищалась сестрой, восхищалась и немного завидовала ее красоте, ее таланту, но больше всего она завидовала тому, что Тоня участвует в строительстве коммунистического общества. Сестры не виделись очень давно, с 1928 года, но Нина встречалась с Тониным первым мужем, Виктором, когда он приезжал в Нью-Йорк в сорок третьем, в составе советской делегации Антифашистского комитета. Тогда он привез ей книжку Тониных стихов с трогательным посвящением на первой странице: “Моей любимой Ниночке от ее маленького чертенка”. Прочитав эти слова, Нина едва сумела сдержать слезы.
После отъезда Виктора обратно в Советский Союз она часто перечитывала эту книгу и вскоре уже знала все стихи наизусть. Подчас она представляла себе, как в самые тяжелые дни Отечественной войны Тоня в военной форме, с сияющими голубыми глазами и развевающимися золотистыми волосами читает свои напутственные стихи уходящим на фронт красноармейцам.
Да, она завидовала сестре, и теперь Нина не боялась себе в этом признаться. Ей тоже хотелось быть там, рядом с Тоней, сражаясь с фашизмом в грозный для Родины час. Тоня воевала с врагом, пока Нина корпела в конторе над бухгалтерскими книгами. Теперь Нине казалось, что она сделала огромную ошибку, в то время как Тоня выбрала правильный путь. Тоня пошла той дорогой, которой должна была бы пойти ее старшая сестра, и жизнь Тони стала воплощением всего того, о чем Нина тайно мечтала.
Примерно три года назад письмо Тони принесло удивительные новости. Виктор был арестован и приговорен к длительному сроку в трудовом лагере за преступления против Советской страны. Тоня развелась с ним, вышла замуж за полковника Морозова и ждала от него ребенка. Письмо было составлено в осторожных выражениях и изобиловало намеками, которые Нине не всегда удавалось расшифровать. Одно место она, впрочем, поняла. Тоня писала, что “Борис каждый вечер возвращается домой поздно, потому что он должен зорко следить за безопасностью нашего государства”. И Нина поняла, что муж Тони связан с НКВД.
Она отправила Тоне встревоженное письмо со своими многочисленными вопросами, однако ответа не получила. Ей нелегко было поверить в то, что Виктор стал изменником родины. Потом она вспомнила, что некоторые из самых страшных врагов коммунизма также вышли из когорты большевиков. Она не могла представить себе, что Виктор пошел на преступление против своей страны, но кто мог подумать, что Троцкий, Зиновьев и Каменев тоже окажутся врагами революции? Может быть, и Виктор оступился, связавшись с врагами, может быть, именно его поездка в Америку вскружила ему голову?
С тех пор от Тони не было никаких известий. Что же случилось? Что такого могла сделать ее младшая сестра? Почему Алекса отослали к ней в США?
Известие о казни Тони чуть было не разрушило ее собственный мир. Нина была убежденной коммунисткой, сторонницей взглядов Маркса – Энгельса – Ленина и четвертого, ныне живущего титана и классика марксизма Иосифа Виссарионовича Сталина. Ни разу в жизни она не усомнилась в справедливости величественных идеалов своей родной страны. Втайне она надеялась увидеть торжество коммунизма во всем мире.
Однако теперь она была смущена и сбита с толку. Даже ее безоговорочная вера в коммунизм не могла заставить ее поверить в то, что Тоня стала изменницей. Это была совершенная чушь! Единственным объяснением, которое приходило ей на ум, было то, что машина советского правосудия допустила ужасную ошибку и Тоня пострадала ни за что. Ошибки были неизбежны, даже в СССР. В водовороте великих преобразований, которые сотрясали ее страну, трудно было разобраться в судьбах отдельных граждан. Люди были всего лишь смазкой для колеса истории. Сам великий Ленин не раз говорил, что, когда рубят лес, вокруг непременно летят щепки.
И все же она никак не могла смириться с мыслью о том, что ее любимая сестра стала одной из этих щепок, которые летят на землю из-под топора. Это просто страшная ошибка советской бюрократической машины. Но как же Виктор? Было ли его осуждение еще одной такой ошибкой? Возможно ли, чтобы и Виктор, и Тоня – оба оказались предателями?
Впервые Нина оказалась в растерянности, а ее вера в Родину – поколебленной. Она повторяла себе, что происшедшей трагедии должно было быть какое-то объяснение, а после суда над Виктором даже написала письмо в Ленинград брату Валерию, но он почему-то ей не ответил.
Нина снова посмотрела вниз на желто-коричневый “плимут”. Алекс получил официальное разрешение на въезд в США, и власти должны знать все о нем, о Тоне и Морозове. Это может стать еще одним поводом для ФБР усилить за ней слежку.
Отвернувшись от окна, Нина на цыпочках прошла в кухню, чтобы заварить себе чай из трав. Пока чайник негромко пыхтел на конфорке газовой плиты, она неподвижно сидела за кухонным столом, сложив перед собой руки.
Несколько месяцев тому назад нью-йоркская “Дейли ньюс” поместила ее фотографию, где она сидела точно в такой же позе: вытянувшееся лицо, лоб пересечен глубокой морщиной, глаза кажутся огромными из-за сильных очков в тонкой металлической оправе. Заголовок над фотографией гласил: “Подозреваемая в сочувствии к коммунистам Нина Крамер дает показания в Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности”.
Она не совершала ничего против приютившей ее страны, хотя сенатор Маккарти и его подручные обвинили ее в том, что она якобы является агентом советской разведки. В конце концов ее отпустили. Адвокат Нины Крамер объяснил ей, что она была слишком незначительной фигурой, чтобы с ней возиться. Тем не менее, она вынуждена была оставить свою работу бухгалтером в департаменте здравоохранения. Вскоре после этого, однако, ей удалось найти место в меховом магазине Шпигеля, и все более или менее успокоилось.
Нина была рада, что времена ее печальной известности остались позади. После публикации фотографии в газете ее иногда узнавали и некоторые прохожие на улицах кричали ей вслед и грозили кулаками, а хозяин магазина вышвырнул ее на улицу, обозвав “чертовой красной”, но потребовалось совсем немного времени, чтобы о ней забыли. Только ФБР не оставляло ее в покое. Они в открытую следовали за ней повсюду, а по ночам следили за ее домом из своего автомобиля. Интересно, всерьез ли они надеялись поймать ее на передаче секретных документов советским шпионам?
Сегодня благодаря появлению Алекса она пропустила митинг Движения в защиту мира.
Поговаривали о том, что сегодня начнется марш протеста на Вашингтон, организованный с тем, чтобы потребовать от президента помилования Розенбергов. Нина готова была пойти вместе со всеми. Она была уверена, что Розенберги никакие не шпионы и что если они на самом деле передали русским какие-то атомные секреты, то сделали это ради сохранения мира. Однако американский империализм решил разделаться с Юлиусом и Этель Розенберг, и президент Трумэн упорствовал в своем решении посадить обоих на электрический стул.
Нина подавила вздох и бросила взгляд на фотографию супружеской четы Розенбергов, вырезанную из газеты и кнопками прикрепленную к стене. Этель была изящной маленькой женщиной, одетой в пальто с меховым воротником. На голове ее была остроконечная кокетливая шляпка. Юлиус наклонился к ней с улыбкой на узком лице. Он был в очках, а под носом полоской темнели маленькие усики. Между ними была натянута проволочная сетка – должно быть, эта фотография была сделана в зале суда или скорее всего в автомобиле, который вез их обратно в тюрьму. Однако даже на этой фотографии плохого качества сразу бросалась в глаза тесная связь между мужем и женой. Нине очень хотелось бы когда-нибудь встретиться с Розенбергами и сказать им, как она ими восхищается, однако всякий раз при взгляде на фото она не могла подавить в себе болезненный укол зависти. Они не только верили в коммунизм, они в отличие от нее самой что-то для него сделали.
Вода в чайнике закипела. Нина налила в стакан травяной настой, такой горячий, что от него валил пар, и, снова усевшись за кухонным столом, стала медленно пить его маленькими глотками с сахаром вприкуску, как это было принято в России.
Ее старые привычки ничуть не изменились, хотя она была гражданкой США уже больше двадцати лет. Она все еще думала по-русски и по-русски считала, ее английский оставался неправильным и скудным, а крошечная полочка в ее каморке, где она спала, была заставлена книгами Достоевского, Толстого, Лермонтова и Ленина. Каждое утро она приобретала в киоске Херши на Фостер-авеню “Русское слово” – русскоязычную эмигрантскую газету. Реакционные идеи, которые проповедовала газетка были ей глубоко противны, но она не в силах была справиться со своим желанием прочесть русскую прессу. Американских книг и газет она не читала, никогда не ходила в театр и очень редко посещала кино. Изредка она выбиралась на концерт классической музыки или балет – для этого ей но нужен был английский. Выглядела она “синим чулком”, волосы заплетала в косы и укладывала в пучок на макушке, а платья предпочитала закрытые, темных тонов. На ногах ее всегда были туфли с квадратными широкими каблуками, которые у нее на родине служили безошибочной приметой женщин среднего возраста и даже назывались “прощай, молодость”.
Даже прожив в Америке двадцать четыре года, она все еще оставалась чужой в этой стране. Она не любила Бруклин с его непрекращающейся сутолокой и шумом. Она слышала о “Доджерах”, но не знала, кто они такие. Она ни разу не отважилась забраться дальше Кони-Айленда или Манхэттен-Бич. Джаз и другая популярная музыка казались ей чужими. Даже вкус американской еды – кукурузных хлебцев, “хот догов”, гамбургеров – не нравился ей, и один раз в неделю она пешком отправлялась в русскую бакалейную лавку в Вильямсбурге, где покупала селедку, говяжьи сосиски и черный хлеб. Ее время текло однообразно: полдня она работала в меховом магазине Шпигеля, а полдня ухаживала за мужем-инвалидом. Только ночи оставались в ее полном распоряжении, и она мечтала о той жизни, которую могла бы вести, если бы только осмелилась.
Нина часто и с сожалением размышляла о том, что всю жизнь она разрывалась между страхом включиться в рискованную, полную опасностей подпольную деятельность и стремлением быть в первых рядах активистов коммунистического движения. Единственным результатом этих двух столь противоречивых побуждений было лишь сводящее с ума разочарование. К тому же ее не отпускало ощущение, что она бесполезно доживает свои дни.
Нина снова отпила чаю и посмотрела на спящего Алекса. Ребенок зашевелился во сне, моргнул несколько раз, потянулся и снова погрузился в сон. Маленькое его лицо было удивительно безмятежным и спокойным. Она подошла к дивану и бережно поправила одеяло.
– Что случилось, малыш? – негромко пробормотала она. – Спи спокойно.
Хотя у малыша были такие же золотистые, как у матери, волосы, но глаза, серые, с зеленоватым оттенком и как будто светящиеся изнутри, были не Тонины. Алекс, тонкий и светлокожий, слишком маленький для своего возраста, казался вполне здоровым. Нина мимоходом подумала, так же ли он любит шоколад, как Тоня. В свое время она выстаивала длинные очереди перед гастрономом на Ленинской улице в Киеве, чтобы купить сестренке плитку ее любимого лакомства. Твердый, сухой, это все-таки был настоящий шоколад.
– Завтра, – прошептала она спящему мальчику. – Завтра мы тебя вымоем и отскребем всю грязь. Ты у меня будешь выглядеть как новенький, голубчик ты мой.
Затем она подумала о том, что ей нужно будет кое-что постирать и погладить, а потом сходить в магазин Поллака, где торговали поношенным платьем; у Алекса не было никакой другой одежды, кроме свитера с высоким и толстым воротом, поношенных штанов и коричневого пальто. Штаны были сшиты из такой же грубой ткани, из какой мать Нины кроила брюки для их брата Валерия тридцать лет тому назад.
Мысли Нины снова унеслись в прошлое, в самые дальние закоулки ее памяти. Она принадлежала к тому поколению русских, которые были достаточно взрослыми, чтобы понять Октябрьскую революцию, и слишком юными, чтобы принимать в ней участие. Ей едва минуло десять лет, когда был убит царь Николай и большевики захватили власть в России. Будучи ученицей в знаменитой женской гимназии Победоносцева в Киеве, она с замиранием сердца следила за тем, как разворачивались революционные события: от переговоров в Брест-Литовске до самой гражданской войны. Между ученицами в гимназии то и дело вспыхивали ожесточенные споры, и Нина всегда с энтузиазмом вставала на сторону красных, которые хотели построить на развалинах отсталого, реакционного общественного порядка новое, светлое общество. Она и ее подруга, смуглолицая и нетерпеливая Катя Темкина, часто мечтали вместе о том, как они вступят в легендарную Красную Армию, в которой, как они знали, было немало женщин, в том числе и на руководящих постах.
Однако, когда эскадрон красной кавалерии на короткое время остановился в Киеве, Катя отправилась с красными одна. Нина осталась в городе, чтобы заботиться о раненом солдате Саше Колодном. Впоследствии Нина не раз думала о том, что именно в этот момент она и совершила критическую ошибку, которая определила всю ее дальнейшую жизнь. Ей следовало тогда прислушаться к своим желаниям и отправиться с Красной Армией. Но она осталась в Киеве и тем направила свою жизнь в иное русло.
И все же... тогда ей было только шестнадцать, и она была невысокой, круглощекой барышней с довольно заурядным лицом, с сильным подбородком, большим лбом и длинными шелковистыми волосами. Своими волосами она особенно гордилась и, когда вокруг никого не было, часто любовалась, как они каскадом спускаются ей на плечи. Эти волосы придавали ей задумчиво-мечтательный вид, и она воображала себя одной из чеховских героинь. Однако она не осмеливалась носить такую прическу на людях и, отправляясь в гимназию, заплетала их в косы и укладывала короной на голове или же стягивала тугим узлом на затылке.
Никто даже не подозревал, что за ее простым, невыразительным лицом скрывается романтическая душа, что ее живое воображение рисует полную опасностей и приключений жизнь, посвященную служению высоким идеалам. Глядя на нее, трудно было предположить, что тихая, не отличающаяся красотой девушка грезит о всепоглощающей, страстной любви.
Однако, когда они с Катей отправились в военный госпиталь, расположившийся в конюшнях военного училища, чтобы навестить раненых красногвардейцев, и Саша Колодный легонько пожал ей руку и поглядел на нее нежными серыми глазами, Нина тотчас же забыла все свои революционные мечтания и присела на краешек его койки.
Она дневала и ночевала в госпитале три недели, пока Саша не оправился от своей раны. Когда же он наконец, прихрамывая и опираясь на ее плечо, вышел из полевого госпиталя, его эскадрон уже покинул город.
Нина привела его домой, на что никогда бы не отважилась раньше. Но то были революционные времена, когда молодые устанавливали новые законы. Ее родители немедленно капитулировали, и Саша поселился в маленькой комнате прислуги за кухней. Комната все равно стояла свободной, так как их кухарка вернулась к себе в деревню сразу после того, как началась гражданская война.
Впрочем, через две недели Саша и Нина переехали в Житомир, где поселились в экспроприированном особняке мехового торговца, расстрелянного революционными солдатами. Верхний этаж они делили еще с четырьмя семьями фабричных рабочих, и Нина тоже нашла себе работу на канатной фабрике. Изредка она ездила в Клев, чтобы навестить родителей.
Они стали близки в первую же ночь, когда остались вдвоем, однако Саша не спешил жениться и не строил никаких планов на будущее. Только однажды, три года спустя, он заговорил об этом, но заговорил как-то странно, не очень понятно. Впрочем, Саша был странным и во многих других отношениях.
Он был коренаст, плотного телосложения, с вьющимися светлыми волосами и тяжелой челюстью, со спокойными серыми глазами. Саша был самым сдержанным человеком из всех, кого Нина когда-либо встречала. Он был молчалив и тщательно взвешивал каждое слово, прежде чем что-нибудь сказать. С ее родителями Саша был исключительно вежлив и даже упомянул, что происходит из еврейской семьи, проживающей в городе Омске. С ней он тоже был нежен и добр, а в минуты близости превращался в ненасытного страстного любовника. Но даже тогда он не раскрывался перед ней полностью. Со временем его сдержанность переросла в скрытность, он стал подозрительным и неохотно делился с нею даже общеизвестными новостями. Все больше и больше он напоминал ей персонаж из читанного еще в гимназии романа – скромного и тихого молодого человека, который сделал конспирацию способом своего существования.
Когда Саша полностью оправился от ранения и перестал хромать, он не вернулся в свой эскадрон. Партия направила его на работу в один из наркоматов в Житомире. Как-то раз Нина обнаружила под стопкой его белья наган. Один из ее знакомых, работавший в одном из госучреждений Житомира, по секрету сообщил ей, что Саша работает в ЧК – Чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем. Но, когда она спросила у него, правда ли это, Саша только улыбнулся в ответ.
Довольно скоро она поняла, что никогда не узнает всего о своем любовнике. В Сашиной жизни были такие моменты, в которые он не посвящал никого. Он часто уходил из дома в самое неподходящее время, часто по ночам, а на все ее расспросы отвечал улыбкой или пустым, ничего не выражающим взглядом. Когда гражданская война закончилась, он по-прежнему пропадал где-то неделями и месяцами. Два или три раза он привозил Нине подарки – шапку из кроличьего меха, кожаные перчатки и пару ботинок. По названиям фабрик, проставленных красной краской на дешевой хлопчатобумажной подкладке, Нина поняла, что эти вещи были куплены в Москве, но, когда она спросила его, что он там делал, он снова ответил ей своей ласковой, обезоруживающей улыбкой.
Однажды зимней ночью, вернувшись после очередной шестинедельной отлучки, Саша снова пришел домой поздно и разбудил ее. Он стоял в своей старенькой шинели, даже не стряхнув с нее снега. Лицо его светилось радостью.
– Нина, – сказал он взволнованно, – я еду в Палестину. Давай отправимся туда вместе.
Она недоверчиво уставилась на него.
– В Палестину? Что мы там будем делать? Ты что, Сашка, стал сионистом?
Он покачал головой.
– Для нас обоих так будет лучше.
– Но ты же коммунист, большевик, – прошептала она. – Тебе нечего делать в Палестине. Наше будущее здесь, в России.
Саша лишь глубоко вздохнул.
– Нина, прошу тебя, поверь мне.
Но Нина упорно стояла на своем. Она боялась признаться ему, что беременна и что ребенок появится на свет будущей весной. Саша слишком часто повторял ей, что не хочет иметь детей, которые в нынешней сложной обстановке являются просто обузой для коммуниста. Она боялась рассердить его, а еще больше того, что он сочтет ее беременность обычной уловкой, чтобы женить его на себе.
Правда, он часто повторял ей, что они все равно что женаты и поэтому им не нужно проходить через все эти глупые обряды отжившей эпохи, однако Нина втайне мечтала о свадебной церемонии, воображая себя в красивом белом шелковом платье своей матери. Саша представлялся ей в длинном черном пиджаке и высоких сверкающих ботинках. Она знала, что многие девчата с их фабрики даже венчались и никто против этого не возражал. Но она не смела поделиться с Сашей своей мечтой, боясь, как бы он не подумал, что ее взгляды остаются буржуазными и реакционными.
В конце концов Саша отправился в Палестину один.
– Если передумаешь, – сказал он ей при прощании, – приезжай. Я буду ждать.
Не успел еще его поезд отойти от станции, как Нина задумалась. Может быть, ей стоило отправиться с ним? Вот только как, ведь она уже чувствовала, как ее ребенок шевелится в животе? Нет, она приняла верное решение. Как только ребенок родится, она напишет своему Саше, и он поймет ее.
Когда у нее родился сын, она назвала его Владимиром. В те годы рождалось много Владимиров, которых называли так в честь Владимира Ульянова. Ее сын родился в марте, накануне первой оттепели, а ровно через год страна пережила страшный голод, оставивший за собой тысячи и тысячи мертвых тел, и его не стало. В последние дни своей жизни маленький Владимир даже не мог плакать, он просто смотрел на Нину своими большими, воспаленными глазами, в которых она читала обвинение и упрек. Он умер у нее на руках.
Укачивая невесомый трупик, Нина чувствовала, как постепенно сходит с ума. Она любила своего сына всей душой, но не сумела спасти его. Многим матерям это удалось. Она подвела своего маленького Володеньку и подвела Сашу, позволив его сыну умереть. Это ощущение своей страшной вины не покидало ее долгие годы.
Мучимая раскаянием и горем, Нина вернулась в Киев к родителям и посвятила себя воспитанию своего младшего брата Валерия и сестры Тони.
Когда ее горе несколько притупилось, и Нина снова обрела способность рассуждать здраво, она решила выехать к Саше в Палестину. К тому времени, однако, Советский Союз уже закрыл свои границы, и получить разрешение на выезд было крайне трудно. Прошло еще три года, прежде чем она сумела добиться выездной визы и отправилась в Палестину на ржавом итальянском пароходе, чтобы разыскивать там следы своего пропавшего возлюбленного.
Пропавшего, потому что со дня его отъезда она не получила от него ни одного письма. Пропавшего, потому что, когда Нина ступила на землю обетованную, Саша Колодный исчез, как будто его и не было. Во всяком случае она знала, что до Палестины он добрался благополучно – доказательство этому она нашла в списках иммигрантов Еврейского агентства. В пыльной конторе в Яффе в толстом черном гроссбухе она отыскала соответствующую запись: Александр Колодный, родился в Омске в 1898 году, прибыл 27 февраля 1925 года. Все эти сведения были записаны в книгу чужим почерком, но подпись Саши она узнала – большие, квадратные буквы, размашистое и тяжелое К, длинный росчерк над И кратким. Подпись была подчеркнута жирной чертой, ярко выделявшейся на белой бумаге.
Но самого Саши в Яффе не оказалось. Не было его ни в Тель-Авиве, ни в нищенских поселках Галилеи, ни в измученных малярией кибуцах Израильской долины. За несколько месяцев Нина изъездила страну вдоль и поперек в поисках Саши, живя в крайней нищете и питаясь один раз в день.
Во время своих поисков она часто встречала выходцев из России, которые были знакомы с ним в Израиле. В основном это были молодые леворадикалы. Двое москвичей работали с ним в иудейских фруктовых садах, один пожилой мужчина подписывал его воззвание к фракции палестинских коммунистов, портовый грузчик в Хайфе был арестован вместе с ним английскими властями за подрывную деятельность. Этот грузчик, однако, сообщил ей о Саше самую тревожную из новостей. По приказу верховного комиссара правительства ее величества Александр Колодный был выдворен из страны как большевистский агент, засланный в Палестину Коминтерном для создания подпольной организации.
– Я видел, как его привезли в Хайфу в сопровождении полиции, – сказал ей портовый рабочий. – Они посадили его на борт первого попавшегося корабля, который отплывал в тот день. По-моему, это был французский грузовоз.
История, рассказанная портовым грузчиком, проливала свет на многие обстоятельства. Нина поняла, что Саша отправился в Палестину не по случайному капризу и не потому, что вдруг проникся идеями сионизма. Его послали с секретным заданием. Он был одним из тысяч молодых коммунистов, разъехавшихся по странам капитала для подготовки почвы к мировой революции.
Теперь, когда Нина узнала о нем всю правду, она почти потеряла надежду отыскать его, Он мог быть теперь где-то в Европе, мог вернуться в Россию и снова увлечься какой-нибудь новой секретной работой.
В лагере поселенцев в Галилее Нина встретила тихого хрупкого юношу по имени Самуэль Крамер. Он был слаб здоровьем и хил телом, очень неловок и жутко этого стеснялся, но самое главное – он никак не мог приспособиться к тяжелой жизни на земле Палестины. Может быть, Нину привлекла к нему его беспомощность и беззащитность, разбудившая в ней нерастраченные материнские чувства, а может быть, она обратила на него внимание потому, что он был полной противоположностью Саше, неуверенным в себе и постоянно теряющим самообладание из-за каждого пустяка. Через месяц после их первой встречи они поженились, и Нина отправилась с Самуэлем в Америку, так что для нее это был брак по расчету. Оставаться в Палестине она не собиралась, вернуться в Россию не могла, а в Европе набирал силу фашизм. Саму-эль был ее пропуском в США, так как он был американским гражданином, а его родители переехали в Буффало еще в восьмидесятых годах прошлого века. В Палестине он оказался потому, что вступил в еврейский легион, сражавшийся в первой мировой войне на стороне англичан.
Он был единственным сыном у родителей, и весьма избалованным. Свою иудейскую веру он давно утратил и постепенно склонялся влево, а став марксистом, захотел вернуться в Америку и помочь там рабочим организациям. Что касается Нины, то она только надеялась, что после того, как она потеряла Сашу, ей как-нибудь удастся наладить новую семейную жизнь с Самуэлем. Главным для нее было то, что у них были общие идеалы, а любовь и понимание, рассуждала она, придут позже.
Они вместе приплыли в Америку, однако вскоре после того, как они перебрались в скромную квартирку в Бруклине, Самуэля сразил обширный инсульт. Он выжил, но превратился в слюнявого, вечно ухмыляющегося идиота, не способного двигаться. Вот уже несколько лет он неподвижно лежал на кровати в их бьющей спальне, марал простыни, астматически хрипел, вздыхал и стонал. Он потерял все волосы и зубы и совсем не мог говорить, только иногда ему удавалось издавать некие невразумительные звуки. Нине предстояло убирать за ним, мыть, стирать и кормить Самуэля всю его оставшуюся жизнь.
Вся ответственность легла теперь на ее плечи, и она нашла работу бухгалтера Днем, пока она была на работе, за Самуэлем присматривала пожилая женщина, жившая на той же улице в доме напротив, но Нина подозревала, что она ворует часть его еды, не ухаживает за ним как следует. Часто, возвращаясь с работы, она заставала Самуэля лежащим в луже мочи с бессмысленной улыбкой налицо.
Но иногда он хватал ее за запястье своей правой рукой – удивительно сильной, в то время как левая ни на что не годилась, напоминая высохшую ветку, – и смотрел на нее своими глубокими, мудрыми глазами, в которых светились такие страдание и боль, что от этого взгляда Нина сама готова была сойти с ума.
Нина часто говорила себе, что, если бы не болезнь Сэма, она давно бы уже активно участвовала в борьбе за коммунизм, однако в глубине души она понимала, что это неправда. Она слишком хорошо знала свои недостатки. Ей недоставало стойкости, приверженности идеалам, ради которых она бы решилась бросить все и пойти на баррикады.
Однако ощущение того, что великие исторические события проходят мимо нее, продолжало терзать Нину. Когда началась вторая мировая война, она потеряла покой и сон. Она могла вернуться в Россию, могла вступить во вспомогательный женский корпус британской или канадской армии. Она знала нескольких женщин, которые именно так и поступили, и это были обычные, ничем не примечательные женщины, такие же, как она сама. Нина даже узнала адрес английского вербовочного пункта и часа два простояла на противоположной стороне улицы, глядя, как молодые юноши и девушки с веселыми лицами скрываются за тяжелыми деревянными дверьми. Но сама она не нашла в себе силы пересечь улицу и, постояв еще немного, вернулась домой.
Еще одним выходом было отплытие в Европу. До Пирл-Харбора американцы свободно путешествовали во Францию, помогая организовывать подполье, вывозя из страны беженцев и важные документы. Кроме того, у Нины была еще одна, тайная причина, по которой ей очень хотелось отправиться в Париж. Однажды она получила письмо, которое чуть было не заставило ее отплыть в Европу с первым же пароходом. Письмо было прислано Эмилией Майер, американской коммунисткой, участвующей вместе с французами в антифашистском движении. В письме сообщалось, что ее Саша в Париже.
“Приезжайте, – писала Эмилия. – Я встречала вашего Сашу и нахожу, что вам стоит приехать хотя бы ради него. Это не человек, а мечта!”
Но мечте суждено было остаться мечтой. Нина так и не решилась выехать даже за пределы Бруклина. Ее разочарование в самой себе не имело границ.
В своей кровати заворочался и застонал Самуэль. Он не спал. Бедняга вообще спал очень редко и мало. Рано или поздно ей придется познакомить Алекса с его дядей, и Нина надеялась, что это не нанесет мальчику еще одной травмы.
Пока она смотрела на спящего племянника, ей пришло в голову, что с его появлением вся ее жизнь может перемениться. Он сможет заменить ей сына, которого она не уберегла в далеком двадцать пятом году. Она сумеет вырастить его, воодушевить своими идеалами, сделать из него такого человека, каким она всегда хотела стать сама. Благодаря ему она сможет прожить жизнь заново, только счастливее и полноценнее.
Да, подумала она, загораясь решимостью, она сумеет вырастить Тониного сына достойным своей семьи, настоящим патриотом России, верным коммунистом, продолжателем дела Сталина.
Морозов узнал о неожиданной смерти Сталина от двух офицеров МГБ, появившихся у него дома поздно ночью 5 марта 1953 года.
Он проснулся сразу. Он был один в квартире, но его неглубокий сон часто прерывался одним и тем же видением – золотистые волосы на окровавленном белом снегу.
Морозов никак не мог привыкнуть к своему одиночеству. Один из сыновей уже был на пути в Америку, а второго он отправил в Ленинград, в детский дом имени Панфилова, где воспитывались дети героев, павших за родину. Заведующий детским домом сообщил ему по телефону, что маленький Дмитрий быстро подружился с детьми и чувствует себя неплохо.
Офицеры продолжали барабанить ему в дверь до тех пор, пока он не открыл им, зябко ежась в своей поношенной пижаме. Сначала он решил было, что это пришли за ним, как когда-то пришли за Тоней, но молоденький капитан сообщил ему, что он должен немедленно явиться в штаб НКВД на Лубянку. Присланная за ним машина с сумасшедшей скоростью промчалась по пустынным ночным улицам и в считанные минуты доставила его на площадь Дзержинского. По дороге Морозов видел вооруженных солдат в полевой форме, которые занимали позиции возле главных правительственных зданий. Несколько подразделений организовывали заставы на улицах, а издалека доносился грозный рокот танков.
В здании НКВД на Лубянке окна всех кабинетов были ярко освещены. Беспрестанно звонили телефоны, а из громкоговорителей системы внутреннего оповещения раздавались слова команд. По коридорам носились курьеры и вестовые. У ворот высаживались из военных автомобилей высшие руководители НКВД. Массивные створки ворот, украшенные отлитыми из латуни изображениями серпа и молота, впервые на памяти Морозова не были крепко заперты. Напротив, они были широко распахнуты. Казалось, что все сотрудники центрального аппарата НКВД, начиная от младших лейтенантов и кончая генералами, были вызваны сегодня в штаб.
В оружейных комнатах выдавали автоматы и боеприпасы. Грузовики, набитые младшими офицерами, направились к зданиям на Кузнецком мосту и к радиокомитету, а старшие офицеры получили приказ занять оборону вокруг Кремля. Официально эти меры предпринимались для того, чтобы не позволить враждебным силам в трудный для страны час захватить жизненно важные правительственные объекты, однако Морозов подозревал, что это Берия приводит в исполнение свой секретный план по захвату власти в стране. В эти минуты Берия как раз выступал на чрезвычайном заседании Политбюро в Кремле.
К рассвету, однако, стало ясно, что принятые Берией меры, какими бы стремительными и крутыми они ни были, все же запоздали. Офицеры НКВД получили приказ сдать оружие и возобновить свою обычную деятельность. Морозов как раз брился в своем кабинете, когда к нему вошел генерал Ткаченко и принес свежие новости. Новым главой правительства был избран Георгий Маленков.
– Маленков – хороший человек, – осторожно сказал Ткаченко. – Умеренный. Ты слышал о нем?
Они посмотрели друг на друга, взглядом сообщив то, что не осмеливались сказать вслух из боязни, что кабинет прослушивается. Берия и сторонники “жесткого курса” потерпели поражение на выборах нового лидера государства.
Одним из первых решений Маленкова стало распоряжение прекратить охоту за евреями. Со дня смерти Сталина не прошло и двух недель, как еврейские врачи, якобы участвовавшие в “заговоре”, были выпущены на свободу. Среди них был и Валерий Гордон. Доктор Лидия Тимашук, главный свидетель обвинения, публично призналась в том, что сфабриковала улики в надежде получить повышение.
Морозов переживал приступы бессильной ярости.
Война с евреями закончилась, но на два месяца позже, чем нужно. Если бы только казнь Тони была отложена, она могла бы теперь быть в безопасности. Может быть, ее тоже освободили бы. Каких-нибудь восемь недель, размышлял он, и его семья была бы спасена. Но Тоня умерла, детей он потерял, и их квартира была пуста и тиха, как могила. Каждый вечер, возвращаясь со службы, Морозов открывал бутылку водки и молча пил до тех пор, пока не засыпал прямо за кухонным столом.
В его мрачном существовании после смерти Тони произошла лишь одна перемена к лучшему – он снова был начальником отдела по еврейским делам. Никто не заговаривал с ним о Тоне, словно ее никогда не существовало. Самые близкие друзья неловко поинтересовались судьбой детей, но Морозов, не вдаваясь в подробности, объяснил, что они остались с родственниками. Этот ответ, казалось, устроил знакомых, так как всем было известно, что мать Морозова все еще жила в Шепетовке и что у Тони в Ленинграде был брат.
Никто не беспокоил Морозова, никто не следил за его квартирой, никто не вмешивался в его работу, и он снова почувствовал себя в безопасности. Между тем по коридорам зданий на Лубянке поползли странные слухи о том, что Берия впал в немилость, и что даже свобода и жизнь всесильного министра госбезопасности висят на волоске. Морозов надеялся на чудо, надеялся, что гроза миновала.
Однако это противоречило бы самому устройству отлаженного механизма государственной безопасности. С момента ареста Тони на Морозова навесили ярлык врага, а враг должен был быть уничтожен машиной НКВД вне зависимости оттого, кто стоит у ее руля. Морозов был обречен. В последний раз надежда затеплилась в его сердце в июне, когда Берия был арестован своими же ближайшими сподвижниками и торопливо расстрелян в подвале на Лубянке, как сотни и тысячи его жертв. Вся операция была подготовлена так хитро и проведена так быстро, что помощники и охрана Берии узнали о его аресте, когда он был уже мертв.
Но даже после смерти Берии его бывшие подчиненные продолжали аккуратно исполнять его кровавые приказы. Через месяц после смерти Берии полковник Борис Морозов был арестован. Как раз накануне он навестил в Ленинграде Дмитрия и получил сведения о том, что Алекс, благополучно добравшийся до Вены, был переправлен в Соединенные Штаты. Теперь он жил в Бруклине со своей теткой Ниной Крамер.
Внутренняя коллегия МГБ – даже не трибунал и не суд – лишила Морозова его воинского звания и приговорила к заключению в спецлагере строгого режима в Воркуте. Примерно через год его мать получила официальное уведомление, что ее сын умер. Никаких подробностей не сообщалось.
Варвара Морозова была верующей женщиной. Не думая о строгих коммунистических законах, она пришла в заброшенную православную церковь и поставила у разбитого алтаря свечу за упокой души своего сына.
С первого же школьного дня Алекс понял, что отличается от остальных детей. Войдя в класс, он был поражен, увидев стольких детей одного с ним возраста. Учительницей в школе первой ступени была седовласая дама по имени мисс Мерфи. Она была одета в аккуратное серое платье с крахмальным белым воротничком и сверкающие лакированные туфли черного цвета. Приятным голосом она попросила учеников сесть, а затем велела вставать по очереди, называя свое имя и место своего рождения. Когда пришла очередь Алекса, он встал и сказал:
– Меня зовут Алекс Гордон, я родился в Москве.
И все посмотрели на него с удивлением, даже мисс Мерфи.
После того как все представились, мисс Мерфи стала задавать им разные вопросы для того, чтобы они могли поскорее узнать друг друга. Чаще всего она просила назвать любимую спортивную команду, и многие отвечали:
– “Доджеры”!
Этот ответ неизменно сопровождался хлопками в ладоши и изредка пронзительными криками и свистом. В этом сезоне “Доджеры” наконец-то выиграли кубок чемпионов по бейсболу.
Некоторые, правда, называли “Нью-йоркских янки”, однако аплодисменты в этих случаях были робкими. Когда подошел черед Алекса, он назвал московское “Динамо”, о котором читал в русском журнале.
В классе на мгновение установилась тишина. Дети вопросительно смотрели на него, а одна маленькая девочка со смешными тоненькими косичками громко переспросила:
– Что он сказал?
Сидевший позади нее вихрастый мальчишка воздел руки кверху в комическом отчаянии, и все засмеялись.
– Кто это такие? – спросил он, хихикнув. – Никогда не слыхал.
Мисс Мерфи тоже выглядела озадаченной.
– А где это – Москва? – спросила другая девочка.
– Это в Нью-Джерси, – со знанием дела ответил ей сосед, мальчишка с прилизанными редкими волосами.
– А во что они играют? – спросила мисс Мерфи, желая подбодрить Алекса. – В бейсбол или в американский футбол?
– В простой футбол, соккер, – ответил Алекс и сел под удивленными и озадаченными взглядами большинства.
В первый день это были единственные трудности, однако следующим утром, еще до начала занятий, трое мальчишек преградили ему дорогу. Один из них был большим и сильным, с выдающимся вперед подбородком и маленькими глазками. Алекс помнил, что его зовут Ральф. Еще вчера он обратил внимание на его рыжеватые коротко стриженные волосы и нос картошкой. Второго мальчишку, невысокого и жилистого, с бесцветными волосами и большой родинкой на левой щеке, звали Стейси. Третий, Барт, был бледным тощим парнишкой с узким лицом и бесцветными губами в красной бейсбольной шапочке.
– Мой папаша говорит, что Москва находится в России, – авторитетно заявил Ральф. – И что ты – конну... конну...
– Коннумист, – пришел ему на выручку Барт. Возле них, прислушиваясь к разговору, уже собрались несколько школьников.
– И еще папаша говорит, что ты хочешь с нами воевать и убить всех американцев, – продолжил Ральф.
– Разве ты не американец? – пискнул Барт, выглядывая из-за плеча Ральфа.
И, прежде чем Алекс успел ответить, Ральф ударил его в лицо. Стейси шагнул вперед и, угрожающе взмахнув кулаком, попытался лягнуть Алекса в лодыжку, но промахнулся. Из разбитого носа Алекса хлынула кровь, и обидчики бросились наутек, причем Барт на бегу выкрикивал:
– Коннумист! Коннумист!
Войдя в класс, Алекс сразу прошел на свое место, сопровождаемый враждебными взглядами одноклассников. Ему было больно, и он изо всех сил стискивал зубы, чтобы не заплакать. Когда же он попытался рукавом вытереть с лица кровь, сидевший сразу за ним опрятный мальчуган с веснушчатым носом и участливыми голубыми глазами протянул ему свой крахмальный носовой платок.
– На, – сказал он, – вытри лицо.
В этот момент в класс вошла мисс Мерфи, и он прошептал:
– Мой па из Англии, и он говорит, что футбол – лучшая игра в мире. – Затем он спросил, явно желая убедиться в чем-то: – Ты ведь не коммунист, правда?
Участливого соседа звали Джоуи, и он единственный разговаривал с Алексом в тот день. Остальные лишь неловко косились в его сторону, но старались держаться подальше. Барт, Стейси и Ральф уже раззвонили обо всем, что знали.
Возвращаясь домой, Алекс понимал, что сегодня у него появился первый в его жизни друг, но все равно чувствовал себя очень несчастным. Он так ждал того дня, когда пойдет в школу и будет играть там с другими ребятами. Он хотел иметь много друзей и надеялся найти их среди одноклассников. Теперь ему было ясно, что и в школе он будет одинок.
Одиночество было его обычным состоянием. Его тете Нине не нравилось, когда он играл с другими детьми. Она часто повторяла, что живущие по соседству мальчишки – просто глупое отродье и что он не должен попусту терять время, общаясь с ними. Она не позволяла Алексу играть на улице в софтбол, и он мог только с тоской следить за мальчишками из окна гостиной. Из дома Алекс выходил только вместе с Ниной, когда та шла за покупками, да еще два раза в неделю они выбирались на детскую площадку Миртль-авеню, где тетка садилась на лавку, прямая как кочерга, и вязала, присматривая за ним.
Алекс мог общаться с другими детьми, но даже тогда тетя раздражалась, когда он с кем-нибудь сближался. Тетю Нину Алекс любил больше всего на свете и был готов на все, лишь бы не огорчать ее. Когда она уходила на работу, ему категорически запрещалось спускаться вниз и выходить на улицу одному. Старая миссис Шнайдер готовила ему обед, и Алекс проводил целые дни в гостиной, играя с немногочисленными игрушками, купленными ему Ниной.
Тетя Нина была самой доброй в мире. Большую часть своего времени она отдавала ему, обучая его русскому языку, географии и истории. Особенно Алексу нравились ее занимательные рассказы о животных. Выражение лица Нины всегда оставалось строгим, и она очень редко улыбалась, однако с ним она была неизменно добра и ни разу не отшлепала его. Все вечера они проводили вдвоем, а за дядей Самуэлем Нина ухаживала, только когда Алекс отправлялся спать.
Дядю Самуэля Алекс очень боялся. Он не мог без страха смотреть на его скрюченное тело, не мог слышать его бессмысленного лепета, а тяжелый запах вызывал у него тошноту, он старался лишний раз даже не подходить к спальне. Иногда ему снилось, что дядя встает с кровати и идет к нему, протягивая вперед трясущиеся руки и разевая беззубый рот, чтобы схватить его. Его лишенная волос голова, отсутствие зубов и белая, как мел, кожа делали дядю Самуэля похожим на кошмарное чудовище.
Всякий раз, когда Алексу снилось что-нибудь подобное, он с криком просыпался, и через считанные секунды Нина оказывалась рядом, обнимая его, гладя и успокаивая нежными русскими словами. В такие минуты ее обычно суровое лицо смягчалось, а глаза наполнялись теплом. Иногда Алекс замечал блестевшие в них слезы. Тогда он крепче прижимался к ней, вдыхал ее родной запах и, свернувшись калачиком, засыпал. Он очень любил ее, она заменила ему мать.
Нина рассказала мальчику, что его настоящие отец и мать погибли в России в автомобильной катастрофе. Он родился в Москве, и у него был брат Дмитрий, всего на год моложе Алекса. Они с братом уцелели потому, что вдень, когда произошла авария, их не было с родителями. Дмитрий остался в России с дальними родственниками.
Когда Алекс спросил, почему брат не приехал в Америку вместе с ним, Нина объяснила ему, что родственники Дмитрия не отпустили его за границу.
– Но почему, – продолжал допытываться Алекс, – почему у нас с братом не одни и те же родственники?
В самом деле, они же братья, а у братьев должны быть общие родные.
Тогда Нина неохотно объяснила ему, что они были братьями наполовину, что у них была одна мать, но разные отцы.
– А чей отец был в автомобиле в день катастрофы?
Мой или Дмитрия? – наседал Алекс, втайне надеясь, что погиб отец Дмитрия, а его отец жив.
Тетя Нина на мгновение смутилась, но потом коротко сказала:
– Они оба погибли, голубчик.
Алекс хотел еще спросить, не странно ли то, что оба его отца погибли в одной и той же аварии, но Нина отчего-то сильно разволновалась, и он решил отложить расспросы. Ему казалось, что он немного помнит своего брата. В его памяти иногда всплывали смутные образы их просторной квартиры в Москве и лицо другого малыша, играющего с оловянными солдатиками на деревянном полу. Это был спокойный мальчуган со стеснительной улыбкой и миндалевидными темными глазами.
Он помнил и свою мать, ее улыбающиеся голубые глаза и длинные золотистые волосы, хотя скорее всего он вообразил себе все это по фотографиям, которые часто показывала ему Нина. У нее было несколько фотографий сестры, и Алекс приклеил одну из них на картонку и поставил в рамке возле своего дивана. Его мама была очень красивой женщиной, и он очень гордился этим. Алекс был уверен, что ни у кого из его одноклассников не было такой красивой матери.
Любил он рассматривать и фото своих дедушки и бабушки. У Нины еще была фотография, на которой его мать, совсем маленькая, сидела на руках полной хохочущей девчонки, которая оказалась его теткой. Все эти фотоснимки, многие уже пожелтевшие от времени, были собраны в старом альбоме, который Нина хранила на полке над своей кроватью.
Нина – тетка настаивала, чтобы он звал ее Ниной, а не тетей или тетушкой, – была сестрой его матери. Она рассказывала Алексу, что, когда они жили в Киеве, она фактически растила и воспитывала свою сестру. Она одевала ее словно куклу, заплетала волосы в косы, покупала шоколад и сласти. Оказывается, его мать любила сладости также сильно, как и он.
Еще Нина рассказала ему, что его мать и отец были поэтами и что оба – Тоня и Виктор – были евреями. Его бабушка и дед погибли во время войны от рук фашистов. Выжил только брат Нины Валерий. О нем было известно только то, что он стал врачом и работал в Ленинграде.
Становясь старше, Алекс постоянно расспрашивал Нину о своей семье, собирая и запоминая любые мелочи, хотя та подчас отвечала ему не очень охотно.
Самой большой драгоценностью была старая книжка стихов матери, которую Виктор Вульф привез Нине в Америку много лет назад. Почти каждый день, прежде чем отправиться спать, Алекс прочитывал одно-два стихотворения и вскоре уже знал многие из них наизусть. Больше всего ему нравилось “Письмо солдата”. Это была настоящая баллада о молодом солдате, который пишет письмо своей любимой, отправляясь в бой за Родину, из какого ему не суждено вернуться живым. В своем письме юноша писал:
Горячая пуля мне грудь не пронзит, пока тебя сердце хранит, Нет в мире оружья такого, какое любовь победит...
Любовь между мужчиной и женщиной пока не волновала Алекса, казалась скучной и непонятной, однако, читая это стихотворение, он был тронут сильными романтическими чувствами своей матери.
Другой поэмой, полюбившейся ему, была “Мое белое царство”, в которой описывалась снежная московская зима. Вчитываясь в эти строки, Алекс живо представлял себе высокие замки и дворцы, населенные отважными принцами и красивыми принцессами, представлял себе царицу Зиму, заснеженный Кремль и вечнозеленые ели в московских парках, ветви которых раскачивает холодный северный ветер. Тогда ему очень хотелось попасть в Москву, чтобы своими глазами увидеть прекрасный и древний город, “...легенду в белом одеянье и сердца чистого мечту”.
Благодаря безграничному терпению Нины он научился читать и писать по-русски раньше, чем по-английски. Нина практически не знала английского, и дома они говорили по-русски, но Алекс подолгу разговаривал с миссис Шнайдер. К тому же он общался с детьми на площадке, а когда тетки не было дома, он включал радиоприемника массивном деревянном ящике, стоявший в углу гостиной, и часами слушал спортивные передачи и радиопостановки. Приемник, конечно, работал, и когда Нина была дома, но она настраивала его на те станции, которые передавали в основном музыку.
У него не было книги стихов отца, и он знал только пять его стихотворений, вырезанных Ниной из русских литературных журналов и наклеенных на листы плотной белой бумаги.
Поэзия отца в отличие от стихов матери была более аскетичной и суровой. В его стихах говорилось о свободе, о борьбе против угнетения, о социальной справедливости. Алекс пока еще не понимал их до конца – он был всего лишь маленьким мальчиком, однако одно из стихотворений потрясло его.
Я с радостью умер бы тысячу раз
И в сотне костров бы сгорел,
Прошел все застенки и в тысячах петель
На улицах дымных висел,
Лишь знать бы, что дело мое не умрет,
Что дело останется жить,
Чтоб прах мой и сердце, собравшись в кулак,
Все цепи смогли раздробить.
Прочтя это, Алекс решил, что Виктор Вульф был человеком твердых убеждений, приверженным истине, с уважением и любовью относящийся к своим соотечественникам. Его стихи не так трогали Алекса, как нежные стансы Тони, однако его идеалы были куда более величественными. Алекс сумел разглядеть за чеканными рифмами страстную мечту отца изменить мир к лучшему и иногда сердился на мать за то, что она вышла замуж во второй раз. Ей следовало остаться верной Виктору Вульфу.
Фотографии отца у него не было, и он часто донимал Нину расспросами о том, как выглядел Виктор, когда во время войны приезжал в Нью-Йорк. Он интересовался не только его ростом, формой лица, цветом волос и глаз, но и тем, во что он был одет. Нина рассказала ему, что Виктор был худощавым, бледным, с широким лбом и пышными черными волосами. В его черных глазах, как она выразилась, постоянно присутствовала какая-то “потаенная мучительная боль”. Алекс так до конца и но понял, что такое “потаенная боль”, и Нине пришлось объяснить, что лицо его всегда выглядело печальным.
– Он был очень красивым, – закончила она. – Очень красивым, темноволосым и непонятным.
Алекс посмотрел на себя в зеркало и был разочарован: в зеркале он увидел светловолосого мальчугана с широко открытыми серыми глазами. Ему очень хотелось быть хоть немного похожим на отца, но Нина сказала, что он пошел в мать, в ее сестру Тоню.
– За исключением, пожалуй, рта, – говорила она.
Алекс часто пытался вообразить отца, как он пишет свои стихи, склонившись над столом ночью, в полутемном кабинете, или как он преподает студентам в университете. Иногда он представлял его читающим свои стихи тысячам рабочих и крестьян, собравшимся на Красной площади.
Он довольно точно представлял себе, как выглядит Красная площадь. С закрытыми глазами он мог описать стены Кремля, его башни и ворога, храм Василия Блаженного, мавзолей Ленина, огромное здание ГУМа, вымощенный брусчаткой проулок, отлого спускающийся к Москве-реке. Он постоянно читал книги и журналы, пристально рассматривая фотографии, и вскоре знал Москву едва ли не лучше, чем Бруклин. Нина тоже говорила ему, что он знает о России больше, чем многие русские дети.
Он научился читать в возрасте пяти лет и прочел десятки книг, которые тетя постоянно приносила ему из Русской библиотеки в Грейвсенде. Алекс знал наизусть многие русские песни, особенно те, которые исполнял Ансамбль песни и пляски Советской Армии. Нина почти каждый вечер заводила эти заезженные пластинки на своем стареньком ручном патефоне, который Алексу ни под каким видом не разрешалось трогать. Когда ему исполнилось шесть лет, Алекс уже мог спеть гимн рабочих – “Интернационал” и знал очень многое об Октябрьской революции, о победоносной борьбе рабочих и крестьян России против своих поработителей, о Великой Отечественной войне с фашистами и о героическом труде всего народа, который превратил Советскую Россию в настоящий рай для ее жителей.
Особенно это касалось детей. Он очень хотел бы расти в таких же условиях, что и дети в СССР, хотел носить красный пионерский галстук, говорить по-русски и жить в доме, где все были бы русскими, если бы, конечно, нашлась такая волшебная палочка, которая могла бы перенести этот дом из России в Америку, через степи и океаны, через высокие горы и густые леса.
Так, во всяком случае, говорилось в одном из стихотворений Тони Гордон.
Вернувшись с работы домой в тот день, когда Алекс столкнулся с Ральфом и его дружками, Нина застала племянника в подавленном настроении.
– Я больше не хочу ходить в школу, – угрюмо сказал он. – Мне там не понравилось.
Нина сняла пальто и шляпку, уселась рядом с ним на диване и ласково обняла за плечи.
– Я вижу, у тебя синяк на лице, – сказала она. – Расскажи мне, что у тебя стряслось, голубчик мой?
Алекс кратко пересказал ей инцидент с Ральфом. При воспоминании о том, как они дразнили его, на глазах Алекса снова выступили слезы.
– А потом, когда я пошел в класс, один мальчик, его зовут Джоуи, он...
– Что значит – потом? – спросила Нина, изображая крайнее удивление. – И ты так и спустил это Ральфу?
Алекс в растерянности поднял на нее глаза.
– О чем ты говоришь? Я не понимаю...
– Я говорю о том, что, когда тебя бьют, нужно давать сдачи, – твердо сказала Нина. – Нельзя никому позволять запугать себя. Кто бы тебя ни ударил, обязательно ударь в ответ. А ты вместо этого бежишь да еще являешься домой в слезах, словно маленький мальчик.
– Но, Нина, Ральф же гораздо сильнее меня!
Нина пожала плечами.
– Ну так что же? Может быть, он и победит тебя в нескольких кулачных боях, но потом ты либо победишь, либо причинишь ему такую боль, что он больше не захочет с тобой связываться. Тебя перестанут задирать и все оставят тебя в покое, если поймут, что драться с тобой небезопасно. А теперь ступай, – неожиданно закончила она. – Почитай что-нибудь и подумай над тем, что я тебе сказала.
Оставшись одна в своей крошечной комнатке, Нина украдкой смахнула со щеки слезу. Бедный маленький Алекс! Сегодня его в первый раз побили за то, что он осмелился высказать собственное мнение, и вряд ли этот раз будет последним. Сегодня его били за московское “Динамо”, а завтра будут бить за коммунистические идеалы. Дети бывают еще более жестоки, чем взрослые, в своем неприятии чего-то необычного и чужого. Алекс должен научиться Драться, должен уметь постоять за себя. В противном случае он может сломаться, позабыть все, чему она его учила, и попытается стать таким, как все, – человеком толпы.
На следующий день вечером Нина снова застала Алекса с разбитым лицом. Она притворилась, будто не замечает ссадин на его лице и страшного рубца над распухшей губой, а Алекс не стал ей ничего рассказывать. Еще через день он выглядел гораздо хуже. Однако на четвертый день, несмотря на то что глаз его закрылся лиловым кровоподтеком, он бросился ей навстречу с победным криком, стоило ей только перешагнуть порог. Порывисто обняв Нину, он тут же выпустил ее и заскакал вокруг нее на одной ноге.
– Ральф сновы на меня напал, – гордо объяснил он, – но я сумел ему ответить. Я ударил его прямо по колену. Жаль, что ты не видела, как он плакал и корчился в пыли, как червяк!
– Так ему и надо, – кивнула Нина. – Надеюсь, теперь он не будет тебя беспокоить.
Ральф и вправду больше не задирал Алекса, и его одноклассники нехотя, но приучились терпеть своего странного товарища. Все же в классе у Алекса не было друзей, кроме Джоуи Симпсона, смышленого и любознательного паренька, сына одного из школьных учителей. Джоуи очень привязался к своему странному знакомому, который, казалось, жил совсем в другом, сильно отличавшемся от его собственного мире, который одевался странно и смешно, мог читать по-русски и так интересно рассказывал о далекой России. И, конечно же, самым главным его достоинством было то, что он болел за московское “Динамо”! Скоро приятели стали неразлучны, и Алекс больше не чувствовал себя одиноким. Однако прошло совсем немного времени, и Нина обнаружила, что ее племяннику угрожает опасность гораздо более серьезная, чем одиночество.
Медленно и сначала почти незаметно школа изменяла Алекса. Нина и раньше волновалась из-за того, что он вынужден был посещать американскую школу, и теперь сбывались ее худшие опасения. Мальчик вырвался из заботливо созданного ею защитного кокона и оказался с глазу на глаз со всеми соблазнами, которыми была так богата американская действительность. Большую часть дня он проводил теперь со сверстниками, разговаривая на английском языке, узнавая все больше и больше об Америке и о ее ценностях, о ее народе и обычаях. Спору нет, Америка была настолько прекрасна, что от ее красоты дух захватывало. Особенно пришлась Алексу по душе история Соединенных Штатов – яхта “Мэйфлауэр”, американская революция, война Севера и Юга... Слушая, как Алекс, захлебываясь от восторга, перечисляет эти памятные даты истории чужой страны, Нина почувствовала внезапный приступ острого беспокойства. Ей казалось, что в эти минуты он совсем забывает о России. Нина боялась, что Алекс незаметно станет чужим ей, а она ему и тогда ничто не поможет ей вернуть его обратно.
В конце концов он был всего лишь ребенком, легко поддающимся любому влиянию! Он играл с одноклассниками в софтбол, читал американские книги и был совершенно околдован первым увиденным фильмом – это был “Робин Гуд” с Эрролом Флинном в заглавной роли. Как-то ему встретились на улице еврейские мальчишки с длинными пейсами и в смешных ермолках, и это пробудило его интерес к своему происхождению.
– Кто я больше всего? – серьезно спрашивал он. – Я больше русский или больше еврей? Могу ли я быть еще и американцем?
Он все еще болел за “Динамо”, но ему нравились также “Доджеры” и “Янки”. Когда “Доджеры” переехали из Бруклина и обосновались на другом конце континента в лос-анджелесском Чейвз-Равине, Алекс разделял возмущение своих одноклассников.
– Они нас предали, – горячо убеждал он Нину тем же вечером, и глаза его пылали гневом. – Они предали Бруклин!
Теперь он одевался так же, как и другие дети, и требовал от Нины яйца всмятку и кукурузные хлопья к завтраку, шоколад “Херши” и жевательную резинку. Ему трудно было устоять перед гамбургерами и “хот догами”. Все чаще и чаще он приносил домой детские комиксы, с интересом следя за приключениями Супермена. Конечно же, он обожал мультфильмы про Микки-Мауса, Плуто и утенка Дональда, а после школы они с Джоуи любили посидеть в “Голливудском газированном фонтане”, где стоял настоящий телевизор.
Тревога Нины достигла предела, когда, вернувшись из школы, Алекс с гордостью поведал ей, что они учили национальный гимн. Потом он встал перед ней, серьезный семилетний ясноглазый мальчуган, и, прижав к сердцу правую руку, пропел ей своим приятным мелодичным голосом “Звездно-полосатый флаг”. Закончив петь, он уставился на нее, и Нина увидела, что щеки его пылают от волнения и переполняющих его сильных чувств.
– Замечательно, голубчик мой, – с трудом выдавила она похвалу. – Очень хорошо.
Телефон в квартире Нины Крамер звонил очень редко. В основном ее беспокоил мистер Шпигель по деловым вопросам. Время от времени звонили ее товарищи из Движения в защиту мира, однако тем осенним вечером Нина подозвала к телефону Алекса.
– Это тебя, – сказала она.
Алекс разговаривал по телефону всего два раза в жизни. Оба раза было очень плохо слышно, и теперь он изо всех сил прижал телефонную трубку к уху.
Это звонил Джоуи.
– Ты слушаешь новости? – завопил он радостно.
– Какие новости? – переспросил Алекс, слегка оглушенный. Должно быть, произошло что-то очень важное, если Джоуи так взволнован.
– Погоди, я попросил папу записать, – отозвался Джоуи и серьезным голосом прочел: – “Телеграфное агентство Советского Союза сообщает, что СССР вывел на орбиту вокруг Земли первый искусственный спутник”.
– Ух ты! Вот это да!
– Спутник... – продолжал Джоуи. – Кстати, что означает это слово по-русски?
– Компаньон, попутчик, – объяснил Алекс. – Что там еще?
– “Спутник был выведен на орбиту советской ракетой-носителем, используемой в мирных целях. Он постоянно посылает радиосигналы, которые можно принимать на всей поверхности земного шара. Советский Союз, – с торжеством в голосе закончил приятель, – запустил в космос первый в истории человечества искусственный спутник и положил начало новой космической эре”.
Алекс пришел в такой восторг, что ему не хватало слов, чтобы выразить свои чувства.
– Замечательно, Джо! Замечательно! – закричал он в трубку. – Мы победили!
– Безусловно, – донесся голос Джоуи. – Поздравляю!
Вне себя от радости Алекс обнял Нину за талию и закружился с ней по комнате.
– Мы выиграли! – восклицал он. – Мы выиграли космическую гонку!
Он пел и кричал, не переставая при этом прыгать и скакать. Запыхавшись, он еле смог сообщить потрясающую новость тетке. Его энтузиазм был столь заразителен, что она тоже расхохоталась, кружа вместе с ним по комнате. Алекс ни разу не видел, чтобы она так улыбалась раньше.
– Это правда, голубчик мой? Спутник? Какое замечательное слово! Да, мой милый, сегодня действительно великий день!
– Американцы только хвастались, что хотят запустить спутник, но у них ничего не получилось... – задыхаясь от радости, бормотал Алекс, крепко обнимая ее за талию. Голова у него закружилась, он споткнулся и чуть не упал. – А русские никому ни слова не говорили, а потом раз – и запустили! Мы в космосе, ура-а!
Нина кивала и улыбалась. У Алекса в голове внезапно промелькнула замечательная идея. Неожиданно оборвав танец, он помчался на улицу. Там, в киоске Лоуи, он купил вечерний выпуск газеты, на первой полосе которой уже был огромный заголовок: “Красный спутник в космосе”. Под ним была помещена фотография, распространенная советским агентством новостей, – сверкающий шар, ощетинившийся тоненькими антеннами.
Вернувшись домой, Алекс вырезал из газеты передовую статью с фотографией, приклеил ее на картонку и прикрепил кнопками к стене над своим столом. Рядом с цветным плакатом с изображением Красной площади и черно-белым снимком, на котором советские солдаты водружали над Берлином флаг победы, спутник смотрелся великолепно. Кроме этих картинок, на стене уже висели портреты Карла Маркса и Сталина, а также изображение знаменитого броненосца “Потемкин”, который, по мнению Алекса, выстрелом из своего орудия дал сигнал к штурму Зимнего дворца в Петрограде. Почетное место в этой скромной частной коллекции занимал маленький бронзовый бюст Ленина, который стоял у Алекса на столе.
В последующие годы его собрание пополнялось другими, самыми разными фотоснимками и вырезками из газет и журналов. Там были портрет Гагарина – первого русского космонавта, красочный плакат со сценой из балета Большого театра, цветной снимок московского “Динамо”, на котором футболисты были сфотографированы в своих голубых майках на поле своего стадиона в Москве. Каждый год Алекс выбирал “снимок года” и вывешивал над столом, аккуратно выведя памятную дату в правом нижнем углу.
В 1960 году это были обломки шпионского самолета У-2 пилота Пауэрса, сбитого советской зенитной ракетой; в 1961-м на стене появился портрет бородатого улыбающегося Фиделя Кастро с сигарой в зубах, который прибыл в залив Свиней, чтобы проинспектировать последствия провалившейся с таким треском операции ЦРУ.
Алекс хотел бы повесить на стену пару вымпелов, концертную фотографию “Битлз”, смешную открытку с кроликом Банни, подаренную ему Джоуи, и портрет Джонни Вейсмюллера в роли Тарзана, но Нина пришла в ярость.
– Я не потерплю этого мусора в своей гостиной, – отрезала она.
Она также не позволила Алексу вывесить его любимый портрет президента Кеннеди. На фотографии молодой президент шагал в спортивной рубашке по ржаному полю, а за спиной его нависли над горизонтом грозовые тучи. Нина твердо сказала Алексу свое окончательное “нет”, хотя это было еще до попытки вторжения американских войск на Кубу.
Алекс считал, что Нина поступает несправедливо. Кеннеди подверг жесткой критике прежнего президента Эйзенхауэра за ложь русским о разведывательном полете У-2. Эйзенхауэр тогда заявил советскому премьеру Хрущеву, что он ничего не знал о задании, которое выполнял американский летчик над территорией России. Это, вне всякого сомнения, было неправдой, и Кеннеди громко объявил об этом, хотя американский народ мог отвернуться от него за то, что он говорит столь нелицеприятные вещи об их любимом Айке.[2]
Но эти доводы Нину не убедили, и она сердито сорвала портрет со стены.
– Никто из моих друзей никогда не увидит в моем доме портрет американского президента, – неумолимо и твердо сказала она, и Алекс подчинился, хотя он никак не мог взять в толк, чем так насолил Нине американский президент.
Кроме того, ее “друзья” перестали навещать Нину с тех пор, как он поселился в гостиной. Алекс догадался, что до его появления в гостиной иногда устраивались собрания бруклинского отделения Движения в защиту мира и лиги Розенбергов, уже давно казненных. В основном сюда приходили немолодые люди, плохо и бедно одетые, которые говорили с сильным иностранным акцентом.
– Вот поэтому за мной и следят те люди в автомобиле, – объяснила ему Нина.
Алекс не знал, что это за люди, но догадался, что за Ниной следят потому, что она поддерживает Советский Союз.
Впрочем, в последнее время люди в автомобиле появлялись крайне редко, всего один или два раза за несколько месяцев. Они подъезжали к дому вечером и, посидев в машине часа два, исчезали. Иногда агенты появлялись без машины. Тогда они со скучающим видом вышагивали по тротуару под окнами или следовали за Алексом. По-видимому, они считали себя хитрыми и ловкими, но Алекс быстро научился распознавать филеров, и его трудно было провести.
Мальчик рос очень наблюдательным, обладал острым восприятием и цепкой памятью. Он даже разработал собственную методику, позволяющую ему обнаружить преследователей. Со временем это превратилось для него в увлекательную игру, в которой он с удовольствием участвовал. Он выискивал на своей улице незнакомцев и старался убедиться, что почтальон, молочник, разносчик из прачечной и мальчишка из бакалейной лавки, проходившие мимо их подъезда, – именно те люди, которых он знал в лицо. Алекс подолгу рассматривал автомобили разъездной торговли, появлявшиеся по соседству, и запоминал названия фирм, которым эти автомобили принадлежали, а также обращал особенное внимание на легковые машины, которые приезжали из других частей города.
Отправляясь в школу, он часто менял свой маршрут, кружил по хорошо знакомым улицам и проходным дворам, определяя, есть ли хвост. Он следил за происходящим за спиной, рассматривая отражения в витринах магазинов. Иногда Алекс неожиданно останавливался и резко оборачивался назад, высматривая преследователей среди прохожих. Он старался даже запомнить лица людей, которых он встречал на улице, ибо одним из его главных достоинств была отличная зрительная память. Дважды ему Удалось заметить, что двое мужчин, которых он уже видел возле своего дома, следуют за ним по пути из школы. Отвязаться от них оказалось легче легкого, а их неуклюжесть развеселила его.
Теперь он учился в седьмом классе высшей ступени средней школы Джефферсона с Джоуи, Ральфом и Степей. В школе он очень хорошо успевал по всем предметам, кроме математики, которая была его слабым местом. Недавно Алексу исполнилось тринадцать, и он рос не по дням, а по часам. Он начал поглядывать на девочек, хотя пока никто персонально не привлекал его. Джоуи же был влюблен в Лауру Гендель, девочку из их класса с рано развившейся фигурой, хотя Алексу она казалась чересчур полной.
Понемногу он превращался в высокого, атлетически сложенного молодого человека. Еще со времен своих стычек с Ральфом он решил научиться защищать себя и каждое утро совершал пробежки, а летом плавал в океане и упорно тренировался дома. В свободные вечера он ходил в боксерскую школу Большого Джека Макмиллана, где подавал полотенца, помогал убирать ринги и раскладывал по корзинам мокрую от пота форму тренирующихся там парней. Алекс пристально следил за спарринг-боями и старался запомнить каждое движение бойцов. Иногда сам Большой Джек, огромный и сильный мужчина с красным лицом и расплющенным боксерским носом, вручал Алексу пару перчаток и позволял молотить тяжелую “грушу” или давал практические советы.
– Когда дерешься с противником, – часто повторял Джек, жуя свою сигару, – помни правило номер один: левая нога впереди, согнута в колене, правая сзади, поддерживает твой вес. Потом делаешь движение всем телом вперед, как будто бросаешь его, переносишь тяжесть на левую ногу, а всю силу вкладываешь в удар правой – бац!
Алекс раз за разом повторял это упражнение, но Большой Джек только недовольно качал головой.
– Нет, парень, не получается. Бойца из тебя не выйдет. В тебе нет огня, нет агрессивности. А это самое важное, понимаешь? “Инстинкт убийцы”!
И все же его усилия не пропадали даром. Бицепсы Алекса становились все больше, и он с удовольствием ощущал, как твердеют его мускулы, когда он сжимает кулаки. Рубашки стали тесны ему в плечах.
Нине приходилось постоянно перешивать что-то из его одежды, покупать новые, более просторные вещи, чтобы успеть за его стремительным ростом. Летом на распродаже в универмаге Маршалла она купила ему прекрасную куртку летчика из натуральной кожи. От куртки чудесно пахло, меховой воротник приятно согревал Алексу шею. Куртка была совершенно новой в отличие от большинства вещей, приобретенных Ниной в магазине Поллака, где торговали поношенной одеждой. Алекс был так счастлив, что с трудом дождался прохладной погоды, когда куртку можно было носить.
В первый же день осени, когда он, гордый, отправился в школу, облаченный в свое кожаное сокровище, небольшая группа учеников поджидала его у ворот. Там были и Ральф, и Стейси, а также еще два паренька, которых звали Брэд и Томми. Барт, который дразнил его в первом классе, переехал на Манхэттен, ибо туда отправился его внезапно разбогатевший отец. Алекс обратил внимание, что при виде его мальчишки сразу замолчали, и сообразил, что его снова ждут неприятности.
Он догадывался, в чем дело. Накануне вечером президент Кеннеди с тревогой объявил, что советские ракеты, размещенные на Кубе, угрожают безопасности Соединенных Штатов. Разведывательный самолет США, пролетевший над островом, сумел сфотографировать пусковые установки ракет. Алекс смотрел вечерние новости по телевизору в “Голливудском газированном фонтане”, куда они отправились вместе с Джоуи, и своими глазами видел эти снимки. Кеннеди также заявил, что боевые расчеты ракет укомплектованы советскими солдатами. Джоуи считал в этой связи, что Америка должна немедленно оккупировать Кубу и убить Кастро.
Известие об обнаруженных на Кубе ракетах потрясло мир. Алекс не понимал, почему Советский Союз, будучи миролюбивой державой, угрожает Америке ракетами. Нина объяснила ему, что все обстоит как раз наоборот: именно американские ракеты, размещенные по всему земному шару, угрожают безопасности Советской страны и что именно американские бомбардировщики постоянно дежурят в небе, готовые по приказу президента в любую минуту подвергнуть СССР ядерной бомбардировке. Именно Соединенные Штаты являлись агрессором, строящим планы уничтожения России. Советский премьер Никита Хрущев вынужден защищать свою страну!
Хрущев Алексу не нравился. На заседании Генеральной Ассамблеи ООН советский лидер был так возмущен антисоветской речью кого-то из выступающих, что снял ботинок и, выкрикивая угрозы, сердито стучал им по трибуне. Алексу казалось, что протест в такой форме выглядит слишком наивным и детским и не к лицу руководителю великой страны. Нине пришлось снова объяснять ему, что в поведении Хрущева не было ничего предосудительного.
– Американцы превратили Организацию Объединенных Наций в орудие пропаганды против СССР, – сказала она. – Россия должна была показать всем, что больше не собирается мириться с подобным положением.
Алекс не спорил. Однако вчера вечером, слушая выступление президента Кеннеди по телевидению, он вспоминал злополучный ботинок и сердитые крики Хрущева.
Когда Алекс приблизился к школьным воротам, Ральф преградил ему путь.
– Мы не хотим, чтобы ты учился с нами в одной школе, – злобно сказал он. – Это американская школа, и здесь не место красным шпионам.
С этими словами он схватил Алекса за рукав.
– Отпусти, – пробормотал Алекс негромко. – Я не хочу драться.
С Ральфом они не дрались с первого класса, однако их взаимная неприязнь была настолько сильной, что они почти не разговаривали друг с другом.
– Цыпленочек, – поддразнил его Ральф. – Маленький желторотый цыпленочек.
“Спокойнее, – сказал себе Алекс, – ты один против четверых. Как бы избежать драки?”
– Может быть, хочешь пальнуть своими ракетами прямо сейчас? – насмешливо спросил Томми, красивый белокурый и голубоглазый мальчишка.
– Ты шпион! – злобно выкрикнул Стейси, делая шаг к Алексу.
– Неправда, – сердито ответил Алекс, стряхнув с плеча руку Ральфа.
– А мы видели по телевизору, как ты шпионил за нашим послом в Москве. Ты подлый фискал и использовал наш герб, – снова заговорил Томми. – Разве тебе не стыдно?
Накануне вечером в телевизионной программе новостей седой человек по имени Генри Кэбот Лодж демонстрировал герб Соединенных Штатов в виде орла, вырезанного из дерева. Русские ухитрились поместить подслушивающее устройство в его внутренней Полости, как раз в клюве птицы. Герб висел на стене в кабинете посла Америки в России, и русские прослушивали все его разговоры.
Алекс попросил разъяснений у Нины, и тетя ответила ему, что Советский Союз не может не защищаться и всем известно, что американское посольство в Москве занимается сбором разведывательной информации о Советской Армии.
– Все вы шпионы! – вступил в разговор Брэд, приземистый плотный мальчишка с рябым лицом. Его черные маленькие глазки смотрели на Алекса подозрительно и злобно. – Мы-то знаем, что у тебя в семье все шпионы.
– Неправда! – защищался Алекс. Вокруг них уже собралась небольшая толпа школьников, которые сердито глядели на него.
– Убирайся в свою Россию! – произнес у него за спиной чей-то тонкий голосок.
– Твои родители сидят в тюрьме за шпионаж, – прошипел Брэд.
– Нет! – Алекс вспыхнул. – Они погибли в автомобильной катастрофе.
– Лжешь, – перебил его Ральф. – И твоя любимая тетя тоже шпионка. Мой папаша сказал, что ее зовут Нина Крамер и ее судили за шпионаж. Мы видели фотографию в газетах.
– Но это не так!
– Мы видели твою Нину, когда она приходила забирать тебя из школы, – продолжал Ральф.
Алекс помнил, что Нина действительно два или три раза приходила в школу после уроков и ждала его у ворот.
– Она приходила шпионить за нашей школой, чтобы выстрелить по ней ракетой и убить всех нас. Она тоже попадет в тюрьму, как и все другие шпионы!
Дети приветствовали слова Ральфа одобрительным гулом.
– Алекс! Саш-ша! – пропищал Стейси противным голоском, театральным жестом протягивая руки к Алексу. Затем он начал ходить кругами вокруг него, копируя походку Нины. – Иди сюда, Саш-ша! – продолжал он, пытаясь передать ее сильный акцент. Очевидно, он подслушал один из их разговоров.
Остальные дети расхохотались.
– Ее повесят, – сказал уверенно Ральф, воодушевленный поддержкой. – А может быть, поджарят на электрическом стуле.
– Ты, гад! – взорвался Алекс.
Он не мог допустить, чтобы этот мерзкий подонок оскорблял его Нину. Размахнувшись, он попытался ударить Ральфа по лицу, но тот уловил его движение и отступил назад. Кулак Алекса лишь слегка задел его по щеке. В следующую секунду Ральф ловко пнул ногой его в пах.
Боль была нестерпимая. Алекс со стоном сложился пополам. Одобрительные хлопки и приветственные крики школьников, подбадривавших Ральфа, доносились до него как будто сквозь слой ваты. Трое приятелей Ральфа, немного поколебавшись, тоже вступили в драку.
Но они мешали друг другу, и их удары не достигали цели. Алекс слегка перевел дух, хотя боль еще не отпустила его. Когда Брэд попытался схватить его за пояс, Алекс ударил его носком ботинка по голени, и тот потерял равновесие. Падая, Брэд схватил его за рукав новенькой куртки. Раздался треск, и мальчишка повалился на землю, сжимая в пальцах оторванный рукав.
В ярости Алекс оттолкнул Брэда подальше и локтем двинул Стейси в живот. Стейси отпрянул, не в силах вдохнуть воздух.
Перед Алексом стоял один Ральф. Он настолько был уверен в себе, что даже не потрудился защитить лицо. Сейчас! В памяти Алекса отчетливо прозвучал голос Большого Джека: “Левая нога согнута в колене и выдвинута вперед, вес тела приходится на правую ногу. Переносишь тяжесть тела на левую ногу, всю силу вкладываешь в удар – пошел!”
Алекс изо всей силы ударил Ральфа в подбородок, мощный удар был направлен снизу вверх. Ральф отлетел назад и рухнул на пешеходную дорожку, закатив глаза.
Однако триумф Алекса оказался недолгим. Брэд и Стейси успели вскочить на ноги и теперь с двух сторон схватили его за руки, а Томми несколько раз ударил Алекса кулаком в живот. От боли Алекс согнулся, и Томми ударил его в лицо. Алекс извивался в руках своих врагов, пытаясь лягнуть Томми ногой, но Брэд и Стейси крепко держали его руки, а Томми продолжал молотить его кулаками и коленями.
– Проклятый шпион! – приговаривал он при этом. Один из его ударов рассек Алексу бровь, и горячая кровь залила левый глаз, мешая смотреть, а вся щека горела точно в огне.
– Что вы делаете?! Немедленно прекратите! – раздался рядом гневный возглас. Мальчишки немедленно выпустили Алекса и разбежались. – Все равно я вас всех видел! – прокричал человек им вслед, и Алекс узнал голос мистера Либлиха, преподавателя математики.
Учитель в синем костюме и мягкой черной шляпе с широкими полями, которую он всегда надевал на улице, погнался за драчунами и исчез во дворе школы. Алекс покачнулся и скорчился на грязном бордюре, держась руками за живот. Его тошнило. Новая куртка окончательно испорчена: кроме оторванного рукава, коричневая гладкая кожа была сильно исцарапана и местами прорвана. “Что скажет Нина?” – подумал Алекс, но тут же забыл о своих несчастьях, увидев, что Ральф все еще лежит на асфальтовой дорожке.
Наконец он застонал и неуверенно поднялся на ноги, тряся головой словно собака, вышедшая из воды. “Видел бы меня Большой Джек!” – с гордостью подумал Алекс. Это был безупречный нокаут, достойный профессионала.
На следующее утро Нину и Алекса вызвали в кабинет директора. Мистер Холловэй стоял за своим большим столом, нервно постукивая тупым концом карандаша по страницам раскрытого личного дела. Над его головой на стене рядом с национальным флагом висел портрет Томаса Джефферсона[3]. Справа от него в шкафчике со стеклянными дверцами стояли десятки мерцающих кубков – коллекция спортивных трофеев и наград школьных команд за разные годы. В небольшом кабинете стоял застарелый запах крепкого табака.
Директор, худой человечек средних лет с редкими седеющими волосами и выступающими скулами, не производил внушительного впечатления. Поношенный пиджак свободно свисал с его узких костлявых плеч, а тогдая морщинистая шея торчала из широкого воротника серой рубашки, которая была ему явно велика. Алекс знал, что директор всегда говорил негромко и никогда не повышал голоса, однако сегодня, по-видимому, случай был особый. Он смотрел на них холодным, неприязненным взглядом, а на скулах его пылали красные пятна гнева. Мистер Холловэй даже не предложил Нине сесть.
– Я буду краток, – начал директор, и по его тону стало ясно, насколько он сердит. – Вчерашнее происшествие является позором для школы Джефферсона. Вашему поведению, Алекс Гордон, нет никаких оправданий. Я не потерплю никаких драк среди своих учеников.
– Но их было четверо против меня одного, – возразил Алекс.
– Школа еще не скоро забудет о вчерашнем скандале, – продолжал мистер Холловэй, словно не слыша Алекса. Его рука с трубкой потянулась к круглой пепельнице, но потом остановилась и вернулась обратно.
– Свидетелями драки были многие школьники. Они не только были испуганы, но некоторые даже получили увечья. – Мистер Холловэй взглянул на разбитое лицо Алекса. – Ральф Бэрр лишился двух зубов и находится в больнице.
“Так ему и надо! Поделом!” – обрадовался Алекс, однако произносить эти мысли вслух не стал. Вместо этого он сказал, отвернувшись от Нины:
– Мне порвали новую куртку...
Директор поднял руку.
– Я не позволю превращать мою школу в антиамериканское заведение!
– Что он говорит? – встревожилась Нина, но Алекс сделал ей знак подождать. Ему было очевидно, что мистер Холловэй винит во вчерашнем происшествии только его.
– Вы, молодой человек, – продолжил директор, – вряд ли можете подать своим товарищам пример американского патриотизма.
– Но я не...
Холловэй не дал ему договорить.
– С самого первого дня пребывания в нашей школе вы, не переставая, высказываете мысли и суждения, лестные для нашего злейшего врага – Советской России и враждебные по отношению к Соединенным Штатам. Я прекрасно осведомлен о том, как вы ведете себя в классе. Вы ведете себя так, как будто не имеете никакого отношения к стране, в которой живете. Возможно, в этом нет вашей вины, но тогда тем более прискорбно, что ваша... – он посмотрел на Нину, – ...ваша семья воспитала вас подобным образом.
– Что вы сказать о семья мальчика? – удалось переспросить Нине на ломаном английском.
– Мой телефон не переставая звонит со вчерашнего вечера, – повернулся к ней директор. – Ко мне поступили жалобы от очень многих родителей, которые требуют исключить вашего племянника из школы.
– Кто эти родители? – воинственно перебила его Нина.
Вчера вечером, когда Алекс рассказал ей о драке, она крепко поцеловала его и одобрила:
– Ты молодец, голубчик мой. Ты поступил правильно!
– Например, мистер Бэрр, – ответил директор. – Мистер Варшавский, отец Стейси, а также один из наших учителей, мистер Джон Симпсон.
– Мистер Симпсон? – Алекс был потрясен. Джон Симпсон был отцом Джоуи.
– Именно так, – подтвердил мистер Холловэй. – Он считает, что вы дурно влияете на его сына.
Впервые Алекс испугался. Если даже отец Джоуи не хочет, чтобы они дружили... Несмотря ни на что, Алекс любил свою школу, и ему нравились некоторые одноклассники и учителя. Если его выкинут, он не сможет больше видеться с Джоуи.
– Пожалуйста, не делайте этого... – заговорила Нина, уяснив, чем угрожает директор ее Алексу.
– Я принял решение не исключать вас, – сказал директор, строго глядя в лицо Алексу. – Вы прекрасно учитесь и на этот раз отделаетесь предупреждением. Скажите спасибо, что страна, приютившая вас, – демократическая и вы имеете право открыто высказывать самые возмутительные суждения. Уверяю вас, что в Советском Союзе дело обстоит совсем не так.
Директор вытер лоб серым носовым платком.
– Вас переведут в другой класс, подальше от Ральфа Бэрра и его друзей...
“И от Джоуи”, – подумал Алекс.
– Я официально предупреждаю вас, что, если услышу еще одну жалобу на ваше недостойное поведение, исключу вас немедленно. Это ясно?
– Да, – прошептал Алекс. Горло его перехватило. То, что здесь происходило, было несправедливо, и он хотел возразить, что ни в чем не виноват, однако Алекс боялся ухудшить ситуацию и промолчал. Никогда он еще не чувствовал себя таким униженным.
На самом деле ни угроза мистера Холловэя исключить его из школы, ни боязнь новой схватки, ни даже страх расстаться с другом Джоуи не помешали бы Алексу свободно высказывать свое мнение. Причина крылась в другом.
Однажды вечером, через несколько дней после начала Карибского кризиса, они с Джоуи снова были в “Голливудском фонтане”. Отец по-прежнему запрещал ему встречаться с Алексом, но Джоуи не обращал на это внимания. На этот раз он спешил поделиться с другом радостью – Лаура ответила на его записку, но Алекс не слушал его. Он был готов к тому, что каждую минуту может разразиться война между Советским Союзом и Соединенными Штатами, особенно теперь, после того как президент Кеннеди отдал распоряжение ВМС США о блокаде Кубы. С экрана телевизора постоянно доносились сообщения дикторов о том, что с минуту на минуты будет оглашен специальный информационный бюллетень.
– И вот она подошла ко мне, – восторженно сообщал Джоуи, – и говорит: “Это но ты написал мне ту миленькую записочку, Джоуи?” А я говорю...
– Помолчи, пожалуйста, – перебил его Алекс, и Джоуи, явно оскорбившись, закрыл рот.
На экране телевизора как раз появились крупные титры “Специальное сообщение”, а затем возникло лицо диктора.
– Сегодня утром советский премьер Никита Хрущев, – серьезным, чуточку торжественным голосом зачитал сообщение диктор, – официально объявил о том, что советские ракеты будут выведены с Кубы. Хрущев заявил, что СССР пошел на этот шаг в интересах дела мира...
– Что?! – изумился Алекс.
Джоуи покачал головой.
– Я не верю в это.
– Советский Союз готов предъявить мировому сообществу все необходимые доказательства и гарантии того, что эти намерения серьезны, – продолжал диктор.
На экране, однако, его лицо сменилось кадрами кинофильма, снятого с низколетящего военного самолета. Съемки позволяли рассмотреть советские военные корабли, отплывающие с Кубы. На палубах кораблей были размещены длинные, цилиндрической формы предметы, укрытые брезентом. Заметив приближающийся военный самолет, русские матросы сняли брезентовые чехлы, демонстрируя ракеты. Они махали американцам руками, а один из кадров, сделанный с очень близкого расстояния, позволил рассмотреть даже приветливые улыбки на лицах военных моряков.
– Должно быть, я сплю, – пробормотал Джоуи.
Алекс молчал, он был слишком расстроен, чтобы обсуждать с другом случившееся. Ощущение было такое, словно кто-то ударил его молотком по голове. Почему русские так поступили? Что теперь будет?
Понемногу он пришел в себя. Русские капитулировали перед американцами и теперь отступали. Они уходили с Кубы “в интересах мира”, и это могло означать только одно: когда они размещали ракеты на революционном острове, они действовали в интересах войны. Может быть, Россия совершила ошибку? Прав ли был Кеннеди, когда назвал русских агрессорами?
Алекс спрыгнул со своего табурета и ринулся к двери.
– Куда ты? – крикнул ему вслед Джоуи, но Алекс не ответил.
Всю дорогу домой он бежал и ворвался в квартиру точно смерч или ураган. Нина готовила в кухне.
– Хрущев выводит ракеты с Кубы, – задыхаясь, выкрикнул он. – Он уступил!
Алекс пристально смотрел на Нину, и она растерялась. Она быстро-быстро заморгала, нахмурилась и неуверенно переспросила:
– Это что, шутка?
– Нет, не шутка! Я сам видел русские корабли, отплывающие с ракетами. Их показывали по телевизору!
Некоторое время Нина молча смотрела на него, потом опустилась в кресло, плотно сжав губы, как всегда в минуты раздумья.
– Ну, – сказала она наконец, – это еще раз доказывает, что Советский Союз – миролюбивая страна, которая ради сохранения мира готова даже поступиться...
Но Алекс не мог ей поверить.
– Как ты можешь так говорить! – взорвался он. – Как ты можешь продолжать их защищать? Они чуть не начали мировую войну!
– Но, Алекс...
– Ты всегда их защищаешь, не так ли? Ты всегда находишь веские причины, по которым они делают то или иное. Ты не можешь смириться с тем, что они тоже могут поступать неправильно!
Он бросился в гостиную и сорвал со стены портрет улыбающегося Кастро.
– Нечего тут улыбаться! – пробормотал он со злостью.
Но самое страшное случилось сразу после праздника Шавуот[4].
В последнее время Алекс стал особенно интересоваться иудаизмом. В прошлом году ему исполнилось тринадцать, но Нина отказалась праздновать его “бар мицва”[5], который она считала варварским обычаем.
Алекс остался этим крайне недоволен. Его очень интересовало, как евреям удавалось выжить на протяжении стольких веков, и он хотел больше узнать о своем народе. “Должно быть, что-то особенное в нашей религии, – размышлял он, – раз она помогла нам справиться со всеми катастрофами и уцелеть, несмотря на все преследования и массовые убийства”. Он надеялся, что религиозная учеба накануне “бар мицва” приоткроет ему секреты иудаизма, однако спорить с Ниной ему не хотелось. Алекс решил, что, когда он станет старше, обязательно попытается с этим разобраться.
В день еврейского праздника Шавуота он, ничего не сказав Нине, отправился в ближайшую синагогу. Но служба его разочаровала. Мужчины в ермолках и молитвенных шалях пели и молились на иврите. Он ни слова не понял, а не зная содержания молитв, не имел ни малейшего понятия, когда вставать и когда садиться. Даже среди своих соплеменников он чувствовал себя чужим.
На следующий день он заметил Ральфа Бэрра, выходившего из классной комнаты, в которой должны были начаться занятия. Несмотря на то что в прошлом они часто дрались, теперь оба демонстративно игнорировали друг друга; еще одна потасовка грозила исключением из школы обоим. Однако в это утро Алекс заметил на лице своего врага злобную ухмылку. Удивленный, Алекс подошел к своему столу.
На столе лежал чистый белый конверт. Когда Алекс открыл его, из конверта выпала газетная вырезка. Это была статья из “Дейли ньюс”, датированная прошлым четвергом. Заголовок гласил: “Русские тайно казнят выдающихся еврейских литераторов”. Статью сопровождали несколько фотографий, на которых были изображены пожилой человек в очках по фамилии Михоэлс еще один худой мужчина с высоким лбом по фамилии Фефер, однако его внимание сразу же привлекли два имени, обведенные красным карандашом.
Виктор Вульф и Тоня Гордон-Вульф.
Колени его подогнулись, и он упал на стул. Сердце в груди отчаянно колотилось. Кто-то из класса окликнул его – он не ответил. С трудом сглотнув, он попытался продолжить чтение. Строки сливались, слова плясали перед его глазами, и ему приходилось читать каждое предложение по два или три раза.
В статье говорилось, что в 1949 и 1953 годах органы государственной безопасности тайно арестовали и казнили нескольких известных еврейских литераторов и философов, живших в России. На судебном разбирательстве, которое было циничной насмешкой над правосудием, их обвинили в измене Родине и шпионаже в пользу Англии и США. Большинство из них были расстреляны, остальные сгинули в концентрационных лагерях. Все они были невиновны и пали жертвой сталинской мании преследования.
Казни происходили в глубокой тайне, говорилось в статье, и о них так бы ничего и не стало известно, если бы об этом деле не рассказал советский дипломат, в прошлом месяце попросивший в США политического убежища. Те сведения, которые он сообщил, наконец-то пролили свет на таинственное исчезновение с российской литературной сцены сразу столь многих видных писателей в начале 50-х годов.
Далее следовал список уничтоженных Сталиным писателей и поэтов. В этом списке были имена его матери и отца.
Алекс поднялся и вышел из класса. Учитель математики что-то сказал ему вслед и посмотрел на него удивленным взглядом, но Алекс не слышал. Снаружи шел Дождь, теплый дождь, какой бывает в начале лета, и его тяжелые капли падали на лицо Алекса, когда он пересекал школьный двор. Ральф, конечно, подонок, но сейчас ему было не до него. Этот кретин просто вырезал из газеты статью и положил ему на стол.
Алекс медленно шел по улицам, и дождь мочил его волосы, одежду и стекал по лицу. Когда он пересекал Флэтбуш-авеню, он чуть не попал под машину. Водитель, мордастый господин с толстой сигарой в зубах, погрозил ему кулаком и что-то прокричал.
Войдя в магазин Шпигеля, Алекс сразу прошел через торговый зал в глубь помещения. Продавщицы окружили его, и одна из них сказала:
– Это Нинин племянник. Смотрите, как он промок!
Действительно, его промокшие башмаки оставляли на ковре грязные следы. Мистер Шпигель, толстый лысый мужчина в очках в золотой оправе и в синем строгом костюме, даже привстал со своего места, удивленно уставившись на Алекса.
Наконец Алекс отыскал Нину. Тетка бросилась ему навстречу, и на лице ее смешались смущение и забота. Она просила его никогда не приходить в магазин без крайней нужды, чтобы не раздражать мистера Шпигеля.
Она что-то спрашивала у него, но Алекс не слышал. Сунув руку в карман рубашки, он медленно вынул оттуда газетную вырезку, промокшую насквозь, как и он сам.
– Скажи... – начал он, но голос его прозвучал удивительно тихо и тонко, так что его едва было слышно. – Скажи, ты знала об этом? Ты знала о том, что Сталин убил моих родителей? Знала?
Нина пристально смотрела на него. Трясущаяся рука поднялась к губам, а глаза наполнились мукой и болью.
Алекс писал своему брату по-русски:
“Мой любимый брат Дмитрий!
Я писал тебе уже несколько раз, но не смог тебя найти. Я посылал тебе поздравления с Новым годом и с днем твоего рождения. Тетя Нина говорит, что ты родился 6 июля 1950 года. Но все мои письма возвращались ко мне со штампом московской почты. Наверное, у меня неправильный адрес, и теперь я напишу на конверте, чтобы это письмо переслали тебе по твоему новому адресу. Надеюсь, что на этот раз ты получишь мое письмо. Это важно, потому что у меня для тебя плохие новости.
В американской газете написали, что наша мама и мой отец были казнены советской службой безопасности по обвинению в измене. Знал ли ты об этом? Я не верю в то, что мои родители могли быть предателями. Должно быть, ты знаешь, что наша мама была известной советской поэтессой. Мой отец, как и твой, ни за что бы не женился на ней, если бы она сделала что-нибудь плохое. То, что их убили, – это просто ужасная ошибка. Может быть, твой папа поможет нам узнать правду? Я знаю, что он работает в вашей службе безопасности. Спроси у него, ладно? Я часто читаю мамины стихи и не могу поверить в то, что она предала Родину, она так любила Советский Союз! Мама часто снится мне по ночам, и тогда я просыпаюсь и плачу.
Пожалуйста, напиши мне, как только получишь это письмо. Мне очень хочется встретиться с тобой. Мне кажется, что я тебя помню – у тебя были русые волосы и черные глаза. Правда ли это? А как ты учишься? Я учусь хорошо по всем предметам, кроме математики, которую я терпеть не могу. Может быть, это оттого, что у нас плохой учитель. Зато я очень люблю читать, люблю музыку, особенно “Битлз”, и еще мне очень нравится цветное телевидение. Какое телевидение у вас в Москве? Тетя Нина говорит, что оно лучшее в мире.
Еще я немного занимаюсь боксом и играю в софтбол. Русского футбола в Америке нет.
Пожалуйста, напиши мне.
Твой любящий брат
Алекс”.
Три месяца спустя письмо снова вернулось к Алексу. На конверте стоял большой лиловый штамп с надписью на русском языке: “По этому адресу не проживает”.
В пять минут восьмого Никита просунул в дверь свою яйцевидную голову и помахал Дмитрию.
– Приготовься, – прохрипел он, обнажая желтые от табака зубы. – Они уже тут. Удачи тебе.
– Спасибо, Никита, – с благодарностью отозвался Дмитрий.
Никита был одним из немногих взрослых в их детском доме, кто относился к нему хорошо. Пожилой дворник тем временем махнул ему узловатой ладонью и исчез.
Дмитрий одернул гимнастерку, туже затянул тяжелый ремень с бляхой и потер носки ботинок о брюки, чтобы обувь заблестела. Из треснувшего, с отставшей амальгамой зеркала у дверей спальни на него хмуро уставился изящный юноша. Некоторое время Дмитрий критически разглядывал свое отражение: коротко подстриженные русые волосы, высокий лоб, худое, бледное лицо. Черные, миндалевидные глаза смотрели из-под насупленных густых бровей враждебно и настороженно. Упрямые губы под тонким прямым носом изобличали жесткость характера. На верхней губе бросалась в глаза коричневая родинка, похожая на запятую. У Дмитрия был квадратный, резко очерченный подбородок, который дерзко выдавался вперед. Его лицо можно было бы назвать красивым и неординарным, не будь на нем столь сурового, обвиняющего выражения. Взгляд его черных глаз всегда заставлял окружающих чувствовать себя неуютно.
– Расслабься, – приказал он себе. – Успокойся, подави свою агрессивность. Они хотят видеть тебя послушным и дисциплинированным. В этом секрет успеха: в матушке-России только послушный и дисциплинированный может подняться по лестнице и стать жестоким и сильным. Они хотят увидеть ягненка, а ты, Димка, уже оскалил клыки точно волк!
Дальняя дверь пустынной спальни распахнулась, и в комнату вбежал Ваня. Он слегка запыхался, должно быть, от быстрого бега. Ваня взмахнул руками и возбужденно воскликнул:
– Хорошо, что я тебя застал... Желаю удачи, Димка!
Дмитрий махнул ему рукой и вышел в коридор. В коридоре было холодно, но он чувствовал, как от волнения покрылся испариной лоб и взмокли ладони. Колени слепа дрожали, а в желудке ощущалась какая-то неестественная пустота. Его шаги эхом отдавались в пустом коридоре. С облупившихся стен, некогда выкрашенных светло-зеленой краской, следили за ним с портретов знаменитые русские полководцы – фельдмаршалы Александр Суворов и Михаил Кутузов, Семен Буденный – командующий Первой Конной армией, маршал Жуков – покоритель Берлина. Рядом с портретами висели лозунги, прославляющие Советскую Армию и ее героев. Самый большой транспарант, висевший над входом в столовую, гласил: “Детский дом имени Панфилова для детей погибших героев войны шлет пламенный привет Родине-матери в связи с годовщиной Великой Октябрьской социалистической революции!” Какой-то шутник замазал букву Г в слове “героев” и заменил ее на X. Вторая Е в этом слове тоже куда-то пропала.
Дмитрий вошел в кабинет Льва Брудного, нового администратора детского дома. За окном виднелся огород, все еще скрытый под снегом.
– Проходи! – пригласил Брудный, чуть приподнимаясь из-за стола. На его глуповатом лице появилась сальная улыбка.
Дмитрий постучался в тяжелую дубовую дверь с облупленной эмалевой табличкой “Директор полковник Бородин”.
Войдя в кабинет директора, он увидел, что сам полковник отсутствует. За его широким столом стояли три стула, на которых близко друг к другу сидели двое мужчин и одна женщина. Они курили и негромко переговаривались. На столе дымился горячий чай, разлитый в стаканы, и стояло блюдце с колотым сахаром. Увидев Дмитрия, все трое замолчали. С портрета на стене ласково щурился на Дмитрия Ленин. Дмитрий, однако, помнил, что, когда он впервые попал в этот кабинет, будучи еще совсем малышом, на этом же месте висел портрет Сталина.
– Здравствуйте, товарищи! – громко поздоровался Дмитрий и встал по стойке “смирно”.
– Доброе утро, – отозвался мужчина, сидевший посередине, очевидно, главный в этой комиссии. Перед ним на столе Дмитрий заметил свои анкеты и заявление.
Председатель комиссии – тучный человек лет пятидесяти, в сером костюме и малиново-красном галстуке, который был единственным ярким пятном в его облике. У него были тронутые сединой светлые волосы, водянистые глаза и большой, словно резиновый рот. На лацкане пиджака он носил значок в форме красного флага, на фоне которого была изображена винтовка с примкнутым штыком. Этот знак носили многие ветераны Красной Армии.
– Мое имя – Геннадий Бодров, я из Комитета государственной безопасности. Со мной товарищи Елена Крайнева, заместитель директора Высшей школы КГБ, и полковник Олег Калинин из ГРУ.
Женщина, одетая в строгий синий костюм и белую блузку, обтягивающую высокую пышную грудь, посмотрела на Дмитрия острыми, настороженными глазами. Сигарету она держала как карандаш – большим и указательным пальцами.
Полковник из военной разведки выглядел очень элегантно в темно-синем костюме и ослепительно белой крахмальной сорочке. Когда он посмотрел на Дмитрия и кивнул, по лицу его, слегка испорченному длинным белым шрамом на левой щеке, скользнула быстрая улыбка. Дмитрий почувствовал к нему симпатию.
– Можете стоять “вольно”, – скрипучим голосом разрешил Бодров, притворившись, будто изучает бумаги Дмитрия. Внезапно он резко поднял голову и сказал: – Я вижу, что ваши родители были расстреляны за измену Родине и что ваш сводный брат живет в США.
Дмитрий, чувствуя, как по спине пробежал неприятный холодок, неуклюже кивнул.
– Не кажется ли вам, что принять вас на работу в КГБ было бы рискованно? – холодно спрос ила женщина, выпустив изо рта клуб дыма.
– Да, – поддакнул Бодров. – Если бы вы были на нашем месте, приняли бы вы в КГБ кого-нибудь с такой записью в личном деле?
– Ну полно, товарищи, – приятным голосом сказал полковник Калинин. – Мы же знаем, что Тоня Гордон и Борис Морозов были полностью реабилитированы.
Взяв со стола документы Дмитрия, он быстро просмотрел их и снова положил обратно на стол.
– Дмитрий Морозов – приятный молодой человек, а его успехи достойны всяческих похвал. Не хотим же мы, чтобы этот молодой человек расплачивался за то, что Сталин сделал с его родителями, при этом ошибочно?
Дмитрий почувствовал огромное облегчение. Слава богу, что этот полковник здесь. Кажется, он открыто принял его сторону.
Бодров задумчиво потер лоб и еще раз взглянул на Дмитрия.
– Расскажите комиссии, почему вы хотите учиться в Высшей школе Комитета государственной безопасности?
Дмитрий откашлялся, и Калинин успокаивающе улыбнулся ему. Теперь Дмитрий чувствовал себя гораздо увереннее.
– Если они захотят отвергнуть тебя, – предупреждал его генерал Ткаченко, – то собеседование продлится не больше тридцати секунд. Это настоящий ритуал, в котором все расписано.
“Ну что же, надо оправдать их надежды”, – подумал Дмитрий.
– Меня зовут Дмитрий Морозов, – заговорил он. То, что надо сказать, он давно выучил назубок. – Я хочу принимать участие в строительстве социализма. Являясь членом комсомольской организации, я хочу служить своей великой Родине и защищать наше справедливое общество от внешних и внутренних врагов. Я хочу стать сотрудником КГБ, чтобы продолжить дело отца – полковника Бориса Морозова.
“Хотите знать, почему я на самом деле хочу в КГБ? – с горечью думал Дмитрий, механически повторяя заученные фразы. – Может быть, рассказать вам о жизни, которую вел маленький беспомощный мальчик в этом проклятом приюте? О его жизни, полной лишений и побоев? Рассказать, как я научился лгать и изворачиваться, как научился воровать – лишь бы выжить? И о том, как в отчаянии я поклялся себе любой ценой выбраться из этого места?”
Он почти не помнил тот день, когда его привезли в детский дом. Тогда ему было всего два с половиной года. Иногда, правда, в памяти его всплывали лица, которые он не мог вспомнить, неясные образы – загадочное послание из прошлой жизни. Он вспоминал – или ему это только казалось? – коренастого темноволосого мужчину с суровыми чертами лица, женщину с длинными золотистыми волосами и сладким теплым запахом, веселого светловолосого мальчугана. По ночам ему иногда снилась долгая поездка по заснеженным улицам в черном автомобиле, на заднем сиденье которого рядом с ним со смехом подпрыгивал этот белокурый мальчик.
Он никогда не делился своими воспоминаниями с одноклассниками. Дмитрий был спокойным, замкнутым ребенком и старался держаться особняком. Он так нуждался в материнском тепле, в крепких объятиях и любящих прикосновениях, вспоминая женщину с золотыми волосами. Он, правда, не был уверен в том, что это была его мать. Скорее всего, его мать умерла, иначе бы она ни за что не бросила его на произвол судьбы. А тот белокурый мальчуган? Был ли он его братом? Что с ним случилось?
Дмитрий чувствовал, что с его происхождением связана какая-то тайна. Когда он спрашивал учителей и воспитателей об отце, они отвечали ему лишь холодными, строгими взглядами. Приятелям он говорил, что его отец был полковником и погиб, защищая Родину.
– Как же он мог погибнуть, защищая Родину, – удивлялись ребята, – если, когда ты родился, никакой войны не было?
– А ваши отцы? – парировал Дмитрий. – Мы же с вами ровесники.
Ребята объясняли, что их отцы были Героями Советского Союза и умерли уже после войны, и Дмитрий в смущении отводил глаза – он не знал, что отвечать приятелям.
До тринадцати лет он ничего не знал о том, что на самом деле случилось с его родителями. Когда ему стало об этом известно, он в панике отступил еще глубже внутрь себя, возводя бастионы и сжигая мосты, стараясь сохранить в тайне свой постыдный секрет. Он решил, что никто в детдоме никогда не узнает, какая судьба постигла Бориса и Тоню Морозовых.
Детский дом имени Панфилова располагался в старых казармах императорского семнадцатого кавалерийского полка в пригороде Ленинграда – Пушкине. Казармы состояли из нескольких разваливающихся серовато-коричневых строений, сгрудившихся в самом центре обширного пустыря, который зимой накрепко замерзал, а весной и осенью превращался в грязное глинистое болото. Солдатские бараки и разваливающиеся конюшни были в срочном порядке подремонтированы и слегка переоборудованы, чтобы вместить три сотни мальчишек-сирот в возрасте от двух до восемнадцати лет. Детский дом был назван именем советского генерала-героя, погибшего при защите Москвы. Директором заведения был отставной полковник, и порядки в детдоме напоминали армейские.
Все питомцы детдома были одеты в одинаковую казенную одежду. На зиму им выдавали темное шерстяное обмундирование, а на лето – два легких комплекта защитного цвета. Каждый из воспитанников также получал фуражку, шинель, пару высоких ботинок и валенки. Волосы им стригли коротко, а койки и запирающиеся шкафчики были предметом постоянных проверок. В спальнях часто проводили дезинфекцию против насекомых, но вшам и клопам было на это совершенно плевать – по ночам они выползали из многочисленных щелей и принимались пировать.
Каждую большую общую спальню занимал один класс или одна возрастная группа. К каждой такой спальне был прикомандирован кто-то из старших воспитанников – “дежурный”, который управлял классами так же, как сержант отделением. По утрам и по вечерам проводились переклички, строевые упражнения на плацу, гимнастика, полувоенные тренировочные занятия. Учителя и инструкторы, в основном из бывших офицеров, жили тут же, при детском доме, вместе со своими семьями.
Никому из воспитанников не дозволялось без специального разрешения покидать территорию заведения, а получить такое разрешение было практически невозможно. Дмитрий и его товарищи имели возможность увидеть что-то, кроме унылых бараков, только тогда, когда их вывозили в Ленинград – в музеи или на стадион. Девочек среди детдомовцев не было. Исключение составляли лишь члены семей воспитательского состава, которые жили в небольших домиках, отделенных от казарм лишь узким пространством парадной площадки. Позади домиков раскинула свои ветви тенистая каштановая роща.
Жизнь в детском доме приучила Дмитрия к нищенскому существованию. Он ни разу не получал ни новой формы, ни новых ботинок. Выдаваемая ему одежда была изношена и протерта до дыр, несмотря на бесчисленное количество заплат и заштопанных мест. Не лучше выглядели и ботинки. Никаких личных вещей воспитанникам иметь не разрешалось. Любая другая одежда, кроме форменной, нижнее белье, деньги, перочинные ножи или продукты, обнаруженные в шкафчиках, немедленно конфисковывались.
Между тем здания остро нуждались в ремонте. Зимой ветхие строения продувались ледяным ветром насквозь, и дети едва не насмерть замерзали в своих огромных, плохо отапливаемых спальнях, дрожа под тонкими одеялами.
Дмитрий постоянно был голоден. Липкая каша с черным хлебом на завтрак, жидкий суп на обед и картошка с черным хлебом на ужин – таково было неизменное меню их столовой. По праздникам они получали рыбу, мясо или сосиски. Овощи, выращенные на огороде на заднем дворе, никогда не попадали к ним в тарелки.
– Все погнило, – отвечал на их робкие расспросы повар, огромный тучный человек со злобным лицом и сильными руками. – В этом году опять все погнило.
Никто не осмеливался возражать ему – это могло быть расценено как неподчинение старшим. Наказание за это было одно – исключение, а всем им некуда было пойти.
Детдом, однако, наделил Дмитрия бесценным даром – искусством выживания.
Пока Дмитрий жил в крыле для малышей, пока учился в первом и втором классах, его не обижали. Однако в первую же ночь, когда он перебрался в спальню третьего класса, кто-то украл его ботинки. Поутру он босиком прошлепал по полу к “дежурному сержанту” из старшеклассников и сообщил о пропаже.
Старшеклассник, круглолицый крепыш с сальными волосами и маленькими свиными глазками, только пожал плечами.
– Это твои проблемы, – сказал он и зевнул, обнажая гнилые передние зубы. – В следующий раз будешь осторожнее.
Дмитрий не знал, что делать. Ему было только девять лет, к тому же вот-вот должны были начаться занятия. Он побежал было жаловаться старшему воспитателю, но в коридоре столкнулся с дворником Никитой. Этот уже тогда лысый старичок, одетый по своему обыкновению в застиранную гимнастерку, шагал по коридору смешной утиной походкой.
– Потерял обувку, малыш? – ласково спросил Никита. Голос у него был теплым, а глаза смотрели по-доброму.
– Ага. Хочу пожаловаться воспитателю.
Никита печально покачал головой.
– Не ходи, – посоветовал он, потрепав мальчика по щеке. – Они тебе ничем не помогут, только накажут. У тебя деньги есть?
– Нет, – ответил удивленно Дмитрий. – Откуда?
– Я так и думал. – Никита сокрушенно покачал головой. – Если бы у тебя были деньги или что-нибудь ценное, ты мог бы попросить дежурного помочь тебе. Он бы нашел твои башмаки.
– У меня есть кое-какие книги, – с надеждой сказал Дмитрий. Он очень любил книги о путешествиях и приключениях и выиграл на школьных соревнованиях “Путешествия Гулливера”, “Остров сокровищ” и “Оливера Твиста”.
– Книги – это не то. – Никита снова покачал головой. – Нужны деньги. Если у тебя их нет...
Он пристально посмотрел на Дмитрия.
– Сегодня на занятия можешь надеть валенки, никто не обратит внимания. Но, если у тебя не будет ботинок на субботней проверке, ты попадешь в беду. Мало того, что тебя накажут, но и в твоем деле напишут.
– Но зачем кому-то понадобились мои ботинки? – в отчаянии спросил Дмитрий, чувствуя, как его глаза наполняются слезами.
Никита вынул из кармана жестяную коробочку с махоркой и ловко свернул папиросу из клочка серой бумаги.
– Чтобы продать, конечно, – объяснил Никита. Заметив удивление мальчика, он добавил: – Их можно продать обратно тебе же или на барахолке в Пушкине. За пару башмаков, даже поношенных, можно взять хорошую цену.
– Но... – замялся Дмитрий. – Нам же не разрешают выходить за территорию.
Никита закурил и, выпустив струю едкого дыма, сказал:
– Всегда есть выход, малыш, всегда.
Только когда Никита ушел по своим делам, Дмитрий понял. Он должен был либо выкупить свои ботинки обратно, либо, если у него не найдется ни денег, ни ценных вещей, украсть ботинки у кого-то еще.
В класс он явился в валенках. На протяжении всего дня он постоянно думал об Оливере Твисте, герое романа Диккенса, о том, как беспомощен и одинок он был в сиротском приюте. Ночью Дмитрий долго лежал без сна, прислушиваясь к храпу и сонному дыханию товарищей. Дождавшись, когда все мальчишки заснут, он стал со своей койки и прокрался в дальний конец спальни. Руки и ноги у него дрожали от страха. Он знал, что красть нехорошо, и ему никогда не приходилось делать этого раньше. Если он попадется, его вышвырнут из детского дома. Но если он не добудет себе ботинок, его накажут.
Кто-то из мальчиков пошевелился во сне, и Дмитрий застыл, сдерживая дыхание и обливаясь холодным потом. Но спящий просто перевернулся на другой бок и продолжал спать. Под койками, однако, нигде не было ботинок. Судя по всему, остальные были умнее и прятали ботинки на ночь либо в шкафчики, либо под подушку. Он был слишком доверчив и наивен, за что и поплатился обувью.
Наконец под самой дальней кроватью он заметил пару ботинок. Осторожно ступая в темноте, он приблизился и опустился на корточки. Никто не шевелился, только его сердце бешено стучало. Два раза он протягивал к башмакам руку и дважды отдергивал. Он не мог решиться, он не хотел становиться вором. Но он и не хотел, чтобы его наказали во время субботней проверки, не хотел, чтобы в его личном деле появилось взыскание. Он же ничего плохого не сделал, за что же ему страдать? Оливер Твист тоже вынужден был воровать, когда покинул Лондон. Иного выхода у него просто не было.
Наконец Дмитрий схватил ботинки и с добычей бросился прочь, но они словно живые вырвались у него из рук! Железная койка загремела, и сердце в груди Дмитрия замерло от ужаса. Хозяин привязал башмаки к ножке кровати!
В панике Дмитрий побежал на свое место, но по обеим сторонам прохода уже поднимались с подушек головы проснувшихся воспитанников.
– Лови его! – заорал кто-то. – Он хотел украсть мои ботинки!
– Держи вора! – дружно подхватили остальные. Дмитрий продолжал бежать, но кто-то подставил ему ногу, и он растянулся в проходе, крепко ударившись лицом об пол. Несколько пар рук немедленно схватили его за руки и за ноги, удерживая на земле. Дмитрий бешено извивался, пытаясь высвободить руки.
– Отпустите! – прохрипел он, чувствуя, как подступившие слезы перехватывают горло. – Отпустите меня!
– Одеяло! – негромко приказал кто-то, и Дмитрий узнал голос дежурного. – И тише!
На него накинули одеяло, и чья-то сильная рука зажала ему рот. Затем они бросились на него, наверное, сразу впятером или вшестером, изо всей силы пинали его ногами и дубасили кулаками. Боль была ужасной, к тому же он задыхался и широко открывал рот, стараясь глотнуть воздуха, но пыльное одеяло не давало ему такой возможности. По лицу его потекли слезы.
Мальчишки избивали его молча и яростно, и он слышал только их хриплое дыхание. Дмитрий не мог даже защитить лицо, поскольку его руки по-прежнему оставались прижаты к телу. Один удар разбил ему нос, второй пришелся по губе, и он ощутил во рту соленый вкус крови. Кто-то попал ему ногой по позвоночнику, и Дмитрий вздрогнул от пронизывающей боли, однако не застонал и сжал зубы, чтобы не закричать.
Град ударов внезапно прекратился, и кто-то стянул с него одеяло. Дмитрий чувствовал себя настолько униженным, что долго не открывал глаз. Когда же он наконец осмелился взглянуть вверх, он увидел группу одноклассников, которые с презрением смотрели на него сверху вниз.
– Грязный ворюга! – сказал один из них и плюнул на Дмитрия.
Другой парнишка, стоявший за спинами остальных, попытался лягнуть его ногой, но тут в лицо Дмитрию ударил ослепительный луч карманного фонаря. Он заморгал и отвернулся.
– Посмотрите на него, – сказал голос дежурного. Это он осветил Дмитрия фонарем. – Один из вас оказался вором. Запомните его хорошенько и не позволяйте приближаться к своим вещам. Учителям – ни слова. Это дело мы решим между собой.
Дмитрий вернулся на свою койку, избитый и униженный, и тихо заплакал. Один или два раза он засыпал, но сон его продолжался всего несколько минут. Когда на рассвете он очнулся от своей мучительной полудремы, он долго не мог поверить в то, что попался на воровстве и был избит. Ему представлялось, что все это произошло с ним в дурном сне, однако, когда он повернулся на тонком матраце, чтобы встать с кровати, то почувствовал сильную боль в ушибленных местах. Это вовсе не было сном, но настоящий кошмар для него только начинался.
Этим же утром он узнал, каково быть изгоем, отщепенцем. Никто не хотел с ним разговаривать, одноклассники корчили ему рожи, плевали перед ним на пол и обзывались разными словами. За завтраком, когда он пришел в столовую, его соседи сразу перебрались задругой стол. В классе он то и дело слышал произнесенное шепотом слово “вор”. Когда после перерыва на обед он вернулся в класс, то обнаружил, что на его парте мелом нарисованы череп и две скрещенные кости.
– Что у тебя с лицом? – спросил его учитель арифметики.
Еще утром, глядя на себя в зеркало, Дмитрий обнаружил, что его избитое лицо расцвело всеми цветами радуги. Верхняя губа стала вдвое больше своих обычных размеров, а под носом был сгусток засохшей крови. На левой щеке обнаружились две ссадины.
– Я упал, – объяснил он, и в классе захихикали.
Пожилой учитель пристально посмотрел на него своими мудрыми глазами.
– В следующий раз будь осторожнее, – посоветовал он и вернулся к занятиям. Скорее всего, он догадался, что произошло, однако, следуя неписаному кодексу чести детского дома, не стал обременять себя расследованием.
Дмитрий понимал, что дальше будет еще хуже и что он навеки проклят своими одноклассниками. Однако его главная проблема оставалась нерешенной. Приближалась суббота, и ему были нужны новые ботинки. Сегодня, самое позднее – завтра он должен предпринять еще одну попытку. Никакого иного выхода у него не оставалось, он вынужден сделать это.
На этот раз он тщательно подготовился. Дмитрий решил стянуть ботинки в другом классе, чтобы лишний раз не навлечь на себя подозрения своих товарищей. Необходимо также было выбрать удобный момент. Он провел без сна еще одну ночь и наконец составил план действий.
Утром он внимательно изучил расписание занятий, вывешенное на доске рядом с кабинетом администрации. Во время второго завтрака он стащил в столовой нож и спрятал его под одеждой. В середине урока географии, примерно в два часа пополудни, он внезапно скрючился на своей скамье так, словно у него разболелся живот, и поднял руку.
– Наверное, я съел что-то не то, – простонал он. – Можно мне пойти в туалет?
Учительница географии Лидия Ражнухина строго посмотрела на него, но смилостивилась и отпустила его неохотным кивком головы.
Выйдя в коридор, Дмитрий ринулся в спортивный зал, где занимались гимнастикой ученики пятого класса. Все они были в майках и синих трусах. В смежной комнатке висела их одежда, а ботинки аккуратно стояли внизу, попарно связанные шнурками.
Дмитрий выбрал две пары ботинок, которые показались ему подходящими по размеру, и, вытащив нож, разрезал шнурки. Правый ботинок он взял от одной пары, а левый – от другой и засунул их под ремень. Затем он собрал все остальные ботинки и, перерезав связывающие их шнурки, кучей свалил обувь в углу. Теперь, когда учащиеся вернутся в раздевалку, они решат, что кто-то сыграл с ними шутку. Каждый будет подолгу разыскивать свои ботинки, и к тому времени, когда двое из них обнаружат пропажу, он будет в безопасности.
Примерно после пяти минут отсутствия Дмитрий вернулся в класс. Его лицо горело, а грудь тяжело вздымалась, но он испытывал огромное облегчение. Нож был надежно спрятан под матрацем, а валенки возвращены в запирающийся шкафчик в спальне. Украденные башмаки он надел на ноги. Как можно спокойнее он подошел к своему столу и уселся на место. Никто не заметил, что за время своей кратковременной отлучки он успел сменить обувь. Только сидевший в соседнем ряду грузинский мальчик Вано, или Ваня, как звали его все, бросил взгляд на ноги Дмитрия, посмотрел ему в глаза и хитро, понимающе улыбнулся, словно теперь они стали соучастниками. Дмитрий припомнил, что в ту ночь Ваня тоже лупил его, но сегодня он явно жаждал примирения.
И Дмитрий слабо улыбнулся в ответ. Субботняя проверка прошла без сучка и задоринки. Через полчаса после ее окончания во время торжественной церемонии на главной площадке Дмитрий и его одноклассники получили алые пионерские галстуки – теперь они были членами пионерской организации имени Ленина. Советские традиции требовали, чтобы все дети в возрасте девяти лет становились пионерами – членами детского коммунистического движения. Получив галстуки и значки, воспитанники торжественно продекламировали законы пионеров Советского Союза.
Пионер предан Родине, партии, коммунизму. Пионер следует примеру героев войны и труда. Пионер настойчив в учебе, в труде и спорте. Пионер честен, он хороший товарищ и всегда стоит за правду.
В этом месте Ваня обернулся к Дмитрию и подмигнул. В ту ужасную ночь расправы в Дмитрии что-то переменилось. Воспоминание о пережитом унижении никогда не покидало его, боль и стыд той ночи въелись в его память и плоть. Он поклялся себе, что никогда и никому больше не позволит причинять себе боль безнаказанно. Никогда больше он не будет беспомощно лежать, укрытый вонючим одеялом, и позволять толпе трусов избивать себя.
Как одержимый, он посвятил все свое свободное время физическим упражнениям. По утрам он вставал раньше всех учащихся и в течение часа бегал вдоль забора, окружавшего территорию детского дома, подтягивался, отжимался, приседал. По вечерам он занимался в школьных секциях самбо и бокса и часами оставался в спортзале, вымещая свою ненависть на мешках с песком и тяжелых манекенах, раскалывая деревянные доски ударами кулаков до тех пор, пока кожа на костяшках пальцев не лопалась, и руки не начинали кровоточить.
– Молодец, Димка, гарный боец, – говаривал ему преподаватель физкультуры и улыбался, ощупывая его окрепшие мускулы. Сам он был донским казаком, бритоголовым и кривоногим, с вислыми усами и широкими плечами. – Не хотел бы я познакомиться с твоими кулаками.
“Да, однажды я им всем покажу”, – размышлял Дмитрий. – Я сполна им отплачу!”
Часто размышляя о мести, он, однако, не знал, кому конкретно он будет мстить. Дмитрий надеялся, что кража ботинок была первым и последним дурным поступком в его жизни. Он украл, потому что был вынужден это сделать. Он не был вором, он был школьником, пионером и хотел в будущем стать большим начальником. Учился он намного лучше других. Особенно хорошо давались ему география и история СССР. Он раздобыл несколько книг Диккенса, Жюля Верна, Александра Бека и Николая Островского и зачитывался ими. Некоторые из одноклассников снова стали с ним разговаривать, а он односложно им отвечал, подавляя свою ненависть. Постепенно постыдный эпизод из его прошлого стал забываться.
Следующая зима оказалась самой суровой с 1937 года. Пришли трескучие ленинградские морозы, Нева и Финский залив замерзли, а детский дом исчез под горами выпавшего снега. Водопроводные трубы внутри казарм тоже замерзли, а краны в ванных комнатах обросли белыми бородами ледяных сосулек. Каждое утро школьникам и воспитателям приходилось прилагать немалые усилия для того, чтобы добыть хоть немного воды. Оконные стекла были изукрашены толстым слоем изморози, а лютый холод проникал в плохо отапливаемые спальни и прятался по углам словно что-то враждебное и живое, обдающее детей своим ледяным дыханием.
Самые слабые из воспитанников не могли сопротивляться холоду слишком долго. Шестеро школьников, в том числе двое из класса Дмитрия, были срочно увезены в Чапаевский госпиталь с острым воспалением легких. Двое из них умерли. На похоронах Ваня подошел к Дмитрию.
– Мы можем быть следующими, – сказал он негромко и кивнул головой в сторону группы учителей. – Им плевать на нас.
Дмитрий согласно кивнул.
– Но что нам делать?
– Нужна теплая одежда и одеяла, – прошептал Ваня.
– И больше хорошей еды, – подумав, добавил Дмитрий.
Той же ночью Дмитрий и Ваня пробрались в мастерские и украли несколько пил, отверток и молотков. Все это они спрятали в угольном погребе. Вскоре они уже тащили все, что попадалось им под руки: деньги и личные вещи из шкафчиков воспитанников, мешки с картофелем и мукой из кухни, флаконы со спиртом из школьного кабинета биологии. Один из помощников повара, узбек по имени Коля, продавал украденное на городской барахолке у церкви. Он приносил им толстые шерстяные свитера, которые они могли поддевать под школьную форму, запасные одеяла, тушенку в банках и консервированные овощи – по ночам они разогревали их в пустынной кухне – и сигареты “Прима”, которые они курили на заднем дворе. За долю в деле им чем мог помогал “дежурный сержант” Кузьма Бунин. Именно он рассказал своим компаньонам, что учащиеся старших классов тайно передают украденные вещи через забор и никто из них ни разу не попался.
Лежа по ночам на своей койке, Дмитрий терзался угрызениями совести. Что с ним случилось? Он, сын полковника Советской Армии, стал вором, обкрадывающим свою школу и своих товарищей. Он ненавидел себя за это, но ведь он просто не хотел умирать! Кроме всего прочего, он ничем не был обязан ни школе, ни товарищам.
Тем временем еще трое мальчиков в детском доме заболели и были отправлены в больницу. Двое из них умерли, а третий так сильно ослаб, что обратно в детский дом не вернулся. Никто больше его не видел.
Дмитрий и Ваня в отличие от многих детдомовцев встречали одиннадцатый год своей жизни в хорошей физической форме. Дмитрий к тому же оказался блестящим учеником. Однажды в классе его попросили прочесть вслух его же собственное сочинение, в котором он объяснял, почему жизнь в Советском Союзе лучше, чем жизнь в Америке.
“Разложение американского общества, – писал Дмитрий, – особенно ярко проявляется в росте преступности и наркомании, и капитализм только способствует этому. Люди в Америке становятся грабителями, ворами и жуликами из-за того, что их семьи голодают”.
– Отлично! – воскликнула учительница Кармия Толбухина. Она происходила из семьи старых коммунистов, и даже ее необычное имя было патриотическим, составленным из начальных букв словосочетания “Красная Армия”. – Продолжай, Дмитрий, – с теплотой в голосе попросила она.
И Дмитрий продолжал описывать страдания американских рабочих, подвергающихся страшной капиталистической эксплуатации. Писал он и о том, как производители оружия провоцируют войны в Южной Америке и Азии, о социальной несправедливости, о преследованиях передовых ученых. “Америка – это империалистическое государство, подобно паразиту высасывающее все соки из малых стран, обкрадывает их, за бесценок скупая у них пшеницу, нефть, железную руду”.
Америке Дмитрий противопоставлял Советский Союз, который помогает неразвитым странам, международному рабочему классу и борется за мир во всем мире.
“Я счастлив, что родился и вырос в СССР, – заканчивал Дмитрий свое сочинение, – потому что в Америке голодают даже дети”.
Кармия Толбухина была настолько тронута, что подошла к нему и ласково поцеловала в лоб. В конце учебного года Дмитрий получил награду – маленький бюст Ленина.
– Дмитрий! Дмитрий, проснись!
Он попытался оттолкнуть руку, цепко державшую его за плечо. Ему снился сон о солнечном тропическом острове. Красивая девушка держала его за руку и заглядывала прямо в глаза. Она любила его. В последнее время Дмитрию часто снились девушки, и все эти сны заканчивались мокрыми пятнами на серых простынях. Однако досмотреть этот сон ему так и не удалось.
– Проснись же, Димка! – все нашептывал ему на ухо настойчивый голос, а рука продолжала теребить его. Наконец он открыл глаза.
– Что за...!
Рука торопливо зажала ему рот.
– Тихо! – Он узнал голос Вани. – Идем со мной. Там что-то неладное творится.
Дмитрий схватил одежду – стояла весна и было довольно тепло – и прокрался на цыпочках к выходу из спальни. На койке возле двери громко храпел Кузьма Бунин. Он не проснулся, когда они неслышно выскользнули в плохо освещенный коридор.
– Что случилось? – спросил Дмитрий, быстро одеваясь. Во рту у него было кисло и мерзко. – Который час?
– Половина третьего. Не надевай ботинки, а то нас услышат.
– Кто?!
Но Ваня уже заторопился по коридору.
– Идем. Я хочу, чтобы ты кое-что увидел.
Ваня провел его в пустынную кухню, затем они выбрались на темный задний двор и спрятались за изгородью возле продуктового склада. Там стоял грузовик, и двое мужчин грузили в кузов тяжелые мешки.
– Это повар, – прошептал Ваня, – и водитель.
– Что это за мешки?
– С мукой. И с картофелем. Они уже погрузили несколько ящиков овощей – все, что мы вырастили в прошлом году. И несколько тюков одеял из соседнего склада.
Из маленькой пристройки появился третий человек и присоединился к остальным.
– А это завхоз, – снова шепнул Ваня.
– Завхоз? – не поверил Дмитрий. – Не может быть!
Он подумал о пожилом дружелюбном завхозе, который очень любил рассказывать им о тяжелых временах, когда в СССР не хватало продуктов и топлива.
– Все мы должны чем-то жертвовать ради нашей страны, – говаривал он.
Теперь же он обкрадывал школу в компании с поваром.
– Как ты узнал об этом? – спросил Дмитрий.
– Проголодался. Пошел на кухню, чтобы разогреть банку овощей, и услышал какой-то шум.
Дмитрий подумал о том, как сам мучился угрызениями совести. Его кражи были ничтожными по сравнению с делами, которыми ворочали повар и завхоз. Эти обкрадывали детский дом машинами!
– Ты запомнил номер грузовика? – шепотом спросил он.
– Да, – кивнул Ваня. – Я еще слышал, как они разговаривали с водителем. Его имя Родион.
– Давай сматываться, – предложил Дмитрий.
На следующее утро они попросили директора детского дома принять их. Оба надели свои пионерские галстуки, и Дмитрий первым заговорил:
– Мы свято чтим традиции, которым положил начало герой-пионер Павлик Морозов.
– Вот как? – Полковник улыбнулся. – Пионер Дмитрий Морозов хочет последовать примеру Павлика Морозова?
Дмитрий неуверенно улыбнулся в ответ.
– Это просто совпадение, что у нас одинаковые фамилии, товарищ полковник.
– Конечно. – Полковник Бородин кивнул. – Я просто пошутил...
Дмитрий и Ваня узнали о Павлике Морозове на уроке всего неделю тому назад. Павлик, двенадцатилетний уральский пионер, был одним из кумиров советских детей. Во время голода 1932 года он подслушал, как его отец и его дядя договариваются о том, чтобы спрятать часть своего зерна и не сдавать его государству. Как преданный делу партии пионер, Павлик сообщил о преступлении своих родственников властям. Его отец попал под суд, и Павлик давал против него свидетельские показания. После суда дядя жестоко расправился с Павликом. За это дядя был осужден и повешен.
Павлик Морозов стал одним из героев страны, и о нем были написаны рассказы и стихи. Советские пионеры пели песни о Павлике Морозове, ставили пьесы о его подвиге. О его поступке рассказывали школьникам в качестве примера гражданского долга. Каждый пионер должен был сообщать в милицию или в МГБ даже о своих родителях, если узнает, что они хотят нанести вред Советской стране.
– Мы просили принять нас, потому что хотим последовать примеру Павлика Морозова, – твердо сказал Дмитрий. – Прошлой ночью Ваня почувствовал себя плохо, у него кружилась голова и его мутило. Он разбудил меня, чтобы я помог ему, и мы вышли на улицу подышать свежим воздухом. Дежурного нам будить не хотелось. А потом около продовольственного склада мы увидели...
Через полчаса в детский дом прибыл милицейский автомобиль. Старший повар и завхоз были арестованы, в тот же день после обеда в городе по номеру разыскали грузовик с украденными вещами. На еженедельной пионерской линейке директор поздравил Ваню и Дмитрия и прикрепил к их рубашкам значки пионерской славы, а из журнала “Красный пионер” приехали фотограф и корреспондент, которые хотели записать рассказ мальчиков об их мужественном поступке.
Затем на торжественной церемонии, проходившей на парадной площадке, все воспитанники и учителя стояли по стойке “смирно”, а офицеры-отставники взяли под козырек, пока два юных героя поднимали красный флаг. Пионерский хор исполнил “Гимн пионеров”.
Дмитрий смотрел в лица своих одноклассников, которые били его под одеялом четыре года назад. “Они поют в мою честь, – подумалось ему. – Теперь я – гордость школы, и пусть только кто-нибудь осмелится назвать меня вором”.
Вскоре после того, как Дмитрию исполнилось тринадцать лет, на урок в их класс пришел директор.
– Прошу прощения, Яким Ефремович, – обратился он к преподавателю геометрии. – Дмитрий Морозов, пошли со мной.
Дмитрий и Ваня обменялись встревоженными взглядами. Затем Дмитрий поднялся и вышел из класса вслед за директором.
– Что-нибудь случилось, товарищ полковник? – спросил он как можно небрежнее.
– К тебе посетитель, – пояснил полковник Бородин, подводя Дмитрия к своему кабинету.
Открыв дверь, он пропустил мальчика внутрь.
– Я оставлю вас здесь, товарищ генерал, – с почтением проговорил он. – Мой кабинет в вашем полном распоряжении.
Генерал? Дмитрий с тревогой и любопытством посмотрел на худого старика, поднимающегося из-за директорского стола.
– Спасибо, товарищ полковник, – сказал незнакомец и внезапно сильно раскашлялся. Кашель у него был сухой, хриплый, так что, казалось, было слышно, как рвутся натруженные легкие. Лицо его стало пепельно-серым, он пошатнулся и поспешно оперся об угол стола. – Прошу прощения, – проговорил он, когда приступ наконец прошел, и вытер рот смятым носовым платком.
– Мой кабинет... – снова заговорил Бородин.
– Нет-нет, полковник. Я не хочу стеснять вас. – Генерал положил руку Дмитрию на плечо. – Я поговорю с Морозовым у него в спальне. – Хочу посмотреть, как он живет.
Дмитрий в смущении провел неожиданного гостя в спальню. Огромная комната была пуста, только на койке у двери спал Кузьма Бунин, отдыхая после ночного дежурства в лазарете. В окна лился яркий свет нежаркого октябрьского солнца, и крошечные пылинки танцевали в его лучах, ненадолго вспыхивая, словно крупинки золота.
– Моя фамилия Ткаченко, – сказал генерал. – Я офицер КГБ, старый чекист. Я был другом твоего отца.
Дмитрий почувствовал огромное облегчение. Когда директор явился в класс, он подумал, что о его кражах стало известно. Слава богу, тревога оказалась ложной.
Он внимательно посмотрел на генерала. Тот был высок ростом и страшно худ, с впалой грудной клеткой и морщинистой шеей. Волосы и брови его были снежно-белыми, только кончики длинных усов пожелтели от табака. Во рту блестело несколько золотых зубов. Простой коричневый костюм дополнялся небрежно повязанным красным галстуком.
Взгляд его, однако, был настороженным, а мысли свои генерал выражал короткими емкими фразами.
– Твой отец просил меня приглядеть за тобой, но до настоящего времени я не мог этого делать по причинам, которые я объясню позже. Твой отец был моим заместителем и работал во Втором Главном управлении КГБ. Он был прекрасным человеком, коммунистом и патриотом Родины. Ты должен всегда помнить об этом, Дмитрий.
Он достал из кармана пачку иностранных сигарет голубого цвета, судя по виду – французских. Закурив одну, он раскашлялся. Запах дыма был крепким, едким.
– Ребята здесь курят? – спросил Ткаченко, откашлявшись.
– Нам не разрешают, товарищ генерал, – осторожно ответил Дмитрий.
– Я не спрашиваю, разрешают вам или нет, я спросил, курите ли вы, – строго перебил его генерал, бросая начатую пачку ему на колени. – Если сам не куришь, обменяешь на что-нибудь еще. Я-то знаю, как живут в подобных местах. Обо мне не беспокойся, у меня есть еще. Никогда не выхожу из дома без своей отравы. – Он похлопал себя по карману. – И не называй меня “генерал”. Мое имя – Анатолий Сергеевич. Ясно?
– Ясно, – ответил Дмитрий и ухмыльнулся.
– Как тут с тобой обращаются? – спросил генерал из облака дыма. – Кормят как?
Дмитрий нахмурился. Неужели генерал решил поменять тему их разговора? Они же начали говорить о его отце!
– Вы сказали, что мой отец просил вас приглядеть за мной.
Ткаченко мрачно кивнул.
– Как погиб мой отец?
Генерал пристально посмотрел ему в глаза.
– Значит, они тебе не сказали, – негромко проговорил он. Это был не вопрос, а утверждение.
– Как он погиб? – снова повторил Дмитрий. Отчего-то ему вдруг стало не по себе.
Ткаченко на мгновение склонил свою седую голову, затем внезапно посмотрел прямо в глаза Дмитрию.
– Твоего отца расстреляли в воркутинском спецлаге в апреле 1954 года.
Расстреляли... Дмитрий безмолвно уставился на старого генерала, не в силах переварить услышанное.
– Его приговорили к смерти из-за жены – твоей матери. Она была еврейской поэтессой, фамилия ее была Гордон. Тоня Гордон. Она и ее первый муж Виктор Вульф были признаны виновными в подрывной деятельности. Борис женился на Тоне Гордон после того, как она развелась со своим первым мужем. Впоследствии твоя мать тоже была расстреляна. У тебя есть сводный брат Александр, он живет в Америке. Он – сын Тони Гордон от первого брака.
У него есть брат!
– Он блондин? – с замиранием сердца спросил Дмитрий. Тут ему показалось, что на своей койке шевельнулся дежурный.
– Что-что? – Ткаченко странно посмотрел на него. – Ах да, твой брат! Может быть. Но на твоем месте я не стал бы упоминать о его существовании. Как ты знаешь, у нас не очень доверяют людям, у которых есть родственники за границей.
– Вы сказали, что мои родители были расстреляны... – медленно проговорил Дмитрий, словно просыпаясь.
– Сначала мать, а через год отец.
– Но почему? Что такого они сделали?
– Твой отец будет посмертно реабилитирован, – с нажимом сказал Ткаченко. – Два месяца назад была назначена специальная комиссия, которая по распоряжению Хрущева будет заниматься пересмотром сомнительных дел и решений, принятых в сталинские времена. Я не сомневаюсь в том, что приговор твоему отцу будет отменен, и что его воинское звание будет восстановлено. Он не сделал ничего плохого, и погиб он только из-за того, что женился на этой женщине. Борис Морозов – герой. Вот увидишь, его обязательно реабилитируют.
– А кто реабилитирует меня? – сердито перебил Дмитрий. Вся боль и потрясение от сообщения генерала, все страдания и унижения, накопившиеся за одиннадцать лет в детдоме, выплеснулись наружу в этом яростном взрыве. – Меня? Кто реабилитирует меня? Кто заберет меня отсюда? Может быть, вы? – Он уставился на генерала в упор, сверля его взглядом.
Ткаченко и бровью не повел.
– Нет, – сказал он спокойно. – Я не стану реабилитировать тебя и забирать отсюда тоже. Я хотел, чтобы ты узнал правду о своем отце.
– Что он был расстрелян как изменник Родины? – бросил Дмитрий.
– Что он был замечательным человеком и отличным работником. Я хотел приехать и рассказать тебе об этом много лет назад, но... – Ткаченко невесело улыбнулся. – Я сам оказался в не очень-то приятном положении. Вскоре после ареста твоего отца я вынужден был выйти в отставку. Только в прошлом году меня вернули обратно на службу.
– Почему?
Ткаченко пожал плечами.
– Наверное, я могу тебе рассказать. Это больше не является секретом. Ты слышал о полковнике Пеньковском?
Дмитрий покачал головой.
– Пеньковский был полковником военной разведки, который предал Родину и начал передавать военные секреты американским спецслужбам. Он нанес огромный вред ГРУ и КГБ.
– А что такое ГРУ? – перебил Дмитрий.
– Военная разведка. – Ткаченко прочистил горло и снова вытер рот платком. – Теперь мы вынуждены перестраивать наши службы. Политбюро приняло решение вернуть из резерва старых сотрудников, никогда не контактировавших с Пеньковским. Я и мои товарищи должны помочь очистить и укрепить госбезопасность. И вот я здесь. По долгу службы мне необходимо было попасть в Ленинград, в одно из наших отделений, и я заехал повидаться с тобой.
И Ткаченко снова согнулся в приступе мучительного кашля.
Дмитрий молча ждал, пока кашель утихнет.
– Товарищ Ткаченко... – сказал он наконец.
– Анатолий Сергеевич.
– Анатолий Сергеевич, – голос Дмитрия упал почти до шепота, – расскажите мне, пожалуйста, об отце.
И на протяжении целого часа, прерываемый приступами сухого кашля, то сидя на койке в спальне, то расхаживая взад и вперед по пустынной парадной площадке и непрерывно дымя сигаретой, старый генерал рассказывал Дмитрию о жизни и делах Бориса Морозова.
– Почему он женился на этой Гордон? – спросил Дмитрий уже у ворот, прежде чем Ткаченко забрался в ожидавшую его “чайку” с шофером. “Это мог бы быть автомобиль моего отца”, – хмуро подумал он.
Генерал только развел руками.
– Мы все предупреждали его, Дмитрий. Эта женщина была не для него. Еврейка да к тому же член этой организации... Но он был как околдован. Он женился на ней, хотя она уже была в списках смертников. Когда она стала тонуть, она потащила за собой и его.
Дмитрий долго стоял у ворот, вздрагивая от порывов прохладного ветра и глядя вслед отъехавшему автомобилю. Он чувствовал, как в глубине его ожесточившейся от несчастий и унижения души растет ненависть к Тоне Гордон.
“Евреи, – думал он, возвращаясь в здание. – Проклятью, ненавистные, отвратительные евреи. Куда ни плюнь, они всюду – министры, служащие, партаппаратчики, профессора, спекулянты, ростовщики”. Как жид Феджин из “Оливера Твиста”, все они были проклятием любого общества. Его отец был отличным офицером, сегодня он мог бы быть уже генералом, может быть, даже председателем КГБ. Зачем он женился на этой еврейке? Несомненно, что это она хитростью заставила его жениться на себе. Она осталась без мужа, с ребенком на руках, она нуждалась в защите и поддержке, и вот она расставила свои подлые силки, чтобы заманить в них ничего не подозревавшего советского офицера! И его отец попался в эти сети.
Его мать, она одна виновата во всех постигших его несчастьях. Если бы отец женился на русской женщине, то Дмитрий жил бы теперь в просторной квартире в центре Москвы, учился бы в самой лучшей школе, ел бы каждый день мясо, а на каникулы отправлялся бы к Черному морю или за границу – в Чехословакию или в ГДР. Если бы не евреи... Однажды, когда он вырастет и взберется на самый верх советской иерархической лестницы, он прогонит из правительства всех евреев. Пусть убираются к себе на родину, в Израиль или в Еврейскую автономию, в свой Биробиджан. Пусть варятся в собственном соку, пусть мошенничают, обманывают и предают друг друга.
Затем он вспомнил слова Вани о том, что несколько старших воспитанников организовали националистическое подполье. Они хотели, чтобы Россия снова принадлежала только русским, чтобы никакие космополиты-инородцы не смели наживаться на их труде. Вдохновил их пример старой России, в которой на протяжении веков не было места всяким отбросам других национальностей. Их группа называлась “Память”. Может быть, он даже попросит Ваню провести его на одно из их тайных собраний.
И все же один из этих евреев был его сводным братом. Разумеется, это обстоятельство не делало его лучше остальных, но как-никак он был его единственным оставшимся в живых родственником. Было бы неплохо встретиться с кем-нибудь, кого он мог бы назвать членом своей семьи. Может быть, они даже понравятся друг другу, хотя вряд ли это когда-либо произойдет. Александр скорее всего вырастет таким же, как и остальные еврейские дети в Америке. Еврей да к тому же американец – это была худшая из возможных комбинаций. Но как было бы здорово встретиться с ним в таком месте, где их никто бы не знал, увидеть этого белокурого парня стоящим посреди улицы, неожиданно появиться перед ним и сказать: “Привет, Александр. Я твой брат!”
Эти его мысли были прерваны появлением “дежурного сержанта” Кузьмы Бунина, который неторопливо вышел из боковой двери и, скрестив на груди руки, лениво привалился к косяку. Дмитрий ненавидел его всем сердцем, несмотря на то что он помогал им с Ваней тайно выносить краденое. Он не забыл, что именно Кузьма Бунин приказал избить его под одеялом в ту первую ночь.
– Ты, я вижу, торопишься? – сладким голосом поинтересовался он.
Дмитрий кивнул и ускорил шаги, но Кузьма преградил ему дорогу.
– К чему такая спешка? – спросил он, обнажая в улыбке свои гнилые зубы. – У тебя есть новости для твоих товарищей?
Дмитрий оттолкнул его в сторону.
– Пропусти меня, Кузя, я опаздываю.
– Хочешь рассказать ребятам про Тоню Гордон? – крикнул ему вслед Бунин.
Дмитрий остановился как вкопанный. Внезапный холод заставил его содрогнуться.
– Что тебе известно о Тоне Гордон?
– Я все знаю о твоей матери, – с издевкой проговорил Бунин. – Я слышал все, что тебе рассказывал в спальне этот старый козел.
Дмитрий припомнил, что Кузьма шевелился на своей койке, когда Ткаченко рассказывал ему о его семье. “Должно быть, эта сволочь просто притворялся спящим, – подумал он, – прислушиваясь к каждому слову”.
– Я слышал и трогательную историю о твоем папаше, – ухмыльнулся Кузьма. – Герой, расстрелянный в воркутинском лагере за измену. Твои друзья будут рады, когда я расскажу им об этом. Наш Дима – не только вор и барыга, он еще и сын предателя Родины. Иди, расскажи им сам, я тебя не задерживаю...
– Постой, – сказал Дмитрий, затаскивая Кузьму Бунина в ближайшую дверь.
В его мозгу отчаянно метались мысли. Если правда о его отце всплывет, это будут его похороны. Он станет посмешищем всего детдома, к тому же общество “Память” не захочет принять в свои ряды полуеврея. Но хуже всего то, что его, несомненно, выкинут из детского дома с позорным клеймом “враг народа”. Этот ярлык мог относиться даже к родственникам тех, кого только подозревали в антисоветской деятельности. “Враг народа” не мог стать членом Коммунистической партии, не говоря уже о том, чтобы занять мало-мальски значительную руководящую должность; он был обречен на нищенское существование. Путь в высшее общество советской элиты будет закрыт для него навсегда. Для Дмитрия это было крушением всех его честолюбивых планов.
– Погоди, – сказал он, держа Бунина за рукав. – Скажи мне, чего ты хочешь?
– А что ты можешь мне предложить? – прищурившись, Кузьма пристально посмотрел на него.
– Пять бутылок водки, – быстро предложил Дмитрий.
Кузьма расхохотался.
– Нет, братишка, так просто ты не отделаешься.
– Я отдам тебе новую форму, не ношеную, – сказал Дмитрий. – У меня есть, честное слово. И она твоя.
Кузьма покачал головой.
– Нет. Я знаю, ты у нас богатенький.
– Чего же ты хочешь? – в отчаянии спросил Дмитрий.
– Я хочу все, что у тебя есть, – негромко сказал Кузьма, и в его светлых глазах вспыхнули хитрые, жадные огоньки. – И еще я хочу, чтобы в ваших с Ванькой делах моя доля была увеличена вдвое против сегодняшнего.
Дмитрий готов был задушить этого гада на месте. Кузьма не оставил ему иного выхода. Как ему убедить Ваню увеличить долю этого подонка в их делах? К тому же, если ему удастся купить его молчание сейчас, то потом этот мерзавец все равно станет его шантажировать. Его тайна никогда не будет в безопасности, пока Кузьма... жив.
– Согласен, – пробормотал Дмитрий, чувствуя в горле страшную сухость. – Я отдам тебе все, что сумел скопить.
“Думай, – приказал он себе, – думай быстрее, ты должен найти решение”.
– Я отведу тебя к своему тайнику, хорошо? Можешь забрать оттуда все, что тебе понравится.
И он схватил Кузьму за плечо.
Пучина бездонного ужаса, в которую он провалился, внезапно подсказала ему, что выход есть. Единственный выход. При мысли о том, что он должен сделать, Дмитрий поежился. Нет, он не может, не может! Однако Кузьма смотрел на него с довольной усмешкой, а в глазах его пылала злоба. Дмитрий был в кулаке у этого вонючки!
“Что делать? – отчаянно размышлял Дмитрий. – Этого не может быть на самом деле, я сплю, и мне снится кошмарный сон!” В его мозгу уже начал сам собой складываться отчаянный план.
Дмитрий огляделся по сторонам. Они были одни.
– А что у тебя в тайнике? – подозрительно осведомился Бунин, высвобождая рукав из пальцев Дмитрия.
– Все. У меня есть все, о чем ты можешь только мечтать.
И это было правдой. В последний год вместо того, чтобы красть самим, Дмитрий и Ваня стали посредниками черного рынка, который пышным цветом расцвел в детском доме. При попустительстве Кузьмы Бунина они продолжали покупать и продавать украденные товары, получая с каждой сделки солидный процент.
– У меня есть консервированная ветчина, рыба, цыплята. Новенькая форма есть, шесть бутылок водки, сигареты, деньги, даже часы. Немецкие, между прочим. Все это я тебе отдам, – бормотал он, не переставая думать о том, как заставить Кузьму прийти сегодня ночью, до того, как он успеет проболтаться.
– И где же зарыты все эти сокровища? – с наигранным равнодушием поинтересовался Кузьма. – Что-то я тебе не верю.
“Веришь, веришь, – подумал Дмитрий. – Ты знаешь что я говорю правду, ведь ты сам участвовал во всех наших делах”.
– Тайник в старой каменоломне. Я сам вырыл его почти на самом дне. Туда никто не заглядывает.
Заброшенная каменоломня располагалась на склоне холма в двухстах метрах к востоку от забора, окружавшего территорию детского дома.
Кузьма приподнял голову.
– Так вот где ты прячешь свои богатства! То-то у тебя в шкафчике всегда пусто. Но я думал, что до дна не добраться.
– Кто не знает, тот и не доберется, – перебил Дмитрий уверенно. – Я нашел обходной путь.
Старая выработка была глубиной метров двадцать, прямоугольная яма, выдолбленная в известняке и песчанике. В девятнадцатом веке ее использовали в качестве резервуара для орошения полей, расположенных к юго-востоку от Санкт-Петербурга. На белых стенах до сих пор сохранились черные отметки уровня воды.
Кузьма долго смотрел на него. Наконец он слегка пожал плечами.
– Пошли посмотрим, что у тебя там, – уклончиво предложил он.
– Не сейчас. Ночью, после отбоя. Я пойду первым, а ты через пять минут после меня. Смотри, чтобы тебя никто не увидел. – Он помолчал. – И захвати свой фонарик, там довольно темно.
Кузьма кивнул.
– Ладно, ступай. – Он чуть приподнял голову и покосился на Дмитрия. – И смотри, чтоб без шуток, Димка.
Дмитрий скорчился за валуном в ожидании. Ущербная луна висела низко над землей, но карьер был погружен в темноту, в которой лишь призрачно светились белые известняковые стены. Дмитрий тихо молился, чтобы Кузьма не пришел, надеясь, что тот передумает, и вместе они сумеют подыскать приемлемое решение. Сама мысль о том, что он задумал, сводила его с ума.
От того места, где он прятался, до края карьера было шагов десять, и, даже если он толкнет Кузьму изо всех сил, вряд ли ему удастся скинуть его вниз. Сначала придется его оглушить. Никакого оружия Дмитрий не захватил, и теперь ему придется полагаться только на свои руки.
Сначала он заметил темную фигуру Бунина и услышал его осторожные шаги. Затем заскрипели ржавые петли калитки в изгороди, окружавшей каменоломню.
– Димка, ты тут? – негромко позвал Кузьма. Дмитрий не пошевелился. “Не подходи, – думал он. – Беги отсюда!”
– Димка! – Луч фонаря пронзил тьму, и Бунин вошел на территорию каменоломни. – Чтоб ты сдох, маленькое дерьмо! Я знаю, что ты тут.
Дмитрий, немного поколебавшись, вынырнул из-за камня и, сжав кулаки, сделал выпад, стараясь держаться со стороны руки, занятой фонарем. Однако он недооценил своего противника. Бунин, заслышав шорох, направил на него луч фонаря, и Дмитрий заморгал, ослепленный. В тот же момент в воздухе что-то промелькнуло, и на его правое предплечье обрушился тяжелый удар. От боли он вскрикнул. Этот гад прихватил с собой оружие! Значит, Кузьма не до конца поверил ему.
Бунин снова ударил его, и Дмитрий почувствовал острую боль в бедре. Поскользнувшись на камне, он упал, и это, наверное, спасло ему жизнь, поскольку на краткую долю секунды он исчез из поля зрения противника. Длинная тяжелая дубинка просвистела над самой его головой. Тогда он рванулся вперед и, схватив Бунина за ноги, дернул изо всех сил.
Кузьма потерял равновесие и рухнул на землю. Выпавший из его руки фонарик покатился по щебенке к краю карьера. Дубинка все еще была у него в руке, но теперь он тоже был на земле, и Дмитрий его не боялся. Когда Бунин попытался встать на ноги, Дмитрий потянулся в темноте к его горлу, затем схватил за пояс, и удар дубинки пришелся по спине, однако он был не сильным и не причинил ему вреда.
Наконец Кузьма стряхнул с себя противника и с трудом поднялся на ноги.
– Помогите! – пронзительно закричал он. “Можешь кричать хоть до завтра – никто тебя не услышит”, – подумал Дмитрий, снова хватая “дежурного сержанта” за пояс, на этот раз сзади. Резко развернув его, он сложил руки в замок и изо всей силы ударил Кузьму по правому запястью. Тот завопил от боли и выронил кусок свинцовой трубы, служивший ему оружием.
Обхватив Бунина за шею согнутой левой рукой, он усилил захват при помощи правой. Дмитрий был моложе, но, несомненно, сильнее своего противника. Он мог бы задушить его прямо сейчас, но что-то остановило его.
“Никаких следов, – подумал он холодно. – Все должно выглядеть как несчастный случай”.
Кузьма хрипел и мычал, тщетно пытаясь вырваться из захвата. Дмитрий поставил его на колени и, чувствуя, как ненависть удваивает силы, ударил ладонями по шее сразу с двух сторон. Бунин всхлипнул и повалился на землю, как мешок с тряпьем.
Дмитрий не стал выяснять, мертв ли его противник или только оглушен. Подтащив тело к краю обрыва, он провел рукой по земле. Пальцы его нащупали неровный, зазубренный камень, где площадка обрывалась вниз.
Электрический фонарик, выпавший из рук дежурного, все еще горел, отбрасывая рассеянный, тусклый свет на противоположную стену выработки. Дмитрий посмотрел в пропасть и поежился.
На краю обрыва пошевелился Кузьма.
Дмитрий в ужасе отпрянул, держа руки наготове для удара, но Бунин лишь корчился и вздрагивал, лежа на камнях. Из груди его вырвался глухой, булькающий звук.
– Сдохни! – прошептал Дмитрий. – Сдохни, собака!
Схватив Кузьму за одежду, он перевалил его через край. Некоторое время он прислушивался к слабому шороху тела, задевающего вертикальную стену выработки, затем снизу донесся тупой удар.
Покачиваясь, Дмитрий выпрямился. Справа от него лежал фонарик, свет его на глазах слабел и желтел. Пинком ноги он скинул его в яму, туда же полетел обрезок свинцовой трубы. Теперь можно уходить. Он не боялся даже, что его тайник будет обнаружен – его никогда и не было в каменоломне, он сказал это только для того, чтобы заманить сюда Кузьму. Вскоре он уже возвращался обратно, оставив открытой калитку в изгороди – он хотел, чтобы тело поскорее кто-нибудь нашел.
Кузьму нашли на следующий день после обеда, после того, как на перекличке было замечено его отсутствие. Несколько учителей и воспитателей обыскали детский дом, потом территорию, затем простирающиеся вокруг поля. Преподавательница истории Кармия Толбухина первой набрела на труп и, спотыкаясь, прибежала в детдом в состоянии шока. Новость быстро распространилась, и весь Детский дом гудел, как потревоженный улей. Полковник Бородин вызвал милицию, и четверо следователей начали опрашивать воспитанников. Когда очередь дошла до Дмитрия, он спокойно рассказал, что видел Кузьму спящим на своей койке, когда разговаривал с генералом Ткаченко. Затем, показал Дмитрий, они с генералом вышли на парадную площадку и он проводил своего гостя до машины. Нет, вечером он ни о чем не разговаривал с Кузьмой Буниным. Как он вышел из спальни после отбоя – не видел.
Фамилия генерала произвела должное впечатление, больше Дмитрия ни о чем не спрашивали.
В конце концов следствие с неизбежностью пришло к заключению, что Кузьма Бунин зачем-то пошел к старому карьеру, сорвался вниз с обрыва и разбился насмерть. Единственным, что не укладывалось в эту схему, был обрезок свинцовой трубы, который валялся на дне выработки неподалеку от тела, однако вполне вероятно было и то, что труба лежит там довольно давно и не имеет никакого отношения к смерти воспитанника.
У Кузьмы не было никаких родственников, поэтому погребение откладывать не стали. Уже через день Ваня и Дмитрий готовились к похоронам. Дмитрий стоял возле своего шкафчика в одной майке, сражаясь с пуговицами на брюках, когда Ваня внезапно спросил:
– Эй, а это что такое?
И он указал на руку Дмитрия. Все предплечье сильно распухло, а возле локтя красовался лилово-черный кровоподтек.
Дмитрий пожал плечами.
– Упал.
Ваня нахмурился и некоторое время смотрел на него. Затем он кивнул.
– Понятно.
Прошло несколько секунд, и Ваня небрежно спросил:
– Ты случайно не вставал предыдущей ночью?
– Я? – удивился Дмитрий. – Я дрых, как младенец.
И он надел рубашку. Ему показалось, что в глазах приятеля он видит какое-то новое выражение, которого раньше не было. Потом он понял – это был страх. Ваня его боится.
И это было ему по душе.
Дмитрий уже совершенно загнал себя, когда внезапно перед ним вырос Ваня. На губах его играла заговорщическая улыбка. Со дня гибели Бунина Дмитрий все вечера проводил в спортивном зале, яростно молотя кулаками мешки с песком, с кряхтением поднимая гири и доводя свои силы до полного истощения. Он надеялся, что усталость поможет ему легче засыпать.
Несмотря на все это, ночь за ночью, стоило ему только закрыть глаза, его начинали мучить воспоминания о том октябрьском дне. Он снова видел перед собой худую фигуру Ткаченко, слышал его голос, повествующий о бесславной гибели отца и отвратительных уловках матери, затем перед ним возникал Кузьма, который, скаля гнилые зубы, угрожал ему разоблачением, а потом хрипел в агонии и дрыгал ногами. Дмитрий понимал, что “дежурный сержант” был подонком, ядовитой змеей, которую давно следовало раздавить. К тому же Бунин не оставил ему никакого выхода. Несмотря на все эти умозаключения, Дмитрий чувствовал себя нисколько не лучше. Происшедшее в карьере словно наваждение преследовало его во сне, заставляя снова и снова замирать от ужаса, и часто он просыпался среди ночи, задыхаясь и дрожа.
В день смерти Бунина Дмитрий испытал новое, доселе неведомое ему ощущение. Оно и нравилось ему, и страшило. Это было незнакомое ощущение собственной силы и безграничного могущества, сознание того, что он способен добиться своего, даже нарушая правила, по которым живут обычные люди. Теперь он знал, что в случае необходимости он сможет убить без колебаний и страха. У него было предчувствие, что в жизни ему придется убивать еще не раз и что каждый, кто осмелится встать у него на пути, кончит так же, как Кузьма Бунин.
Ваня никогда больше не заговаривал с ним о той ночи, но Дмитрий догадывался, что хитрый грузин знает гораздо больше, чем хочет показать. После страшного происшествия их отношения изменились. Ваня полностью признал авторитет приятеля и изо всех сил старался угодить ему. Подчас Дмитрий терялся в догадках, продиктованы ли его поступки дружескими чувствами или же страхом. Ваня приносил ему отличные продукты, водку, две настоящие американские сигареты, которые он где-то раздобыл, и без возражений согласился обменять его старые немецкие часы на свои новенькие – в тяжелом хромированном корпусе с черным циферблатом и зелеными Цифрами, светящимися в темноте.
Ваня привел его на собрание общества “Память”, но Дмитрий был разочарован. Юные патриоты собрались в рощице за домиками персонала и при свечах произнесли над ржавым револьвером слова клятвы. Выглядело это довольно смешно, если не глупо. Потом много и напыщенно говорили о матушке-России, произносили пустые антисемитские лозунги, но никто не собирался приступать к действиям. Призывы Дмитрия не волновали, он горел желанием предпринять что-то, чтобы скорее очистить Россию от либералов и жидомасонов. “Погодите, – подумал он, – дайте мне только выбраться отсюда”.
Сегодняшним вечером Ваня выглядел как-то странно. Лицо его раскраснелось, а в глазах светился озорной огонек. Остановившись перед Дмитрием, он отвел в сторону боксерскую “грушу” и громко спросил:
– Как ты думаешь, не пора ли тебе попробовать девчонку?
– Что? – Дмитрий уставился на него, слегка огорошенный.
– Пошли, – поманил его Ваня, – я все устроил.
– Но скоро отбой... – в растерянности пробормотал Дмитрий.
– Все в порядке, – бросил через плечо приятель, быстрым шагом пересекая парадную площадку. – Я дал Араму банку консервированной курятины.
Арам, застенчивый семнадцатилетний армянин, стал теперь в их классе дежурным вместо Кузьмы Бунина. Он довольно скоро понял, что Дмитрий и Ваня заправляют тут всеми делами.
– Куда мы идем? – поинтересовался Дмитрий. Ваня указал на домики обслуживающего персонала, окна которых светились в темноте под раскидистыми ветвями каштанов.
– Помнишь Зою?
Помнит ли он Зою?! Пышнотелая дочь учителя биологии была непременной участницей всех его эротических фантазий. Каждое утро он видел ее у ворот детдома, где она садилась на автобус, чтобы ехать в школу, в Ленинград. Это была потрясающая девчонка. У нее были карие глаза, русые коротко подстриженные волосы, молочно-белая гладкая кожа и пухлые яркие губы, придававшие ее лицу необыкновенно чувственное выражение. Сколько раз Дмитрий лежал без сна, мысленно лаская ее полную грудь, твердые полушария ягодиц и крутой изгиб прекрасных бедер. Сколько раз он мастурбировал под одеялом, воображая, как она раздвигает ноги и как он погружается в горячие и влажные глубины ее лона до тех пор, пока Зоя не начинает вскрикивать от сладостной боли. В моменты обильного семяизвержения Дмитрий как наяву ощущал конвульсивные содрогания ее тела, грезя об обвивающих его ногах и о том, как ее соки смешиваются с его соками. Зоя была для него воплощением всех женщин, которых он хотел покорить, объектом самых неистовых любовных экспериментов, которые он только мог вообразить.