Александр. Померанъе, 12 марта 1828 года
Не знаю, где наткнусь на почту, но начинаю письмо это в Померанье, любезнейший брат. Костя [старший сын А.Я.Булгакова, обучавшийся в Царскосельском лицее] вызвался тебе писать из Царского Села. Вот две горестные для меня разлуки, особенно же петербургская. Я было привык жить с тобой и видеть тебя целый день, но не ропщу, а желаю только, чтобы чаще это повторялось. Жалею о тех, кои не в такой легкой повозке, как я: на дороге навоз, а где и земля голая, и снега почти нет; еду, однако же, хорошо. Выехав из Царского в шесть часов, я в полночь сюда прибыл. Кибитка очень покойна; я в ней и сидеть могу хорошо, и спать. Россини все спит; это бы ничего, да на моем плече, а как разбужу и стану урезонивать, то уверяет: вам это кажется. Ох, досадно!
Я встретил графа Кутайсова, к вам возвращающегося, и какую-то княгиню Вяземскую. Уж не Вера ли это? Дорогою воображал я себе, что с вами у Киарини; слышу смех детей и радость их.
Ну, брат, что волков на дороге! Так стадами и ходят, да около самой дороги, и пребольшие. Ружьем могли бы себе настрелять целую шубу. До Царского все шел дождь, теперь дорога хороша, месячные ночи, подмораживает, лучшее время для езды.
Александр. Хорошилово,
14 марта 1828 года, 8 часов утра
Начались ухабы, и к Москве, говорят, их столько, сколько звезд на небе. Я еду благополучно и довольно скоро, [18]
как видишь. Ночью встретил я фельдъегеря от Паскевича; с ним едет какой-то князь, генерал-майор, занемогший дорогой. Вот почему и опоздало известие о мире.
Ежели можно, сделай благодеяние здешнему смотрителю: он служит 25 лет, из почтальонских детей, имеет пять малюток и слепую мать в Кашине. Определи его туда в экспедиторы; там умер экспедитор. Этот, кажется, исправен и трезв.
Александр. Торжок,
14 марта 1828 года, 9 часов вечера
Два только было приключения. 1-е: на Валдайских горах вывалили коляску какого-то полковника-немца из Риги, едущего к месту в Шую, и поднялся вопль, крики, посыпались из кибитки дети грудные и всяких лет, штук пять; мы подъехали им помогать. Слава Богу, никто не ушибся, а одному малютке лет четырех так понравилось кувыркание, что он все твердил: «Мама, еще!» 2-е: едем мимо деревни, вижу – прибита медвежья шкура на фасаде одной избы и всю почти занимает средину. «Что такое?» – спрашиваю ямщика. «Так, батюшка, вот мужик, знаешь, балагурит, лес недалеко, так вчера к нему медведь и приди, да почти на двор. Коровы – реветь, лошади также, а мужик резал хлеб да говорит: «Дай-ка посмотрю, что такое». Да и пошел, и нож-то взял с собою, словно будто знал, да медведю-то и распорол брюхо, да шкуру-то вот и прибил к избе, чтобы ребят забавлять». Расскажи-ка это Матушевичу. Вот нехвастливый герой. Ломоносова я еще не встречал, а с Бенкендорфом [это брат шефа жандармов] и Грибоедовым разъехался.
Александр. Завидово, 15 марта 1828 года
Что это за скверная дорога! Вообрази себе море, волнуемое бурей и которое бы вдруг окаменело: вот большая дорога. В Медном нашел я графиню Ростопчину, едущую в Петербург. Она ехала 58 часов из Москвы, до Черной Грязи тащилась почти сутки и там ночевала, но зато не карета у нее, а дом. Как ее сто раз не вывалили, – не понимаю. Она сказывала, что Ираклию Маркову сделался удар, а княгиня Трубецкая, урожденная Прозоровская, что недавно замужем, умерла, бедная, в родах от оплошности, говорят, докторов. Здесь, то есть в Завидове, встретил я графиню Чернышеву, удивился. Одна умерла. Неужели это Анна Родионовна [вдова екатерининского графа Захара Григорьевича; она прожила еще лет восемь]? Вышло, что жена генерал-адъютанта.
Александр. Москва, 16 марта 1828 года
Я еще как в чаду. Приехал вчера поздно в Москву, промешкав часов восемь на двух последних станциях. Дали мне мерзких лошадей, а ямщик один бросил меня на дороге и бежал. Я шел пешком до села Чашникова, где нанял тройку крестьянских. Все находят, что я поправился, и подлинно – по старому сюртуку и жилету, кои здесь надел, я стал толще. Как быть иначе, блаженствовав с тобой семь месяцев! Я, право, восхищен ласками князя Петра Михайловича [Волконского], твоего князя [А.Н.Голицына] и вообще всех больших господ.
Александр. Москва, 17 марта 1828 года
Поутру рано забрались архивские ко мне, один после другого; не хотел их обидеть при первой встрече, всех должен был принимать. Как ни торопился, прежде одиннадцати часов выехать не мог. Пустился прямо к Малиновскому. Сперва при жене его начался разговор поверхностный, а там отвел он меня в свой кабинет; там была исповедь, продолжавшаяся два часа. Я счел, что всего лучше быть откровенным; что знал о штатах, ему сказал, прибавя, что он, верно, доверенность мою во зло не употребит и меня не скомпрометирует. Очень было ему не по душе, что звание управляющего съезжает на директора. «Меня гонят вон, почему это? Как же сенатора делать директором Архива?» – «Да разве Обресков М.А. не был также директором департамента и вместе сенатором?» – «Все сделали, меня не спросясь; как с вами говорили о новых штатах, так и со мной могли бы посоветоваться». – «Да со мной говорили потому, что я случился в Петербурге, а вы были в Москве. Да насчет штатов меня не спрашивали ни слова, а только, кого я полагал способным ко всякому месту». – «Меня граф Нессельроде давно гонит, по милости этого шельмы Шульца». – «Помилуйте, А.Ф.Шульца черви съели. Да чем мог он вам вредить у графа? Один в Москве был, другой – в Петербурге. Вы напрасно на графа жалуетесь; во-первых, он вам доставил в коронацию Владимирскую звезду; ежели бы он вас гнал, то не назначил бы директору более жалованья, нежели имеете теперь яко управляющий». – «Мне ждать нечего, я старею, глаза мои плохи; я оставлю Архив и очищу вам место». – «Ежели здоровье гонит вас прочь, это другое дело». – «Да и вам будет это неприятно: все скажут, что вы ездили в Петербург, чтобы меня лишить места». – «Я не боюсь этого нарекания; я имею честное имя, сколько всегда мог, угождал всякому, а никому не вредил; интриговать – не мое дело, совесть моя чиста перед вами; ежели вы отойдете, я все имею право вас заместить по старшинству; ежели вы останетесь, мне очень будет это приятно».
Долго он горячился, жаловался на Нессельроде, хвастал, что государь его знает, кланяется ему всегда, когда его встречает, и что не попустит его обидеть. – «Верю этому, однако же государь штаты утвердил». – «Архив придет в упадок без меня». – «Почему же? Н.Н.Каменский умер, а Архив все-таки процветает. Я был бы дурак, ежели бы стал себя равнять с вами; но вы такой завели порядок, что управление делается весьма легкой работой». Смягчаясь и горячась попеременно, он наконец стал у меня просить совета, то есть это была западня, в которую он меня, однако же, не уловил. «На вашем месте, – отвечал я, – я бы остался в Архиве директором». – «Что же – ждать мне, чтобы меня выгнали?» – «Помилуйте, да кто думает вас выгонять? И что это за клад, Московский архив, и как выгнать того, кто 48 лет служил?» – «К чему меня служба архивская поведет?» – «Ну, конечно, ни чина действительного тайного советника, ни Александровской вы не получите». – «Так лучше отойти, как скоро штаты выйдут?» – «Тогда вы покажете, что недовольны; а останьтесь лучше после штатов несколько времени, и ежели подлинно здоровье ваше плохо, попросите увольнения». – «Я бы сделал так, но желал бы отойти с некоторой выгодой; например, кабы мне сохранили мой оклад теперешний, тогда оставил бы я место свое без неудовольствия». – «Я почти уверен, что граф Нессельроде не отказал бы вам исходатайствовать это; вы все имеете права за 48-летнюю службу; впрочем, все это предположения одни, ибо и штаты еще не существуют», – и проч.
Он сказал, что будет со мной еще говорить, что обдумает хорошенько, благодарил очень за откровенность, с коей я ему говорил. Мы расстались очень хорошо, но в душе у него заноза против меня. Судя о других по себе, он должен полагать во мне скрытного злодея. Я тебе передаю эссенцию моего разговора с ним, скажи мне свои мысли. Я тебе признаюсь, что начальство над Архивом только для того меня льстит, что ежели Малиновский отойдет, то тогда, как говорили Поленов и граф Нессельроде, мое место уничтожится теперешнее, и оклад присутствующего сольется с окладом директора, что составит тысяч семь, с надеждою, что со столовыми со временем возрастет он до 10 тысяч. Я буду счастлив; мне не надобно ничего, а в том ручаюсь, что пользу принесу и службе, и истории [то есть историографии].
Я живо вспоминаю счастливое время, которое провел с тобой. Для меня было бы блаженство – разделять с тобой все твои радости, утехи и заботы. Я не без пользы был бы для тебя по многим отношениям, но как быть! Так Богу угодно. Ангельская душа, наследованная Сашкою [сыном Константина Яковлевича Булгакова] у тебя, очень мне известна, и, прощаясь с ним, я сам с трудом мог удержать слезы; но после, посмотрев назад и видя вас обоих, стоящих у шлагбаума, я дал волю слезам, и это меня облегчило, хотя и было немного стыдно Россини.
У Бенкендорфа осталась моя статья о театре. Я не имею копии; он сказал, что в тот же вечер мне возвратит, но, видно, забыл. Вот для него статейка моя о журналах. Чтобы он знал, что я не одними глупостями занимаюсь, доставь ему.
Александр. Москва, 19 марта 1828 года
Занимательно очень дело графа Кочубея, которое будет судиться. Граф В.П. купил имение, которое нельзя было продать, и владеть им принадлежало мещанину. По закону должно отобрать имение и возвратить деньги графу; но имение из худого положения приведено в цветущее пожертвованиями. Кто же за это вознаградит покупщика? Дело это много занимает публику.
Был у меня Мамоновский дядька Зандрарт. По истечении срока он отходит; а я в том поручусь всем на свете, что другого, как он, не найдут не только здесь, но нигде. Твой отход очень их всех огорчает. Фонвизин и Маркус иначе не хотят оставаться, как ежели согласятся на некоторые их распоряжения. Граф все в том же положении, но тих, пишет все мемуары; много очень хорошего и много вздору. Удивительно, как он помнит наизусть все обстоятельства, самые мелкие, и эпохи, числа, своей молодости даже. Опять говеет, говел уже на первой неделе, все шло прекрасно; но как дойдет до исповеди, то тут священник должен отказаться: он исповедывается как император, говоря о царских своих обязанностях.
Александр. Москва, 20 марта 1828 года
Мне, право, надоела уже Москва своими визитами, расспросами, вестями и пр. Ежели бы мог я приехать прямо в Семердино, очень был бы доволен; знал бы только свою семью, а то с ними-то и не дают мне быть: надобно все или рыскать, или принимать гостей; а, кажется, протрубил я, что говею. Хоть бы говельщика оставили в покое.
Я здесь занялся разбором одного из присланных из Петербурга ящиков, гляжу – польские дела 1769 года; развертываю книгу – и первая бумага батюшкиной руки: черновая реляция к императрице; тогда был он секретарем при Репнине, кажется. Разбор бумаг сих будет доставлять мне великое удовольствие. С Малиновским все толковали о Калайдовиче, который точно сумасшедший, но как скоро перо берет в руки, пишет хорошо, умно, основательно, а действует все вопреки. Как удосужусь, поеду его навестить. Скажи Вяземскому, чтобы дал мне адрес к княгине, а то не знаю, куда писать к ней [княгиня Вера Федоровна жила в это время у матери своей П.Ю.Кологривовой в Пензенской губернии].
Александр. Москва, 21 марта 1828 года
Тесть был у меня вчера, как я получил почту. Я сказал о графстве и деньгах Паскевичу, о мире и пр. Только гляжу: папахен, покуда я сходил в кабинет, скрылся; спрашиваю: где? Уехал – верно, барабанить! Только через два часа опять является. «Знаешь, откуда я?» – «Не знаю, скажите». – «А был я у новой графини Эриванской. Вообрази, что не было более часу, что она это знала; почта пришла так же скоро, как эстафета, которую отправил к ней с сим известием Сухозанет. Она в восхищении, и пропасть валит к ней народу; она им сказывала, что муж ее очень любит Константина Яковлевича, а я отвечал, что все сей болезнью страдают. О Грибоедове она не знала ничего, я ей первый сказал, а ведь он ей кузен; она просила, что и впредь узнаю, ей сообщать», – и проч. и проч. Где мне пересказать тебе все, что тесть мне тут наговорил! Также сказывал, что Ермолов очень обрадовался миру, прибавя: счастлив Паскевич, в год получил то, что другие приобретают в полвека; только ежели не выговорили соляные руды (не помнил тесть, какие), то приобретенный край не так будет полезен для России. Известие о мире и выгодах его большую произвело здесь радость, особенно между купцами, а награждения царские всех восхищают; есть уже ода, в коей уподобляют государя для флота – Петру, для щедрости – Екатерине и для ума – Александру. Дай Бог государю так же кончить с турками;, я желаю это для моих любезных греков и для славы России; тогда загремит и имя Каподистрии. Ну и Мордвинов нашел также своего шаха, от которого нешуточную получит контрибуцию. Меня спрашивают, хороша ли невеста его Яковлева; я отвечаю, что без приданого своего была бы недурна, а по миллионам своим она красавица[19]. Здесь говорили, что Бенкендорф в ссоре с Паскевичем; видно, вздор, но вздор не новое для Москвы: добрая старушка, но часто врет.
Экая собралась у тебя компания! Я, перечитывая имена со вниманием, переселялся мысленно в петербургский почтамт и всякому назначал квартиру, кому в угольной, кому в маленькой гостиной за вистом, других сажал за круглым столом, других еще – на диване, других еще – в бильярдную, кого с трубками, а Виельгорского с сигарами, за которыми Сашка бегает курьером в кабинет. Такое взяло раздумье, что даже грустно стало. Вижу голландца Обрескова, являющегося поздно. Качай-валяй в Москву, как бы не остался до Ламсдорфа или Балына и не спустил бы все субсидии, кои ты ему достал. То-то будет рассказывать, приехав сюда. Завтра, вероятно, явится к нам.
Лестное же получил награждение Грибоедов. Фельдмаршалу Кутузову пожаловано было за Бородино 100 тысяч[20], а тут коллежский советник получает почти 50 тысяч, кроме чина и креста. Вот так-то Екатерина награждала, что можно было оставлять что-нибудь детям. Ох, думал я, кабы шепнул кто-нибудь государю, что Булгаков учредил скорое, порядочное сообщение между Тифлисом и Петербургом, чем тоже способствовал к пользе дел персидских: щедрый Николай подмахнул бы охотно ему полсотни тысяч. Будь я в Петербурге, я бы, право, поехал к князю твоему; хуже учтивого отказа не было бы ничего, а ты был бы в стороне. Сказали бы: Булгаков забыл, что недавно простили им 150 тысяч, но должно его извинить: он слушал одну только свою любовь к брату.
Александр. Москва, 23 марта 1828 года
Вечером вчера были у нас тесть, Брокер и Афросимов; только и слышал я, что про Сенат, Ростопчину и Кокошкина. Этот начал путаться в показаниях своих и сам себе противоречит, а Ростопчина, то есть поверенный ее Крюков, подала преябедническую бумагу на Брокера и доказывает нелепо дурное управление Брокера, а он, при всех издержках, накопил уже в два года 180 тысяч капитала! На место уволенного Митюши [то есть Дмитрия Васильевича Нарышкина] графиня, которая сама от опеки Комитетом министров устранена, требует, чтобы назначили князя Масальского, известного дурака. У Брокера была конференция очень серьезная с князем Дмитрием Владимировичем. Этот говорил Брокеру, что покойный граф Федор Васильевич умер в безбожии, беспамятстве и пил беспрестанно шампанское. Брокер отвечал, что граф пил сельтерскую воду, в которую наливали палец шампанского, что он 27 декабря соборовался маслом, исповедовался, причащался, прощался со всеми, давал наставления всем, а умер 18 января; что безбожие его было таково, что Брокер желает ему, князю, и себе подобного конца христианского. Князь прибавил на это с удивлением: «Мне это сказывал старик, действительный тайный советник князь Масальский, тут бывший». – «Извольте же, – отвечал Брокер, – попросить Александра Яковлевича Булгакова к себе: граф умер на наших руках, Александр Яковлевич 22 ночи спал возле больного; он вам скажет, что князя Масальского нога не была у графа, который, несмотря на домогательства графини, не велел князя пускать к себе с ноября месяца, зная его страх к больным и умирающим». Вот, брат, какие гнусные каверзы выдумывают на покойного графа, – и кто же? Жена, им облагодетельствованная! Ибо все идет от нее. Я жалею о Лонгинове; но Крюков[21] мерзкую играет роль, в чем и дворянская опека сама сознается. Крюков горланит, что его не допускали к больному; а я знал, что граф и здоровый его принимал неохотно, а жену его в дом к себе не пускал. Твердость, честность и примерная, бескорыстная преданность Брокера к покойному достойны, право, почтения. Кончится это дурно для графини, ибо ложь, как ни окутывай ее, наконец оголится. Ежели меня спросят, я готов правду сказать под присягою. Так вот чему учит вера католическая! Где же тут смирение, милосердие, терпение, благодарность, почтение к праху умерших? Мне, право, больно и говорить об этом.
Александр. Москва, 26 марта 1828 года
Ох, устал я. В половине двенадцатого началась служба в нашем приходе безотходная с обеднею, продолжалась битых 5 часов и 10 минут, по милости певчих княгини
Катерины Алекс. Волконской, проповедей священника, крестных ходов и проч. Насилу мы все устояли; домой приехали, разговелись наскоро и кинулись спать, а в 10 часов меня уже будил тесть одеваться, и поехали вместе к князю Дмитрию Владимировичу, Обольянинову и другим матадорам. Разгавливались у тестя; после обеда я поспал, а там опять отправил визитов нужных с десяток.
Ввечеру были у нас гости. Дети, жена и молодежь складывали картинку сражения греков с турками у Тенедоса и насилу сладили до ужина. После ужина меня посадили за клавикорды вместо оркестра и ну вальсировать. Вот как весь день провелся.
Странное было происшествие вчера. Есть одна старая княгиня Оболенская, живущая в Страстном монастыре. Она была долго больна. В последнее время имела она видение или сон, что умрет в ту минуту, как запоют «Христос Воскресе». Чем ее испугать, это предвещание ее обрадовало; она стала говеть, исповедовалась, причастилась, велела себя везти к заутренней в приход, где находился дом ее отца, тут распростилась со всеми знакомыми. К началу службы стала ослабевать, а как запели «Христос Воскресе», то она села на стул, с коего привстала было, чтобы перекреститься, и умерла. Теперь нет иного разговора, как о странной этой смерти. Конечно, пораженное воображение, действуя над ослабевшим телом, могло произвести эту кончину, которая многим кажется чудесною.
Посмотрел бы, как поднимали первую колонну Исаакиевского собора. Экая махина, и в час поставить ее на ноги! Будь одна колонна среди какой-нибудь площади, со статуей, например, Суворова вверху, все бы ей удивлялись, а теперь, что будет их 30, то всем будет это казаться вещью обыкновенною. Разве одни знатоки да мастера дела будут смотреть с удивлением на этих великанов нового Египта.
Александр. Москва, 28 марта 1828 года
Благодарю доброго Вейса за память обо мне. Я отыскал много монет чужестранных, кои хранились у Фавста в деревне; я бы охотно отдал их Вейсу, в его собрании играли бы они некоторую роль. Пришлю тебе, а ты дай ему; пусть отберет, что ему покажется.
Мамонов пишет теперь свои мемуары; нельзя не удивиться его памяти, ибо он говорит о всех обстоятельствах молодости своей. Прежде нежели приняться за труд этот, начертал он краткую о себе биографию. Я просил Зандрарта дать мне копию, списанную с оригинала; вот она. Право, любопытно; смотри, какая смесь ума и сумасбродства. Экая гордость!
Александр. Москва, 29 марта 1828 года
Мне сказывали давеча, что Гагарин много посылает сюда денег и платит старые свои долги; видно, он нашел дорогу к шкатулке скупой Мамоновой. У нее нет гроша никогда; она ему, видно, отдает бриллианты братнины, кои мы отдали ей на сохранение и кои она, видно, славно сохраняет. Я на Гагарине много видал всегда колец и разных булавочек бриллиантовых. Управит она своего братца!
Александр. Москва, 30 марта 1828 года
Я замечал, бывши еще в Петербурге, что ты не так-то был по себе; авось-либо пиявки сделают тебе добро. Почему же ты был изъемлен от милостей? Почему? Потому что Нессельроде думает только о себе и о своих. Буду ему завтра писать и поздравлять его. Вот ты так помнишь свои обещания: Долгоруков – камер-юнкер. Ну и Родофиникин не промах; кажется, недавно получил 25 тысяч. Кому хочет, так Нессельроде делает, вооружается необыкновенной храбростью и смелостью. Больно мне, что я не в Петербурге был. Я уверен, что если намекнуть, он бы охотно сказал слово за тебя. А все тебе надобно благодарить государя, столь щедрого и милостивого. Мы все были тронуты вестями о государе. Как не быть благословению Божиему над ним? Глядя на него, станешь и мать уважать, и жену любить, и бедным помогать! Жалею о бедном Ламсдорфе, но он давно угрожаем несчастием, его постигшим.
Александр. Москва. 31 марта 1828 года
Я получил очень ласковое письмо. Оно все рукою Бенкендорфа, который благодарит меня за брошюру мою, что ты ему доставил. Вчера был пребольшой обед у богачей Хрущовых. Ты мне доставил случай сделать приятное князю Якову Ивановичу Лобанову; он тут обедал тоже. Как дошло до шампанского, то я, адресуясь к нему, стал пить за здоровье нового генерал-майора, сына его, и в доказательство представил ему и приказ. Тут и пошло всеобщее поздравление ото всех. Кстати сказать, был тут и Ермолов; вечером подошел ко мне, поцеловал, отвел в сторонку, и мы с час болтали вместе. Не нахожу в нем большой перемены, только потолстел. Тотчас спросил о Закревском и тебе весьма подробно. Он так же все любезен, умен, разговора преприятного и как будто и сегодня главнокомандующим в Грузии, без всякой аффектации и принуждения. О делах не говорил; просил пустить его ко мне и быть к нему (что исполню; тогда, верно, дойдет и до всего, хотя, верно, я начинать не стану эту деликатную статью), и только сказал: «Человек может жить во всех климатах и во всех положениях; я думал, что без службы я с ума сойду или умру со скуки; признаться, сначала было трудно, а теперь, имея много свободного времени, читаю много и вижу, что я был большой невежда». Просил очень тебе, Закревскому и Воронцову кланяться. Он хочет основаться или у Воронцова, где имеет какой-то клочок земли, или в Орловской губернии, где ищет купить крошечную деревеньку[22].
Я слышал от домашнего доктора, тестя моего, что вчера умер скоропостижно доктор Гааз[23]; жаль, добрый и добродетельный был человек.
Александр. Москва, 2 апреля 1828 года
О Гаазе проврались: он живехонек, но представь себе его удивление и людей. Вся Москва присылала к нему в течение целого утра спрашивать, как и в котором часу он умер, а человек П.А.Рахманова, заставший его, садящегося в карету, сказал ему наивно: «Павел Александрович приказал доложить, что очень вся семья огорчена, что вы изволили скончаться, и приказал проведать, как это было, а моей больной, слава Богу, получше и что пожалуйте, дескать, к нам хоть вечером». Гааз думал, что весь город рехнулся, и уже после только узнал, отчего вся эта каша произошла.
Александр. Москва, 4 апреля 1828 года
Смотри, брат, чтобы тебе и Фонвизину не отвечать за шкатулку графа с бриллиантами, что сестра его увезла отсюда; вещи поименованы, это правда, но не оценены. Оставляя эту обузу, не худо бы тебе подкрепить настояния Фонвизина, в опеку сделанные, чтобы вещи, хранящиеся в шкатулке, были приведены в известность или оценены, или, по крайней мере, чтобы одна графиня отвечала за них, а не опекуны. Сергей Павлович [Фонвизин, родственник больного графа Мамонова] не хочет оставаться, да и подлинно смешно, что ему или тебе, назначенным государем, придется отчет давать кому? Графине, как делают это управители.
Александр. Москва, 5 апреля 1828 года
Дай Бог князю Петру Михайловичу столько звезд, сколько их (сказать «на тебе» – было бы чересчур увеличено), но столько, сколько их в Большой Медведице, – разумеется бриллиантовых; их, кажется, семь. Ты пишешь, что звезда, пожалованная ему государем, стоит 45 тысяч. 45 тысяч х 7 = 315 тысяч. Годится нашему покровителю! Дай Бог ему получать от Николая, что он заслужил уже от Александра. Мне очень приятны его воспоминания обо мне, ибо знаю, что он не любит комплименты и пустые слова.
Меншиков был здесь и уехал уже сегодня далее. Вчера был на минуту в клубе, но не остался обедать, наскучив невидальщиною москвичей, кои бегали за ним, как за маской в маскараде. Большие мы тунеядцы, надобно признаться. Жалею, что его не видал. Шимановской бью челом. Все собирался быть у нее, попросить полюбоваться ее славящимся альбомом, а написать в него что-нибудь не почитаю себя достойным. «Телеграф» сообщил, что вписано там Гете, Байроном, Россини и проч. Графа Ростопчина шуточка очень смешна.
Объявляют мне: «Чиновник из театральной дирекции желает с вами говорить». Давай его сюда! Я думал, уж не по делу ли это Афросимова с Кокошкиным. Входит старичок. «Я вас не знаю и вы меня, но все знают душу вашего братца и его любовь к вам». – «Что вам угодно?» – «Будьте оба благодетелями моего родственника. Он экспедитором в Красном. Отдал одному лицу 1200 рублей денег вместо другого, попал под взыскание; у него пятеро детей». – «Понимаю, но как же спасти его? Он виноват. Это дирекция Рушковского, я с ним поговорю». – «Ему говорили, он отвечал: “Покуда не взыщутся деньги для удовлетворения настоящего их владельца, ничего не могу делать”». – «Да это, кажется, и дельно», – отвечал я. – «Мой родственник внес сперва 800 рублей, а теперь, продав, что мог, и всю сумму внес. Одной милости прошу, чтобы Константин Яковлевич защитил его в Петербурге; он довольно наказан, для него 1200 рублей – страшная сумма, ему это наука на всю жизнь; можно ли неосмотрительность наказывать как плутовство умышленное? Отец его был тут же 30 лет экспедитором, спасите сына. Ежели Константин Яковлевич скажет слово, то Краснобаева оставят на его месте», – и проч. Он так плакал и жалок был, что я обещал к тебе писать сегодня же и просить, и прошу: сделай это доброе дело, буде обстоятельства сии не ложны. Скажи мне слово в ответ, чтобы я мог старика обрадовать.
Александр. Москва, 6 апреля 1828 года
Обед был очень приятный у князя Дмитрия Владимировича; жаль, что не приехал Меншиков, для коего это делалось; зато был здесь Сухтелен, коего также приятно послушать, а ему есть что рассказывать. Я с ним нечаянно познакомился в Велиже, на балу у одного тамошнего помещика Богдановича. Мы очень обрадовались друг другу. Обедали тут человек с двадцать. Среди них князь Яков Иванович Лобанов, Юсупов, Кайсаров, Шепелев, Скарятин, Тучков, да сахарный Малиновский, да Небольсин, который ужасно потолстел.
У меня есть приятель Кобылинский, служащий в Воспитательном доме в Петербурге. Хлопотал я о чине ему у доброго Новосильцева. Бедняк, только играя, ужасно счастлив: в карты тысяч до восьми и даже пятнадцати в год приобретал. Знакомится он с одним Стрекаловым, богатым пьяницей. Кобылинский своими убеждениями отвратил его от вина, исторг из дурной и ввел в хорошую компанию, расстроенные дела привел в порядок. Этот Стрекалов, из благодарности и не любя родных, отдал Кобылинскому с лишком 1000 душ заживо, так что этот, ходивший почти пешком, вдруг очутился с пятьюдесятью тысячами дохода годового. Прекрасно! Да что же? Радость ли неожиданная, перемена образа жизни, только приятель наш с того времени все болен, хотя и выезжает, сохнет, чахнет, а предобрый малый. Мы хотим его женить. Ежели бы Лизонька[24] была благоразумнее, то вот бы жених; но он непригож, хотя и молод, нелюбезен, не знает по-французски.
Александр. Москва, 9 апреля 1828 года
Меня вчера затащили смотреть гнусную эту пьесу «30 лет, или Жизнь игрока». Я бы запретил такие представления. Тут три эпохи игрока. В первой половине старый отец, после всех тщетных усилий усовестить и исправить сына, который только что женился, произнеся над ним проклятие, падает и умирает. Сын предает себя всем преступлениям. Жена его ангел: она следует всюду за ним, видя его всеми брошенным и осужденным на эшафот. Есть сцены, кои душу раздирают и в ужас приводят. Я, право, не мог дослушать и уехал, не дождавшись последней эпохи игрока. Волков также дал себе слово никогда не бывать. Но как ведь любят великие чувства! Вообрази, что огромный театр был весь полон, особенно дамами. Я нашел одну в коридоре, которой давали капли и воду пить; везде слышны были слезы. Кокошкин сказывал Волкову, что он сказал одному игроку: «Конечно, я тебя не сравниваю с графом Жермени, но все-таки это ужасный урок, которым ты воспользуешься». Знаешь ли, что тот ему отвечал? «Какой вздор! Почему не играть! Жермени дурак, он все понтирует, а я банк мечу…» Хорош сахар! Из любопытства посылаю тебе афишу.
Здесь слышно, что поэт Пушкин принят в службу в собственную канцелярию государя [это могло быть после истории с «Гаврилиадою»]. Кабы да исправился этот шалун! Август и Людовик XIV имели великих поэтов. Пушкин достоин воспевать Николая.
Приехал Фонвизин и продержал меня часа полтора. Все просит убедительно быть опекуном, говоря, что и князь Дмитрий Владимирович меня атакует. Правда и то, что теперь до имения дела нет, а только наблюдение за персоной графа. Ежели это составит мне опекунских процентов тысяч пять, то, может быть, и соглашусь. Пять тысяч для меня сумма весьма значащая. Ежели графиня будет так бесстыдна и захочет брать себе часть опекунских процентов, то тогда, разделяя на три доли, выйдет менее, и не стоит мне труда озабочивать себя; кажется бы, довольно ей и 100 или 120 тысяч, коими (за исключением полагаемых на содержание брата 60 тысяч в год) будет ворочать как хочет безотчетно. Она определила своему управляющему из братниных доходов по 6000 рублей в год, за управление будто конторой.
Пришли мне список Воронцовской коллекции портретов с отметками его и графа Семена Романовича, чтобы приискивать, чего у него нет, а здесь много можно купить портретов, и очень дешево. Меня просил Воронцов, я все забывал взять у тебя реестр, когда был в Петербурге. Я, сделав выписку, тебе возвращу.
Александр. Москва, 11 апреля 1828 года
Почты все еще нет. Удивительно! Видно, все еще копается приятель наш. И я здесь сегодня копался; хочется мне сделать записку о происхождении канцлерского, следовательно, и вице-канцлерского титула и о всем, касающемся до этого, наконец, и список их по старшинству, и сделать это приношение графу К.В. [Карлу Васильевичу Нессельроде], да ничего еще не нашел. Вчера Паскевичева получила от мужа письмо, что он с лошади упал и очень ушибся, лежит, однако сам пишет; на что же было ее тревожить?
Я встретил вчера, шедши из Архива пешком домой, Шульгина А.С., который велел тебя обнять и превозносит тебя до небес. «Я к Константину Яковлевичу пойду в денщики, ежели ему нужна могла быть прислуга». Вот как! Я уверен, что не один он тебя так любит, да и не лицемерно, а истинно.
Александр. Москва, 14 апреля 1828 года
Дай Бог, чтобы подобные награждения продолжались и заслуживались. Славно подсыпали Дибичу! Как ни говори, он один в России в звании своем, и дела у него много. Это мнение всех здесь, и государя благословляют за его щедрость. Благодарю тебя, что отдал своему князю мою статейку; желаю, чтобы ему была угодна, а тебе доставлю другой экземпляр. Теперь хочется мне заняться изысканием о канцлерстве и вице-канцлерстве. Сегодня суббота, но я приехал в Архив (откуда тебе и пишу), чтобы порыться в бумагах. Никого нет, нас только четверо; тем лучше: никто мешать не будет.
Видно, Закревскому не миновать министерства; только это, мне кажется, будет хлопотливее юстиции, которую он отказал. Этот человек везде хорош, куда его ни посади; только жалею, что он лишается 50-тысячного своего оклада, который имел в Финляндии. Слышно, что Лонгинов также отправляется в путь, а потому и пишу я ему, чтобы напомнить о деле бедного Аристова, коего вся просьба в том только состоит, чтобы прошение его было препровождено к министру юстиции, для рассмотрения сходственно с законами, а не к Мещерскому[25], ибо дело у него с попами, а свой своему поневоле друг.
Александр. Москва, 16 апреля 1828 года
Читал я статью Улыбышева[26]; довольно вздорная и ничего не доказывающая, да и время ли теперь говорить о том, что давно было? Ежели бы подлинно дурна была Каталани, не стали бы церемониться после эрмитажных представлений и сказали бы ей тогда, что дурно; а я имею письменную похвалу об ней Виельгорского. Он один делает ей только упрек, в котором, однако же, сам не убедился, но говорит: «Сказывают, что мадам Каталани подвержена горловому расслаблению, кое заставляет ее фальшивить в течение некоторого времени, но это относится к строению гортани, а вовсе не к слуху; без сего она была бы певицею первого класса», – и проч. Да кто поверит Улыбышеву? Разве в Париже нет у всякого своих ушей?
За дурной погодою Святой недели качели и гуляние новинское отложили до 1-го мая. Вчера возил я туда детей. Пашка очень радовался на паяца, но как этот ушел с балкона, то он закричал, желая его возвращения: «Папа, я хоту (хочу), чтобы паяц еще раз был дурак». С Катенькой гулял я пешком; спустили шар, который, летев мимо всей Москвы, очень величественно упал на Полянке прямо на извозчика, закрыв его всего с дрожками, и задушил было остававшимся в шару дымом соломенным. Тот ехал шагом, дремал на козлах, как вдруг очутился в шаре бумажном.
Надобно мне еще писать к князю Петру Михайловичу и просить его, чтобы он дал хлеба кусок бедному Кампорези. Екатерина его выписала в 1781 году, и с тех пор он все работает; теперь стал дряхл, можно за 47 лет службы дать пенсию под старость. Он подавал государю письмо, которое препровождено, по отзыву Лонгинова, к князю Петру Михайловичу на рассмотрение.
Александр. Москва, 17 апреля 1828 года
Я думал было уехать от Ланских[27], вместо того Юсупов меня за полу. «Ну-ка, не делайте ничего наполовину. Садитесь-ка сюда, и будем ужинать». Тут подсели еще князь Дмитрий Владимирович и прекрасная Потемкина; я и остался, и приятно провел вечер, но воздержался и не ужинал, чему очень радуюсь. Говорили все о театрах и разных пустяках. Я исполнил комиссию Воронцова, от которого получил сегодня письмо; он желает, чтобы в Одессе делались искусственные воды, учреждаемые здесь Лодером.
«Я расскажу вам анекдот, – сказал Юсупов, – об одном из наших друзей, большом пьянице. Говорили ему о сих искусственных водах, о том, что будут всякие вообразимые воды, и он тотчас спросил, будет ли “вода жизни” (водка)». Князь очень хвалит воды, то есть князь Дмитрий Владимирович. Подписки простираются до 60 тысяч рублей, и этого достаточно было для начатия предприятия; с 1 июня все пойдет. Можно будет иметь всевозможные европейские воды, весь курс будет стоить около 300 рублей. Князь сам пить будет эгерские. Только воля его, а я спорил и всегда буду спорить, что это не то же, что пить всякую воду на месте. Перемена лиц, мест, воздуха, беспрестанное рассеяние, регулярная жизнь, рано ложишься спать, рано встаешь, ходишь, а главное – что лишаешься всех возможных забот и хлопот, огорчений, коих у всякого есть более или менее. Тут был Новосильцев, который очень основательно заметил, что Петербург не Карлсбад, что он там воды не пьет, но всякий раз, что там бывает, набирается здоровья. «Да спросите-ка, – прибавил он, – у Александра Яковлевича, не то ли же скажет он о себе; да спросите у графини Строгановой, не то ли скажет она о князе Дмитрии Владимировиче?» А Юсупов все свое толковал: «Скажите мне, прошу вас, и оставим в стороне красивые чувства, будет ли для здешних вод хорошая ресторация?» Князь Дмитрий Владимирович ну хохотать: «Вот что прелестно: мы толкуем об укреплении здоровья, а вы – о средствах заработать несварение». У нас такое пошло веселие и смех, что все с других столов к нам сошлись. После Ланская начала говорить о твоих племянницах, превознося их красоту. Риччи, которая всегда в восторгах ото всего, начала их расхваливать. Это отчасти и правда; но признаюсь, что я не люблю эти похвалы чрезвычайные: они вредят более, нежели приносят пользы молодым девушкам. Накричат так, что всякий ожидает более, нежели есть в самом деле. Хорошо, что у Катеньки такой нрав и отсутствие всякого кокетства, что ее не избалуют речи чужие. Лёльке скорее может это голову вскружить, но эта еще долго дома посидит.
Да благословит Бог путешествие государя! Известно ли, когда и куда изволит он отправиться? Князь сказывал, что государь едет в трех только повозках, с одним Бенкендорфом, доктором и камердинером, и что князь Петр Михайлович сопровождать будет, вероятно, императрицу. Спроси у Делинсгаузена, будет ли выпуск подпрапорщиков и попадет ли Хрущов, о коем я его просил; а я даю ему слово, что это, право, останется между нами.
Я нашел в Архиве многое, до почт в России касающееся; сделаю тебе списочек, – буде найдешь что любопытным, то для тебя спишу. Ты забыл мне сказать, а я читаю в «Инвалиде», что Татищеву – 1-го Владимира, чему не очень он обрадуется. Я помню, что лет пять назад говорили, что ему дадут, а он меня уверял, что ежели получит, то назад отошлет.
Александр. Москва, 19 апреля 1828 года
Очень тебя благодарю за манифест турецкий. Будь Божие благословение над государем, а писан акт этот премудро, основательно, твердо, убедительно. Тут есть очень умная загвоздка. Государь говорит, что цель войны сей – установить всем европейским флагам свободное плавание Босфором; теперь все делаются участниками дела нашего, ежели не явным союзом, то обетами в нашу пользу. Чем завидовать и мешать, как то было при Екатерине, Европа будет в душе нашей союзницей. Я раза три перечитывал манифест. Поехал в клуб, коему пожертвовал один экземпляр. Как меня благодарили все за атенцию эту! Как читали! Какой сделался шум, восторг! Иной и сам не знает, зачем радуется войне этой; всякий предвещает успехи, да и дело правое.
Александр. Москва, 20 апреля 1828 года
В нынешнюю ночь скончался сенатор, князь Кирилл Александрович Багратион, после 7-летней болезни. Спор о его летах и теперь еще не решен. Князь Юрий Владимирович Долгоруков, который себе дает только 90 лет, уверяет, что Багратион годом его старее был всегда. Тесть мой (на коего сестре Багратион был женат первым браком) говорит, что когда он посватался, то все удивлялись, что княжна Хованская предпочла молодому Ростопчину (графу Федору Васильевичу) старика Багратиона; это было в 1788 году, и тогда был ему 51 год. По этому расчету – князь Юрий Владимирович прав. Как бы то ни было, он умер, и теперь все равно, сколько жил, мало или много. Злоязычные полагают, что княгиня только ждала этого, чтобы выйти за Ивана Ивановича Демидова (и этому гусю лет под 80), с коим очень давно в интриге, а другие говорят, что княгиня наводняет дом свой слезами. Да полно, у дам часто одно другому не мешает. Тесть очень поражен этой смертью, хотя и давно ее ожидал; он духом и телом упадает.
Вот и приглашение князя Дмитрия Владимировича завтра на большой обед. Не хотелось бы, а надобно выпить шампанское за здравие императрицы и наследника царского. Мне дали расписание всем экипажам, отправляющимся в свите государевой; но по оному не видно еще, когда изволит отправиться сам государь.
Александр. Москва, 21 апреля 1828 года
Вчера обедали мы у Фавста большой компанией; он, по обыкновению своему, не отпустил уже никого, и надобно было остаться у него на целый день, что немного тяжело. Я тотчас после ужина отретировался и нашел дома письмо твое № 31 от 16-го. Не один раз, мой милый и любезный друг, перечитывал я письмо это. Оно для меня новым доказательством нежных твоих чувств ко мне. Лишнее тебе говорить, сколько оно меня тронуло. Иначе я тебе никогда говорить не умел, как чистосердечно, и теперь то же буду делать. Я один знаю, сколько трудов, огорчений стоил мне несчастный наш процесс; ты был в чужих краях. Бог помог! Конечно, тень батюшкина и друзья его более сделали, нежели я, но процесс был выигран. Что же досталось? Около 3000 душ, а долгов? 215 тысяч рублей, кои с процентами в 7 лет составили 361 тысячу, нами признанную, да 90 тысяч в банке. Опека в управление свое во время тяжбы ничего не уплачивала, а нам имение сдала с 11 000 рублей наличных, да на 30 тысяч претензий тяжебных. Вот с какими трудностями надо бороться. Когда имение состояло и из 4000 душ, батюшка никогда 10 тысяч не имел дохода. За продажею Азанчевскому, за умершими от заразы в 12-м году, за уступленными Щербатову, оставшиеся у нас 1700 душ дают нам от 40 до 50 тысяч дохода; стало быть, ресурсы умножены, имение не разорено. Пусть любой хозяин поедет и посмотрит, не в цветущем ли положении деревни? Я завел вновь пять скотных дворов и фольварков, на заводах котлы все медные, и их берут в залоги, когда мы ставим вино в казну. Мы начинали исправляться после опеки, что же вышло? Ты помнишь Кикина? Надобно было делать мировую, то есть разоряться, отдать Щербатову дом, нижегородскую деревню и чуриловские 600 душ, дававшие 20 тысяч дохода, и все это отдать чистое, освобожденное от всякого долга, который пал на нас. Три голодные года и пожар, истребивший почти в глазах моих на 40 тысяч хлеба, довершили. Тут выдали нам 150 тысяч из Кабинета, без коих мы все бы потеряли. Вот в двух словах история имения нашего.
Сделал ли бы другой лучше меня – не знаю. Я не оправдываюсь, да и ты меня не обвиняешь. Я сделал все, что мог и умел, но сознаюсь, что сам я последствиями недоволен, хотя и утешаюсь в совести моей. Доходы я не проматывал, ибо не имею никаких разорительных вкусов; живем мы скромно, половину года в подмосковной, дом нанимаю крошечный по 2500 рублей, держу 5 лошадей, имею 2 кареты, 22 человека людей; но нас 6 человек в семье, дети не маленькие, тут не об одной одежде речь, но и о воспитании их. Жалованья получаю я 3000 рублей, вот все мои доходы и ресурсы. Бог еще спасал нас тем, что ты все лишнее предоставлял мне, не пользуясь грошом из доходов с деревень. Все это так, но я все-таки совершенно с тобой согласен, что надобно взять какие-нибудь меры.
Александр. Москва, 23 апреля 1828 года
Вот и Ульяновский явился прощаться со мною. Тихий, добрый малый; он привез нам екатерининские бумаги. Малиновский все добивается, когда будет граф: хочет просить его быть в Архив. Я говорю, что граф Архив знает, что в нем ничего у нас не переменилось и что графу и без этого довольно будет дела в Москве, где, вероятно, остановится очень мало. Главное, видно, у него – атаковать графа насчет штатов. Я уверен, что ежели граф сухо ему скажет, что на все это была воля государя, тот жалобы свои оставит. А Малиновский мне говорил именно, что они не думают, чтобы государь одобрил, что сенатора с управляющих делают простым директором, что государь его лично знает, и прочие глупости. Ему очень было неприятно, что на большом обеде, в субботу, князь Дмитрий Владимирович, говоря о мире, как-то сказал, оборотись ко мне: «Вы дипломат и начальник Архива». Малиновский покраснел, а я прибавил: «Вы хотите сказать: один из начальников».
Александр. Москва, 25 апреля 1828 года
Бедная моя приятельница Николева очень плоха; ее поддерживало магнетизирование, а делала это известная Турчанинова, о коей не только праздные, но и сами доктора (и это многое говорит) такие рассказывают чудеса: например, что воду из груди обратила в ноги, что горбатому уменьшила горб, от чего начал мальчик расти, и проч. Все это обратило внимание полиции, Ровинский [московский полицмейстер] ездил к ней узнавать правду; она объявила, что внутрь ничего не дает, а второе, что не берет гроша за лечение, делая это по одной страсти. Николевой сказали, что Турчанинову высылают из Москвы, это ее испугало, встревожило; прислала за мной, просила съездить к князю Дмитрию Владимировичу – узнать правду и сказать ему, что она двух дней не проживет, ежели лишат ее помощи Турчаниновой. Все эти глупости отняли у меня целое утро, так что я и в Архив не попал, но успокоил хоть бедную мою больную.
Вчера бегал скороход в Кремлевском саду, бездна была народу; только в 7 часов побежал не он, а все от хлынувшего вдруг дождя. Порядочно вымочило тех, кои не забрались заблаговременно в галереи, где ужасная была духота; у многих дам сильно исковеркало шляпы и капоты. Он бегал от большой решетки до арки, где начинается второй сад, и, повторив это путешествие бегом 30 раз в 40 минут, говорят, собрал 4000 рублей, и вероятно; но много было и издержек, ибо вся эта галерея была завешана холстинной кулисою, да и кресла, канапе, взятые напрокат, были испорчены дождем. Вид был прекрасный: Арсенал был, равно как и стены кремлевские, усеян народом, смотревшим бесплатно; на всех домах, даже отдаленных, видны были люди на крышах. Экое любопытство! Я слышал у князя, что мещанин один вызвался бегаться с этим мусье, требуя только 100 рублей, ежели прежде его перебежит условленное пространство.
Александр. Москва, 26 апреля 1828 года
И мы не придумали новую штате-даму, то есть не угадали и полагали все, что княгиня Софья Григорьевна [Волконская, супруга министра двора]. А всех лучше, мне кажется, Перовскому: 10 тысяч жалованья не безделица. Посмотрим штаты коллегии нашей и на что решится Малиновский. Ежели не понравится ему титул директора, то понравятся 4000 рублей жалованья вместо 2200 рублей, кои теперь получает.
Вчера приезжал к нам прощаться Алексей Петрович Ермолов и часа два просидел и проболтал. Любезный и приятный человек, очень тебе велел кланяться. Сегодня едет к отцу в Орел на житье, а к будущему году хочет основаться здесь, в Москве. Я ему давал читать указ о Закревском; он его любит душою и рад, что дали ему место, где много может наделать добра.
Ты помнишь останкиновского учителя Иванова? Он служит у князя Дмитрия Владимировича, который имел очень счастливую мысль заставить издавать в Москве ежедневную газету. Стыдно, что не было это доныне в столице, какова Москва. Редакторов человек шесть, всякий по своей части. Князь предоставляет все барыши Иванову, предлагая помогать ему во всех издержках; есть уже более 500 подписчиков. Вот записка Иванова. Скажи слово Блудову, ежели увидишь его. Иванов боится, чтобы это не пошло в длинный ящик. Россия будет знать, что делается в Москве по крайней мере; только не надобно во всем перенимать у «Северной пчелы», коей и формат будет иметь новая эта газета. Можно ее сделать очень занимательной.