V

Прошел год. Жизнь вошла в обычную колею. Леонид Гордеев попрежнему служил бухгалтером и мало-помалу втянулся в свою служительскую лямку. Это был трудолюбивый и скромный человек, сумевший приспособиться к новой среде. Только временами на него нападали минуты тяжелого раздумья и какой-то апатии: он был не на своем месте. Кроме того, из-за канцелярской работы он не имел свободного времени, чтобы пополнять свое образование. Да и книг не было, и даже газет, – на двадцать рублей не далеко ускачешь. А ведь время идет… Через пять лет такой канцелярщины какой может быть из него горный инженер? Придется начинать с аза… Но больше всего Леонида мучило то, что он – крепостной человек, следовательно, не имеет никаких прав. Постепенно эта мысль сделалась его больным местом. Да и не он один крепостной, а и жена и будущие дети… Нет, даже страшно подумать! Мысль невольно уходила назад, в тот свободный мир, где нет крепостных и рабовладельцев, а царит свобода. Да, золотая свобода… Не раз у Леонида мелькала мысль о бегстве в Швецию, – там он нашел бы себе работу и устроился бы, как все свободные люди. Он, как сквозь сон, видел страну гор, лесов и озер, где прошли лучшие годы. Там он учился, там работал, там в первый раз увидел белокурую девичью головку с этими детски-доверчивыми глазами. Это была семья шведского горного инженера, где он был принят, как свой человек. Ведь живут же люди по-человечески, работают, веселятся и не знают, что такое неволя, рабство, позор. С каким хорошим чувством Леонид возвращался на далекую родину, и какие гордые мечты он вез с собой! Он уже видел впереди святое дело, громадный труд, процветание целого заводского округа, успехи и триумф, – а все дело свелось на грязную контору и проклятые конторские книги.

Единственным утешением оставалась своя собственная семья. Леонид отдыхал только у себя дома и был счастлив. Но и это счастье было нарушено. Что случилось, Леонид не мог бы и сам сказать, но что-то случилось. Между ним и женой легла непрошенная тень, то первое недовольство, которое не объясняется словами. Амалия Карловна быстро выучилась русскому языку и с чисто женскою ловкостью приспособилась к новой обстановке и к новым людям. Часто, вглядываясь в жену, Леонид находил в ней что-то новое, ему незнакомое, точно это была другая женщина. Прежде всего ему казалось, что она перестала быть с ним откровенной, как раньше, и чего-то не договаривает, а затем… а затем, что она тоже в свою очередь открыла в нем совсем, совсем другого человека. Потерялся искренний, дружеский тон, и начиналась чувствоваться житейская гнетущая фальшь, покрывавшая ржавчиной каждую мысль, каждое движение. Раз Амалия Карловна спросила мужа:

– Послушай, Леонид, ведь я тоже крепостная?

– Кто это тебе сказал?

– Все равно, я знаю… Ведь рабство – ужасная вещь, и если б у нас были дети, они родились бы тоже рабами. Я не подозревала этого.

– И я тоже не думал, что меня оставят крепостным. Но ведь это все равно: тебя, кажется, никто не притесняет, и ты живешь, как свободная женщина.

– Да? А ты думаешь, мне легко смотреть на твое зависимое положение? Разве я не понимаю, что все это значит?

– Милая, я тоже отлично понимаю, и если не говорю об этом, то только потому, чтобы напрасно не тревожить тебя. Словами делу не поможешь… Будет время, когда и мы будем вольны.

Амалия Карловна только вздыхала.

Расставшись с братом Никоном еще в детстве, Леонид встретился опять с ним в Землянском заводе, как чужой человек. Это чувство сгладилось только под давлением общего несчастия. Оно их сблизило. Да и с кем было отвести душу, когда кругом царило огульное невежество и кромешная тьма? Заводские служащие образования никакого не получали и, кроме своих заводских дел, ни о чем не хотели знать. В этой среде положение Леонида было самое фальшивое: к нему относились, как к чужому, и заметно старались избегать его, да и сам он не искал поводов для сближения. Единственное, что оставалось, – это брат Никон. И старшинство лет и непреклонная энергия Никона давали ему известный перевес. Время от времени Леонид уезжал в Землянский завод, чтобы повидаться с братом, и каждый раз возвращался оттуда таким бодрым, с новым запасом сил, точно молодел на несколько лет. Никон все еще ходил с блендочкой и, повидимому, нисколько не тяготился своим положением. Чем хуже его другие рабочие? Он желает быть таким же, и только. Да, он ест свой трудовой хлеб, а там увидим.

– Мы еще тряхнем Федотом Якимычем, – говорил Никон с обычным спокойствием, посасывая коротенькую английскую трубочку.

– Меня удивляет только одно, Никон, – отвечал Леонид, – ты говоришь об этом звере таким тоном, точно он тебе нравится.

– А что же? Ты, пожалуй, и угадал. Мне старик действительно нравится, нравится именно выдержкой характера. Посмотри, как он систематически давит нас с тобой… Это, брат, настоящая сила, только дурно направленная; а я люблю всякую силу. Решительно Федот Якимыч мне нравится… В нем есть кровь.

Никон жил в Землянском заводе, вместе с матерью, в отцовском старом домике. Обстановка была самая бедная, почти нищенская, но Никон ничего не хотел замечать и довольствовался малым. Даже свою камлотовую шинель и цилиндр он забросил и стал ходить летом в татарском азяме, а зимой – в нагольном полушубке, – так было удобнее. Если кто жаловался и постоянно скорбел, так это старуха Анна Гавриловна, постоянно болевшая своим материнским сердцем за детей. В сущности это была забитая и тихая старушка, прошедшая слишком тяжелую школу. Она могла только плакать бессильными слезами и во всем слепо повиновалась Никону, на которого молилась.

– Погоди, мать, будет и на нашей улице праздник, – говорил Никон в веселую минуту. – А Федота Якимыча мы узлом завяжем, да…

Никто так весело не умел смеяться, как Никон, хотя это случалось с ним очень редко, – точно солнце осветит, когда он улыбается. Так смеялся Федот Якимыч, – у них была эта общая черта. Намеки Никона на то, что он что-то устроит главному управляющему, ужасно беспокоили старуху мать, и раз она по секрету сообщила свои опасения Леониду.

– Устроит он, Никон-то, как пить даст, – шепотом говорила она, хотя в комнате никого не было. – Знаешь, какой у него характер? Бесстрашный он… В кого, подумаешь, и уродится такой человек!

– Ничего, мать, и так сойдет, – успокаивал Леонид. – Мало ли сгоряча что говорится.

У Никона действительно был замысел, хотя, повидимому, он ничего и не делал. Правда, за ним был устроен негласный дозор, и каждый шаг его был известен Федоту Якимычу. Единственное, что он позволял себе, это то, что он выходил на работу позже получасом и настолько же уходил раньше. Сначала рабочие шутили над заграничным и потихоньку ждали, что сделает с ним Федот Якимыч, а когда тот оказался бессильным, рабочие догадались, в чем дело. Переговоры, глухой ропот и шептанье по углам разрешились открытым бунтом, то есть, когда ударили поденщину, никто из рабочих не шевельнулся. Только когда пришел Никон, вышли и рабочие. Это ничтожное в своей сущности событие подняло на ноги все крепостное начальство, а сам Федот Якимыч приехал на Медный рудник в сопровождении горного начальника и горной стражи.

– Где бунтовщики? – кричал Федот Якимыч, не вылезая из экипажа. – В остроге сгною!.. Запорю!..

Рабочие были подняты из шахты и выстроены в две шеренги. Бунтари представляли из себя очень жалкий вид. Желтые, изможденные, они точно сейчас только были откопаны из земли, как заживо похороненные покойники. В числе других стоял и Никон, выделявшийся и ростом и крепким сложением.

– Не ладно поденщину отдают, – послышался из толпы робкий голос.

– А, поденщину? – заревел Федот Якимыч. – Кто это сказал? Выходи!

– Действительно, неверно, – ответил смело за всех Никон. – На целых полчаса раньше… Это не по закону. И с работы отпускают получасом позже…

– А, так это ты? – обрадовался Федот Якимыч. – Давно я добирался до тебя, голубчик… Казаки, берите его и ведите его ко мне в дом. Там мы поговорим.

Казаки подхватили Никона под руки и повели в господский дом, а Федот Якимыч остался для окончательной расправы на руднике. Когда Никона вели по Медной улице, из всех окон выглядывали любопытные лица и сейчас же прятались. А Никон шагал совершенно спокойно, точно шел в гости. Около господского дома толпился народ, когда привели Никона и поставили во дворе перед красным крыльцом. Он оставался невозмутимым попрежнему. В эту минуту на крыльцо торопливо вышла Наташа.

– Никон Зотыч, пожалуйте в горницы, – смело пригласила она. – А казакам подадут по стакану водки в кухне… Эй, отпустите его!

Казаки расступились, – все знали в лицо дочь главного управляющего. Никон спокойно посмотрел через очки своими близорукими глазами на неизвестную ему женщину и спокойно поднялся на крыльцо. Наташа стояла перед ним такая молодая, красивая, взволнованная и счастливая. Она была сегодня в красном шелковом сарафане и в белой шелковой рубашке. Опустив глаза, она шепотом проговорила:

– Пожалуйте в горницы…

Никон молча пошел за ней. Когда вошли на парадную половину, он огляделся кругом, оглядел стоявшую перед ним молодую женщину и спокойно спросил:

– А вы-то кто такая будете, сударыня?

– Я-то… дочь Федота Якимыча, а зовут меня Наташей, – смело ответила Наташа и первая протянула руку гостю. – Садитесь, гостем будете…

– Вы здесь живете?

– Нет, я отдельно… Я замужняя.

– А я думал, что вы девушка…

– Какой вы смешной!.. У девушек коса бывает…

Никон сел на первый стул, заложил ногу на ногу и раскурил свою трубочку. Наташа молчала и только поглядывала на него исподлобья своими бархатными глазами.

Можно себе представить изумление Федота Якимыча, когда он явился домой для расправы с гордецом Никашкой. Казак Мишка еще за воротами доложил ему, что Никон сидит в горнице и курит трубку. Старик точно остолбенел, а потом быстро вбежал на крыльцо, распахнул двери в горницы, да так и остановился, как только взглянул на Наташу.

Вот это чья работа!..

– Трубку-то, трубку проклятую брось, басурман! – закричал он, топая ногами. – Ведь образа в переднем углу, нехристь, а ты табачищу напустил…

Никон поднялся, сунул трубку в карман и с любопытством посмотрел на хозяина.

– Тятенька, после успеешь обругаться, – вступилась Наташа, – а Никон Зотыч наш гость. Я его позвала сюда.

– Ты?.. Наташа, да ты с меня голову сняла, – застонал старик, хватаясь за свои седины. – Бунтовщик… смутьян… а ты ведешь его в горницы! Да ему в остроге мало места… Рабочих перебунтовал, сам поклониться не умеет порядком. Что же это такое?

– Никон Зотыч правильно делал, – ответила Наташа. – Вы обманывали рабочих поденщиной, а он справедливый…

– Я никого не бунтовал, Федот Якимыч, – проговорил Никон своим обыкновенным тоном. – Вы сами знаете, что это так…

Федот Якимыч повернулся к дочери и повелительно указал на дверь. Она без слова вышла. Никон продолжал стоять и в упор смотрел на старика, который порывисто ходил по комнате, точно хотел угомонить какую-то мысль.

– Ты, гордец, чего столбом-то стоишь? – крикнул на него Федот Якимыч, круто повернувшись лицом. – Порядков не знаешь…

Никон сел и заложил по привычке ногу за ногу, а Федот Якимыч принялся бегать по горнице. Изредка он останавливался, быстро взглядывал на Никона, что-то бормотал себе в бороду и опять начинал ходить. Наконец, он устал, расстегнул давивший шею воротник ситцевой рубахи и остановился. Посмотрев на Никона одно мгновение, он быстро подошел к нему, крепко обнял, расцеловал прямо в губы и проговорил:

– Люблю молодца за обычай… А теперь убирайся к черту, да смотри, на глаза мне не попадайся, коли хочешь быть цел.

Загрузка...