Бернгард Келлерман Братья Шелленберг

Книга первая

1

Ворота больницы захлопнулись, выпустив Георга Вейденбаха. Он раскашлялся, вдохнув сырой уличный воздух, поднял воротник пальто. И почти автоматически пошел по тому пути, по которому бесконечное число раз ходил в своих снах и грезах, прикованный к больничной койке. Быстро потерялся он в сутолоке длинного ряда улиц, ведущих к Александерплацу. Там служила в одном из универсальных магазинов его любовница Христина, «черный дьявол с глазами дикого жеребца», как прозвал ее художник Качинский; его невеста и, если угодно, его жена. Разве он не имел права так называть ее? После всего, что между ними произошло? А произошли между ними вещи, право же, незаурядные!

Как ни был тещ его кошелек и как ни обязывал его к чрезвычайной бережливости, Георг все же мог бы воспользоваться трамваем, но в том, чтобы до последней минуты и секунды насладиться часом, отделявшим его выход из больницы от свидания с Христиной, было для него какое-то особое сладострастие.

Да, вот он идет, увлекаемый потоком суетливых людей и мчащихся экипажей, а она не видит его! Она не подозревает, что он шаг за шагом приближается к ней. Упадет ли она в обморок? Расширив глаза, он улыбнулся взволнованно, почти в экстазе, но таким несчастным сделала его больница, что эта улыбка была похожа на гримасу боли. Он тяжело дышал. Капли пота выступили у него на лбу, колени дрожали.

Долгая болезнь создала отчуждение между ним и жизнью. Люди, их голоса, лица, жесты казались ему чужими, словно он вернулся в этот город спустя десятилетия, словно он другим вернулся сюда. На протяжении месяцев шумела в нем лихорадочно кровь, и от этого утончились его чувства, и теперь он во много раз острее ощущал движение и шум. Улица мчалась, улица громыхала, и ему стало почти жутко.

Казалось, хаотический поток увлекает людей и экипажи – они скользили, неслись мимо, пропадали в сумятице переулков. Искры сыпались из-под колес, голубые огоньки проскакивали брызгами сквозь мокрый воздух. Омнибусы, плотно набитые телами людей, – лица, бледные, тусклые, прижатые друг к другу, – качались, точно корабли, в водовороте площадей, поднимаясь, опускаясь, как на бурном море, и утопали. Почва тряслась и шаталась, воздух гудел, треск раздавался как от взрывов. Поистине, это походило на сражение.

Низко нависшее над мрачными домами небо глинистого оттенка равномерно сеяло мелкий дождь, точно сквозь тонкое сито. Дождь оседал пузырьками на черных котелках мужчин, на плечах и рукавах дамских шубок, висел на усах у вагоновожатых, и стоило немного приподнять лицо, как он уж обдавал приятною прохладой веки и щеки.

Шаг за шагом… А она этого не подозревает!

Может быть, у нее вырвется, как бывало, дикий крик? Может быть, она вскинет руки и бросится к нему на грудь в присутствии покупателей, на глазах у подруг, под строгим взглядом старшей продавщицы?… О, Христина, – она ни с чем не считалась!..

От больших зеркальных стекол универсального магазина зарябило в глазах; за ними колыхались огни и люди. Сердце у Георга стучало: вот он, этот час, о котором он столько раз мечтал и грезил. Через несколько минут он увидит ее… все узнает, уяснит себе все, что было непостижимо. Или… нет? Его ослабевшее тело дрожало.

Говоря по правде, многое было ведь не так уж просто: у него только не хватало мужества признаться себе в этом. Как часто он среди ночи вдруг просыпался и лежал с открытыми глазами до рассвета.

А что, если ее – ведь и это возможно – там уже нет? Несколько недель – к чему обманывать себя?., несколько месяцев, ровно три месяца не получал он уже ответа на свои письма…

Сухой и теплый воздух, свет, ковры, заглушавшие шаги, подействовали успокоительно. Какое-то чувство уюта, чувство укрытости прокралось в его озябшее тело, румянец окрасил его холодные, как лед, и мокрые щеки.

Как дивно мерцает шелк! Пестрые шелковые ткани каскадом падали в залу из бассейна высокого фонтана, искрясь на свету. Серебро в витринах сверкало. Приказчик так метнул штуку материи на прилавок, что она развернулась змеею, ножницы блеснули в воздухе. Пахло тонкой кожей, юфтью, духами проходивших женщин. Двери лифтов звенели, пачки людей взлетали вверх, стремительно низвергались в бездну.

Здесь было богатство, роскошь, изобилие. Казалось, будто на этом свете нет ни холода, ни голода, ни лишений. Огромное здание, с сотнями комнат, лестниц, коридоров, зал, было сверху донизу переполнено товарами. Товары громоздились от пола до потолка, заливали залы, напирали на стены и своды, струились по лестницам. Но странно – по сравнению с этими чудовищными грудами товаров покупателей было очень мало. Не замечалось прежней давки и толкотни, толпа не осаждала касс. Продавщицы сидели за прилавками, полировали себе ногти, красили губы, перешептывались. Странная, почти жуткая тишина царила во дворце товаров. Плешивые господа расхаживали взад и вперед по коридорам и останавливались иногда, чтобы рассмотреть истертое место на половике.

Теперь оставалось пройти через отделение дамского платья, мимо нескольких важных восковых фигур, и затем начиналось царство Христины: белье, полотна, кружева для дам.

Георг спрятался за одной из этих расфранченных кукол, весело блестевшей и таращившей на него соблазнительно сиявшие глаза. Отсюда он мог незаметно обозревать отделение «Дамское белье. Кружева». Здесь, где когда-то тысячи хлопотливых рук взволнованно рылись в товаре, было лишь несколько покупательниц: толстая дама в рыжеватой шубе, похожая на жирного хомяка, несколько девушек-подростков в длинных, телесного цвета, чулках.

Как часто видел он перед собою эту сверкавшую огнями залу, когда по ночам приковывался взглядом к потолочной лампе больничной палаты!

Но вдруг… вдруг Георг почувствовал, точно у него рвется грудь, точно в ней лопнул сосуд. Вот она, Христина!

Он схватился за блестящую восковую фигуру, за тонкое кимоно, прикрывавшее ее голые, лакированные ноги: у кассы стояла девушка; платье на ней было в белую и синюю полоску, в руке она держала записку и говорила с кассиршей.

Ноги и руки – несколько худые, спина узкая, но бедра широкие. На затылке – копна кудрей, черных, иссиня-черных, отливающих при каждом движении, развевающихся и непрестанно волнуемых. Дамы, по-видимому, ссорились. Кассирша надела пенсне и с досадой нагнулась над запиской.

У Георга стучало сердце. Долго ли еще кассирша будет рассматривать записку? Восковая кукла, которой он касался пальцами, зашаталась и грозила обрушиться на него. Внезапно девушка с черными кудрями повернулась и пошла прямо на него…

Это была не Христина. Плоское, бесцветное лицо, вроде тех, какие вырезают островитяне на кокосовых орехах, глаза – словно тыквенные зерна, пустые, невыразительные. Георг стоял ошеломленный. Деревянное лицо все приближалось, увеличивалось и пронеслось мимо.

– Но ведь она, может быть, служит теперь в другом отделении, – сказал он себе и чувствовал, что обольщает себя надеждою, чтобы успокоиться. Медленно, ощущая легкую дрожь в коленях, он пустился бродить по всем этажам универсального магазина. Пещеры из сверкающих ножей, гроты из играющего огнями хрусталя… Фонографы кричали, электрические солнца ослепляли его. Он приглядывался, искал. Нигде.

Когда он снова вышел на улицу, надвинулась мгла. Все еще моросило. Дома казались потрескавшимися, свет вырывался из всех щелей и растекался по лужам на асфальте.

Георг забился в уголок маленькой пивной, чтобы подкрепиться. Но вдруг вскочил, расплатился и опять побежал к универсальному магазину. Магазин был закрыт.

– Как это глупо! – воскликнул он и с силой ударил себя по лбу. – Можно ведь было расспросить ее подруг! Они бы, наверное, могли дать справку. Целый день потерял, дурак! Теперь уж поздно.

2

В одном из переулков Георг после долгих поисков нашел маленькую гостиницу, показавшуюся ему достаточно дешевой. Он забрался под одеяло и, совершенно обессилев, мгновенно заснул, хотя вечер еще только начинался и в доме (где комнаты сдавались посуточно и понедельно) непрерывно скрипели лестницы и двери. После крепкого сна он проснулся рано утром весь в испарине, но отдохнув и с надеждой в душе. Даже хмурые физиономии горничных и кельнеров, не слишком ценивших случайных постояльцев, не могли испортить ему настроение.

Зайдя в маленькое кафе, он за скромным своим завтраком составил точный план на этот день. Прежде всего надо было проявить энергию, не терять ни одного часа: деньги у него были на исходе. Во-первых, – говорил он себе, – во-первых, нужно еще раз отправиться в магазин и спросить про Христину. Нет ведь оснований к беспокойству, Христину он разыщет, не сегодня, так завтра. Берлин – город образцового порядка, скрываться здесь никто не может.

Во-вторых, он собирался наведаться к «Винтеру и К0», в ту строительную контору, где он в последнее время служил чертежником, и узнать, не найдется ли там для него работы. Если у Винтера его ждет неудача, то есть еще другие фирмы: Гаусман и Бруне, или Хегельстрем, или Файнхардт. Этот вопрос его не смущал, о, нимало!

Если времени хватит, он еще навестит немногих приятелей, которые у него были в Берлине, и прежде всего скульптора Штобвассера и рисовальщика Качинского. Может быть, они посоветуют ему, как дальше быть. О боже мой, шесть месяцев – это ведь целая вечность! Придется все начинать сызнова.

Дождь все еще накрапывал, его тонкие нити кололи этот бесконечный Берлин. Водяные жемчужинки усеивали шерсть собак и лакированную обувь спешивших мимо дам, кутавшихся в пальто. Метельщики улиц резиновыми щетками сметали желтый ил в сточные желоба, автомобили с большими катками обмывали асфальт мостовых.

Универсальный магазин был еще совершенно безлюден. Прислуга полировала перила, смахивала пыль, вощила паркет. Плешивые управляющие ходили взад и вперед по коврам и зевали. В дамском отделении продавщицы протирали витрины, раскладывали белье.

Христина Мерц? – Продавщицы ее не знали.

– Мерц? – говорили они. – Нет. Много служащих было уволено. В личном составе произошли большие перемены.

Подошла кассирша в пенсне. Имя Христины было ей знакомо.

– Я помню, – сказала она. – Но, насколько я знаю, фрейлейн Мерц у нас больше не служит. Мне кажется, если память мне не изменяет, она по своему желанию ушла несколько месяцев назад. Ей представилось лучшее место.

– Лучшее?

– Возможно, что я ошибаюсь. Справьтесь в отделе личного состава.

В довершение несчастья, заведующий отделом личного состава был вызван в суд, а переписчицы не решились выдать справку. Но заведующий непременно придет после обеда.

– Ладно, подождем.

У «Винтера и К0», где он работал в последнее время, Вейденбах встретил участливый прием. Его помнили.

У двери и окошек появилось несколько любопытных лиц. Кто-то ему кивнул. Стройный, пахнувший помадой доверенный вышел к нему и заявил учтиво, что в настоящее время – к сожалению! – вакансий нет.

– Быть может, позже. Наведайтесь-ка через несколько недель, господин Вейденбах. А как ваше здоровье? Понравились?

Улыбка, поклон.

Георг откланялся.

Он задумался, стоит ли вообще идти к Гаусману и Бруне. Это была маленькая фирма, не всегда обеспеченная заказами. Они отделывали магазины, квартиры. Это была их специальность. Все же он решил заглянуть к ним. Но… Гаусмана и Бруне уже и след простыл. В прежнем помещении их конторы, как снаружи казалось, стояли печи и кухонные плиты. Какой-то господин в шубе расхаживал взад и вперед за мокрыми, запотевшими окнами, силуэт исполина Георг постучал:

– Здесь контора Гаусмана и Бруне?

В раме двери появился рыжий молодой человек, хилый и маленький, в шубе, и протер свое пенсне.

– Нет. «Моренвиц Сыновья, печи и отопительные установки».

– А вы не знаете, куда перебралась контора Гаусмана и Бруне?

Покачав головой, рыжий ушел.

В конторе Хегельстрема Георг начал свою службу два года назад когда поселился в Берлине, в качестве практиканта. Эта фирма строила все: дома, церкви, театры, магазины, принимала на себя внутреннюю отделку, что угодно. Хегельстрем был одним из самых занятых и даровитых архитекторов. У Хегельстрема всегда работало около двадцати чертежников.

Но в конторе Георг увидел пустыню. В маленькой темной приемной сидел пожилой господин, доверенный фирмы. Георг узнал его.

– Позвольте вам напомнить о себе: Вейденбах, – сказал он, придав голосу бодрую интонацию и подойдя ближе. – Я работал у вас два года назад практикантом и хотел бы узнать, не найдется ли для меня занятия.

Доверенный удивленно повернул в его сторону свою седую голову и злобно усмехнулся. Он был плохо выбрит и вид имел запущенный, неприветливый, как раздраженный, косматый дворовый пес, готовый к драке.

– Работы? – прохрипел он. – Вы хотите работы? Вы, видно, думаете, что мы только вас и ждали, господин Вейденбах? Уж не пришли ли вы сюда позабавиться?

Он встал и засунул руки в широкие карманы брюк, наслаждаясь растерянностью Георга.

– Не знаете вы, что ли, что Хегельстрем обанкротился?

– Хегельстрем обанкротился?

– Да, юноша, и я сижу здесь и управляю конкурсной массой, вот у меня какая работа. Мы вылетели в трубу. Спекуляция участками в Целендорфе разорила Хегельстрема. Я всегда был против нее, но Хегельстрем меня не слушался. Кредиторы беспощадно задушили его. И вы этого не знаете? Да где же вы, черт возьми, торчали, если не знаете этого?

Георг извинился, сказав, что долгое время болел.

Доверенный вздохнул.

– Я остаюсь здесь до первого. А потом меня тоже выбросят на улицу. Так вы, стало быть, не знаете, что случилось с Хегельстремом? Весь Берлин только об этом и говорил несколько недель.

– Нет, как мог бы я это знать?

– Он отравился, юноша. Всем нам в конце концов ничего другого не останется, как нажраться мышьяку. Отвратительные настали времена. Компаньон Хегельстрема сделался антикваром, как многие архитекторы. У него маленький магазин на улице Канта. Наведайтесь к нему. Да, теперь я вас припоминаю, господин Вейденбах! Вы в свое время проектировали те маленькие виллы, что так нравились Хегельстрему, не правда ли?

– Это были небольшие загородные дома для Целендорфа.

– Совершенно верно. И вы болели, говорите вы? Стойте-ка, мне кажется, будто мне о вас что-то рассказывали, или я про вас в газете читал?

Георг залился краской.

Но доверенный сейчас же перестал рыться в своей памяти.

– Дурные настали времена для строительного дела, господин Вейденбах, – продолжал он. – Заказов нет, а большинство новых построек приостановлено. – Совет? Нет, никакого я не могу вам дать совета. Ничего мне в голову не приходит.

Георг стоял уже у дверей, когда доверенный крикнул ему вдогонку со злобной усмешкой:

– Не обратитесь ли вы к Шелленбергу? Попытайтесь-ка!

– К Шелленбергу? Кто такой Шелленберг?

– Шелленберг – это предприниматель, платящий безработным двадцать пфеннигов в час и сулящий им при этом золотые горы. Я уж вижу, – вы не прочь к нему пойти. Ха-ха-ха! Ну, будьте здоровы, господин Вейденбах!

Георг вышел на улицу ошеломленный.

В этот день он уже не ощущал в себе мужества попытать счастья у других фирм. Быстро решившись, он вскочил в вагон трамвая и поехал в Шарлоттенбург, где жил его друг Штобвассер.

3

Карл Штобвассер не похож был на скульптора, скорее на портного: низкорослый и худой, с узкой головою, немного косым ртом и необыкновенно острым, длинным носом. В провинциальном техническом училище, где он учился вместе с Вейденбахом, его превосходная резьба по камню и дереву приводила в восхищение учеников и даже преподавателей. Два года назад Штобвассер перекочевал в Берлин, твердо решившись проложить себе путь в качестве ваятеля. И вскоре достиг успеха, правда, – небольшого. Известный художественный критик отозвался с похвалой о его деревянной скульптуре.

Он устроил себе мастерскую в Шарлоттенбурге, во дворе огромного дома казарменного вида, в чем-то вроде сарая или конюшни. Эту лачугу он называл «ателье». Рядом с мастерской находился настоящий сарай, откуда в маленький темный двор при каждом шуме шагов доносилось жалобное блеяние козы.

Штобвассер, слава богу, оказался дома. Хриплый, каркающий голос ответил на стук Георга. Когда он вошел в маленькое, темное, страшно холодное помещение, из-под' одеяла узкой железной кровати высунулась одичалая голова. Ясно можно было различить на ней только длинный, острый нос.

– Кто там? – спросил хриплый голос скульптора, и пар вырвался у него изо рта.

– Это я, Георг.

Скульптор приподнялся еще выше над одеялом и уставился в Георга острым носом. Он тряс дикими космами волос и не в силах был выговорить ни слова.

– Как? Кто? – крикнул он потом в испуге.

– Георг!

– Да может ли это быть? – Штобвассер взволнованно всплеснул руками. – Ты? Вейденбах? Как же этому поверить? Но – пойми меня – ты видишь, я не могу с этим освоиться. Мне ведь сказали, что ты умер!

– Нет, я еще жив, – ответил Георг, с тихим, горьким смешком.

Скульптор покачал головою в растерянности.

– Мыслимо ли это? – воскликнул он. – Кто это рассказывал? Качинский? Женки Флориан? Не понимаю, как же могли это рассказывать, если это неправда? О, мой несчастный мозг, я прямо ничего не соображаю! Ну, все равно, откуда бы ни пошел этот слух – ты жив! – хриплым голосом крикнул Штобвассер: – ты, стало быть, еще жив! Ах, слава богу! Три раза приходил я к тебе в больницу, но меня не пускали. А потом… Ну, да потом об этом рассказывали в кафе. Господи, чего только не бывает на свете! – Он протянул Георгу обе руки. – Ну, слава богу! Обними меня, дорогой!.. Но послушай, не пришел ли ты с того света меня навестить?

Скульптор рассмеялся и закашлялся. Руки у него были горячие. Некоторое время он молчал, глядя на Георга большими, блестящими глазами.

– Дай-ка на тебя посмотреть, старый приятель, – радостно заговорил он потом. – Но как это все странно! А я уже оплакивал тебя. А иногда, по правде говоря, завидовал тебе. Нет, но до чего же это странно! Вдруг, как снег на голову, свалился.

Георг осматривался в холодной мастерской.

– Где твои звери? – спросил он, чтобы уйти от тягостной для него темы. В прежнее время Штобвассер был окружен множеством зверей: попугаями, котами, какаду, мышами.

– Мои звери? – скульптор понурил голову. – Мои милые звери? Ах, для них здесь было чересчур холодно, у меня нет угля. Одна дама, милосердная душа, взяла их к себе на иждивение. Мне уже несколько недель нездоровится. Всякая собака заболела бы в такой дыре. Садись же, Георг. Я только что вставал, чтобы сварить чаю. Там, на полке, стоит чашка, возьми ее себе, а мне дай стакан.

Скульптор взял в руки горячий стакан и задрожал в ознобе.

– Жаль, жаль, ничем не могу я тебя угостить, ни даже рюмкою коньяку. Экая досада!

– А как жилось тебе, Штобвассер, с тех пор, как мы не видались?

Штобвассер поднес дрожащими руками стакан ко рту и попытался отхлебнуть горячего чаю.

– Я все еще не могу это понять, дорогой мой товарищ… Но не будем об этом говорить Да, ты спрашиваешь, как мне жилось? Хорошо и плохо. Не так-то просто было пробиться, – сказал он хрипло, – но мужества я все же не утратил. Ты ведь знаешь, мне заказаны были три статуи для виллы одного мыловара. К сожалению, фигуры эти не понравились его супруге, были забракованы, и я не получил ни гроша. Я мог бы судиться, видишь ли, вот они каковы богачи! Но ведь у меня даже на адвоката не было денег. Потом я продал небольшую деревянную статуэтку, но покупатель уплатил только небольшой задаток, и с тех пор я о нем не слышал. Богачи не способны войти в положение бедняка, представить себе, как человек сидит и прислушивается к каждому звуку шагов. Затем были у меня и другие надежды, которые не оправдались. А вот теперь я болен и лежу. Но теперь рассказывай ты, – закончил скульптор и, поставив на стол стакан, закутался в одеяло. – Мне трудно говорить.

– Мне рассказывать нечего, – уклончиво сказал Георг.

Штобвассер вперил в него удивленный, лихорадочный взгляд.

– Нечего рассказывать, говоришь ты? Так ли это? Послушай, Вейденбах, мы часами спорили о тебе и все-таки ничего не выяснили.

– Что же вы хотели выяснить? – тихим, беспомощным голосом прервал его в смущении Георг.

– Все мы не могли это постигнуть, – прошептал скульптор и близко придвинул голову к Георгу. – Я помню это, как сейчас. Двумя днями раньше все мы вместе были в Потсдаме: Качинский и Женни Флориан, ты и маленькая Христина, и мы ведь были в таком повышенном настроении. О господи, а через два дня ко мне врывается Качинский, вот сюда, в ателье, и говорит: «Ты уже слышал?… Вейденбах…» А я говорю: «Быть не может, как же это может быть?»

Скульптор прервал речь, нагнулся и спросил еще тише, причем глаза его расширились вдвое:

– Скажи же мне, Вейденбах, отчего ты это сделал?

Вейденбах быстро встал и пробормотал что-то невнятное.

Штобвассер в тот же миг попытался его успокоить. Умоляюще вытянул он руку.

– Садись, Вейденбах, прошу тебя. Больше я об этом не стан› говорить. Есть вещи, которых нельзя сказать даже другу. Но, как я уже говорил, это было для нас необъяснимо, потому что тогда мы ведь были все так превосходно настроены. Конечно, я понимаю, многое делает человек, а потом…

Скульптор закашлялся.

– Как поживает Качинский? – перебил его Георг.

– Качинский? – Штобвассер тихо рассмеялся. Какая-то веселая мысль пришла ему в голову при этом имени. Он поднял острый нос к потолку. – Не знаю. Ты ведь знаешь Каминского, его иногда по целым неделям не видно. Он привел ко мне того покупателя, который заказал мне деревянную статуэтку, а потом за нее не заплатил. С тех пор я его не видел. Говорят, живется ему недурно. Сделался щеголем и важным господином. Бывает в танцевальных залах и игорных клубах. Насколько мне известно, он пристроился к кинематографии. Послушай, Вейденбах, только теперь я вспомнил об этом: чем ты займешься? Есть у тебя уже работа?

– Я ищу ее. Уже сегодня я кое-где побывал.

– Ладно. Слушай. Ступай сейчас же к Качинскому. У него ведь связи во всех кругах общества, а без связей нынче трудно чего-нибудь добиться. Может быть, и тебе удастся пристроиться к кинематографии. – Припадок кашля прервал Штобвассера, потом он продолжал оживленно: – А Христина, Георг, как поживает Христина?

Пауза. Молчание.

– Я искал Христину в универсальном магазине, но там она, по-видимому, больше не служит.

Скульптор приподнялся в изумлении.

– По-видимому? По-видимому? Но разве ты не поддерживаешь отношений с Христиной? – закричал он в волнении.

Георг тихо ответил:

– В последнее время Христина перестала писать. Мои письма, мои последние письма, – поправился он, потому что ему стыдно было перед другом, – возвращались ко мне за неразысканием адресата.

Штобвассер ничего не ответил. Он долго лежал молча, и слышно было только его свистящее дыхание.

– Женщины – удивительный народ, – заговорил он потом, борясь с новым припадком кашля. – Странно. Мне казалось это невозможным, – продолжал он, внимательно и с лихорадочным блеском в глазах глядя на Георга. – И ты из-за нее… А ведь это так, иначе это было бы совершенно необъяснимо… Из-за Христины ты прострелил себе грудь, Вейденбах?

Снова Вейденбах встал. Он попятился на шаг и молчал, потупившись. Потом ответил совсем тихо, так, что Штобвассер еле расслышал:

– Не говори об этом больше, Штобвассер, очень тебя прошу. Что было, то было. Произошла одна сцена между Христиной и мною, между нами постоянно происходили сцены, и все более бурные, а под конец я уже сам не знал, что делаю.

Штобвассер пожал Георгу руку. После долгого молчания он произнес:

– Что за дьявол эта Христина! И притом она еще меньше ростом, чем я. Так она, говоришь ты, перестала тебе писать? Да, уж эти мне женщины! Черт бы их слопал всех вместе. Знаешь ли, Вейденбах, я думаю, что эти периодические расстройства совершенно сводят их с ума. Они не знают, что делают. Ну, ладно. Христина то, Христина се, брось ты ее, Вейденбах, – на свете сотни Христин!

Георг покачал головой.

– Ты ошибаешься, есть только одна, – произнес он.

Штобвассер сидел, тяжело дыша, в постели и пристально смотрел на Георга.

– Значит… все-таки? – озадаченно спросил он. – Ну, что ж, она ведь была прелестна, эта Христина, я согласен. Дивное создание, доброе и в то же время дикое, с шальными причудами. Но ступай теперь, Вейденбах, – проговорил он, тяжело дыша, – мне трудно говорить. У меня грудь болит. Я так счастлив, что свиделся с тобою, старый приятель. И приходи поскорее опять, я тут целыми днями лежу совсем один. Ты можешь у меня и жить, если хочешь. Мы отлично можем тут устроиться вдвоем. И покупатель мой не сегодня – завтра деньги заплатит, я ему написал. Будь здоров, Вейденбах, и не забудь пойти к Качинскому, он всегда знает, как быть.

Проходя по двору, Георг еще слышал кашель Штобвассера. Из сарая высунулась сквозь тряпки голова голодной козы, жалобно проблеявшей вслед Георгу.

4

– Это у вас называется горячей водой? – напустился на хозяйку Качинский. Он все еще тиранил добродушную старуху. Она прощала ему все. Хотелось ли ему платить или не хотелось, она собирала для него последние свои гроши, потому что была неравнодушна к красивому малому.

Качинский брился, собираясь выйти из дому. Соскабливая безопасной бритвой со щек и подбородка мягкий, еле заметный золотистый пушок, он беседовал с Георгом. В его комнате было светло и тепло.

– Штобвассер? Разумеется, я наведаюсь к Карлу, – сказал он своим всегда немного высокомерным и насмешливым тоном. – Но должен вам сказать, Вейденбах, этот Штобвассер – чудак Я привожу к нему клиента, тот покупает у него статуэтку, вносит задаток, а затем этот злосчастный Штобвассер начинает посылать ему одно за другим напоминательные письма.

– Дела его сейчас весьма неважны, Качинский, – заметил Георг.

– Да у кого же дела хороши? Так не поступают, нельзя восстанавливать против себя покупателя. Он уже собирался отослать статуэтку обратно.

– Штобвассер болен. У него нет денег даже на уголь.

– Я понимаю, но, как бы то ни было, согласитесь, Вейденбах…

Качинский, по-видимому, забыл, что раньше они были друг с другом на «ты». Скользнув глазами по поношенному платью Георга, он сразу придал своему голосу несколько более официальный оттенок. Так по крайней мере показалось Георгу.

К художнику и рисовальщику Курту Качинскому он всегда относился с почтением, точно к старшему. Несколько карикатур Качинского появилось в юмористических журналах. На выставке независимых Качинский имел успех, и Георг был уверен, что Качинский стоит на первой ступени славы.

Качинский был необыкновенно красивый молодой человек. Волосы у него были белокурые, разделенные крайне тщательным пробором. Он казался выше ростом и стройнее, чем был в действительности. Глаза – большие, серые, и выражение лица – немного изнеженное и пресыщенное, как у маменькина сынка. И вправду, он был сыном вдовы-чиновницы, жившей в Гамбурге и отдававшей ему свои последние крохи. Поэтому у Качинского всегда водились деньги и он мог себе позволить быть другом Женни Флориан, молодой актрисы, считавшейся одною из красивейших женщин Берлина. Когда эта молодая пара появлялась на улице или в ресторане, на нее устремлялись все взгляды, выражая восхищение.

– Можно мне задать вам один вопрос? – спросил Качинский, вытирая лицо нагретым полотенцем, которое принесла хозяйка, и улыбаясь Георгу из зеркала своею самой любезной и красивой улыбкой.

– Пожалуйста.

– Видите ли, Вейденбах, – художник пудрил себе щеки и подбородок нежной пуховкой, – меня интересует: больно ли это?… Это самое, вы меня понимаете…

Георг не ответил. Кровь прилила у него к щекам. Качинский рассмеялся.

– Ах, недостает еще, чтобы вы на меня рассердились, милый друг. Меня это просто интересует. Я ведь этого никогда не сделаю, у меня бы и смелости не хватило. Да еще ради женщины… ах ты, боже милостивый…

Он вылил эссенции на волосы и тщательно расчесал пробор. Потом надел воротничок и весьма старательно завязал галстук. Казалось, он совсем забыл на миг о присутствии Георга.

Качинский всегда хорошо одевался. Но Георга все же удивила элегантность костюма, который сегодня был на нем. Брюки широкого покроя на ляжках, выутюжены были – безукоризненно. Шелковые носки и лакированные ботинки, галстук из темно-серого плотного шелка.

– Я рад, что ваши дела хороши, Качинский, – сказал Георг и устыдился тайной мысли, что этот Качинский, пожалуй, в состоянии ему помочь. От комнатного тепла Георг почувствовал себя лучше, голос стал легче, поведение свободнее.

– Видимость обманчива, – ответил Качинский, кокетливо глядя через плечо и насмешливо улыбаясь.

– Вы наверное преуспели. Штобвассер намекал на это. Качинский рассматривал свои зубы в ручное зеркало, оттянув губы над деснами. Зубы у него были образцово красивые, правильные, белоснежные.

– Преуспели! – повторил он и тихо рассмеялся. – Это своеобразный успех!

– Вы много работали? Качинский покачал головой.

– Нет, нет, – ответил он, с большим рвением полируя ногти. – Совсем почти не работал с тех пор, как мы Расстались. Усталость на меня нашла, невероятная усталость. Правда, я всегда был честолюбив, Вейденбах, но большой энергии у меня никогда не было. Да и к чему она? Кроме того я совершенно лишен талантов.

– Вы лишены талантов, Качинский? – в изумлении воскликнул Георг и рассмеялся, в первый раз после очень долгого времени.

Качинский поднял на него глаза. Его тщеславию польстила беззаветная вера в его способности, так явно прозвучавшая в смехе Вейденбаха. Он слегка покраснел.

– Нет, нет, – сказал он, – когда-то я верил в себя, но теперь я вижу, что бездарен. Я умею только подражать тому, что сделали другие. Мне следовало бы работать, много работать, но на это у меня не хватает энергии.

– Так что же вы делаете?

Качинский пожал плечами.

– Вы – честный малый, Вейденбах, – сказал он, натирая руки пудрой. – Возможно, что вы когда-нибудь станете большим художником, именно потому, что чувства у вас такие искренние и простые. Я не хочу пред вами кривить душой. Моя матушка скончалась, и я продал обстановку, которую она мне завещала. На вырученные деньги обзавелся гардеробом. Я поступил так только из тщеславия, но оказалось, что ничего разумнее я сделать не мог. Не бросилось ли вам в глаза, Вейденбах, что здесь, в Берлине, есть сотни элегантно одетых молодых людей, – выутюженные брюки, монокли, изящная обувь, – и никто не знает, на какие средства они живут. Но вид у них беспечный, цвет лица здоровый, руки выхоленные. На одежде – ни пылинки. Они фланируют по Курфюрстендамму и в пять часов пьют чай в холлах фешенебельных отелей. Чем же кормятся все эти молодые люди, Вейденбах? Они вам этого не откроют, они образуют особый класс. И лишь тогда, когда вы будете одеты так же, как эти молодые люди, вы сможете проникнуть в их тайны.

– Так чем же они кормятся? – нерешительно перебил Георг художника, с любопытством глядя на него.

– Чем? – отозвался Качинский, и тщеславная, циничная усмешка заиграла на его красивых губах. – На это не так-то легко ответить. Как бы то ни было, мы кормимся, и не так уж плохо. Умеете ли вы танцевать, Вейденбах, хорошо танцевать? Так пойдем со мной в один дансинг, в пять часов дня. Я вас туда введу. Вы немного потанцуете, вас угостят чаем, печеньем, папиросами и ликерами, а если у вас особенно выгодная внешность, то еще и гонорар вам заплатят. Вы узнаете, что существуют элегантные рестораны, где можно совершенно бесплатно поужинать с красивой дамой, которая, разумеется, тоже должна быть одета безукоризненно.

– Может ли это быть? – спросил Георг.

. – Да, это может быть, – ответил Качинский, которому доставляла удовольствие озадаченность этого несчастного, затравленного, бледного, размякшего от дождя Вейденбаха.

Он надел жакет и разгладил его на себе. Затем стал тихими шагами расхаживать по комнате, и его поступь выражала удовольствие от безупречной одежды и то приятное самочувствие, которое возникает после тщательного туалета. Красивое лицо сияло легкомысленной улыбкой. Он продолжал болтать:

– Заводишь знакомства, завязываешь отношения. Подчас встречаешь то тут, то там красивую даму, и она тебя приглашает в дом. Ешь, пьешь и ублажаешься. А затем, – и это важнее всего, – есть множество игорных клубов, которые умеют отблагодарить за ввод к ним новых платежеспособных членов. Играть тоже можно, если кто умеет. Но по этой части я, по правде сказать, еще дилетант, Вейденбах. Есть у меня приятель, русский, бывший гвардейский офицер. Вот тот умеет играть! Только возьмет карты в руки – счастье уже на его стороне. Видите, Вейденбах, как люди живут. И если можно так жить, то к чему напрягаться? Искусство? Кто теперь у нас в стране сколько-нибудь интересуется искусством, что-нибудь понимает в искусстве? Это время миновало.

Качинский вдруг умолк. Остановился и, размышляя, смотрел на Георга.

– Есть, впрочем, еще одна возможность легко зарабатывать деньги, – оживленно воскликнул он затем, вдохновившись своею мыслью. – Послушайте, Вейденбах, это вам, пожалуй, подошло бы!

В глазах у Вейденбаха проснулась надежда.

– Да, милый мой, кажется, это удачная идея! Ведь вы в конце концов пришли ко мне потому, что вам деньги нужны, и вы думали – у Качинского, быть может, найдется что-нибудь. Полно, Вейденбах, вам незачем краснеть, что вы! Я могу вам только вот что сказать, – Качинский оскалил в улыбке свои красивые зубы: – ничего не может быть глупее на свете, чем краснеть перед Качинским. Но чтобы не забыть, вот эта единственная вещь, которая вам, пожалуй, подошла бы: кокаин!

– Кокаин? – разочарованно прошептал Георг.

Качинский расхохотался.

– Да, кокаин! – повторил он. – Это вас, кажется, не вдохновляет, а между тем дело просто. Попробуйте добывать кокаин. Людей, у которых есть кокаин, вы найдете, а затем мы могли бы работать вместе. О покупателях позабочусь я. Что вы на это скажете?

Качинский смеялся громко и весело.

– Это дело не для меня, – пробормотал Георг. – Не такой я человек. К этому у меня нет ни малейшего дарования.

Качинский смотрел на него с выражением тихого сожаления в серых глазах.

– Жаль, очень жаль, – тихо сказал он затем. – Боюсь, что вам придется туго, Вейденбах. Да, не такой вы человек, я это вижу. Вы созданы только для работы. Вы вечно будете работать, а другие вашей работой пользоваться и над вами смеяться.

– Ну и пусть смеются, только бы мне иметь работу, – ответил Георг, вставая. Ему вдруг стало тошно от цинизма Качинского. – Я надеюсь, Качинский, что вы не сердитесь на меня за мой визит, – сказал он.

– Сержусь? Почему же? Я ведь ничего не прозевал. Я тут расхаживаю взад и вперед и жду телефонного звонка. Мне надо узнать, где сегодня вечером играют, а кроме того мне предстоит свидание в «Бристоле».

– А Женни, Женни Флориан? – спросил Георг, уже со шляпой в руке. – Как ее дела? Она еще в Берлине?

Качинский побледнел. Он сразу остановился. Его серые глаза загорелись злобой, а красивый мальчишеский рот стал упрямым и властным. Это лицо Георг потом уже не мог позабыть. Оно стало высокомерным и холодным и слишком явно выдавало, что приветливые и любезные манеры Качинского были просто притворством.

– Никогда больше не произносите при мне имени Женни Флориан! – крикнул он и, точно капризный ребенок, топнул ногой. Но заметив, что Георг обижен, он попытался смягчить впечатление от своих слов. – Простите, – сказал он более спокойно, хотя его голос еще дрожал, – простите, что я разволновался. Но всякий раз, вспоминая Женни, я прихожу в ярость. Она сделала карьеру, Вейденбах. Разъезжает в роскошном «мерседесе», и посмотрели бы вы, как она улыбается, отвечая мне на поклон: совершенно так, словно я был ей когда-то случайно Представлен в обществе Женни Флориан, должен вам, Вейденбах, сказать, – это женщина, которая далеко пойдет Она искуснейшая актриса на житейской сцене! На театральной она потерпела фиаско. Вы знаете, что она пробовала на ней свои силы? Теперь она пробует их в фильмах. Посмотрим, что из этого выйдет. Впрочем, тут за ее спиной стоит некая финансовая сила. Но в жизни – в этом ей нельзя отказать – она играет свою роль изумительно! Играет, однако, только за высокий гонорар. И готова нарушить любой контракт, если вы ей предложите больше.

Лицо у Качинского при этих последних словах – он слегка декламировал – опять побледнело. Губы у него дрожали, светло-серые глаза холодно и зло блестели.

В этот миг зазвонил телефон.

– А вот и вызов, – возбужденно сказал Качинский и поспешно подал гостю холодную руку. – Будьте здоровы, Вейденбах, – сказал он, не глядя на Георга, и побежал к небольшому письменному столу, где стоял телефон.

5

Георг медленно сходил по лестнице. «Ведь у него даже губы накрашены». – подумал он, унося с собою запах эссенций, пудры и элексира для полоскания зубов.

«Так вот какой Качинский, которого я уважал!» – смущенный этим визитом, думал он, торопливо идя на станцию подземной дороги Если бы ему повезло с поездами, он мог бы еще поспеть на Александерплац до закрытия магазинов. Разочарование и грусть овладели им. Что с Качикским сталось? Что сделали из него время и этот город? Предатель, отщепенец, циник! Он не хотел признаться себе, что любил Качинского и два года добивался его дружбы. «И как он разволновался при имени Женни! Как он сейчас же обругал ее! Что случилось? Ну, нам уже больше не видеться. Прощай!»

Он не опоздал. Продавщицы и приказчики, изнуренные сухим, испорченным воздухом помещения, уже поглядывали на стрелки часов. Но заведующий отделом личного состава, маленький, полный, в сущности уже закончил свой рабочий день и принял Георга с кислой гримасой. Он хмурил брови, и тогда лицо у него делалось совсем удрученным и несчастным.

– Собственно говоря, у меня не справочная контора, молодой человек… Ну, ладно уж… Мерц Христина, говорите вы? Она оставила службу три месяца назади жила в ту пору… – Он написал адрес и протянул Георгу записку, держа ее концами пальцев, словно к ней пристала грязь. Это был квартал, пользовавшийся не совсем хорошей славой.

Лицо у Георга просияло. Он сейчас же отправился в путь и стремительно, как человек, которого преследуют по пятам, несся сквозь толпу, запрудившую улицу в этот час, когда закрывались конторы и магазины. Запыхавшись, обливаясь потом, достиг он указанного ему дома. Остановился и осмотрел этот дом. И сразу же, упав духом, покачал головой.

Адрес относился к августу месяцу, а теперь был ноябрь. Весьма вероятно, – он даже чувствовал в этом уверенность, – что Христина больше не живет в этом доме. Во всяком случае, справку он надеялся тут получить.

И в то время как. рн медленно и с некоторой робостью приближался к дому, в мозгу у него опять проносились мысли, вот уже три месяца терзавшие его. Почему она вдруг перестала писать? Не уехала ли она из Берлина? О нет, он чувствовал, что она в городе. Не умерла ли она? О нет, он чувствовал, что она жива. Не больна ли, не лежит ли где-нибудь в больнице? Возможно, но не может быть, невозможно допустить, чтобы Христина могла его покинуть, не сказав ни слова. Разве не имел он доказательств ее любви и страсти? Разве могло быть лучшее доказательство, чем то, что сделала Христина?…

Дом был, как все жилые дома казарменного типа в восточной части города, такой же запущенный, темный и мрачный, как все соседние дома. Рядом с воротами был трактир где стояли два подвыпивших кучера с рюмками в руках. Георг зашел туда узнать адрес слесаря Руша. Руш? Да, есть такой. В третьем дворе, первый этаж.

Дворы были маленькие и тесные, собственно – колодцы, а не дворы. Тут горели крошечные фонари, и стены казались покрытыми плесенью. Из окон там и сям лился мутный свет, а из дверей полз запах скверного кухонного жира. Из третьего двора вышла низенькая женщина в наброшенном на голову платке. Георг нагнулся, чтобы заглянуть под платок: маленькое, бледное лицо пожилой женщины, тихо и беззвучно плакавшей.

Третий двор был самым маленьким. Там было совсем темно и дождевая вода с плеском стекала из какого-то дырявого желоба на середину двора. За опущенными грязными занавесками в двух окнах первого этажа мерцал тусклый свет.

Георг ощупью пошел на этот свет. Обоняние сразу подтвердило ему правильность адреса: пахло слесарной мастерской. И к этому примешивался еще один запах – запах свечей.

Дверь в квартиру слесаря была приоткрыта, и Георг заглянул в щель. Сердце у него так колотилось, что в этот миг он не мог бы выговорить ни слова. В комнате что-то поблескивало. – Что это? – свет свечей, точно на елке. От волнения он прикоснулся к двери, так что щель расширилась. Тут он увидел на столе в слесарной мастерской покойницу – крупную, толстую женщину. По обеим сторонам бледного, добродушно улыбавшегося лица трепетало пламя двух свечей. Он услышал, как кто-то всхлипнул, а потом громко откашлялся. Чья-то тень поползла по стенам и потолку, и громкий, грубый голос крикнул:

– Кто там?

– Простите за беспокойство, – пробормотал Георг, в то время как чья-то фигура уже приближалась к двери.

Рослый, плечистый человек стоял перед Георгом. Глаза у него были заплаканные. По-видимому, он растирал их грязными кулаками: толстые, черные ободки лежали вокруг глаз, как фантастические очки.

– Что вам надо? – грубо спросил мужчина, устремив на Георга пристальный и горящий взгляд.

– Я пришел очень некстати, – тихо ответил Георг. Взгляд этого человека испугал его. – Мне нужно было кое-что узнать.

Он спросил, живет ли еще здесь Христина Мерц. На лице у слесаря появилось презрительное выражение.

– Мерц? – заворчал он. – Ее здесь давно, давно уже нет. Но вам-то от нее что нужно, молодой человек? Уж не хотите ли вы заплатить по ее долгам? Она еще нам за Квартиру должна, за два месяца.

Георг попятился, пробормотав слова извинения.

Слесарь вышел за дверь и крикнул ему вдогонку:

– Тут еще осталась картонка этой особы со старыми тряпками. Не за нею ли вы пришли? Я вам ее принесу.

– Ничего мне на надо, – сказал Георг, торопливо шагая к воротам.

– Да подождите же вы! – закричал слесарь. – Куда вы так бежите? Подождите! Я ведь ничего худого не хотел сказать. Эй, вы!

У трактира возле ворот слесарь догнал его. Тут только Георг заметил, что этот человек с грязным лицом пьян.

– Вы хотели узнать про Христину? Я вам расскажу про нее.

– Расскажете?

– Да, пойдем.

С настойчивостью пьяного он потащил Георга в трактир.

– Мы по-хорошему поговорим о ней. – продолжал он, усадив Георга на стул, – по-хорошему. Дай коньяку, Антон! – крикнул он хозяину в безрукавке. – Да, Христина – славная девчонка, тонкая штучка, но… Я ведь вас пугать и обижать не хотел, – обратился он снова к Георгу и придвинул к нему рюмку. – Этого у меня в намерении не было. Вы видели, там лежит моя умершая жена, вот почему я так из себя выхожу по всякому поводу. – Он опрокинул в гсрло рюмку коньяку и заставил выпить Георга. – Пейте, молодой человек, вы слишком бледны. Эй, Антон!.. Ведь и Христина подчас любила опрокинуть рюмочку. Не так уж она была строга.

– Христина? – в изумлении перебил его Георг.

– Ну да, Христина. Случалось, они вечером вместе распивали по рюмочке, ваша Христина и та, что там лежит. – Руш ткнул большим пальцем через плечо. – Как-то, знаете, она села на дрожки и – что вы на это скажете? – вывалилась с другой стороны. И смеялись же мы, ха-ха-ха, все смеялись! Ну, что ж такое? У всякого из нас свои слабости.

– Христина упала с дрожек?

– Да нет же, нет, та, что там лежит, с дрожек упала. Да пейте же вы, пейте до дна. Докажите, что не сердитесь на меня!

У Георга жгло в глазах. Он спросил, давно ли съехала Христина.

Слесарь призадумался. Сморщил заплаканное лицо.

– Давно ли? – сказал он. – Дайте подумать. Да, давно ли? Эй, Антон, может, ты помнишь? Эта маленькая, черная, знаешь, такая хохотунья?

– Она и в этом заведении бывала? – спросил Георг, стараясь скрыть удивление.

– Разумеется. Она никогда компании не портила, смеялась, шутила, забавные штуки рассказывала. Славная девчонка, шалая! Она собиралась на сцену. Всегда болтала нивесть что про какую-то актрису, у которой друг – миллионер. С ней вместе она и хотела на сцену пойти. Или в кино.

«Все это фантазия, – думал Георг. – Он ведь пьян».

– А куда Христина перебралась – вы не знаете? – спросил он.

Слесг. рь снова сморщил лицо, раздумывая. Казалось, он заплачет.

– Дайте подумать, – ответил он, – помнится, она вдруг исчезла. Не знаю. Дайте мне только подумать.

Хозяин принес еще две рюмки коньяку.

– Скажите мне, пожалуйста, – пристал слесарь к Георгу, – вы художник? Христина всегда рассказывала, что водит знакомство с художниками. За ваше здоровье! Эй, Антон, – обратился он вдруг к хозяину, – можно ли мне тут сидеть? Она там лежит, а дверь открыта. У нее с пальца еще не снято кольцо. Здесь в доме такой сброд живет, без всякой совести. В нашем городе все возможно, милый человек! Знавал я одного отчаянного парня. Он мне рассказывал, что забрался как-то в Груневальде в одну виллу, – и что же он вдруг видит? Лежит покойник, еврей. Но это не помешало ему унести все серебро. Вот какие тут люди, сударь мой! А вот я вам еще другую историю расскажу, – продолжал он, охмелев, придвинулся к Георгу и положил на его руку свою тяжелую ладонь. – Слушайте, это такая замечательная история, какой вы еще никогда не слыхали. Такой истории вы и в газете не найдете!

«Вот сейчас я уже не молодой, а посмотрели бы вы на меня, каким я был двадцать лет назад. Лихим малым я был! И была у меня тогда девчонка, ее звали Марихен. Глаза у нее были, как у серны, такие большие и кроткие И была она стройная и нежная, а росту вот такого, понимаете, – не выше подростка. Но уж таковы жен Щины, захотелось ей иметь лакированные туфли, а потом ботинки с серым верхом, а когда она получила ботинки с серым верхом, то подавай ей сапожки на пуговках. И так без конца. И со шляпами было то же, что с обувью. В ту пору я работал на заводе в Вайсензее, и моих заработков не хватало на все ботинки и шляпы, и платья, которые хотела носить Марихен. А когда я их не покупал ей, Марихен уходила к другому, потому что за нею бегали все мужчины!

«Но слушайте дальше, – продолжал Руш, – слушайте дальше, и вы будете удивляться. На заводе был у меня товарищ, простой слесарь, но когда по воскресеньям он выходил на улицу, вы подумали бы, что он барон. Как он это делал – непонятно. Его звали Рот.

«Вот как-то приходит ко мне этот Рот и говорит: слушай, Руш, хочешь заработать много денег? Я говорю: отчего же? – потому что день рождения Марихен был на носу, а у меня в кармане – ни гроша. Марихен три раза в год справляла день рождения. Но глаза у нее были такие красивые, а когда она говорила, – голос такой нежный, и когда она танцевала, все себе шею выворачивали, на нее глядя, так почему же ей было не справлять три раза день рождения? Я вам это коротко расскажу. Этот Рот сбил меня с пути. Давно это было, и тут стыдиться нечего. Этот Рот, понимаете, входил в запертые двери, совсем как входит ветер в открытое окно. Вот мы и стали работать вместе, и зажила хорошо моя Марихен. Мы были осторожны и не зарывались. Так это продолжалось довольно долго. Но теперь слушайте, теперь идет самое интересное! Мы часто веселились и танцевали, Рот, Марихен и я. Как-то Рот говорит мне, что мы можем заработать уйму денег. Уехал тот кожевенник, у которого он чинил электрическую проводку. – Возьмешься? – говорит. Я говорю: отчего же! Накануне мы обошли дом, и Рот показал мне одно окно и сказал, что полезет вперед, а когда он откроет окно, я полезу за ним. – Завтра вечером, – сказал Рот, – завтра вечером – новолуние, вот мы и сварганим это дельце.

«А теперь слушайте, вот когда идет самое интересное. У последнего переулка мы расстались, и Рот сказал: – Приходи ровно через четверть часа. Сейчас без четверти двенадцать. Приходи ровно в двенадцать. – Я прихожу ровно в двенадцать. Окно медленно открывается, и я влезаю. И знаете вы, милый человек, что случилось?

– Нет, – сказал Георг, слушавший только из вежливости, – как мне это знать?

Руш рассмеялся так, что между клочьями бороды показался его толстый язык.

– Меня сразу схватили две пары рук. Я попался в лапы полиции. Слыхали вы в жизни что-нибудь подобное?

– Значит, Рот выдал вас?

– Он мне подстроил ловушку, и я попался в нее. Они с Марихен хотели от меня отделаться и выдали меня полиции.

«Ну, что ж, я заработал два года и смолчал.

«Но решил про себя: когда я выйду, крышка вам обоим! И когда я вышел, то купил себе нож и револьвер и сказал себе: подождите вы оба, только бы мне вас найти! Но найти их было трудно. Днем я работал, а вечером все ходил по танцулькам. И вот слушайте, милый человек, вот когда будет самое интересное. – Руш опрокинул еще одну рюмку. – Сейчас вы услышите самое интересное. Как-то вечером захожу я в маленькую танцульку в Трептове. Там было не очень людно, и кого я вдруг вижу? Рота и Марихен. Я подхожу к ним – и что же вы думаете? Руки у меня были в карманах, и я держал нож и револьвер наготове. Так я подхожу к ним. Рот мигом удрал. А Марихен, как вы думаете, что она сделала? Марихен упала на колени и завопила так жалобно, как еще ни один человек при мне не вопил. И при этом подняла руки вверх. И что же, вы думаете, вышло? Я забыл весь сво, й гнев и все свои клятвы. Я поднял Марихен и говорю: да чего же ты ревешь, Марихен? А она плачет и рыдает, и я успокаиваю ее. Тогда, наконец, она успокоилась и сказала, что теперь будет опять жить со мной, потому что любит меня гораздо больше, чем этого Рота. Так она и сделала, милый человек, и вот какие вещи, видите ли, бывают на свете.

Внезапно Руш поднял оба больших кулака в воздух и заревел:

– А теперь вот умерла Марихен! Теперь она там лежит мертвая! Марихен! Марихен!

Он ударил себя кулаком по голове.

– Ну, ну, Руш, успокойся, – сказал хозяин. – Как-нибудь перетерпишь.

– А теперь умерла Марихен! – заревел опять Руш.

Георг встал, собираясь уйти.

– Нет, нет, побудьте со мною, – просил слесарь, – побудьте со мною. Мне нужно с кем-нибудь говорить. Я вам больше не буду рассказывать про свои дела. Поговорим о вашей Христине.

И он стал говорить о том, как ладила в первое время Христина с его женой. Она часто пекла пироги… ах, какие вкусные! Не потом потеряла службу и оказалась в нужде. Потом зачастил к ней маленький белокурый господин в пенсне и уводил ее из дома. А после него – худой, черный, – может быть, русский. Он всегда подходил к окну и насвистывал такой грустный мотив.

Георг вскочил и так быстро исчез, что слесарь ухватился за воздух, когда обеими руками хотел его удержать.

6

Роскошная жизнь в маленькой гостинице, приютившей Георга, длилась недолго. Уже через несколько дней у него не было денег для оплаты чердачной комнатки, и как-то утром он на рассвете выскользнул из отеля, оставив там маленький чемоданчик со своими пожитками в погашение долга.

Тогда-то, заметив, что он катится под гору, что почва ускользает у него из-под ног, он, защищаясь, пустил в ход последние силы.

От утренних до вечерних сумерек он был на ногах. Подымался и спускался по лестницам. Предъявлял свидетельства. Ждал. Терпел. Мужества он не терял и с каждым днем боролся все более стойко. Он уже не держался скромно в уголке, а выходил вперед, спрашивал, требовал. Голос у него звучал уверенно, взгляд сделался храбрым.

Не выходил у него из головы случай с дирижером, о котором ему как-то рассказывали. Этот дирижер приехал, никому не известный и без гроша в кармане, в большой провинциальный город, а вечером уже дирижировал в опере. Оба штатных дирижера внезапно заболели. Теперь он один из первых оперных дирижеров в Германии.

Почему бы и ему, Георгу Вейденбаху, не улыбнулась удача. И чуть было с ним не случилось того же, что с этим дирижером. Он явился к одному из первых берлинских архитекторов, к которому раньше не решался зайти. Положение оказалось не безнадежным. Неучтивая усмешка, недосадливо отведенный в сторону взгляд были ему ответом. Его попросили обождать. Сгорел завод, его надо было как можно скорее восстановить. «Видишь!» – подумал Георг и вспомнил своего дирижера, которого одели во фрак за несколько минут до начала спектакля. Заводу нужно было в должный миг сгореть, чтобы он… Но в приемную вошел костлявый, лысый господин, быстрым взглядом скользнул по его худому, изношенному пальто и с сожалением покачал головой. Итак, ничего не вышло.

Ну, не здесь, так в другом месте. Как и другие безработные, он читал на стенах еще влажные газетные листы и срывался с места, устремляясь навстречу какой-нибудь тусклой надежде.

На вокзалах по временам случалось заработать несколько пфеннигов мелкими услугами, справками. Но нужны были зоркость и проворство. Конкуренты не дремали. В полдень на Александерплаце дымились три полевые кухни Армии спасения и дзе кухни одной большой газеты. Толпы женщин и мужчин, несчастных, бледных, в отрепьях, выстраивались в бесконечные очереди и терпеливо продвигались вперед. Тут можно было получить тарелку горячего супа – немного, но все же что-нибудь. Зеваки толпились вокруг кухонь. Однажды явился даже фотограф для съемки. Георг отвернулся. Чего доброго, еще увидит его на снимке Качинский, сидя за чаем в фешенебельном холле.

Тяжело было по ночам. Это был ад. Небо рдело между черными домами. Случайная квартира, зала для пассажиров на вокзале, ночлежный приют. В северной части города Георг разыскал ночлежку, где за несколько пфеннигов можно было переночевать на полу. Там вповалку лежали люди, и даже коридоры были запружены изможденными телами. Приходилось перелезать через них. От испарений этих нагроможденных в кучу, покрытых грязью людей перехватывало дыхание. Обычно Георг только под утро забывался сном. Он лежал всю ночь, не смыкая глаз. Спящие хрипели, храпели и стонали. Некоторые дико кричали со сна. Мужчины, женщины и дети спали вперемежку и подчас из какого-нибудь угла доносился сладострастный стон, прерываемый чьим-нибудь несдержанным рычаньем. Вот что происходило в городе, улицы которого днем очищались резиновыми катками.

Несколько раз Георг оказывался рядом с девушкой. Она была, в сущности, еще ребенком, с худыми плечами и маленькой, неразвившейся грудью, и тоже лежала без сна. Часто он наблюдал часами ее сидящий силуэт. Как-то ночью оно близко придвинулась к нему, так что он ощутил ее худое тело, и похотливо шепнула: вы спите? Осторожно дернула его за рукав, нагнулась над ним. Но он не шелохнулся, застыв от ужаса.

Иногда ночь казалась ему бесконечной. Не находя покоя, он метался из стороны в сторону. То дрожал от озноба, то горел, как в лихорадке. Спавшие хрипели и кричали, а по временам вдали грохотал город. Шум был совсем такой, как весною при ледоходе на реке. Иногда казалось – город рвется пополам – бедный, богатый, больной, здоровый, гибнущий, воскресающий. Все разом: смерть, жизнь, разрушение, возрождение, радость, горе. Георг думал о Штобвассере, который теперь кашляет под своим худым одеялом. Думал о Качинском и представлял себе, как художник сидит изящный, улыбающийся, в каком-нибудь шумном клубе, где глаза слепит свет со стен и потолков. Странно: видение ярко освещенных и натопленных помещений каждую ночь следовало за ним в этот мрак.

Скоро опять начнут курсировать трамвайные вагоны и понесутся проворные автомобили, лавки наполнятся бодрыми, выспавшимися людьми, но покамест держится ночь, и город еще темен и страшен. Вчера ночью сброшен был человек с третьего этажа во двор, убит сторож на автомобильном заводе, застрелен шуцман. И такие события приносит с собою каждая ночь.

Часто также думал он о Христине, изменившей ему. Тогда он всю ночь сидел на постели.

7

Каждое утро – в те дождливые дни было еще совсем темно – толпы безработных собирались перед конторами биржи труда. Их батальоны и армии заливали улицы. Каждое утро, кашляя и дрожа от холода, выходили они из темных своих нор, куда заползали на ночь. Обувь на них была размякшая и рваная; одежда – изношенная, продранная, мокрая от дождя. У многих не было даже рубахи на теле. Вид у них был тусклый, грязный, запущенный, и некоторые от кашля сгибались до земли.

Терпеливо стояли они под моросящим дождем, пряча в карманы брюк распухшие, красные руки, отстаивали себе ноги и ждали. Разговоров слышалось мало. Только отдельные люди из толпы возбужденно кричали, говорили о своих голодающих женах и детях, ругали и проклинали правительство, рабочие союзы, капиталистов.

Через полчаса биржа опять уже закрывалась, так мало было свободных мест. На сегодня надо было проститься с надеждой. И снова приходили в движение батальоны несчастных, рассеиваясь по бесчисленным улицам города, проходя по ним усталой походкой, с отчаянием в сердцах. За какое преступление обречены они двенадцать часов подряд волочить усталые ноги по твердому тротуару?

Тяжелый экономический кризис разразился над миром. Рынки были переполнены. Склады лопались от товаров, беспрерывно извергаемых заводами всех частей света. Вплоть до верховий Ян-Тзе-Кьянга и Амазонки суда доставляли товары, в самую глубь стран, населенных цветными народами. Торговцы сидели па своих тюках и ждали. Этим исполинским мировым складам надо было пойти на убыль, для того чтобы можно было ждать улучшения.

Торговые флоты между тем стояли парализованные в портах. Горы угля перед копями складывались в горные цепи, и с каждым днем росла армия безработных.

Положение казалось почти безнадежным. Изо дня в день две недели подряд появлялся Георг на рассвете перед отделениями биржи труда. Без малейшего успеха! Он морщил лоб, мысли у него путались. Часто он шатался при ходьбе.

Теперь ему часто приходилось ночевать под открытым небом. Ночи, к счастью, стояли еще не холодные. Случайно он набрел на небольшую площадь, удивительно защищенную от ветра. Там он сидел на скамье, съежившись, кутаясь в пальто. А на других скамьях сидели, ежась, другие тени.

Автомобили трубили. Смех, крик, перебранка. Пары влюбленных мелькают во мгле. У фонарей стоят проститутки с сумочками в руках. Пьяные проходят и громко разговаривают сами с собою. Ни на миг не успокаивался город за всю долгую ночь. И вот уж опять доносилась та медленная скрипучая поступь, которую можно было узнать издалека. Тогда надо было вставать, шагать, чтобы вернуться на прежнее место, едва лишь медленная поступь замрет вдали.

Заревом пылало небо над черным городом. Где-то вдали шумели поезда, то стуча, то гудя, а то лишь тихо звеня в безмолвии ночи.

В одном из таких поездов прибыл Георг в Берлин два года назад из провинциального городка, из Тюрингии, с мечтательно горевшими глазами, с одурманенным надеждою сердцем. Берлин! Город отваги и цепкой воли, место его будущего возвышения. Здесь он проложит себе путь, он чувствовал это, когда на вокзале выбрался из переполненного купе. Эта уверенность струилась из дуговых ламп, горевших так ярко и мощно, звучала в шумах города, гремящих и могучих. Всю первую ночь бродил он по городу, отдаваясь этим грезам. В шагах его раздавалось как бы торжество предвкушения – он завоюет этот город. Тяжелое было у него детство. Мать – вдова, маленькая усердная женщина, встававшая вместе с курами и суетившаяся при свете коптящей лампочки до поздней ночи. Она ходила по домам стирать, гладить, убирать и воспитала сына на гроши, ценой недоедания.

Семи лет Георг разносил утренние хлебцы, восьми – расставлял по вечерам кегли в «Золотом Ангеле», пока не падал с ног от усталости. Тут он работал вместе с Штобвассером, который, помимо того, был певчим. А с четырнадцати лет он уже был всецело предоставлен самому себе. Занимался перепиской, черчением для столяров-мебельщиков, написал вывеску для лавки, давал уроки. В шесть утра приходил уже первый его ученик, механик, собиравшийся поступить в строительное училище и учившийся у него элементарной математике. Днем и вечером он давал уроки отстававшим товарищам. Вечерами и ночами учился сам. Его мечтою было строить: строить музеи с невиданными залами и куполами, огромные ратуши, театры, заводы и промышленные заведения… А для своей матери он построил в мечтах простой, красивый дом в саду. Это был его прекраснейший сон. Бедная мать! Какие лишения! В то время как товарищи гуляли по улицам, веселились с девушками, совершали экскурсии, занимались спортом, распевали в пивных, он сидел дома за работой. Между тем как они жили легкомысленно, беззаботно, он уже начинал, едва научившись смеху, отвыкать от него.

Училище выдавало отличившимся ученикам небольшие субсидии, стипендии или бесплатные обеды. Георгу всегда удавалось добиться их. Но стипендии обязывали его к особому прилежанию, к примерному поведению, к низким поклонам и фразам благодарности. Какие унижения! Георг терпел их молча, без возмущения, только с глухою скорбью в душе. Еще несколько лет, – и город узнает, кто такой Георг Вейденбах! Какие пылкие грезы в мозгу молодого человека, какой разгул воображения!

А теперь он сидел на скамье, одинокий в большом городе. Он представлял себе, как возится и стирает его мать в кухне с неоштукатуренными кирпичными стенами, при свете лампочки, как она по временам отхлебывает жидкого кофе из синей чашки, складывая при этом в трубочку морщинистые губы и щуря глаза. Он ничего не написал ей о своем пребывании в больнице. Незачем было ей знать, что с ним случилось. Он только написал ей, что в Берлине времена теперь плохие и что сейчас приходится довольствоваться нищенским заработком, таким ничтожным, что, к сожалению, он ничего не может посылать ей.

Грезы юности, соблазны честолюбия возвращались в эти долгие ночи, когда он, съежившись, сидел на скамье, – и сердце у него трепетало.

8

Затертый в толпе, Георг вдруг остановился. Он наморщил лоб – стал вспоминать. Какая мысль только что пронеслась у него в мозгу? Спасение. Да. Штобвассер!

Не пойти ли ему все-таки к Штобвассеру? Они ведь старые друзья, с того самого времени, как в детстве расставляли кегли в «Золотом Ангеле». Ведь звал же его Штобвассер к себе, ведь предложил ему свою комнатушку. Георг уже торопливо направился было туда, но, сделав несколько шагов, задыхаясь, остановился. Он представил себе, как Штобвассер лежит в нетопленном сарае, бледный, кашляющий, без средств. Ни за что не согласился бы он быть ему в тягость.

Но несколько дней спустя им вдруг овладело уныние, и он уже не смог совладать с искушением. Другого спасения уже не было. Два часа тащился он в западную часть города, пока, наконец, чувствуя головокружение, обессилев, не вошел во двор, где стояла мастерская Штобвассера. Жалобно заблеяв, коза высунула голову из сарая. Он уже собирался постучать к Штобвассеру, как вдруг услышал за дверью женский голос, болтавший и смеявшийся. Он, крадучись, ушел: так было лучше. Он внезапно задрожал, лоб покрылся кспариной, словно он собирался совершить преступление.

Да, худо с ним было, он чувствовал это сам.

У него теперь был уже жалкий и запущенный вид тех впавших в нищету людей, с которыми не любят встречаться хорошо одетые господа, сохранившие некоторое чувство сострадания. Многие не переносили вида этих несчастных, которых можно было в ту пору встретить на каждом шагу. Только те откормленные, с бычьими затылками, что превосходно пережили войну и революцию, не смущались этим зрелищем. Ледяными и жесткими взглядами пронизывали они Георга, не видя его. Другие катили мимо в своих автомобилях, которые переносили их из контор в загородные виллы. Они избавлены были даже от зрелища этих обездоленных людей и от собачьих взглядов нищих.

Георг вдруг заметил, что харкает кровью. «Вот как, – подумал он, – рецидив!»

Но вскоре он успокоился: не он один был в таком положении. Их было много, много в восточной части города, и среди безработных и нищих каждый десятый харкал кровью.

В эти дни, когда у него глаза все больше стекленели и походка становилась все более утомленной, он однажды совершенно неожиданно увидел Качинского. Это было вблизи Ангальтского вокзала. Качинский вышел с каким-то молодым человеком из цветочного магазина и быстро переходил на другую сторону улицы с букетом желтых роз, чтобы сесть в автомобиль. На нем были великолепное светло-серое пальто и серая плюшевая шляпа. Аромат его папиросы стлался в воздухе.

Качинский скользнул по Георгу взглядом. Узнал ли он его? Да, да, конечно, он его узнал! Георг заметил, как он нервно садился в автомобиль.

И в этот миг произошло нечто непостижимое, нечто такое, чего Георг никак не мог понять, когда впоследствии вспоминал об этом. Внезапно он в два-три прыжка подбежал к автомобилю, чтобы постучать в стекло. Но в тот же миг машина укатила. Слава богу!

Бледный от стыда, Георг остановился. Прокусил себе губу: так дальше жить невозможно, ни одного дня. Но на что решиться, на что?

И снова пустился он ходить по улицам без всякого плана. Но тут у него в мозгу проснулась одна мысль. Почему он раньше не набрел на нее?

Он вспомнил вдруг, что в ночлежном доме, где иногда ночевал среди лишенных крова, познакомился с нищим старичком, который был обычно пьян и лежал подле него в облаке винных паров. Нищий этот, симулировавший пляску св. Витта и по привычке дрожавший порою даже в ночлежке, рассказал ему об одной сказочной фирме, крупном предприятии, принимавшем на службу безработных. Эта фирма, по его словам, находилась на Линденштрассе, и адресом нельзя ошибиться, потому что этот дом стоит весь в лесах.

– Вам следовало бы туда пойти, – посоветовал старик, – для меня это не дело, а для вас может представить интерес, молодой человек! Спросите там некоего господина Шелленберга. Это имя сообщил мне один знакомый. И, подумайте, как мне повезло – сам господин Шелленберг в это время как раз спускался по лестнице. И представьте себе, он тут же подарил мне пять марок и приказал своим молодым людям дать мне работу. Они дали мне железнодорожный билет в Науэн и объяснили, куда мне там пойти и к кому обратиться.

– И вы поехали в Науэн? – спросил Георг.

– Я? Ха-ха, ну и чудак же вы! Нет, это дело не для меня, слишком я стар, чтобы уезжать из города. Я просто продал билет на вокзале.

Необыкновенная это была история, такая необыкновенная, что Георг приписал ее пьяному воображению старика. Но теперь, в этот миг, когда он уже близок был к отчаянию, вдруг у него мелькнула мысль: а что, если эта сказочная фирма Шелленберг существует в действительности? Во всяком случае это можно ведь проверить. Денег это не стоит. В эту минуту он находился близ Виттенбергской площади и должен был пройти изрядное расстояние до Линденштрассе.

Тем не менее Георг решил немедленно, сию же минуту пуститься в путь. Пусть поздно – все равно, вперед! И он сразу зашагал. Было уже довольно темно, когда около семи часов вечера, обливаясь потом, задыхаясь, он достиг Линденштрассе. Да, теперь его снова совершенно покинула надежда. Болтовня алкоголика!

Но, к величайшему своему изумлению, он действительно увидел дом, весь окруженный лесами. Пахло известкой и сыростью. Подвальный этаж обшит был досками, и на них огромными буквами стояло: «Работа! Мы даем вам работу! Поступайте немедленно! Справки всякого рода!»

Дом был весь почти погружен в темноту. Только верхний этаж был ярко освещен.

Швейцар вышел из своей комнатки и ворчливым, усталым голосом сказал:

– К сожалению, уже закрыто.

В этот миг по коридору проходил молодой человек в длинной рабочей блузе, какие носят архитекторы и художники на работе, и кинул взгляд на Георга. Молодой человек уже собирался скрыться за дверью, но вдруг остановился и посмотрел Георгу прямо в лицо: это лицо было бело, как снег, веки – сизы, а глаза – лихорадочные, без взгляда и выражения.

– Прием на работу прекращен, сударь, – сказал молодой человек с любезной улыбкой. Он потупился, подумал и сделал затем пригласительный жест. – Но пойдемте, посмотрим, нельзя ли для вас что-нибудь сделать. Заприте дверь, – крикнул он швейцару, – и никого больше не впускайте, никого, слышите! – Обратившись к Георгу, он продолжал: – За последние дни мы приняли пять тысяч человек и совсем перегружены. У нас нет больше ни пфеннига для содержания еще одного человека. Но пойдемте. Я вижу, что вы страдаете, и постараюсь вам помочь.

Георг облегченно вздохнул. Уже много недель никто не обращался к нему с такой дружелюбной простотой, как этот молодой человек.

– Есть ли возможность поговорить с господином Шелленбергом? – решился спросить Георг.

Молодой человек удивленно взглянул на него. Он даже отступил на шаг.

– Вы хотите видеть господина Шелленберга? – переспросил он тихо, с выражением крайнего изумления. – Может быть, у вас есть особые, личные рекомендации к господину Шелленбергу?

– Нет, нет, – пролепетал Георг.

Молодой человек усмехнулся.

– Видеть господина Шелленберга нет решительно никакой возможности. Господин Шелленберг работает по шестнадцати часов в сутки, и я сам, хотя и состою в комитете врачей, имею возможность говорить с ним не более пяти минут в неделю. – Молодой врач испытующе поглядел Георгу в лицо и сказал, помолчав: – Войдите в эту комнату. Там вам сообщат наши условия работы. Будьте здоровы, желаю вам всего хорошего!

Георг прочитал какую-то бумагу, не понимая ее. Он готов был взять работу на любых условиях, и ему было совершенно безразлично, что предлагал этот предприниматель Шелленберг. Ему сообщили, что в этот вечер он уже не может выйти из дома, и указали на деревянные нары в длинном коридоре.

«Все это словно чудо, – говорил себе Георг, когда улегся на деревянные нары, разбитый и в ознобе. – Не сон ли это? Не лихорадка ли? Не конец ли?» Но вдруг от изнурения заснул.

Проснувшись наутро, он, к своему изумлению, увидел себя все на тех же нарах. Значит, это не сон, не бред. Ему вручили железнодорожный билет и указали, что он в таком-то месте, – это было название небольшого городка, неподалеку от Берлина, – должен туда-то явиться для получения работы.

Георг сел в вагон и, когда поезд покинул вокзал, высунулся из окна, чтобы еще раз взглянуть на этот город, где он бродил неделями, как собака, потерявшая хозяина.

Город дымился, дождь все еще лил. Облака пара поднимались над домами и обволакивали целые кварталы густой пеленой.

– Я вернусь еще, – сказал Георг. И слишком робкий для того, чтобы в действительности выдать жестом свое волнение, он мысленно простер к городу руки. – Я еще вернусь, Христина!

А Христина, таившаяся где-то в этом безграничном море каменных кубов, протягивала руки ему навстречу и отвечала:

– Я жду тебя! Вернись! Я тебя по-прежнему люблю!

Когда поезд оставил за собою последние городские дома, Георг поудобнее уселся на деревянной скамье, и ощущение, какого он уже давно не испытывал, наполнило его душу. Чуть ли не показалось ему, что он счастлив. Несмотря ни на что!

9

Братья Шелленберг были родом из Мекленбурга. Здесь на тучной мекленбургской почве, в живописной, тихой, малонаселенной местности, около двадцати лет назад купил майор Шелленберг имение Клейн-Люке, после того как вышел в отставку.

Майор был крупный, широкоплечий человек с жилистыми тяжелыми руками, всегда немного красными, и угловатым массивным черепом. Волосы у него рано поседели и быстро стали белыми. В молодости он был легкомысленным офицером, игроком, неутомимым поклонником Вакха и Венеры, пока однажды не порвал внезапно с задорными друзьями. Какая произошла с ним история? Он никогда о ней не говорил. Женщина? Судьба одного из многих? Как знать? С тех пор он стал жить только службою, и товарищи замечали, что год от года он становился все молчаливее. Вначале он посмеивался над их шутками, потом стал их пропускать мимо ушей, и, наконец, его оставили в покое. Он был строг, справедлив, его поведение было безупречно, словом – это был образцовый офицер. Впоследствии он стал раздражителен, вспыльчив и был подвержен страшным припадкам гнева, от которых сам страдал больше, чем окружающие. Безудержность его молодых лет, по-видимому, начинала вновь прорываться. Ленивого работника, спавшего в сене, он однажды избил плетью до полусмерти.

Имение майора, Клейн-Люке, было невелико, каких-нибудь сорок моргенов, но хозяйство в нем было поставлено образцово. Поля так резко отличались от соседних пашен, что, казалось, почва тут совсем другая. Телеги стояли ровным строем, все орудия блестели, порядок был примерный. Стоило какой-нибудь лопате сказаться не на месте, как уже раздавались окрики майора. А какие хлева и конюшни! Он страстно любил лошадей и скот.

Майор произносил едва ли десять слов за день. Даже бранясь, он скупился на слова. Говорил в своего рода телеграфном стиле. После рабочего дня он уединялся в своей библиотеке. У него было несколько тысяч томов, и он читал до поздней ночи, медленно попивая красное вино и выкуривая три сигары. Больше – никогда! Преимущественно он читал книги о Наполеоне, Кромвеле, Бисмарке, Фридрихе Великом – словом, о сильных людях. Изящная словесность вообще не интересовала его. Часто он полночи проводил за чтением, но уже рано утром снова был во дворе.

Как-то майор проснулся с чувством омертвения в левом плече и левой руке. Он велел слуге растереть его коньяком, а когда это ничуть не помогло, приказал ему стегать его плетью. «Бей! – кричал он. – Крепче! Крепче!» Затем стал ходить с палкой. Это был не ревматизм, как он думал, а паралич, который медленно, но непрерывно прогрессировал.

Болезнь не дала майору принять активное участие в войне. Он проклинал свое существование. Бровью не поведя, отдал бы он свою жизнь за родину. В годы войны он был снисходителен к слугам и заботился о всех семьях. Теперь уж он почти совсем не спал. Большие карты лежали на столах в библиотеке. С проигрышем войны он не мог примириться. Совсем перестал разговаривать, совершенно уединился и даже запустил хозяйство. В день подписания Версальского мира он прострелил себе череп. Среди ночи послышался глухой стук в библиотеке, словно дерево повалили в лесу.

В один миг дом был поднят на ноги отчаянным, беспомощным, как бы детским плачем. Это рыдала жена майора. Она услышала стук падения и сразу поняла, что случилось.

Маргарита Шелленберг была нежная, тихая женщина, по характеру совсем не похожая на своего супруга. Она была мечтательна и блуждала в мире действительности, как лунатик. Цитировала стихи Гете и Гейне и читала романы. В былые годы она пела – Шелленберг влюбился в ее сладостный голос… Пела она и теперь порою, трогательным, немного дрожащим голоском, но только тогда, когда бывала уверена, что ее никто не слышит. У нее были необыкновенно нежные руки, и ступала она тихо, почти неслышно. В последние годы она жила подле мужа, почти не замечаемая им, даже когда сидела против него за столом. После смерти майора она уже не выходила из своих комнат. Усадьба пришла в запустение.

10

Оба брата Шелленберг, Венцель и Михаэль, телосложением пошли в отца.

Они были рослы, плечисты, и такие же у них были большие, угловатые головы. Своеобразною чертою обоих было то, что по их суровым, загорелым лицам всегда скользила почти незаметная улыбка, часто отражавшая только радостное душевное состояние. Венцель унаследовал от отца стальной блеск и порою несколько жесткое выражение серых глаз, а у Михаэля были кроткие, карие глаза матери, лишенные, впрочем, того золотистого оттенка, который мерцал в глазах Маргариты в ее молодые годы и сверкал дивным теплом, когда в них глубоко падал свет.

Венцель и Михаэль росли в усадьбе, как волчата. Отец почти не обращал на них внимания, их дикость нравилась ему. Мать, запуганная и тихая, не в силах была укротить их и только дрожала. Во всей округе не было больших сорванцов. Они вдвоем, без седла, скакали на жеребце, к которому никто другой не смел прикоснуться. Как это ни странно, животное позволяло им все. Останавливалось, когда один из мальчиков сваливался. Они взбирались на самые высокие деревья, так что мать близка была к обмороку, когда видела, как они качались на вершинах. Десяти лет от роду они уже были искусными охотниками. Охотились, за чем могли: за птицами, белками, змеями, зайцами. В ту пору была во дворе собака, меделян, кличкой – Исаак, ростом с теленка, свирепый и угрюмый зверь. С этой собакой, глаза которой сверкали злым желтым блеском, которой даже работник побаивался, они так возились и катались по земле, что одежда рвалась в клочья. У них были луки высотой около двух метров, и они стреляли огромными стрелами с трехдюймовыми гвоздями на конце. Стреляли друг в друга, и при одном из таких поединков стрела угодила младшему, Михаэлю, в щиколотку. Эта рана грозила тяжелыми последствиями, но зажила. Михаэль с тех пор немного хромал.

В двенадцатилетнем возрасте оба мальчика перебрались в город, к сестре своей матери. В городе этом – маленьком мекленбургском городке – они ездили верхом на коньках кровель. Во время ледохода они пронеслись на льдине через город, размахивая огромными шестами, к большому удовольствию уличной молодежи и к ужасу взрослых У моста, где лед скопился, они вскарабкались, как дикие козы, по льду на берег, а четверть часа спустя опять уже неслись через город на льдине, размахивая шестами. Это были настоящие черти.

Старший, Венцель, стал офицером; младший, Михаэль, – сельским хозяином и химиком.

Окончив свое образование, Михаэль работал несколько лет в лабораториях Германских азотных заводов. Лаборатории эти занимали здание, похожее на гигантский отель, и Михаэль чувствовал себя там, среди роскоши чудеснейших приборов, как в раю. Ему еще не исполнилось двадцати трех лет. когда он изобрел способ производства карбамида, почти на треть более дешевый, чем другие способы. Его имя стало известно в кругах специалистов. Германские азотные заводы поспешили купить его патент, и это давало молодому человеку изрядную годичную ренту.

Новый способ Михаэля предполагалось впервые применить на большом азотном заводе в Логане, на Рейне. Переоборудование и приготовления должны были продлиться около полугода. Но Михаэль не пробыл еще в Логане и двух недель, как там произошел тот грандиозный взрыв, о котором еще свежо воспоминание. На воздух взлетело около пятисот железнодорожных вагонов азота, четыреста человек были убиты, и значительная часть раскинувшегося на пятнадцать километров завода оказалась разрушенной. На месте взрыва образовалась воронка, в которой можно было бы без труда поместить пятиэтажный жилой дом.

Михаэль каким-то чудом спасся при этой катастрофе. Он спал в заводском общежитии для холостых служащих и рано утром, – взрыв произошел в утреннюю смену, – был выброшен из кровати. В тот же миг дом зашатался и расселся пополам. В измятой ночной одежде Михаэль сквозь лавину щебня выбрался на свободу. Что случилось, черт побери? Он не мог собраться с мыслями, но вдруг его осенило предположение, что взорвались склады азота. Силосы взлетели на воздух! Стены пыли закрыли солнце. Находившиеся под давлением трубы, лопнув от взрыва, адски ревели, и красный как рубин, стекловидный столб огня поднимался к небу из облаков пыли, как из клокочущего тумана. Стремглав мчались люди, шатаясь, крича, валясь на землю ничком. Непрерывно раздавались взрывы меньшей силы, и скалистые глыбы с воем и свистом проносились в воздухе, как при вулканическом извержении.

Немногие уцелевшие в этой части Логанского завода помнят еще и поныне, как Михаэль сейчас же стал распоряжаться спасением погибающих, как он спешил то туда, то сюда, высвобождая погребенных под обломками, издававших страшные крики. Потом он собрал вокруг себя кучку растерянных рабочих и принялся командовать ими. И всех поразила ясность ума, с как ею распоряжался этот молодой человек, стоявший перед ними в ночной одежде, весь покрытый корою пыли и крови.

– Прежде всего, – сказал он, – мы должны спасти погребенных под обломками. Во-вторых, унести мертвых. В-третьих, немедленно очистить дорогу от мусора, чтобы наладить по ней движение. В-четвертых, надо снести все, что грозит обрушиться, чтобы предотвратить дальнейшие несчастья, а в-пятых, восстановить завод. Живо! Давайте сюда людей и немедленно – телефонную связь!

Весь день Михаэль командовал бригадами, все еще в своей измятой пижаме. Но никому не приходило в голову хотя бы усмехнуться, глядя на него. Только к вечеру кто-то набросил на него пальто, и тогда лишь он утер себе лоб.

Три недели Михаэль страдал глухотой, хотя звуковая волна от взрыва должна была перескочить через него, так как в противном случае она разорвала бы ему барабанную перепонку. Никаких повреждений он не потерпел. Несколько бессонных ночей, а затем он уже опять был в полном порядке.

После этого Михаэль два года работал на опытной станции Бреда, принадлежавшей Германским азотным заводам. За это время он написал ряд статей по агрономическим вопросам, обративших на себя внимание высшего сельскохозяйственного училища в Берлине. Училище предложило ему кафедру, и он приехал в Берлин. Но уже год спустя он расстался с этим учреждением.

Он капитализировал ренту, которую получал от Германских азотных заводов, приобрел на эти деньги имение Шперлингсгоф поблизости от Берлина – триста моргенов земли – и превратил его в образцовую, на современный лад поставленную опытную станцию. Земля! Со всей своей страстностью – Шелленберги во все вносили страстность – обратил он свою энергию на землю, на почву, почти неизученную, более необследованную, чем химические элементы, строго хранящую свои тайны, хотя люди на протяжении тысячелетий пахали и обрабатывали ее.

Не было такого нового или старого способа в земледелии и садоводстве, которого Михаэль не испытал бы в Шперлингсгофе. Не было машины, с которой он не познакомился бы. Удобрения, оросительные методы, дождевальные установки, парники. В тысячах горшков стояли за ярлыками опытные растения, подвергаемые различному уходу. Почва была плохая, песок, но он творил чудеса. Как оазис лежал Шперлингсгоф среди чахлых окрестностей. Приезжали специалисты, дивились, спорили, критиковали. Михаэль работал в поте лица своего. Китайское сельское хозяйство! Несколько месяцев подряд занимало оно его мысль. Оно давало ключ ко многому. К этому времени относится брошюра, вызвавшая много шума в кругах специалистов. Михаэль доказывал, что крупные города ежегодно теряют миллиона на ценнейших питательных веществах из-за неправильного обращения со сточными водами. Европа, – утверждал он, – преступным образом пренебрегла, в угоду промышленности, проблемами сельского хозяйства.

Но не только этими проблемами занимался Михаэль. В связи с ними внезапно ему открылись огромные горизонты.

В одиночестве Шперлингсгофа Михаэль был так захвачен общественными и социологическими проблемами, что им суждено было определить собою все его дальнейшее существование.

Здесь созрели планы, осуществление которых стало задачею его жизни!

Зимние месяцы Михаэль проводил в Берлине, где снимал две комнаты в восточной части города. Он работал неустанно, и книги, планы, чертежи, заметки громоздились у него на всех столах.

С братом своим, Венцелем, Михаэль встречался лишь изредка. В первую же зиму, когда Венцель приехал в Берлин в поисках подходящего места – «не слишком много работы и высокий оклад!», оба брата часто проводили вместе вечера. Они все еще были искренне привязаны друг к другу, хотя Михаэль в своем развитии уже пошел по совсем другому пути.

Венцель, которому всегда везло, действительно нашел превосходное место – он стал секретарем старика Раухэйзена, главы раухэйзеновского синдиката, которому принадлежала значительная часть Рурской области, – «подземное германское княжество», как говаривал Венцель, – и который объединил около восьмидесяти крупных промышленных предприятий. Венцель выписал в Берлин свою семью, Лизу и двух детей, и обставил себе где-то в западной части города роскошную квартиру.

С тех пор братья видались – без каких-либо особых поводов к такой перемене – очень редко. За последнюю зиму – только два раза.

11

Этой осенью Михаэль раньше обычного возвратился из Шперлингсгофа. Совсем внезапно он снялся с якоря. Планы созрели! Много было работы здесь, в городе, и приходилось дорожить каждым днем. В эту зиму он собирался учредить рабочую кооперацию, кооперацию лучших и наиболее сознающих свою ответственность умов Германии. Визиты, переговоры, корреспонденция, кипучая работа, почти без передышки, шестнадцать часов и больше в сутки.

Совершенно естественно было, что он не находил времени повидаться с Венцелем. Каждый день собирался он отправиться к нему. Странным образом, он в эти недели часто вспоминал брата.

Но как-то среди поступившей корреспонденции он нашел престранное письмо, почерк которого показался ему знакомым. И самый почерк и чернила зеленоватого отлива произвели на него неприятное впечатление. Тут он вспомнил, что это рука тещи Венцеля, фрау фон дем Буш, заносчивой и властной дамы, общества которой он избегал.

«Что ей надо от меня? – подумал он удивленно и уже с легким раздражением. – Я надеялся, что последний наш спор поссорил нас окончательно». Они тогда поспорили о социализме, и Михаэль, глубоко уязвленный надменным тоном фрау фон дем Буш, – она назвала рабочих бездельниками и лентяями, только и знающими, что пьянствовать, – довольно резко доказал ей в присутствии всего общества, что она не имеет понятия о социализме, хотя и осуждает его.

Фрау фон дем Буш была одною из тех дам, которые никогда в жизни не прикасались к работе, если не говорить о нескольких- связанных ими одеяльцах. С раннего утра до позднего вечера она гоняла из стороны в сторону служанок. Ничего она не делала без невероятного словоизвержения и распространяла вокруг себя беспокойство. Вечно ока разъезжала, жила то в Ницце, то в Италии, то в Мариенбаде. Постоянно возилась с врачами. Покойный муж ее был ландратом и оставил ей не бог весть какое состояние. На какие средства она вела широкий образ жизни и путешествовала? Этого никто не знал. Относительно единственной своей дочери, Лизы, у нее были большие надежды, она ждала чего-то совсем необычайного, какого-нибудь принца или Вандербильта или русского князя, – бог ее знает. Венцелю она никогда не могла простить, что он разбил ее планы.

«Досадная история», – раздраженно подумал Михаэль, взглянув на письмо и сунув его в карман. Только вечером, ужиная в тихом ресторане, принялся он читать это послание. «Почему не пишет она Венцелю непосредственно? – удивился он. – Какое мне дело до нее?»

Письмо фрау фон дем Буш привело Михаэля в дурное, нервное настроение. Он несколько раз краснел от досады, но порою забавлялся и не мог удержаться от громкого смеха. Под конец он испугался. Что это значит? Венцель?

Фрау фон дем Буш начинала с заявления, что верит в хорошие душевные качества Михаэля, между тем как у Венцеля; к сожалению своему, никогда не могла обнаружить хороших качеств, как ни старалась. («Злая, бестактная особа!» – подумал Михаэль.) «Я пишу вам, Михаэль, в надежде на ваше доброе сердце, хотя вы, быть может, и теперь придерживаетесь взглядов, которых я одобрить не могу, больше того – с которыми должна бороться. Но вас прощает ваша молодость».

– Какая бессовестность! – вслух сказал Михаэль.

«Меня беспокоят письма Лизы, – продолжала фрау фон дем Буш, отпустив еще одну колкость по адресу Венцеля. – Она пишет мало, уклончиво и неоткровенно. Вы ведь знаете, Михаэль, что я была против этого брака. Мое материнское сердце предостерегало меня. Какое положение могла бы Лиза теперь занимать! Вы никогда не бывали у меня в доме и не можете поэтому знать, какие люди меня навещали, представители высшей знати и даже августейшие особы. Все восхищались Лизою и предсказывали ей блестящую карьеру, а профессор Ливониус говорил, что через три года она будет примадонною придворной оперы. Я провожу ночи без сна, когда все это вспоминаю. Я не отдала своей дочери вашему брату, вы это знаете. Он ее просто похитил, украл, как низкий грабитель». (Тут Михаэль невольно рассмеялся, так что оба кельнера посмотрели в его сторону. Его брат в самом деле похитил Лизу, это было в начале войны, и Венцель приехал в отпуск только на пять дней.)

Вслед за пространными, скорбными рассуждениями по поводу падения нравов фрау фон дем Буш опять возвращалась к своей теме. Ее худшие опасения, – писала она, – по-видимому, оправдались. «Лиза пишет мне, что вы уже полгода не навещаете своего брата. Мне легко понять, что вы от него отдалились, как почти все другие люди. («О, как бессовестна эта старуха!» – подумал в гневе Михаэль) Ведь все его друзья, как пишет мне Лиза, мало-помалу покинули его, да и знакомые Лизы начинают исчезать, а у нее ведь был такой превосходный круг – все уважаемые личности, секретари посольств, атташе и блестящие офицеры. Из дружбы и уважения к нашему семейству они бывали у Лизы. Но не приходится удивляться, что они уходят один за другим. Дочь моя очень несчастна, я вижу это из каждой строки ее писем. Вы знаете, милый Михаэль, что ваш брат уже три месяца не служит больше в синдикате Раухэйзена». («Венцель? Что это с Венцелем?» – подумал Михаэль, испуганный этой неожиданной новостью.) Почему? Известна ли вам причина? А ведь у него там было чудесное и превосходно оплачиваемое положение. Что случилось? Объясните мне! Лиза об этом упорно молчит. От берлинских знакомых мне не удалось узнать ничего достоверного, они только делали намеки, еще сильнее меня встревожившие. Что-то здесь неладно. Я поехала бы в Берлин, но должна побывать в Бремене, у своей сестры, а потом во Франкфурте-на-Майне, куда меня настойчиво зовет одна старая подруга. Мне хотелось бы, чтобы Лиза питала к своей матери больше доверия. Пойдите к ней, пожурите ее! Что за глупая гордость – стыдиться перед родной матерью. Но я могу себе представить, что Лизе неприятно говорить о столь неутешительных вещах. Не знаю, видались ли вы за последнее время со своим братом. Лиза пишет мне, что в последние месяцы им овладела какая-то необыкновенная непоседливость. Он часто пропадал из дому на несколько дней. А в полученном сегодня письме Лиза признается мне, что Венцель не возвращается домой уже две недели, поглощенный делами. Я чувствую, что Лиза переживает страшнейшие волнения. Что вделалось с вашим братом?

Михаэль прочитал это сообщение с чрезвычайным изумлением и некоторым испугом. Письмо заканчивалось просьбой навестить Лизу, порасспросить ее и затем подробно сообщить обо всем ей, фрау фон дем Буш, с нетерпением ожидающей его ответа.

Михаэль встал и надел пальто. Встревоженный и раздраженный, вышел он из ресторана.

Он решил завтра посетить Лизу.

На следующий день, в начале пятого часа Михаэль отправился к Лизе. Она жила в западной части города, на одной из тех улиц, что все похожи одна на другую, в одном из тех полных поддельной роскоши домов, что все различны между собою. Вестибюль был весь облицован мрамором. Рядом с лифтом стояла мраморная скамья, на которую никто не садился, потому что она была как лед холодна. Но Лиза находила великолепным и вестибюль, и скамью.

Горничная, миловидная и стройная, в наколке, встретила гостя с радостно удивленным лицом.

– Господин доктор Шелленберг, вы ли это? – воскликнула она и как можно шире распахнула перед ним дверь.

– Моя невестка дома? А впрочем, я слышу ее голос. Из комнаты Лизы доносились пение и игра на рояле.

Лиза разучивала какой-то каданс, повторяя его несколько раз. У нее было сильное, немного резкое сопрано.

– У барыни урок, – сказала служанка. – Мне не велено мешать. Но урок скоро кончится.

– Проводите меня покамест к детям, – попросил Михаэль.

Не успел он заглянуть в детскую, как раздался громкий и радостный визг обоих детей. Марион, девочка, похожая на Лизу, хотела сейчас же броситься к нему. Она торчала на табурете посреди комнаты. Но мальчик, Гергард, – уже теперь в его лице сквозили крупные, немного грубые черты Шелленбергов, – взволнованно прикрикнул на сестру:

– Не высаживайся, Марион, ты сейчас же утонешь! Ты ведь не умеешь плавать! А ты, дядя, пожалуйста, не ходи дальше. Разве ты не видишь, что эта полоса – берег озера?

Гергард сидел на платяном шкафу. В руке он держал свернутый из бумаги рупор и, поднося его иногда ко рту, страшно трубил. В комнате стоял большой беспорядок, дети были не совсем опрятны и неряшливо одеты. В углу идиллически красовалась ночная посудина.

– Что тут происходит? – спросил Михаэль, смеясь.

– Марион сидит на парусной яхте, которая только что перевернулась, дядя, – объяснил Гергард порывисто и возбужденно, боясь, что дядя помешает игре. – А я – сторож на маяке и трублю о помощи. Не высаживайся, Марион, ты сейчас же утонешь! Разве ты не видишь, какие бушуют волны? И ветер дует – у-у-у!

Марион с мольбой о помощи смотрела на Михаэля, судорожно цепляясь за табурет, словно боясь, что ее снесет порывом ветра. От страха она промочила штанишки и была близка к слезам.

– Не бойся, Марион, – успокоил ее Михаэль, – если ты упадешь в воду, я тебя сейчас же вытащу.

– Ты должна звать на помощь, Марион! Ах, какая ты глупая!

– Помогите! Помогите! – завопила крошка.

– Спасательная шлюпка приближается! – протрубил Гергард.

Стремглав, как кошка, соскочил он со шкафа и стал медленно скользить по полу на стуле к табурету Марион. Крича и командуя, он бросил ей веревку и оттащил ее вместе с табуретом в угол. Это означало, что они достигли берега.

– Иди сюда, дядя, – крикнул мальчик, – теперь мы на Павлиньем острове. – Голос у Гергарда, который раньше дико и громко кричал, возбужденный игрою, вдруг сделался мягким и нежным. – Отчего ты так редко приходишь? Тебя больше совсем не видать! – сказал он и посмотрел на Михаэля долгим, чистым взглядом. А Марион вскарабкалась на него, как на дерево, и, обвив его шею худыми ручонками, покрывала поцелуями его щеки.

– У меня было много работы, – смущенно ответил Михаэль, чувствуя, что мальчик не верит ему.

Гергард искоса посмотрел на него.

– Ну, вы уж, со своей работой! – сказал он и презрительно пожал плечами. – Папа тоже говорит, что должен работать, а между тем день и ночь сидит в ресторанах.

– Гергард, постыдись! – с мягким укором сказал Михаэль: – фи, как некрасиво! Что ты говоришь? Кто сказал тебе, что папа день и ночь сидит в ресторанах?

– Мама сказала, – ответил мальчик и поджал губы.

Михаэль роздал им сласти, которые принес с собою, и принужден был вместе с Марион съесть палочку шоколада. Она грызла ее с одного конца, он – с другого, пока их губы не встретились. Потом дети пожелали непременно затеять с дядей общую игру. Они знали, что, едва лишь кончится урок, дядю у них отнимут.

– Пойдем, дядя, – крикнул Гергард, – во что мы будем играть? Давай, взойдем на Монблан, хочешь?

– Ну что ж, давай! – улыбаясь, согласился Михаэль. – Как же у вас происходит восхождение на Монблан?

Но Марион захныкала:

– Я не хочу на Монблан. Дядя, для этого нужно лезть на шкаф, а я боюсь.

– Ах, какая ты глупая рева! – крикнул мальчик, топнув ногой. – Пять тысяч метров, чего же тут бояться?

Михаэль успокоил девочку.

– Ну, Марион, если я буду рядом с тобой, ты ведь не струсишь. Смотри, я буду держать тебя за руку, и ничего с тобой не случится. А упадем – не беда: ты упадешь ко мне на руки!

Гергард тотчас же усердно занялся приготовлениями, К шкафу придвинули стол и на стол поставили стул. Потом к столу приставили второй стул. Затем все трое связались веревкой, и Гергард, вооружившись палкой, начал восхождение. Он вырубал палкой ступени во льду, подавал предупреждающие сигналы, и Марион уже перепугалась. В конце концов все сошло гладко, и все трое оказались наверху.

Горничная в этот миг открыла дверь и сказала, громко рассмеявшись:

– Урок окончился, я сейчас доложу о вас барыне.

12

Идя по коридору, горничная все еще хохотала. Михаэль спустился с Монблана, держа на руках Марион, и вышел в переднюю. За одной из многих унылых белых дверей он услышал взволнованный голос своей невестки. Она бранилась. Горничная с растерянным лицом проскользнула в дверную щель. Сейчас же после этого одна половинка двери распахнулась, и в ней показалась Лиза. Она была в сильнейшем волнении и сверкнула на Михаэля гневными глазами.

– Передайте этому господину то, что я вам сказала! – крикнула она и толкнула вперед колебавшуюся служанку. – Передайте ему: я не желаю больше иметь никакого Дела с Шелленбергами!

Изумленный и оторопелый, Михаэль попятился, С жестом сожаления он взялся за пальто и шляпу.

– В таком случае будь здорова, Лиза, – сказал он и пожал плечами, – я не хочу быть навязчивым.

В этот миг дети просунули головы в переднюю и закричали:

– Михель! Михель! Лиза шагнула к ним.

– Убирайтесь отсюда! – крикнула она на детей. Михаэль ушел. «Какая неприятная сцена, – думал он, – как глубоко оскорбил ее, по-видимому, Венцель, если она до такой' степени потеряла самообладание. В сильном волнении сходил он по лестнице, жалея теперь, что ничем не ответил Лизе за оскорбление.

Но Лиза выбежала на площадку и яростным голосом крикнула ему вдогонку:

– Не желаю я больше видеть шелленберговских физиономий. Довольно с меня!

Потом она так хлопнула дверью, что дом задрожал. Как она озлилась сегодня!

Однако не успел еще Михаэль сойти в вестибюль с мраморными колоннами и мраморной скамьей, как его догнала, запыхавшись, молодая горничная.

– Барыня просит вас подняться наверх. Умоляет вас простить ее.

И когда Михаэль, гнев которого уже улегся, стал подниматься с нею по лестнице, она прибавила, в виде извинения и объяснения:

– Барыня вне себя. Барин уже несколько недель не возвращался домой.

Лиза ждала Михаэля в своей музыкальной гостиной. Она взволнованно протянула ему руки, глаза у нее полны были слез.

– Прости, Михаэль! – воскликнула она. – Я в неописуемом волнении. Ты ведь не сердишься на меня, не правда ли? Нет, ты всегда был славным малым и все понимаешь.

– Да что же здесь в конце концов происходит? – спросил Михаэль, нахмурив лоб.

– Садись. Я велю дать чаю. Анна, подайте чай! – крикнула она на горничную, чтобы скрыть свой стыд.

Лиза принадлежала к числу тех блондинок, что склонны к полноте и подвергаются опасности рано утратить четкую линию своих форм. Щеки у нее были полные, нежные и всегда раскрасневшиеся, словно она была разгорячена; глаза, казавшиеся раньше, когда она была возбуждена, такими большими, мерцали нежной, чуть-чуть поблекшей синевою. На лоб свисала челка белокурых, немного растрепанных волос.

Она нервно схватила папиросу и бросилась на диван подле рояля. Комната полна была нот и книг, лежавших довольно беспорядочно. Огромный диван устлан был алым ковром, и на нем разбросано было множество подушек ярких цветов. Стоячая лампа с красным абажуром и длинными черными кистями стояла подле рояля.

– Как хорошо, что ты пришел, Михаэль, – сказала Лиза, только чтобы что-нибудь сказать. Как это ни было смешно, она после этой бурной сцены пыталась показать горничной, которая сервировала чай, что все обстоит вполне благополучно.

– Вид у тебя хороший, ты загорел, – болтала она. – Я летом была с детьми в Герингсдорфе, с майором Пухманом и его женою.

Пока горничная была в комнате, она еще долго тараторила о том, о другом, разражаясь по временам негромким, клохчущим смехом.

Но едва лишь девушка вышла из комнаты, она взяла гостя за руку и спросила с беспомощностью в глазах:

– Ты видел Венцеля?

– Я только недавно вернулся в Берлин, – ответил Михаэль. – Я не видел его и решил сегодня вас навестить. – Он говорил неуверенно и запинаясь, ему трудно была притворяться. О письме от матери Лизы он нарочно не упоминал. – Ради бога, что такое с Венцелем?

Лиза долго смотрела на него, затем встала и сделала несколько шагов, комкая губами папиросу.

– Что с Венцелем? – сказала она, останавливаясь перед Михаэлем. – Я не знаю.

– Не знаешь?

– Нет. Я уже… уже давно ничего не знаю о Венцеле. Все это непостижимо. Что он больше не служит у Раухэйзена, об этом ты, вероятно, слышал? Старик Раухэйзен уволил его.

– Уволил?

Лиза наморщила лоб.

– Уволил или не уволил, во всяком случае он там больше не служит. И какая-то история, по-видимому, там произошла. Я говорила с несколькими друзьями Венцеля, которые работают у Раухэйзена. Вернее, не я, а по моей просьбе говорил с ними майор Пухман, чтобы выяснить это дело. Разные ходят слухи, Михаэль! Но эти господа уклонились от объяснений. Ничего не сказали. Как бы то ни было, Венцель внезапно ушел от Раухэйзена.

Михаэль попытался взять Лизу за руку, чтобы успокоить ее.

– Может быть, Венцелю разонравилась служба у Раухэйзена, – сказал он. – Не верь же, Лиза, всякой болтовне!

Лиза покачала головою.

– Болтовне? – переспросила она и опять разволновалась и чуть было не пришла в прежнее состояние отчаяния. – Болтовне? Я ведь не лишена критического здравого смысла, Михаэль! И ведь то, что случилось у Раухэйзена. не главное в этой истории. Слушай же, главное это то, что Венцель без всякого объяснения, не сказав ни слова, ушел из дому!

– Он покинул твой дом? Лиза закрыла лицо руками.

– Да! Я не понимаю, как я могла вынести все это. О, какой стыд и позор! Бросить меня здесь с детьми! Что подумает моя мама? Я решилась ей только намекнуть на это. Что подумают мои друзья? Разве не естественно будет, если они заподозрят, что я нарушила свой долг, завязала какой-нибудь роман? Мои родственники – люди с высоким положением в министерствах и в армии, корректные до кончиков ногтей… ведь они себе это просто представить неспособны. О, как все это ужасно!

– Я не понимаю…

– Я тебе все расскажу, – сказала Лиза, стараясь успокоиться. Она опять уселась на диван. – Слушай, Михаэль! Больше года Венцель служил у Раухэйзена. Каждое утро в семь без десяти за ним приезжал автомобиль Ровно в шесть он вставал и сам готовил себе завтрак в кухне: не могла же я заставлять горничную так ране» вставать. Между семью и девятью вечера он возвращался домой. Мы бывали в театрах, в концертах, в обществе. Bei шло превосходно. Уже через несколько месяцев Раухэйзен удвоил Венце/ю жалованье. Я легче вздохнула, потому что в годы войны, которые я провела у мамы, мне жилось нелегко.

– Стало быть, до этого времени все шло хорошо?

– Превосходно. Он относился к своей работе с рвением и педантизмом, на какие способен только офицер. Со мной был мил и очарователен. Хотя он весь день трудился, по вечерам он бывал в обществе кипуче-жизнерадостен. – Лиза нахмурила брови. – Но с весны все пошло по-иному. Он сделался беспокойным, дурно спал н приводил домой приятелей, которые мне не особенно нравились. Знаешь ты обер-лейтенанта в отставке Макентина, бывшего летчика?

– Не знаю, но слышал это имя, – ответил Михаэль.

– Ах, у него пренеприятное лицо и такие наглые глаза, как у крысы. Потом появился еще один отставной лейтенант. Его зовут Рекс. Этого ты тоже, вероятно, не знаешь. Они запирались в кабинете у Венцеля, дымили сигарами, пили и болтали.

– Играли, может быть? – спросил Михаэль.

– Нет, не играли. Но были в очень приподнятом настроении, и у Венцеля была эта полоса. Ты знаешь, на него находит иногда полоса пьянства.

– Ну, Венцель может вынести изрядную дозу, – заметил Михаэль, осклабясь.

– Я упрекала его, но он говорил только: «Дела, дела! В этом ты ничего не понимаешь. Подожди». Затем он стал часто возвращаться домой лишь после полуночи и еще позже. От него несло вином и сигарами, и между нами происходили сцены. Порою несло от него и подозрительными духами. – Знай! – крикнула вдруг Лиза и потрясла скрюченной рукою перед лицом у Михаэля: – если я дознаюсь, что он уже тогда обманывал меня с женщинами, он об этом пожалеет!

– Успокойся, – прервал ее Михаэль. – Рассказывай дальше. Возможно, что он играл. Это легко допустить потому что и прежде у него бывала эта страсть. Не суди же его так сурово.

– Ты оправдываешь его?

– Разумеется, потому что знаю также его хорошие качества. Разве нельзя человеку иметь страсти?

Лиза удивленно взглянула на него.

– Страсти? Зачем? По какому праву? Но пусть, – поправилась она, – пусть страсти, поскольку от них не страдают другие. Может быть, ты и прав, Михаэль. Возможно что он в ту пору играл, так как по временам у него бывало много денег, и он бросал их на стол тем неприятным, жестом, который появляется у него всегда вместе с деньгами.

Михаэль покраснел от досады.

– Возможно, что я сужу его слишком строго и что ты прав, – примирительно заметила Лиза. – Но можешь ли ты требовать, чтобы я была к нему еще снисходительна после всего, что случилось? Слушай же дальше. В конце концов Венцель стал пропадать целыми ночами. А то бывало и так, что придет поздно ночью, чтобы в четыре часа утра опять уйти. Я упрекала его, он отвечал только одно, что у него работа. Эта жизнь была подлинным адом, потому что я знала, что с ним происходит что-то неладное. И вдруг я узнаю, совершенно случайно, что он совсем не служит больше у Раухэйзена. Он ни разу не сказал мне об этом ни слова.

Михаэль покачал головою.

– Естественно, что ему было тягостно об этом говорить. Разве ты этого не понимаешь, Лиза?

Лиза продолжала:

– Чем он занимался, этого я не могла узнать. Он больше не приходил ко мне. По временам посыльный приносит мне деньги от него. Это все, что я о нем знаю. Но я не хочу этих подачек! Если положение не изменится, я возьму обоих детей и брошусь в воду.

– Лиза! – усмехнулся Михаэль.

Лиза расплакалась.

– А потом эти слухи! Вспомни, Михаэль, что все мои родственники – высокопоставленные чиновники и офицеры.

Тут у Михаэля кровь прилила к лицу.

– Не сердись, Лиза, – сказал он, – мне надоело постоянно слушать о твоих родственниках. Мы, Шелленберги, тоже не первые встречные. Не будь смешною…

– Смешною? – Лиза напустила на себя чрезвычайно удивленный и обиженный вид. – Ах, Шелленберги! – сказала она. – Этот тон мне знаком!

Она встала, взволнованная, враждебная.

Михаэль уже раскаивался в своих словах.

– Не будем ссориться, Лиза, – сказал он, и Лиза сейчас же смягчилась. – Послушай, скажи теперь откровенно: что же случилось, черт побери?

Лиза взяла Михаэля за обе руки, посмотрела на него и прошептала:

– Определенно я не знаю ничего. Но ходят слухи, будто Венцель, – это только слухи, дошедшие до меня, – совершил подлог. Раухэйзен хотел избегнуть скандала и уволил его в двадцать четыре часа.

Михаэль побледнел и встал.

– Венцель – и подлог! Полно, Лиза, не давай же себя так дурачить! Скорее Венцель прострелил бы себе голову. Я ведь знаю его.

Лиза съежилась.

– Может быть, это и не был подлог, Михаэль. Может быть, какой-нибудь некорректный поступок. Во всяком случае… Мы бедны и не принадлежим к тому сброду, который теперь верховодит в Германии. У нас ничего не осталось, кроме нашего доброго имени.

– Ты не знаешь, чем теперь занимается Венцель!

Лиза в отчаянии покачала своею желтой челкой.

– Не знаю. Знаю только, что он водит дружбу с этим Макентином. У них какие-то дела.

– Ну, ладно, – сказал Михаэль. – Я поеду к нему. Где он живет?

Лиза уставилась на него.

– Где он живет? Я и этого не знаю. Ничего я не знаю. Посыльного, который приносит деньги, я уже как-то зазвала сюда и пригрозила его застрелить, если он не скажет мне адреса.

– А он ничего не сказал? – Михаэль рассмеялся. – Видишь ли, Лиза, Венцель всегда был таким. Всегда у него была склонность к некоторой театральности. А как долго ты его не видела теперь?

– Три месяца.

– Что?

– Три месяца.

Михаэль вскочил.

– Да. уже три месяца я это терплю! – воскликнула Лиза. – Но теперь довольно. Теперь довольно! – повторила она.

– Бедная Лиза! Как же я мог бы тебе помочь?

Лиза задумалась.

– Помочь? Помочь? Это, кажется, невозможно. Впрочем…

Она опять призадумалась, подняла вверх лицо; какая-то мысль озарила ее глаза. Она вскочила.

– Послушай, Михаэль, – воскликнула она, – отыщи его!

– Как мне найти его в этом огромном городе?

– Ты его найдешь! – крикнула Лиза с верою и убеждением, вдохновленная своею мыслью. – Да, тебе, его брату, наверное, удастся найти его. Слушай. Пухман говорил мне, что вблизи Жандармского рынка есть несколько маленьких кафе и ресторанов, где бывают биржевики и деловые люди. Там, говорят, бывает и Венцель. Пойди туда, Михаэль, и разыщи его. – Она потянула Михаэли за рукав, так что ему пришлось встать. – Иди сейчас же туда и, если найдешь его, передай ему то, что я тебе сказала.

Лиза горько разрыдалась, бросилась на диван и уткнулась лицом в подушки.

Напрасно Михаэль пытался ее успокоить.

– Ступай, ступай! – крикнула она. – Отыщи его и, когда найдешь, передай ему, чтобы он сейчас же возвращался ко мне. В конце концов мне дела нет до того, чти думает моя родня. Но слушай, Михаэль, – и Лиза обвила Михаэля рукой и спрятала на его груди свою белокурую челку, – слушай, скажи ему, что я, несмотря ни на что, его люблю. И мне все равно, что он сделал. Я все ему прощу Скажи ему это.

Михаэль направился к двери. Лиза с мокрым от слез лицом проводила его.

– И обещай мне еще одно, Михаэль: как только– ты найдешь его, извести меня. Позвони мне по телефон) Поклянись мне сделать это.

Михаэль поклялся.

13

В большой тревоге вышел Михаэль из дома Лизы К разладу между супругами он отнесся не слишком серьезно. В каждом супружестве случаются ссоры, а супружество его брата уже в первые годы омрачалось тягостными размолвками. Уже дважды Лиза убегала от мужа.

Что беспокоило его и даже волновало, так это намеки Лизы на происшедшие в характере брата перемены. Венцель никогда не был легкомысленным человеком, хотя и н смотрел никогда с чрезмерной серьезностью на жизнь. В каком бы он ни находился положении, оно его не слишком заботило. Непоколебимый оптимизм проносил его над всеми житейскими затруднениями. Мужество прежде всего! «Нельзя есть свой хлеб из рук судьбы!» – таков был его девиз. И по правде сказать, ему всегда везло. С тем же оптимизмом проделал Венцель войну. «Что со мной может случиться? – говорил он. – Ну, отстрелят мне руку или ногу, а это мне все равно. Хуже этого ничего не может быть». И действительно, за все четыре года Венцель отделался несколькими царапинами. У Венцеля было два «прикомандированных к нему черта», как он выражался. Один звался Алкоголем, а второй – Зеленым сукном. Черт Алкоголь обходился с ним еще довольно милостиво. Хуже бывало, когда он поддавался игорной страсти. Тогда он играл целыми неделями, проигрывался в пух и прах, но в итоге всегда оказывалось, что он полностью отыгрался.

Что же теперь случилось с Венцелем? Не одержали ли верх над ним оба его черта? Он посылает Лизе деньги, стало быть, ему везет в игре, либо он зарабатывает их. Что он делает? Как живет? Михаэль знал упрямство и гордость Венцеля. Он предпочел бы умереть с голоду, чем прибегнуть к его, Михаэля, помощи, если бы ему действительно пришлось туго.

Да, странные это были новости, поразительные. Он потерял службу у Раухэйзена, ведет какие-то дела со своим знакомым, посылает деньги, но избегает Лизиного дома. Что же это значит? Во всяком случае Михаэль решил «разыскать» брата, хотя еще четверть часа назад его рассмешила странная уверенность невестки.

«Оригинальная задача, – думал он, быстро шагая по улице. – Мне легче было бы найти булавку в копне сена. Но как ни ничтожна вероятность, все же попытаемся. Только женщине может прийти в голову такая идея».

Он сел в автомобиль и приказал шоферу возить его по всем ресторанам и кафе вблизи Жандармского рынка.

Уже в пятом ресторане он, к своему удивлению, набрел на след брата. Старший кельнер, к которому он собирался обратиться, быстро и услужливо встретил его словами:

– Капитан Шелленберг еще не приходил.

Михаэль был так озадачен, что не мог вымолвить ни слова. Кельнер между тем объяснил ему, что ему сейчас же бросилось в глаза поразительное сходство между братьями.

– Я в первый миг подумал, что сам капитан вошел!

Михаэль спросил, не знает ли он, где можно было бы в это время застать брата.

Кельнер задумался.

– Если не ошибаюсь, он сговорился с капитаном Макентином играть в шахматы в кафе Тильшера или Филиппа. Тильшер тут совсем поблизости. Кафе Филиппа – подле Биржи.

«Это поистине было бы чудом!» – подумал Михаэль и сел, увлеченный приключением, в автомобиль.

14

Венцель Шелленберг действительно находился в это время в игорной комнате кафе Филиппа. С окаменелым лицом сидел он там, уставившись в шахматную доску и насупив брови. Венцель был страстным шахматистом, как и Михаэль. Игра чаровала его, она была почти настоящим сражением, борьбою держав, силы которых изменялись с каждой новой позицией. День и ночь способен он был сидеть за шахматной доской и недели спустя умел восстанавливать по памяти особенно интересные, партии.

Против него сидел капитан Макентин, с узкой, высокой головою и седыми висками. Нос у этого господина был сильно перекошен, и так как он держал во рту сигару в том же направлении, в каком уклонялся в сторону нос, то нос казался еще более косым. Господин этот по временам щурил, посмеиваясь, глаза, устремленные на каменное лицо Венцеля. Глаза у него были темные, умные, быстрые и хитрые (крысой назвала его Лиза). За тем же столом сидел в почтительной позе, немного в стороне от шахматной доски, молодой человек, незначительный с виду, с белокурой головою и юношески румяными щечками, похожий на молоденького поручика в штатском платье.

Хотя это происходило под вечер, в кафе было еще довольно много публики. Из всех углов клубился густой сигарный дым. Биржа в этот день отличалась чрезвычайно оживленным и крепким настроением. Большинство бумаг было в повышении, все ожидали значительного оживления деловой жизни. Биржевое возбуждение еще сквозило во всех беседах.

Венцель откинулся на спинку стула, выпил рюмку вермута и откусил конец толстой сигары, ни на миг не отводя взгляда от шахматной доски. Господин с косым Носом, щурясь, вскинул на него темные, проворные глаза и усмехнулся.

– Вы ошибаетесь, мой милый, – сказал Венцель. – Вы придаете слишком большое значение положению коня, и я вам это докажу. Но партия отнимет у нас еще два часа. Доиграем ее завтра, если вы не возражаете, Макентин.

Господин с косым носом немедленно, с легким поклоном, изъявил свое согласие.

Венцель обратился затем к молодому человеку, который скромно сидел рядом и мгновенно выпрямился, когда почувствовал на себе взгляд Шелленберга.

– А теперь поговорим о вашем лесе, господин фон Штольпе. Это дело меня очень занимает. Очень интересное дело. Какого вы мнения, Макентин?

– Мой двоюродный брат, случайно находясь в Берлине, рассказал мне об этом деле. Я сейчас же подумал, что вы можете заинтересоваться им.

– Вы, стало быть, полагаете, что этот лес можно было бы купить? Как он велик, сказали вы?

Молодой человек подсел немного ближе и принялся докладывать высоким, мальчишеским голоском: лес находится близ Одера, площадь его такая-то, принадлежит государству. Лесное ведомство решило его вырубить и, если представится случай, продать по участкам, но не остановилось ни на одном из сделанных ему предложений. Представитель раухэйзеновского синдиката долго вел с ведомством переговоры, но все они ни к чему не привели.

– Отец моего двоюродного брата занимает влиятельное положение в лесном ведомстве, – вставил Макентин.

– Вы мне уже говорили об этом, – перебил его Венцель. – Итак Раухэйзен цели не достиг?

– Нет, по-видимому, он предложил слишком мало.

Венцель насмешливо улыбнулся.

– Раухэйзен всегда предлагает слишком мало. Я знаю его. Вы, кажется, говорили, что лес доходит до Одера? – Он достал из кармана записную книжку и принялся делать в ней заметки. – Пятьсот гектаров, сказали вы?

– Главная трудность, Шелленберг, – сказал Макентин немного скрипучим голосом, – главная трудность, по-моему, заключается в следующем: лесное ведомство готово продать участок лишь в том случае, если он будет обращен на цели, имеющие, так сказать, в виду общественное благо, благо всей провинции.

– Я понимаю, Макентин, – ответил Венцель с легкой улыбкой. – Когда вы уезжаете обратно, господин фон Штольпе?

– Завтра.

– Поезжайте завтра со своим кузеном, Макентин, И поглядите на этот лес.

– Отлично. – Макентин поклонился.

– Посмотрите, пригодна ли местность для промышленных предприятий, а затем постучитесь к влиятельным господам. Скажите им, – опять на губах у Венцеля появилась легкая улыбка, – скажите им, что мы намерены создать в этой местности ряд крупных предприятий, которые должны оживить деловую жизнь всей провинции. Если обнаружится желание принять в деле участие, то с нашей стороны, конечно, возражений не встретится.

– Очень хорошо, превосходно.

– Пообещайте еще, пожалуй, что мы построим в этой местности азотный завод, который будет снабжать азотистыми веществами весь восток. Напишите подробную записку, чтобы мы могли выступить с совершенно готовыми предложениями. Впоследствии мы ведь все равно будем делать, что захотим. А что до платежей, то предложите срок от трех до шести месяцев.

– Отлично, – ответил Макентин.

– А вы, господин фон Штольпе, – обратился Венцель к молодому человеку с румяными щечками и посмотрел ему в глаза ясным, твердым взглядом; его лицо в этот миг казалось почти жестоким, – сколько вы требуете комиссии в случае, если дело состоится?

Молодой человек покраснел до ушей. Венцель громко рассмеялся.

– Сразу видно, что вы провинциал. Это чисто деловой вопрос.

Тут вмешался Макентин.

– Мой двоюродный брат, разумеется, не требует никаких комиссионных, милый Шелленберг, – сказал он. – Зато он был бы счастлив, если бы мог получить место здесь, в Берлине.

– Ладно. Напишите договор, Макентин. Нет, нет, господин Штольпе, устные обещания можно забыть. Мир шатается в наше время.

Оба господина поднялись. – Я с вами сегодня еще поговорю, Макентин. Может быть, и ночью. И еще одно… на минутку… еще одна мысль была у меня… еще одна, – рассеянно повторял Венцель, блуждая взглядом по зале кафе. Его последние слова прозвучали совсем неуверенно, словно он вдруг лишился памяти. Что-то смутило его, хотя он и не мог бы сказать, что именно. Эти лица склонившиеся над столами, были ему знакомы почти все. Уже два года мелькали перед ним эти лица. Люди эти сидели в правлениях концернов, банков, кинематографических предприятий, вскакивали со своими портфелями в автомобили, вечно носились с одного заседания на другое, никогда не имели времени, работали до ночи, а потом разряжали свою нервную энергию в каком-нибудь игорном клубе. На лице у многих ясно читалось, что пяти, шести часов сна им уже было мало. Сухой воздух парового отопления и сигарный дым в залах заседаний губили их.

Да, все эти лица и фигуры были знакомы ему, каждое их движение, походка. И вдруг среди них выплыла фигура совсем иного склада, уравновешенного, спокойного склада, и фигура эта, неясно проступавшая между беспокойными лицами и суетившимися кельнерами, совершенно загадочным образом настолько заняла все его внимание, что у него стал заплетаться язык. Над этими нервными физиономиями, которые он два года видел вокруг себя, внезапно возник совсем другой образ: образ спокойствия и сдержанности, лицо с необыкновенной странной и тонкой усмешкой. В самом деле, это был его брат.

– Мой брат! – тихо воскликнул Венцель и встал в радостном испуге.

Михаэль в это мгновение заметил его и с веселой улыбкой направился к нему.

– Вот ты, наконец! – обрадованно крикнул он и пожал Венцелю руку.

– Мой брат Михаэль, господа, – представил его собеседникам Венцель, и его темное лицо от волнения еще больше потемнело. – Я вам рассказывал про него, Макентин. В свое время он взлетел на воздух вместе с Логанским азотным заводом, но так как он – Шелленберг, то особого урона при этом не понес. Он – один из первых светочей науки в нашей стране.

– Как же, знаю, знаю, – проскрипел Макентин, кланяясь с некоторой угловатостью. – Я много слыхал о вас от вашего брата.

– Вот видишь! – рассмеялся Венцель.

– И говорил он о вас с таким увлечением, какое редко наблюдаешь у братьев. Очень рад познакомиться с вами, доктор Шелленберг.

– Как ты попал сюда? – спросил Венцель, когда оба господина откланялись. Казалось, теперь только уяснил он себе странность этой встречи.

– Я был у Лизы, хотел тебя повидать.

Лицо у Венцеля сразу омрачилось.

– А, – сказал он, – понимаю.

С первого же взгляда Михаэль заметил в Венцеле какую-то перемену. Раньше по лицу у Венцеля всегда скользила добродушная, насмешливая улыбка. Улыбка эта исчезла. Лицо было замкнуто, взгляд холоден. И если на этом лице и появлялась иногда усмешка, то не легкая, добродушная, ироническая, как бывало, а беглая, рассеянная, внезапно застывавшая.

– Ты сегодня не занят, Михаэль? Вот и прекрасно! Послушай, мы давно не видались, мы превосходно проведем вместе вечер и будем рассказывать друг другу целые романы. Пойдем-ка, я поведу тебя в замечательный кабачок. Повар сл›жил раньше в России при великокняжеском дворе.

С пугливой нежностью обнял он Михаэля, выходя с ним из кафе.

15

Венцеля, по-видимому, несказанно обрадовала неожиданная встреча с братом. По пути он еще крепче обнимал Михаэля. Его замкнутое лицо смягчилось, глаза блестели.

– Мы как следует отпразднуем свидание, братишка! – воскликнул он, когда они заняли места в углу небольшого, роскошного ресторана. – Какая это для меня приятная неожиданность! На красивейшую женщину Берлина не променял бы я тебя. Эй, кельнер, где вы там пропадаете? Разве не видите, какого я высокого гостя привел?

Кельнер отвесил Михаэлю поклон. Потом замер с блокнотом в руке в услужливой позе, выражавшей почтение к крупным чаевым. За искусно разубранной буфетной стойкой красовался главный повар в высоком белом колпаке.

– Получены свежие одерские раки, господин капитан.

– Пожалуйста, Венцель, что-нибудь поскромнее, я привык к очень простой еде, – заметил Михаэль.

– Ты будешь есть то, чем я тебя угощу, и не пожалеешь об этом. Раки, говорите вы? – Венцель сбросил монокль, который вставил в глаз для изучения меню, и взглянул на Михаэля. – Ты слышал? Веришь ты в приметы? Только что с теми двумя дураками, с которыми я познакомил тебя в кафе, я говорил об Одере по совершенно особому поводу. Ну, ладно, друг мой, дайте нам одерских раков.

– Полдюжины?

Венцель так рассмеялся, что его крупные зубы блеснули.

– За кого вы нас принимаете? Разумеется, дюжину! Сваренных в соусе! И к ним бутылку старого хереса, того, что только для завсегдатаев. Надо тебе знать, Михаэль, что это заведение скупило винный погреб одного обанкротившегося бывшего министра. Роскошь! Эти люди были все-таки знатоками, надо им отдать справедливость. Итак, начнем с раков – согласен?

– Согласен. Я, впрочем, много лет уже не ел раков.

– Тем вкуснее они тебе будут. Но теперь дальше. Вы можете пока заказать раков, – обратился он к кельнеру, и тот, поклонившись, исчез. – Теперь слушай дальше, – продолжал Венцель. – У них тут готовят консоме с головками спаржи. Объедение! Ладно, принято! А затем, посмотри-ка, Михаэль, тут форели, ручьевые форели, как ты к ним относишься?

– Много ли ты еще собираешься заказывать? – спросил Михаэль.

– Еще? – Венцель рассмеялся. – Да ведь это только начало. Теперь пойдут тяжелые калибры. Все предыдущее было только беглым ружейным огнем, чтобы раздразнить неприятеля. Запишите, кельнер! Пулярка с разными салатами, телячье квисо с шампиньонами. Михаэль, не возражать! Затем персики Мельба и потом сыр. Далее пустите вскачь эскадрон ликеров. В заключение – кофе. Но вы ведь знаете мой вкус: такое крепкое, чтобы мертвого поднять на ноги! Шампанское поставили на лед? Ну, вот и ладно.

Венцель непринужденно откинулся на спинку кресла.

– Ты, вероятно, ведешь очень простой образ жизни в Шперлингсгофе, Михаэль?

– Я живу, как крестьянин.

– Превосходный у тебя вид! Загорел ты, как хлеб, только что вынутый из печи! Прекрасная это вещь – жить по-крестьянски, – продолжал Венцель с легким вздохом. – Впрочем, неподолгу. Иначе это становится скучно, ах, как скучно! Для меня, во всяком случае, это уже не жизнь – по крайней мере в настоящее время. Мне нужны суета, шум, разнообразие… А вот и раки! И xepec! Полюбуйся-ка: реликвия, а не вино! А теперь, Михаэль, давай-ка примемся безмятежно ублажать утробу. Расскажи, как тебе живется. Расскажи мне о Шперлингсгофе и своих планах! Ты, наверное, все еще носишься с своими старыми идеями, я ведь знаю тебя.

Венцель улыбнулся своею прежней, добродушно-иронической улыбкой и прищурил один глаз.

– Разумеется! Разрешение проблемы вырисовывается теперь предо мною с полной ясностью! – с увлечением ответил Михаэль. – В эти дни как раз я занят созданием исполнительного комитета. Много разочарований, но и много восторженных сторонников…

Венцель покачал головою.

– Ты неисправим! – сказал он и с треском надломил рака.

– Неисправим? Что ты хочешь сказать?

– Ну, ну, не сердись, Михаэль. У тебя – свои взгляды, у меня – свои. Я теперь смотрю несколько скептически на все такие вещи. Я на людей смотрю другими глазами… Но довольно об этом! Потом мы обо всем поговорим. Слышишь – обо всем! Рассказывай, говори. Я сегодня десять часов говорил и немного устал. Рассказывай покамест только о себе. Я слушаю.

Михаэль принялся рассказывать за едой о своей работе, об опытах, о «большом плане». Глаза у него сияли, и краска заливала щеки. Он не мог говорить о своей работе и о своем «большом плане», сразу же не приходя в возбуждение.

Вдруг Венцель перебил его – рассказ он слушал, казалось, рассеянно.

– А кстати, как ты меня, в сущности, разыскал?

– Случайно! Мне сказали, что ты бываешь в кафе, в окрестностях Жандармского рынка.

– Сказали? – Венцель наморщил лоб и усердно высасывал клешню рака. Некоторое время он молчал. – И с такими данными ты отправился меня искать? – насмешливо спросил он потом.

– Как это ни странно, найти тебя было совсем нe трудно.

Венцель покачал головой.

– Только ты можешь справиться с такой задачей. Но рассказывай дальше. Все эти опыты меня интересуют, хотя я мало в них понимаю, вернее – ничего. Я был офицером и выдрессирован только на механическую работу. Как обстоит дело с этой знаменитой земляной шарошкой?

Михаэль принялся пылко излагать, как эта шарошка режет почву маленькими резцами на пятьдесят сантиметров в глубину, так что почва разрыхляется лучше, чем под лопатой любого садовника, не говоря уже о плуге.

– Это очень интересно.

Михаэль продолжал. Заговорил о способах, могущих повысить сельскохозяйственную производительность втрое, в пять раз.

– Я, например, устроил искусственное орошение луга, площадью только в пять гектаров. Этот луг дает больше корма, чем при нормальном уходе – двадцать моргенов лугов.

Венцель поднял на него глаза и улыбнулся.

– Ты повелеваешь дождями? – сказал он. – Пшеницу на ладони выращиваешь? А во сколько обходится тебе трава?

– Покамест этот способ еще дорог, сознаюсь.

Венцель расхохотался.

– Ты, видно, превосходный хозяин! – воскликнул он.

– Это опыт, пойми меня.

– Прости, что я рассмеялся, Михаэль. Ты ведь знаешь, я в этом решительно ничего не понимаю.

– Отчего ты не приехал ко мне в Шперлингсгоф, Венцель? Ты ведь обещал.

Венцель опустил вилку.

– Обещал, да, – сказал он. – О боже, чего только не обещал я весною и летом! Да не было, видишь ли, времени. Ни на час не уезжал я из Берлина, разве что по делам.

– Я очень жалел, что ты не мог сдержать слово. Тебя многое заинтересовало бы: мои опытные поля, мои холодильники и теплицы. Это огромная работа, но она вознаграждается. Я добился поразительных успехов, почти тропической растительности.

При этих словах Венцель опять громко засмеялся.

– Тропической? В этой ужасной, богом проклятой песчаной пустыне? Подумать только!

– Ну, не придирайся к словам, – уступил Михаэль, – «тропическая растительность» – это, конечно, некоторое преувеличение. Слушай дальше.

Наконец, Михаэль дошел до своего «большого плана»: синтез промышленности и сельского хозяйства, индустриализация сельского хозяйства. Вместо анархического производства – планомерное хозяйство в широком масштабе для всего государства. Продуктивная кооперация всех национальных сил… Систематическое продуктивное применение освобождающейся или праздной рабочей силы…

Кельнер подал пулярку и телятину.

Венцель слушал, наморщив лоб. Этот «большой план» Михаэля казался ему непомерным и даже фантастичным.

– Я очень боюсь, – прервал он Михаэля, возбуждение которого все росло, – что ты предаешься обманчивым надеждам. Что это имеет научный интерес, я допускаю, но позволь дать тебе один совет, Михаэль, и он тебе ничего не будет стоить. Если это твои окончательные убеждения, то постарайся как можно скорее перебраться в Америку. Здесь, знаешь ли, в нашей Германии, да и в нашей Европе вообще, нет почвы для реформ и такого рода вещей, не окупающихся сразу.

Михаэль покачал головою.

– В Америку? Разве там лучше?

– Может быть. Мне иногда случается читать в газетах, что тот или другой миллионер, всю жизнь грабивший народ, вдруг жертвует огромные суммы на, какое-нибудь учреждение. Разве это здесь бывает? А почему, скажи на милость? При тех огромных состояниях, какие есть у нас в стране? С тех пор как нет уже блестящих орденов и громких титулов, они еще трусливее держатся за свой карман. Нет, поверь мне, Михаэль, тебе не место в современной Германии, в современной Европе!

Лицо у Венцеля потемнело от гнева.

– У тебя, по-видимому, мало доверия к Европе? – улыбнулся Михаэль.

– Мало! Поистине мало! Не говори мне больше об этом! – крикнул Венцель, и кровь опять прилила у него к лицу. – Ложь, лицемерие, эгоизм, националистическое безумие, мания величия – вот, вот современная Европа. Груда материальных и моральных обломков! Перестанем об этом говорить.

– Послушай, "Венцель, – возразил Михаэль, повысив голос, – если Европа такова, какою ты ее рисуешь, разве не следовало бы с тем большею энергией постараться убрать эту груду обломков и воссоздать Европу?

Венцель с наслаждением запустил зубы в персик Мельба, поданный в бокале тусклого серебра. Он покачал головою и сказал спокойно, с не совсем естественным равнодушием:

– Не будем горячиться, Михаэль. Исповедуй какие хочешь убеждения и оставь меня при моих. Я боюсь только, Михаэль, – ты дождешься больших сюрпризов. Боюсь я этого, боюсь! Разве ты знаешь этих людей? Нет, говорю тебе, ты их не знаешь. Я тоже два года бился с ними и теперь знаю, кто они такие. – Мало-помалу, против воли, Венцель опять пришел в ярость. Он скрежетал зубами, надкусывая персик. – Для этих людей, для так называемых европейцев, существует одна только цель: Деньги! Деньги! Собственность! И при этом они не перестают кричать, что американцы день и ночь мечутся в погоне за долларами. Да ведь сами они таковы, черт бы их побрал, сами они! Деньги! Хотя бы все государство из-за этого лопнуло по швам!

Венцель разразился гневным смехом и ударил рукой по столу.

– Вот они каковы в действительности, братишка, поверь мне, все эти великолепные господа в безукоризненных жакетах, гетрах и цилиндрах, все до одного. Для них нет ни возврата, ни спасения.

Михаэль, улыбаясь, покачал головой.

– Ты знаешь только небольшую часть общества, Венцель, – возразил он. – Я знаю совсем другую. Я знаю сотни людей, бескорыстно работающих с утра до ночи в лабораториях и библиотеках.

– Да, где-нибудь по углам, может быть, и ютятся такие чудаки. За исключением тебя, мне еще ни один из них не встречался.

– Рассуди сам, Венцель, – продолжал Михаэль, – если Даже, как ты полагаешь, общество неспособно образумиться. то все же нужно было бы попытаться спасти его от хаоса, создав условия социального равенства и новой национальной солидарности.

Венцель гневно рассмеялся.

– Да ведь они совсем не хотят, чтобы их спасали! – крикнул он. – Они даже не чувствуют, что под ними колеблется почва. И не желают они никакого равенства. Что ты за слова пускаешь в ход, черт побери? Каждый хочет все иметь для себя одного и ничего не уступать другому. В этом все их миросозерцание! Ну, вот и ликеры появились!

Но Михаэль не привык скоро сдаваться.

– Я тебе сейчас объясню, вокруг каких стержней вращаются эти вопросы, и ты сразу поймешь…

Венцель уже не возражал брату. Он тщательно составил себе напиток из трех различных ликеров. Потом взглянул на Михаэля с добродушной, снисходительной улыбкой.

– Ладно, ладно, – прервал он его наконец. – Думай, что угодно, я со своей стороны не верю, что эти проблемы можно разрешить. Слишком они тяжелые, большие, сложные.

– Они будут решены, Венцель! Несмотря ни на что! – ответил Михаэль убежденно и страстно.

Венцель с удивлением поглядел на него. Потом усмехнулся.

– Не ты ли собираешься решить эти вопросы? – спросил он, прищурившись.

– Да, я! – крикнул Михаэль, в свою очередь чувствуя прилив гнева. – Я, Михаэль Шелленберг, твой брат!

Венцель откинулся в кресле, словно опять собираясь разразиться своим громким, саркастическим смехом, задевавшим Михаэля. Но он этого не сделал. Помолчав немного, он поднял рюмку и сказал:

– Ну, ладно, Михаэль, за твое здоровье! Как знать, может быть, это и не так безнадежно: пожалуй, ты и в самом деле решишь эти проблемы. Потому что в тебе есть нечто… нужное для таких вещей! У тебя еще есть способность верить. У меня этой способности нет давно.

Рука его дрожала, когда он подносил рюмку ко рту.

В этот миг к столу с поклоном подошел директор ресторана узнать, довольны ли господа сервировкой и едой.

Михаэль воспользовался перерывом, чтобы исполнить данное Лизе обещание.

– Я обещал позвонить в одно место, – сказал он, поднявшись, – прости меня, я сейчас…

16

Когда Михаэль вернулся, Венцель сидел, откинувшись в кресле, с сигарой во рту, и смотрел на него насмешливо, но добродушно.

– Ну, что она говорит? – спросил он, и его серые глаза поблескивали.

Михаэль покраснел.

– Лиза кланяется тебе, – ответил он, и просит тебя позвонить ей.

– Придется ей немного подождать. – Брови у Венцеля дрогнули. – У нее ведь есть время.

Михаэль положил руку на плечо брату и сказал тише:

– И она просит тебя возвратиться к ней. Она страдает, Венцель! Что же в конце концов произошло между вами?

У Венцеля загорелись глаза. Его лицо омрачилось.

– Никогда, никогда я к ней не вернусь, – сказал он с горечью в голосе. Он порывисто отхлебнул кофе. – Теперь я начну тебе рассказывать, Михаэль, – продолжал он. – Мы давно не видались, и за это время многое произошло, многое. Я объясню тебе, как это все случилось. Долго, слишком долго мы не беседовали.

– Это не моя вина, Венцель, ты знаешь сам.

– Итак, слушай. Я должен начать с того, что ничего не имею против Лизы, слышишь? Я ценю ее, я уважаю ее. У меня даже сохранилось к ней немного любви. Порою я даже скучаю по ней… и по детям… Тем не менее, я не вернусь к ней никогда, никогда! И знаешь ли почему, Михаэль? Я скажу тебе откровенно: потому что она стоит мне поперек пути.

– Как это понять? – спросил Михаэль. – Поперек пути? Лиза?

– Ну, кажется, я выразился ясно, – продолжал Венцель с нотою враждебности в голосе. – Она мне преграждает дорогу! Разве этим не все сказано? У меня, видишь ли, тоже есть свои планы, братец, как и у тебя. Планы мои. правда, совсем иного свойства, совсем иного. И в осуществлении этих планов Лиза стоит мне поперек пути. Вот и все! Впрочем, – поправился он, – об этих планах ты узнаешь в дальнейшем. Ты ведь беседовал с Лизой. Что она говорила тебе обо мне?

Михаэль вкратце рассказал о своем визите. При этом он избегал смотреть на брата. Но глаза Венцеля были испытующе прикованы к нему.

– Ну? И ты ни о чем не умалчиваешь? Не упрекала ли она меня? Не говорила ли опять об этой истории с Раухэйзеном? Вот ты и покраснел! Не намекала ли кроме того, что я поступил некорректно и даже немного… скажем… скажем прямо: немного бесчестно?

– Не в этой форме, совсем не в этой, Венцель.

Венцель горько рассмеялся.

– Вот видишь! Казалось бы, она должна меня знать и должна меня – ведь это было бы естественно – защищать, если бы что-нибудь действительно произошло. Никому и в голову не приходило, что я мог совершить у Раухэйзена какой-нибудь некорректный поступок. Распространять такие слухи начала Лиза. Что-нибудь, мол, там, наверное, произошло! И вот ты слышал, до чего она, наконец, дошла. В конце концов она стала всем своим знакомым рассказывать, что я мошенник.

– Я заклинаю тебя, Венцель! – перебил его Михаэль.

Венцель поднял свою большую руку и отклонил голову в сторону.

– Ну, да все равно, это не существенно. Пусть говорит, что хочет. Пусть люди думают, что хотят. Какое мне дело до них? Я к этому совершенно безразличен. По мне, пусть даже думают, что я ограбил кассу Раухэйзена. Я до того дошел, что не придаю больше цены суждениям своих ближних.

Михаэль молчал. «Какая горечь! – думал он. – Что могло случиться с Венцелем?»

– Как видишь, история с Лизой проста, – продолжал тот, совладав со своим возбуждением. – Она мне мешает. Этим объясняется все Она не нужна мне. Она мне скучна. Я не создан для супружеской жизни, и ты тоже, как мне кажется. Ты знаешь, я Лизу в свое время похитил. Но чего бы я теперь не дал за возможность возвратить ее моей теще!

– Это гадко с твоей стороны! – воскликнул Михаэль с негодованием.

– Гадко? Может быть. Но это правда, а я решил говорить с тобой прямодушно и откровенно. Выслушай меня, а потом суди. Но дальше! Я работал у Раухэйзена с раннего утра до поздней ночи. Иначе говоря, вставал очень рано и возвращался без сил домой. Лиза имеет обыкновение долго валяться в постели и спать после обеда. При таких условиях не мудрено чувствовать себя вечером свежей и бодрой. По вечерам мы уходили. Она таскала меня к своим скучным, высокомерным родственникам, в театры, на концерты. Для всего этого нужны силы и, прежде всего, деньги. Деньги я доставал, и они таяли в руках у Лизы. Ты знаешь, она певица. У нее очень приятный голос, и ты знаешь также, что один «знаменитый преподаватель пения» предсказал ей, что она станет примадонною миланской «Скалы». Желаю ей успеха. У каждого из нас, мужчин, есть свое призвание, и мы с ним не очень-то носимся. Но когда у женщин есть к чему-нибудь призвание, оно становится центром, вокруг которого вращается хозяйство, дети, все. Разумеется, ей надо было выступать публично. Она дала два концерта и, как-никак, имела некоторый успех. За концерты заплатить пришлось мне. Я заплатил агентам, аккомпаниатору, за залу, за букеты, словом – за все. Платье для концертов стоило половину моего месячного оклада. И вдобавок эти волнения! За неделю до концерта она больна. За два часа до концерта она совершенно охрипла. Агент вне себя. И, наконец, она стоит, сияя, на эстраде. Пусть она прокладывает себе дорогу к «Скале», но пусть делает это одна и не сводит меня с ума своим призванием! Позволь дать тебе совет, Михаэль. Если тебе суждено когда-нибудь жениться, то не женись на женщине с призванием, а особенно – на певице. Да и вообще не женись, если это возможно, потому что ты женишься не только на женщине, но и на всей ее родне, на ее привычках, недостатках, пороках, на всем.

«Лиза никогда не имела дурных намерений, я совсем не склонен ее осуждать, но таково уж было ее воспитание и таковы были ее взгляды, что мало-помалу она начала связывать меня по рукам и ногам. Не пугайся, Михаэль, это не были цепи, звон которых можно услышать на большом расстоянии. Это были тонкие веревочки. Я дернулся – и освободился. Существуют, видишь ли, люди, не переносящие даже ниточки на мизинце, и я принадлежу к ним. Понимаешь ты меня теперь, братец?

Михаэль долго молчал.

– Мне кажется, – заговорил он, наконец, – что какой-нибудь исход все же можно было бы найти. Не забудь, у тебя ведь дети.

Венцель покачал головой.

– Я не сентиментален. Порою я скучаю по обоим малышам. Но это проходит. Дети – это тоже путы, а я решил сбросить с себя все путы. Я уже вижу, что мое объяснение тебя не удовлетворяет. Ты все еще не понял, что при таких условиях невозможно идти к цели, требующей от человека напряжения всех сил.

Михаэль вопросительно взглянул на брата.

– Что это за цель, о которой ты все время говоришь?

– Ты и это узнаешь. Но закажем-ка еще одну бутылочку. Эй, кельнер!

17

Новая бутылка была поставлена на лед. Венцель откусил кончик сигары и медленно раскурил ее. Потом положил свою руку на руку Михаэля.

– Чтобы ты все понял, Михаэль, я должен рассказать тебе про мою историю с Раухэйзеном.

«Ты знаешь, как я попал к Раухэйзену. Я тебе, кажется, уже рассказывал об этом. Единственный сын Раухэйзена, Отто… У него есть еще дочь Эстер, ныне леди Уэсзерли, недавно вышедшая замуж за этого английского судовладельца… Так вот, этот Отто Раухэйзен провел со мной больше года в одном блиндаже на Западном фронте. Он пал и умер у меня на руках. Старик Раухэйзен пожелал узнать подробности, и, так как он был одним из столпов Германии, меня послали к нему с докладом. Этой сцены я тебе описывать не буду, может быть, как-нибудь в другой раз. Мне неприятно об этом говорить, Словом, Раухэйзен сказал мне на прощание, что во всякое время готов к моим услугам, если он мне когда-нибудь понадобится. «Вы были опорой моему единственному сыну в его смертный час, – сказал он. – Я вам навеки обязан».

«Война окончилась, и я очутился на улице. Четыре года подставлял я спину, прикрывал родину своим телом, как принято красноречиво выражаться, и вот мне предоставили околевать. Так как я ничему не учился и ничего не умел делать, то хотел поступить в новую армию. Но мать Лизы в ужасе всплеснула руками. Ради бога, как можешь ты об этом думать, ни за что, никогда! Она этого не переживет Ты ведь знаешь ее, эту чванливую дуру!

«Ну, ладно, я подчинился желанию этой глупой старухи, которая тиранит своим самомнением всех окружающих. Где-нибудь, думал я, найдется для меня занятие. Я начал обивать пороги. Повсюду меня очень вежливо принимали, записывали мой адрес, тем дело и кончилось. Многие мои боевые товарищи занимали превосходные должности. Как же они, черт побери, добились их? В последние годы войны они сидели в разных военных учреждениях, во всяких отделах снабжения, где им нетрудно было приобрести связи с промышленным миром. Я не хочу их осуждать, нимало, не толкуй, пожалуйста, ложно моих слов, но, как бы то ни было, у них завелись такие связи, и этими связями в конце концов им удалось отлично воспользоваться. Были, например, такие тайные советники, которым приходилось вести переговоры касательно удовлетворения пароходных обществ, теперь они занимают руководящие места в этих пароходных обществах. Вот что значат хорошие связи, душа моя! За твое здоровье!

«У меня связей не было, и так как я был таким же неучем и невеждою, как все остальные, то нигде не мог пристроиться. В конце концов, когда письма Лизы начали становиться все более жалобными и умоляющими, я сделал то, что Лизе и ее матери с самого начала казалось самым естественным. Я обратился к старику Раухэйзену. Тебе легко понять, отчего мне был тягостен этот шаг. Его сын случайно умер у меня на руках, и я за это… Ну, словом, это было не по мне, но я в этом уступил. Заметь, что до сих пор я всегда и во всем уступал. Но теперь это кончено.

«Итак, я написал Раухэйзену, и, к величайшему моему удивлению, он ответил мне немедленно. Три дня спустя я был приглашен на превосходное жалование. Говорю прямо: превосходное, потому что пользы я вначале не приносил никакой. Я назначен был одним из секретарей Раухэйзена и подвергся надлежащей дрессировке. Ровно в половине восьмого утра мне надлежало быть на месте. Раухэйзен встает в шесть часов. Является массажист, парикмахер, банщик. Камердинер одевает его, без четверти в семь Раухэйзен завтракает, и в четверть восьмого машина увозит его в бюро. Мы, секретари, стоим на страже и ждем звонка повелителя. Наша обязанность – напоминать, записывать, мы – живые блокноты. Мы ведем переговоры с начальниками отделений, делаем заметки, докладываем. Словом, это была дьявольская служба.

«Так протекала моя жизнь полтора года подряд. Вот сколько времени понадобилось мне, дорогой мой Михаэль, чтобы понять… Ты догадываешься, что я понял?

Не ожидая ответа Михаэля, Венцель продолжал:

– Ты этого не можешь угадать, и поэтому я тебе прямо скажу: я понял, что был отъявленным дураком, как и все другие секретари и директора, вращавшиеся вокруг солнца – Раухэйзена. Многие из этих дураков не поняли этого еще и теперь и никогда не поймут.

– Но почему же ты был дураком? – спросил Михаэль.

Венцель расхохотался.

– Почему? – переспросил он, опять наполняя стаканы. – Это ты сейчас узнаешь. Да, я был дураком и вдобавок – дураком недостойным и смешным. Когда я представился, Раухэйзен, конечно, вспомнил меня и взял на себя труд минут пять поболтать со мною, с немного лицемерным, правда, участием, но все же с человеческими интонациями в голосе. Он никогда не мог мне простить, что горько плакал, – а что могло быть естественнее? – когда я описал ему смерть его сына, а ведь кровь этого Отто Раухэйзена пропитала всю мою одежду, и мне пришлось подбадривать его, крича ему в ухо, – так страшно боялся он смерти. Это, впрочем, не относится к делу. Но в дальнейшем я был для Раухэйзена автоматом, как все его сотрудники. Он почти не смотрел на меня. Говорил тихо, немного сипло, но только потому, что берег свой голос. Это воплощенный принцип экономии сил. Сидит маленький старичок, немного съежившись, желтый как воск, вследствие болезни печени, с буграми и шишками на желтой, тускло блестящей лысине… Ты никогда не видел его?

– Нет.

– У него голова римлянина, отлитая из светлой бронзы. Глубокие глазные впадины, нос крючком, широкие пресыщенные губы с глубокими складками, особенно широка и особенно пресыщена нижняя губа. Впрочем, не из бронзы, пожалуй, а из воска вылеплена его голова, и когда он раздвигает широкие губы, видны зубки, кукольно маленькие, а глаза у него, как зеленые стекляшки, острые, боязливые, почти трусливые. Нет, Михаэль, это – личность, поверь мне, и если я отрицательно отзываюсь о нем, ты можешь кое-что и зачеркнуть из моих слов, потому что я… Я его ненавижу! Да, вот он – Иоганн Карл Эбергард Раухэйзен, которому принадлежит одно княжество под землею, а другое – на земле. Тридцать лет назад он приступил к осуществлению горизонтального принципа трестирования, за последние десять лет он перешел к вертикальному принципу. Вначале он владел только железом и углем. Потом начал изготовлять все, начиная от паровых котлов и кончая бритвами. А теперь у него собственные пароходы для транспортирования его изделий. Синдикат так велик, что никто не в состоянии обозреть его со всеми разветвлениями, никто, кроме самого Раухэйзена! Я еще и теперь отношусь к нему с величайшим уважением, несмотря ки на что. Второй такой головы нет во всей Германии.

– Ты уживался с ним?

– В сущности, прекрасно. Я ведь был автоматом. и наше сотрудничество происходило поэтому без всякого трения Но постепенно я начал старика ненавидеть. Я ненавидел его холодность, он часто сидел передо мною, маленький, съежившийся, весь – лед и бесчувственность. Я ненавидел его безучастие к людям. Ради чего работал этот старик с утра и до ночи? Надо было управлять этим огромным делом. Но для чего увеличивал он его почти каждый день? И мало-помалу мне стало уясняться, что не он управлял делом, а дело – им. Он сделался рабом этой страшной машины, которую сам соорудил. Его скупость я чувствовал во всем, даже в ничтожных мелочах. Это была ужасающая скупость. Я чувствовал его алчность. И я понял, наконец, что не идея служения всему этому делу руководит им, что его подлинная и единственная цель – загребать деньги. Вот истина! И, поняв это, я стал его еще больше ненавидеть.

«Один только раз он выдал себя. Надо тебе знать, что он все скупал, как бешеный, пользуясь кредитом государственного банка и погашая долг обесцененными деньгами. Целые предприятия, прокатные станы, рудники доставались ему даром. При одной крупной сделке, в которую он вложил значительную часть своего состояния, один из его коммерческих директоров решился заметить, что ведь может наступить день, когда марка вдруг начнет повышаться. Раухэйзен покачал головою и улыбнулся. Он улыбался очень редко, улыбкой старого тщеславного человека, и тогда показывались его мелкие, узкие зубки, ненавистные мне. «Марка будет падать, пока не распадется на атомы, – сказал он. – Нет силы в мире, способной удержать ее от падения, я это знаю. Я знаю это со времени…» – Слушай, Михаэль, с какого времени он это знал! – С торжествующей усмешкой он произнес: «Я знаю это со времени битвы на Марне и сообразно с этим направляю свою финансовую политику».

– Неужели он так сказал? Какой позор!

– Михаэль, я это не сразу понял! Но потом почувствовал и постиг. Со времени битвы на Марне спекулировал он на падении марки. Пока я, дурак, еще лежал в окопной грязи, пока мы все до одного давали себя расстреливать, этот старик уже трудился над извлечением денег из нашей неотвратимой гибели.

«Так росла моя ненависть к нему со дня на день. Однажды случилось так, что я опоздал на десять минут. Он взглянул на часы и сказал, не поднимая на меня глаз: «Вы опоздали на десять минут». Я ответил: «Автомобиль был задержан». На это он уже ничего не возразил, и его молчание было гораздо оскорбительнее всякого выговора. В этот миг я ощутил всю унизительность моей роли автомата, почувствовал наглость, холодность, жестокость, ту как бы естественную бессовестность, которые, по-видимому, связаны с богатством!

«Я понял, что так дальше жить нельзя. И уже тогда – пойми меня, как следует! – уже тогда начал я принимать надлежащие меры. Мне надоело чувствовать каждый день обиду и унижение. Ненависть ослепляла меня при виде старика. А он… он совсем не обращал на меня внимания.

«Полгода спустя я проспал и опоздал на четверть часа. А надо тебе знать, что за полтора года службы у Раухэйзена у меня была только одна неделя отпуска. На этот раз Раухэйзен не сказал ничего. Я только чувствовал, каким холодом от него веяло. На следующий день я был переведен в другое отделение. Он не произнес ни слова, он не попрощался со мной. Это было последней каплей в чаше обид.

«Но немилость старика была для меня счастьем. В этом отделении у меня было гораздо больше досуга, гораздо больше свободы, и я мог разработать план кампании. Сейчас ты услышишь продолжение, и оно доставит тебе удовольствие, но сначала угостим, музыкантов.

Небольшая русская капелла появилась в ресторане. Начался концерт. Венцель подозвал кельнера и велел послать капелле вина.

– Пусть сыграют волжскую песню!

И русские тотчас начали исполнять эту песню.

– Слушай! – крикнул Венцель. – Вот песня! Она меня пьянит и всегда звучит у меня в ушах, с тех пор как я пустился в путь.

Михаэль взглянул на часы и с некоторым смущением сообщил Венцелю, что обещал Лизе до одиннадцати часов позвонить по телефону.

– Не скажешь ли ты ей по телефону несколько ласковых слов, Венцель? – попросил брата Михаэль.

Венцель отрицательно покачал головой. Он уже не горячился, вино настроило его на примирительный и кроткий лад, но он был непоколебим. Михаэль сделал еще одну попытку. Сказал, что возбужденный тон, каким Лиза только что говорила в телефон, очень его испугал; она говорила, что не переживет этой ночи, если Венцель не вернется домой, что она выбросится в окно.

Тут кровь бросилась Венцелю в лицо. Но он сдержался и только тяжело дышал.

– Ну и пусть бросается в окно! – сказал он, и рот его принял жестокое, животное выражение. – Черт бы побрал всех людей, донимающих своих ближних такими подлыми угрозами!

Михаэль встал.

– Так и быть, я ее чем-нибудь успокою, скажу, например, что ты ей завтра позвонишь.

– Говори, что хочешь, – промолвил Венцель опять уже несколько более спокойным тоном.

18

С тяжелым сердцем потребовал Михаэль соединения. Ничего для него не могло быть тягостнее вынужденной лжи. Что же ему сказать этой несчастной Лизе? Ну, он скажет, что она мирно беседуют, что он настроил Венцеля на более мирный лад и завтра заедет к ней рассказать обо всем, что он… Но что это? Лизы совсем и дома нет!

– Барыни нет дома, – сказала горничная.

– Нет дома?

– Да, она у майора Пухмана и вернется лишь часам к двенадцати.

Михаэль облегченно вздохнул.

Волжская песня вызвала бурю рукоплесканий. Венцель встал и восторженно поднял бокал в сторону эстрады.

– Бис! – кричал он музыкантам. Глаза у него сияли. – Что за песня, Михаэль! Ты только послушай!

Капелла повторила песню.

– Лиза – у майора Пухмана, – сообщил Михаэль, когда музыка затихла.

Венцель громко рассмеялся.

– Видишь! – воскликнул он. – Вот они каковы, женщины! Не следует относиться к ним слишком серьезно. Ах, мы сейчас же закажем еще бутылку. Эй, кельнер!

– Но теперь, Венцель, рассказывай дальше, – сказал Михаэль, когда кельнер подал новую бутылку. Ты только что сказал, будто эта песня звучит у тебя в ушах с тех пор, как ты пустился в путь. В путь? Что это значит? Странная фраза!

Венцель кивнул.

– Да, – ответил он, – с тех пор, как я пустился в путь. Я, видишь ли, уже несколько месяцев нахожусь в пути.

– Так говори же яснее. Что ты делаешь? Чего добиваешься? Каковы твои намерения?

– Мои намерения, Михаэль? Я скажу тебе это в двух словах. – Венцель взглянул на Михаэля неподвижными, блестящими глазами. – Я нахожусь на пути к тому, чтобы стать Раухэйзеном.

Михаэль не понял.

– Раухэйзеном?

– Да, Раухэйзеном!

Михаэль смотрел на брата оторопело и в полном недоумении.

– Не шутишь ли ты? – промолвил он. – Что это значит – стать Раухэйзеном?

– Что это значит? Пойми меня правильно. Не одним из тех маленьких Раухэйзенов хочу я стать, каких есть дюжины, а настоящим Раухэйзеном. Если это удалось ему, отчего не сделать и мне того же? В наше время экономического хаоса возможно все.

Михаэль все еще не мог прийти в себя.

– Но я не понимаю тебя, какой в этом смысл, какую ты преследуешь цель? Ты ведь только что сам говорил…

Но Венцель перебил его:

– Быть Раухэйзеном – знаешь ты, что это означает? Это означает абсолютную и предельную независимость. Я, видишь ли, тоже хочу, наконец, принадлежать, коротко говоря, к тем людям, которые нажимают на кнопку. Они нажимают на кнопку, и тогда появляются секретари и подкатывают автомобили. У меня больше нет охоты быть автоматом и шутом для других людей. С какой стати? Хорошая жизнь, хорошие вещи, лошади, автомобили, вино, женщины, путешествия.

Михаэль покачал головой.

– Но разве это цель? – спросил он. – Разве это может быть смыслом жизни?

– Смысл жизни! Цель! Что за громкие слова! Я не египетский фараон.

– Что ты хочешь сказать?

– Будь я египетским фараоном, я сказал бы себе: все равно, доживу ли я до пятидесяти или шестидесяти лет, в своей пирамиде я буду жить вечно. Но предо мною нет вечности. Когда я умру, кончится все. Я не так высокомерен, чтобы верить в вечную жизнь. Пятьдесят, шестьдесят лет – и за это время нужно все успеть. Все нынче думают так, более или менее сознательно. Отсюда наша торопливость – скорые поезда, пароходы-экспрессы, аэропланы. Но чтобы заполнить эти пятьдесят, шестьдесят лет, заполнить до краев, мне нужны деньги, деньги! Будут деньги – будет все: свобода, здоровье, земля, солнце, красота, любовь Все остальное – вздор.

Михаэль побледнел. Он растерянно качал головой.

– Что за безумие, что за безумие! – гневно повторял он. – Венцель! Не ты ли только что с таким презрением говорил…

– Пойми же меня, Михаэль, цель человеку все-таки надо иметь перед собой, хотя бы это была и не возвышенная цель. Что я только что сказал – это моя философия, и сообразно с нею намерен я поступать, хотя бы тебе она и казалась презренною. У меня кет дара воодушевляться идеями, как у тебя, и, говоря откровенно, у меня больше нет веры в человека.

– Веры в человека нет у тебя?

– Веры! Веры! Ненависть, презрение – вот все, что у меня осталось. О, люди мне отвратительны! Их малодушие, жестокость, тщеславие, их алчность, глупость и гнусный эгоизм мне теперь достаточно знакомы. И не верю я также в так называемые идеалы. Видишь, Михааль, как я окончательно обанкротился. Совершенно так же, как этот век и этот мир, в котором все обанкротилось – религия, наука, все…

– Не впадай в ошибку, – пылко перебил его Михаэль. – Религия нисколько не обанкротилась, а наука – и подавно. Для нее как раз началась новая эра, и она расцветет пышнее, чем когда-либо до сих пор.

– Пусть так, – ответил Венцель, – может быть, ты прав. Но меня ты убедить не можешь. Как бы ты громко и долго ни взывал, я, брат, уже не, слышу и не понимаю тебя! И то, что я говорю, такая же правда, как то, что ты – единственный человек, которого я люблю и уважаю. – Венцель показал на свое сердце. – Здесь лежит мертвец, ему уже не воскреснуть, – несколько напыщенно сказал он.

Не столько сама исповедь Венцеля потрясла Михаэля, сколько ее отчаянный, циничный тон.

– Теперь я еще больше жалею, – сказал Михаэль, – что ты не приехал ко мне в имение; может быть, там твои мысли получили бы другое направление.

– Как это могло бы случиться? – ответил Венцель. – Пойми, моя цель прельщает меня совершенно так же, как твоя тебя. Она манит, и я противиться больше не могу. Слишком поздно, Михаэль. Я на трамплине! Слышишь? Я на трамплине. Больше того – я уже прыгнул! В пустоту – в ничто, быть может. Я знаю, что это не большая цель. И все же!.. Вернусь ли я и каким вернусь – как знать? Поедем, я тебе кое-что покажу, Михаэль.

Венцель поспешно расплатился.

Перед рестораном стоял элегантный, покрытый черным лаком лимузин.

– Садись! – сказал Венцель с почти мальчишеской радостью при виде озадаченного лица Михаэля.

– Это твоя машина? – пробормотал Михаэль.

– Разумеется, моя! Иначе нельзя.

Автомобиль остановился перед большим конторским зданием на Вильгельмштрассе.

– Иди за мной! – сказал Венцель, и Михаэль, колеблясь, пошел за ним. На одной из дверей была лаконическая дощечка: «Шелленберг». Лакей открыл дверь, и Венцель повел брата через ряд больших рабочих комнат, заставленных пишущими машинками и конторскою мебелью. Все было совершенно новым. Еще пахло лаком и краской.

– Все, что ты видишь здесь, все это Шелленберг, – сказал Венцель с радостным смехом. – Мы перебрались сюда только на прошлой неделе. Раньше я снимал несколько комнатушек во дворе, совершенно секретно, так сказать, – Венцель открыл дверь и ввел Михаэля в очень скромно обставленную спальню. Рядом с железной кроватью стоял стул и на нем телефон. – Вот это мои частные аппартаменты, – объяснил он – Покамест, братец, только покамест! Посмотрим-ка, не найдется ли водки. А, вот она! Сделай милость, Михаэль, еще одну рюмочку, прежде чем мы продолжим путешествие.

Михаэль все еще не мог оправиться от изумления.

– Но чем ты, в сущности, занимаешься? Какое у тебя дело? – спросил он брата. – Как ты все это создал?

Этого вопроса только и ждал Венцель. Если бы его не поставил Михаэль, он сам заговорил бы об этом.

– Чем я занимаюсь? – спросил он и зашагал по комнате, заложив руки в карманы. – Я покупаю и продаю. Я начал с того, что купил груз финского парохода в четыре тысячи тонн. Это был строевой лес, которого не принял по каким-то причинам синдикат Раухэйзена. Узнав об этом, я купил лес на собственный счет. Я продал его две недели спустя, так и не взглянув на него. Вот как это началось.

– Разве у тебя были деньги? – перебил его Михаэль.

Венцель рассмеялся.

– Деньги? Денег у меня не было, но был кредит. Тогда ведь я еще служил у Раухэйзена. Были банкирские Дома, дорожившие моими симпатиями, рекомендациями и посредничеством. Одна данная мною справка могла означать целое небольшое состояние.

– Ах, теперь я начинаю понимать.

– Я очень просто воспользовался своими связями с синдикатом Раухэйзена, как пользуются другими связями другие люди; Это, может быть, и не вполне… как бы выразиться… почтенно, что ли, но я давно перестал обращать внимание на эти тонкие оттенки. Потом я купил небольшой рудник в Ангальтском округе, чтобы месяц спустя перепродать его одному голландцу. Это было крупное дело, давшее мне необходимый начальный разгон, но и оно не стоило мне ни одного пфеннига. У меня потребность высказаться пред тобою, Михаэль, и я поэтому не скрою от тебя, что этот рудник был предложен Раухэйзену. Раухэйзен колебался. Я опередил его и поспешно купил этот рудник через свой банк. После этого мне уже не нужен был Раухэйзен. Я отказался от службы. Не он меня уволил, а я – его! Можешь это передать Лизе. А потом так и пошло дальше. В настоящее время я специализировался на бумажных фабриках.

Михаэль встал.

– Ну, хорошо, желаю тебе в этом не раскаяться.

– Что ж, будь здоров! Наши пути, боюсь я, временно разойдутся.

– Я тоже боюсь, – ответил Михаэль и потупился.

– Погоди, стой! – крикнул Венцель и подошел к письменному столу. – Вот что я хочу тебе сказать, Михаэль. Тебе, может быть, нужны деньги для твоих планов, а у меня как раз есть деньги. Возьми их. Как я уже говорил, совесть у меня еще не совсем притупилась, как у других деловых людей. Порою она еще шевелится. Я хотел бы, так сказать, откупиться этим чеком от известной социальной ответственности, и ты меня очень обяжешь, если примешь его.

Это был чек на чрезвычайно большую сумму.

– Хорошо, – сказал Михаэль. – Я беру этот чек, потому что не на себя ведь расходую деньги. Будь здоров!

Братья подали друг другу руки и посмотрели друг другу в глаза. О, ни один из них не робел перед другим и не отступал ни на миллиметр.

– Автомобиль! – крикнул Венцель лакею.

– Спасибо, – ответил Михаэль, – я пойду пешком. Прощай!

И он ушел, скорбя об утрате брата.

19

То, что Георг Вейденбах пережил в первые недели после отъезда из Берлина, казалось ему не менее удивительным, чем странный дом на Линденштрассе.

В маленьком городке он явился в указанное ему место, и оттуда его послали в деревню Добенвиц, расположенную в получасе ходьбы от города. Ночь уже надвигалась на безлюдную равнину, когда Георг, изнеможенный и озябший, увидел вдали Добенвиц. Возле первых строений его догнали звонкие, бодрые шаги. Плечистый молодой человек в вязаной шерстяной куртке подошел к нему вплотную и заглянул под шляпу.

– На работу? – спросил он громким, приветливым голосом, сразу внушившим Георгу доверие. – Ну, так идем вместе!

Широкоплечий молодой человек в вязаной куртке был весел и разговорчив. Рассказал, что зовут его Мориц, что он мясник, но времена настали теперь тяжелые. Он уже несколько месяцев сидит без работы, как ни искал ее.

– Что поделаешь! – говорил он. – Ни у кого нет денег на мясо. Бойни опустели. Где раньше проходило три тысячи голов, не проходит и пятисот. Вот каковы дела!

– Какую нам дадут здесь работу? – спросил Георг, чувствуя, что ему передается бодрость спутника.

Этого Мориц не знал. Да и был к этому безразличен, только бы работа была. Бить камни или рыть землю – все равно, все лучше, чем валяться на улице. Слышал он только, что здесь прокладывают канал. Впрочем, особенного доверия он к этому предприятию не питает, о нет! Что-то здесь не ладно, или же… Он сдвинул шапку на затылок и почесал голову. Затем принялся не слишком лестно отзываться об этом предпринимателе Шелленберге. Наличными он платит только четверть заработка, а остальное – обещаниями. – Вот оно как! Да что поделаешь? Все лучше, чем околевать на мостовой. Что еще остается нам, голодным псам!

Деревня под дождем лежала темная и заброшенная. Ни души не было видно вокруг, не слышно было даже собачьего лая. Но в последнем доме тускло светилось одно окно. Перед домом взад и вперед шагала тень. Георг Почувствовал табачный запах.

– Рабочий пост? – крикнул мясник.

– Он самый! – ответил звучный голос, и силуэт выступил из мрака. Это был еще довольно молодой, стройный человек с трубкой в руке, и Георг заметил, что он однорукий.

– Еще двое! – воскликнул молодой человек в комическом отчаянии. – Они не перестают посылать мне людей, черт бы их побрал! Что мне с вами делать? Ну, да уж придумаем, как быть. Надо придумать. Входите!

Помещение было своего рода сараем, и в колеблющемся свете сальной свечи, прилепленной к столу, Георг различил кучку спавших на соломе фигур. Рослый и нескладный человек сидел, прислонившись спиною к стене, и уставился на них широко раскрытыми лихорадочными глазами, не говоря ни слова и не изменяя выражения лица. Другой ворочался в соломе и угрюмо ответил на приветствие. Откуда пришли все они сюда, какая судьба привела их в эту пустыню? Долго ли лихорадка била этого человека, прежде чем он нашел дорогу в Добенвиц?

Однорукий открыл дверь и сказал вполголоса:

– У меня сейчас есть только кусок хлеба. Я на вас не рассчитывал. Возьмите его из стола! Это мой хлеб, но я вам его охотно уступаю. А затем спокойной ночи, товарищи!

Георг вспомнил, что предприятие берет на себя полное содержание рабочих.

– Так вот что у них называется полным содержанием! – сказал мясник, разрезая хлеб пополам. – Возьми-ка свою долю. Если завтра кормежка не будет лучше, я удеру обратно в Берлин.

Затем Мориц, жуя, бросился на солому и скоро уснул.

Георг тоже выискал себе уголок и растянулся на соломе, чувствуя себя разбитым. За стеною позвякивала цепь, фыркала корова. Сальная свеча погасла, и стало совсем темно. Все же Георг видел, как однорукий безостановочно ходил перед домом взад и вперед, словно часовой. Порою из его трубки вырывались искры.

Добенвиц… Что бы все это значило?… Одурманенный свежим воздухом, изнуренный путешественник, Георг заснул тревожным сном, и всю ночь его мучили страшные видения Ему показалось счастьем, что наутро он совершенно забыл все эти ужасающие сны, в которых какую-то роль играла и Христина.

20

– Вставать! На работу! – раздался звонкий голос однорукого, и спавшие вскочили с соломы. – Это и к тебе относится, товарищ, – прибавил он и потянул за ногу мясника. – Веселее, ребята!

Завтрак состоял из парного молока и черного хлеба.

– Смотри-ка, уже поворот к лучшему, – рассмеялся мясник, толкнув Георга в бок.

Перед домом на улице их поджидала маленькая крестьянская телега, запряженная грязной чалой лошадью. На телегу навалены были пилы, топоры, лопаты и разная утварь.

– Поезжай вперед! – крикнул однорукий сидевшему на телеге крестьянину. – Ты ведь знаешь дорогу.

И лошадь тронулась.

Хмурые, заспанные, расстроенные, раздраженные люди пустились в путь. Их было двенадцать, а с одноруким, шедшим медленно позади, тринадцать.

Дождь немного утих, и над полями стлался туман. Это была с виду чахлая почва. На аспидно-сером исполинском кебе лежало светлое пятно еще более холодного, серого оттенка Где-то там, за потолком тумана, толщиной во много миль, пряталось солнце.

Перед ними простирался большой лес, куда по прямой линии вела проезжая дорога, размякшая и ухабистая. Этот лес был, по-видимому, целью их пути. По топорам и пилам можно было заключить, какая им предстояла работа.

Оки шагали, не говоря ни слова. Рослый и плечистый человек с лихорадочным взглядом, накануне обративший на себя внимание Георга, плотник по профессии, иногда пошатывался. Приблизительно через полчаса они вошли в лес, а еще через полчаса казалось уже, будто они находились в беспредельных лесных дебрях. Однорукий скомандовал: «стой!» – и телега остановилась.

– Выгружать! – скомандовал однорукий.

Никто не тронулся с места. Все стояли и смотрели на телегу. Однорукий рассмеялся.

– Да что вы – сборище дураков? Вам еще никогда не доводилось выгружать телегу? Веселее, ребята, веселее! Меня зовут Леман, и шуток я не люблю!

Но он смеялся, произнося эту угрозу.

– Туда! Сюда! – покрикивал он звучным голосом, медленно расхаживая взад и вперед по грязной дороге, посасывая свою короткую трубку и посмеиваясь про себя. Нежное лицо его было поднято вверх, дождевые капли падали на глаза и на свежие, румяные щеки.

Потом, когда телега была уже почти разгружена, он углубился на несколько шагов в лес и показал на несколько белых, вбитых в землю кольев.

– Здесь, где колья, должен стоять сарай номер один! – крикнул он. – Сначала кустарник долой, потом деревья. Лопат сюда, топоров!

Он вдруг взглянул Георгу в лицо.

– Руководите рубкой! – сказал он ему. – Материал для сарая может прибыть каждую минуту, и к ночи в нем устроимся. – Затем он объявил во всеуслышанье: – Сегодня мы в деревню уже не вернемся! Веселее, ребята! Работайте, чтобы иметь на ночь кров.

– Кров на ночь? Как он это представлял себе?

Потом Леман вышел опять на дорогу и принялся расхаживать взад и вперед на пространстве двадцати шагов и курить. Изредка лишь присаживался он на камень набить трубку. Защемив ее меж колен, он забивал табак большим пальцем, потом зажимал так же спичечный коробок и, чиркнув спичкой, раскуривал трубку. А Мориц уже подошел с топором. Он засучил рукава шерстяной куртки и вызывающе оглядел сосну. Мускулы вздулись у него на шее, и он ударил по стволу с такой силой, что щепки полетели.

– Какой тут будет сарай? – спросил кривоногий человек с густыми усами, бывший слесарь, и недоумевающе поглядел на Георга.

– Работай, не разговаривай! – ответил ему Мориц вместо Георга. – Нечего тебе соваться в то, что тебя не касается!

Дрожа от слабости и посинев от холода, руководил Георг работой и сам взялся за топор.

По вбитым в землю кольям видно было, что этот сарай рассчитан на длину примерно в двадцать шагов и на ширину – в десять. В нескольких шагах от него размечен был второй сарай, приблизительно втрое большей площади, а еще немного дальше – третий, тех же размеров.

– Что здесь затевается? – не унимался маленький кривоногий слесарь.

– Очевидно, рубка леса! – ответил Георг.

Слесарь с отчаянием на лице поднял глаза к вершинам высоких сосен и покачал головой.

Между тем телегу выгрузили всю, и Леман приказал крестьянину сейчас же послать кого-нибудь в депо и передать, что он, Леман, проклянет все общество, – при этом однорукий не сердился, а очень мило улыбался, – если оттуда немедленно не пришлют автомобилей с материалом для сарая. Они, мол, сидят здесь под дождем.

– Велосипедисты мне нужны, рассыльные! И чтоб их черт побрал, если материал не прибудет сегодня же! А сам ты, – сказал он крестьянину, – как можно скорее доставь сюда продовольствие. Моим людям надо есть. Ну, приятель, живее гони своего скакуна!

Мориц толкнул Георга в бок.

– Говорил же я тебе! – сказал он. – Это настоящие эксплуататоры. Ты только послушай, как этот маленький поручик командует. Невесело нам тут будет.

Мясник работал так, что по его широкому добродушному лицу катился пот. После нескольких месяцев праздности он опьянялся работой.

Некоторое время светло-серое пятно над мрачными вершинами деревьев становилось яснее, на нем уже появились отдельные яркие места, и Георг надеялся, что проглянет солнце. Но вот опять пошел дождь, не моросящий, как раньше, а падавший тонкими струйками. Вдруг завыл ветер, и посыпались град и снег. В один миг лес побелел. Плотник с лихорадочным взглядом, что безучастно сидел на ящике, сложив большие руки на коленях, задрожал в ознобе. Слышались брань и проклятия. Что за свинство, и какая дурацкая работа! Черт бы побрал этого Шелленберга и всю его банду!

Георг почувствовал, как все его тело покрывается слоем льда. Но мясник в шерстяной куртке только смеялся.

– Промокли немного. Постыдитесь, что же вы за мужчины после этого!

– А где нам спать этой ночью? На мокрой земле?

– Подлецы! Затащили нас в лес, чтобы мы тут околели!

– Ас едой как же будет?

Один юноша с гневным лицом отшвырнул от себя топор и плюнул.

– Не хочу я валять дурака! – крикнул он.

И ушел быстрой, раздраженной походкою. Скоро, он скрылся из виду.

– Пусть долговязый бежит обратно в Берлин! – крикнул Мориц. – Крестьяне натравят на него собак!

Тут на дороге из метели вынырнул Леман.

– Везут сарай! – громко крикнул он.

И в самом деле, на дороге, среди метелицы, показались два мощных грузовых автомобиля с балками и досками. На балках и досках стояли два лихих парня, полуголые, несмотря на стужу, атлетически сложенные, настоящие геркулесы. Эти лихие парни что-то кричали прежде еще, чем грузовики остановились, и, не теряя ни секунды, принялись сбрасывать балки и доски.

– Видите, вот у нас как работают! – сказал Леман с торжествующей улыбкой.

Балки и доски помечены были номерами и цветными значками; лихие парни руководили выгрузкой.

– Красные метки туда, а зеленые сюда! Они все время подгоняли работавших.

Несмотря на холодный ветер, у всех струился пот по лицу, и вот уже автомобили тронулись опять.

– Куда вы теперь?

– К Счастливому мосту.

– Подвигается там дело?

– Они хотят поставить дома еще до морозов.

«Поставить дома?» – какое странное выражение!

– Кланяйтесь заведующему.

Они исчезли. В тот же миг началась сборка сарая.

– Берегись! – кричал мясник, совсем как сторожа на станции кричат, когда подкатывает скорый поезд. На плече у него раскачивалась тяжелая балка, которую трудно было бы нести и вдвоем. Он поглядывал вправо и влево, ожидая восхищения со стороны зрителей.

Леман опять раскурил трубку и распоряжался толково и спокойно. Сарай был во всех подробностях подготовлен к сборке, нужно было только установить его.

И теперь вдруг работа пошла гладко. Исчезли безучастие и равнодушие. Все трудились усердно, потому что работа теперь имела смысл и цель. Надо было устроить себе на ночь кров.

Среди бригады находился старый каменщик, у которого согнулись ноги под бременем лет. Он был в сильном волнении, ходил в отчаянии от одного к другому и что-то толковал товарищам. Наконец, не выдержал и обратился к Леману. Тот выслушал его спокойно, не сводя взгляда с работавших.

– Фундаменты? – переспросил он. – Зачем же нам класть фундаменты, милый друг? Это ведь только временный сарай.

Даже бледный, рослый плотник не усидел на своем ящике. Он подполз ближе и присел на пень, чтобы хоть поглядеть на работу.

Желание принять участие в ней горело в его больных глазах. Наконец, он встал, чтобы взяться за дело.

– Бросьте! – крикнул Леман. – Выздоравливайте сперва! – А другим он кричал: – Через час стемнеет. Сколотите крышу! Несколько временных стен в защиту от ветра. Тут вот гвозди доски, топоры. А потом шабаш, довольно на сегодня. Разложите костер. Что вы за дурни! Здесь дров сколько угодно, а вы мерзнете.

Костер! Прекрасная мысль. Почему на нее никто не набрел раньше? Они смотрели друг на друга, озябнув и дрожа.

В один миг загорелся костер: опилки, сучья. Он ярко пылал во мраке, и едкий густой дым столбом поднимался к древесным вершинам.

– Эй, ты там, на ящике! – позвал кривоногий слесарь. – Поди сюда, грейся!

Теплота сушит мокрую одежду. Уже разглаживались бледные сердитые лица. Пылающие сучья проносились по воздуху, и горящие еловые ветки распространяли бодрящий, крепкий запах. Эта жизнь в лесу, несколько часов назад казавшаяся невозможной и вселявшая безнадежность во все души, теперь уже представлялась им более сносной и похожей на любопытное приключение.

21

Внезапно настала ночь: неприятный, морозно мерцавший мрак, и вдруг из этого жуткого мрака выплыла лошадь, с виду огромная, призрачно пламеневшая в свете костра. Это вернулся крестьянин с соломой и продовольствием.

– Есть тут кто-нибудь, умеющий немного стряпать? – спросил Леман.

Вышел сухопарый, тонконогий человек, с большим крючковатым носом, кельнер, служивший раньше, как он говорил, на больших восточноазиатских пароходах:

– Ладно, возьмите дело в свои руки!

Кельнер скинул пиджак и немедленно принялся очень умело хозяйничать, Картофель, горох, копченая колбаса. Уже поднимался пар над котлом, и обед был вскоре готов. Вся компания сидела перед огнем с жестяными судками в руках.

Как это вкусно было! Жадно поглощали они еду, некоторые обжигали себе губы и нёбо.

Яркий свет костра безжалостно разоблачал изможденность и бледность этих лиц, проведенные голодом борозды на бескровных щеках, лохмотья, прикрывавшие тело. Почти все вперяли глаза в огонь, мыслями витая далеко, в то время как сами черпали ложками похлебку из жестяных судков. У одних глаза лихорадочные, у других – тупо, без выражения притаившиеся в орбитах, словно они не решались увидеть еще больше того, что видели в этом мире. Глаза, воспаленные от лишений, покрасневшие от невыплаканных слез; глаза с беспокойно блуждающим взглядом; глаза, полные испуга и страха. И все вперялись в огонь, и каждый видел в огне какую-нибудь ужасную картину: побирающихся детей, голодающих жен, мерзнущих стариков, лежащих на тряпье больных. Разговоров не слышалось, изредка только – какое-нибудь замечание. Все были утомлены, подозрительны, недоверчивы и унылы.

Георг, которого лихорадило от усталости, присматривался к товарищам. Рядом с ним сидел мясник Мориц, чьи серо-голубые глаза жизнерадостно блестели, широкоплечий, мускулистый, как боксер. Он улыбался сам себе и порою поглаживал светлые усики, которые, казалось, потрескивали. Только он был беззаботен.

За ним – сухопарый кельнер, нос которого, большой, крючковатый, отбрасывал широкую тень на иссиня-белое, осунувшееся лицо. Он все время покусывал губы, словно его преследовала навязчивая мысль. Его крысиные, черные как сажа глаза тревожно мерцали.

За кельнером – бледный рослый плотник с грубыми руками и лихорадочным огнем а глазах. Он почти не прикасался к еде.

За плотником – маленький, кривоногий слесарь с густыми усами Его звали Генрихом Он ни минуты не мор усидеть на месте. Все время вставал, чтобы отламывать ветки и бросать их в костер.

Рядом с ним прикорнул каменщик, дряхлый, небольшого роста, с бледным, старческим лицом. Глаза у него слезились. Он нахлобучил на голову ветхую широкополую шляпу, когда-то, по-видимому, фигурировавшую на маскараде. На полях еще сохранились следы траурной каймы, которою они были некогда обшиты.

Был там еще один пожилой человек в старой, заплатанной солдатской шинели, которого мясник называл «господином генералом». У него были густые брови, похожие на перья. Его угловатый череп был совершенно без волос, но борода, правда, жидкая, опускалась на грудь. По-видимому, – потерпевший крушение лавочник или ремесленник. Он дремал и покачивался в своей серой шинели.

За ним сидел молодой человек с воровским лицом и оттопыренными большими ушами, отливавшими красным лаком в свете огня. На нем были только брюки и рваная рубашка, и продрог он, по-видимому, до костей, хотя подсел так близко к огню, что его продранные сапоги испускали пар. Было там еще несколько ничего не говорящих лиц, среди них – пучеглазый увечный воин.

Таковы были спутники жизни, которых послала Георгу судьба. Каждый из этих людей испытал на себе ее удары, иначе он не очутился бы здесь, во мраке леса. Одни из них износились, и не было для них больше места в хозяйстве страны, другие отстали и были брошены в пути, третьи стали жертвами кризиса. И вот они сидели теперь и вперяли взгляды в огонь, раздумывая над своей судьбой, неспособные постигнуть ее.

– Хотелось бы знать, что тут собираются строить? – спросил старый маленький каменщик в широкополой шляпе.

Никто не ответил, все были слишком поглощены своими мыслями. Наконец слесарь сказал:

– Сам видишь, собираются вырубить лес.

– Но если его вырубят, то что-то хотят же здесь построить!

– Здесь будет построена церковь, если хочешь знать, – вставил Мориц. Старик по-детски захихикал.

– Церковь! – повторил он. – Кто же станет посреди леса строить церковь? Ишь, какой умник! Посреди леса!

Тем разговор и кончился, и опять наступило молчание. Только старый каменщик еще время от времени хихикал: «Церковь! Церковь!» – и пустился рассказывать, как тридцать лет назад он строил церковь в Гамбурге. Но никто не слушал его.

Жар костра, воздух и работа нагнали на всех сонливость. Один за другим они заползли в солому. Георг тоже. Но он не спал. Он смотрел на пламя тлеющих углей, на безграничный угрюмый мрак леса. Странное и дивное гудение шло вдали по лесу. Пряный запах исходил от влажных вершин. Ель, свежее дерево, гниющая кора. Пахло снегом, хотя он уже почти совсем растаял. Но всего непостижимее была эта необыкновенная тишина вокруг.

Внезапно Георгу почудилось, будто он погружается в бездну, и в тот же миг он заснул. Несколько раз за ночь он просыпался и сейчас же снова забывался глубоким сном. Проснувшись в первый раз, он заметил, что однорукий сидит на пне подле догоревшего костра, с трубкой во рту. Вторично проснулся, – дождь еще шел, и сквозь временную крышу отдельные капли падали ему на лицо. Угли все еще немного тлели. Леман исчез. Товарищи лежали с искаженными лицами, с разинутыми ртами, хрипели и храпели. Только бледный, рослый плотник сидел без сна, с открытыми глазами, блестевшими, как у совы.

22

На следующее утро Георг проснулся позже всех. Разбудил его звонкий голос Лемана. Он слышал, что Леман бранится, но не видел его и не знал, к кому относятся крепкие слова. Он чувствовал озноб, но быстро встал.

– Если вам не нравится у нас, – кричал Леман, – то ступайте обратно в Берлин и дайте себя вшам заесть. Условия общества вы прочитали, мы, стало быть, ничего не скрывали от вас. Нам нужны здесь люди, которые желают работать и, прежде всего, любят работать. Это для нас главное.

Георг быстро пошел умыться в ручейке, протекавшем совсем поблизости. Мясник поздоровался с ним, неизменно веселый. Он закатал штаны и стоял по колени в ледяной воде, весь красный как рак, моя грудь и спину и при этом смеясь.

– Леман сегодня рано раскрошился. – сказал он со смехом. – Видишь, как он вдруг перестает ухмыляться!

В лесу было еще темно. Свежий ветерок, отдававший привкусом снега, проносился между стволами, высоко в небе тянулись большие светлые облака, целые горы снега. Порою словно иглы света пронизывали сеть черных древесных вершин. Кончился, по-видимому, этот ужасный дождь! Сырая почва источала пряный запах, какой имеет надломленный гриб. На деревьях каркали вороны, и где-то призрачно реяла пара крыльев.

Но уже стучали молотки в лесу. Звонкий голос бранился.

– Поторопись! Это он нас!

Леман взялся, очевидно, сам руководить работой. Приказывал, распоряжался, кричал, сам брался помогать. Исполинские силы, казалось, таились в его единственной руке… Он определял рабочий темп, ничто не ускользало от его взгляда. Но, хотя он кричал, лицо у него никогда не бывало сердитым. Его трубка возбужденно пыхтела, его щеки разрумянились.

Каркас сарая рос в высоту.

Лысый «генерал» с длинной бородою и старый каменщик в широкополой шляпе заключили между собою рабочий союз. Они вместе пытались распилить толстую доску. Проработав несколько минут, они оба глядели, глубоко ли уже проникла в дерево пила, и затем долго совещались.

Леман подбежал к ним.

– Это не дело, – сказал он. – Работайте медленно, если задыхаетесь, но работайте равномерно и не болтайте столько. Да и как вы можете работать в этой длинной шинели? – обратился он к «генералу».

Тот выставил свою длинную бороду и, вместо ответа, расстегнул, с обидой на лице, свою длинную солдатскую шинель. На нем была рваная рубаха, состоявшая уже только из грязных полос, и старые, истертые на коленях штаны.

– Это другое дело, – сказал Леман с некоторой резкостью в тоне, прикрывавшей его смущение. – Я позабочусь о том, чтобы вы получили одежду. Наше общество превосходно организовано. Некоторые неполадки объясняются только тем, что за последние дни к нам прислали тысячи безработных. Все придет в порядок.

Полдень! Кельнер приготовил обед. Костер давал тепло. Все за едой любовались наполовину законченном сараем.

– Справимся ли мы до вечера?

Покачивание головами. Сомнение.

– К вечеру сарай будет готов, – заявил Леман, евший с ними из одного котла.

И в самом деле, когда наступили сумерки, сизые и холодные, с ледяным ветром, сарай, если не говорить о мелочах, был готов. В нем были два окна, – правда, не больше слуховых, и несколько стекол было вдобавок разбито, – но все же это были окна, и была в нем крепкая дверь с настоящим замком. В сарай набросали солому, поставили плиту, уже клубился дым из жестяной трубы. Ящики были расставлены по местам. Пришел мясник с огромной охапкой зеленых еловых ветвей и прибил их к стенам. Комната приобрела уже довольно нарядный вид. Было уютно. Ветер уже не свистел. Было тепло и чисто. Маленькая крестьянская телега доставила одеяла. Некоторые из них были старые, заплатанные, но все же это были одеяла, и притом чистые. В одном углу однорукий устроил себе постель и «контору» – там лежали записные тетради, чертежи, планы.

Внезапно, когда уже стемнело, появился велосипедист, молодой человек, еще почти мальчик, в полинявшем картузе школьника. Бодро и смело вошел он в сарай, с раскрасневшимся от свежего воздуха лицом.

– Кому нужно почту отправить? – крикнул он.

– Как это почту, черт побери? – На него смотрели оторопело.

– Не можешь ли ты табаку раздобыть?

– Если дадите денег, завтра привезу и табак.

– Ладно, привези. Но послушай-ка, малый, сколько тебе платят в день?

– Мы работаем бесплатно.

Мы? Кто были эти «мы»?

Это было, конечно, поразительно. Как все изменилось со вчерашнего дня!

Оказалось, что велосипедист привез в своем мешке пачку газет. Правда, это были старые газеты, но все же, живя здесь, в лесу, можно было узнать, что происходит на свете. С потолка свисала ацетиленовая лампа. Этого никто не мог ожидать! В бараке люди начали чувствовать себя приятно и уютно. Несколько человек играли в карты старой, грязной колодой. Другие лежали, усталые, на соломе. Некоторые болтали вполголоса. Исчезли раздражение, мрачное раздумье, взаимная недоверчивость.

– Слушай-ка! – крикнул Георгу Мориц. – О чем ты думаешь по целым дням? Не кручинься, еще не то будет. Всех нас, в конце концов, черти заберут!

Мориц смеялся.

Вокруг кельнера с крючковатым носом и шмыгающими, как у крысы, глазами собрались слушатели. Его звали Генри Граф. По его словам, он много лет служил стюардом на больших пассажирских пароходах, и он рассказывал о своих путешествиях. О Южной Америке и Китае он рассказывал так живо, словно вчера был там, о мотыльках, величиною с ладонь, и о том, что там от жары трескается масляная краска на трубах. В Китае он присутствовал при казнях. В Японии он бывал в чайных домиках – там одни только маленькие куклы, одни только маленькие, смуглые, голые куклы. Рассказывал он о богатых американских миллионерах, о странных пассажирах. Например, об одной богатой англичанке, которая все время была пьяна. Ее посылали путешествовать, чтобы отделаться от нее, и она была пугалом на всех судах. Эта англичанка влюбилась в него, Генри. Он мог бы теперь – как знать! – быть владельцем замка. Но нет, ничего не может быть отвратительнее пьяной женщины.

– Брось вздор молоть, она бы за тебя не пошла, Генри! – Смеялись.

Генрих, маленький кривоногий слесарь, оказался превосходным звукоподражателем. Умел передразнивать канареек, скворцов, кур, соек, кошек, собак любой величины и породы и имел большой успех.

Вообще среди товарищей обнаружились всевозможные таланты. Даже пучеглазый инвалид внес свою долю в развлечения. Он был военнопленным в Сибири и умел воспроизводить вой волка. Он закрыл рот рукою и ужасающе завыл. И на всех, кто никогда не слыхал волка, напал страх.

В девять часов надо было гасить свет. Все почти мгновенно засыпали.

Только Леман ложился позже. Каждый вечер, покуривая трубку, он расхаживал в течение часа перед бараком.

23

Топор звенел в лесу, пилы визжали. С треском валились деревья.

Каждому из товарищей, смотря по способностям, Леман указал работу в лесу и в бараке. Господствовала здоровая дисциплина, и жизнь в рабочей колонии протекала без всяких трений. Долговязого юношу с оттопыренными ушами и воровским лицом Леман рассчитал и услал, потому что, по его словам, бездельники и лентяи были ему не нужны. Пусть околевают. Прибавилось шесть новых товарищей.

С раннего утра и до ночи Леман подгонял людей. «Веселей! Веселей! – кричал он. – Без напряженной работы нам не совладать с этим крупным делом. Общество должно дорожить каждой минутой, иначе оно обанкротится. Веселее! Шелленберг шутить не любит. Он меня прогонит, если я отстану».

– А что нам с вами делать? – сказал Леман рослому бледному плотнику. – Я вас пошлю в больницу.

Впалые, лихорадочные глаза плотника выражали мольбу.

– Нет, нет, – попросил он. – Оставьте меня здесь в лесу. Здесь я поправлюсь. Потерпите еще несколько дней. Не посылайте меня в больницу.

Плотник Мартин однажды пострадал на постройке, вывихнул себе бедро, ничего серьезного, но с той поры покатился под гору. Таскать тяжелые балки он уже не мог, мастера обходили его вниманием. Три месяца он ютился без заработков с женою и тремя детьми в чердачном помещении без окон, пока не заболел. Дети нищенствовали, жена продавала шнурки для ботинок. – И Леман его не уволил. Мартин переведен был на больничный паек, – или на то, что так называлось в лесу, – и неделю спустя уже подчас прогуливался взад и вперед под деревьями, между тем как раньше почти не мог вставать с постели. А через две недели он уже взялся за топор, но еще шатался, когда хотел им ударить.

– Погодите еще немного, – сказал ему Леман.

Однажды – можно ли было поверить глазам? – настоящий автобус показался на дороге. Все в изумлении приостановили работу.

– Что это? – сказал мясник Мориц: – У нас уже завелось автобусное движение? Того и гляди, они к нам подземную дорогу проложат.

Из автобуса вышли два молодых господина в серых рабочих халатах. Оживленно пожали они руку Леману. Вскоре оказалось, что один из них врач, а другой – дантист. В автобусе находилось полное оборудование, какое требуется врачам и дантистам.

Каждому из рабочих пришлось войти в автобус и подвергнуться исследованию.

Некоторым даны были советы и рецепты. Врачи были чрезвычайно приветливы. Дантист ловко удалил несколько зубов, а «генералу» поставил пломбу. Особое внимание было уделено Мартину.

– А, вот и вы! – воскликнул молодой врач, увидев Георга. К удивлению своему, Георг узнал того врача, который в свое время принял его в доме на Линденштрассе. Молодой врач сердечно пожал ему руку.

– Рад вас видеть, вы так поправились! – сказал он. – У вас уже появилась краска в лице. Видите, мы по временам наведываемся в деревню. К сожалению, редко, и все дерутся из-за этих командировок. Мы уже две недели разъезжаем. Это, знаете ли, наш отдых.

Оба врача оставались в лесу до наступления сумерек. Потом уехали, Леман с ними.

Этот автобус, со своим ошеломляющим оборудованием, занимал вечером все умы.

– Какой, однако, экипаж у этих двух ребят! Там ведь все есть. Видели вы, даже маленькая аптека там устроена. И обращение у них далеко не такое грубое, как у врачей в амбулаториях!

– А ловкий малый этот зубной врач!

– Общество платит плохо, это верно, но надо сказать, что оно заботится о своих людях. Рубашки, белье, носки они дали нам, а генерал даже получил вязаный шерстяной жилет.

– Говорят, за все платит касса безработных, и Красный Крест будто тоже за этим кроется.

– А эти ребята, приезжающие на велосипедах, исполняющие поручения! Начальство, по-видимому, все обдумало и делает все возможное.

– А все-таки я в толк не возьму, – заговорил старый каменщик, покачивая в раздумье головой, – что они, в сущности, хотят здесь построить?

– Тебе-то какое дело? Будь доволен, что есть у тебя что жевать на старости лет.

– Да ведь хотелось бы это понять. Чего-то они, видно, хотят здесь добиться. И, говорят, еще один большой барак построят здесь! А этот план, что лежит у Лемана?

Георгу довелось как-то взглянуть на этот план.

– Насколько я мог понять, – сказал он, – здесь должен быть построен своего рода город.

– Город?

– Город! – Старый каменщик рассмеялся, как ребенок.

– Город! – Все в бараке расхохотались.

– Не будь же смешным, Вейденбах! Все они так ржали, что Георг смутился.

– А все же это так, думайте, что хотите. Я ведь видел план. Город или обширный поселок с большими садами.

– Садами!

– Садами, говоришь ты?

– Да, садами!

Снова смех. Да что же может здесь расти! На этой почве, на песке?

Но старый каменщик в широкополой шляпе поддержал Георга.

– Что тут смешного, дурни! – крикнул он. – Сразу видно, что вы никогда из города не выезжали и ничего в почве не смыслите.

И он обстоятельно, со всеми подробностями рассказал про сад, который двадцать лет назад разбил на куче песка. Уже два года спустя люди останавливались поглядеть – так хорош был сад, а на третий год в нем цвели кусты сирени. На четвертый – пришел он как-то вечером в свой садик, и что же он слышит? – Старик поднял руки, надвинул на лоб широкополую шляпу с остатками траурной каймы и засвистал:

– Тю-тю-тю! – Соловей, ребята! Сердце у меня застучало, так славно пел соловей.

Маленький кривоногий слесарь сделал рукою презрительный жест. Он все знал лучше других.

– Не ломайте себе напрасно голов! – сказал он. – Что они тут хотят сделать? Деньги нажить, вот что, только не для нас! Ведь это все явное надувательство. Наши рабочие часы, видите ли, записываются, и когда у тебя наберется пять тысяч рабочих часов, – в течение ряда лет, понемногу, – то тебе полагается один морген земли и дом. К го же этому верит? Ведь это все надувательство и враки. Я ведь вам уже не раз говорил: это Шелленберг и не кто иной как Шелленберг. Мы будем надрываться, а Шелленбергу достанется барыш. Я ведь у Шелленберга работал. Он строит себе дворец в Груневальде, посмотрели бы вы на эту постройку! Полгода рыл Я там землю. Шелленберг устроил себе бассейн для плаванья в подвале, слыханное ли дело? Большой, как манеж. Там пятьдесят комнат и зал, и даже у лакеев ванные комнаты. Гам конюшни, гаражи, сарай для шлюпок и павильон на озере. Кухня – огромная, как казарма, и вся облицована белыми кафельными плитками.

«Но посмотрели бы вы на самого Шелленберга, – продолжал слесарь, разглаживая жирными пальцами усы, – когда он подъезжает в своем автомобиле, в шубе до самых пят, с медвежьей шапкой на голове! И всегда с ним красивые бабы. А иной раз он среди бела дня уже пьян. О, стоит поглядеть на него, чтобы все понять! Этот Шелленберг в последние годы загребал деньги лопатою. Никто не знает, как он богат. А на чем разбогател? На лесе и лесной торговле. У него десять бумажных фабрик, ребята. Немудрено разбогатеть при том нищенском жалованье, какое он платит. А правительство, – это ведь все – одна шайка, – приплачивает ему еще за то, что он дает занятия безработным. Вот оно как! Город! Дома! Сады! Бросьте вы чушь городить.

В этот миг приоткрылась дверь, и в нее робко и пугливо просунулось морщинистое лицо старой женщины. На ее платке блестели снежинки.

– Не ошиблась ли я? – спросила старуха. – Это и есть станция Лемана?

– Она и есть, – ответил кельнер.

– Входи, входи, бабушка! – крикнул мясник. – Тебе чего?

– Я на работу послана. Буду стряпать для вас. Мужчины переглянулись.

– Стряпать?

Потом они расхохотались. И смеялись так громко, и замечания их были так грубы, что у старухи слезы показались на глазах. Она смущенно и обиженно ежилась в своем поношенном пальто.

– Бесстыдники вы этакие! – крикнула она, сердито взмахнув руками. Она была бы рада уйти.

Но затем она порывисто затараторила, и ее морщинистый рот уже, казалось, не мог закрыться. Принялась рассказывать повесть своей жизни, путаясь в подробностях, которых никто не понимал. Она – вдова, ее муж, столяр, давно умер. Был у нее домик с палисадником. Она вырастила шестерых детей, четырех дочек выдала замуж. Но война лишила ее всего. А теперь она стара, и опять ей приходится работать.

Мужчины переглядывались, смущенно ворчали и стыдились своих грубых шуток.

Но мясник Мориц был малым обходительным и знал, как нужно вести себя. Он вскочил, подошел к старухе и с жаром потряс ей руку.

– Вот и превосходно! – воскликнул он. – Оставайся с нами, бабушка! Надеюсь, ты хорошо стряпаешь. Мы тут вкусно едим на станции. Мы устроим тебя подле печки, там тебе будет тепло. Дай-ка сюда свое пальто. Вот так, а теперь поцелуй меня.

И мясник решил действительно поцеловать старуху.

– Экий срамник! – завизжала старуха и оттолкнула его. Она смеялась, между тем как слезы не высохли еще на ее морщинистых щеках.

– Ну и бесстыдник же ты! – и она благожелательно отвесила мяснику легкую пощечину.

– Распишись, Мориц! – закричали мужчины.

Знакомство было завязано.

– А вот это, видишь ли, твоя кухня.

– Ну и кухня! – старуха смеялась.

– Да. кухня! А что, не нравится?

– А прислуга у нас, как в первоклассном отеле. Эй, Генри, покажи-ка бабушке, какие у нас порядки.

Кельнер Генри встал и зажал под мышкою грязное полотенце, изображая официанта. Удерживая тарелку на ладони, выбежал короткими, быстрыми, комическими шажками на середину комнаты и стал прислуживать незримым, сидящим за столом посетителям ресторана. Он сгибался, поворачивая блюдо на пальцах, чтобы гость мог удобно положить кусок на тарелку, выпрямлялся и переходил к следующему гостю. Лицо у него было при этом необыкновенно серьезное. По временам он делал вид, будто сигнализирует глазами другому кельнеру, может быть, мальчику. Потом тою же комической походкой засеменил обратно в кухню. Мужчины ревели со смеху, да и вправду Генри исполнял эту сценку с невероятным комизмом. Старуха тоже смеялась так, что у нее слезы катились по щекам.

В тот же миг и слесарь стал показывать свое искусство. Он принялся имитировать целый птичник, и старуха в самом деле некоторое время думала, что в углу сидят куры.

– Так вот у вас какие порядки! – рассмеялась она.

– Да, бабушка, других мы не признаем! – крикнул слесарь и крепко хлопнул ее по плечу. – Мы тебя не скушаем. Тебе понравится у нас!

24

Семейным разрешалось каждую субботу уезжать в город к своим. В понедельник они возвращались. А иные и не приезжали обратно. Бюро общества, распределявшее рабочую силу, давало им другое место в соответствии с их ремеслом. Но холостым посулили отпуск только через несколько недель. Это всецело зависело от того, насколько ими будет доволен Леман. Георг, уже в первую субботу попросил его об отпуске.

– Об этом и думать нечего, – с усмешкой ответил Леман. – Может быть, через месяц.

Ну, что ж, пройдет ведь и месяц!

Георг быстро восстановил в лесу свое здоровье. Вначале его обессиленное тело дрожало от напряженной, тяжелой работы, а по утрам, когда его будили голоса товарищей, он часто был не в состоянии подняться с постели. Обливался потом, с трудом держался на ногах. Но на вторую неделю почувствовал, что силы начали медленно возвращаться к нему. А на третью – ему стало казаться, будто он уже много лет исполняет эту тяжелую работу. Он не был силачом, как Мориц, ему было далеко до этого, но как-никак он мог за себя постоять.

Тело его закалилось, но уже не пробирала дрожь от каждого сквозняка. Не зяб он и тогда, когда подули резкие восточные ветры и вода по ночам замерзала в колеях на дороге. Изморозь по утрам покрывала землю и древесные стволы.

После шабаша Георг еще обыкновенно прогуливался с часок. У него была потребность уединяться, чтобы иметь возможность спокойно поразмыслить о своих делах.

Обычно он направлялся к опушке леса, куда можно было дойти в четверть часа Там лес граничил с немного покатою степью, где рос только мелкий кустарник и виднелось несколько берез. Днем рабочие бригады суетились и в этой степи. Вдали еле мерцал огонек – там они жили. Эта станция называлась Счастливым Мостом. Он посетил ее однажды в воскресный день.

Ярко сверкали звезды над тихою степью. Как привидение, робко выползала из мглы на горизонте луна, но вскоре уже властно сияла высоко в небе и, безучастная к судьбам земли, отражалась в воде канала, который пересекал в ложбине степь. Свободно, не встречая никаких препятствий, проносился ветер над огромной нагою поверхностью.

Здесь Георг был совершенно один, наедине со своим горем, вокруг – ни человека, ни зверя. Мерцающий красный огонек в рабочем бараке ид краю степи был единственным признаком близости живых существ. Порою доносились издали гудение и свист: где-то проходил поезд.

В тишине, под звездным небом, пред лицом холодно светившей луны Георг шагал, углубленный в свои мысли.

С того времени как он жил в лесу, ни на час не забывал он о Христине и ее участи. Вначале он старался изгнать из сердца эти воспоминания. Разве она не покинула, не предала его? Но под влиянием тяжелой работы в лесу он стал спокойнее. Ведь у него не было никаких доказательств, ничего он не знал, ничего.

Болтовня пьяного человека – вот и все.

Он написал Штобвассеру и попросил его узнать в адресном столе, где живет Христина (только здесь, в лесу, он вспомнил, что существуют полицейские справочные бюро). Штобвассер ответил, что он все еще болен: как только встанет, наведет справки. С тех пор Георг не получал уже никаких вестей.

Но вот через четыре дня ему предстояло получить двухдневный отпуск в Берлин. Этими днями он собирался воспользоваться хорошо. Для этого он собрал немного денег.

«Странно, – думал он, бродя по тихой, покинутой степи, – вначале я не так уже сильно любил ее. Я ведь всегда мечтал о тихой, кроткой женщине. А Христина – это была сама страстность, само возбуждение, слезы и неистовство. Темперамента у нее было больше, чем у десяти девушек, вместе взятых. И моему тщеславию льстило, что эта страстная, окруженная поклонниками девушка, – где бы она ни появлялась, на нее смотрели все мужчины, – влюбилась в меня. Как она умоляла, как упрашивала, как унижалась! Как домогалась моей любви! А я… я считал ее любовь чем-то вполне естественным, смотрел на ее страсть, на ее письма, на все – так, словно иначе и быть не могло».

Георг переживал в памяти все фазы их интрижки, ибо ничем другим, – особенно в первые месяцы, – это не было. Как она мучила и терзала его своею бессмысленной, не знавшей меры ревностью! Эти вечные сцены! Она его выслеживала, стерегла его, перехватывала каждый его взгляд. Ревновала его даже к друзьям, к работе, к чертежам. Подруге Качинского, красавице Женни Флориан, он не смел даже руку подать. Что за пытка! Грозила броситься в воду, грозила застрелить его. Сотни раз собирался он с нею порвать, бежать из Берлина, если нельзя иначе…

А теперь?…

– Что за странное существо – человек! – сказал Георг и остановился посреди степи. – С того мгновения, как Христина в припадке неистовства выстрелила в меня, я люблю ее безмерно.


В последние дни однорукий Леман занят был тем, что выводил белой масляной краской буквы на стене барака. Он попыхивал трубкой, и на его молодом, румяном, как у мальчика, лице сияло удовольствие, между тем как рука водила кистью Однажды, когда люди вернулись с работы, надпись, покрывавшая всю стену сарая большими блестящими белыми литерами, оказалась готовой. Она гласила:

ОБЩЕСТВО «НОВАЯ ГЕРМАНИЯ»
СМЕРТЬ ГОЛОДУ!
СМЕРТЬ БОЛЕЗНЯМ!
ДА ЗДРАВСТВУЕТ СОЛИДАРНОСТЬ!

В этот день Георг как раз должен был отправиться в отпуск.

– Прощайте, Вейденбах! – сказал Леман, с удовольствием поглядывавший на свою живопись. – Смотрите, возвращайтесь!

– Непременно вернусь! – ответил Георг.

Он быстро ушел.

Солнце светило, хотя холодный ветер кружил в воздухе отдельные снежинки.

25

Пилы визжали. Вращаемые электродвигателем переносные пилы пели пронзительными голосами с раннего утра и до вечера: «Берегись!» С треском валились деревья одно за другим. Люди, с топорами и ножовками, ползали по кронам сваленных деревьев, срубали ветви. По всему лесу разбросаны были трупы павших сосен. Пахло влажными опилками и смолою.

Однорукий Леман великолепно руководил своею бригадой и поощрял ее к работе. Повсюду он поспевал. Поспевал повсюду и Георг Вейденбах, сделавшийся как бы помощником заведующего. Он руководил, кричал, приказывал, сам брался за топор. Лицо у него было красное от работы и мороза.

Лес поредел, и смежная с ним степь уже видна была из бараков. В ясные дни виднелись в степи рабочие бригады, копошившиеся то тут, го гам, то малые, то большие. По временам раздавался глухой треск. Это взрывали древесные пни, одиноко торчавшие в степи. Но обычно степь окутана была паром и туманом, и не видно было ничего.

Число бараков увеличилось. Прибавилось еще два больших, где жили рабочие, а их уже было больше ста человек. Немного поодаль воздвигнуто было большое строение с рядом широких окон, откуда, когда темнело, свет струился во мрак, словно от прожекторов. Там тоже пели и визжали пилы. Там занято было много столяров и плотников, а мастером состоял тот плотник Мартин, который в первые дни лежал в бараке бледный и несчастный. Намечены были еще два больших сарая. «Счастливое пристанище» предполагалось сделать одною из больших столярных мастерских Общества. Там выделывались окна и двери, стулья и скамьи, столы, простые койки для спанья, все нормированных размеров.

В том маленьком сарае, где раньше жили дровосеки, осталась только кухня, и там гремела посудой бабушка Карстен. С нею жила одна местная крестьянка, пришедшая к ней из деревни. Кроме того у бабушки Карстен были подручные, которых она бранила и подгоняла. Никто не мог угодить ей, и она тараторила без умолку.

Рядом с кухней устроился Леман. Там стояли его койка с сенником и попоной вместо одеяла, стол и стул, сделанные в столярной мастерской. На столе – телефон, звонивший с утра до вечера. Комната была завалена чертежами и книгами. Среди всего этого беспорядка сидел Леман с трубкою во рту, улыбался и рылся в бумагах. О, он был доволен! Станция, его станция, развивалась мощно! Правление поздравило его и посулило ему большую будущность. Леман этому радовался: раньше он был офицером, долго не мог найти места и хлеба, а содержать ему приходилось мать и двух сестер. Сам он не имел никаких потребностей. Пачка дешевого табаку – вот и все.

На двери своей конторы он каждое утро вывешивал список вакантных мест берлинского бюро распределения рабочей силы и затем присматривался к людям, притязавшим на эти места.

– Ты еще две недели останешься тут, ты только что прибыл. Мы пошлем туда вот этого приятеля. У него в Берлине жена и ребенок. А без тебя, Мориц, я обойтись не могу. Ты нужен мне здесь. Насчет тебя у меня совсем особые намерения, погоди, скоро узнаешь.

Мориц стоял широкоплечий, выпячивал грудь и краснел от похвалы.

Ежедневно партия рабочих отправлялась обратно в Берлин, а вместо них прибывали другие безработные, то десять, то двадцать человек, а то и больше.

Новоприбывших Георгу приходилось распределять по бригадам Работы велись и более, и менее тяжелые, с одной работой мог справиться всякий дурень, а другая требовала сметки. Георг научился быстро распознавать способности людей. Сортировка продолжалась не более пяти минут, и люди сразу приступали к работе.

Получив двухдневный отпуск, Георг побывал в Берлине. Но его путешествие оказалось безрезультатным. В полицейских справочных бюро не нашлось никаких сведений о Христине. Заглянул он также к слесарю Рушу, рассчитывая, что в трезвом состоянии тот даст ему более точную справку, а если не сам слесарь, то кто-нибудь из жильцов дома Все поиски ни к чему не привели. Время в Берлине проходило быстро. Отпуск был недолог, и Георг с трудом успел наведаться к Штобвассеру, которого застал все так же кашляющим и зябнущим в холодной мастерской.

Молодой человек уже потерял было всякую надежду, как вдруг пришло от Штобвассера письмо. И первое, что бросилось ему в глаза, было имя Христины. Вот что писал Штобвассер со слов Качинского. Красавица Женни Флориан, актриса, приглашенная на первые роли кинематографическим обществом «Одиссей», несколько недель назад получила из Берлина весточку от Христины, К несчастью, красавица Женни теперь путешествует, снимается в Италии. Приедет обратно лишь через несколько Недель.

Итак, надо было запастись терпением.

Надежда! Луч надежды! Георг ринулся в работу, чтобы скоротать дни. Сердце у него снова билось свободнее.

26

Зима до этого времени была довольно мягкой. Иней, несколько морозных лунных ночей – вот и все. Но потом выпало за ночь много снегу. Белой и пушистой, совсем другою стала степь. Днем тоже снежило немного, но к вечеру снег стал падать с неба целыми тоннами. Вечером бараки погружены были в снег на метр в глубину. На деревьях висели снежные флаги, и солнце сверкало на всем мелкими искрами.

Надо было отрыть дороги. Столяры и плотники вытребовали особую бригаду – им приходилось пробираться в свою мастерскую по пояс в сугробах.

Что теперь будет с почтой, с газетами и письмами? Велосипедистам никак не проехать. Но вот и рассыльные! Шестеро жизнерадостных пареньков исполняли теперь с увлечением эту обязанность. Они примчались на лыжах и были встречены с изумлением и восторгом. Многие рабочие, не слишком расположенные к этим усердным юным добровольцам, считавшие их членами реакционных союзов, с этого дня стали смотреть на них другими главами. Подумать только: на лыжах! Экие чертенята!

Все еще падал снег. Пришлось сметать его с крыш, гнувшихся под его тяжестью. Но эта работа только освежала и бодрила. Как ни странно, в эти дни у всех были веселые лица.

Затем поднялся ветер, и это было хорошо, потому что он вымел дорогу и сдул много снега в канал.

– Этот ветер – просто счастье, Вейденбах, – сказал. Леман, – необходимо выкорчевать пни. Надо высверлить в них шпуры.

Несколько недель раздавался треск от взрывов, Пни взлетали на воздух.

Этот треск, этот голос работы тоже внушал бодрость людям Шумно и весело было теперь за обедом. Только те, что недавно прибыли из Берлина, усталые, изголодавшиеся, растерянные, держались еще тихо и тупо.

По вечерам в бараках было очень шумно. Ни в одной из берлинских пригородных пивных, куда сходятся по вечерам утомленные, изнуренные люди, не царило такого буйного веселья.

Карты хлопали. Поддразнивание, шутки всякого рода, смех.

Душой общества все еще был мясник Мориц. Каждый вечер происходили веселые стычки между ним и бабушкой Карстен. Мориц брал старуху за подбородок, делал влюбленные глаза и говорил:

– Ну, бабушка, когда же мы, наконец, справим свадьбу?

– Ах ты, беспутный! – отвечала старуха. – Смеяться над старой женщиной! Шалопай! Посмотри ты на мои морщины и беззубый рот. – Вот тебе за это!

И Мориц получал звонкую затрещину.

Но вот пришла из деревни крестьянка, помощница бабушки Карстен. – ей было лет под сорок, но вид у нее был еще приятный! Своими блестящими глазами навыкате она следила за каждым движением мясника, и Мориц начал делать ей глазки. Люди уже пересмеивались и шутили.

По воскресеньям его часто видели в кухне, где он чистил котлы. Ему доставались лучшие куски.

Незадолго до этого в бараке появился парень небольшого роста, с желтым как воск лицом. Он был портной по профессии и превосходно играл на варгане. Когда он заиграл, кельнер Генри Граф пустился отплясывать свой негритянский танец. Ах ты, черт возьми! Браво! Надел котелок набекрень, помахивает прутиком вместо тросточки, и так и чешет, так и чешет ногами! За ними было не уследить. Вот он начал притоптывать, выбрасывать каблуками и вдруг запел на никому не известном языке. Порой казалось, что он опрокинется набок, но он продолжал грациозно танцевать, кокетливо размахивая котелком. Этот номер стал гвоздем программы. Но наибольшей сенсацией за последние две недели оказался боксерский матч между Морицом и одним новоприбывшим молодым человеком, тощим и хмурым. Этот тощий малый утверждал, что он – боксер. Важничал и хвастал, будто уже выступал публично там и сям. Никто ему не верил, Мориц тоже. Мориц, очевидно, был сильнее всех в бараке, и бессовестное хвастовство тощего парня казалось ему покушением на его престиж.

– Ты себя выдаешь за боксера? Что-то не похож ты на силача.

– А вот попробуй-ка! Я и с тобой согласен биться.

– А. бокс!

Все стали в кружок. Зрелище невиданное. Тощий скинул пиджак, Мориц выскользнул из своей шерстяной фуфайки. И так как во всем нужен порядок, Георга выбрали судьей.

– На сколько раундов состязание?

Тощий качнул коленом.

– На двадцать раундов, по три минуты.

– Черт возьми!

Но Мориц превзошел его. Выпятив грудь, он гордо озирался по сторонам.

– Мы будем биться, пока один из нас не выдохнется, – сказал он.

– Браво, Мориц! – Это превзошло все ожидания. Невероятное возбуждение!

И надо сказать, что после пятого раунда Морицу, отчаянно избитому, пришлось сдаться. Крестьянка из деревни побагровела и обдавала тощего свирепыми взглядами.

Часто разгорались такие споры, что весь барак начинал беситься. Политические разговоры были здесь запрещены. Леман уволил двух молодых парней, которые, по-видимому, только для агитации явились в барак.

– Общество «Новая Германия» не знает никаких партий и вероисповеданий, и кто нарушит этот принцип, немедленно вылетит вон. Так мне строго приказано, в я в этом отношении буду непреклонен.

Каждые две педели по воскресеньям прибывал кино-автомобиль, всегда встречаемый с большим торжеством. Три часа подряд длился сеанс, и люди, одиноко жившие в лесу, не могли вдосталь насмотреться. Комедии, драмы – все вперемежку. Фильмы сильно мерцали и были уже довольно изношены, но зрителям было все равно. В заключение всегда демонстрировались фильмы производственные: рудники с бешено вращающимися колесами и огромными шахтными подъемниками, верфи, где рабочие карабкались по железным конструкциям, машинные залы, литейные, а под конец всегда – фильмы общества «Новая Германия». Колонии, только еще зарождающиеся; колонии, где вырастали дома, сады; колонии, кишащие народом; новые мастерские; небольшие, совершенно новые города…

27

Естественно было, что всякого рода люди интересовались лагерем.

Однажды приехали в старом автомобиле два человека странного вида. Они пошли в контору к Леману и немного погодя вышли, чтобы подробно осмотреть весь рабочий поселок. Зашли в столярную мастерскую и снова появились. Подошли к бригаде, сверлившей шпуры, и, казалось, интересовались всем, а также каждым отдельным человеком, потому что быстрым взглядом приковывались к каждому лицу. Вдруг они остановились подле кельнера Генри Графа.

Один из них сказал?

– Господин Больман!

– Генри Граф сейчас же обернулся. Что же это? Значит, его совсем не зовут Генри Графом? И почему кельнер так побледнел?

– Так вот ты где, Больман! – сказал второй человек. – Едем с нами.

Генри Граф сделал жест отчаяния, он побледнел, как снег в лесу.

– Я ведь работать хотел! – крикнул он. – Посмотрите.

Но один из них сказал:

– Еще два года – потом вы свободны.

Теперь все было ясно: кельнера хотели забрать. Товарищи сбежались и окружили комиссаров и арестованного.

Мориц положил руку на плечо одному из комиссаров.

– Оставьте его здесь, господин комиссар, он, право, хороший товарищ!

Остальные тоже принялись их упрашивать. А слесарь достал из кармана несколько папирос и собирался их сунуть одному из них.

– Бросьте, – шепнул он ему. – Закройте глаза, господин комиссар. Неужели ничего нельзя поделать?

Нет, ничего нельзя было поделать. Кучка товарищей проводила кельнера до автомобиля.

– Смотри же, возвращайся поскорее! Стисни зубы! Беда не так уж велика!

– Да, я непременно вернусь!

И они смотрели вслед автомобилю, пока он не исчез.

В чем мог провиниться Генри Граф? И еще два года – сказал комиссар? Сбежал он, что ли? Какая досада, что его нашли!

В этот вечер в бараке было сравнительно тихо. Все разговоры вертелись вокруг комиссаров и автомобиля и Генри Графа, которого в действительности звали Больманом.

– И зачем он, дурак, обернулся сразу, когда они его назвали Больманом? Ему надо было просто удрать!

– А как же он мог догадаться, что это полиция? Все мы принимали их за строителей. Разумеется, Генри не могло это и в голову прийти. Экое несчастье!

И все говорили о том, как Генри отплясывал с тросточкой и котелком, как казалось, что он вот-вот упадет, как он пускался вприсядку и при этом вертел шляпой над головой, выбрасывая то левый, то правый каблук и распевая на чужом языке. Нет, нет, как же это может быть? И вот он теперь сидит в каталажке!

Портной хотел дать концерт на своем варгане. Но ему не позволили играть. «Перестань, перестань!» – раздалось со всех сторон.

Так и не состоялся концерт. Играли раздраженно в карты, чтобы скоротать вечер, и рано закутались в одеяла.

Случались еще и другие происшествия в поселке «Счастливое пристанище». Например, эта история со старичком каменщиком. Вы помните, у него была широкополая шляпа с остатками траурной каймы. Он был стар и только путался у других под ногами и мешал работать, а при ходьбе колыхались сзади его отвислые штаны. Этот старый каменщик, как-то вечером рассказывавший про свой сад и распотешивший товарищей попыткой передать пение соловья, однажды исчез. Этого не заметили. Только наутро его сосед обратил внимание на отсутствие старичка. Время от времени случалось, правда, что кто-нибудь убегал из поселка, недовольный одиночеством в лесу или условиями общества. Но такой старик! Не может быть. И ведь он жил здесь уже давно. Принялись искать и обнаружили следы ног, шаги, которые вели в лес, все глубже. И там, в чаще, он болтался на дереве. Повесился старик. К дереву прикреплена была записка: «Все, что я заработал и скопил, потеряно. Я слишком стар, чтобы начинать сызнова. Молитесь за мою душу!»

В лесу состоялось по всем правилам погребение. Сперва хотели похоронить его в деревне. Но после продолжительных прений большинство высказалось за похороны в лесу.

– Ему будет приятнее с нами, чем с глупыми крестьянами на кладбище. Здесь он будет покойно лежать, и, может быть, к нему сюда прилетит соловей.

– Как же может прилететь соловей? – спросил слесарь.

– Ты все еще не понял? – прикрикнул на него мясник Мориц. – Отчего же сюда соловьям не прилетать, если даже в Берлине водятся соловьи?

– Он прав, конечно, – объявил Георг. – Сюда тоже соловьи прилетят.

Настал час погребения.

Ровно в полдень Леман скомандовал:

– Собираться на похороны!

Затем все они углубились в лес. Леман даже произнес настоящую речь, энергично потрясая своею единственной рукой. Всем очень понравилась эта речь. Он сказал, что усопший товарищ – один из тысяч, которые покончили с жизнью просто потому, что она им стала нестерпимой. Между тем как мошенники и спекулянты пошли в гору, таким почтенным людям, как наш покойный товарищ, предоставлялось просто тонуть в болоте, и никто в ус не дул. Только общество «Новая Германия» посмотрело на это иначе. Поздно оно образовалось, но не слишком поздно. – Наш покойный товарищ, – сказал в заключение Леман, – такая же жертва войны и революции, как какой-нибудь генерал или министр. Люди, которым предстоит ходить над его могилой, будут счастливее, чем был он.

Затем он отошел от могилы, раскурил трубку, и церемония была окончена.

Речь понравилась и вечером оживленно обсуждалась. Особенный отклик нашли слова про министра и генерала, ведь старик был только бедным каменщиком. Все находили, что Леман, хотя он и бывший офицер, – человек обходительный и что с ним можно ладить.

Снег так же быстро исчез, как появился. Теплым ветром потянуло с юга, закапало и потекло с деревьев. В несколько дней снега как не бывало. Засияло солнце, и в первый раз мясник Мориц снял свою бурую вязаную куртку. Он вспотел.

От солнца и теплого ветра почва скоро отмерзла и жадно поглощала талый снег.

Чуть только она немного просохла, степь затрещала и затарахтела, словно аэропланы зажужжали над землей: тракторная колонна принялась за работу. Изо дня в день ползла она поперек равнины. Сначала тракторы тащили за собою плуги, потом шарошки, разрыхлявшие и резавшие землю, потом – удобрительные машины, потом бороны и катки. Это продолжалось несколько недель подряд. Все время ползали эти колонны по степи, как странные гусеницы.

– Веселей! – кричал Леман. – Скоро они и сюда приползут.

В те же дни произошло другое событие, о котором много говорили в бараках.

Как-то со стороны «Счастливого Моста» примчался развивший необыкновенную скорость автомобиль и сразу остановился. До этого времени такой машины еще не видели в поселке, так как автомобили Общества, по временам появлявшиеся, были ремонтированными старыми ящиками. Из автомобиля вышли четыре господина, среди них – один рослый, широкоплечий, в старом дождевом плаще, другой немного кривой, маленький, иссиня-бледный, в длинной шубе.

Леман, как только их увидел, пошел к ним навстречу торопливой походкой. Он вынул трубку изо рта и поклонился. Такой вежливости Леман еще не обнаруживал ни разу. Он поклонился сперва рослому господину, потом – маленькому кривому, с иссиня-бледным лицом. Они пожали ему руку, и вся группа зашагала по рабочему участку. Леман давал объяснения рослому господину, широко размахивая рукою, – по-видимому, был и вправду взволнован Посетители осмотрели бараки, столярную мастерскую, кухню, все. Беседовали с тем, с другим, кто оказывался поблизости, после чего пробыли еще полчаса в конторе у Лемана. Потом опять уселись в автомобиль, который, сразу взяв с места, так же стремительно унесся по дороге.

Черт побери, это были, по-видимому, люди исключительного положения! Уж не директора ли общества? А этот сутулый бледный старик, так похожий на выходца с того света? А тот большой, со смуглым лицом?

– Кто эти гости?

– Начальство, – ответил Леман, все еще сильно взволнованный и нервно раскуривавший трубку.

– Кто был этот крупный мужчина? – спросил Георг, которого заинтересовало спокойное и ясное лицо посетителя.

– Это Шелленберг, – ответил Леман. – А маленький старик – это Аугсбургер, бывший банкир, завещавший Обществу все свое состояние. Теперь он состоит коммерческим директором.

– Ну. что ты на это скажешь? – напустился мясник Мориц на кривоногого слесаря. – Сколько раз ты хвастал, будто ты полгода работал у Шелленберга. А теперь, когда этот Шелленберг приехал сюда, ты не узнал его!

Слесарь зашатался на своих кривых ногах, надвинул шапку на лоб и почесал за ухом.

– Это был не тот Шелленберг, у которого я работал, – пробормотал он, запинаясь, потому что невероятно оскандалился и стоял перед товарищами, как жалкий лгун. – Он показался мне знакомым. Это был Шелленберг и в то же время не был Шелленберг.

– Не смей больше хвастать своими баснями! – пригрозил ему Мориц увесистым кулаком – Слышишь! Стыдно вспомнить, чего он только нам не врал!

Загрузка...