В аукционном зале Дюваля и К0 на Потсдаммер-штрассе продавалась с молотка знаменитая коллекция барона Флогвеля. В берлинском свете эта распродажа была событием. Барон Флотвель, бывший церемониймейстер королевского двора, некогда легендарный богач, за последние годы потерял свое состояние до последнего пфеннига, так что все его имущество в конце концов пошло с молотка. Одновременно с сокровищами Флотвеля продавались также старинные вещи, мебель, бронза, фарфор, декоративные предметы других лиц, преимущественно принадлежавших к обедневшей аристократии.
Зал был переполнен. Знакомые профили некоторых хранителей музеев, лица известных антикваров, маклаков – совсем как до войны. Но публика была совсем другая. Много толстяков теснилось в рядах, с большими лысинами, широкими спинами и точно ватой набитыми боками, совершенно новые лица, никому не ведомые. Много дам в дорогих мехах, вкусы которых изобличали мало понимания. Обращали на себя внимание три изумительные норковые шубы, – одна из них раньше принадлежала герцогине.
Голова шла кругом от сокровищ, наполнявших помещение и сверкавших в витринах. Огромные, невероятные цифры, звучавшие в зале, доводили возбуждение до лихорадки.
В первом боковом ряду сидел пожилой, сухощавый агент, не упускавший ни одной особенно ценной или красивой вещи. Над жадными, как у хищной птицы, глазами нависал у него зеленовато-серый, облезлый парик. С бледным и мокрым от волнения лицом он трескучим сухим голосом боролся против всех этих фантастических цифр. Когда продавался Мане, дивный небольшой холст мастера, между агентом и популярным хранителем одного музея разгорелся страшный поединок. Другие любители и коллекционеры давно отстали, продолжали бороться только эти двое. Победил маленький маклак в парике, а хранитель музея, бледный и смертельно огорченный, вышел из залы. С тою же яростью маклак в парике боролся за старинное фамильное серебро барона Флотвеля. Как бешеный, схватился он из-за него с несколькими антикварами и кучкою разжиревших господ, но голос его оставался все так же трескуч, сух и неприятен. Снова победа осталась за ним. Эта борьба разожгла страсти еще сильнее, чем борьба из-за Мане, ибо фамильное серебро Флотвелей воздвигнуто было на аукционном столе, как серебряные клады какого-нибудь собора Дамы в шубах взволнованно поднялись со стульев, глаза у них разгорелись, никогда они не видели такого роскошного серебра. Борьба за него сделалась драматичной. Приятно было смотреть, как сдавался один толстяк за другим. Пусть никому не достанется это серебро! Аристократ, когда-то известный спортсмен-наездник, еще боролся некоторое время за клад Флотвеля. Этому можно бы; пожалуй, уступить его. Но нет! С какой стати? Даже удовлетворение почувствовали женщины в конце концов, когда бывшему спортсмену пришлось сложить оружие.
Победоносный маклак поправил парик на голове и утер пот с лица не совсем чистым платком.
Какая сила завоевывала все на этом ристалище? Иногда маклак в парике взвинчивал цену предмета до сказочной высоты, а затем внезапно отступал. Но серебро! Какая фантастическая сумма! Кому оно достанется? Неизвестному?
Один разжиревший шепнул, наклонившись к хрящеватому уху другого:
– Говорил я вам – это Шелленберг. Посмотрите, вот он стоит, этот высокий господин, который теперь записывает что-то в каталог.
– Не может быть!
– Почему не может быть? Говорю вам…
Венцель Шелленберг следил за аукционам с внимательным, сосредоточенным лицом и тихой добродушной усмешкой. Только по временам глаза у него расширялись, как у игрока, ставящего много на карту.
Несколькими рядами дальше стоял впереди, прислонясь к стене, фон Штольпе, тот маленький поручик с румяными мальчишескими щечками, который три года назад был посредником при покупке леса. Он, казалось, ревностно изучал каталог и только, когда цифры начинали чудовищно расти, скользил незаметным взглядом по лицу Венцеля. Когда Шелленберг сворачивал каталог, Штольпе незаметно проводил рукою по волосам, и в тот же миг маклак в зеленовато-сером парике уступал поле битвы другим.
Но вот дошла очередь до гарнитура Людовика XVI. Опять цифры помчались вверх, как ракеты. Опять, видимо, предстояла отчаянная схватка между агентом в парике и группой антикваров. Цифры так поднялись, что зала взволновалась и дамы снова встали с своих мест. Штольпе нервничал, посматривал на Шелленберга. Но тот, казалось, совсем не следил за аукционом – стоял и старался кого-то разглядеть среди публики. Вдруг он рассеянно повернул голову, поглядел в каталог, услышал трескучий, сухой голос маклака и свернул каталог. Однако было уже поздно. Следующие три номера не интересовали Шелленберга. Его взгляд поверх рядов публики устремлен был на кого-то: здесь, на аукционе коллекции Флотвеля, Шелленберг опять увидел Женни Флориан. Недели три назад Штольпе вскользь познакомил с нею Шелленберга. Здесь он ее сразу узнал по пепельно-золотистым волосам, мягко и просто собранным на затылке в скромный, нетугой узел. Ее профиль, к которому он мог теперь спокойно присмотреться, был классически красив. Стройная, плавная линия лба, под нею – сияющий, пытливый, ясный глаз, отливавший перламутром, лицо тонкое, мечтательное; поистине Женни Флориан не напрасно считалась одною из красивейших женщин Берлина Но вот она почувствовала на себе его взгляд и забеспокоилась.
– Кто эта блондинка? – спросил тогда он Штольпе.
– Женни Флориан! Она актриса, танцовщица; говорят, что она хорошо лепит, рисует. Поет она тоже.
– Много же у нее талантов, черт возьми! – рассмеялся Венцель.
Во время перерыва он увидел на лестнице Женни Флориан, болтавшую со Штольпе и с молодым человеком, с которым он как-то и где-то мимоходом уже познакомился. Он подошел и отвесил короткий, несколько сухой поклон.
– Разрешите поздороваться с вами, фрейлейн Флориан!
Женни покраснела. Ее ясный взгляд потемнел. Она немного склонила голову к левому плечу, как делала это всегда, когда бывала смущена.
– Господин Шелленберг! – сказала она.
Голос у нее был мягкий и нежный, но очень звучный.
Шелленберг обратился к ее спутнику с поклоном, еще более коротким, еще более сухим. Поклон этот Венцель усвоил себе за последние годы, он носил почти деловой характер и как бы выражал, что Шелленберг, в сущности, уже нимало не заинтересован в расширении своих знакомств.
– Простите, – сказал он, – я, к сожалению, запамятовал вашу фамилию.
– Это художник Качинский, господин Шелленберг, – поспешно сказал Штольпе.
Качинский немного скривил свой красивый рот и подал Венцелю руку с высокомерной небрежностью. Тем, что Шелленберг не запомнил его фамилии, он не был задет, это могло случиться. Но деловая сухость, с какою Шелленберг обратился к нему, уязвила его тщеславие. Непринужденность, уверенность, – чтобы не сказать больше, – с какою Венцель, не обинуясь, подошел к Женни, показалась ему в высшей степени неуместной. Когда с Женни беседовал сколько-нибудь заметный человек, Качинский, как это ни было глупо, мгновенно считал себя задетым в своих самых сокровенных чувствах и был готов к отпору. Это была не ревность, оттого что он давно стал выше таких чувств, это было постоянное опасение, что Женни могут в ком-нибудь пленить качества, отсутствующие у него. Венцель был человеком рослым, статным, и его окружал блеск нового, быстро и смело приобретенного богатства.
Венцель отлично заметил высокомерную ужимку на лице Качинского, но пренебрег ею.
– Очень прошу простить меня, господин Качинский, – сказал он гораздо любезнее. – Теперь я вспомнил точно – мы встретились у графини Поппау.
По счастью, это припомнилось ему в последний миг, и, между тем как он опять повернулся к фрейлейн Флориан, он вспомнил о том неприятном чувстве, какое испытывал под конец в гостиной графини. Эта графиня Поппау жила тем, что каждое воскресенье предоставляла свой салон одному обществу игроков.
Штольпе ввел Венцеля к графине. Венцель там несколько раз играл без всякого азарта, без удовольствия и решил избегать салона графини Поппау, сам не зная почему. Он чувствовал себя неуютно в этой атмосфере.
Среди игроков в этом салоне был один русский, очень элегантно одетый молодой человек с большим брильянтом на пальце. Этот брильянт показался Венцелю фальшивым, а он считал опасным играть с людьми, носящими фальшивые камни. Теперь он вспомнил, что рядом с этим русским сидел Качинский и однажды обменялся с ним улыбкой. Эта улыбка почему-то не понравилась ему.
Обо всем этом он думал, когда повернулся к Женни.
– Вы что-нибудь приобрели на этом аукционе, фрейлейн Флориан? – спросил он.
Женни покраснела от его взгляда.
– Ах, у меня нет денег! – воскликнула она, и сказав это, покраснела вторично.
Качинский выпрямился. «Как это глупо! – подумал он. – Зачем она говорит ему сразу, что у нее нет денег? Нельзя научить ее уму-разуму, прямо можно в отчаяние прийти!»
– А красивые вещи вы любите? – расспрашивал Венцель. Его восхищала растерянность Женни.
– Я люблю их страстно! – ответила Женни. – Как объяснить, что старинные вещи красивее современных?
Венцель пожал плечами.
– Кто же из современных людей так богат, чтобы заказывать подобные вещи? Если же у него есть на это средства, то уж, наверное, нет необходимого вкуса.
Качинскому показалось, что и ему нужно принять участие в беседе, и он небрежно бросил, лишь бы что-нибудь сказать:
– В прежнее время культурный человек имел возможность вживаться в господствующий художественный стиль, а теперь художественный стиль стареет в три года.
Шелленберг слушал его только краем уха, и Качинскому стало стыдно, что он сказал такую банальность.
– Я не умею различать отдельные стили, – сказала Женни. – Я только чувствую – это красиво, или это мне не нравится. Вы много купили, господин Шелленберг?
Этот вопрос опять показался Качинскому бестактным. Глаза его укоризненно блеснули. Какое ей дело, покупает ли что-нибудь Шелленберг, или не покупает? Он не догадался, что Женни только из смущения спросила об этом.
– Купил кое-что, немного мебели и фарфора, – ответил Венцель. – Я покупаю не столько потому, что считаю себя знатоком старинных вещей, не столько руководясь художественной точкой зрения, сколько потому, что в хороших старинных вещах вижу лучшее помещение капитала, чем в сомнительных бумагах.
Женни уставилась на него недоумевающим взглядом, так была она озадачена его откровенностью.
– В каком театре вы теперь играете? – спросил Венцель.
Краска залила ее лицо несколько раз, и голова у нее еще сильнее склонилась на плечо.
– Теперь я совсем не играю, – порывисто проговорила она, – здешним антрепренерам я не нужна.
– Фрейлейн Флориан заканчивает свое сценическое образование, – постарался выручить ее Качинский.
– Я спросил об этом не из любопытства, фрейлейн Флориан, – продолжал Венцель, – а весьма своекорыстно. Вы бы не пожелали сниматься для фильма?
Женни сейчас же загорелась.
– Конечно, пожелала бы!
– Ну, быть может, я позволю себе вернуться к этому разговору, – сказал Венцель, откланиваясь, – я в настоящее время веду переговоры, с некоторыми большими компаниями, но все это еще совершенно не выяснено.
Аукцион продолжался.
– Следите, чтобы мейсенские часы не ушли от нас, – шепнул Венцель на ухо Штольпе.
– Слушаю, – ответил Шюльпе с коротким, услужливым поклоном.
Из-за мейсенских часов снова разгорелась чрезвычайно ожесточенная борьба. Снова схватился с агентом Шелленберга на жизнь и смерть бывший спортсмен-наездник.
Часы были роскошным произведением, большой цены, в стиле ампир. Их особенностью был дивный бой, и, когда поединок между конкурентами достиг крайнего ожесточения, часы вдруг качали бить. Это был колокольный звон. При первых же звуках борьба замерла, и в зале все стихло. Ясные, чистые, неземные звуки слагались в хорал: «Твердыня наша – в небе бог…»
Когда затихли последние звуки, послышался женский плач. Все взгляды обратились на седую даму, сидевшую посреди зала и прижимавшую к лицу платок.
Но аукционист уже продолжал торг. Опять раздались голоса обоих борцов, и трескучий, сухой голос маклака снова победил.
Сейчас же после того, как агент одержал верх, старая дама поднялась и смущенном походкой вышла из зала, опустив на лицо вуаль.
Венцель кивком подозвал к себе Штольпе.
– Постарайтесь узнать, кто эта дама, – сказал он своему адъютанту. – Меня интересует, имеет ли она какое-нибудь отношение к мейсенским часам.
– Слушаю, – ответил Штольпе и стукнул каблуками.
Такого рода поручения он исполнял блестяще. Как только Венцель вернулся в контору, Штольпе явился к нему с докладом:
– Эта старая женщина – баронесса фон Грисбах, – сказал он, – вдова ландрата. Часы принадлежали ей. Она живет в сгаро-западной части города, на площади церкви св. Матфея. Ее дела все еще сносны, но, по-видимому, ей нужны деньги.
– Ну, вот что я вам скажу, Штольпе. Вы лично отвезете ей часы. Вы скажете ей, что мы позволяем себе возвратить их ей. Фрау фон Грисбах может, если ей угодно, предоставить нам преимущественное право покупки на случай, если в дальнейшем все же захочет расстаться с часами. Говоря между нами, – прибавил Шелленберг. – как ни красивы эти часы, этот сентиментальный хорал расстроил бы мне нервы. Я все равно выключил бы бой. Но это вы не должны говорить фрау фон Грисбах!
Штольпе в тот же день исполнил это поручение.
У Шелленберга все надо было делать быстро, и Штольне уже несколько раз рисковал вылететь вон за нерадивость. Хотя он был у Шелленберга только своего рода камердинером, все же он считал свою деятельность самой приятной, какую только можно было найти в Берлине. Работа не канцелярская, не изнурительная, никакой особой ответственности, почти весь день разъезжаешь в автомобиле по людным улицам. И Шелленберг платил ему большое жалованье. Венцель вообще был человеком во вкусе Штольпе.
Всем этим благополучием Штольпе обязан был продаже леса, в которой посредничал три года назад. Правда, Штольпе был не так прост, чтобы этого не понимать, – Венцель Шелленберг заработал на этом лесе целое состояние. Воспользовавшись каким-то параграфом договора, он затеял тяжбу с лесным ведомством. Тяжба длилась два года, и когда Венцелю, наконец, пришлось платить, – марка тогда еще не была стабилизирована, – то оказалось, что эти огромные лесные богатства он приобрел почти даром.
Штольпе послал свою карточку баронессе фон Грисбах. Его приняла немолодая девушка, застенчивая, отцветшая. Странно, этот Штольпе, такой робкий в обращении с Венцелем и его деловыми знакомыми, держал себя крайне уверенно, когда вращался в своем кругу. Он шаркал, кланялся, картавил, кончиками пальцев подтягивал брюки на коленях, говорил совершенно гладко. – «Странное поручение!» – Девушка покраснела, поднялась и вышла.
В больших комнатах было холодно и светло. Уже бросалась в глаза их нагота. По нескольким темным четырехугольникам на вылинявших обоях видно было, что со стен были сняты картины. Очевидно, и ковры были убраны. А вот там стояла витрина. На обоях четко вырисовывался призрак шкафа.
Появилась сама фрау фон Грисбах, в черном, зябко кутаясь в шаль, с острым носом на белом, как известь, лице. Она была чрезвычайно возбуждена. Подношение Венцеля, по-видимому, глубоко оскорбило ее.
– Мы, – правда, обеднели, – высоким, неприятным голосом воскликнула она. – мы вынуждены продавать вещь за вещью, чтобы жить. Но ведь это не значит, что каждый разбогатевший биржевик, каждый еврей…
– Мамаша! – нежным тоном перебила ее старая девица.
Да кто же этот господин Шелленберг, возомнивший… Нет, не желает она никаких одолжений от совершенно ей незнакомого человека.
Но тут Штольне вскочил, принялся уверять ее, объяснять. Его шеф, господин Венцель Шелленберг, имеет чин капитана, п она в корне ошибается на его счет. Он просто не в состоянии похитить у кого-нибудь любимую вещь. Фрау фон Грисбах вдруг совершенно переменила тон, была тронута таким великодушием. Она согласилась хранить у себя часы хотя бы еще некоторое время. Она привязана к ним всей душой, особенно к их бою, сопутствовавшему ей в более счастливые годы. Это – наследственная вещь в ее роду. Ее отец получил их лично в дар от саксонского короля. Доброта Шелленберга вызвала у нее даже слезы.
– Только заимообразно, понимаете, господин Штольпе! Господин Шелленберг может во всякое время прислать за часами.
Она передала своему посетителю для Венцеля серебряную табакерку, чтобы выразить свою признательность. Иначе она часов не возьмет.
Шелленберг расхохотался, когда Штольпе вручил ему табакерку. На другой день Штольпе привез часы и большую корзину цветов, посланную Венцелем в благодарность за табакерку.
Венцель Шелленберг постепенно занял все этажи в здании на Вильгельмштрассе. Он купил дом и мало-помалу вытеснил всех нанимателей одного за другим. А затем принялся воздвигать еще два этажа и придавать надлежащий вид фасаду.
Венцель Шелленберг разрастался, как лавина.
У него был целый парк автомобилей и несколько чистокровных верховых лошадей. Он купил у одной герцогини паровую яхту. Лучшему берлинскому архитектору Кауфгеру заказал виллу в Далеме. Но, когда постройка еще не была вчерне закончена, оказалось, что вила для него чересчур мала. Тогда он приобрел участок земли в Груневальде, дивно расположенный на берегу небольшого озера. Там Кауфгер приступил к постройке шелленберговского дворца, целого замка, каких уже лет сто не воздвигали в Берлине.
В первые годы Венцель покупал и продавал все, что ему казалось подходящим, что сулило ему какую-нибудь прибыль. И не его была заслуга, что прибыль он получал неизменно. Падение марки забрасывало его сокровищами. Он не забыл пророчества Раухэйзена, что нет на свете силы, способней удержать марку от падения, пока она не раздробится на атомы. Он закупал леса, суда, земельные участки, имения, фабрики, рудники. Когда началась ликвидация кирпичных заводов, он принялся покупать все заводы, которые мог сыскать. Когда парниковое садоводство сделалось убыточным и целые стеклянные города стали продаваться за бесценок, Венцель велел скупать все, что подворачивалось. Целые кварталы в провинциальных городах принадлежали ему. Эти дурни, раздраженные придирчивыми жилищными законами и малой доходностью строений, подпадали чарам цифр. О домах, ему принадлежавших, Шелленберг не заботился. Для этого существовал особый отдел, и два адвоката вели сотни процессов по искам нанимателей к Венцелю.
Венцель покупал на бумажные марки. Но, когда продавал, требовал уплаты хотя бы части условленной суммы реальными ценностями. Это противоречило закону, но какое ему было до этого дело? Никто, кроме круглых дураков, не считался с законами, которые всем грозили разорением. Договоры же его составлялись так, что не оставалось ни одной щелочки, сквозь которую можно было улизнуть. Затем он начал покупать изобретения и патенты, казавшиеся ему доходными. В какой-то сомнительной компании он свел знакомство с патентным поверенным, совершенно спившимся с круга, но обладавшим великолепным чутьем в отношении сулящих выгоды изобретений. Венцель пригласил его на службу к себе, с полным равнодушием относясь к тому, что человек этот был трезв только раз в неделю. На патенты он тратил много денег, но деньги возвращались к нему в десятикратном размере, когда хотя бы одно из купленных изобретений оказывалось удачным. В Голландии он учредил фабрику, которая стала приносить непредвиденно большие доходы. Об этой фабрике знал вообще только его директор-распорядитель Гольдбаум, больше никто. Она в его книгах не фигурировала.
Венцель никого не хватал за горло, надо быть к нему справедливым. Когда он узнавал, что какой-нибудь договор слишком невыгоден для контрагента, то шел на большие уступки. У Раухэйзена этого не случалось. Уступок там не знали, хотя бы договор раздавил контрагента.
Постепенно в делах Венцеля стали обнаруживаться система и план. Некоторое время он увлекался бумажными и целлюлозными фабриками и много их купил. Владел он ими еще в теперь, но они давно уже не были центром его интересов. Большую часть своих капиталов он бросил в химическую промышленность, работая преимущественно на заграничный рынок. В это время он часто и подолгу беседовал с Михаэлем, который давал ему немало весьма ценных советов. Он намеревался завербовать Михаэля в свое дело, но Михаэль отклонял самые фантастические его предложения.
Работа была совсем не проста. Она требовала большой энергии и несокрушимого здоровья. Венцель не давал себе передышки. Он работал по шестнадцати часов в сутки и больше. Спал с телефонной трубкой на подушке и, если нужно было, садился с рассветом в автомобиль, проспав каких-нибудь три часа. За эти три года он, в общей сложности, не отдыхал и трех недель. Чем суетливее проходил день, чем лихорадочнее, тем лучше чувствовал себя Венцель. У него было совершенно такое же ощущение, как если бы он сидел за зеленым сукном и понтировал, и теперь он играл по целым дням. Все это было для него не чем иным, как непрерывным риском. Венцель даже придумал себе соответственную эпитафию. На его памятнике должна была когда-нибудь красоваться надпись: «Здесь покоится Венцель Шелленберг, игрок».
Эта деятельность была ему дороже всего. Да, теперь он принадлежал к числу тех, которые «нажимают на кнопку». Двери распахивались, директора и служащие мчались по коридорам с папками и документами.
Среди его сотрудников и агентов было много бывших офицеров и даже один генерал. Все теснились вокруг него, удача была как бы магнитом, золото притягивало. Во всех глазах читал он жажду стяжания и жажду постигнуть тайну его успехов. Все унижались ради презренных денег.
Венцель Шелленберг сделался силою. Его состояние было огромно. Волны денег приливали, отливали и опять приливали. Когда началась стабилизация, Венцель надлежащим образом подготовился к ней. Не было сомнения, что предстоял полный переворот в хозяйстве страны. Для питания своих предприятий ему нужно было располагать на переходное время огромными суммами. Многим еще памятны те биржевые дни, когда курсы ценных бумаг удваивались в течение суток. Это были для Венцеля трудные дни. С окаменелым лицом опытного игрока, ставящего все на карту, сидел он и ждал. Два, три дня он прождал, потом решился. Когда все еще думали, что это повышение будет продолжаться беспредельно, он продал весь портфель своих акций. Этот день навеки врезался в его память. Он дал приказ. Его коммерческие директора, тертые и обстрелянные ребята, заклинали его подождать, особенно толстый Гольдбаум, всю свою жизнь проведший на бирже. Вопреки всем советам, он дал приказ продавать.
Гольдбаум. бледный как мертвец, поехал на биржу. Еще и теперь Венцель смеялся, вспоминая эту сцену. И надо сказать: смеялся и тогда! Ибо ему, в сущности, было безразлично, предстояло ли ему на следующий день владеть удвоенным или в десять раз уменьшенным состоянием. В этот день курсы большинства бумаг удвоились, но на следующий день все здание рухнуло. За два дня Шелленберг удвоил и утроил свое состояние. Он мог вертеть дела дальше, он. располагал миллионами. А ведь даже гигантский синдикат Раухэйзена затрещал в эти дни. Пожалуй, лучше было старому Раухэйзену не ссориться с ним из-за десятиминутного опоздания, не правда ли?
Шелленберг выступил в роли финансовой силы и диктовал учетный процент. Между тем как дьявольский водоворот поглотил тысячи предприятий, Шелленберг высился, как маяк над прибоем.
У Венцеля были на Рейне две большие фабрики кинопленок. Уже довольно давно приобрел он патент, дававший возможность изготовлять с большим совершенством цветные фильмы, окрашенные не с грубой яркостью, а мягко, как пастель. Он возлагал на этот новый способ большие надежды.
Два больших киносиндиката не раз пытались завязать сношения с Шелленбергом. Но до последнего времени его нельзя было уговорить принять какое бы то ни было денежное участие в производстве фильмов. Доходность этого дела была сомнительна, а экранные дельцы считались такими ловкачами, что с ними приходилось быть начеку, кинопромышленность за последние месяцы пришла в полный упадок. Все чаще киносиндикаты начали обращаться к Венцелю с просьбой о кредите, а один из них недавно сделал ему заманчивые предложения. Его финансовый советчик, толстый Гольдбаум, часами убеждал Венцеля согласиться на них. И Венцель колебался. Может быть, Гольдбауму было обещано комиссионное вознаграждение за посредничество? Может быть? Какое же в этом могло быть сомнение! Гольдбаум составил себе большой капитал, источники которого были неизвестны! Ну, что ж, какое же это преступление? Он наживался, как всякий другой, как все его сотрудники.
Увидев Женни Флориан в аукционном зале Дюваля и К0, Венцель сейчас же стал искать способов ближе познакомиться с красивой актрисой.
В то время как он беседовал с нею на лестнице, чувствуя на себе обаяние ее звучного голоса и робких манер, это желание окрепло в нем. С каким пылом ответила она на вопрос, любит ли она красивые вещи: «я люблю их страстно». Детская алчность и томление светились в ее глазах, когда она произносила эти слова. В этот миг Венцель ощутил потребность стать ближе к этой женщине, и тут вдруг ему припомнились переговоры с киносиндикатом. Только по этой причине спросил он ее, в каком театре она теперь играет То, что у нее не было ангажемента, было благоприятным обстоятельством.
На следующий же день после аукциона он пригласил к себе Макентина и Гольдбаума, чтобы снова обсудить с ними кредитование киносиндиката. Гольдбаум чрезвычайно обрадовался тому, что этот вопрос был поставлен на обсуждение. Его жирное, поросшее светло-рыжими пучками волос лицо сияло, маленькие глазки хитро поблескивали за косо насаженным пенсне. Не Макентин сложил свое кривоносое лицо в недовольную гримасу.
– Попытайтесь добиться крайних условий и потуже завинтите тиски. – «Тиски» – это был излюбленный образ в словаре Шелленберга. – Позаботьтесь о том, чтобы завтра утром могли состояться наши переговоры с этими господами.
– Вы, стало быть, серьезно хотите вложить в это дело такую большую сумму? – хмуро спросил Макентин, искоса поглядывая на Венцеля.
– У меня для этого есть основания.
Макентин пристально взглянул на Венцеля и слегка поклонился.
– Хорошо, хорошо, – сказал он, – совещание состоится завтра утром.
Несколько дней спустя Женни Флориан получила от кинофирмы «Одиссей» чрезвычайно любезное письмо с приглашением по возможности безотлагательно побаловать с контору фирмы.
«Господин Венцель Шелленберг был так любезен, что обратил наше внимание на ваш талант».
«Господин Венцель Шелленберг!».
Женни покраснела. Несколько раз перечитала это письмо и почувствовала легкое онемение в руке. Но потом совсем опьянела от радости. Быстро оделась и помчалась к Качинскому.
– Прочитай это письмо! – крикнула она. – От общества «Одиссей».
Но Качинского, по-видимому, не очень-то осчастливила эта радостная весть. Он двумя пальцами взял письмо и поджал губы.
– Ах, Шелленберг! – сказал он, иронически посмеиваясь, и многозначительно нахмурил лоб.
– Может быть, и тебе удастся устроиться там.
Голос Женни звучал вкрадчиво, она заметила, что ее собеседник побледнел. Качинский обиженно усмехнулся.
– Я не нуждаюсь в протекции, – сказал он.
– Но теперь слушай! – крикнула Женни и взволнованная кинулась в кресло. – Они просят меня представить им какую-нибудь небольшую сцену, чтобы они могли определить, для каких ролей я наиболее пригодна. Какую же мне сцену сыграть? Посоветуй!
Качинский зашагал в раздумье по комнате.
– Какую сцену? Ну, мы об этом подумаем. Стринберга! Не сыграть ли тебе сцену из «Христины» Стринберга?
– Не знаю, Стринберг – едва ли.
Они перебирали в памяти разные роли. Наконец Женни в нетерпении вскочила.
– Поедем к Штобвассеру. Может быть, ему придет что-нибудь в голову.
Штобвассер тихо сидел в своей мастерской, с чрезвычайно сосредоточенным выражением лица, окруженный своими попугаем, какаду, скворцами и кошкой, и лепил небольшую группу животных. Он не сразу понял, чего хотела наскочившая на него пара. Но потом его темные глаза загорелись тепло.
– Ведь это великолепно, Женни! – сказал он. – Поздравляю вас от души.
– Взгляд одного из финансовых владык упал на белокурую головку Женни, – саркастически произнес Каминский.
Лицо Женни ярко зарделось, как в лихорадке.
– Тебе не удастся отравить мне мою радость! – воскликнула она и рассмеялась при этом, но ей стыдно стало за Качинского, который даже в присутствии Штобвассера не мог скрыть свою ревность.
Штобвассер отложил работу в сторону и начал придумывать, что бы Женни сыграть. Удачный дебют – это, разумеется, важнее всего! Наконец он воздел руки к потолку.
– Пошли, о боже, вдохновенье! – воскликнул он. – Подумаем как следует, Качинский. От этих десяти минут, быть может, зависит вся будущность Женни. Пойдем-ка в кафе и будем там совещаться.
В кафе было решено, что ни Стринберг, ни другой какой-нибудь писатель для этого не подходят. Женни должна сыграть маленькую сцену, которая показала бы в надлежащем свете ее сценическое дарование и внешние данные. Да, но какую сцену?
Вдруг Женни осенило.
– Вот какую сцену я сыграю. Слушайте! – воскликнула она. – Я – манекен в ателье мод. То есть не манекен, а восковая фигура. Красивый молодой человек проходит мимо, кукла медленно оживает. Молодой человек это чувствует, оборачивается; тогда она становится совсем живою» Начинает с ним болтать. Но тут приходит хозяин ателье, и она опять превращается в восковую куклу. Но застывает не на прежнем месте, а ей приходится медленно отойти назад к своему цоколю. Наконец, она опять стоит, где раньше. Как вам это нравится?
Качинский покачал головой, он был недоволен.
Но Штобвассер вскочил в восторге.
– Какая дивная сцена, – сказал он. – Они разинут рты, и если после этой сцены вы не получите ангажемента, то вам уж ничем не помочь!
– Она получит ангажемент! – уверенно сказал Качинский.
– Почем ты знаешь? – спросила Женни, задетая его тоном.
Качинский поправился:
– Я хотел сказать, что если ты хорошо проработаешь эту сцену, то я уверен в твоем успехе.
Но Женни угадала его мысль. Она встала.
– Я ухожу, чтобы сейчас же приняться за работу, – сказала сна.
Качинский взглянул на нее с мольбой в глазах. Она, казалось, не видела его.
Женни вплоть до мельчайших подробностей проработала свою маленькую сцену «Влюбленная кукла» и сотни раз повторяла ее перед зеркалом.
В правлении общества «Одиссей» ее приняли чрезвычайно предупредительно, ей не пришлось ждать ни секунды. Двери перед нею распахивались сами собой, и по длинным коридорам ее повели прямо в святилище – в дирекцию.
Секретарша отвела ее в сторону и с таинственным видом вручила ей письмо. Это была короткая записка от Шелленберга: он советовал ей не подписывать никакого договора, прежде чем он его не просмотрит. Он был бы рад основательно обсудить с нею это дело, если бы она согласилась послезавтра побывать с ним в опере, потому что днем у него нет ни одной свободной минуты.
Женни прочитала записку. О, она поняла ее, ее лицо сразу лихорадочно раскраснелось!
В кабинете дирекции несколько элегантно одетых, упитанных господ встали ей навстречу вежливо, почти подобострастно.
– Чем вы нас попотчуете, фрейлейн Флориан? Приготовлено ли у вас что-нибудь для нас? – спросил один из директоров.
Женни вкратце рассказала свою сцену. От волнения зрачки у нее вдвое расширились.
Ее замысел очень понравился. Затем она начала мимировать, но играла сбивчиво и плохо.
– Мне надо начать еще раз, – сказала она.
– Пожалуйста, будьте совершенно спокойны! Не надо волноваться.
Господа эти глубоко ушли в свои кресла, чтобы ее не смущать.
Когда она плохо и сбивчиво доиграла свою сцену, члены правления признательно пожали ей руку.
– Мы подумаем, фрейлейн Флориан! Вас надо будет показать в совсем особенной роли. Вы должны стать звездою нашей фирмы. Мы предлагаем вам подписать с нами контракт на три года. Вы можете подписать его завтра.
Усердно кланяясь, они проводили ее до дверей. Но, когда обитые войлоком двери закрылись за Женни, они многозначительно поглядели друг на друга.
– Катастрофа! – крикнул один из упитанных директоров. – Ведь она совершеннейшая дилетантка!
– Она даровита! – возразил режиссер. – И она мила, даже красива. Сложена безупречно. Ее движения безыскусственны, прелестны, обаятельны, трогательны, полны музыки. Сегодня она была смущена и неуверенна. Предоставьте ее мне. Через два месяца она будет неузнаваема.
– Два месяца! О боже милостивый!
Качинский побледнел, как мел, когда Женни показала ему письмо Шелленберга.
– Ты пойдешь, Женни, – спросил он, строго уставившись на нее своими серыми глазами.
– Разумеется, пойду! Я ведь не поврежу своей репутации, сидя в опере с господином, принадлежащим к хорошим кругам общества?
– Но разве ты знаешь, кто такой Венцель Шелленберг? Хорошие круги общества! Пусть он бывший офицер, но теперь репутация у него неважная. Знаешь ли ты, что это один из самых бессовестных обирал в нашей стране? И вдобавок один из самых знаменитых берлинских ловеласов! Любовниц у него целые дюжины. Он покупает их как товар!
Голос у Качинского дрожал.
На этот раз побледнела Женни.
– Успокойся! – попыталась она укротить его, трепеща от его замаскированных оскорблений. – Я не давала тебе повода считать меня легкомысленной женщиной. До чего нелепо твое волнение! Я поеду с ним в оперу, чтобы не быть невежливой, вот и все.
– Значит, поедешь?
– Да, поеду.
Дверь с треском захлопнулась.
Женни заплакала. Она бросилась на узкую оттоманку своей скромной комнаты. Но потом встала, вытерла глаза, освежила щеки одеколоном.
– Пусть уходит! – сказала она себе, закуривая папиросу. – Да, пусть уходит! Довольно, довольно, довольно! Ах, как хорошо, что это кончилось! – Теперь только она почувствовала приступ гнева. Топнула о пол ногою. – Он полон самомнения, он смешон! Да и кто он, в сущности, такой? Всякого мужчину, имеющего успех, бранят другие мужчины. Пора мне, давно пора порвать эту связь! – Но я понравилась, – продолжала она другим тоном, тоном ликования, расхаживая взад и вперед по истертому ковру, покачиваясь на бедрах и приплясывая. – Мой ангажемент – дело решенное, Я проложу себе дорогу. А Шелленберг… – Радость залила ее. – Сейчас напишу папе.
Женни Флориан была родом из Любека. Там знал ее всякий. Маленькой девочкой она декламировала стихи и подносила букеты цветов, когда высокие гости приезжали в ее родной город. Двенадцати лет она играла одну из главных ролей в торжественном шествии. Четырнадцати – получила приз на состязаниях в плавании. Кто же не знал Женни Флориан? Каждый день, между пятью и шестью часами вечера, она гуляла, как и все, по Широкой улице. Шестнадцати лет Женни Флориан занялась живописью и лепкой. В одном книжном магазине устроена была небольшая выставка ее работ, и в газетах появились о ней похвальные отзывы. Семнадцати лет Женни стала выступать в маленьких ролях в городском театре и пожинала лавры. Так можно ли было не знать Женни Флориан? Ей пророчили большую будущность. В родном городке она считалась самым выдающимся талантом, и нельзя было сомневаться, что ей предстояло когда-нибудь прославиться в искусстве, стать, может быть, знаменитой художницей, может быть, актрисой, а, может быть, и знаменитой певицей, ибо известно было, что Женни обладала дивным голосом. Стоило ей только показаться на улице, как все оборачивались в ее сторону.
Ясно было, что городок Любек – неподходящее место для развития больших дарований Женни. Ее отец, чиновник, гордясь своей талантливой дочкой, послал ее сначала в Гамбургское художественное училище. Но потом она переехала в Берлин, чтобы серьезно посвятить себя сцене.
В Гамбурге, в художественном училище, познакомился с ней Качинский, и в Берлине они, разумеется, встретились опять. Качинский за это время достиг каких-то мелких успехов. Некоторые его карикатуры появились в юмористических журналах. По поводу одной– выставки о нем хорошо отозвалась критика. Женни смотрела на него с уважением, Качинский водил ее по музеям, театрам, рассказывал ей интересные вещи про разных актеров, анекдоты, сплетни. Повел ее в артистическое кафе и показал некоторых знаменитостей. Представлял ей молодых художников, архитекторов, писателей, ввел ее в разные ателье. Он был для нее бесценным ментором. Больше того: он любил ее.
Но теперь Женни переживала большую внутреннюю борьбу. Уже несколько месяцев назад приняла она решение, но все колебалась. С недели на неделю откладывала решительный шаг. Она хотела расстаться с Качинским… С каждым днем она все больше от него удалялась, но он этого, казалось, не замечал. Ее критическая мысль скоро стала зрелее. Она поняла, что слишком высоко ценила достоинства своего друга. Сразу увидела его недостатки и слабости. В ту пору, когда ей казалось, будто она любит его, – ибо в действительности она никогда его не любила и сознавала это теперь, – в ту пору она говорила ему: «Ты красив, как Аполлон». Теперь же она говорила ему: «У тебя слишком мягкие губы, у тебя губы девушки». Ей нравились его шелковистые белокурые волосы. Теперь же она находила, что эти волосы слишком мягки, шелковисты для мужчины. Еще несколько месяцев назад она всем расхваливала добродетели Качинского, говорила, что нет менее своекорыстного, чем он, человека. Теперь же она знала, что Качинский не что иное, как эгоист, способный думать только о самом себе и больше ни о ком. Не раз ей приходилось убеждаться в том, что он лжет. А для нее не было ничего ненавистнее лжи. Она была стеснена в средствах, он уверял, будто у него нет денег, а между тем ходил по кафе, позволял себе разные удовольствия. Отец посылал ей все деньги, какие только мог сберечь. Их было мало, но и этим малым она делилась с Качинским, когда его дела бывали плохи. И она не могла простить ему того, что однажды он занял у нее денег, чтобы, как он говорил, помочь больному приятелю, и заставил ее несколько дней питаться только чаем и хлебом, а сам, как она потом узнала, истратил эти деньги на маскарад. Узнала она об этом совсем случайно. И так же случайно узнала, что Качинский завязал интрижку с одной продавщицей и берет у этой девушки деньги. Все яснее становилось ей, что его словам нельзя доверять. О, мало того, ей стало ясно, что он лгал почти постоянно. Иногда он водил ее также к приятелям, где шла игра, но она решила впредь избегать такого общества. «Что-то подозрительны мне его новые знакомства и устремления», – думала она.
Как-то совсем незаметно потускнел ореол, в котором она раньше видела боготворимого ею некогда человека.
Обо всем этом думала она, в то время как писала своему дорогому старому папочке, сообщая ему радостную весть о трехлетнем контракте, заключенном ею с одною из первых кинофирм. Контракт можно считать уже подписанным. Об условиях она напишет завтра. Но между тем как она писала, подробно описывая сегодняшний прием в правлении фирмы, но не упоминая имени Шелленберга, – между тем как она писала, ее мучил конфликт, в котором она находилась. «Я порву с Качинским, – говорила она себе, – о, давно мне следовало это сделать. Но что же он подумает? Он станет повсюду рассказывать, что я…»
Но это было еще не все, нет, не все. Одно это не терзало бы ее так; что-то другое к этому присоединялось, что-то гораздо более страшнее: она чувствовала, что не относится равнодушно к этому Венцелю Шелленбергу. Да, в этом нельзя было сомневаться, она это чувствовала слишком ясно. Часто ей казалось, будто дыхание у нее обрывается, кружилась голова. А порою бывало такое ощущение, сложно ей острым ножом поцарапали грудь и по груди стекает капля крови. Нельзя было предаваться самообману: ее влекло к этому большому, широкоплечему человеку с немного грубым лицом и этой улыбкой… Какая у него улыбка? Презрительная? Высокомерная? Ее влекло к нему, больше того – она любила его, она это знала, и то, что она его любила, – вот что было ужасно. Не деньги его любила она, не сокровища, конюшни и автомобили. Не нужны ей были его деньги. Ни одного пфеннига не взяла бы она у него. И какое дело было ей до его лошадей и автомобилей? Он покровительствовал ей. Разве он не в праве был покровительствовать ей? Конечно, контракт с обществом «Одиссей» никогда не был бы заключен без его посредничества. Он хотел оказать ей услугу. Разве она могла запретить ему это? А Качинский всегда думал только о себе и даже теперь почувствовал ревность, и ничего, кроме ревности, оттого что ей повезло.
Но ужаснее всего было то, что не только сердце ее было взволновано, но и чувства. Что же будет? Что произойдет? Ведь он это сразу заметит, с первого же взгляда. «Посоветуйте, что мне делать!»
«Мой милый, дорогой, старый моржик, – писала Женни (моржик – было ласкательное имя, которое Женни дала отцу; лысина, круглые глаза и висячие усы действительно придавали ему некоторое сходство с моржом), – мой дорогой, старый моржик! Завтра я опять напишу тебе. Здесь происходят важные события. Чувствую, что буду счастлива!»
Так она писала, и слова сами собой стекали с пера, а в то же время ее раздирала мука. Ничего, пусть написанное останется!
Она запечатала письмо и пошла опустить его в ящик. Потом медленно брела по улицам, чтобы поразмыслить, сосредоточиться, охладить пылавшее лицо. Прикладывала кончики пальцев к вискам и повторяла все одни и те же слова: «Что будет? Он это сейчас же заметит! Я не поеду с ним в оперу. Я напишу ему извинительное письмо». Она остановилась и спросила себя: «Когда? Послезавтра? Значит, впереди еще сорок восемь часов без двух – сорок шесть». Придя домой, она начертила па листке почтовой бумаги сорок шесть квадратов, и, когда проходил час, она зачеркивала один квадрат.
Читала книгу, но едва лишь склонялась над нею – время останавливалось, часы замирали. Ходила по комнате взад и вперед.
Доброе? Нет, лицо у него не доброе, но что-то доброе в нем есть. И есть в нем также что-то страшное. Голос его часто становится громким. Всегда он расходует силу, даже когда говорит. Если бы можно было гадать по звездам?… Она подошла к окну и взглянула поверх темных крыш. Беззвездное небо, пустота. Но что это? Что. поднимается так между трубами? Она испугалась. Что это? Свет! Сияние поднималось вверх, поглощало мрачные трубы, ширилось, как светлые ворота. Это была луна!
«Можно ли назвать это знамение благоприятным, не гневя богов?» – спросила себя Женни и легла в постель, подставляя грудь лучам луны. Проснувшись наутро, она' зачеркнула еще восемь квадратов.
Пришел Качинский. растерянный, бледный, с воспаленными глазами, с подергивающимся ртом, безмолвный.
– Ради бога, что случилось? – спросила она, оторопев.
Он стоял, вперив оцепенелый взгляд в лист бумаги с непонятными квадратами.
– У меня умерла мать, – сказал он. – Я должен ехать сегодня в Гамбург.
Она обвила его руками, прижалась головой к его груди.
– Бедный, бедный друг, – сказала она, – утешься!
Он взглянул на нее.
– Что же, ты и теперь поедешь в оперу? – спросил он.
– Нет, – быстро ответила она, – я откажу ему.
Но она знала, что это ложь. Слабым, ревнивым людям надо лгать, чтобы иметь покой. Она радовалась, что он должен уехать. О, как далеко она уже отошла от него!
Мало-помалу стало обозначаться численное преобладание черных квадратов над белыми. Вот уже только двадцать четыре часа осталось. Женни отправилась в кафе, только чтобы убить несколько часов, хотя этот вечер ей приятнее всего было бы провести наедине с собою. На следующее утро она рано встала и начала приготовлять свой вечерний туалет. Гардероб у нее был жалкий, она близка была к отчаянию. Но потом принялась работать ловкими своими руками. Выбежала из дому, купила перчатки и разные мелочи и вечером пришла к заключению, что одета довольно сносно. Шелленбергу, конечно, не придется ее стыдиться. Днем пришел посыльный с известием, что автомобиль будет ждать ее у подъезда в четверть восьмого. Ровно в четверть восьмого она вышла из комнаты. Автомобиль был у подъезда. Но, к ее изумлению, у дверец стоял не Шелленберг, а маленький Штольпе. Она чуть было не лишилась чувств.
«Боже, как это ужасно! – подумала она. – Можно ли так отчаянно тосковать по человеку!»
Штольпе от имени Венцеля попросил извинения. Господин Шелленберг еще занят одним очень важным, совершенно неожиданным совещанием, к сожалению своему, может только позже приехать в театр. Ему, Штольпе, поручено покамест развлекать ее.
Ну, это еще не так плохо. Женни вздохнула легче, стараясь подавить в себе боль небольшого огорчения. «Никакое совещание не должно было бы удержать его!» Но она сейчас же смягчила такое суждение. Не успела она еще усесться, как Штольпе засыпал ее лавиной слов.
– Вот так у нас каждый день, – вздохнул он, упав на подушки автомобиля и ловя воздух ртом. – От семи до восьми утра мы уже ездили верхом по Тиргартену, галопом со скачкой через препятствия, – другой езды Шелленберг не признает. Потом заседание до одиннадцати утра. В одиннадцать – на аэроплане в Лейпциг. Завтрак: два яйца всмятку, стакан кофе и рюмка коньяку. В пять часов обратно, – я спал в кабине аэроплана, – опять переговоры и заседания. Поистине, мне не до веселья. Я работаю от шестнадцати до семнадцати часов в сутки, изо дня в день, даже по воскресеньям. Не понимаю, как это выносит Шелленберг. Что, собственно говоря, дают в опере?
Женни внимательно прислушивалась к его болтовне. Все, что касалось Шелленберга, интересовало ее.
– Дают «Свадьбу Фигаро», – с улыбкой ответила она, – вы этого не знали?
– Нет, простите, фрейлейн Флориан, как я мог это знать? Мне ведь только четверть часа назад было дано это, правда, весьма, весьма приятное и лестное поручение. А кстати, взяли вы с собой договор фирмы? Ну вот и превосходно. Могу облегченно вздохнуть. Шелленберг приказал напомнить вам об этом. А здесь, – простите за рассеянность, – цветы, камелии. Шелленберг купил их в Лейпциге, а я про них чуть было не забыл. Он вверил мне попечение о вас, фрейлейн Флориан. Похвалите меня, если он спросит, остались ли вы довольны мною. Сегодня он был очень немилостив. О, поверьте, мой хлеб достается мне нелегко.
Женни устремила на Штольпе ясный взгляд.
– Но зачем же господин Шелленберг так много работает? – спросила она. – Разве он не может как-нибудь разгрузиться?
– Это и мне совсем непонятно, – ответил маленький господин фон Штольпе. – Не знаю. Разгрузиться? – говорите вы. Разгрузиться? Это совершенно невозможно. Он все делает сам. Жажда деятельности – у него своего рода болезнь. Каждый день он посылает кипу телеграмм, объемом с библию. По вечерам, казалось бы, он должен валиться с ног от усталости. Ничуть не бывало, вечером он наряжается – и пошло, поехало: театры, общество, карты. Для меня загадка, когда он спит. И это длится уже целых три года. Непостижимо! При этом он всегда превосходно настроен. Да вот, вы сами увидите, фрейлейн Флориан! Странный человек этот Шелленберг! необыкновенно странный! Я еще никогда в жизни не встречал такого человека. Если я даже по временам проклинаю его, то… готов был бы даром для него работать… У него есть размах, видите ли, да! Размах! Все у него крупно, безудержно, безмерно.
Всю дорогу Штольпе восхищался Венцелем Шелленбергом, пел ему дифирамбы.
А Женни прислушивалась! Странная вещь, этот незначительный Штольпе, это краснощекое, мелькающее каблучками ничтожество, при виде которого у нее раньше поднимались брови, стал ей вдруг почти симпатичен.
В театре Штольпе превратился в безмолвного лакея, неподвижно сидевшего за ее спиною. Только в антрактах решался он тихо н смиренно осведомляться, не угодно ли ей «чего-нибудь прохладительного – бокал шампанского?»
Незадолго до начала последнего действия отворилась дверь, и Венцель вошел в ложу. Штольпе исчез, не попрощавшись, как тень. Венцель поздоровался с Женни, попросил прощения, и как только он сел рядом с нею, заиграл оркестр.
Женни пришла в сильное волнение. Грудь у нее вздымалась. Она пыталась совладать с собою – напрасно! Она чувствовала на себе взгляд Веннеля, испытующе, но без всякой торопливости скользивший по ней. Этот взгляд, которым каждый другой мужчина пробудил бы в ней негодование, был для нее наслаждением. Взгляд скользил по ее профилю, по волосам, по затылку, по рукам, и она затрепетала под этим взглядом. «Какая у него власть надо мною! Кто меня защитит?» Но потом она перестала ощущать на. себе этот взгляд. Дыхание Венцеля доносилось совсем тихо и очень равномерно. Она взглянула в его сторону в увидела, что он закрыл рукою глаза, словно задремал И в самом деле, в то время как музыка Моцарта реяла в зале, наполняя его чарами и благоуханием, Венцель Шелленберг тихо спал в своем кресле.
Женни попыталась рассердиться на него. Лицо у нее вытянулось, в глазах появилось выражение обиды и горечи. При какой угодно снисходительности, разве это не верх бестактности? Сначала не приехать, а потом заснуть! Никакой другой мужчина не посмел бы так поступить! Она старалась обозлиться – и не могла! «Он спит, он устал», – подумала она, больше ничего, и улыбнулась.
Аплодисменты разбудили Венцеля. Он протер себе глаза и стал разглядывать вышедших на вызовы певцов, как кучку дураков.
– Ради бога, простите меня, фрейлейн Флориан, за то, что я спал! – воскликнул он и рассмеялся. – Сперва я еще слышал музыку, а потом вдруг заснул. Я был страшно утомлен. Спектакль окончился?
Такая откровенность окончательно примирила ее с ним. В ее смеющихся глазах он прочел прощение.
Шелленберг распорядился заказать изысканный ужин в тихом, торжественном ресторане – том самом, где когда-то ужинал с Михаэлем.
– Есть люди, – думала Женни Флориан, – которых никак нельзя узнать, которые прячутся, маскируются, умышленно или невольно. Это глупые, самонадеянные, заносчивые, жалкие создания. Других разгадать удается только постепенно, на протяжении многих лет, а есть, наконец, и такие, – они редки, – с которыми сразу чувствуешь себя, как с хорошими знакомыми. И это честные, простые, богатые натуры, не боящиеся широко открывать двери». К этим последним, казалось Женни, принадлежал и Венцель Шелленберг. Он не говорил пустых слов, не старался быть пленительным, казаться остроумным, втирать очки. Он не позировал, был прост, бесхитростен, прям. Смущение Женни скоро прошло, и у нее было такое чувство, словно она с Венцелем давно знакома.
В первый раз она решилась посмотреть ему прямо в лицо, в первый раз действительно присмотрелась к нему. Это было широкое, грубое, почти крестьянское лицо, но энергичное и значительное. Кожа – потрескавшаяся, смуглая, точно выдубленная. Глаза в нее были вставлены как неправильной формы черепки. И странно. Женни казалось, словно в этот миг она впервые видит настоящее человеческое лицо. Все ее прежние суждения о человеческих лицах казались ей предрассудком и теорией. Теперь только это началось, теперь только она вступает в жизнь и видит лицо человека, каково оно в действительности – без прикрас.
– Есть ли у вас мужество, фрейлейн Флориан? – спросил Венцель, пристально глядя на нее серыми глазами, выражение которых всегда казалось немного холодным.
Этот неясный вопрос испугал Женни.
– Мужество? Какое мужество, господин Шелленберг? – спросила она, смущенно склонив к плечу свою узкую головку.
– Мужество смотреть жизни в глаза?
– О, я не знаю, есть ли у меня такого рода мужество. Пожалуй, есть.
– Так я надеюсь, хотя в наше время мужество сделалось редким качеством. Мелкие общественные масштабы превратили людей, вообще говоря, в жалкий сброд. Я знаю таких, которые боятся, что не смогут заплатить за квартиру, боятся мнения своего швейцара, дрожат при мысли, что их, чего доброго, за что-нибудь упрячут на две недели в тюрьму. Вот какими смешными сделались люди в наш век. Мелкими и мерзкими. Они противны мне. Знаете, что это значит: иметь мужество смотреть жизни в глаза? Это значит – быть готовым и погибнуть, если придется. Этим мужеством вам надо обладать, фрейлейн Флориан. Вы знаете, что даже тигр лежит, как кошка, у ног укротителя, когда чувствует в нем мужество.
– Я ужасно боюсь тигров!
– Тем мужественнее вы должны быть, фрейлейн Флориан, так как в жизни вам приходится иметь дело не с тиграми, а с людьми. Тигр – это, несомненно, внушающее робость создание творца. Но он был бы еще страшнее, например, будь он способен протягивать свою пасть за жертвой на расстоянии многих миль. А человек на это способен, и он гораздо страшнее тигра. Своему тщеславию, честолюбию, своей жажде наслаждений он, бровью ни шевельнув, приносит в жертву тысячи своих братьев, своему безумию – миллионы, а это не пришло бы в голову никакому самому дикому тигру.
– Какое у вас страшное представление о человеке!
– Но и этот ужасный человек, фрейлейн Флориан, покорно склонился бы к вашим ногам, если бы только у вас было мужество. И это мужество будет у вас. За ваше здоровье!
Женни подняла бокал. Волнение медленно окрашивало ее щеки в нежный оранжевый оттенок, восхищавший Венцеля.
– Большинство людей, – продолжал он, – потому терпят крушение в жизни, что они малодушны. Все, стало быть, будет зависеть от того, фрейлейн Флориан, удастся ли вам напрячь и подчинить себе все свои способности. У вас много талантов, не возражайте, я вижу это по каждому вашему движению. Признаюсь вам совершенно откровенно, что живо интересуюсь вашими талантами. Я сам лишен каких бы то ни было дарований, если не называть дарованием уменье стрелять, когда есть в распоряжении пушки. Но владение машинами, – которое теперь непомерно превозносят, – это искусство для детей и слабоумных, не больше. Тем сильнее привлекают меня даровитые люди. Теперь я подошел к цели. Я прошу вас только об одном: разрешите мне быть вашим советчиком, по крайней мере на первых порах. Позже у вас не будет надобности ни во мне, ни в самом черте! Вся ваша жизнь должна быть посвящена развитию ваших талантов, уходу за ними, но при этом она не должна быть извращена, не поймите меня ложно. Сперва вы поработаете для экрана, а затем перейдете на сцену. Несколько лет упорнейшей работы, – слышите ли вы! – и мир будет лежать у ваших ног, я это знаю.
Женни улыбалась растерянно, блаженно. Неужели так безоговорочна его вера в нее?
Но Венцель продолжал без всякой паузы:
– Завтра же мы приступаем к делу, фрейлейн Флориан. Ведь к танцам у вас тоже есть склонность, не правда ли? Отлично, с этого мы и начнем. Я постараюсь подыскать вам выдающегося преподавателя. Разыщу я также актера, который мог бы вам что-нибудь дать. Вы будете каждый день ездить верхом, если это доставляет вам удовольствие. Мои лошади застоялись в конюшне. Вашу теперешнюю квартиру вы смените на хорошую гостиницу или отличный пансион. Все эти вещи имеют большое значение, играют большую роль, чем вы. может быть, думаете Ваш день будет расписан по часам, вы должны себя дисциплинировать. Без дисциплины ничего не выйдет. Не верьте легенде о гениях, которым бог во время сна посылает дары. Хотите вы довериться моему руководству?
О, хотела ли она? Она чувствовала в нем неслыханную, необычайную силу воли и начала вдруг понимать причину успехов Венцеля Шелленберга.
– Будьте уверены в себе, горды, не поддаваясь тупому тщеславию… – Венцель вдруг переменил тон. – Только что вспомнил, – сказал он, – где договор «Одиссея»? Разрешите взглянуть на него? Всегда и во всем нужна крайняя осмотрительность. – Он принялся внимательно изучать контракт. – Хорошо, – сказал он затем, – за каждый фильм вы будете получать особый гонорар и сверх того фиксированное жалованье. Двух тысяч марок в месяц вам хватит?
– Конечно!
– В таком случае подпишите контракт. Я буду стоять за вашей спиной, как страж, как архангел с мечом. Я не верю в любовь, фрейлейн Флориан, но верю в дружбу и ценю ее выше любви, Я надеюсь, что мы станем добрыми друзьями.
Лиза весь день была в большом волнении. В шесть часов вечера в Берлин должна была приехать фрау фон дем Буш. Хотя Лиза еще днем закончила все приготовления и «прямо-таки замучилась», на вокзал она приехала с десятиминутным опозданием. По счастью, поезд, по-видимому, тоже опоздал на несколько минут. Поток пассажиров как раз в это время струился по перрону.
Лиза заметила свою мать, укутанную в пальто и меховое боа, перед вагоном. На ней была шляпа с чрезмерно широкими полями и вуаль. Фрау фон дем Буш любила одеваться в дорогу экстравагантно, в стиле блажной английской миллионерши, с опозданием на несколько лет против моды, но дорого в отношении материалов.
Фрау фон дем Буш махнула ей зонтиком. Этот жест показался Лизе немилостивым и нетерпеливым.
– Вот и ты, мамочка! – крикнула Лиза и бросилась матери в объятия. – Прости, что опоздала, автомобиль испортился.
Она солгала в свое оправдание, хотя это было совершенно излишне.
– Ах, уж этот мне Берлин! – простонала фрау фон дем Буш, не спуская глаз со своего ручного багажа. – Вот, носильщик номер сорок два, возьмите багаж. Запомни номер, Лиза!
– Какую гадкую погоду ты привезла с собою, мамочка!
Снег падал большими хлопьями, но они тут же таяли на асфальте.
Багаж, наконец, был погружен и тщательно пересчитан.
– Слава богу, одной заботой меньше, – сказала фрау фон дем Буш, и голос ее зазвучал ясно и уверенно. – Прибытие – это всегда самое трудное. Ну, что у вас делается, Лиза? Да, дитя мое, я приехала с тем, чтобы взять немного в свои руки твои дела.
– Я рада, что ты, наконец, оправилась от простуды, мамочка, – постаралась Лиза переменить тему. Ей не хотелось, чтобы мать уже в автомобиле завязала разговор о столь неутешительных вещах.
– Не от одной, а от двух простуд, и ревматизма в придачу. Зима была очень плохая.
«Какой у нее большой багаж! – думала Лиза. – Сколько времени она думает здесь пробыть?»
Дети, Гергард и Марион, встретили бабушку на площадке лестницы. Они больше получаса прождали ее за дверьми. Увидев бабушку, они испустили громкий, радостный рев.
– Да не кричите вы так, сорванцы! – успокаивала их фрау фон дем Буш. – Что скажут соседи? Войдем сначала в квартиру! – Она приласкала, расцеловала детей, и ее немного холодное обычно лицо сияло счастьем, покраснело от радости. – Наконец-то я вижу вас, и как же вас красиво нарядили!
Девочка вся отдавалась ласкам бабушки. Повисла на ней всею своей тяжестью и упала бы, если бы ее не поддерживали.
Гергард, напротив, был сдержан и застенчив. Он, сколько мог, извивался в объятиях бабушки, избегая ее поцелуев. Он не любил их. Где она целовала его, там оставалось мокрое пятно, а этого он терпеть не мог. «Она усатая», – думал Гергард. И в самом деле, у фрау фон дем Буш росло над верхней губою несколько тонких волосиков, которых, однако, никто обычно не замечал.
– Разденься же сначала, мамочка!
Фрау фон дем Буш все еще была в пальто. Сняла только боа. Шляпа у нее съехала немного набок от детских объятий.
– Не могу наглядеться на них, – воскликнула она. – У Марион – такие же славные красненькие щечки, какие у тебя были, Лиза. Просто яблочки! У Гергарда не такой здоровый вид. Это совсем другое лицо, – нерешительно сказала она, и Гергард, не поняв ее, но почуяв неприятный смысл этих слов, подозрительно взглянул на нее.
Фрау фон дем Буш положила детям шоколадки в рот.
– А ты, тебя как зовут? – обратилась она вдруг к горничной.
– Мари, – ответила та и рассмеялась.
Рассмеялась она только потому, что фрау фон дем Буш обратилась к ней на ты.
– Ты чего смеешься? Вздумала бы только служанка в моем доме так смеяться! Принеси нитку и иголку, разве ты не видишь, что у Марион распустилась петля на чулочке? Ах, где только глаза у нынешней прислуги!
Гергарду пришлось принести бабушке французскую грамматику и показать, сколько он прошел.
– А как сказать: «я – здесь», Гергард? – спросила она.
Гергард знал, как это сказать, но ему показалось обидным, что ему в таком повелительном тоне задают глупые вопросы, и поэтому не ответил. Его серые глаза блестели упрямо, то были глаза Венцеля. Кроме того бабушка обнаружила загнутые уголки в грамматике и обещала Гергарду научить его завтра делать обложки для книг.
– Гордый, своенравный ребенок, Лиза, – сказала бабушка. – Но уже ясно видна большая даровитость отца.
Лиза была поражена.
Наконец фрау фон дем Буш отпустила детей и сняла с себя дорожный костюм. Она поцеловала Лизу, долго и нежно смотрела ей в глаза. Затем они обе перешли в столовую.
– Я распорядилась сейчас же подать на стол, мамочка.
– Вот это хорошо, я сильно проголодалась! Да, мне давно уже следовало приехать в Берлин, чтобы обо всем этом переговорить с тобою.
– Не пообедать ли нам сначала, мамочка? – сказала Лиза, хмурясь.
После обеда, однако, – когда дети пошли спать, – фрау фон дем Буш уже нельзя было остановить.
– Ну вот. – произнесла она, откинувшись в кресле, и Лиза поняла, что теперь уже мать не даст заговорить себе зубы. – Итак, – начала фрау фон дем Буш, – вы все еще ссоритесь?
– Ссоримся? – Лиза смотрела на мать в недоумении.
– Ну да, ссоритесь. Вы ведь оба дети. Венцель – тоже. О господи, какой это ребенок, дикий мальчишка, делающий глупости. Но нельзя отрицать, и я это всегда признавала, что у него много положительных качеств. Например, он смел, мужествен, решителен, – этим достоинством не все мужчины обладают, а лишь очень немногие. При этом он, в сущности, добродушен.
Лицо у Лизы горело.
– Мама, – перебила она мать, разволновавшись, – ты, по-видимому, нарочно извращаешь создавшееся положение, оно ведь тебе достаточно известно!
– Нарочно? Да что ты, дорогая моя?!
– Да, нарочно! Ты превосходно знаешь, что между мною и Шелленбергом все кончено, раз и навсегда.
Фрау фон дем Буш снисходительно усмехнулась.
– Это фразы, Лиза, – ответила она. – Я знавала супругов, по три раза расходившихся и сходившихся. Венцель – натура необузданная, ему надо дать перебеситься. Я уверена, что уже теперь он иначе смотрит на дело. Во всяком случае я попытаюсь…
Лиза сделала вид, что встает.
– Я тебе сотни раз повторяла, мама, – сказала она, упрямо морща лоб, – о примирении не может быть и речи. По крайней мере с моей стороны, – ни за что, никогда! Да и Шелленберг…
Фрау фон дем Буш ласково ухватила Лизу за руку.
– Я ведь тебе только добра желаю, – заговорила она опять. – Мы можем поговорить обо всех этих вещах спокойно и откровенно. Я для этого и приехала в Берлин. Столько приходится слышать! Еще недавно был у меня полковник фон Карловиц из Берлина. Чего он только не рассказывал! Венцель, кто мог бы это предвидеть, сделал, по-видимому, совершенно исключительную карьеру! Кто мог предполагать в нем такие дарования? Полковник фон Карловиц говорил, что Венцель один из замечательнейших людей в Берлине. Впрочем, скажу прямо, в больших способностях Венцеля я никогда не сомневалась.
Лиза скривила губы.
– Это мне тягостно, мама!
– Но я не понимаю, как это может быть тягостно тебе.
Нужно же уметь обо всем говорить спокойно. Итак, время для примирения, по-твоему, еще не пришло? Жаль, очень жаль! Я бы это приветствовала. Полковник Карловиц рассказывал, что дела у Венцеля идут положительно блестяще. Он говорил о сказочных богатствах.
Лиза страдальчески прижала ладони к вискам.
– Ах, мама, ничего не хочу я знать про эти богатства. Не нужно мне этих понахватанных денег!
Фрау фон дем Буш разинула рот от изумления.
– Какая же ты глупая! – воскликнула она. – Ты ведь не перестала быть его законной женою! Как хорошо, что я приехала! Ты – артистка, идеалистка, естественно, что ты не умеешь отстаивать свои интересы.
– Я довольна тем, что имею, – раздраженно ответила Лиза.
– Ты довольна? А полковник Карловиц рассказывал, – может быть, он преувеличивает, – будто Венцель купил недавно яхту одной великой герцогини!
Фрау фон дем Буш хотелось все узнать, все подробности, только для этого она, собственно, и приехала в Берлин.
Лиза повторила, что она ничего нового рассказать не может. Она ведь письменно и устно сообщала ей сотни раз обо всем. Это была правда. За исключением тех вещей, о которых Лиза умалчивала нарочно, фрау фон дем Буш была посвящена во все.
Убедившись, что на возвращение Венцеля нет надежды, Лиза примирилась – правда, ценою больших мучений – со своей судьбой. Сперва она играла роль покинутой, оскорбленной жены. Несколько месяцев она в самом деле была очень несчастна. Все достоинства Венцеля внезапно предстали перед нею в ярком свете. Но время проходило, достоинства тускнели, а недостатки выступали ярче. Теперь она уже видела только недостатки Венцеля и сознавала, что такой человек, как он, ей «не подходит». Однако горе и вначале не удерживало ее, по крайней мере внешне, от прежнего, привычного образа жизни. В ее гостиной толпились посетители. Приходили обедать, когда угодно, пить чай. К Лизе Шелленберг всегда можно было прийти, всех она встречала с распростертыми объятиями. Не проходило дня без трех, четырех гостей. Дважды в неделю устраивались квартетные вечера, каждый день она брала урок пения. Концерты, театры, приглашения всякого рода. Лиза замечала, как повышался интерес к ее особе, по мере того как слухи о богатствах Венцеля разрастались. На ней останавливались пристальные взгляды, и ее приятельницы начали ей намекать на эту перемену: «Лиза, приходится слышать такие вещи…» Но Лиза обнаруживала крайнюю чувствительность, мгновенно выпрямлялась и одним взглядом умела положить конец дальнейшим объяснениям. «Не будем об этом говорить, ни слова больше».
Не в характере Венцеля было скупиться. В душе он не питал к Лизе злобы. Напротив, он знал, что глубоко оскорбил ее. Она была к тому же матерью его детей, и он хотел, чтобы они получили самое лучшее воспитание. Но притязания Лизы с каждым месяцем росли.
Михаэль в эти годы состоял посредником между Лизой и братом. Венцель, ценивший ясность в отношениях, несколько раз предлагал ей развод, через Михаэля и адвоката, на блестящих, в материальном смысле, условиях» Часто Лиза почти готова была согласиться. Но с тех пор, как его богатство стало легендарным, она упрямо отвергала все предложения.
Она покупала белье, покупала платье и обувь, покупала шляпы и меха, но все счета велела посылать Венцелю. Он распорядился оплачивать их, но предупреждать фирмы, что впредь по долгам жены отвечать не будет. С некоторыми фирмами у него начались тяжбы. Лиза обратилась к другим поставщикам, – и опять Венцель был засыпан счетами.
– Жаль, что она вынуждает меня к другим мероприятиям, – сказал Венцель, злобно усмехнувшись. Он поручил заняться этим одному из своих адвокатов, и судьи, окаменевшие от изумления при виде этих счетов, объявили Лизу недееспособной.
Когда адвокат явился к ней с этим известием, Лиза первый раз в жизни упала в обморок. Три дня она еле передвигалась по комнатам, бледная, как мел.
– Я не могла думать, что он подлец, – говорила она. – Это самое страшное разочарование, я считала его только легкомысленным.
Про эту позорную историю с дееспособностью Лиза, разумеется, никогда не писала матери. Намекнула ей только, что Венцель с ней судится, так как оспаривает ее счета – на обувь, платье, белье для детей.
И из-за этого процесса, который в освещении Лизы как бы еще не был закончен, фрау фон дем Буш в этот вечер снова сильно разволновалась.
– Как хорошо, что я все-таки приехала навести тут порядок, Лиза! – воскликнула она. – Разумеется, адвокаты делают с тобой, что хотят. Завтра я поеду к адвокату Давидзону. Это старый друг твоего отца. Знаешь, на что я решилась, Лиза, в эту самую минуту?
Фрау фон дем Буш от волнения встала и отважно глядела на Лизу.
– На что, мама? – спросила Лиза.
– Завтра же я пойду к Венцелю!
– Он тебя даже не примет, мама, – сказала Лиза с насмешливой улыбкой.
В глазах старой дамы вспыхнул гнев.
– О, он не посмеет не принять меня! – сказала она, сжав маленький, бледный кулак.
Лиза принимала все меры к тому, чтобы сделать матери приятным пребывание в Берлине. Фрау фон дем Буш собиралась провести тут неделю, а затем отправиться в какую-нибудь санаторию, вернее всего – в «Вейсер Гирш», близ Дрездена. У нее пошаливали нервы, и кишечник был не в порядке. Вообще она чувствовала себя еще не совсем здоровой.
Мать и дочь ходили в театры и на концерты. Лиза устраивала вечера. Дом был полон гостей. Играл знаменитый квартет. Лиза пела. Лакей из ресторана в белых перчатках разносил чай. Фрау фон дем Буш сидела в своей короне белых волос, окруженная дамами и мужчинами, и сияла от восторга. Ей говорили комплименты насчет ее вида, насчет Лизы и Лизиного голоса. «Ах, какой тон!» Фрау фон дем Буш была еще красивой, румяной женщиной. Особенно красивы были ее выхоленные, украшенные кольцами руки. Левое веко у нее было немного парализовано и прикрывало глаз чуть-чуть больше, чем правое. Это придавало ее лицу выражение задумчивости и таинственной скрытности.
Неделя давно прошла, а фрау фон дем Буш и не думала собираться в дорогу. «Как долго она еще пробудет здесь?» – спрашивала себя Лиза. Она искренне любила свою мать, но больше нескольких дней с трудом переносила ее присутствие.
– Тут у тебя все так чудесно, в Берлине, дорогая, – говорила фрау фон дем Буш и похлопывала Лизу по мягкой, полной щеке. Утром она «работала» по хозяйству, то есть давала работу горничным. Стирали гардины, мыли двери и окна. Чинили гардероб, белье. Затем натирали паркеты. Сама фрау фон дем Буш ни к чему не притрагивалась. Она восседала за письменным столом, вела свою обширную корреспонденцию и только появлялась через каждые четверть часа. Но ее распоряжения были так решительны, что никто не смел возражать.
Как-то утром она таинственно исчезла, и Лиза сразу поняла, что это означало. Поехала к Венцелю! Лиза знала, как упряма ее мать, и полагала, что маленький афронт ей не повредит.
Надо заметить, что фрау фон дем Буш не только желала защитить интересы своей дочери; к Венцелю влекло ее также любопытство. До нее доходили самые различные слухи и легенды – она ведь два года назад уже приезжала в Берлин, но как раз за последний год эти легенды приняли совершенно фантастическую окраску.
Дом на Вильгельмштрассе кишел людьми. Лифт сновал вверх и вниз. Люди выскакивали, вскакивали. Кабина беззвучно поднялась. Благовоспитанный швейцар учтиво взял карточку посетительницы и распахнул дверь маленькой, роскошно обставленной приемной. Ни пылинки! Вот где Лиза могла бы поучиться опрятности.
И все это принадлежало ему, человеку, которого она – в гневе своем после похищения Лизы – называла «подлым преступником», «глупым мальчишкой, у которого молоко на губах не обсохло». Правда, это было много лет назад и объяснялось ее волнением. Теперь она раскаивалась.
Сперва в приемную вошел молодой человек с красными щеками, по манерам которого сразу было видно хорошее воспитание. Он щелкнул каблуками, поклонился, попросил одно мгновение подождать. Затем появился кривоносый господин весьма изысканного вида, капитан с неразборчивой фамилией, вежливо попросивший посетительницу запастись на одну минуту терпением. Фрау фон дем Буш была близка к тому, чтобы простить Венцелю все его грехи. Но потом в дверь ввалилось нечто грузное, рыхлое, косившее поверх стекол пенсне, красное как свекла, с жидкими рыжими волосами на черепе, с рыжей щетиной на жирных небритых щеках – Гольдбаум. Он испортил Есе впечатление.
– Меня зовут Гольдбаум, сударыня, – сказала свекла, усевшись в кресло. – Я ведаю личными делами господина Шелленберга. Благоволите, сударыня, изложить мне ваши желания…
Но фрау фон дем Буш пожелала видеть лично господина Шелленберга. Грузная масса заколыхалась, поднялась, высказала сомнение, удастся ли устроить прием вне очереди, исчезла.
«Говорили же мне, что его окружают странные фигуры, – подумала фрау фон дем Буш. – В этих рассказах, очевидно, много правды».
Но тут опять появился краснощекий молодой человек с хорошими манерами и повел ее прямо в кабинет к Венцелю.
Фрау фон дем Буш собиралась, чтобы не терять времени и услужить дочери, просто подойти к Венцелю и сказать ему, словно ничего не случилось, что между людьми… Но по выражению глаз Венцеля, вежливо поднявшегося из-за большого письменного стола, она сразу решила, что с этим человеком так говорить совершенно невозможно.
Она не простерла к нему объятий, как собиралась. От всей заученной ею роли остался только простодушный тон вступительных слов, беззастенчивостью своей поразивших Венцеля.
– Я в Берлине, Венцель, – затараторила она, – и зашла тебя повидать, поздороваться с тобой и поздравить тебя. Да, у тебя превосходный вид! Ты немного пополнел. Не делай такого лица. Венцель, я знаю, нам с тобой случалось ссориться. Но ведь все мы – люди, и ты достаточно умен, чтобы не помнить обид.
– Я все помню! Я никогда ничего не забываю! – резко остановил ее Венцель.
Лицо у него на миг омрачилось. Потом он движением руки пригласил ее сесть. Глаза у него были холодные, жестокие, беспощадные.
– Я очень удивлен, что вижу вас здесь, фрау фон дем Буш, – сказал он затем, пристально глядя в лицо гостье спокойным и бесстрастным взглядом. – Что вам угодно?
С первого же мгновенья определилось превосходство Венцеля над тещей. Оправившись от первой неожиданности, он был совершенно спокоен, сдержан, деловит, между тем как она дрожала от волнения.
– Я пришла, Венцель, – сказала фрау фон дем Буш, – чтобы урегулировать с тобою материальное положение Лизы.
– Оно урегулировано, – холодно и учтиво ответил Венцель.
Он передал фрау фон дем Буш папку со счетами и выписью из контокоррентной книги.
– Вот внесенные мною суммы, а вот оплаченные мною счета вашей дочери.
Фрау фон дем Буш многословно объяснила ему, что его долг – содержать Лизу и детей соразмерно со своим состоянием.
– Так я и поступаю, – ответил с изумлением Венцель. – Но вы, конечно, согласитесь, что всему есть мера. Я не намерен работать шестнадцать часов в сутки, чтобы потворствовать прихотям вашей дочери. Не намерен я также нести все последствия дурного воспитания, которое вы ей дали.
Фрау фон дем Буш окинула его оскорбленным взглядом.
– Вы бессердечный и жестокий человек! – крикнула она в исступлении.
Ее лицо от волнения стало белым, как ее волосы.
– Мне приятнее казаться бессердечным, чем слабоумным, – ответил Венцель. – Но теперь прошу вас извинить меня. – Он встал и указал на седого, очень стройного господина, вошедшего в этот миг. – Разрешите представить вам господина генерала фон Зиммерна, готового к вашим услугам.
Оказалось, что и этот почтенный старый воин является представителем интересов Венцеля.
– Должен откровенно сказать, – объявил седой генерал, – что шестьдесят пар ботинок за один год и двести пар шелковых чулок – это, как-никак…
Фрау фон дем Буш перебила его.
– Простите, я хотела бы вести переговоры лично со своим зятем.
– Господин Шелленберг уже уехал.
Бледная, с красными пятнами на лице, вышла из этого дома фрау фон дем Буш. Она наняла автомобиль и немедленно поехала к адвокату Давидзону, которого знала давно и к которому питала чрезвычайное доверие.
– Он бестактен и груб! – кричала она в автомобиле, сне себя от ярости.
Давидзон попросил ее успокоиться и рассказать ему совершенно хладнокровно обстоятельства дела.
– Я прошу вас действовать без всякой пощады, – сказала она адвокату.
– Шелленберг? – переспросил тот. – Какой Шелленберг? Есть два Шелленберга.
– Венцель Шелленберг.
– Ах, Венцель Шелленберг! Продолжайте, сударыня. Есть еще Михаэль Шелленберг, о котором так часто говорят газеты.
Фрау фон дем Буш изложила дело во всех подробностях. Адвокат внимательно смотрел на нее, но слушал только краем уха. Он обдумывал одну бумагу, которую должен был еще в этот час продиктовать по делу Бергенталя и К0. Лишь по временам он рассеянно задавал вопросы.
– Имела ли ваша дочь приданое?
– Приданое? О, нет! Мой муж занимал высокий пост в администрации, он любил жить на широкую ногу и обращал большое внимание на гардероб. Это был его долг. Он служил только государству. Копить деньги было невозможно. В ту пору чиновники были совсем другого склада. Вы это знаете.
– Простите, сударыня, я только хотел уяснить себе положение. Если бы ваша дочь получила приданое, быть может, удалось бы доказать, что только на нем господин Шелленберг мог основать свое состояние. Разумеется, сделано будет все, что находится в моей власти. Ваша дочь, конечно, имеет известные права. И мы будем знать, как эти права защитить. Состояние Шелленберга оценивают теперь уже во много миллионов. Мы заставим его расстаться с частью этих миллионов.
Лицо адвоката от возбуждения слегка зарделось. Он говорил, расхаживал по кабинету, обещал, внушал большие надежды, разгорячился. И все же, пока он говорил, его мысли заняты были исключительно бумагою по делу Бергенталя и К0. Десятью минутами раньше он также возбужденно беседовал с Бергенталем.
Фрау фон дем Буш рассталась с адвокатом преисполненная надежд.
«Хорошо, что я приехала и взяла дело в свои руки, – говорила фрау фон дем Буш, садясь в автомобиль. – Лиза одна никогда бы с этим не справилась. Миллионы, – сказал он. – Какое бы это, в самом деле, было счастье, если бы можно было, наконец, не считать грошей. Лиза меня еще благословит когда-нибудь».
Проносясь по залитым толпою улицам, фрау фон дем Буш предавалась мечтам. Например, она еще никогда не была в Египте. А при ее склонности к бронхиту египетский климат зимою был бы для нее, конечно, благодеянием.
Женни обедала с Венцелем в отеле «Эден».
– О новой квартире вы уже подумали, фрейлейн Флориан? – спросил Венцель.
– Нет, – ответила Женни и покраснела.
Ей показалось, что голос Венцеля прозвучал строго и укоризненно.
О боже, она не умела так быстро принимать решения!
– Я покамест все еще занята своим гардеробом. А мне с ним легче справиться в моей старой квартире.
– Вот и прекрасно, – радостно продолжал Венцель. – Третьего дня я был в этом отеле у одного знакомого шведа, У него был здесь номер, состоящий из двух гостиных, спальни и ванной, поистине – прелестная квартирка, окнами на Тиргартен. Швед уехал, и я нанял эту квартиру для вас.
Женни изумленно взглянула на него, потом покачала головою.
– Здесь, в «Эдене»? Что вы, бог с вами, это для меня слишком дорого!
– Вам она обойдется очень дешево, фрейлейн Флориан, – возразил Венцель. – Я в хороших отношениях с дирекцией. Пойдемте-ка, я покажу вам эти комнаты и уверен, что они приведут вас в восторг.
В самом деле, помещение было дивное. Особенно была Женни восхищена ванною. Во всех комнатах – так распорядился Венцель – стояли большие букеты цветов. Женни не произнесла ни слова, она только густо покраснела: это была ее благодарность.
Качинский, вернувшись из Гамбурга и узнав, что Женни переселилась в «Эден», побледнел, как мертвец. Роскошное помещение сказало ему, по-видимому, больше, чем все остальное. Он немедленно отправился к Женни. О, она сделалась важною дамой. Принимала посетителей не иначе, как по докладу!
Открыв дверь в маленькую гостиную и увидев Женни, он испугался, так она стала хороша собой. Никогда еще не видал он ее такой красивой. На ней было платье, которого он не знал. Держалась она уверенно и спокойно, исполненная неподдельной гордости; ступала как лань.
Она стояла у окна и медленно подняла на него мягко мерцавшие глаза. Своей легкой, несколько смущенной улыбкой в углах рта она словно говорила: «Ах, вот и ты! Мог бы и подольше оставаться в Гамбурге!» Нет, никогда еще не была она так хороша собою. За эти две недели в Гамбурге все линии ее лица и тела не выходили у него из памяти, все время он видел перед собою блеск ее глаз, непостижимую прелесть ее кротких черт. И все же она была гораздо, гораздо красивее образа, который он носил в себе.
Но Женни, когда увидела Качинского на пороге, прежде всего подумала, что лицо у него слишком нежное, женственное, чуть ли не бабье.
Качинский сел, закинул ногу на ногу и оперся подбородком на руку.
«Каждое его движение – позерство», – подумала Женни. Прежде она часто говорила: «Его дивно сложенное и тренированное тело всегда пластично, он не может сделать ни одного некрасивого движения».
– Ну, что в Гамбурге? – спросила Женни.
Какое равнодушие прозвучало в ее голосе! Он возвращается с похорон матери, а она спрашивает: ну, что в Гамбурге! По-видимому, она совсем забыла, что у него умерла мать.
Женни покраснела. Поняла бестактность своего глупого вопроса.
Качинский рассказал о своей поездке. Напустил на себя равнодушный и безучастный вид глубоко оскорбленного Друга, которому гордость и великодушие не позволяют обнаружить свою глубокую боль.
Женни заметила, что он одет с иголочки. Все было на нем ново и модно, даже носки и ботинки. Она вспомнила, что у его матери было небольшое состояние.
– А как твои дела с «Одиссеем»? – спросил Качинский. – Подписала контракт?
– Да, подписала.
– Условия хороши? – продолжал Качинский с крайним равнодушием.
– Да.
Качинский оставил эту тему, хотя имел право узнать более подробно эти условия. Он ушел.
Но на следующий день вернулся. Женки сразу увидела по его глазам, что на этот раз он не будет играть роль равнодушного.
– Я пришел пригласить тебя на прогулку, – веселым тоном сказал он, словно между ними не было никакой размолвки. – Мы немного пройдемся, а потом заглянем к Штобвассеру.
Женни покачала головой.
– Не могу, – сказала она. – Хочешь чаю? В шесть часов я жду режиссера. Мне нужно работать.
– Ну, пойдем хоть на полчаса! Он может ведь подождать. Доставь мне удовольствие, Женни!
Он ловил ее за руку, пытался коснуться ее. Он знал, как сильна была раньше его власть над нею. От первого же его прикосновения она слабела, заливалась краскою, теряла всякую способность к сопротивлению. Но Женни избегала его и только повторила, что ей нужно работать, но что полчасика она охотно поболтает с ним за чаем.
Она позвонила, и сейчас же явился официант.
– Когда придет доктор Бринкман, скажите, что я жду его. «Она хочет показать, что охладела ко мне!» – подумал Качинский.
Когда Женни стала разливать чай, слегка изогнув свое стройное тело и придерживая пальцем крышку чайника, какое-то неистовство овладело Качинским. Намерение сдерживаться развеялось, как дым. Он встал, побледнев и тяжело дыша от возбуждения.
Женни, с чайником в руке, вскинула на него удивленный и отстраняющий взгляд. Но этот взгляд, как бы отодвигавший его, только усилил его возбуждение. Он взял со стола папиросу, сжал ее дрожащими пальцами и спросил, пытаясь закурить:
– Я был бы тебе признателен за большую откровенность. Ты уже отдалась ему?
Брови у него поднимались и опускались.
Женни попятилась.
– Что это за тон? – тихо спросила она и побледнела. Бледная, она была всегда особенно прекрасна.
Качинский разволновался еще сильнее.
– Никогда бы я не поверил, что ты так малодушна, Женни! – крикнул он.
– На такой вопрос я не отвечаю! – сказала она, и глаза у нее загорелись.
– Ты знаешь не хуже меня, что он грабитель! – в бешенстве крикнул Качинский.
Женни, защищаясь, вытянула руки.
– Молчи! Я не хочу это слышать! – крикнула она и гневно топнула ногой.
– Это известно всем, а значит, и тебе!
Качинский взволнованно рассказал несколько эпизодов, изображавших Шелленберга в дурном свете.
Она не дала ему договорить.
– Уходи, уходи! – сказала она. – Ты несправедлив, я не хочу тебя слушать, если ты так говоришь.
– Ответь мне только на мой вопрос – и я уйду… навсегда, – сказал Качинский, и взгляд его с отчаянием приковался к ее чертам.
Его серые глаза злобно горели, сверкали ненавистью. Да, он ненавидел Женни так же сильно, как любил. Но еще больше, чем ее, смертельно ненавидел он авантюриста, купившего эту женщину, ненавидел его тем сильнее, чем меньше был способен чем-нибудь ему повредить. Да, когда-нибудь он отомстит, о, будьте уверены, час мести настанет! День и ночь Качинский будет думать только о мести.
В этот миг постучали в дверь. Вошел режиссер, доктор Бринкман.
Качинский стоял бледный, с дрожащими губами. Ему показалось на миг, что входит Венцель Шелленберг.
Но к Женни сразу вернулось самообладание. Она поздоровалась с доктором Бринкманом и познакомила обоих мужчин.
Разливая чай, она весело болтала, и гостиная наполнилась звоном ее голоса.
– Господин Качинский снимался для экрана, но еще не добился должного признания. Мне кажется, что у него очень большие способности. Вам следовало бы присмотреться к нему, доктор Бринкман!
Доктор Бринкман прищурил глаза и внимательно уставился на Качинского, как разглядывает барышник жеребца.
– О, внешние данные превосходны, – сказал он и сговорился с Качинским о встрече.
«Какую я сделала глупость!» – подумала Женни. На эту мысль она напала только в поисках темы для беседы. Каминский почтительно поцеловал ей руку, улыбнулся и вышел с поклоном.
Для Венцеля Шелленберга существовали две вещи на свете: работа и развлечение. Между ними он вдвигал несколько часов сна. Он непрестанно находился в своего рода опьянении. Работа пьянила его. А по вечерам и ночью он старался одурманиться удовольствиями всякого рода. Ходил в театры, но предпочитал легкую музу: оперетки, обозрения, то, что вызывало смех, что насыщало его, хмель красок и плоти. Серьезные вещи он откладывал на более позднее время. «Придет ведь пора, когда я начну сдавать, как все, – говорил он себе, – успею тогда заняться этими вещами». К ним причислял он также музеи и концерты. О, музыку он любил, но требовал от нее дикости и бешеных ритмов. Он любил цыганскую, залихзатскую музыку. На его вечерах всегда играла цыганско-румынская капелла, открытая им в одном баре и так восхищавшая его, что он тратил на нее большие суммы. «Пусть поют эти песни, когда я буду умирать! Если буду умирать! Но я не умру!»
К обязанностям маленького Штольне относилось также осведомление Венцеля о берлинских сенсациях, о каком-нибудь замечательном номере в варьете, о прогремевшей танцовщице, пьянящем оркестре, клоуне, смешившем публику до упаду. Эю была для Штольпе нелегкая задача.
– Это все то же, Штольпе, – говорил Венцель, – вам надо усерднее искать!
Когда Штольпе повез его однажды смотреть морских львов, которые жонглировали мечами, он чуть было не вспылил. Штольпе объезжал театры в предместьях и в восточной части города. Порою там удавалось открыть что-нибудь превосходное, сильное, бесстыдное, что-нибудь исключительно безобразное, исключительно забавное, какую-нибудь маленькую танцовщицу или певицу, способную заинтересовать Шелленберга.
Шелленберг часто устраивал у себя вечера. Бывали приемы официальные, на которые являлись директора банков и деловые знакомые со своими женами. Это было необходимо, но Шелленберг безумно скучал на таких вечерах. Бывали также интимные вечеринки для друзей, с музыкой, пением и пьянством. Гости засиживались до утра и шумно веселились.
В конце октября – погода стояла прекрасная – Венцелю вздумалось вдруг устроить осенний праздник в своем поместье Хельброннене. Его соблазнило ясное небо, рдевшее над ущельями улиц. Штольпе разослал приглашения и поехал вперед, чтобы все приготовить на месте.
Это поместье досталось Венцелю случайно. До войны, на маневрах, Макентину как-то довелось квартировать. В этом охотничьем замке. От одного товарища Макентин узнал, что барон Мюнхберг, владелец Хельброннена, готов продать усадьбу. Венцель купил ее заочно. Удосужившись через несколько месяцев осмотреть ее, он пришел в восторг.
Охотничий замок старой шинкелевской архитектуры окружен был старым парком, больше ста лет назад насаженным умелыми руками. Но это еще не все: в старом парке были галереи, тиссовые изгороди, романтические украшения, лабиринт и маленькая естественная сцена. Но и это еще не все: охотничий замок смотрелся в тихое маленькое озеро, а но озере были три острова. На островах построены были павильоны, и между двумя из них переброшен был высокий мост в японском вкусе.
Венцель поручил своему архитектору Кауфгеру реставрировать замок и павильоны.
Всем гостям еще памятен был тот летний праздник, который Венцель устроил для освящения замка. Несколько недель не умолкали о нем разговоры. Под открытым небом труппа актеров сыграла несколько сцен из «Сна в летнюю ночь», не весь «Сон в летнюю ночь» – это было бы слишком, скучно. Над озером полыхал фейерверк. Словом, это было бесподобно. Около двухсот человек принимало участие в празднике.
На этот же, осенний праздник приглашено было только двенадцать человек гостей, одни лишь ближайшие друзья. С наступлением вечера они были доставлены в Хельброннен в нескольких автомобилях. Румынская капелла встретила их неистовой цыганской музыкой.
Женни пришла от Хельброннена в восторг.
– Да ведь это настоящий, зачарованный замок! – сказала она.
– Я покажу вам Хельброннен, – сказал Венцель, без стеснения взял ее под руку и увел за собою.
Но самый праздник разочаровал Женни. Ей было не по себе от всего этого шума, от громкого смеха, от неистовой музыки и шуток, раздававшихся вокруг. Собрались ближайшие друзья и знакомые Шелленберга, двое с женами, любившими легкомысленный тон, другие – по большей части со своими подругами, элегантными особами, среди которых одна была подруга Женни по кино, а другая – очень известная и очень красивая танцовщица, знаменитая своими скандалами.
Среди мужчин было несколько банкиров, сыновей богатых родителей, безупречно одетых, с безупречными проборами, с безупречными ногтями, но пресыщенных и скучных. Они рассказывали анекдоты, которые Женни уже десятки раз слышала в разных кафе – какая пустота!
Ужин был расточительно пышный. Пили так много, что дамы быстро охмелели. Танцовщица взобралась на стол и плясала среди рюмок и цветов. Ей очень аплодировали. Венцель снял ее со стола и прижал к груди. И, когда Женни увидела это, ее так и резнуло по сердцу. Она почти все время страдала в этот вечер. Венцель оказывал ей предпочтение. Венцель сделал ее средоточием общества, а все же каждый вольный, откровенный взгляд его, обращенный на одну из других женщин, был для нее как нож, вонзающийся в сердце, да, нож, отточенный с обеих сторон и очень острый, – такое чувство было у нее. Но она любила его смех. Никогда еще он так не смеялся – безудержно, как мальчик.
После ужина за окнами стало вдруг светло, как от пожара. Венцель велел расставить вдоль берега озера огромные смоляные факелы. Все они вспыхнули одновременно. Потоки огня перекатывались в тихой воде. Это было дивное, почти пугающее зрелище. Венцеля похвалили за эту мысль.
– Надо же что-нибудь видеть, – сказал он. – Что сделать нам с этой ночью? Ведь пейзаж погружен в такой жуткий мрак!
Румынская капелла со своей неистовой музыкой отчалила от берега в лодке. Общество разместилось в четырех небольших шлюпках и направилось к островам. При высадке Венцель помогал танцовщице. Своей большой костлявой рукой он обвил ее стройный стан, и Женни снова сделалось больно «О боже, – думала она, – поскорей бы уж это кончилось!»
В павильонах сервированы были кофе, ликеры и сласти. Дамы зябли, молодые банкиры подняли воротники и говорили:
– Холодно, Шелленберг.
– Ну что ж, поедем обратно, поезжайте вперед.
– А вы, Шелленберг, хотите здесь остаться?
– А вот увидите!
Лодки отчалили. Никто не понимал что затевает хозяин замка.
В этот миг Венцель бросился с японского мостика в воду и поплыл за лодками. Он смеялся и фыркал.
– Я хочу вам только доказать, что совсем не холодно! – кричал он.
Добравшись до берега, он отряхнулся, как пудель. Женни дрожала всем телом. Она подошла к Венцелю вплотную, прикоснулась к его мокрому рукаву и сказала:
– Вы простудитесь, немедленно переоденьтесь!
Шелленберг рассмеялся, но вдруг умолк и посмотрел Женни в глаза. Тон ее просьбы смутил его. Женни была страшно бледна.
– Я повинуюсь! – воскликнул он и быстро скрылся. Потом танцевали, смеялись, пели. Ах, Женни была счастлива, когда опять очутилась в Берлине.
Женни давно и с крайним усердием взялась за работу. В сущности, она теперь первый раз в жизни работала со всем прилежанием, рвением и настойчивостью, на какие была способна. Необыкновенно редкая возможность представилась ей, подлинный счастливый случай, и она знала, что должна воспользоваться им.
Венцель распределил ее время, снабдил ее инструкциями, и она следовала им. Она брала уроки у одного балетмейстера и начала с первых экзерсисов старой балетной школы. Сначала они давались ей с большим трудом, но она быстро делала успехи, и преподаватель был доволен ею.
Венцель предоставил в ее распоряжение своих верховых лошадей, и она училась верховой езде. Каждое утро она ездила в манеже. Она чувствовала легкость и свежесть, восхищалась глянцем лошадей, их добрыми глазами и запахом. И настал день, когда она с удовлетворением ощутила полное господство над своим телом. Она чувствовала каждое движение, мельчайший мускул. Даже ходить по улицам было для нее наслаждением, почти чувственным.
Ежедневно она работала с режиссером. Доктор Бринкман был простым, всегда восторженно настроенным человеком, бесконечно терпеливым и добрым. Работая с нею, он сидел и щурил глаза, делал замечания, просил повторить. Теперь только она начала понимать пластическое искусство. Через несколько недель доктор Бринкман заставил ее играть перед киноаппаратом. Ей надо было изучить самой, какой у нее вид получается на снимках. Первые фильмы чуть было не привели Женни в уныние. Доктор Бринкман как раз этого и добивался: демонстрировать ей ее недостатки. Затем началась напряженная, мучительная работа. Научиться надо было каждому шагу, каждому движению, каждому жесту. Доктор Бринкман сам гримировал ей лицо, как это требовал объектив. И вдруг дело пошло на лад. Исчезла порывистость, исчезла неуверенность. Движения были плавны, глаза блестели и страстно вспыхивали.
– Вы научитесь! – радостно говорил доктор Бринкман. (Она не подозревала, что за эти уроки он получал от Венцеля исключительно высокий гонорар).
В скором времени фирма собиралась приступить к съемкам небольшой картины в Италии.
Женни с увлечением отдавалась своей деятельности. Она работала, лихорадочно работала день и ночь. Почти каждый вечер ходила она в какой-нибудь кинотеатр наблюдать, учиться. Медленно начало раскрываться ей и это трудное искусство.
О, работала она и для того, – и в этом она откровенно себе признавалась, – чтобы убивать часы и дни, когда она не могла видеться с Венцелем. В театрах, барах и ресторанах, где он бывал с нею в обществе своих друзей, присутствие этих друзей терзало ее, и мелочная ревность отравляла ей каждую минуту. Она бывала счастливь, когда он обедал с нею наедине. Но вечер проходил так быстро, и, когда она потом оставалась одна, боль разлуки снова овладевала ею со страшной силой. Днем Венцель был неуловим. Он просил ее говорить с ним по телефону, но часто она по два часа простаивала перед аппаратом, топала ногами от нетерпения, а к телефону все время подходили Штольпе, Макентин, Гольдбаум или еще другие люди.
Женни никогда еще не любила. Она знала теперь, чем был ее роман с Качинским: ничем! Теперь же она первый раз в жизни чувствовала, что такое любовь. И теперь она знала, что любовь – не радость, а мука. Сердце горело у нее в груди, как огонь. Ни о чем другом не могла она больше думать. Она писала Венцелю письма, но не отправляла этих писем. Она боялась его усмешки, да и сама она, Женни, ненавидела сентиментальность.
Не раз в часы душевной тревоги она пыталась восстать против своего увлечения Венцелем. В одинокие бессонные ночи она рисовала себе его образ и преувеличивала все его черты. Представляла его себе более безудержным, чем он был в действительности, более сластолюбивым, грубым, бессердечным, видела, как бесстыдно останавливался на женщинах его взгляд, но ничем нельзя было помочь. В один миг вырастал другой Венцель, чей сильный голос обдавал ее теплом, друг, чаще скрывающий, чем показывающий свою дружбу, друг заботливый и не любящий, чтобы ему об этом говорили. Часто он рисовался ей злым демоном, носившимся по свету и пожиравшим людей, а в следующий же миг он казался ей большим мальчиком, который искренне смеялся и на которого невозможно было сердиться.
Каков он был в действительности? Кто был этот Венцель Шелленберг? Она старалась его понять, – тщетно.
Но оно совершилось, это счастье или несчастье, как ни называть его, – оно совершилось. Для нее больше не было возврата. Как трепетала она при звуке его шагов! Как бледнела, когда он появлялся на пороге! Он обещал ей, как только будет свободнее, куда-нибудь поехать с нею на два, на три дня, куда-нибудь, где бы они были совсем одни. Она мечтала об этой поездке, для нее существовал уже только один вопрос: когда? Но Венцель никак не мог улучить время.
Адом были для Качинского эти дни и ночи. Слишком поздно раскаялся он в том. как вел себя при последнем свидании с Женни. Своими руками разрушил он мосты, Которые к ней вели. Ничего не может быть бессмысленнее со стороны мужчины, – он знал это отлично, – чем поносить своего соперника. Как ужасно все это было, как постыдно, как жалко! И все это разразилось так быстро, было так необъяснимо, что не укладывалось у него в сознании на протяжении ряда дней.
А теперь было поздно. Раскаянье, гнев и ревность душили его. Жизнь была для него выносима только при возможности, хотя бы изредка, видеть Женни. Это занимало его мысль, наполняло его воображение. В безвоздушном пространстве жить невозможно. И он подстерегал Женни, чтобы, притаившись за киоском, бледнеть, завидев только рукав ее манто. Когда к отелю подкатывал покрытый темно-синим лаком широкий и низкий автомобиль, он вонзал себе ногти в ладони, и лицо у него искажалось от ярости. Он был бессилен, но он отомстит! – Как и когда – это видно будет.
Когда из автомобиля выходил Штольпе, он чувствовал радостное облегчение. По силе, с какою захлопывались дверцы, он узнавал Шелленберга. Автомобиль исчезал, и он часами ждал его возвращения. Узнавал его фары. О, как ужасны были сверкающие фонари бесконечной стаи автомобилей, которые ночью выплывали из мрака и летели вдоль Курфюрстендамма. Они ослепляли его так, что он шатался, он пугался их, как призраков. И вот они приближаются, наконец, эти два страшных фонаря, подлетают. Теперь она дома. В ее окнах светло. Ее окна погасли.
Тогда только переводил он дух. Отправлялся в какой-нибудь ночной ресторан, игорный дом или клуб, сидел там бледный, с разочарованной усмешкой на красивых губах, с высокомерным выражением лица. Начал выпивать. Качинский никогда раньше не пил и не выносил алкоголя. Он быстро и тяжело пьянел. Потом бродил по темным улицам, произносил бессмысленные фразы, часто всхлипывая, и шел за первой встречной женщиной. Это повторялось из ночи в ночь. В конце концов он спьяна придумал целую историю, которую постоянно повторял и в которую сам почти верил, когда пьянел. Он рассказывал уличным женщинам, что у него была любовница, прекрасная как богиня, сказочно прекрасная, и что она умерла от гриппа. Это он каждую ночь рассказывал во всех подробностях. Дошел даже до того, что плакал у проституток, когда рассказывал эту историю.
Предел позора. Предел унижения.
Женни он начал яростно ненавидеть. Ей тоже хотел он отомстить. Разрабатывал планы мщения. Не плеснуть ли кислоты в ее прекрасное лицо? Но он сразу пугался и кричал: «Нет! нет!»
Затем произошел перелом, начавшись незаметно. Режиссер, доктор Бринкман, переговорил с ним, как обещал, и занял его в нескольких эпизодических ролях в виде испытания. Затем Качинский перестал получать от него какие-либо вести. «Разумеется, – думал он с горечью, – за мною не стоят миллионы!» Но вдруг пришло письмо от доктора Бринкмана с просьбой явиться к нему как можно скорее.
– Способностей у вас нет, господин Качинский, – с полной откровенностью сказал Бринкман, – да вы и не утверждали, что у вас есть способности. Вы ведь не актер. Но, может быть, вы приобретете опыт. Одно из наших отделений производит теперь съемку фильма, в котором вам поручается главная роль. Играйте только самого себя. Ни о чем другом и помышлять не смейте.
Качинский стал играть. Первые снимки никуда не годились. Но потом дело пошло. Для этого фильма нужен был молодой человек приятной наружности, умеющий хорошо носить костюм и хорошо себя держать. Несколько поддельная элегантность Качинского, его позерство – это было как раз то, чего требовал сценарий.
Фильм имел успех. И, когда режиссеры загримировали Качинского, оказалось, что его узкое лицо с несколько раскосыми миндалевидными глазами и пресыщенным ртом превосходно выходило на снимках. Это был как раз тот тип красивых американизированных молодых людей, который требовался режиссуре. Фирма подписала с ним контракт на год. Успех придал Качинскому уверенности, его тщеславие было польщено, почва немного окрепла у него под ногами. Женни он, конечно, не забыл. Нередко пытался он еще перехватить ее взгляд. Но уже не дрожал, уже не бледнел.
Однажды, проходя мимо «Эдена», он лицом к лицу столкнулся с Женни. Внезапно, как из-под земли, она выросла перед ним. Она остановилась и взглянула на него с испугом и беспомощным выражением глаз.
Да, теперь дрожала она, а он был совершенно спокоен. Он изменился в лице, потом снял шляпу и поздоровался с Женни, словно между ними ничего не произошло.
– Прости меня, Женни, – сказал он, улыбнувшись самым очаровательным образом. – Какой-то дьявол меня обуял, я и теперь совершенно не понимаю, как мог я устроить тебе такую сцену. Но пойми, Женни, я обезумел от ревности, а ты знаешь, как я сам всегда на это смотрел! Ничего не может быть гнуснее ревности. – Улыбка его уже сделалась легкомысленной и веселой. – Нам гораздо лучше быть добрыми товарищами, ты не находишь, Женни?
– Это, конечно, гораздо разумнее, – ответила Женни и взяла протянутую ей руку. – Ты наглупил.
Они пошли по улице рядом, по-приятельски болтая.
Да, теперь они опять стали приятелями. Качинский оказывал ей любезности. Посылал ей цветы и книги. Она замечала, как он старался искупить свою вину, и радовалась этому. По временам он пил у нее чай. Иногда им случалось встречаться в киноателье. Качинский неизменно держался с нею чисто по-товарищески.
Но как-то вечером – они провели этот вечер в кафе вместе с Штобвассером – он вдруг изменил тон. Они шли по темней безлюдной улице. Он вдруг коснулся руки Женни и нежно привлек ее к себе.
– Послушай, Женни, – заговорил он, стараясь скрыть свое волнение, – я хочу покаяться тебе во всем. Я чувствую потребность признаться тебе во всем, что было.
Прикосновение его руки было неприятно Женни. Оно коробило ее, а ведь она когда-то любила его. Только из снисхождения стерпела она это прикосновение. Подняв брови, нервно подергивая губами, выслушала она его исповедь.
Он признался ей во всем: как он подстерегал ее, как напивался до потери сознания, как рассказывал уличным женщинам о своей прекрасной любовнице, скончавшейся от гриппа.
Женни приподняла плечи. Отшатнулась пугливо, как чующее опасность животное. Высвободила свою руку, постаралась даже, чтобы ее одежда не касалась его. И каждое слово, которое он произносил, выталкивал из себя, лепетал, – все больше удаляло ее от него. Каждое слово все больше разлучало их. Ей хотелось бежать, но она знала, что он побежит за нею, и она боялась привлечь внимание немногих прохожих. Слова его были оскорбительны, они причиняли ей боль, они были бесстыдны.
– Видишь, Женни, как я люблю тебя, как безмерно люблю. Я не могу забыть твое тело. Пойми же меня, почувствуй же это!
Нет, она этого не чувствовала. Она понимала это, да, но в ее сердце уже не было отклика, напротив, то товарищеское чувство, какое она еще питала к нему, теперь исчезло. Она мгновенно сделалась холодной, враждебной. Она знала, что он не плохой, а только слабый человек. Но будь он плохим человеком, ей было бы приятнее. Она презирала его.
– Ты забыл о нашем уговоре, – сказала она, чтобы сдержать его.
– Не я о нем забыл, – страстно воскликнул Качинский, – ты забыла, Женни!
И он с дрожью в голосе спросил, не может ли она любить его хоть немного, чтобы его жизнь опять приобрела смысл.
Она отстранилась от него. Покачала головою и ответила тихо, но холодным, твердым тоном:
– Ты знаешь, я люблю другого.
– Ты уверена, что любишь его?
– Более чем уверена!
Качинский в отчаянии, немного театрально, потряс кулаками.
– Значит, нет никакой надежды! – сказал он.
Они тихо продолжали путь и не произнесли больше ни слова.
Недалеко от стеля Женни остановилась и ясным испытующим взглядом посмотрела Качинскому в лицо.
– Я хочу еще кое о чем спросить тебя, – сказала она. – Есть злые люди. Моему отцу написали, чтобы он зa мною наблюдал, что я стала любовницей опасного авантюриста.
Женни ждала ответа.
Лицо у Качинского сделалось совершенно бескровным, даже его постоянно красные губы побледнели, как у мертвеца.
– Я это сделал, – пролепетал он. – Я уже забыл. Как-то ночью напитал я спьяна это письмо. Я не помню, опустил ли его в ящик. О, какая низость! – воскликнул он и закрыл руками лицо. – Я не дерзаю умолять тебя простить мне это.
Женни потупилась. Помолчав немного, она ответила:
– Еще и это я прощу тебе.
Она протянула ему руку.
– Прощай!
Качинский взял er руку, глядя в сторону.
– Еще одна просьба у меня к тебе. – продолжала Женни. – Ты написал Шелленбергу анонимное письмо, предостерегающее его от некоего К. Никто другой не мог написать это. Не делай больше таких вещей, не будь смешным!
В своей комнате Женни долго сидела в потемках. Дрожала всем телом. Не решалась зажечь свет. «Быть может, он стоит внизу и ждет? – думала она. – А тот, другой, мой любимый, не ждет, пока погаснет свет»,
Большие поленья с треском пылали в камине. Пламя слепило глаза, и призрачные тени колыхались в полутемной комнате.
Венцель говорил:
– Вы редкая женщина, Женни Флориан! Вы знаете, что я ненавижу фразы и преувеличения. Я раз навсегда решил говорить то, что думаю, или просто молчать. Поэтому вы спокойно можете довериться моим словам. Вы красивы, и вы это знаете, но, в отличие от других женщин, не смотрите на свою красоту как на личную заслугу. Вы смотрите на нее так, словно получили ее заимообразно. Вы умны, но избегаете блистать умом, о чем старается большинство женщин. Вы одинаково далеки как от жеманства, так и от небрежности. Талантов у вас больше, чем у пяти женщин, вместе взятых, но вы о них никогда не заикаетесь. Вы умалчиваете о них, как все люди, сознающие свою силу.
Женни подняла голову, отливавшую шелком волос. Ее глаза ослепительно сверкали, как глаза животного, когда в них падает свет. Отражения огня мелькали на ее щеках, на губах и зубах. Ее маленькое пылающее ухо опьяненно впивало слова Венцеля. Редко доводилось ей слышать подлинный голос этого человека, даже когда она бывала с ним наедине. В присутствии знакомых и друзей он говорил громко, с молодецкими интонациями, которых она терпеть не могла.
Женни сидела у ног Венцеля на ковре, поджав колени. Сидела у самого огня, дерзко тянувшегося к ней своими языками. Днем они прибыли в охотничий замок Хельбриннен. Их праздник должен был продлиться три дня.
– Приятно, когда тебя иной раз так балуют! – ответила она.
Когда Женни говорила, все гласные сверкали. Голос ее звучал целомудренно, точно ей стыдно было говорить. И, говоря, она краснела.
– Вы – друг, вы – верный друг, и я чувствую себя хорошо и уверенно в вашей близости. Может ли быть сладостнее чувство для женщины? Вы гораздо нежнее, чем обычно можно предполагать. Отчею вы так часто хотите казаться бесчувственным?
Пламя трещало и пылало. По закопченным стенам камина карабкались быстрые искры.
Венцель долго молчал. Потом ответил, нахмурившись, медленно покачивая головою:
– Вы чуть было не соблазнили меня по что-то поверить, только потому, что приятно считать себя лучшим человеком, чем это соответствует правде. Нет, вы меня не знаете, Женни Флориан. Мои чувства погребены или погасли, как они отмирают в известном возрасте и в известных условиях жизни. В вашем обществе, правда, многое пробуждается, чего я уже давно не ощущал, так по крайней мере кажется мне. Вы любите стихи?
Женни подняла на него глаза.
Венцель рассмеялся.
– Странный вопрос, не правда ли? В Берлине я не решился бы задать его. В молодости я читал много стихотворений, но запомнил только одно – память у меня слаба. Вот Михаэль, мой брат, знает половину «Фауста» наизусть, он все запоминает шутя. А вы, Женни Флориан? У вас, должно быть, голова набита такого рода вещами.
Женни это подтвердила: у нее память хорошая.
– Значит, вы и много стихов помните. Не можете ли вы прочесть какое-нибудь стихотворение, строфу? Мне хотелось бы послушать, как при этом звучит ваш голос.
Женни, не колеблясь, встала, словно ее вызывал режиссер. Подумала немного, потом сложила руки, сблизив Концы пальцев, и заговорила тихо, совсем однозвучно, искрение, полузакрыв глаза, обращенные в сторону камина:
Сквозь сон, на мягком ложе,
Лютне моей внемли.
О. милая, Чего же
Тебе еще? Дремли.
Она кончила. Помолчав, уронила руки.
– Красиво? – спросила она, словно очнувшись от глубокого сна.
– Красиво, и вы это очень красиво прочли. Эту строфу я забыл. Но скажите, как мы с вами, в сущности, набрели на эту странную тему? Ах, да, вспоминаю. Я заговорил о том единственном стихотворении, которое мне запомнилось. Впрочем, и это не совсем верно. Я запомнил только одну строфу, да и ее не мог бы, пожалуй, повторить без ошибок. Для меня это самое прекрасное стихотворение из написанных на немецком языке. А может быть, оно и вообще прекраснее всего, что когда-либо писали на этом свете поэты, потому что оно самое простое, самое нежное, самое искреннее. Это гейневское «Ты как цветок прекрасна». Вас удивляет, что я, как раз я, это говорю? Что ж, вы правы, только очень верующий человек в праве произносить эти стихи. Не буду поэтому продолжать. Но вот что я хотел сказать. Ощущение, сходное с тем, какое выразил Гейне в этом стихотворении, – разумеется, всего лишь сходное! – я испытываю часто, когда гляжу на вас, Женни Флориан. Простите меня, мне уже стыдно, что я сказал такую пошлость.
Женни на это ничего не ответила, только ниже опустила голову.
А Венцель продолжал:
– Не истолкуйте ложно моих слов. Две вещи мне на свете ненавистнее всего: истерия и сентиментальность. Людей истерических, – мужчин среди них, пожалуй, больше, чем женщин, – следовало бы убивать, а сентиментальных – ну, скажем, топить.
Женни рассмеялась.
– С вами шутки плохи, Шелленберг! – воскликнула она, а в глазах у нее читался все-таки скрытый страх. Какое ужасное презрение прозвучало в голосе Венцеля!
В наше время нужны кулаки – кулаки, несколько беззастенчивые, – продолжал Венцель, – цепкие руки. Чувства – это роскошь богатой эпохи, эпохи без долгов. Я говорю совершенно откровенно. Я не 'хочу быть заподозренным в том, что был сентиментален, когда сам говорил о стихах Гейне и просил вас прочитать стихи. Нет, это было нечто совсем другое. Не хочу я также быть заподозренным в притворстве перед вами. Я, например, не притворяюсь в любви к вам. О, нет! Я откровенно признаюсь, – простите мне это банальное выражение, – что вы «нравитесь» мне, но это еще далеко не любовь. Может быть, я даже влюблен в вас. Но кто же много раз в жизни не бывает влюблен? Это, быть может, даже нормальное состояние человека. Любовь? не знаю, могу ли я любить. Не знаю, могу ли я другого человека любить больше, чем себя. Не знаю даже, возможно ли вообще любить кого-нибудь, кроме себя. Мне кажется, что на этот счет много наврано… у поэтов. Ведь любовь – это не наука, и химическому анализу она не поддается. Но я не лгу, Женни Флориан, говоря, что вы мне симпатичнее всех женщин, каких я знаю. Не знаю только, достаточно ли вам того, что называют симпатией?
Женни кивнула.
– Это много, – тихо сказала она, – и станет больше, – добавила она еще тише.
– Вот это хорошо, Женни Флориан, тогда станем друзьями. Но так как я не люблю обольщать человека, то не скрою от тебя моих условий.
Большие, ясные как ручей, кристальные глаза Женни смотрели на него. Ему припомнились ручьи, которые он видел р детстве. В Клейн-Люке был такой прозрачный ручей. Почему позже никогда уже не видишь ясности вод?
И он продолжал:
– Я требую полной свободы, потому что мне нужна свобода Я не могу жить в другой атмосфере. Такой уж я человек. Тебе же, слышишь ли, я не предоставляю никакой свободы! Я знаю, есть дурни, провозглашающие женское равноправие. Это жалкие дурни, которые не знают женщин, у которых в жизни была только одна или две любовницы. Это лгуны. Я не принадлежу к числу этих мужчин с новомодными воззрениями. Я весьма старомодный человек, по крайней мере в этом отношении, и нисколько не склонен изменять свои взгляды. При этом я не мелочен. Флирт, поцелуй – но не больше, большего я не потерплю. Таковы мои условия, Женни. Теперь отвечай.
Женни улыбалась, и глаза у нее блестели.
– Я принимаю все условия, Венцель. Я капитулирую.
– Говоря по правде, – продолжал Венцель, – я нахожу неправильным столь ужасно серьезно относиться к этим вещам, к отношениям между мужчиной и женщиной. По-моему, смысл жизни в том, чтобы извлекать из нее максимум наслаждений. А люди как будто стараются доставлять друг другу минимум наслаждений.
Женни не поняла его. Что-то беспокоило ее, Но Венцель продолжал:
– Итак, что сделала бы ты, Женни Флориан, если бы любила меня… это сильно сказано… если бы я был тебе симпатичен?
На это Женни ответила, не колеблясь:
– Спроси, чего бы я не сделала!
Так Женни Флориан стала любовницей Шелленберга.
Да, теперь жизнь обрела для нее совсем другой облик. Женни ходила по улицам, сложив губы в трубочку. Она насвистывала, как птичка. Солнце не переставало светить, даже в дождливую погоду. А когда солнце светило, Женни купалась в его лучах. Все люди, обычно такие раздраженные и неучтивые, казалось, старались говорить ей приятные вещи, комплименты. Внезапно все они делались приятными, любезными людьми, осыпавшими ее ласковыми словами. И сама Женни была отзывчива, обходительна, добра. Она сверкала от счастья, как сверкает брильянт, когда на него падают лучи.
Однажды Венцель повез ее в Далем. Показал ей ту виллу, которая во время постройки оказалась для него недостаточно поместительной. Он называл эту виллу, – такую форму имело здание, – картонкой для шляп. Она была построена в современном стиле барокко и отделана во всех мелочах даровитейшим берлинским архитектором Кауфгером. Декораторы и мастеровые скоблили, чистили, красили. Пахло гипсом, лаком и свеже-оструганным деревом. В некоторых комнатах стены были уже покрыты обоями. Там и сям уже стояла мебель. Через несколько недель в вилле можно будет поселиться. Ванная комната из розового мрамора привела Женни в восторг.
– Как тебе нравится картонка для шляп? – спросил Венцель.
Женни была очарована. Ничего великолепнее она не видела никогда.
– Ну, я дарю тебе ее. Здесь будет жить Женни Флориан.
У Женни вырвался крик. Но тут же она отстраняюще подняла руку.
– Не надо дарить, Венцель! – воскликнула она, – Нет, не надо подарков.
Она сделалась вдруг задумчивой.
– В таком случае живи здесь, сколько захочешь. К твоему возвращению из Италии дом будет готов.
Несколько дней спустя Женни уехала с кинотруппой на юг. Поезд стремился вперед, а Женни мыслями стремилась назад. При виде каждой мызы, каждого дерева, отмеченных особыми чертами, она говорила себе: «Поскорей бы увидеть вас вновь!» Она чувствовала себя несчастной. «Таково уж мое призвание!» – твердила она с покорностью судьбе.
Ветер носился над степью. Он был еще мокрый от снега, но уже обдавал теплым дуновением весны. Сильный юго-западный шторм свирепствовал в последние дни.
От «Счастливого моста», бараки которого расплывались вдали на горизонте, до больших мастерских «Счастливого пристанища» тянулась теперь однообразная, огромная равнина, прерываемая только небольшою, колеблемой ветром, березовой рощею, которую, согласно плану, пощадил топор. Ей предстояло превратиться в «парк».
Прибыли машины и взрыхлили, измельчили, перекопали и загладили почву «Счастливого пристанища», где раньше стоял лес. Изо дня в день большие тракторы и паровые катки медленно ползали взад и вперед по новопроложен-ным дорогам. На канале появились баржи, доставлявшие щебень, шлак и булыжник. Постройкой этих дорог заняты были толпы рабочих. Другие работали на выгрузке барж. Переносные рельсовые пути вдоль и поперек пересекали равнину.
Леман за эти недели почти не раздевался. Еще слава богу, что дни стали длиннее. Письмо за письмом получал он из Берлина, приезжали инженеры, с утра до ночи звонил телефон. С ума можно было сойти. Его, разумеется, торопили. Сперва хвалили его, а затем оказалось, что он на целую неделю опоздал. Леман рвал и метал и, несмотря на однорукость, завел себе велосипед. Разъезжал весь день на велосипеде. Никакой темп не удовлетворял его.
Небольшая группа под руководством Георга Вейденбаха работала отдельно. В нее входили длиннобородый генерал и тот кривоногий слесарь, который когда-то работал на новой постройке у Венцеля Шелленберга. Они тащили с собой рейки, рулетки, визировали, промеряли я вбивали копья. Георг расхаживал с грязным и смятым чертежом под мышкой. Он получил задание обмежевать «Счастливое пристанище». «Они меня до отчаяния доведут! – крикнул ему Леман сквозь завывание бури – Эти ребята в Берлине думают, что мы колдовать умеем! Через три дня прибудут баржи со строительным материалом! Что вы на это скажете? Просто сумасшествие!»
В этот вечер порывы ветра достигли такой силы, что добровольцы-почтальоны, эти бодрые мальчишки, с трудом подвигались вперед на своих велосипедах. Один из велосипедистов прорвался сквозь бурю к Георгу. Он передал ему письмо.
Письмо! Георг все еще дрожал каждый раз при получении писем. Он зажал чертеж под мышкой и в сумеречном свете присмотрелся к почерку. Письмо было от Штобвассера. Мгла уже настолько сгустилась, что Георг с трудом мог читать. Одно он понял сразу: в письме содержались данные о местопребывании Христины! Георг побледнел. Он так разволновался, что отошел в сторону на десять шагов. Христина обратилась к Женни Флориан с какой-то просьбой, и Женни Флориан, предупрежденная Штобвассером, сейчас же сообщила ему об этом. Берлин, где-то в северной части города. Итак, след разыскался.
Затем следовали пространные рассуждения о бедственном материальном положении молодых художников в Берлине. Георг дальше не читал.
Ни слова не сказав, Георг покинул свою бригаду и быстро зашагал к баракам. Под конец пустился бежать. В конторе Лемана горел свет. Запыхавшись, бледный и в сильнейшем волнении, Георг вошел в комнату и попросил о немедленном двухдневном отпуске. Ему необходимо в этот же вечер уехать в Берлин.
– Да вы с ума сошли, черт бы вас побрал! – закричал Леман. – Как раз теперь?
Но вдруг умолк. Он увидел лицо Георга.
– Да что это с вами? – спросил он с живейшим участием. – Какой у вас вид? Садитесь! Что случилось?
– Не случилось никакого несчастья, – сказал Вейденбах, и краска начала медленно приливать к его лицу, – напротив, я получил счастливую или, может быть, счастливую весть, еще неизвестно наверное.
– Тем лучше, – сказал Леман. – Конечно, если нельзя иначе, то вам надо ехать, я это понимаю, как это ни грустно.
Так вы хотите отсутствовать два дня? Нельзя ли вам управиться скорее? Покамест я возьму на себя и вашу работу. Приходите через час, мы потолкуем подробнее. Ехать сегодня вам нет никакого смысла.
Из окон столярной мастерской струился яркий свет. Под одним из этих окон Георг остановился, чтобы еще раз внимательно прочитать письмо Штобвассера. Да, ошибки не было. След Христины нашелся, не адрес ее, но хоть след. Теперь, наконец, Георг овладел собою настолько, что мог дочитать письмо Штобвассера.
– Будь счастлив, что у тебя есть работа, Георг, – писал Штобвассер. – Может быть, скоро и я приеду к тебе. Все мы здесь, еще держащие в руках знамя искусства, находимся в отчаянном положении. Я занят работой для мебельной фабрики, но за какое вознаграждение! Качинский спасся в кино и, по-видимому, сделает карьеру, Но всем остальным живется отвратительно». И Штобвассер описывал, как известные художники и скульпторы продают и закладывают вещь за вещью, только чтобы прокормиться. Молодая скрипачка, лучшая ученица знаменитого виртуоза, каждый вечер играет за две марки в кино. Известный художник и гравер за несколько пфеннигов рисует в кафе портреты. Хорошие театры закрываются, фильмы и обозрения торжествуют. «Что же будет? – восклицал Штобвассер. – Правительство, городские управления не интересуются нами, да и газеты перестают интересоваться. Неужели искусству в нашей стране суждено погибнуть?…»
С первыми лучами рассвета Георг пошел на станцию и в двенадцатом часу дня выскочил в сильнейшем волнении из вагона, чтобы сейчас же отправиться в северную часть города. Маленький кучерской трактир, указанный в письме Христины, нетрудно было разыскать. Здесь посланец Женни должен был обратиться к фрейлейн Паулине и сказать, что он явился от фрейлейн Флориан.
Фрейлейн Паулина оказалась толстой, хмурой девицей с непричесанными еще волосами; она грязными руками полоскала стаканы за стойкой. Зевнув, она подозрительным взглядом уставилась на Георга, хотя он старался напустить на себя равнодушный и незаинтересованный вид.
– Так вы от фрейлейн Флориан? – переспросила она, потом зевнула опять и, еще раз подозрительно покосившись на Георга, сказала: – Ну, надо надеяться, вы к ней с добрыми вестями пришли. Давно пора. Старуха уже башмаки у нее отняла: так она увязла в долгах. Пойдите в номер двадцать три, третий этаж в боковом флигеле, квартира агента Ледерера.
Так вот он, адрес Христины! Георг, шатаясь, побежал но улице и остановился перед номером двадцать третьим. Как часто ему снился этот дом! Сотни раз! Но еще страшнее, еще тягостнее показался ему дом в действительности, чем во сне.
Грязные ворота, справа – смрадная конская мясная, слева – пустая, запыленная лавка с перебитыми стеклами. В воротах играли болезненного вида дети со старческими лицами. Потасканные женщины в лохмотьях входили и выходили. В полусознании, одурманенный смрадом мясной лавки и потрясенный мыслью, что Христина живет в таком аду, взобрался Георг по узкой лестнице. Эта лестница тоже утопала в грязи и была пропитана запахом помоев и грязных кухонных раковин. И снова дети, больные, заброшенные, на тонких кривых ножках, в лохмотьях, кашляющие женщины или бледное, угрюмое лицо мужчины. Весь дом дрожал от криков, голосов, шагов и хлопанья дверей. Он казался населенным сотнями семейств, которых извергла столица, чтобы они здесь погибали. Мимо прошла толстая баба, большой кусок мяса в рваной кофте, и грубо подтолкнула его, со смехом пяля на него наглые, заплывшие глаза.
Георг окреп от долгой жизни на свежем воздухе. Работа закалила его. Ко многому он привык и все же задрожал в этом вертепе нищеты.
– Смелее! Смелее! Вперед! – говорил себе Георг.
Перед грязной дверью с дощечкой «Ледерер, агент» он собрался с силами и постучал раз-другой, напряженно прислушиваясь, не раздастся ли за дверью шорох. И, пока он прислушивался, шум в доме, казалось, удесятерился.
Наконец, засов отодвинулся, и дверь открылась. Молодой человек, почти мальчик, с колючими, наглыми глазами стоял на пороге. Лицо у него было бледное, блестящее, словно покрытое испариной. Он был без воротничка, рубашка на нем была грязная.
– Что вам? – наглым тоном осведомился молодой человек.
За ним выплыло одутловатое лицо женщины с всклокоченными седыми волосами и недоверчивым взглядом. Она была небольшого роста, толстая, и между глазами проходил длинный шрам, словно ей когда-то рассекли лицо топором.
«Теперь держись!» – подумал Георг, почти лишаясь чувств. Он вежливо поклонился и сказал, что пришел с письмом к фрейлейн Христине Мерц от фрейлейн Флориан.
– Наконец-то! – взвизгнула толстая женщина. – Мы рады будем избавиться от нее. Вы принесли деньги?
– Да, я принес деньги.
Молодой человек повел Георга в узкий, темный, зловонный коридор. Георг, близкий к обмороку, не мог впоследствии восстановить в памяти все подробности. Но он помнил, что произошло следующее.
Он постучал в какую-то дверь, и чей-то далекий, незнакомый, не настоящий голос произнес: «Войдите!» Это не был голос Христины. Незнакомая, заброшенная девушка сидела в своей жалкой каморке на низкой, узкой железной кровати и штопала рваный чулок, бледная, чахоточная, с большими горящими глазами. Почти умалишенной казалась она. Она вперила в него большие горящие черные глаза, но не пошевелилась… Руки, державшие иглу и чулок, тоже замерли. Так она сидела и смотрела на него, словно восковая фигура. Долго ли? Георг не мог бы ответить на это. Но он помнил, что вдруг приблизился к этой чужой, неподвижной девушке, вперившей в него взгляд, и упал перед нею на колени: это все-таки была Христина.
В отчаянии он простер к ней руки:
– Ты больна, Христина? – спросил он, но даже не слышал своего голоса.
Христина сидела все так же неподвижно и смотрела на Георга лихорадочными глазами, не шевелясь. Он шептал ее имя, но она не шевелилась. В безумном страхе он, запинаясь, путаясь, задавал ей вопросы. Она молчала. Он хотел взять ее за руку, она отвела руку назад. Он был близок к отчаянию. Никогда в жизни не переживал он таких страшных минут. Впоследствии он был счастлив, что не помнил подробностей. Только ужас сохранился у него в сердце, Неизгладимый навсегда.
Его вспугнуло чье-то лицо в дверях, лицо, разрубленное топором, с одним большим и одним маленьким глазом; выражение первого было призрачно и мертвенно, а второго – животно и нагло. Резкий голос визжал и ворчал, что ей, хозяйке, не по средствам содержать чужих людей и что она собиралась сегодня выпроводить Христину из дома. И еще что-то в этом роде провизжал голос; ужасный тон его навсегда врезался Георгу в память.
Но тут произошло самое поразительное, нечто совершенно неожиданное, и как раз от этой неожиданности – другого слова для этого не подыскать – Георг мгновенно – и это тоже поразительно – пришел в себя. Начиная с этого мгновения, он уже помнил все подробности.
Христина вдруг улыбнулась или, вернее говоря, попыталась улыбнуться. Болезненная усмешка медленно разлилась у нее по лицу. Потом она повернулась к изголовью постели, откинула одеяло, и Георг вдруг увидел головку младенца. Нежно взяла Христина в обе руки завернутого в тряпки ребенка и протянула его Георгу.
– Вот он, – прошептала она.
– Что это? – пролепетал Георг.
– Это твой ребенок, – шепнула Христина и снова попыталась улыбнуться.
– Мой ребенок? – крикнул Георг. – Как это может быть? Как мне все это понять? – И он кинулся к ребенку, взял его у Христины из рук и прижал к груди.
Рассеченное лицо в дверях расхохоталось. Начиная с этой минуты, Георг уже вполне владел собою. Он стал заклинать Христину уйти с ним. Она задрожала. Взгляд ее, полный страха, устремлен был на дверь.
– Возьми меня отсюда. – прошептала она, смертельно боясь, что старуха ее услышит. Тогда Георг повернулся к двери и пошел прямо на рассеченное лицо.
– Я требую объяснения! – крикнул он. – Что здесь происходит? Что это все значит?
Старуха завизжала. Осыпала Георга оскорблениями, обзывая Христину непристойными словами. Она ничего не имеет против того, чтобы он забрал с собой эту «даму» – о, напротив! – но сначала надо заплатить. Долги, деньги – двести марок чудовищная сумма! Двести пятьдесят марок! Это ужас!
Взгляд Христины, закутанный в лохмотья младенец… Георг ринулся из дому, как будто его гнали кнутом.
Обливаясь потом, подбежал Георг к мастерской Штобвассера. Он был в таком исступлении, что рванул дверь, прежде чем Штобвассер мог ответить на его стук. Георг ворвался в мастерскую и отшатнулся: молодая нагая девушка лежала на маленьком диване. Штобвассер стоял и усердно лепил.
– Нужна твоя помощь, Штобвассер! – крикнул Георг, размахивая руками. – Ты должен помочь!
Он вытащил скульптора во двор и принялся рассказывать, путаясь, задыхаясь. Но сердце друга – как сердце любящей женщины, и Штобвассер понял все.
Он задумался и стоял понурив голову, раздвинув ноги.
– Мы найдем исход, – сказал он. – Главное, успокойся, Вейденбах!
– О, я очень спокоен, – ответил Георг, растерянно улыбаясь и дрожа всем телом. Он провел рукой по лицу – рука так намокла, словно он опустил ее в воду.
Штобвассер надел пальто и шляпу.
– Можете одеваться, – сказал он натурщице, и они вышли. – Не так скоро! – крикнул он Георгу, который уже снова пустился бежать. – Попробуем обратиться к Качинскому. О, как я проклинаю свою бедность! – воскликнул он. – Для себя самого быть бедным – это пустяки, но когда… Ах, как я свою бедность проклинаю!
Качинский переменил квартиру. Со времени своих успехов в кино он жил в западной части города, в большом пансионе. К несчастью, у него сидели гости. Он вышел в вестибюль и нахмурился, увидев обоих запыхавшихся друзей, у которых капли пота блестели на лбу. Он был в домашней куртке из темно-синего шелка и черных лакированных туфлях.
– Что случилось? – спросил он и опустился в камышевое кресло. Но в тот же миг встал опять. – Двести пятьдесят марок?! – воскликнул он. – У меня нет ни одного пфеннига, одни только долги!
– Ты должен раздобыть эти деньги! – крикнул Штобвассер.
Качинский опять нахмурился и сложил губы в насмешливую улыбку.
– Как же мне раздобыть такую большую сумму? – спросил он. – Скажите сами.
– Так отдай все, что у тебя есть! – воскликнул Штобвассер. – Мы снесем все это в ломбард.
Качинский пожал плечами и направился к дверям.
– У меня, к сожалению, нет больше времени, – сказал он. – У меня дама в гостях.
– Ты негодяй! – крикнул Штобвассер, когда Качинский уже закрыл за собою дверь.
Они оба утерли себе пот со лба.
– Обратимся в таком случае к Женни, – посоветовал Штобвассер и бросился вниз по лестнице.
В пышном вестибюле отеля, где несколько тщательно одетых дам и мужчин молча сидели в клубных креслах, швейцар отнесся неодобрительно к их порывистости и торопливости.
– Дело спешное, – бросил ему Георг и понесся по лестнице вверх.
Женни была дома, какое счастье! Но мальчик сообщил им, что Женни не одна.
– Только что приехал господин Шелленберг, – благоговейно прошептал он.
– Доложите о нас, мы по безотлагательному делу, – сказал Штобвассер, и мальчик нерешительно и робко постучал к Женни в дверь. Прошло немало времени, прежде чем он скрылся за дверью.
Женни вышла в коридор. Во рту у нее была папироска, и она пошла навстречу посетителям танцующей и легкой, но совсем неторопливой походкой.
– Что случилось? – спросила она, мило улыбаясь. – И кто это? Вы, Вейденбах?
– Что случилось?! – переспросил Штобвассер и порывисто все рассказал.
Женни призадумалась. Она затянулась дымком, покачала головой, потупилась.
– Как это неприятно! – сказала она. – У меня нет денег. Месяц подходит к концу. Но подождите, что-нибудь придумаем, я надеюсь.
Тем же медленным, танцующим шагом она ушла в свой номер. Через несколько минут она появилась опять, ликующим жестом поднимая над головой три кредитных билета.
– Ну вот! – радостно воскликнула Женни. – Ах, Вейденбах, как я рада, что могу оказать вам услугу. Кланяйтесь Христине!
Оба уже мчались вниз.
– Мы наймем автомобиль! – решил Георг.
Только три часа отсутствовал Георг.
– Я привез деньги! – крикнул он седой женщине с рассеченным лицом, утирая со лба пот.
Но старуха за это время передумала.
– Только двести пятьдесят марок? – завизжала она. – Нам следует больше трехсот марок! Мы были милосердны, и вот как нас благодарят за это!
Но тут Георг вдруг преобразился. Он поднял кулак, и, казалось, вот-вот бросится на старуху. Штобвассер никогда еще не видел его таким.
– Больше вы не получите! Больше у нас нет! Это все, что мы могли достать! – закричал Георг, и лицо его было грозно. Тогда старуха согласилась отпустить Христину.
Но Христина была так слаба, что не смогла сойти с лестницы. Георг поднял ее на руки и понес вниз. Штобвассер шел за ним с ребенком, завернутым в старые тряпки. Молодой человек и старуха провожали их наглыми шутками.
Они поехали в мастерскую к Штобвассеру.
– Как хорошо, что я сегодня топил! – воскликнул довольный Штобвассер, потирая руки. – Я топлю только в те дни, когда ко мне приходят натурщицы.
Скульптор так разворошил огонь, что заржавленная труба, пересекавшая комнату, затрещала. Он заварил чай. Потом выбежал из дому за ужином. Купил хлеба, масла, яиц и даже четверть кило ветчины.
– Теперь у нас будет уютно! – радостно воскликнул он, и на щеках у него выступили от усердия красные пятна. Разумеется, вы проведете эту ночь у меня. Куда же вам деться? Уж как-нибудь строимся. А вы, Христина, должны отдохнуть, – сказал он, убирая со стола, накрывая газетами его грязную доску и сервируя ужин.
Христина все еще молчала. Георг и Штобвассер заставили ее лечь на кровать. Она лежала рядом с ребенком, бледная и тихая, вперив лихорадочный взор в потолок и чуть заметно качая головой, когда Георг обращался к ней с каким-нибудь вопросом. Губы у нее страдальчески подергивались, и, когда он пытался ее успокоить, дрожь пробегала у нее по всему телу.
Животные Штобвассера были встревожены необычными гостями «Птицы от любопытства прыгали в клетках. Какаду трещал и просовывал голову сквозь решетку. Зеленый попугай делал гимнастику на своих кольцах и хлопал крыльями. А черная кошка сидела на столбике кровати и не спускала с ребенка больших зеленых глаз. Младенец запищал, Христина дала ему грудь. Она слегка наклонила при этом голову, и легкая улыбка бродила по ее бледному лицу. Рок провел борозды а линии на этом лице, и Христина казалась постаревшею на десять лет. Она выпила чашку чая и опять лежала тихо, глядя в потолок.
Вскоре она, обессилев, заснула.
Штобвассер и Георг сидели молча. Скульптор попыхивал своей трубкой, и только изредка они шепотом обменивались несколькими словами.
– Что с нею? – тихо спросил Штобвассер.
– Не знаю, она больна.
– Ну, ничего, все уладится.
– А ребенок, Штобвассер! Что ты скажешь о моем ребенке? – Глаза у Георга блестели. – Мой ребенок!
– Ребенок, в самом деле, прекрасный, – убежденно ответил Штобвассер. – На редкость красивый и гениальный с виду ребенок!
И опять они долго молчали, и каждый думал свою думу.
На следующий день рано утром Георг отправился в правление «Новой Германии» и обратился к управляющему делами с просьбой, чтобы ему разрешено было взять с собой Христину и ребенка в «Счастливое пристанище».
Здание правления было уже почти, переустроено. Оно кишело людьми. Курьеры и служащие сновали взад и вперед. В передних стояли кучки оборванных и бледных людей, искавших работы.
Выслушав эту просьбу, управляющий покачал головой.
– Эго невозможно, – сказал он. Колония ведь еще только строится. Я сделал бы это охотно, поймите меня. Сколько горя, сколько нищеты! – воскликнул он. – Поверьте, я часто прихожу в отчаяние. О таких случаях, как ваш, я слышу сотни раз в день. Горе вливается в этот дом, как поток, и захлестывает меня. Я попытаюсь добиться соединения с господином Шелленбергом или одним из его секретарей.
Управляющий взял трубку телефона.
Но Михаэль Шелленберг только что вышел из кабинета и собирался уехать. Какая неудача!
– Идите за мною, – торопливо сказал управляющий, – может быть, мы его еще настигнем.
В тот миг, когда они вышли в вестибюль, Михаэль как раз спускался по лестнице. По-видимому, он очень спешил. Управляющий подошел к нему и вкратце изложил просьбу Георга. Михаэль покачал головой и быстро пошел дальше. Проходя мимо Георга, он посмотрел ему в глаза и на секунду задержался.
– Речь идет о вас? – спросил он.
– Да, – ответил Георг, – обо мне. – Я убедительно прошу…
Михаэль взглянул на часы.
– Я уже опоздал, – сказал он, нахмурившись. – Мне нужно в министерство. Поедем вместе. По дороге вы расскажете мне о вашем деле.
Порывисто и нетерпеливо толкнул он колебавшегося Георга в автомобиль, и они помчались.
Георг вкратце рассказал свою повесть. Михаэль смотрел на него ясным, испытующим взглядом.
– Хорошо. – сказал Михаэль, – спокойно увезите мать и ребенка в «Счастливое пристанище». И будьте счастливы, – прибавил он, пожимая Георгу руку. Он постучал в окно. Автомобиль остановился, и Георг вышел.
Георг спешно закупил самое необходимое для Христины и ребенка, и затем они уехали.
Христина не противилась отъезду. Она поставила только одно условие: чтобы Георг никогда не задавал ей вопросов. Когда-нибудь она все расскажет ему сама. Они приехали в «Счастливое пристанище». Стояли некоторое время в смущении на дороге. Дул ветер. Христина держала в руках завернутого в одеяло младенца. Затем Георг сделал Леману доклад и поручил бабушке Карстен позаботиться о Христине и ребенке.
– Какая прелесть! – воскликнула старуха и подняла ребенка. – Мальчик! Как его зовут?
– Георг, – сказала Христина.
– Немного бледна ваша женушка, – сказала затем Георгу бабушка Карстен. – Ну, ничего, мы ее подкормим!
Мясник Мориц просунул в дверь свою большую голову, затем рассказал про эту новость в бараке. Но она нисколько не заинтересовала мужчин. Женщина, ребенок. ну так что же?
– Вы вовремя вернулись, Вейденбах, – сказал Леман. – Завтра утром мы приступаем к постройке домов.
Еще не совсем рассвело, когда Леман поднял людей на работу. Пятьсот домов предстояло построить в первую очередь в «Счастливом пристанище», и общество дало понять Леману, что поблажек не будет. Естественно было поэтому, что однорукий был немного взволнован и понукал людей.
Строительные участки, улицы, площади, – все было точно вымерено и отмечено колышками. Когда солнце взошло над лесом, повсюду уже суетились группы рабочих. Георг руководил теми из них, которым поручена была выемка грунта под фундаменты. На семьдесят сантиметров в глубину и на столько же в ширину предстояло вырыть землю. Все дома, за исключением немногих, проектировались одинаковых размеров: в длину – десять метров, в ширину – четыре с половиной. Первая бригада Георга носила с собой особые измерительные доски. Ее задачей было – точно разметить лопатами план выемки. Вторая бригада копала яму до предписанной глубины, а третья – тщательно проверяла и выправляла сделанное предыдущей. Георг начал вести работу от канала, и уже к полудню проложены были рельсы для вагонеток, которые должны были перевозить наверх строительный материал, выгружаемый из барж, а уже на следующее утро начались собственно строительные работы. Они были так же подразделены, как выемка грунта. Каждая мелочь была предусмотрена и подготовлена. Заработала бетономешалка на барже, и покатились по рельсам вагонетки, доставляя бетон на строительный участок. Собранные из досок формы вставлялись в выемки и заполнялись бетонной массой. Так переходили бригады от дома к дому, и. в то время как наверху бригады были заняты выемкой грунта, внизу, у канала, уже шла трамбовка фундаментов.
Леман имел в своем распоряжении около двухсот человек, к ним еще присоединялась бригада квалифицированных строительных рабочих, производивших такую работу уже сотни раз в других колониях. С равномерностью и точностью машин бригады Лемана передвигались по участкам. Ни малейшая помеха не ускользала от него, ни малейшая заминка. У людей пот катился по лицу.
Нечего и говорить, что мясник Мориц, эта гора мускулов, творил поистине чудеса в эти дни. Просто непостижима была быстрота, с какою он врывался в землю. Затем Леман поручил ему руководить бригадами, которые трамбовали бетонную массу, и Мориц с раннего утра и до позднего вечера орал на людей. Ему все казалось, что работа идет слишком медленно.
Но вот уже новая железная баржа поднялась по тихому каналу и тоже привезла материал. Это были цементные рамы, из которых предстояло собрать стены домов, рамы точно таких же размеров, как у прежних деревянных фахверков, высотою несколько больше двух метров и шириною в метр. Рамы одного типа имели вырезы для дверей, рамы другого – отверстия для окон.
Все было типизировано, нормализовано, каждая неприметная мелочь. Общество строило дома, как производят сериями велосипеды или автомобили.
Началась установка и выверка рам, сборка их. Эти цементные рамы для наружных стен и поперечной стены, делившей каждый дом на две комнаты, изготовлялись на особых цементных заводах общества, рассеянных по всей стране, а выкладывать их кирпичом мог всякий необученный человек под руководством обученного. Машина прессовала кирпичи из материала, находившегося на местах постройки. Мясник Мориц все еще с утра до вечера вел свою героическую борьбу с бетонными массами.
– Не хотите ли вы завести здесь бойню? – спросил его как-то Леман.
Мясник напустил на себя важность.
– Я? – ответил он, утирая пот с лица сгибом обнаженной руки. – У меня нет денег, капитала.
– Капитал найдется. Если вы согласны, – это дело решенное.
Погода последние недели стояла прекрасная. Дул теплый, приятный ветер, и солнце уже изрядно грело.
Глядя в сторону «Счастливого моста», где тоже суетились рабочие бригады и вырастали целыми рядами дома, – сощурив несколько глаза против света, можно было различить зеленый налет, заткавший весь огромный простор степи, – всходы!
Как-то вечером Леман вызвал к себе Георга по спешному делу. Георг застал его в возбужденном состояния. Щеки у него горели. Трубкой он попыхивал вдвое чаще, чем обычно.
– Вот и пришло это письмо! – воскликнул он, увидев Георга, и радостно рассмеялся.
– Какое письмо?
– Садитесь, Вейденбах! Пробил час разлуки. Здесь моя деятельность кончена. Меня переводят на лучшую и более интересную должность, и теперь я обращаюсь к вам с вопросом, Вейденбах: хотите вы быть заведующим этой станцией?
Георг сидел, разинув рот. Он покраснел.
– Я?
Леман кивнул.
– Да, именно вы, Вейденбах! Я обязан назначить себе преемника. Вы должны подписать контракт с обществом на пять лет, вот и все. Вознаграждение не велико, но в дальнейшем общество предоставит вам большие преимущества.
– Деньги меня не интересуют, – сказал Георг.
– Я знаю. Здесь вы самый толковый человек. И больше других вдохновлены делом, а это как раз нужно обществу: ему нужны люди, которых вдохновляют его цели! Робкие, малодушные и ворчливые люди нам не надобны! – крикнул Леман и так ударил по столу, что бумаги запрыгали. – Вот как обстоит дело! Согласны вы?
– Согласен!
– Ну, в таком случае разопьем рюмочку на прощанье, Вейденбах, дорогой товарищ! – сказал Леман. Он достал из шкафа бутылку и налил в рюмки вина. – Вы с самого начала здесь, и вы наблюдали, как это происходит. Для этой должности нужно много такта и знания людей. В одном случае требуется снисходительность, в другом – строгость. Вы знаете, к нам приходят люди опустившиеся, люди, извалявшиеся на мостовых, и долг наш в значительной степени заключается в том, чтобы снова внушить им волю к жизни. Вы должны быть поэтому в иных случаях снисходительны, – доброе слово много значит для забитого пса, – а в иных – строги, подчас неумолимы: вон! Наблюдайте, и если нельзя иначе – вон!
«Тысячи, Вейденбах, тысячи таких молодых людей, как вы и я, служат в обществе «Новая Германия», бедные, как церковные крысы, но любящие труд. Врачи, дантисты, инженеры, архитекторы, химики, агрономы – все мы работаем? за нищенское вознаграждение, но мы работаем в пользу большого дела. Вам ведь известен пароль общества: – «Смерть голоду!» Этот пароль, как вы знаете, изобрел Михаэль Шелленберг. Вам ясно, чего он хочет, но главная цель, которую он преследует, которую преследует общество, состоит в том, чтобы создавать новое народное единство. Подождите год, подождите два года, – общество, как лавина, распространится по всей Германии. Вскоре опять забурлит наша бедная и потерявшая мужество страна.
«И вот что, Вейденбах, вы построите колонию и отберете лучших из своих людей. Они должны будут образовать ядро колонии. Такие люди, как Мориц и бабушка Карстен И слесарь, превосходно для этого подходят. Вам придется очень осмотрительно составлять это ядро. Из правления к вам направят испытанных людей. А теперь – спокойной ночи, Вейденбах. Завтра у нас опять горячий день. Завтра днем я с вами совсем попрощаюсь.
На следующий день, во время обеденного перерыва, Леман представил станции Георга в качестве нового заведующего. Потом он произнес небольшую речь, провозгласил «ура» за процветание общества и помахал шляпою. Мужчины кричали и трясли ему руку. Затем он уехал.
«Славный малый был этот Леман!»
– Что ты скажешь на это, Христина? – сказал Георг. – Я назначен заведующим станцией.
Христина подняла на него лихорадочный взгляд и тихо улыбнулась.
– Я рада за тебя, – сказала она.
Она грелась на солнце перед кухней и резала картофель ломтиками, роняя их в горшок с водой. В ногах у нее сидел маленький Георг, завернутый в старое одеяло. Из грубого одеяла выглядывало его свежее, прелестное личико.
В обеденный перерыв или вечером Георг часто брал ребенка на руки и носил его по лагерю, или же Мориц носил его, а то и другой кто-нибудь.
– Э, да вот он, маленький Георг! – говорили люди и грубыми своими, рабочими руками нежно брали ручонку младенца. – Вот он, и как растет, как цветет!
Ребенок принадлежал всему лагерю. Это был их общий ребенок.
Христина все еще молчала. Была все так же бледна, как и в тот день, когда Георг привез ее в лагерь. Но прежняя синева на впалых щеках и висках исчезла. И мертвенная бледность ушей, так испугавшая Георга, оттого что он заподозрил у Христины чахотку, сменилась нежной желтизной слоновой кости. Но не обольщался ли он? Нет, бабушка Карстен была того же мнения.
«Вид у нее лучше, – говорила старуха, – и она уже не кашляет так страшно по ночам». Днем она кашляла редко. И те лихорадочные пятна, которые Георг по временам наблюдал у нее на лице, показывались все реже.
– У тебя жар? – спрашивал он ее и брал ее руки в свои. – Тебя знобит? Не закутать ли тебя в одеяло?
Христина качала головой и смотрела на него благодарным взглядом.
Как счастлив он был, что глаза ее утратили, наконец, этот неподвижный, стеклянный блеск! Раньше она всегда смотрела на него так, словно находится не у него, а в каком-то далеком, незнакомом и страшном мире. Теперь глаза ее как будто начали медленно приобретать прежнее выражение.
Выздоровление Христины с каждым днем подвигалось вперед. Она стала интересоваться происходившей вокруг работой, которой раньше почти не замечала.
– Что вы тут делаете? – однажды совсем неожиданно спросила она.
– Мы строим город с большими мастерскими и фабриками, – ответил Георг, радостно взволнованный ее интересом. – Город возникает мало-помалу. Впоследствии он будет кровом для пяти тысяч человек. А там, вдали, видишь, где снуют взад и вперед маленькие точки, там тоже строится город, рассчитанный на пять тысяч человек.
Христина начала иногда прогуливаться поблизости, рассеянная, чуждая всему; часто останавливалась и поднимала глаза к солнцу. По воскресным дням она совершала с Георгом небольшую прогулку в нетронутую часть леса. Но она боялась отходить далеко от дороги.
– Нет, – говорила она, – вернемся.
Как-то Георг незаметно наблюдал за нею: она играла с ребенком. Стоя на коленях, она нежно держала в руках маленькое тельце, ребенок перебирал ножками по полу, и она шептала ему тихие и нежные слова. При этом она улыбалась, и Георг вдруг узнал в ее лице прежние черты Христины. Теперь он знал, что она спасена.
Почему она молчала? Почему не говорила?
Он показал на широкую равнину, простиравшуюся до сутолоки «Счастливого моста». Теперь она вся зазеленела, и солнце озаряло ее мягко и нежно.
– Смотри, какая дивная зелень! – воскликнул Георг. – Еще полгода назад здесь были только кустарник и песок.
Но почему же она не говорила, почему молчала?
Она чувствовала на себе взгляд Георга. Чувствовала все тот же вопрос в его взгляде.
Однажды она сказала ему с тихим вздохом:
– Скоро я тебе все скажу, – и прибавила тише: – и тогда мне, наверное, придется уйти.
– Почему же уйти? – в испуге спросил Георг.
– Не спрашивай! Я скажу, когда придет время.
По дороге катили два высоко нагруженных грузовика; казалось, они везут целый лес. Это были деревья, плодовые саженцы, кусты для садоводства «Счастливого пристанища». Огороды и питомники были сердцем всех колоний.
Здание правления «Новей Германии» на Линденштрассе жужжало, как улей в разгаре лета. Толпы входили и выходили каждый день. В сотнях отделений кипела работа, и повсюду видны были веселые, сияющие надеждою лица.
Спозаранку перед зданием стояли кучки ищущих работы людей и ждали открытия ворот. Приемные еле вмещали их. Теперь, когда перестройка здания была закончена, его оборудование можно было считать образцовым. Принятые на работу проходили через врачебные кабинеты и подвергались тщательному освидетельствованию. Тем самым определялся для них род занятий, более легкая или более тяжелая работа. К врачебным кабинетам примыкали ванны с душами и дезинфекционные камеры, где производилась чистка одежды принятых. Михаэль Шелленберг всеми мыслимыми средствами боролся с грязью и зародышами болезней.
А ночью на фасаде здания ослепительно сиял огромными буквами девиз общества:
Каждую ночь озарял темные улицы этот пароль, как маяк во мраке моря. Многим тысячам изнуренных, обессиленных, больных и отчаявшихся людей этот пылающий девиз указывал путь к спасению.
Михаэль Шелленберг понимал его в буквальном смысле. Он и вправду мечтал покончить с голодом на земле. При правильном применении сил нелепостью было бы допустить, чтобы хоть один человек голодал. Болезни и вправду подлежали полному искоренению, подобно оспе и чуме; насколько это возможно было, им предстояло совершенно исчезнуть с земли. Над всеми религиями и исповеданиями, над всеми расами и нациями и вправду должно было воцариться всемирное исповедание солидарности.
За каких-нибудь три года создал Михаэль эту гигантскую организацию, которая теперь простиралась уже на всю Германию и привлекала к себе внимание всего мира. Неустанно и без передышки работал он над тем, чтобы сплотить вокруг себя приверженцев, увлечь колеблющихся, собрать разрозненных, сломить сопротивление бюрократии, преодолеть недоверие и ревность политических партий, бесплодных и лишенных творческой силы.
К чему же сводилось дело?
Это было очень просто. Дело сводилось к тому, чтобы с помощью всех средств науки и техники извлекать из почвы как можно больше пищи. Оно сводилось к индустриализации сельского хозяйства и садоводства. Оно сводилось к обращению на обработку почвы всех свободных и всех временно свободных сил народа. Оно сводилось к продуктивной утилизации всех не занятых во времена промышленных кризисов рабочих рук, согласно большому, единому плану.
Такова была в общих чертах вся программа Михаэля, и все свои силы, особенно вначале, он посвятил той части ее, которая касалась продуктивного применения свободных рабочих сил. Нелепым казалось ему в периоды промышленного застоя выбрасывать на улицу сотни тысяч рабочих и выплачивать им незначительные пособия, которых только и хватало, чтобы спастись от голодной смерти. Разумным и естественным казалось, затратив те же денежные средства, творчески извлечь пользу из свободных рабочих сил. И было поле деятельности, не знающее границ и не зависящее от мировой конъюнктуры: почва. Она всем давала работу, даже тем, чьи силы были уже на ущербе, даже стареющим и даже тем, кто еще не достиг расцвета сил молодежи.
Эти огромные количества выбрасываемых ныне рабочих сил, если их объединить и обратить на внутреннюю колонизацию по обширному плану, должны были создать благосостояние и счастье. В Германии было еще пять миллионов гектаров невозделанной земли. Став плодородной, она могла бы кормить миллионы. Пять тысяч рабочих часов, израсходованных правильно и систематически, обеспечили бы каждому, по подсчетам Михаэля, дом и сад. И Михаэлю казалось своевременным, чтобы человечество так же тщательно и с такой же затратой средств организовало борьбу против голода и нищеты, как оно организовывало войну. Один американский автомобильный заводчик пустил крылатое словечко: если нам надо работать, то давайте работать разумно. Прекрасно сказано. Михаэль дополнил эти слова так: если нам надо работать, то давайте разумно делать разумное. Только это казалось ему истиной.
Это было нелегко. Напротив, это было трудно, бесконечно трудно. Бесчисленны были проблемы. По мере приближения к ним они непомерно вырастали. Но Михаэль ни на миг не падал духом. Около него образовался круг серьезных и сознающих свою ответственность умов. Он нашел людей, оказавших содействие его планам. Банкир Аугсбургер, старик, американский немец, так увлекся его идеями, что предоставил в его распоряжение все свое состояние. Как только делу было положено начало, со всех сторон нахлынули увлеченные сотрудники. Сотни молодых архитекторов, химиков, техников, инженеров, строителей городов, сельских хозяев, садоводов, врачей предлагали Михаэлю сотрудничество. Он радостно их принимал. Пользовался всеми организациями, способными ему помочь. Красный Крест, союзы молодежи – все. Он объединил различные колонизационные общества и союзы, которые порознь, бессистемно и без большого общего плана преследовали те же цели Во всех германских провинциях общество имело свои отделения. И общество с каждым днем росло.
Немецкому народу, изнуренному войной и революцией, нужна была большая цель, и эту цель поставил перед ним Михаэль. Он не оглядывался назад, а указывал путь вперед, и к нему сразу же поспешили люди, сознающие ответственность, люди, способные на увлечение, люди, вдохновленные идеей солидарности. Молодежь явилась со своими организациями. Женщины предлагали свои услуги. Огромная задача требовала участия всех сил народа. Даже тюрьмы привлек Михаэль к работе. Арестанты делали кирпич близ Северного моря, транспортировали ил – превосходное удобрение – в песчаные степи. В настоящее время Михаэль боролся за то, чтобы каждое лишение свободы превращалось в трудовую повинность, и все газеты оживленно дебатировали этот вопрос.
Общество «Новая Германия» приобретало пустоши и возделывало их. Этой возделанной землей оно оплачивало свою рабочую силу и погашало ею свои долги. Из себя самого, из почвы оно извлекало огромные новые ценности. Теперь общество владело бесчисленными полями, лесами, каменоломнями, лесопильными, кирпичными, цементными заводами, мастерскими, землечерпалками, баржами. Владело арсеналом машин, которые могло по усмотрению перебрасывать с места на место. План, метод, экономия были главными его принципами.
В лихорадочном возбуждении Михаэль работал до глубокой ночи. Лицо у него похудело и вытянулось. Он горел от увлечения своим делом.
Безмерным и гигантским казалось оно – и в то же время простым и ясным в своих основах.
Проблема крупных городов, их развитие, их исправление. Города-спутники, окружающие их, сходные по структуре. Зеленая полоса вокруг этих городов. Пояса садов, теснящиеся к их перифериям. Утилизация отбросов этих городов, отбросов, покамест гибнущих по большей части бессмысленно.
Новые города предстояло создать, промышленные колонии, деревни кустарей, садоводческие поселки. Паровая машина вызвала централизацию, электрический ток давал возможность перейти к децентрализации. Силовые станции, каналы, электрические дороги, автомобильные дороги – работа на десятки лет, на столетие, если угодно, пока вся страна не превратится в один цветущий сад. Проблемы малонаселенных восточных областей, Рейна, Рура – да, поистине, проблем без конца!
Около трех тысяч квартир уже создало общество, около двухсот колоний, больших и малых, всякого рода и для всяких целей, находилось в стройке. Это было только начало. Но Михаэль уже видел перед собой эту новую Германию, видел, как она врастает в старую, постепенно, вce больше, с каждым днем. Когда-нибудь она станет приютом для двухсот миллионов счастливых и здоровых людей, будет давать им работу, пищу и душевную радость.
Солнце уже клонилось к закату, когда Христина после долгого молчания вдруг сказала:
– Теперь я хочу говорить! Теперь я хочу тебе во всем покаяться! Покаяться, да… Но обещай мне не прерывать меня! И обещай мне ни слова не говорить в опровержение, когда ты все услышишь. Позже, позже! Покаяться я хочу… Да смилуется надо мною бог…
Христина закрыла руками лицо и заговорила:
– В ту пору… когда случилось несчастье, когда я в своей бессмысленной ревности выстрелила в тебя, – в ту пору я, конечно, не владела собой. Я ведь хотела тебе только пригрозить, только запугать тебя, чтобы ты меня боялся! Но выстрелить не хотела, видит бог, это правда. Быть может, чтобы испугать тебя, я хотела пустить пулю в стену. И вот это случилось. Вдруг у тебя хлынула кровь из груди – и я уже ничего не понимала. Ты заклинал меня молчать, ты взял ответственность на себя. Начиная с этого мгновения, я уже не была такою, как все, я уже не была свободна, я всецело принадлежала тебе. Я стала рабыней, такое было у меня чувство.
«Теперь я уже не знаю, как провела первые недели. Знаю только, что делала все, как машина, как автомат. Стояла за прилавком, показывала белье, слышала чужие голоса, говорила. Все эти недели я непрестанно молилась, – это правда, видит бог, – ходила ли я по улицам, была ли в магазине или дома, непрестанно я молилась о том, чтоб:.! ты остался в живых. Я запиралась у себя в комнате, не выходила, никого не видела, не знаю, когда спала, когда ела, – я жила в какой-то оторопи.
Только когда мне в больнице сказали, что твоей жизни уже не грозит опасность, только с этого дня я могла опять дышать, а до тех пор у меня дыхание было совсем короткое, как при безумном страхе. Наконец-то я перевела дух!
«В первые недели я не плакала, теперь же плакала очень часто. Плакала от радости, что ты спасен. И каждый день, утром и вечером, я на коленях благодарила бога за то, что он внял моей молитве. Это правда, видят бог.
«Так это было в первые недели и месяцы. Это было летом, и я много гуляла. Я избегала всех знакомых, всегда была одна. Люди болтали и смеялись и были веселы. После этих долгих недель меня вдруг охватило желание быть среди веселых людей. Это желание было совсем безобидно, но так это началось.
«В универсальном магазине, в бельевом отделе, служила молодая девушка, жизнерадостное, веселое создание. Ее звали Сусанной. Я подружилась с нею, и мы вместе посещали танцевальные залы. Мне казалось грехом, что я танцую и веселюсь, между тем как ты по моей вине лежишь больной. Но я не могла пересилить себя. Там я встретилась с одним русским. Он говорил, что был офицером и живет теперь только тем, что продает драгоценности своей матери, которые провез через границу. Он рассказывал много интересных вещей, был мрачен и всегда немного меланхоличен. Это притягивало меня. Он домогался меня, я противилась. Но всегда слышала его голос, когда бывала одна. Тогда я видела его совсем близко перед собою. Так боролась я несколько недель. Но кровь моя не могла устоять. Часто во мне поднималось какое-то неистовство, и так это произошло. Я в ту пору еще навещала тебя, но бывала близка к обмороку от стыда, когда подавала тебе руку. Я презирала себя.
«Однажды я условилась встретиться с русским, как это уже часто бывало, перед Потсдамским вокзалом. Он не, пришел. Я написала ему. Не получила ответа. Я справилась о нем в доме, по тому адресу, который он мне указал, – он там никогда не жил. Конечно, мне было поделом. Я радовалась этой каре. Но опять на меня нашло это неистовство крови; оно сильнее всех решений, всех клятв и молитв. Я трепетала на улице под взглядами мужчин, кровь мгновенно бросалась мне в лицо, когда кто-нибудь, проходя мимо, касался меня. Опять я стала часто развлекаться с Сусанной. Познакомилась с одним молодым человеком, писателем. Он говорил, что ходит в этот дансинг только для наблюдений. Танцевал он мало и плохо. Но был остроумен и умел интересно болтать. Он пригласил меня на ужин к себе, но стоит ли рассказывать дальше… Я стала его любовницей и начала презирать себя еще сильнее.
«Теперь ты на хорошем пути, – говорила я себе, – переходишь от одного к другому».
«Начиная с этого времени, я уже не навещала тебя. Первое твое письмо из тех, что приходили в это время, я еще прочла. Остальные сжигала, не читая. Такое создание, как я, не должно было больше существовать для тебя. Я сама вычеркнула себя из твоей жизни. И все же я еще любила тебя – не забывай. Я сама присудила себя к тому, чтобы исчезнуть из твоей жизни.
«Однажды я встретила моего друга, писателя, перед его домом. Он вышел из подъезда с девушкой. Взглянул на меня и перешел на другой тротуар, – он больше меня не знал. Мне стало стыдно за него. Но и от этой кары я почувствовала себя легче. Ничего другого я не заслуживала. «Они поступают с тобой по заслугам», – подумала я и почувствовала, хотя и страдала, большое удовлетворение.
«Дальше, дальше, дай мне договорить! Что со мной сделалось? Не отравлена ли была моя кровь? Не знаю. Неистовство крови нашло на меня, и вдруг мне пришло на ум, что лучше всего мне, несчастной и одинокой, броситься в омут жизни, чтобы в нем потонуть.
«В эти дни я потеряла службу. Меня уволили. Это меня мало беспокоило. Начала искать нового друга. Нашла его. Это был помещик из провинции. Но он был мне скучен, я взяла другого. На этот раз мне попался робкий человек, привязавшийся ко мне и жертвовавший для меня последними крохами. Я ему изменила. Вот как я жила! Вот до чего дошла! Только в чаду разврата я могла еще чувствовать себя хорошо. Трезвая – была тупа или испытывала отчаяние. Никогда в жизни, еще за несколько недель до того, мне и присниться не могло, что я способна так низко пасть. Я уже перестала себя понимать. Каковы другие женщины? Что интересует их? Лгут ли они, лицемерят ли так, как я лгала и лицемерила? Добрые духи, раньше сопутствовавшие мне, покинули меня, и я погибла. Я уже тогда это чувствовала: долго это длиться не может, я должна погибнуть.
«Я уже не боролась, уже не имела для этого сил. Только бы наслаждаться, только бы одурманиваться! Однажды я неожиданно столкнулась на станции подземкой дороги с Женни Флориан. По счастью, там было темно Она не могла заметить, какой у меня был вид, не могла увидеть, что я побледнела, как смерть. Она спрашивала о тебе, и я ей сказала, что ты умер. Эта ложь взбрела мне в голову как раз в тот миг, и я не поколебалась ее произнести. Тогда это, в сущности, было мне уже все равно: одной ложью больше или меньше – было безразлично.
«И в это время случилось самое страшное. Вдруг я убедилась, что стану матерью. Я и на это посмотрела как на небесную кару и сказала себе, что теперь должна еще скорее привести дело к развязке. Я не хотела произвести на свет ребенка, признаюсь и в этом. Этот чудный ребенок, который мне теперь дороже всего на свете, не существовал бы ныне, если бы исполнилась моя воля. Тут я должна сказать тебе, что не считала ребенка твоим. Я пошла к одному врачу с просьбой помочь мне. Но он отказал, уверив меня, что пошел уже четвертый месяц беременности. Непонятно, непостижимо! И вдруг меня осенила мысль: значит, это твой ребенок!
«Но за этим недолгим светлым промежутком последовал глубочайший мрак. Все ведь было тем ужаснее, тем чудовищнее. Один только оставался у меня исход: убить себя.
«Наконец ребенок все-таки родился. Сначала я собиралась убить его, ибо что суждено было ребенку столь падшей матери? Но потом я расплакалась над ним. Будь, что будет! Я теряла рассудок, не знала, как быть. В эти дни я написала однажды Женни Флориан. Написала, что солгала ей и что ты жив; что я чувствую себя недостойной называться еще твоей подругой; просила у нее денег, так как очень бедствовала; заклинала ее никому ничего не говорить. Она сдержала слово.
«Вскоре после рождения ребенка я заболела. Меня сильно лихорадило. Врач сказал, что у меня задеты легкие и что мне надо немедленно лечь в санаторию. Я рассмеялась ему в лицо. «Наконец-то, – подумала я, – теперь уж скоро!» – и я решила, когда почувствую, что мой конец близок, отправить твоего ребенка к Женни Флориан.
«Но не так это быстро подвигалось, как я рассчитывала.
«Я с каждым днем слабела. Дошла до того, что уже не в силах была вставать с постели. Денег не было ни гроша. Хозяева продали мои платья, обувь, немногие драгоценности, какие были у меня. Вот когда я попала в ад, который был заслужен мною. Я была в долгах. Отец меня преследовал. Сын меня преследовал. По ночам я лежала без сна, обливаясь потом. Наконец, я снова написала Женни Флориан, потому что была в полном отчаянии и совсем обезумела… и тогда пришел ты!..
Солнце совсем зашло, настал, полный мрак. Устрашающие черные тучи висели над степью.
– Так вот я какая, – сказала в заключение Христина. – Теперь ты знаешь меня. Не говори! – крикнула она и зажала уши. – Не говори! Ничего не отвечай! Через несколько недель ответишь!
– Забудем, – сказал Георг, несмотря на ее запрещение, – забудем все, что было. Будем смотреть вперед, а не назад.
Он показал на ребенка, спавшего на коленях Христины, и тихо привлек ее к себе.
Тогда она начала всхлипывать, разрыдалась и кричала во весь голос, как зверь.
Этой весной на бирже и в финансовых кругах прошел слух, будто концерн Венцеля Шелленберга находится в затруднительном положении. Никто не знал, как и где возник этот слух, но он возник. И в самом деле, нельзя было отрицать, что Гольдбаум, главный директор концерна, вел с разными банками переговоры о довольно значительных кредитах. Правдой было и то, что в предложении появились внезапно большие пакеты акций концерна. Бумаги всех предприятий шелленберговского синдиката быстро падали и за месяц потеряли четвертую часть своей курсовой стоимости.
Гольдбаум получил отпуск и уехал на Ривьеру.
Говорили, будто Венцель Шелленберг собирается продать свой дворец в Груневальде, еще не совсем достроенный, – недвижимость столь огромной ценности, что едва ли нашелся бы для нее покупатель. Болтали также, что яхта Шелленберга, принадлежавшая раньше одной бывшей великой герцогине, продана в Англию. Бумаги концерна упали еще ниже.
Шелленберг оставался хладнокровен, мало того – Никогда еще не видели его в более веселом настроении.
Не было такого события в берлинском обществе, на котором не присутствовал бы Венцель. Не было премьеры, скачек, где бы он не появлялся. Почти всегда ему сопутствовала Женни Флориан. Ее нежный стан украшали самые дорогие платья, драгоценности сверкали на руках и шее.
Знатоки посмеивались.
– Это маскарад, – говорили они, подмигивая. – Нас не проведешь. Если в его здании появились трещины, все оно рухнет в одну ночь.
Но затем знатоки стали поглядывать друг на друга разочарованно. Что это значит? Неизвестный покупатель вдруг появился на бирже и стал приобретать огромные пакеты упавших шелленберговских акций. То же повторилось на следующий биржевой день. Бумаги поднялись в цене. В течение недели они не только достигли прежнего курса, но и превзошли его.
Венцель выиграл огромную сумму и со смехом сунул ее себе в карман. Тут и Гольдбаум появился опять на поверхности концерна, после того как долго скрывался в подполье. Он был такой же круглый и лоснящийся, как раньше, словно ничего не случилось, и весело потирал руки. Не было ли все это маневром, который задумал сам Венцель? В эти дни Венцель купил скаковую конюшню господина фон Кюне. Тридцать две лошади – среди них исключительные экземпляры. Одного известного спортсмена, принадлежавшего к высшей знати, он пригласил в качестве тренера.
Теперь уже шелленберговские цвета мелькали на всех скачках. Их выбрала Женни, по желанию Венцеля. Куртка – желтая, рукава в красную и белую полоску. Издали можно было различить эти цвета в мчащейся стае. Выяснилось также, что Шелленбергу и не снилось продавать свой новый дворец, воздвигнутый в Груневальде. Но почему он вдруг перед этим приостановил все работы, почему поручил своим поверенным договориться с поставщиками, подрядчиками и строительными фирмами и подытожить с ними счета, – это было известно одному только Шелленбергу.
Слух о продаже яхты тоже оказался вымыслом. Яхта Шелленберга действительно направилась в Англию. Капитану было поручено идти в Гулль и ждать там дальнейших распоряжений. В нескольких газетах появилась тогда заметка, называвшая покупателем яхты лорда Бивербрука. Однако через несколько недель капитан получил приказ отвести яхту обратно в Варнемюнде. Венцелю и не снилось продавать яхту. Почему же посылал он ее в Гулль? В его новом груневальдском дворце опять уже суетились мастеровые.
Два-три раза в неделю Венцель ездил с Женни в Груневальд посмотреть, как идет работа. Когда он бывал занят, Женни ездила одна, ибо Венцель назначил ее «главным руководителем работ». Закутанная в манто, она танцующей поступью, улыбаясь, обходила залы, и архитекторы целовали ей руку. Маляры и мастеровые приветливо кланялись с лесов. Женни принадлежала к числу людей, порождающих бодрое настроение, где бы они ни появлялись. А между тем она говорила мало и только приветливо кланялась, улыбаясь.
Все в этом здании было верхом великолепия и совершенства. Самый дорогой материал, драгоценнейшие породы дерева использованы были для дверей, обшивки стен, паркетов. В большей столовой столы были обтянуты драгоценным штофом. Двадцать мастериц два года работали над ним. Мрамор, бронза, парча. Библиотека по размерам и роскоши – как в каком-нибудь герцогском дворце. В полузаконченных покоях громоздилась мебель, горы ящиков. У Веннеля были особые агенты по закупке старинных вещей, картин, книг. Потолки во всех залах – чудеса искусства. Во дворце было двадцать комнат для гостей, каждая с ванной, и все отделаны различно и оригинально. Особенно Женни интересовалась кухонными и подвальными помещениями. Там расположены были комнаты для слуг. Там были две бани для прислуги, мужской и женской, винный погреб, снабженный всеми усовершенствованиями, и, наконец, еще не достроенный бассейн для плавания, длиною в пятнадцать метров и шириною в пять. Из покоев Веннеля туда вела белая мраморная лестница.
Относительно этого бассейна для плавания у Женни возникла блестящая идея.
– У меня есть хорошая мысль, Венцель, – сказала она. – Можно мне вносить предложения?
– Разумеется, ты ведь руководишь постройкой.
Женни поехала к Штобвассеру.
– Послушайте, Штобвассер, – сказала она, – постарайтесь собрать у себя несколько ваших керамиковых работ и приведите немного в порядок свою мастерскую. Завтра или послезавтра, – точно сказать не могу, – я привезу к вам покупателя. Но позаботьтесь о том, чтобы ваша комната имела более опрятный вид.
– Хорошо, хорошо, – ответил Штобвассер, подняв свой острый нос. Вы останетесь мною довольны, Женни.
– И не отлучайтесь из дому. Я приеду между одиннадцатью и часом дня.
У Штобвассера были дивные керамиковые изделия: какаду, попугаи, фазаны, цапли, фламинго. Животные были его специальностью. Он сам обжигал и покрывал глазурью свои работы в старой, запыленной печи, стоявшей в углу.
Штобвассер бегал весь день, чтобы собрать свои произведения, из которых меньшая часть была продана, а большая сдана в магазины на комиссию.
Женни приехала с Венцелем, не заставив себя ждать.
Она чуть было не рассмеялась. Штобвассер поклонился смешно, неуклюже и слишком низко. Где-то он раздобыл напрокат долгополый сюртук, мешком сидевший на нем. Он попросил гостей сесть, платком смахнув со стульев пыль. Багрово покраснел от смущения и еще больше смутился, когда, попятившись, споткнулся о кошку. Животные в своих клетках встревожились, а попугай громко закричал и пропел: «Тот, кто хочет бьгть солдатом, должен запастись ружьем».
– Молчать! – прикрикнул на него Штобвассер.
– К сожалению, эти работы не так хороши, как мне бы хотелось, – сказал он. – Я вас прошу, например, не смотреть на этого какаду, он просто плох.
Женни расхохоталась.
– Забавная у вас манера заинтересовывать покупателя, – воскликнула она и обратилась к Венцелю: – Штобвассер сам обжигает свою керамику.
Штобвассер, словно гид в музее, угловатым жестом показал на запыленную и закопченную обжигательную печь в углу:
– Да, сам обжигаю в этой печи.
Венцель искренне заинтересовался работами скульптора, внимательно осматривая керамику, резьбу по дереву. Но еще больше, казалось, интересовали его живые звери, натурщики Штобвассера.
– Сегодня у меня, к сожалению, нет больше времени, – сказал он вдруг. – Мы скоро увидимся, господин Штобвассер.
Штобвассер низко поклонился и побледнел.
– Как часто я это слышал уже: «Мы еще увидимся», – сказал он, когда посетители ушли. И пригрозил кулаком попугаю: – Вздумалось же тебе петь свою дурацкую песню, когда у меня гость, да еще бывший капитан!
Он был в полном отчаянии.
Между тем Женни, сидя с Венцелем в автомобиле, изложила ему свой план. Ей казалось, что бассейн для плавания следует отделать керамикой Штобвассера. Это придаст бассейну веселый и нарядный вид. Может быть, надо устроить небольшие ниши. Штобвассеру можно было бы поручить сделать набросок.
– Хорошо, – сказал Венцель, – я ему это поручу. Но мне очень понравился его стенной канделябр. Помнишь – белый какаду? Я вчера сказал архитектору, что не приму канделябров для верхнего коридора, они мне не нравятся. Не может ли Штобвассер сделать эти канделябры: варианты его модели?
Штобвассер уже не надеялся, что Венцель вернется. Когда на следующее утро Венцель снова вернулся с Женни, Штобвассер находился в разгаре работы и стоял перед ними в запачканном глиной халате, с глиной в обеих руках, красный как рак от смущения. Выражение лица у него было почти враждебное. Венцель попросил его съездить как-нибудь в Груневальд вместе с Женни и осмотреть бассейн, который, по счастью, еще не был облицован. Затем спросил его, может ли он взять на себя исполнение канделябров для верхнего коридора в том же стиле, что вот этот, стоящий в углу канделябр.
Штобвассер, конечно, мог взяться за их исполнение. У него не было ни одного заказа в работе.
– Сколько нужно канделябров? – спросил он.
– Тридцать штук, – ответил Венцель. – Я их заказываю вам и прошу по возможности поторопиться-
Когда оба они закрыли за собою дверь, Штобвассер все еще стоял, разинув рот, уставившись в дверь заостренным носом.
– Тридцать штук, о небо! – сказал он, и у него задрожали колени. Он свалился на стул. Не мог вместить своего счастья.
– Твой друг Штобвассер – очаровательный человек. – сказал Венцель Женни. – Я люблю этих простых людей, которые что-то умеют. Они так редки у нас.
Естественно было, что Венцель посещал теперь все скачки, где скакали его лошади. В прошлом году и этой весной конюшня господина фон Кюне пожала мало лавров. Но лошади, казалось, только и ждали того, чтобы перейти в собственность Венцеля. Они скакали так, что радостно было смотреть. Они уже не болели, не кашляли, не хромали. Жеребец «Кардинал», дотоле совсем не известный, – господин фон Кюне собирался его уже продать, – взял вдруг крупный приз в высоком классе.
– Ты только погляди, как он скачет! – кричал в восторге Венцель и громко смеялся.
В самом деле «Кардинал» на четыре корпуса опередил всю стаю и несся вперед в бешеной скачке. Желтая куртка сверкала на солнце. Трибуны замерли от изумления. «Кардинал» взял финиш коротким галопом. Женни аплодировала так, что у нее лопнули перчатки. По совету Венцеля она поставила сто марок на «Кардинала».
Макентин поздравил Венцеля с этой удивительной победой.
– Не становится ли вам порою жутко от всех этих удач, Шелленберг? – спросил он.
– О, нет, нисколько! Я не страдаю головокружением, – ответил Венцель.
Часто Женни испытывала острую боль. Бывали целые недели, когда Венцель ею совсем пренебрегал. Хорошо еще, если звонил ей разок по телефону или находил время прислать весточку или цветок. Когда она в Италии снималась для экрана, – а длилось это почти полтора месяца, – она получила от него только одно письмо, продиктованное на машинку. И в этом письме была речь только о борьбе, которую Венцелю пришлось выдержать с лошадью, пытавшейся во время катания в Тиргартене ударить его о деревья.
В те недели, когда она как бы переставала существовать для Венцеля, она охотнее всего убежала бы куда-нибудь. Бежать! Но куда? Она знала, что никогда не убежит, что это невозможно, слишком поздно. Конечно, она знала, что тут замешаны женщины. Женщины повсюду увивались около Венцеля. Многих ослепляли его успехи, его богатство. Других подкупала его внешность, его белые зубы, его сила и неизменно веселое настроение.
А Женни терзалась, сидя одна в своей далемской вилле. Она знала, – ей об этом передали, – что у Венцеля были постоянные аппартаменты в разных отелях Берлина. Она слышала о всевозможных его похождениях и связях. Хотя она зажимала уши обеими руками, знакомые нашептывали ей все. что могли. Приятельницам доставляло удовольствие передавать ей такие новости. Венцель, как они рассказывали, открыл в маленьком загородном варьете какую-то певичку, ежедневно исполнявшую с наглыми жестами одну революционную и несколько уличных песен. Музыку к ним написал опустившийся музыкант, дирижер маленького оркестра в этом театрике, любовник этой девушки. Рассказывали, что она состоит, теперь на содержании у Венцеля и что он выкупил ее за пять тысяч марок у ревнивого дирижера. Потребовал от дирижера расписку и предъявил ее певичке. Разъяренный дирижер стрелял в Венцеля, но промахнулся. Венцель ответил ему пощечиной, сбившей его с ног.
Каким образом было людям это известно? Как мерзки были эти сплетни, как непонятны! Женни подозревала в болтовне маленького Штольпе. Она сказала ему это в лицо. Штольпе очень растерялся. Она пригрозила ему, разволновалась и даже топнула ногою, чего с нею обычно никогда не случалось. Штольпе уверял, что это неправда, но не разуверил ее.
Это были сплетни, и все же многое в этих сплетнях было правдой. Произошла ли история с певичкой и ее другом-дирижером действительно так, как ее излагали, – этого Женни не знала. Но такая певичка существовала, и не было сомнения в интересе к ней Венцеля! Он сам показал ее Женни. Они сидели в варьете, в западной части города, и вдруг на сцену вышла наглая маленькая особа, похожая на уличную женщину с восточной окраины Берлина. Она запела на берлинском диалекте пронзительным голосом, но с таким темпераментом, что публика была увлечена. Глаза у нее сверкали и грозили, пока она пела, дерзко покачивая бедрами. Сначала она пропела две уличные песни, а потом исполнила с неистовством в глазах и фанатически визгливым голосом свою революционную песню, начинавшуюся словами: «Погодите, день настанет, развеваться будет знамя в этот день в моих руках!» Ее ненависть и фанатизм казались такими неподдельными, что публика, состоявшая из богатых бездельников и богатых дам, сидела в испуге и молчании.
– Как она нравится тебе? – спросил Венцель, пытливо глядя ей в глаза.
Женни побледнела и ничего не ответила. Она ненавидела эту женщину. Она потрясла кулачком, когда осталась одна, и слезы ярости крупными каплями брызнули у нее из глаз. О, как ока ненавидела это создание! Певичку эту звали Фрици Фретхен.
За последние недели – лето было в разгаре – Женни была недовольна видом Венцеля. Его смуглое лицо как будто вдруг побледнело. Веки словно посыпаны были белой пудрой. Он сам признавался, что сейчас «мчится с бешеной скоростью», но скоро «замедлит ход». В эти недели он пил шампанское, только шампанское. Руки у него дрожали.
– Подари мне этот бокал, – попросила Женни, нежно и заботливо обвив рукою его шею.
– Да исполнится воля твоя! – сказал он. – Но ведь мне не вредно, не беспокойся. Это краткий период, он кончится. Я переутомлен и мало сплю. За минувшую неделю я спал всего – дай-ка подсчитать – всего тридцать часов. Одну ночь совсем не спал. Есть люди, которые не спят ради денег. Жаль, что нет людей, которые ради денег спят. Я был бы в их числе. Мир очень несовершенен. Потерпи еще немного. Подожди до первого августа, тогда мы поедем к морю.
Скорее бы уж настало это первое августа! Наконец, начались сборы в дорогу. Три недели предполагали они плавать на яхте по Балтийскому морю. Венцель хотел взять с собой только Штольпе и Макентина и пригласить Штобвассера.
– А затем я пригласил еще эту Фрици Фретхен, – помнишь, эту маленькую нахалку? Она будет нам петь.
Женни потупилась. Веки у нее дрожали. Она тихо сказала:
– В таком случае я остаюсь дома.
– Если это ультиматум, – сказал Венцель, смеясь, – я Фрици высажу на берег. Она это снесет.
Макентин хотел взять с собой жену, урожденную баронессу Биберштейн, тихую, дородную даму, по-матерински относившуюся к Женни. Против этого Женни не возражала. Она смеялась про себя. Фрау Макентин была совсем не опасна.
Но отъезд откладывался со дня на день. Захворал Гольдбаум, а Венцель не мог уехать, не передав дел Гольдбауму, – этому ужасному, жирному Гольдбауму, с утра до вечера поглощавшему всякую еду. Наверное, он испортил себе желудок. Наконец, в середине августа они тронулись в путь. Штольпе днем раньше поехал вперед с багажом. На следующее утро они в стосильном автомобиле понеслись в Варнекюнде, где их ждала яхта.
У Штобвассера, сидевшего рядом с шофером, слезились глаза от ветра, а когда он поворачивал лицо в сторону, ветер загибал его длинный нос. Воздух выл и ревел…
Венцель любил, как мальчик, эту бешеную езду. Но Женни была счастлива, когда они в целости прибыли в Варнемюнде.
Вот и яхта «Клеопатра», выкрашенная в синий цвет, гладкая как шелк. Десять матросов и капитан, выстроившись на борту, приветствовали гостей. У Женни учащенно билось сердце, когда она взошла на корабль. Она не представляла себе яхту такой большой. Все блестело чистотой и радовало взгляд, а мачта – какая высокая! Но вот уже маленький пароходик потащил их на буксире мимо мола и маяка в открытое море. Дул слабый ветер, погода стояла великолепная. Паруса поднялись. Пароходик покинул яхту, и она понеслась вперед. Вскоре раздался гонг, и стюард пригласил гостей к столу. Стол был роскошно сервирован – цветы, дорогое старинное серебро.
– Как хорошо, что великая герцогиня не сдала своего серебра на нужды войны, как этого требовал патриотизм, – со смехом сказал Венцель, – не стояло бы тогда у нас на столе это великолепное серебро!
Волшебно прекрасными казались Женни эти дни. Они скользили вдаль, как самый корабль по морю. День переходил в ночь, и ночь в день. Нереальными и неземными казались они, как туман над морем и светлые ночи под зеленым небом.
Яхта плыла, и маяки вспыхивали на горизонте.
– Что это за огонь-Венцель?
– Это пловучий маяк Гьедзер, Женни. А это Лангеланд, Кильс-Нор.
Как-то поздно вечером их застиг полный штиль вблизи одного из датских островов. Море переливалось, как расплавленный свинец. На горизонте стоял лиловый туман, как будто там виднелась далекая страна. В воздухе – ни дуновения. Настала ночь, они бросили якорь. С острова отчетливо доносились голоса, звон колокольцев.
– Что это, Венцель?
– Это скот пасется на лугу.
– Но прислушайся – кто-то плывет на веслах.
И вправду: слышался как бы плеск весел. Венцель и Женни всматривались во мглу, но ничего не было видно. Затихшее море десятикратно усиливало каждый звук, словно чувствительная мембрана. Вот начала всплывать на горизонте как бы ослепительная горная вершина, зубчатая, страшная, сверкающий айсберг… Но нет, это всходила луна, величественно и торжественно. Когда Женни поднимала взор к небосводу, она содрогалась, ей чудилось, будто на нее устремлены глаза множества неземных созданий.
– Я счастлива, – сказала она и прильнула к Венцелю.
– Да, это красиво, – ответил Венцель. Он вновь обрел в ее близости, среди морской тишины, эту простоту большого мальчика, которую она так любила в нем… как в ту ночь в Хельброннене. – Богатые люди – все лицемеры, – продолжал он. – Они не говорят: деньги дают радость, здоровье, наслаждение. О, нет, они говорят: самое прекрасное на земле – это труд, исполнение долга. А я не лгу. Я люблю эту жизнь! И все это случилось потому, что один старик, платя мне жалованье, считал возможным обращаться со мной, как с автоматом, потому, что этот старик сделал мне выговор за опоздание на десять минут. Вот моя месть!
Под утро Женни услышала, как заскрипело судно и как вода заплескала об его стежки. «Клеопатра» опять пошла вперед.
Погода почти все время стояла ясная. Один только раз их захватила страшная гроза, навсегда запомнившаяся Женни. Мощная пепельно-серая туча воздвигалась опасно над морем, разрываемая бешено содрогавшейся огненной сетью. Гром грохотал, как битва вдали. В эту седую, полосуемую молниями тучу медленно скользнула «Клеопатра», направляясь в маленькую рыболовную гавань. На берегу горел дом, подожженный молнией.
Венцель сидел на палубе, приковавшись взглядом к сети молний. Голова у него наклонена была вперед, глаза сверкали, рот был приоткрыт, все в нем было напряжение и сосредоточенная энергия.
Женни обливалась потом. Она дрожала от жары, возбуждения и страха.
– Зачем въезжать в грозу? – спросила она. – Я боюсь.
Венцель расхохотался.
– В корабль молния никогда не ударяет или очень редко. Иначе побоялся бы и я и велел бы повернуть обратно.
– Почему молния не ударяет в корабль?
– Спроси ученых. Они тебе расскажут сказку.
Женни что-то ответила, но гром заглушил ее слова.
Снова уставился Венцель на сеть молний, нахмурив брови, готовый к бою.
– О чем ты думаешь, Венцель? – спросила Женни.
В этот миг стали падать отдельные крупные капли дождя, ударяясь о палубу, как твердые монеты.
– Жаль, – сказал Венцель, сжимая кулаки, – жаль, что нельзя жить вечно! Всем владеть… и вечно жить! Силой, здоровьем владеть! И тобою!
Он поднял Женни на руки и понес ее вниз, в каюту. Она дрожала.
– Испытаем богов! Посмотрим, в какой мере они рыцари!
Так они крейсировали день за днем. Порою на несколько дней останавливались в одном из морских курортов. Пестрое побережье, стаи флагов. На борту появлялись гости, и начинался кутеж до поздней ночи. Женни радовалась, когда они держались подальше от берега.
Каждое утро и каждый вечер они купались в море, когда оно не было слишком бурно. Спускали шлюпку и плавали вокруг яхты.
Штобвассер оказался превосходным пловцом. Обычно он показывался редко, только за столом. Все время где-нибудь спал, свернувшись, как еж. С того времени, как он вместе с Вейденбахом расставлял кегли в маленьком городке Тюрингии это были для него первые дни покоя, отдыха и безмятежности.
«Клеопатра» ходила в Копенгаген, в Швецию. Заглядывала в определенные гавани взять почту Потом снова вернулась в Варнемюнде. Ждали Гольдбаума и Михаэля Шелленберга с его приятельницей Евою Дукс. Они должны были пробыть на яхте три дня.
Женни была рада этому. К Михаэлю она чувствовала искреннюю симпатию. Евы Дукс она еще не знала.
Когда яхта подходила к набережной, трое гостей уже стояли там. Толстый Гольдбаум с трудом взобрался по трапу и подозрительно оглядывал судно. Он не доверял морю.
– Слишком тут предаешься на волю божью, – говорил он.
У Евы была узкая, стройная мальчишеская фигура и очень простое, открытое лицо с большими синими глазами. Она была очень застенчива и известна своею молчаливостью. Состояла главным секретарем Михаэля и, по слухам, не уступала ему в трудоспособности.
– Как вам нравится тут? – спросила ее Женни, когда яхта снова вышла в море и суша скрылась из виду.
Ева скользнула по морю взглядом и тихо ответила:
– Красиво.
Она и вправду говорила мало, и с нею никак не удавалось завязать беседу. Когда стало прохладнее, Женни нежно набросила ей на плечи шаль.
Ева слегка повела плечами и поглядела на Женни долгим, удивленным и благодарным взглядом. Шевельнула губами, но не сказала ничего.
Однако, начиная с этого мгновения, Женни чувствовала, что они подружились.
Вечером на яхте настроение было оживленнее, чем обычно. Мужчины говорили о делах.
Михаэль приехал в Варнемюнде, надеясь спокойно поговорить с братом, что в Берлине было совершенно невозможно. Он хотел заинтересовать Венцеля одним большим проектом, крупной промышленной колонией на Срединном канале. Венцель уклонился от решения, но обещал обдумать это дело.
После обеда все лежали в креслах на палубе. Вечерело. Гаснущее зарево заката пылало мрачно и мощно, как дым вулкана. Яхта резала волны с тихим поскрипыванием, вода равномерно вскипала на носу. Это тихое поскрипывание и равномерное вскипание почти всех усыпляло. Говорили тихо или молчали. Штобвассер уже крепко уснул.
Только Макентин еще не мог успокоиться. У него завязался с Михаэлем спор, вполголоса, но очень живой. До Женни только по временам доносились обрывки фраз.
– Разрешите сказать, – крайне вежливо, слегка в нос, говорил Макентин. – Вы ведь согласитесь, что мы можем дешевле импортировать хлеб, чем сами производить его.
– Покамест – конечно, – ответил Михаэль. – Но мы улучшим наши методы, чтобы оказаться способными к конкуренции. Я не отрицаю, что в настоящее время экономичнее экспортировать швейные машины и на вырученные деньги ввозить хлеб, – конечно, при том условии, что вы можете найти сбыт для своих швейных машин.
– Но ведь это я в любое время могу!
– Нет, не можете. Иначе эти проблемы совсем и не подлежали бы обсуждению.
Молчание.
Макентин, очевидно, размышлял. Затем он продолжал.
– Допустим, что вам действительно удастся с помощью непредвиденных, совершенно новых способов повышения урожайности земли производить больше хлеба, чем требуется для Германии. Что тогда?
– Тогда избыточным хлебом я пользовался бы как кормом для животных и, например, настолько развил бы птицеводство, что Германии уже не нужно было бы ввозить яйца.
– Хорошо, хорошо, – продолжал Макентин с некоторым возбуждением в тоне, – разрешите пойти дальше. Допустите, что вы производите еще больше хлеба и питательных веществ, больше, чем можете употребить.
Макентин все еще не сдавался.
– Едва ли это возможно, но допустим. Тогда я отвел бы чаете земли под коноплю, лен и маслины.
– Хорошо, хорошо, пойдем дальше. Насколько я понял, вы хотите заменить силою моторов те три миллиона лошадей, которыми располагает Германия. Это входит в вашу проблему? Но если это так, то найдутся ли у вас деньги на ввоз огромных количеств бензина для эксплуатации этих машин?
– Разумеется, это входит в мою программу. Эти три миллиона лошадей, работающих только несколько месяцев в году, объедают Германию. Это самая неслыханная роскошь, самое неслыханное расточительство, какое только можно себе представить. Вместо овса я буду культивировать картофель и на своих винокуренных заводах производить горючее для моторов. К тому же я применю совсем другие источники энергии. Ветер и вода будут давать дешевую силу!
– В таком случае позвольте задать вам еще один вопрос, – продолжал Макентин. – Вам угодно было сказать…
Но Венцель перебил его. Он расхохотался и сказал, вставая:
– Сложите оружие, Макентин. С ним вам никогда не сладить!
Михаэль расхаживал по палубе с Женни. Он взял ее под руку и сказал:
– Я рад, фрейлейн Флориан, что вы в дружбе с Венцелем. Вы оказываете на него хорошее влияние. Ему нужен человек, который сообщал бы устойчивость его мятежной жизни. Будьте к нему снисходительны! В сущности, он всего лишь большой ребенок.
А Венцель говорил Женни:
– Как тебе нравится Михаэль? Он один из самых очаровательных и симпатичных людей, каких я знаю. Будь я женщиной, я бы влюбился в него без памяти. Доброта его безгранична, но он – дитя. Между нами говоря, я считаю его дурнем. Боюсь, что его ждут большие разочарования. Уже теперь на него сильно нападает печать.
Загадочна была Ева-молчальница. Казалось, она всецело ушла в себя, сосредоточилась в себе, собою довольствовалась. Почти как благородное, пугливое животное стояла она, дышала, прислушивалась, ясным взором глядела вдаль. Женни влюбилась в нее и на прощанье поцеловала в губы. Исполненный благодарности и радости, устремился на нее блестящий взгляд Евы.
Женни навсегда запомнила этот прекрасный мерцающий взгляд.
– В первый раз я влюбилась в женщину, – улыбаясь, сказала она Венцелю.
О, как хороши были эти дни на море! Женни была счастлива и чужда желаний. Но уже замечала беспокойство в чертах у Венцеля.