Глава 1. Маяки в Океане будущего

1.1. Художественно-политическая утопия в политической мысли

1.1.1. Художественное и политическое

Проблема политичности искусства одна из традиционных тем обсуждения творческих, политических и теоретических дискуссий.

В свое время В. Г. Графский выделял три основные формы обсуждения природы властных отношений: произведения политико-философские (от диалогов Платона и трактатов Аристотеля до «Философии права» Гегеля), политико-наставительные (биографии Плутарха, «Артхашастра» Каутильи и до «Государя» Макиавелли), но особо – мифопоэтические, художественно-образные, к которым он причисляет и древние мифы, и классические произведения политической мысли, подобные «Утопии» Т. Мора или «Новому прекрасному миру» О. Хаксли[5].

Не менее интересна и позиция Ж.-П. Сартра, который отмечал, что писатель, в отличие от поэта, самой сутью своего творчества обречен на политическое осмысление окружающей его действительности. По его мысли, поскольку проза несет в себе начало утилитарности, как определенный семантический язык, «прежде всего определенная установка ума»[6], а «писатель должен о чем-то говорить» – он с известной неизбежностью оказывается «вовлеченным» в мир политической «ангажированности».

Само наличие этих двух соприкасающихся форм сознания – самим их соприкосновением предполагает некое начало диалогичности. Мы потому и сталкиваемся со сложностью разграничения политического и художественного сознания (равно как и научно выраженного и художественно отраженного, и точно так же – научно и художественно осмысленного), что все эти пары находятся в постоянном диалоге друг с другом. Данный постоянный обмен как раз и превращает границу разграничения художественного и политического сознания в их взаимный переход и потому создает зону не только их соприкосновения, но и наложения.

Интересно положение Ж.-П. Сартра о трех сторонах отношения политического и художественного[7]: первая – подключение искусства к политической жизни в моменты ее активизации (через легитимацию идеалов), вторая – обмен информацией при опосредованном влиянии политических идей на идеи художественные. Третья – взаимный интерес политического и художественного сознания в попытках понять друг друга.

Хотя этот диалог – и по содержанию, и по форме – возможен именно в силу того, что несет в себе не апологетическое, а критическое начало. То есть, определенная проблема их разграничения заключается и в том, что в этом критически ориентированном диалоге существует как момент взаимонаполнения, так и момент некоторого взаимного отрицания.

Если верно, что стать гениями в своем художественном творчестве великие мастера от Аристофана до Шекспира, от Свифта до Гойи, Домье, Мазереля, смогли и потому, что отразили и выразили насущные проблемы мира, который их окружал – то и гениальным политическим деятелем человека делает его способность привнести в его род деятельности определенное художественное совершенство и искусство.

Речь в данном случае идет не только о присутствии в политике, особенно современной, определенной «роли игрового момента» и «воздействии атрибутивных свойств художественного сознания времени и художественных традиций на форму поведения личности в политической сфере», и даже не о широком использовании политикой эстетической законченности и жанрового строения как принципа построения политического действа – что тоже верно и важно. Дело в том, что политика – во всех своих проявлениях – сама оказывается созданием новой реальности, а политическое сознание обладает характером и конструирования нового мира, и образного выражения этого конструирования и моделирования.

В этом отношении также особо интересно тонкое замечание X. Ортеги-и-Гассета, который отмечал инструментальную значимость художественных приемов в политическом познании. Он называет метафору – незаменимым орудием разума, формой научного мышления. Новое понятие, как поясняет он, ничего не говорит окружающим. И ученый или мыслитель, создавая или открывая новое, всегда оказывается вынужден найти ему некое имя, которое формально будет не вполне точным с научной точки зрения, но наиболее понятно сможет выразить это приемлемым для аудитории языком. Он подмечает, что без метафоры вообще сложно мыслить о непонятных для разума предметах – и в этом отношении определяет ее как «действие ума, с чьей помощью мы постигаем то, что не под силу понятиям. Посредством близкого и подручного мы можем мысленно коснуться отдаленного и недосягаемого. Метафора удлиняет радиус действия мысли, представляя собой в области логики нечто вроде удочки или ружья». То есть, художественные приемы оказываются необходимы для научного осмысления и научного понимания и предсказания познаваемого.

Метафорические и художественные формы оказываются носителями как инструментария научного познания, так и соединения двойных смыслов – политических и художественных, поля их наложения и синтеза.

Отдельно нужно отметить, что такое соединение двух начал, политического и художественного, и отражения действительности – создает и в чем-то более глубокое смысловое поле, поскольку действительно художественное сознание, обращаясь к политическим проблемам и становясь отчасти составным началом политического сознания, осмысливает его через обращение к «вечным темам» – борьбы зла и добра, жизни и смерти, любви и ненависти, смысла жизни, не говоря уже о «политической» и «вечной» теме соотношения свободы и власти, равно как его роли в истории.

Тем более роль синтеза политического сознания и художественного творчества исторически оказалась значима для России, как минимум со времен психологического романа последекабристского романтизма, когда в русской литературе возникает жанр романа идей.

1.1.2. Роль и место Утопии

Всё равнее сказанное приводит нас к мысли, что существует пространство, в котором политическое, научное и художественное соединяются, создавая особую сферу.

Надо уточнить, что говоря об «утопии» мы имеет в виду не её бытовую и порядком уже устаревшую трактовку «несбыточности» – а изначальное значение этого слова: «У-Топос» – «Место, которого нет». Но «нет» не значит «не может быть никогда». Как писал Вебер: «Верно, что успешная политика всегда есть искусство возможного, если правильно понимать это выражение. Однако не менее верно, что часто возможное достигается лишь потому, что стремились к стоящему за ним невозможному». Ламартин говорил также: «Утопии – это зачастую лишь преждевременные истины», а Ф. Полак: «Утопия всегда была мощным рычагом социального прогресса и помогала осуществить важнейшие исторические изменения».

Последний вообще особое значение придает социальному критицизму как наиболее значимому моменту утопии – хотя одновременно он и полагал, что как раз идеальное конструирование находится на периферии утопического сознания, и утверждал наличие пропасти между утопией и политикой, равно как и утопией и «социальными реформами»[8]. Действительно, среди ученых и политических философов, причем разного времени, существовала традиция критики утопии как таковой. Тот же С. Л. Франк видел в ней определенную попытку совершения насилия над естественным ходом вещей и привычками людей: «Именно в этом замысле построить совершенно новый мир… через принудительное утверждение в нем праведного порядка, и состоит существо утопизма»[9].

Создавший печальную антиутопию Дж. Оруэлл обвинял Г. Уэллса чуть ли не в том, что мировоззрение последнего было поставлено на службу нацизму.

Мы не будем пытаться выделить лучшие и худшие черты тех или иных утопий. Единственно, что нужно всё-таки уточнить, это то, что, во-первых, любая утопия несет на себе не только черты отрицания рождающего ее мира – но и его противоречивость. Поэтому любая критика той или иной конкретной утопии – это, как ни парадоксально, одновременно и критика того мира, который ее рождает. Важнее, как представляется, все же иное – главное в Утопии это в первую очередь не произвольность, а поиск – попытка найти новые решения тех проблем современности, которые не удается решать известными способами. Хотя, строго говоря, автор полагает в значительной степени справедливым утверждение, что утопизм вообще является неким универсальным – и потому необходимым свойством сознания[10].

Ещё важнее другое. Утопия – та самая точка пересечения художественного и политического. И те критические точки зрения, примеры которых были приведены ранее, в первую очередь как раз и связаны с определенным как художественным элементом утопии как таковой, так и ее политической альтернативностью, т. е. как пространства соединения художественного и политического сознания, в силу близости качеств художественного и утопического сознания. То есть, в конечном счете, как раз и подтверждают приведенный выше тезис об утопическом сознании как пространстве соединения художественного и политического сознания.

Более того, в ее, утопии, анализе присутствует и еще один интересный момент. В этом отношении речь идет о признании утопии конструкцией, концептуально-упорядоченно отображающей содержание политических процессов, что, в соответствии с принятыми сегодня представлениями, является содержательным представлением политической теории.

Создание идеала будущего оказывается требующим прогноза еще только смутно осознаваемых потребностей, когда политическое сознание для выхода на теоретический уровень нуждается в обращении к фантазии и воображению.

В свое время считалось, что создание образов идеального общества в виде утопий в основном связано с периодом XVI–XIX веков – периодом, когда не существовало оформившихся наук об обществе. О значении именно этого периода для развития утопии пишет СВ. Евдокимов, отмечая, что политическая утопия была формой исторического сознания эпохи Модерна, когда размещение ею своего идеала в будущем создавало историческую динамику как внутренний рычаг развития современного общества[11].

Такой известный исследователь политического сознания, как Е. Шацкий полагал, что: «Утопия прочно держится в седле, хотя и подвергается в современном мире существенному преображению»[12], – выделяя при этом два направления современного ему утопизма. Первое – увлеченное возрастанием возможностей науки и глобального социального переустройства. Второе – связанное с исследованием внутреннего мира человеческой личности.

Если все же исходить из вышеприведенного положения об утопическом сознании как неком универсальном свойстве сознания и общественного познания, наверное, можно делать вывод, что создание утопий – это не временный преходящий период человеческой истории, а нечто воспроизводящееся на разных ее этапах, причем в разных формах и с определенным разным наполнением. То есть это – некая поисковая форма, в которой человек исследует те явления жизни, с которыми сталкивается как с новыми и для строго научного изучения которых сольно вырабатывает методику и инструментарий. И в этом отношении та критика, которой многие исследователи и философы подвергают утопическое сознание, во многом может признаваться и справедливой, но сама эта критика становится возможной тогда, когда социальная апробация утопий накапливает для нее эмпирический материал. То научное знание, которое позволяет критиковать Утопии, всегда своим существованием оказывается обязано как раз существованию Утопий, и без последней, скорее всего, не смогло бы возникнуть. Хотя нельзя исключать и иное положение вещей – когда та или иная Утопия сама критикуется не с точки зрения превзошедшего ее научного знания, а всего лишь с точки зрения другой и, возможно, менее обоснованной Утопии.

Утопии в разных ситуациях действительно могут быть очень разными и касаться очень разного. Как писал тот же Е. Шацкий о «новых утопиях» второй половины XX века: «Прежняя утопия была применением Истины, существующей вне индивида и открытой для него Учителем; новая утопия понимается как извлечение на свет внутренней истины каждого из ее приверженцев».

При этом сочетания художественного и политического сознания в утопиях в разных формах осуществляются в разных исторических условиях.

1.1.3. Утопия как Врата Эпох

Возникая на разных этапах развития общества и познания, та или иная новая утопия опирается на разный уровень развития научных представлений. В силу этого при увеличении общенаучного багажа общества, на основании которого она делает свои художественно-оформленные построения, ее конструкции приобретают содержание, не противоречащее общепринятым научным представлениям.

Утопия – это одна из форм времени, возникающая, когда она оказывается временем востребована. Создать произвольную фантазию можно в разные моменты истории. Но это не сделает ее собственно утопией – то есть неким приковывающим внимание и завораживающим образом Нового Мира. Нельзя игнорировать тот факт, что первые знаменитые утопии: собственно «Утопию» Т. Мора и «Город Солнца» Т. Кампанеллы создали не просто писатели, а крупные политические деятели своего времени, люди, уже чувствовавшие и выразившие некие вопросы и ожидания эпохи. И первые знаменитые утопии оказались исторически значимы и привлекают к себе внимание на протяжении нескольких столетий потому, что оказались эмпатичны запросам общества, затронули волновавшие его и волнующие до сих пор проблемы.

Те авторы, которые упрекают утопистов в произвольности построений, как минимум не учитывают важный нюанс – если бы критикуемые ими построения были действительно произвольны, их, скорее всего, не пришлось бы критиковать просто в силу того, что они не имели требующего критики общественного значения.

И в первую очередь именно это оказалось свойственно классической утопии. Применительно к последней можно говорить об особом значении именно данного явления, утопий названной эпохи, связанном, прежде всего, с историко-политической обусловленностью запроса на них и его особыми условиями.

Можно говорить, что особый запрос на утопию возникает в ситуации, когда имеется в наличии совокупное действие трех факторов.

Первый: существует потребность общества в социальном прогнозировании своего будущего состояния – в первую очередь, как альтернативного имеющемуся.

Второй: наличная научная база еще не позволяет осуществить данное прогнозирование на строго научной основе, требует фантазии и воображения, о чем писал X. Ортега-и-Гассет, говоря о научно-познавательной роли метафоры.

Третий – уже обозначенный момент политического запроса на художественное выражение, рассмотрение политического идеала в качестве эстетической категории.

При этом О. Б. Манжора полагает, что это именно единственная подобная ситуация. Однако можно обратить внимание, что хотя все три названные фактора действительно были присущи данной конкретной, во многом уникальной эпохе – сами они, как представляется, не могут рассматриваться как однозначно уникальные.

По мнению С. В. Евдокимова, утопия как явление есть свойство «любого общества, находящегося в ситуации исторического перелома и выбора дальнейшего исторического пути» – и она активизируется на тех этапах, когда общество сталкивается с проблемой кризиса исторических перспектив[13].

Точно так же мы не может говорить ни о том, что само их сочетание абсолютно неповторимо в принципе, ни о том, что такое сочетания заведомо не возникало в иные исторические моменты.

Однако если попытаться в общих контурах определить, в чем заключалась историческая и общественная сущность названной эпохи – то можно было бы говорить, что при возникновении ситуации, обладающей определенным подобием названной эпохи, подобный же запрос вновь оказался бы по-своему воспроизведен.

Если использовать для определения эпохи XVI–XIX веков классическую терминологию: «переход от феодализма к капитализму», можно было бы говорить, что речь идет о ситуации межформационного перехода – и, следовательно, отчасти речь о повторении подобного же запроса в ситуации «перехода от капитализма к социализму», а возможно – «от социализма – к коммунизму».

Однако автор отдает себе отчет, что использование данного категориального аппарата могло бы вызывать известные герменевтические сложности. Поэтому представляется целесообразным использование терминологии, не связанной с идеологическими нюансами.

В терминах, относящимся не к формациям, а к технологическим эпохам речь вполне может идти об определении данного периода как «перехода от аграрного общества к индустриальному». Понятно, что эпоха индустриального производства не могла быть описана в понятиях, представлениях, терминах эпохи аграрного общества – и это создало первую эпоху запроса на утопию, который был снят развитием политической науки и научных представлений индустриального общества.

Вряд ли можно отрицать, что данные научные представления были несопоставимы с политическими представлениями аграрного общества – и не только в части отличия трактовок, но и в отношении накопленного научного багажа общественных наук. Однако понятно, что многие представления последних, вполне адекватно описывая проблематику своей эпохи, оказались не готовы к прогнозированию и научному описанию уже такого явления, которое последние десятилетия принято условно определять как «постиндустриальное общество». И не случайно одна из основных классических футурологических работ, посвященных этой проблеме, была названа: «Шок будущего»[14].

В таком случае следует признать, что данный период нового «межэпохального перехода» тоже должен был воспроизвести новый запрос на всплеск утопического сознания, то есть, на новый художественно-прогностический поиск и создание новых утопий, которые так же могли бы отличаться от утопий прошлого, как новая эпоха перехода отличалась от прежней. Иначе говоря, привести к рождению эпохи «Второго утопического запроса».

Утопия есть отражение требования самоидентификации общества и определения проблемного поля его перспектив.

Время ощущения и осознания приближения новой эпохи, когда шаг за шагом общество осознает исчерпание – это изначально период конца 1950–60-х гг., обозначенное развитием новой электроники, освоением атомной энергии и выхода человечества в Космос.

В СССР это время было отмечено расцветом масштабной научно-фантастической литературы – причем, что особо важно, ее переходом от «технической фантастики» и «фантастики ближнего прицела» к «социальной фантастике» и созданию развернутых картин о будущем – в первую очередь, как тогда представлялось, – коммунистическом.

Но мы видели, что подобная эпоха и должна была породить подобный запрос. Более того, говоря о специфике данного времени в связи с проблемой синтеза художественного и политического сознания, О. Б. Манжора высказывает крайне интересное положение: о выражении этого запроса в главном политическом документе того времени – Программе КПСС 1961 года.

Оставляя в стороне вопрос об адекватности или неадекватности данного документа подлинной действительности и «разнообразности» ее смысловой трактовки, важно в приведенной выдержке отметить такие моменты, как определение «поэтического характера» политического документа, способность последнего к эмоциональному воздействию и создание им «творческого импульса, направленного на преобразование мира».

Признание этих моментов, как и появление данного документа, и его общее политическое воздействие, как представляется, подтверждает высказанное предположение о воспроизведении в указанный период – и о принципиальной возможности воспроизведения в период межэпохального перехода – запроса на создание масштабных художественно-политических утопий прогностического характера.

В связи с этим можно высказать и еще одно предположение, касающееся данного вопроса.

В эпоху первого утопического запроса, при переходе от аграрного общества к индустриальному, этот переход обращался к сознанию людей в первую очередь своей ближайшей, непосредственной стороной – утверждением частной собственности и разрушением прежних форм имущественных отношений. Реагируя на негативные моменты этого процесса, создававшиеся тогда утопии предлагали не отказ от перехода к новой эпохе, а пытались осуществить своеобразное его альтернативное прогнозирование: описать состояние новой эпохи без приносимых ею негативных последствий – то есть описать альтернативу ей – но именно альтернативу будущего: так, собственно, создавался образ индустриального общества, но не с частной, а с общественной собственностью[15].

Можно предполагать, что утопии свойственна способность в своем прогнозе перешагнуть через ближайший этап и описать некую очищенную сущность новой эпохи. Что не отрицает и факта существования утопий, идеализирующих прошлое.

Если экстраполировать это на ситуацию эпохи Второго утопического запроса, т. е. «перехода от индустриального общества к постиндустриальному», можно предположить и здесь определенное «опережающее описание». Убедительность описания и является показателем свойства большой политики: в этом отношении, можно говорить, что политика становится большой политикой, когда оказывается совместима с утопией: политика, направленная в будущее, обязательно занята поиском идеалов, и, в конце концов, основывается на представлении о базовых политических идеалах общества, а в последнем всегда есть нечто от утопии, если понимать ее именно в указанном смысле – как принятие вызова на построение лучшего, альтернативного мира.

Исчерпание индустриальной эпохи, вполне естественно, ставило вопрос о новом запросе на конструирование контуров перехода к постиндустриальному обществу. В известном смысле, в его трактовках возможно как минимум два различных видения. Первое – это «общество потребления и услуг», где на базе развития науки и техники обеспечено условное «всеобщее благоденствие», и большая часть людей, будучи выведена из процесса непосредственного материального производства, задействована в первую очередь в сфере досуга и услуг. Второе – «общество познания», где главной ценностью людей становится не наращивание потребления, а поиск и производство нового знания. Большая часть людей выведена из материального производства – и получает возможность посвятить себя творчеству, познанию, научной деятельности.

В обществе подобного типа центр тяжести человеческой деятельности переносится с борьбы за биологическое существование и потребление на созидательную деятельность, с одной стороны, позволяющую в своем процессе обеспечить развитие самого человека, с другой в реализации человеческих способностей развивающей возможности и потенциал человеческой цивилизации.

Утопия данного периода должна была оказаться конструированием и противопоставлением развитого состояния «постиндустриального общества» – «общества познания» – его ближайшему, неразвитому и вызывающему интеллектуальный протест состоянию – «обществу потребления».

Причем нужно отметить, что данное предположение об утопическом опережении не только сегодняшнего дня, но и ближайшего будущего, обращение к поиску будущих форм самого наступающего будущего – также вписывается в положение о способности политического сознания к опережающему отражению и тезис об особенностях изучения сферы политики в условиях переходных периодов.

Анализируя проблему утопии, в самом феномене утопии можно найти как сильные, так и слабые стороны. Общая традиция, связанная во многом с переходом от утопического к научному осознанию перспектив развития общества, подвергала утопическое сознание рационалистической критике. Но вопрос не в том, имеется ли в утопии то, что мы могли бы критиковать, а в том, имеем ли мы дело с утопическим сознанием в условиях, когда оно помогает раскрыть новые горизонты – или когда начинает препятствовать осмыслению политической реальности с научных позиций.

Точно так же критика утопии может осуществляться с позиций неприятия предлагаемого ею осознания, что мир может быть лучше, иным, чем он есть сейчас – или с позиций перехода от его сугубо романтического представления к научно-рациональному. Соответственно речь идет не о том, чтобы как-то «вознести» утопию, а о том, чтобы показать ее значение как формы политической мысли, которая в определенных условиях может быть уместной и в такой форме может существовать достаточно серьезная политическая мысль.

Взгляд с другой стороны 1: Философская фантастика как форма политической мысли

Часто случается, что политические и политико-философские работы появляются в форме художественных произведений. «Утопия» Томаса Мора, – формально нечто близкое роману странствий. Произведения Вольтера – во многих случаях пьесы и романы. О романе Н. Г. Чернышевского «Что делать» и говорить не приходится.

Для данного исследования наиболее интересны возможности использования в качестве формы политической мысли жанра фантастики.

Философская фантастика имеет два корня: Миф и Утопию. Первый относится в большей степени к происхождению её формальной части, т. е. фантастического элемента. В то же время этим его значение не ограничивается.

Мифологическая картина мира является первым способом осознания окружающей реальности как целостного объекта осмысления. Фантастическим существам – духам и богам – отдаётся роль катализаторов процессов, происходящих в мире, как в природе, так позднее и в социуме. Из мифологии же проистекают истоки этики, а философские трактаты античных авторов тесно переплетаются с мифологией. Так, создавая одну из первых моделей прогресса, Гесиод использует художественные термины золотого, серебряного и бронзового «родов» и увязывает их смену с общеизвестными мифическими эпизодами.

Главная задача мифа заключается в том, чтобы задать образцы, модели для всякого важного действия, совершаемого человеком, миф служит для ритуализации повседневности, давая возможность человеку обрести смысл в жизни.

По версиям сторонников теории палеоконтактов, мифы – это история, реально происходившие события. Современным примером такого значения слова «миф» является «культ карго». Поэтому они предлагают религии и науке по-новому взглянуть на мифологию. В качестве примеров при этом приводят описания странных явлений, например из Библии, и дают им новые объяснения, используя современные знания о науке, научную терминологию.

Научная же фантастика появляется в период научно-технической революции, когда на смену старому, иррациональному мифу приходит вера в познаваемость мира. Таким образом, функционально она является преемником мифа. Её зарождению предшествует отказ от религии как от способа восприятия мира и зарождение такого понятия, как «научная картина мира». Таким образом, понятие «научной фантастики» социально в своей основе. Её зарождение является откликом на изменения в массовом сознании. Тем не менее, появлению «философской» фантастики предшествует длительный период развития жанра.

Зародившись в середине XIX века, в начале XX столетия фантастика осознаёт себя как нечто, имеющее право на самостоятельное существование. Первая четверть XX столетия вместила в себя революционные изменения устоев фундаментальных наук – от физики до биологии. В это время был создан огромный идейно-информационный потенциал, к освоению которого смогли приступить прикладные дисциплины. Телефон, радио, автомобиль, электричество, авиация и без того уже достаточно быстро изменяли нормы жизни, а возникающие перспективы казались захватывающими и парадоксальными. Отсюда достаточно массовое стремление приблизиться к знаниям, которые ранее были уделом узкого круга учёных. Возникшая потребность не удовлетворялась за счёт случайной информации, распространяемой средствами массовых коммуникаций, а эпоха наглядности (телевиденье, а тем более Интернет) ещё не наступила. Популяризаторская литература тогда ещё не была массовой, да и требовала она, в какой-то степени, подготовленной аудитории. Потребность эмоционального сопереживания, эмоционального «подключения» к научному контексту эпохи, потребность политического сознания не в самих даже научных результатах, но в их зримых образах, приспособленных к потребностям и возможностям достаточно широкой аудитории, также способствовала становлению новой литературной системы.

Однако со временем точка зрения, обосновывающая научный подход к фантастике, дискредитировала себя. Развитие науки всё менее совпадало с прогнозами писателей фантастов. На Западе непосредственно научная фантастика утратила актуальность, постепенно переродившись в более распространённый теперь жанр фэнтези. Это стало возможным благодаря тому, что литература, как и производство в целом, были ориентированы на интересы потребителя. В СССР же жанровые границы литературы задавались редакторами и цензорами, фэнтези жёстко критиковалось из-за отсутствия идейного содержания, хотя от научной фантастики оно отличается лишь формой, в которой автор высказывает свои мысли. Фантастика нашла другой выход из кризиса – отказ от научных объяснений в пользу социально-философского содержания. И одними из родоначальников философской фантастики в СССР стали Стругацкие.

Сильнейшим ударом по западной научной фантастике стал запуск искусственного спутника в СССР в 1956 г. Научная фантастика утратила элемент несбыточности. Немаловажным было и то, что первыми фантастику в жизнь воплотили именно в СССР, стране неизвестной и кому-то казавшейся опасной. Дальнейшая реализация прогнозов писателей фантастов таила в себе угрозу.

Самые распространённые сюжеты фантастики этих лет:

• катастрофа (ядерная война и в результате – «новое средневековье») популярна в силу изобретения и применения ядерного оружия: Г. Канн «Термоядерная война», П. Джордж «Доктор Стрейнджлав», Н. Шют «На берегу», А. Азимов «Камешек в небе» и др.;

• катастрофа, где в качестве катаклизма выступает инфекция или растение (фактически воплощает страх перед биологическим оружием): Д. Кристофер «Смерть травы» (инфекция уничтожает всю зелёную массу на Земле), К. Абэ «Четвёртый ледниковый период», Д. Уиндэм «День триффидов»;

• угроза захвата Земли инопланетянами (страх перед внешним вторжением, а единственный носитель реальной угрозы такого вторжения – СССР): изобретение и конструирование роботов и искусственного интеллекта: самым первым романом на эту тему можно назвать «Франкенштейна» М. Шэлли, вторыми – «Будущую Еву» Вилье де Лиль-Адана и «R.U.R.» К. Чапека, далее самый яркий – «Я, робот» А. Азимова (роботы разработали собственную метафизику), Г. Гаузер «Мозг-гигант», Б. Олдисс «Но кто заменит человека?», П. Андерсон «Сироты пустоты», С. Лем «Охота на Стэвра» и «Непобедимый» и многие другие. В отличие от советских романов этой тематики, западные носят характер предупреждения;

• галактические империи, космические пираты, первопроходцы: А. Азимов посвятил этой теме цикл «Транторианская империя», Дж. Р. Клью «Золотой плывун» о продолжительной космической битве, Д. Блиш «Землянин, возвращайся домой» о космических кочевниках, Г. Гаррисон «Билл – герой галактики», «Стальная крыса».

Важно отметить, что в этот период фантастика выходит за рамки final fantasy («фантастики как цели»), фантастический элемент становится лишь литературным приёмом, а проблемы, поднимаемые научной фантастикой, смыкаются с политической проблематикой мейнстрима.

В рамках модерна научно-фантастическая литература выступает как литературная система, отвечающая требованиям эпохи. В ней проявились такие характеристики, свойственные европейской политической культуре, как рациональность, вера в бесконечность, неисчерпаемость и необходимость прогресса, в идеалы эпохи Нового времени, ориентация на воплощение совершенного устройства социума, выраженная в изображении эволюции технологий и неизменной при этом человеческой природы.

1950-е гг. стали на Западе периодом перехода к особому типу мировоззрения – постмодернистскому. Постмодерн ориентирован на формирование такого жизненного пространства, в котором главными ценностями становятся абсолютная свобода, спонтанность деятельности человека, игровое начало. Постмодернистское сознание направлено на отрицание всякого рода норм и традиций – этических, эстетических, методологических и т. д., на отказ от авторитетов любого ранга, начиная от государства, великой национальной идеи, этических парадигм и кончая правилами поведения человека в общении с другими людьми.

Отголоски этих тенденций дошли и до Советского Союза, где в этот период возникает диссидентское движение.

Постмодерн в европейской культуре начался с критики рационалистических проектов эпохи Просвещения и Нового времени, которые базировались на доверии к законодательному разуму и его возможностям. Стремясь избавить культуру от «диктата» разума, постмодерн оставляет за ним только одну функцию – интерпретативно-толковательную. Разум должен заниматься не познанием истины, а интерпретацией, толкованием мира как текста.

Таким образом, новый смысл и новые функции фантастика обретает уже во второй половине XX века. Начиная с 50-х гг. как на Западе, так и в СССР получает распространение явление философской фантастики.

Этот вид фантастики в СССР развивается в тесной связи с политическими событиями современности и оказывает заметное влияние на формирование политической позиции в среде её читателей – в первую очередь интеллектуальной элиты СССР.

Функции философской фантастики также модернизируются по отношению к задачам мифа и научной фантастики. Её основными задачами становятся осмысление социальных, политических и философских проблем, футурологическое прогнозирование.

В основе метода футурологического прогнозирования, который используется в философской фантастике, лежит метод, который можно назвать методом «гипертрофирования существующих тенденций».

Этот метод подразумевает выделение некой тенденции, которая, по мнению аналитика, зачастую несёт в себе угрозу существующей политической системе либо напротив, служит ей поддержкой, и создание государственной модели, где эта тенденция оказывается доминирующей.

Эта модель может быть помещена как в прошлое, так и в будущее, либо отдалена от существующего государства географически, может также находиться в неком искусственном мире, функционирующем по своим законам. Последнее более характерно для западной фантастики, хотя встречается и в отечественной («Хищные вещи века» Стругацких). В целом расположение такой модели и её черты в СССР сильно ограничены требованиями соблюдении научной достоверности и следования теории научного коммунизма.

Подобные модели могут быть как утопичны, так и антиутопичны по своей природе.

Они тесно связаны с политической ситуацией, современной создателю модели, находятся под её влиянием, как в период создания, так и в период распространения.

Впервые этот метод применяется в XIX веке Даниэлем Дефо в романе «Робинзон Крузо». В своей модели, географически отдаленной от европейских стран, аналитик создаёт политическую модель, состоящую из одного человека, тем самым до предела развивая либеральную тенденцию к индивидуализации и полной свободе.

Фантастике этот метод присущ изначально. Его использует уже один из первых западных научных фантастов – Герберт Уэллс. Используя фантастический элемент – машину времени, – в одноимённом цикле произведений Герберт Уэллс создаёт модель политической системы, которая должна возникнуть, если Запад не найдёт выхода из бесконечной классовой борьбы. Он также рассматривает угрожающие перспективы развития науки, удачно прогнозируя появление оружия массового поражения и военной авиации.

Помимо этого Герберт Уэллс использует особый приём, связанный со спецификой введённого им фантастического элемента – он создаёт политические модели в рамках развития альтернативной истории, то есть рассматривает возможное усиление или ослабление тех или иных политических тенденций, в случае, если бы определённое политическое событие имело другой исход.

Тем не менее, в целом произведения Герберта Уэллса ещё не являются философской фантастикой, значительное внимание он уделяет прогнозированию научных открытий и их последствий.

В отечественной практике первые попытки метода гипертрофирования политических тенденций относятся к 20-м гг. XX в. В этот период духовная жизнь гражданского общества так ил и иначе связана с осмыслением глобальных политических изменений, произошедших в стране в 1917 г. Противники революции в основном оказываются в эмиграции, но для данного исследования больший интерес представляет политическая мысль её сторонников, потому как на волне духовного обновления и открытости к переменам очередной толчок получает направление философской фантастики и, в частности, гипертрофирование тенденции мировой революции А. Н. Толстым («Аэлита»), который распространяет её не только на всю землю, но и переносит на Марс.

В своём произведении А. Н. Толстой полемизирует с политическими теориями Герберта Уэллса, с пессимистической проповедью «заката Европы» Освальда Шпенглера и некоторыми другими западными философскими теориями.

Он высказывает также ряд собственных метафизических идей:

• Толстой принимает существование Атлантиды и борьбу рас как двигатель древней истории.

• «Во вселенной носится живоносная пыль, семена жизни, застывшие в анабиозе. Одни и те же семена оседают на Марс и на Землю, на все мириады остывающих звёзд. Повсюду возникает жизнь, и над жизнью всюду царствует человекоподобный: нельзя создать животное, более совершенное, чем человек, – образ и подобие Хозяина Вселенной».

• «Разум есть материя, более твёрдая, чем камень, и более быстрая, чем свет».

• «Вещь есть временное сгущение разума».

• «В кристалле разум находится в совершенном покое. В звёздном пространстве разум – в совершенном движении. Человек есть мост между этими двумя состояниями разума. Его ноги вырастают из кристалла, живот – солнце, глаза – звёзды, голова – чаша с краями, простирающимися во всю Вселенную».

Работа А. Толстого вплотную подходит к понятию философской фантастики, однако при том, что безусловным поводом к написанию повести служат политические события в СССР, трудно проследить политическую задачу, которую ставит перед собой А. Толстой не как писатель, а как аналитик.

Во второй половине XX века в философии начинают появляться специальные исследования воображаемых, виртуальных миров, а также их семантики. И именно фантастика предоставляет философии своеобразное пространство для развёртывания экстравагантных концепций и уникальные инструменты моделирования и экспериментирования[16].

Процесс формирования философской фантастики в 60-е гг. в Великобритании и США был назван феноменом «Новой волны»[17].

Ярким представителем «Новой волны» в Англии становится Майкл Муркок («Повелители мечей», «Призрачный город», «Вечный воитель» и др.). «Новую волну» пишут и представители старшего поколения – Гарри Гаррисон, Фредерик Пол, Урсула Ле Гуин, Роджер Желязны, Роберт Хайнлайн и др.[18] Резкий перелом в развитии фантастики породил бурю конфликтов между представителями старой и новой волны[19].

М. Суэнвик выделяет три группы писателей «Новой волны»: гуманисты, киберпанки и «фантазёры в законе».

Гуманисты ставят в центр внимания психологию персонажей – рефлексирующих и склонных к ошибкам, возможности же фантастики используют для исследования больших философских проблем, иногда религиозных по своей природе. К ним можно отнести Кони Уиллис, Кима Стэнли Робинсона, Джона Кессела, Скотта Рассела Сандерса, Картера Шольца и Джеймса Патрика Келли. Фетисова относит к этой группе и Стругацких.

Для фантастики киберпанка характерны описания мира будущего, основанного на высоких технологиях и широком применении компьютеров, близость к этическим позициям панков, антагонизм по отношению к любым властям и яркие детали. Это, прежде всего Уильям Гибсон, Брюс Стерлинг, Льюис Шайнер, Грег Бир.

«Фантазёров в законе» отличает эклектичность и «любовь-ненависть к технологии». Сюжеты произведений Говарда Уолдропа, Стива Атли, Джейка Саундерса, Тома Рими также затрагивают в большей степени проблемы психологии, как и сюжеты гуманистов, но на первый план выводится аллегоричность, вычурность, фантазия в чистом виде.

Отражение постмодернистской критики, по мнению Фетисовой[20] наиболее ярко иллюстрирует философская фантастика, сосредоточившаяся преимущественно на политических, социальных, психологических, этических и экологических проблемах мира будущего. Она ставит под сомнение правильность выбора вектора развития общества в сторону высокотехнологического будущего.

Как пишет Л. Г. Ионин, «современная постмодернистская ситуация отражает радикальные изменения в ментальном климате эпохи, где нет различия и иерархии между рациональным и иррациональным, и миф, как и магия, претендуют на равноправное существование с наукой»[21].

Необходимо отметить, что развитие фантастики может быть соотнесено с коренными изменениями, которые произошли и происходят в сферах политической, социальной, научной, технической, информационной и т. д., то есть, в существе своём фантастика отражает социо-культурную динамику. Научная фантастика реагирует на перемены в жизни человека и социума и своим содержанием, отражающим поиск новых мировоззренческих ориентиров, и своей художественной формой. Она представляет собою заметное явление современной культуры, и понимание места и роли научной фантастики в широком тексте современной культуры важно как в теоретическом, так и в идеологическом плане[22].

В отечественной практике феномен «Новой волны» совпадает с периодом наиболее активной работы Стругацких. В среде отечественных фантастов они занимают заметное место, в 60-е гг. становясь в центре одного из повсеместно распространённых кружков фантастов, занимают активную позицию в полемике старого и нового поколений фантастов, первое из которых возглавляет В. Немцов, а второе, фактически, А. Стругацкий. В последующие годы они не только активно проводят семинары фантастов, но, в начале 90-х, получив возможность открыть частное издательство, Б. Стругацкий активно способствует публикации авторов «четвёртой волны». Представляется неслучайной перекличка терминов, употребляемых для периодизации западной и советской фантастики. Многие писатели-фантасты диссидентского толка идентифицируют себя именно с «Новой волной».

Загрузка...