В связи с войной в полицейском управлении опять закипела жизнь. Поминутно кого-то приводили и сажали в изолятор. По двору, на который смотрели окна Старой башни с полицейским музеем, прогуливались люди; еще вчера они спокойно ложились в постель у себя дома, а сегодня в связи с событиями л.о-мали себе голову над тем, что они завтра будут есть. Теперь им выдавали в грязных жестяных котелках похлебку с плавающим на ее весьма непривлекательной поверхности кусочком сала. Их выгоняли во двор, куда выходили решетчатые окна их новых жилищ, чтоб они непременно нагуляли аппетит не только к похлебке, но и к наказанию.
Сотрудники пражских газет, появлявшиеся в управлении для того, чтобы узнать о сломанных ногах, задавленных колесами собаках и обчищенных чердаках, проходили мимо окон, откуда были видны уныло бредущие по двору заключенные.
Впоследствии многие из этих журналистов, вот так же повесив головы, ходили по этому двору, считая шаги, и так же заглядывали в зарешеченные окна полицейского управления.
Швейк очутился на грязном соломенном тюфяке в удивительно пестрой компании. Какой-то старый трактирщик рассказывал, что, когда объявили войну, один посетитель спросил пива и, захмелев, потребовал поставить пластинку «Гей, славяне!» [17]. Вдруг явился полицейский, послушал-послушал и вышел; посетитель ушел; а утром за трактирщиком пришли сыщики. И забрали даже служанку, которой в тот день и в трактире-то не было, да это неважно. Теперь он каждый день сталкивается с ней во дворе при смене. Когда их выводят на прогулку, она кричит ему: «Старый потаскун!» — и требует себе за его счет обеды из трактира.
На соломенном тюфяке против Швейка сидел долговязый худой юнец с черным галстуком и длинными волосами. Этот был убежденный оптимист. Он все время твердил что-то о свободе, и по его словам выходило, будто полицейский на лестнице должен вот-вот принести ему папиросы на ту крону, которую он дал ему вчера утром для этой цели.
Очень озабоченный вид имел прилично одетый господин средних лет, очутившийся накануне в толпе, которая собралась перед витриной с номером «Прагер Тагеблатт» [18] на Панской улице. Кто-то арестовал его, советника наместничества; от потрясения он упал в обморок и был отправлен в полицейское управление в каком-то ящике, а потом у него нашли в кармане камни. Он еще не был допрошен. Его подозревают в намерении разбить цитрину с номером «Прагер Тагеблатт»; но он советник наместничества и не читает других газет, кроме «Прагер Тагеблатт», у него жена немка и…
Швейк слышал какие-то проклятия. А один маленький человечек вскочил на койку и крикнул через зарешеченное окно:
— Убийцы!
— В самом деле, господа, — отозвался плохо одетый человек, сидевший у двери. — Вот я, скажем, вор, поймали меня в квартире у купца Горничека. В одном кармане купцовы деньги, в другом отмычка. Вся квартира вверх дном. Ну, пропал я, ладно, что ж, в конце концов, поделом. Но вас-то за что посадили, скажите на милость?
Юнец с черным галстуком опять стал что-то говорить о свободе; он стучал в дверь изолятора и вообще держал себя несолидно. Прошлое у него было пестрое: он был замешан в каком-то антимилитаристском процессе, написал в «Млады проуды» [19] два фельетона против венского правительства, эксплуатирующего чешские души; обе статьи были запрещены.
В глазах австрийских учреждений любовь к народу всегда являлась отягчающим вину обстоятельством, преступлением, а теперь в связи с войной наступило такое время, когда Австрия стала бросать оскорбленных и униженных людей за решетку. Такова была и участь юноши с черным галстуком.
Тут были люди самых разнообразных состояний. Собирались группами. В одной из них говорил молодой внештатный преподаватель гимназии на Виноградах, арестованный накануне за то, что крикнул в кафе: «Да здравствует Сербия!»
Теперь он не касался политики, считая унизительным говорить о ней здесь, за решеткой. Он рассказывал какой-то анекдот из закулисной жизни гимназии.
За эти несколько минут Швейк не заметил среди всех этих людей ни малейшего раскаяния, ни малейших признаков того, чтобы кого бы то ни было мучило воспоминание о «преступлениях», в которых их обвиняла полиция.
Молодой чиновник из налогового управления держался весело. Его арестовали под вечер возле германского консульства на Гавличековой площади за то, что он смеялся. Но разве не смешна и не достойна по-своему внимания толпы эта манифестация перед немецким консульством, организованная немецкими студентами, еврейскими приказчиками да несколькими бабами из «Лерериненферейна» [20] на площади, носящей гордое имя Карела Гавличека [21]? Германское консульство. Какое ужасное оскорбление памяти Гавличека! Вспомните хотя бы его строки:
Эй вы, немцы-хамы, мы не шутим с вами:
Что вы наварили, все сожрете сами.
Молодой чиновник был в хорошем настроении, словно радуясь, что его вырвали из канцелярской рутины.
Из соседних камер доносилось пение. Это напоминало времена политического брожения, времена Омладины [22]. А в ратуше на экстренном заседании приматор Грош, величайший позор Праги за все триста лет, что она стонала под игом Габсбургов, объявил, забывая, что стены ратуши полны воспоминаний из чешской истории, доказывающих как раз обратное его болтовне, будто государь император — искренний друг славян.
А в это время поезда уже везли запасных на сербский фронт. Чехи-запасные ехали воевать с сербами, но на вагонах писали: «Да здравствует Сербия!»
И снова зазвучал во дворе полицейского управления припев: «Чтоб ее распучило, Австрию вонючую!» Зеленые телеги с поэтическим названием «Зеленый Антон» поминутно выезжали со двора, увозя мужчин и женщин на военный суд в Градчанах.
Швейк закрыл лицо руками, заплакал и воскликнул, подобно философу Хадриану:
— Я-то о них так хорошо думал, а они меня бьют, обижают и не верят в чистоту моих помыслов. Что будет с несчастными, которые меня здесь сменят!
— Хорошенькое дело, — отозвался юноша с черным галстуком. — Они нас бьют, а вы их жалеете.
Швейк рассказал им про свой случай и про свою военную славу. Объяснил, что хотел служить государю императору до последней капли крови и что военные власти признали его идиотом.
Арестованный по ошибке советник наместничества ответил, что пророка Иеремию [23] пилили пилой. Но тут советника наместничества вызвали на допрос, а через полчаса пришел полицейский и вручил от него Швейку коробку с сотней папирос «Мемфис». На коробке было написано: «Auf freien FuB gesetzt» — «Выпущен на свободу».
Мемфиски [24] снова подняли Швейку настроение. Он поделился с другими заключенными; только юноша с черным галстуком не взял ни одной.
— Это был, конечно, предатель, — объяснил он свой отказ. — К тому же я жду, что мне за мои деньги принесут «Спортивных».
Швейка вызвали на допрос поздно вечером, так как это был случай особой важности.
После его ухода все в изоляторе сошлись на том, что его дела плохи.