РАЗРУШИТЕЛЬНАЯ ТЕРАПИЯ

1

По местному времени в Лоренсу-Маркише, столице колониального Мозамбика, сейчас десять тридцать утра. Пока что это утро ничем не отличается от других предыдущих дней. Уличные торговцы выставляют на лотки свой нехитрый товар. Пирамиды из перцев и картофеля, просроченные лекарства, китайский ширпотреб. Сегодня воскресенье, 20 июля 1969 года. Сегодня один человек готовится ступить на поверхность Луны, другому взрывом бомбы оторвет голову.

На третьем этаже, в комнатенках полунищего благотворительного образовательного института, директор проекта Грегор Димитривич вздрагивает, увидев своего единственного сотрудника.

Появление в этих стенах Энтони Вердена явилось для него такой неожиданностью, что Грегор Димитривич вскакивает из-за стола. На столе расстелена скатерть — красивая кружевная португальская скатерть, — а на ней разложена масса странных предметов: батарейки, проволока, части часового механизма, испещренные каракулями листки. Грегор заткнул край скатерти за пояс брюк, видимо, чтобы шестеренки и колесики часов, разборкой которых он занят, не разлетелись во все стороны. Стоило Димитривичу подняться со стула, как на пол летит моток проволоки. За ним — часы и карандаш. Та же участь постигает лупу — ударившись об пол, она разлетается на мелкие осколки, — а также блокнот, паяльник, шпульку припоя. Еще один карандаш.

Ворвись Энтони Верден в комнату, размахивая пистолетом, это вряд ли бы произвело на Грегора более сильное впечатление.

— Войдите! — кричит Димитривич.

Энтони закрывает за собой дверь, ставит трость в корзину для зонтиков и опускается на свое обычное место напротив начальника.

Грегор остается стоять. Скатерть свисает с его пояса наподобие длинного белого языка.

— Я жду посылку. Ее должен принести один человек. Моряк. Когда он придет, ты выйди и посиди в соседней комнате.

На языке Грегора соседняя комната означает «туалет».

— Я могу просто уйти, — предлагает Энтони. — Если это неудобно…

— Это не лучший вариант.

— То есть?

— Пожалуйста, сядь.

Энтони пожимает плечами — он уже сидит. Он морщится — у него сегодня побаливает спина.

— Я хотел сказать — сиди, не вставай. То есть… — Грегор вздыхает и, отказавшись от дальнейших попыток причесать свой корявый английский, избавляется от скатерти.

Все это настораживает, однако ничуть не удивляет.

Едва сойдя с трапа самолета в Лоренсу-Маркише, Энтони Верден понял, что «институт», с которым ему предстоит сотрудничать, есть не что иное, как прикрытие для очередной дышащей на ладан явки КГБ. Вердена должен был встречать шофер с табличкой, на которой написано его имя. Однако юный фактотум, посланный забрать его из аэропорта, решил проявить инициативу: он буквально подкрался к стоявшему возле газетного киоска Вердену, полушепотом позвал его по имени и взял за локоть.

Когда Энтони сердито стряхнул его ладонь, парень отреагировал так, будто получил удар электротоком. Мышцы мгновенно напряглись. Рука скользнула за борт куртки.

— Вы ведь учитель, верно? Вы учите маленьких негритят?

Бравые парни Лубянки.

Жалкое зрелище.

У них что, больше никого нет?

После 1951 года, когда математик и специалист по информационным технологиям Энтони Верден покинул кибуц Мигда Тиквах, он подвизался на ниве зарождающейся международной помощи. К пятидесяти двум годам с его биографией (особенно если не распространяться о том, что он лечился от маниакальной депрессии) любой бывший ученый такого калибра смог бы спокойно застолбить за собой небольшую, но прибыльную нишу в какой-нибудь приличной неправительственной организации. Однако Энтони ступил на более тернистый путь. Несчастья, которые преследовали его в Израиле (непреодолимая пропасть между его видением социализма и сионизмом жены, их развод, люди, с которыми он общался в Хайфе, неприятность, в которую он из-за этого вляпался, и, наконец, унизительное изгнание из кибуца), стали причиной того, что политические взгляды Вердена приняли резкий крен влево, а после того, как холодная война приобрела глобальный характер, обрекли на жизнь, полную лишений. Последующие годы Энтони перебивался случайными заработками. Последним в ряду хилых, левацки настроенных «дружественных учреждений», согласившихся взять на работу Энтони Вердена, стал спонсируемый Советами и фактически нищий «Институт заочного и дистанционного обучения». Его старый друг Джон «Мудрец» Арвен — научный гуру Уайтхолла военных лет и убежденный коммунист, — несомненно, оценил бы всю иронию этой ситуации.

Энтони сомневается, что застрянет здесь надолго. Если учесть шаткие позиции лиссабонской хунты, даже не верится, что полиция до сих пор не прикрыла эту лавочку.

Тем временем за пределами городов освободительное движение стремительно набирало силу. С земли дружественной Танзании партизаны ФРЕЛИМО вели успешную борьбу против португальских колонизаторов и их приспешников. Отношение революционеров к империалистам, если верить пиратским радиостанциям, зиждется на высоких моральных принципах. На линии фронта запрещены вылазки с целью мести. Солдат, убивавших белых гражданских лиц, на грузовиках отправляют обратно в Танзанию на перевоспитание. Всячески пресекаются нападения на принадлежащие португальцам участки земли. Бойцам освободительного движения запрещено отбирать у мирных граждан продукты питания, и поэтому они питаются тем же, что и крестьяне, — просом. Это единственная сельскохозяйственная культура, которую не выращивают португальцы.

Не особенно доверяя этим россказням, Энтони обратился — как ему казалось, вполне обоснованно — к коллегам. Однако тех интересовали лишь женщины, расхаживавшие по променадам над Мапуту-Бей. Самые безвкусные цветастые ткани, привезенные из Макао, в конце концов оказывались на талиях этих девушек. На настойчивые расспросы Энтони о новой независимой социалистической стране, которая вот-вот появится на карте мира, его коллеги — бездельники и дрочилы, близорукие типы в серых фланелевых брюках, которые будто кроты боятся высунуть нос на свет, — лишь презрительно фыркали.

Раздраженный Энтони принимался пересказывать им сообщения пиратского радио. К примеру, вот такое: «С проституцией вскоре будет покончено». Его собеседники заметно оживлялись. «Через минные поля они пробираются на территории, контролируемые ФРЕЛИМО. ФРЕЛИМО строит для них казармы. Их отправляют работать в поля». Далее — язвительно: «Их учат читать».

— Зачем им уметь читать?

— Чтобы из сосков обязательно вышел весь воздух. Во избежание повторного использования.

Его коллеги были настолько измотаны и деморализованы, что им было лень смеяться над собственными шутками.

В голове Энтони мелькнула грустная мысль — он сам недалек от того, чтобы уподобиться этим типам. Еще один из кучи коминтерновских отбросов.

Он понял, что его ждет, когда узнал, что в офисе «института» отсутствует коротковолновый радиоприемник. Телефон, правда, имелся. Но работал он редко — местный телефонный узел практически постоянно «заимствовал» их линию. Запас писчей бумаги был скуден, и когда Энтони садился делать наброски к предстоящей дискуссии, ему недвусмысленно намекали, что не худо бы обзавестись собственной бумагой. Его восторженные описания методик дистанционного обучения, его идеи о том, что коротковолновое радио помогло бы «набросить сеть политического просвещения» на разобщенные общины этой огромной и пустой страны, — все это в лучшем случае вызывало недоуменные взгляды.

Поэтому день за днем, помассировав больную спину, Верден садился за огромный, старинной работы стол, накрытый заляпанной чернильными пятнами скатертью. Слева массивный немецко-готический сервант, справа — дедовских времен напольные часы, которые вполне уместно смотрелись бы в зале ожидания железнодорожной станции. За спиной — сейф кованого железа, в котором хранилась вся официальная документация «института» и к которому он не имел доступа. В другом контексте такая мебель могла бы породить приятную атмосферу кабинета типичного джентльмена. Увы, поскольку сама комната представляла собой безликий бетонный куб на верхнем этаже недавно отстроенного многоэтажного здания, то все эти прекрасные старомодные вещи производили здесь впечатление инородного тела.

Но мы отвлеклись.

— Он английский моряк, — сообщает Грегор, обращаясь к Энтони. Под глазами у него хорошо различимые мешки. Он не брился уже несколько дней.

Мужчины сидят за столом друг напротив друга.

Они ждут.

В комнате воцаряется молчание.

2

— Пожалуйста, не надо! Я больше не буду! — эти слова, сопровождаемыми всхлипами, слетают с мальчишеских губ Энтони Вердена. На языке остался привкус фольги. — Обещаю, что больше не буду этого делать!

Сейчас десять часов утра. Сегодня — день святого Валентина. На дворе 1930 год. В спортивном зале Стоунгроув-колледжа, небогатой частной школы в Дербишире, десятилетний Энтони Верден пытается объяснить, почему у него на горле затянут ремень, а брюки спущены до лодыжек.

Четырнадцатилетний Джон Арвен, староста спального корпуса, поглаживает свой висок, по которому, отбрыкиваясь, нечаянно заехал ногой Энтони.

— Кто это с тобой сделал? — спрашивает он.

Энтони лежит на полу спортзала, задыхаясь, чувствуя, как огнем горит его горло, а ноги мокры от мочи. Как ему, Энтони Вердену, объяснить, что это он с собой сделал сам. Сам, хотя его неуклюжее мальчишеское тело вопреки желанию отчаянно цепляется за жизнь. Как объяснить, что им движет не отчаяние, но надежда.

— Кто это был? Скажи мне! Не бойся.

Маленький Энтони Верден начинает плакать.


У Энтони Вердена есть секрет. Примерно раз в несколько месяцев у него настают дни кипучей энергии и нервного возбуждения, дни, когда все на свете кажется подвластным ему, а время тянется чересчур медленно. В такие минуты Энтони посещают райские видения, а с ними — неотличимая от ужаса вспышка безудержного веселья.

Рай — это город. Фантастический город: прекрасные храмы, огромные акведуки, набережные, скульптуры, парки, сады, летние эстрады, амфитеатры и плац-парады. Залитые солнцем шедевры градостроительства. В самом центре города находится лесок, а посреди леска — поляна, разлинованная геометрически ровными тропинками, где под сенью высоких, математически совершенных деревьев мирно щиплют травку олени. Девочка в легком батистовом платьице собирает цветы. Садовник в широкополой соломенной шляпе с садовыми ножницами в руке. Возле его ног — собачка. Он стоит у темного водоема, фонтан бьет вверх, струи рассыпаются мельчайшими брызгами, приятно освежая воздух. Над верхушками деревьев возвышается силуэт великолепного замка.

Как часто Энтони желал оказаться в этой стране! Как хотелось ему перенести туда свое физическое тело! Увы, после той неудачной попытки ему приходилось довольствоваться посещениями рая лишь мысленно, отправляя туда душу без телесной оболочки.

Тем временем тело Энтони впивается в глину жизни грязными ногтями. Оно жаждет беспрепятственно купаться в жизненном вареве.

Девять лет спустя, в шесть тридцать утра 10 июля 1939 года, Энтони Верден, подающий большие надежды студент Кембриджа, которому уже исполнилось двадцать два, просыпается в чужой комнате — простыни слишком горячи и влажны — рядом с Аланом Тьюрингом, кембриджским математиком. Тьюринг голый, с эрегированным членом.

Из горла Энтони вырывается крик, он кубарем скатывается с кровати и бросается к двери. За ней ванная комната. Он захлопывает за собой дверь и дрожащими руками закрывает ее на защелку.

— Энтони! — зовет Алан.

Верден прижимается спиной к двери и, закрыв глаза, сползает на пол. Он знает, кто это. Чему тут удивляться? Лекции Алана Тьюринга были для него самым ярким событием с тех самых пор, как начался лекционный курс «Начал математики». Но как же, черт побери?..

— Энтони, милый, какой дьявол в тебя вселился?

Верден прячет лицо в ладонях. Если не переживать, если вести себя незаметно, то, возможно, все будет как прежде.


Спустя два месяца

Сентябрь 1939 года

Энтони Верден делает глубокий вдох и пытается расслабить затекшие конечности. Как ужасно, что он вынужден прокручивать в памяти эти постыдные эпизоды даже сейчас, когда переворачивает новую страницу своей жизни и отправляется в другой город!

После того Происшествия ни о какой дальнейшей учебе не может быть и речи. Разве он смог бы доверять самому себе? Его мамочка не ошиблась в своих предсказаниях. Тяготы университетской жизни оказались для Энтони слишком обременительными. Он должен найти себе другое занятие.

Война подвернулась как нельзя кстати. Для Энтони Вердена настало время сделать что-то полезное для родной страны, нечто такое (как он надеется в глубине своей фабианской души), что способно улучшить жизнь и судьбу Простого Человека. Его школьный товарищ Джон Арвен убедил его не записываться добровольцем в армию.

— Ты можешь принести пользу в тылу, — говорил Джон, гипнотизируя Вердена своими птичьими глазами, когда Энтони объявил ему о решении уйти из науки. И, дабы доказать свою точку зрения, Арвен организовал для Энтони собеседование — оно состоялось несколько часов спустя в тот же день на коллегии Научно-исследовательской станции Управления почт и телеграфа в Доллис-хилл.


Райские видения сопровождают Энтони Вердена с первых дней полового созревания. Они сформировали его жизнь, его интересы и его изобретения. Они больше не пугают его. Он воспринимает их как великий дар, как, например, талант владения кистью и карандашом. Это каким-то образом связано с его математическими способностями. Но Энтони не понимает, почему такое могло случиться, и сомнения не дают ему покоя.

Обосновавшись в Лондоне, Верден находит расположенное на Гоуэр-стрит философское общество со звучным названием. В богатой, но запущенной библиотеке он читает все, что способно пролить свет на его состояние, начиная от трудов мадам Елены Блаватской, посвященных странствиям души, до дневников слепого Т. С. Катсфорта. Однако ничто из прочитанного не способно умалить магию его прекрасных видений. Видения — они и есть самый главный Факт.

Между тем Арвен всячески побуждает своего друга распрямить крылья — как-никак тот теперь живет в столице. Он отказывается понять, почему Энтони упорно не желает читать лекции студентам Биркбек-колледжа. Ему невдомек, отчего друг столь решительно заявляет о своем уходе с научного поприща.

— Ведь ты можешь так много дать людям, — льстит Джон младшему товарищу.

Странно, но связь между ними за прошедшие годы сделалась даже крепче, чем раньше.

Разве мог двенадцатилетний Энтони, лежа полуголым на полу спортзала и задыхаясь от перетянувшего шею ремня, даже на секунду представить себе, что староста общежития сохранит в тайне его неудачную попытку самоубийства? Что же в ту ночь случилось такого, что заставило Джона поддержать его, помочь привести себя в порядок и никому ни слова не сказать о том, что произошло? Что увидел Джон, прокравшись в зал, чтобы тайком покурить? Что подумал о нем? Понял ли, что двигало им?

Долгие годы Энтони не решался задать другу этот вопрос. Если Джон Арвен в ту ночь увидел то же самое, что узрел Энтони Верден и что он продолжает видеть раз в несколько месяцев — башни, парады, фонтан, — то тогда…

Тогда эти видения реальны!

Но если так, зачем нам жить дальше? Если дверь в рай всегда открыта? Если путь свободен?


«Дорогой профессор Арвен. Я все еще не получила вашего ответа на мое письмо».

Да, да, дорогая Кэтлин, все верно. Я не ответил тебе. Не сдержал своих обещаний. Следовательно, я причастен к тому, что, где бы ты ни была и чем бы ты ни зарабатывала себе на жизнь, твои таланты не получают должного признания или игнорируются, и твоя потенциальная полезность нации вскоре будет полностью утрачена. Нет, я не написал: это несчастье для тебя и трагедия для всей страны. Или наоборот? В любом случае я так и не ответил. Не пригласил на собеседование или экзамен. Да и как я мог? Надеюсь, в следующий раз, когда ты обратишься ко мне, то вместо того чтобы писать на конверте «Тот же адрес», ясно укажешь, где тебя, черт побери, искать!..

Профессор Джон Арвен, гуру Уайтхолла и звезда маунтбеттеновского «Отдела безумных талантов», комкает письмо Кэтлин и роняет его в пепельницу.


Лондон

Октябрь 1940 года

Что там еще? Арвен просматривает остаток дневной корреспонденции, на которой аккуратно проштамповано время отправки и получения: письма машинописные и рукописные; пара факсимильных депеш из военного ведомства; смазанное фототелеграфное послание из Америки. Большая часть этих документов не должна покидать стен кабинета, однако работа научила профессора смотреть на бюрократические предписания сквозь пальцы. Каждую пару секунд звякает канцелярская скрепка, отлетая на пол довольно далеко от письменного стола — не дотянуться. Из того количества скрепок, что секретарша собирает за неделю, можно изготовить небольшой двигатель.

Еще один глоток пива. С такой скоростью он к приходу Энтони одолеет два бокала. Каждый раз, когда кто-то поднимается на устланной ковровой дорожкой лестнице, Джон ожидает увидеть своего старого школьного друга Энтони Вердена. Они договорились встретиться в верхнем зале бара «Уитшиф» в Фицровии, чтобы пропустить по кружке пива. Джон уже выпил пинту жуткого портера, который так нравится Энтони. Впрочем, можно подумать, этот поганец устыдится.

Их давняя дружба с Верденом последнее время начала доставать Джона Арвена. Не сказать чтобы сильно, но все же. Энтони — он как тот неотесанный родственник, которому вечно приходится искать оправдания. Взять, к примеру, его последний опус. Джон извлекает из глубин портфеля листок бумаги.

«Что такое, в конце концов, машина? — вопрошает Энтони в своей излюбленной простонародной манере. — Где заканчивается оператор и где начинается машина?»

Верден умолял Арвена как профессора Биркбек-колледжа отрецензировать его статью, посоветовать, каким образом ее можно издать. Увы, из этой затеи вряд ли что получится. Когда Энтони ушел из Кембриджа, объяснив это тем, что отныне он намерен «делать что-то для Простого Человека», Джона эти слова заинтриговали. Он с нетерпением ждал последствий такого заявления.

Кем же станет его старый друг? Не дай бог Энтони найдет себе какую-нибудь непыльную работенку и станет заваливать его, страница за страницей, своей доморощенной философией. Верден так крепко повенчан с жизнью разума, так мучительно лелеет свое честолюбивое стремление к плодам собственных интеллектуальных трудов, что возникает вопрос: какого черта он ушел из Кембриджа?

«Возьмем, к примеру, водителя автобуса. Водитель управляет автобусом». Энтони сохраняет этот идиотский наивный стиль на протяжении всего изложения. «Но в каком смысле он является человеком, который „управляет“?» Джон безошибочно определяет центральную тему опуса своего друга. Танго. Его танцуют вдвоем. С одной стороны, довольно слабый анализ идеи свободы воли, с другой — теория множеств Бертрана Рассела. «Разумеется, он не свободная личность. Водитель не может сам выбирать маршрут и график движения. Не может — если, конечно, держится за свою работу». Джон Арвен устало скользит глазами по просторечным выражениям. И так до самого конца текста. Ну вот. Сдержал обещание. Теперь надо придумать, что бы такого сказать.

Еще в школе Энтони проявил прискорбный талант растрачивать свой дар на всякую ерунду. Джон хорошо и не без горечи помнит лето, их последнее лето в Стоунгроуве, два безмятежных месяца. Они могли бы провести их, гуляя или катаясь на лодке под парусом; они могли бы побывать в Европе и посмотреть жизнь, которая вскоре была растоптана грубым солдатским сапогом Третьего рейха.

В последнюю минуту Энтони перечеркнул все планы, как будто их дружба ничего не значила. И чего ради? Ради того, чтобы собирать шишки в лесу за родительским домом! И все из-за дурацкой книжки, которую он где-то откопал, — в ней математика увязывалась с природой. Изданная лет двадцать назад, она была написана натуралистом, о котором никто и слыхом не слыхивал. Лето подошло к концу, а бедняге Энтони, несмотря на все его труды, похвастаться было нечем. Он так и не уловил связи между числами, птичками и пчелками. Никаких открытий, никаких математических пустячков, чтобы поддразнить издателей «Эврики». И дело вовсе не в отсутствии таланта. Видит Бог, равных ему Джон Арвен встречал крайне редко. В школе Верден инстинктивно схватывал суть математических действий. Да и позже, уже учась в Кембридже, Энтони слал ему письма, полные гениальных идей в области теории чисел. Так что в его таланте сомневаться не приходится.

Иное дело — здравый смысл. Он позволяет своим увлечениям брать над собой верх. Чего стоит его непоколебимая вера в то, что простые действия, механически повторенные бесконечное число раз (возможно с использованием некоего коммутационного узла вроде телеграфа), произведут настоящую революцию в математике.

«Я утверждаю, что водитель автобуса — это функциональное устройство внутри большей по размеру машины, более распределённое, но не менее механическое, чем автобусный маршрут или система…»

Джон Арвен складывает страницы и засовывает их обратно в портфель. Затем смотрит на стенные часы. Нет, это просто невыносимо. Куда, черт побери, подевался Энтони? Джон концентрируется на своем раздражении, и чем больше он о нем думает, тем сильнее оно перерастает в самую настоящую злость. Профессору ничего другого не остается, и он делает это уже осознанно. Ведь если он сейчас не разозлится, то в конце вечера его будет мучить мысль, что такого могло случиться с его другом.

В былые годы Джон испытывал сильное чувство долга в отношении Энтони Вердена. Как часто он не мог заснуть, тревожась за него. Однако лучшие дни их дружбы остались в прошлом, судьбы разошлись, он больше не хочет тех чувств — точнее, мрачных предчувствий, страха, гнетущего ощущения ответственности. Сколько можно, говорит себе Арвен. Пора наконец выбросить из головы тот жуткий вечер, когда они познакомились, когда Энтони заставил его дать клятву, что он сохранит в тайне случившееся. Клятву столь прочувствованную и торжественную, что она в некотором смысле выковала между ними железную связь, о которой Джон, возможно, и сожалеет, но которую никогда не осмелился нарушить.


Целый день улицы Фицровии бурлят всеми разновидностями лондонской жизни. Французы сталкиваются с африканскими сановниками, солдаты-отпускники преследуют продавщиц и официанток, продираясь сквозь толпы одетых в черное и что-то невнятно бормочущих евреев. Чернокожие поэты из Парижа, сверкая золотыми коронками, улыбаются хорошеньким девушкам, когда те в конце рабочего дня выходят из Сенат-Хауса и голова у них идет кругом от цифр. Выбрав удобный уголок, где можно не привлекать к себе внимания, Энтони восторгается увиденным. Невозможно с уверенностью сказать, кто из этих людей хозяева своей судьбы, а кто — невольные пленники. Как они живут, вечно предаваясь мечтам?

По мере того как дневной шум начинает стихать, люди на улице облачаются в серое, делаясь неотличимыми друг от друга. Энтони Верден замечает: кроме самих себя, их ничто не интересует. Странно, думает он, что день заканчивается именно так. Почему, спрашивает он у себя, мы так отчуждены друг от друга? Ведь сейчас война — время, когда все должны сплотиться!

Сегодня Энтони пылает огнем, и этот редкий прилив энергии обычно предшествует кризису. Именно такой маниакальный пыл он испытывал за неделю до того, как угодить в постель к Алану Тьюрингу. Тот же самый огонь горел в его глазах в те дни, когда он был просто Э. Верденом (это надо же, как ему не повезло с именем!), новичком в школе Стоунгроув… примерно за неделю до того, как Джон Арвен наткнулся на него в спортзале.

Короче, Энтони начисто забывает про встречу с Джоном. Вместо этого он идет через Сохо к Национальной галерее. Сегодня вечером там концерт, выручка от которого пойдет в пользу каких-то беженцев из Европы, и хотя нельзя сказать, что программа в его вкусе, в эти военные дни он научился хвататься за любые осколки культурной жизни. Единственное альтернативное развлечение вечера — пьеса «У льва есть крылья» с Мерл Оберон в главной роли, которая идет в театре «Хеймаркет», но Энтони видел эту постановку уже дважды.

Засунув руку в карман, где лежат сигареты, он останавливается у входа в какой-то магазин.

— Мой милый друг, — обращается Верден к случайному прохожему, заглядывая ему в глаза. — У тебя спички не найдется?

— Разумеется, нет, — грубо бросает прохожий с сочным восточноевропейским акцентом. — До свидания, парниша!

Энтони ничего не понимает, затем густо краснеет. Он вовсе не это имел в виду…

Или имел? Чего он хотел, стоя здесь в темноте? Ему не спички были нужны.

Что-то большее, чем спички.

Вот же они, спички, у него в руке.

Порой ему трудно понять себя. Он закуривает и идет в южном направлении.

Он понял, почему иностранец так отреагировал на его невинную просьбу. В этот поздний час улицы полны педерастов. Педерасты улыбаются ему из окон второго и третьего этажей. Накрашенные педерасты высовываются из окон, бросают томные взгляды, призывно свистят. Они кучками стоят на углах, воспламеняя его воображение своими узкими галстуками, пиджачками в облипку и остроносыми туфлями. Чувствуя, что румянец все еще не сошел с щек, Энтони смотрит прямо перед собой и идет вперед, оградив себя от любых воображаемых волнений, еще глубже погружаясь в свои затуманенные мечты. Одна за другой краски исчезают из окружающего мира, и вскоре тот становится черно-белым. Черные, а не красные автобусы пролетают мимо него по Шафтсбери-авеню. Раскрытые зонтики дергаются как медузы под палящим солнцем. По Трафальгарской площади разгуливают львы. Стоя на высокой колонне, адмирал Нельсон неуверенно переминается с ноги на ногу — неужели ему никак не спуститься вниз? Ступеньки, ведущие ко входу в Национальную галерею, звякают и дребезжат подобно клавишам пианино, когда Верден поднимается по ним, угрожая сбросить его вниз, на тротуар.

Он входит под своды галереи и в соответствии с подсказкой билетера следует дальше. Стены знаменитых залов стоят голые. Как писали недавно в «Таймс», сокровища мирового искусства были перевезены в надежное место — в заброшенную каменоломню где-то в Северном Уэльсе. В каждом зале, через который он проходит, колышутся какие-то серые фигуры. Что это — игра воображения? Или эти люди рассматривают голые стены? Интересно, они занимают задумчивые позы по привычке? А может, здесь на стенах все-таки висят картины, но он не видит?

В подвальном помещении уже собралась публика, серая и молчаливая. Низкий потолок над головами присутствующих неожиданно изгибается и уходит вверх, образуя высокий свод. На лицах собравшихся Энтони не видит ни малейшего признака того, что кто-то заметил это чудесное превращение. Они что, привыкли к чудесам или в упор не видят их?

Верден чувствует, как в груди гулко стучит сердце. Если бы он мог, то обнял бы каждого мужчину, каждую женщину. В такие моменты из-под маски обыденности выглядывает Истина, освещая все вокруг. Как все они похожи друг на друга!

Публика еще не успела занять свои места, а на сцене уже появляется Будапештский городской оркестр. С первыми же звуками скрипок Энтони Верден понимает, что это будет не его музыка.

В дни, когда на него надвигаются видения рая, мелодия заполняет сознание Энтони образами. Разная музыка создает разные образы: произведения Бенни Гудмена и Каунта Бейси натягивают мосты между его ушами; Бах и Гендель возводят венецианские дворцы. Однако из слезливого романтизма и обрывков фольклорных интонаций этого несчастного «Будапештского концерта» Энтони не удается возвести почти ничего: разрушенный очаг, пара полуразвалившихся домиков, пруд с мельницей. Даже не задумываясь, он создает что-то вроде пародии на Констебля, копии, которую нужно повесить на голые стены верхнего этажа. Вид этих нагих, беззащитных стен потрясает Энтони. Он представляет себе, как национальное искусство превращается в забаву пещерных людей, коими могут стать сами лондонцы, если бы метро оставалось открытым во время воздушных налетов. Однажды спрятавшись там, они бы потеряли рассудок и отказались выходить на поверхность.

Во что превратятся произведения искусства, когда настанет час достать их из тайника? Такой вопрос задает себе Энтони. Он думает о шахте, такой сухой, такой надежной: Данте, Габриэль Росетти и Джон Мартин, бесстыдно прижатые к Тернеру, Гейнсборо и Дадду. В какую разновидность морлокианского искусства превратятся эти шедевры, когда мы извлечем их из уютных кельтских сумерек штольни?

Найдем ли мы их вообще?

Сейчас он намеренно пугает себя.

Сохранятся ли они?

От этих мыслей Энтони отвлекает гром аплодисментов. Что тут происходит? Публика встает с мест. Публика неистовствует. Энтони складывает на груди руки и продолжает сидеть, одновременно желая не поддаваться стадному инстинкту и не опускать слишком низко планку своих музыкальных вкусов. Только сейчас до него, бедного одухотворенного техника, доходит, что он окружен морем беженцев. Он смотрит на них новыми глазами. Серые фигуры вокруг него вибрируют, толстые ладони издают хлопки. В глазах слезы.

Энтони, пристыженный, поднимается и тоже начинает хлопать. Если не в благодарность за музыку, то в знак признания усилий, необычайных и мужественных, кучки отважных евреев. В следующий момент ему в нос попадает шляпа — это кто-то из посетителей концерта от восторга и переизбытка энергии подбросил в воздух свой котелок.


В тот же вечер, только несколькими часами раньше, Рейчел Косли, сидя в кофейне «Лайонс» на Стрэнде, изящно попивает из чашечки горячий шоколад.

— Мне надо идти. Мамочка ждет меня. Скажи, все готово? — произносит она, посмотрев на часы.

Будь у ее майора волосы, он бы их точно повыдергал. Вместо этого мужчина постукивает себя по лысому черепу — точнее, по лбу.

— Ты хотя бы представляешь, — говорит он, — что это значит?

Девушка молчит. Им обоим известен ответ на вопрос. Двадцатилетняя Рейчел знает, чего ей надо.

— Меня ведь могли убить! — сообщает майор громким театральным шепотом. Рейчел бросает взгляд налево, туда, где стоит застенчивая симпатичная официантка. Впрочем, она мало чем отличается от остальных — они тут все спят на ходу. Так что вряд ли девушка подслушивала.

Майор ждет ответа. Рейчел по-прежнему молчит. Боже, как же эта стерва хороша! Он перекатывает во рту сигарету. Как мудро с ее стороны — в обмен на его услуги предложить то, что она предлагает, без любви. Бесстрастный поцелуй. Вялые и усталые ласки. Он знает, что за самое скромное проявление ее любви откажется от жены, сына, своей сестры, сбережений, от всей своей мелкой взлелеянной жизни. Его Рейчел мудра — удивительно, по-библейски мудра.

— Так все готово?

Он тушит сигарету, раздраженно прикусывает губу и резким, неприятным тоном обращается к официантке, тупо стоящей возле их столика:

— Можно принести сюда чистую пепельницу?

— Конечно, — отвечает официантка, стряхивая с себя сонливость. — Сию секунду!

Майор наблюдает за тем, как она удаляется.

— Я перебросил груз через Александрию, — сообщает он. — Договориться о боеприпасах я не смог, их уже переправили в какое-то другое место, вам придется самим поискать где-нибудь. Это вам даже на пользу. Ты на самом деле думаешь, что твои соплеменники… Куда вы собираетесь?

Рейчел Косли — ранее Клаузен, такую фамилию когда-то носили ее родители, — вытирает губы салфеткой. Она — дитя беспокойных времен, соучастница великих планов и жутких международных интриг, балансирующих на лезвии ножа между посулами обетованной земли и слухами о тотальном уничтожении, лишенная надежды, пронизанная решимостью. Однако когда в городе закончится запас какао — на следующей неделе или через пару недель, — она ляжет в постельку и разрыдается как ребенок.

Рейчел даст майору то, что он хочет — завтра? прекрасно, завтра так завтра, — и скроется отсюда так быстро, насколько это будет возможно.

Завтра.

Истина состоит в том, что она боится майора. Он один из тех доброжелательных зануд, чье недовольство жизнью никогда не находило надлежащей отдушины. Завтра в этой маленькой съемной комнатке, наедине с ней, он будет похож на неразорвавшуюся бомбу. В его жалком хвастовстве девушка распознала сентиментальную личность, человека, который, если его вывести из себя, запросто разобьет бутылку об ее голову.

Прокладывая путь к собственной выгоде через детские ожидания того или иного попутчика, она жалеет о том, что обладает силой, которая даже не ее собственная, а принадлежит ее телу («О принцесса! Позволь поцеловать тебя! Не останавливайся! Дай мне подержать их!»). Процесс обольщения подвластен Рейчел в той же степени, что и руль гоночного автомобиля, случись ей участвовать в гонках. Иногда, в минуты отчаяния, девушке кажется, что политические интриги, в которые она оказалась вовлеченной, — это что-то вроде зыбучих песков или лесной чащи, и ее инстинктивно занесло туда, лишь бы охладить сексуальные потребности своего тела.

В ней вызревает нечто пуританское. Оно не оставит ее женское естество в покое, но всегда будет прижимать розы к ее щекам во имя служения всеобщему благу. Истина состоит в том, что Рейчел Косли — или Клаузен, эту фамилию она возьмет, когда окажется на землях Сиона, — вовсе не Мата Хари, коей себя представляет. Она думает о своих многочисленных знакомых мужчинах вроде этого полезного типа из военного ведомства — коммунистах, тайных и не очень тайных; мужчинах, чье происхождение или воспитание позволяет им считать себя сионистами или по крайней мере симпатизировать сионистскому движению. И все же те милости, которыми она их одаривает, невелики. Каждый поцелуй, каждое мелькание обнаженного колена, каждая пуговица ее блузки, расстегнутая ими, позволяет раздобыть еще одну винтовку во благо великого дела. Сама же Рейчел при этом остается холодной и бесстрастной. Сильная, спокойная, она по-прежнему считает, что любовь — истинная любовь — это нечто такое, что не связано с эротикой, нечто теплое и мягкое, как плюшевый мишка. Когда хочется с кем-то возиться, словно с ребенком. Девушка пытается представить своего будущего мужа, и в ее воображении тотчас возникает существо, ужасно похожее на кролика Флопси, ее любимую мягкую игрушку, которого она, будучи маленькой, не выпускала из рук, гладила и тискала во время долгой болезни…

На ступеньках Национальной галереи ее ждет мать. Сегодняшний бенефис — ее рук дело, но она не знает, что он косвенно должен послужить великой цели.

— Дорогая! Ты опоздала!

Во внешности матери нет ничего такого, что свидетельствовало бы о суровых тяготах военного времени. Она с завидной легкостью перенесла интернирование своей семьи, как будто то была невинная шутка со стороны тех, кто подверг их унижениям. Не видно на ее лице и тревог, связанных с ночными бомбежками. Этим вечером она так же энергична, как всегда. На ней взятое напрокат вечернее платье со стразами. Хотя на родине мать испытала все прелести банкротства, по чужой земле она ходит спокойно, полная надежд на светлое будущее. В ее обществе Рейчел не испытывает ни капли презрения к старшему поколению, типичного для остальных членов их подпольной ячейки. Ей кажется неприличным насмехаться над жизнью и идеалами родителей. Девушке не надо объяснять, почему отец, награжденный в последнюю войну Железным крестом, с таким недоверием относится к идее возвращения в Палестину; отчего мать, сохранившая детские воспоминания об Иоганне Штраусе и концертах в венском Фольксгартене, ставит культурное наследие Шиллера и Шопенгауэра выше социалистических экспериментов Востока.

Когда пробьет час революции, на плечи молодежи ляжет задача просвещения собственных родителей.

Рейчел берет мать под руку, и они вместе входят под своды Национальной галереи. Девушка чувствует, как на нее накатывает волна нежности к родителям. Как горды они тем, что им удалось вписаться в новую культурную среду, привыкнуть к новой жизни. А это их наивное благоговение перед тем, что они называют словом Bildung, «образование»! Когда грянет революция, она сумеет им все разъяснить. Без тени юмора и сожаления Рейчел терпеливо, шаг за шагом, покажет, почему она права, а они заблуждаются.


Жесткое ребро полей шляпы больно задевает Энтони по носу. Где-то в глубине мозга что-то щелкает, и тут же открывается незримый краник. Из носа течет кровь, ее нечем остановить. Усы напитываются кровью, как губка. Носовой платок промок насквозь. Энтони на грани обморока. Сквозь окутавшую его пелену головокружения он чувствует на себе чужие добрые руки, его выводят из зала. Затем пострадавшего ведут по темному коридору, и он оказывается в комнатке, где музыканты Будапештского городского оркестра, ослабив галстуки, устало курят и болтают.

— Подойдите вот сюда, к раковине!

Верден не ожидал, что среди крупных потливых мужчин окажется женщина. Ему почему-то кажется, что он уже где-то встречался с ней. Может, она театральный агент? На ней светлое облегающее платье, цвет которого трудно разобрать в тусклом свете. У нее кожа оттенка греческого меда. Она делает ему знак рукой. Рука женщины похожа на изящно отполированную ветку дерева. Его сердце начинает гулко стучать. О, моя Америка. Он отшатывается назад, опасаясь, что запачкает ее кровью.

— Пойдемте со мной!

Женщина усаживает Энтони возле небольшой фарфоровой раковины и осторожно наклоняет его голову назад. Сжимает ему носовую перегородку. У нее сильные и опытные пальцы, а рука напоминает Вердену руку матери. Энтони закрывает глаза.

— Как вас зовут? — спрашивает он. В эти мгновения Верден готов обнять весь мир.

— Рейчел, — отвечает девушка и, увидев в нем что-то такое, чего нет в ней самой, что-то такое, что было утрачено вместе с детством, рассеянно гладит его за ушами.


На следующий день они просыпаются незадолго до рассвета — обнаженные, под покрывалом из листьев, в гроте, скрытом густым подлеском в глухом уголке Риджентс-парка. В поисках тепла Рейчел придвигается к Энтони. Он рядом, обвил ее руками. Она еще крепче прижимает их к своему телу.

Блаженство.

Девушка закрывает глаза, чтобы не видеть красок пробуждающегося мира, пытаясь удержать в памяти сон минувшей ночи. Бульвары и площади, огромные дома, дворы — и все это удивительно просторное и светлое.

Город, который показал ей Энтони, пока они шли сюда, имел форму, краски же в нем отсутствовали. Воздух здесь был изолирован от остального мира, как будто каждая улица, каждый канал, каждая лестница, если по ним долго идти, неизбежно — совсем как в лабиринте — должны привести к тому месту, где они начинались. Даже различие между днем и ночью казалось здесь лишь функцией перспективы. И все это время рука Энтони медленно и уверенно скользила по ее спине, а затем легла на талию.

Они поцеловались. От прикосновения его усов ей стало щекотно. Рейчел запустила руку ему в волосы, и в лице Вердена появилось нечто дьявольское. Он повел ее дальше…

Энтони шевелится. Потом, пробудившись окончательно, издает короткий вскрик и выпускает ее из своих объятий. Затем приподнимается и садится.

— Это что такое? — спрашивает он.

Она переворачивается, ей зябко. И все же какой-то уголок ее сознания испытывает удовольствие от щекотки листьев, от их шуршания.

Рейчел улыбается и говорит своему соблазнителю:

— Доброе утро!

— Где?.. — спрашивает Энтони.

В нос ему бьет запах земли, листвы и пота. Она лежит у него на коленях. Потягивается и выставляет ему прямо под нос свои грудки.

— М-м-м, — сонно бормочет девушка.

Энтони с тревогой оглядывается по сторонам.

— Где наша одежда?

Она сонными глазами оглядывает их любовное гнездышко.

— Понятия не имею.

Энтони выскальзывает из-под Рейчел, становится на колени, принюхивается, как собака.

— Я нигде не вижу нашей одежды.

Его интонация прогоняет у Рейчел последние остатки сна. Девушка садится.

— Должна быть где-то здесь, — довольно нелюбезно отвечает она.

Они вместе осматривают грот. Сквозь плотный полог кустарника Рейчел замечает садовника — тот уже давно и старательно стрижет ветки деревьев огромными садовыми ножницами, выравнивая живую изгородь, тянущуюся вдоль дорожки. Щелк-щелк. Садовник неумолимо приближается к незадачливым любовникам.

Энтони горестно вздыхает. Рейчел быстро поворачивается к нему и жестом показывает, чтобы он не шумел. Верден обнаружил ее платье и сумочку.

— Это все?

Он молча кивает.

— Что же нам делать?

Энтони прикусывает губу. От страха его пенис снова восстал. Рейчел хочется потрогать его, но момент упущен.

— Помоги мне натянуть твое платье.

Она удивленно смотрит на него.

— Брось шутить.

— Я бы не посмел, — галантно говорит Верден. В руках у него сумочка Рейчел. — Одолжишь полпенса на телефон?

В ее платье Энтони смотрится комично. Он локтями прокладывает путь сквозь заросли кустарника, выбирается на дорожку и тут же переходит на легкий бег, мелькая волосатыми ногами. Рейчел ложится на спину и накрывается листьями.

Сейчас земля уже не кажется такой уютной, как совсем недавно. Рейчел чувствует кожей мелкие веточки и ползающих насекомых.

Интересно, кому он побежал звонить и когда вернется?

3

Даже сквозь серую завесу мании, искажающей мир подобно двояковыпуклой линзе, Энтони Верден понимает: из всей той массы женщин, с кем его знакомили — всех этих сексуально озабоченных дамочек, доморощенных поэтесс-невротичек и суррогатных мамаш, которых ему подсовывали «понимающие» друзья, — только Рейчел способна стать той, кто вовлечет его в настоящую, насыщенную событиями жизнь. Бродя вместе с нею по улицам рая, он поразился ее общительности, ее страсти к приключениям. Проснувшись рядом с девушкой в Риджентс-парке, ужаснувшись видом своей ничем не прикрытой наготы, Энтони предположил, что на этом их отношения и закончатся. Но кого не очаровало бы это восхитительное приветствие — «доброе утро»? Всего два слова, но они вселили в него несвойственную ему храбрость. И вот он из кустов летит к телефонной будке, а затем, на бегу хватая ртом воздух, охваченный паникой, несется назад, чтобы спросить, увидятся ли они снова. И Рейчел, стоя в райской долине с обнаженной грудью, говорит «да».

Как ни странно, за первым их эротическим контактом следует и второй, и третий. Любовь распускается пышным цветом. Разговоры даже заходят о возможной женитьбе. Когда настало время просить благословения родителей Рейчел, они поехали к ним домой в Сент-Джонс-Вуд. Там он увидел Железный крест ее отца, повешенный в рамочке над бюро работы Эрнста Фрейда. Рядом — детский портрет Рейчел кисти Курта Швиттерса.

Когда они вошли в дом, мать играла на пианино в четыре руки вместе с известным скрипачом Максом Росталем. Вежливый натянутый разговор, в котором звучат имена тех, кто занимает важное место в европейской музыке. Лили Краус, Шимон Гольдберг. «Благодаря» Гитлеру все они теперь живут не далее чем в полумиле от синагоги Лили Монтегю в Суисс-Коттедж. Для Энтони это какой-то другой мир, страстный, яростно интеллектуальный. Ему ужасно хочется стать его частью.

Оставшись наедине с матерью Рейчел, Энтони рассказывает о своих намерениях, и та приходит в небывалое возбуждение. Она прекрасно понимает, что живет сейчас в чужой стране, и старые правила и утонченность разом слетают с нее. Первый ответ — возможно, отец Рейчел не сразу даст свое согласие на брак. Дело в том, что мистеру Косли — а его ценность для Англии в военные годы наконец-то получила признание — поручено правительственное задание. В каком-то далеком уголке западной Англии он прослушивает радиопередачи нацистов, вещающих на волнах Би-би-си.

Рейчел и Энтони садятся на поезд, отправляющийся в Эвишем. Отец Рейчел, к великому удивлению Вердена, с воодушевлением выслушивает известие о предстоящем замужестве дочери.

Разговор двух мужчин, состоявшийся на лужайке возле гостевого домика, являет собой сплошной сюрреализм. Тема предстоящей свадьбы быстро отходит на второй план. Потенциальный тесть, похоже, задался целью позаимствовать мозги потенциального зятя.

— Я хочу все знать о матрицах, — говорит он. Потом добавляет не к месту: — И о тензорах. О проективной геометрии.

Отец Рейчел не зря провел срок своего интернирования, этот свой отпуск, на острове Мэн. В подобных лагерях сидит масса интересного народа. Они посещают лекции, которые устраивают их товарищи по несчастью. Темы — самые разнообразные, от византийского искусства до жизни морских животных. Такие лекции помогают скоротать время.

— Так что вы скажете о «групповой теории»?

Широта кругозора (если не его глубина) человека, лишь недавно приобщившегося к математическим знаниям, просто поразительна. Интересно, что нужно для того, чтобы тебя интернировали, думает Верден.

Лишь почти перед самой свадьбой Энтони узнает, почему отец Рейчел так доволен своим будущим зятем.

Рейчел юна. Она родилась в год подписания Версальского договора. Ей было четырнадцать, когда отец вернулся в их берлинскую квартиру — весь дрожа, с посеревшим лицом — и рассказал, как у него на глазах нацисты сжигали книги. Она была вместе с матерью в Дрезденской опере, когда Фрица Буша освистали за его скрипачей-евреев. Через три года, на трибунах олимпийского стадиона, отец схватил дочь за руку, больно впившись ногтями в ее ладонь, чтобы напомнить: нельзя так громко радоваться победе Джесси Оуэнса.

Чтобы противостоять антисемитизму и расизму, утверждает Рейчел, требуется новая, физически крепкая социалистическая еврейская молодежь. Те, кто понимает, кто они такие, кто способен создать собственное суверенное государство и сумеет защитить его силой современного оружия! Подобные заявления, громко и страстно произносимые за обеденным столом в домике в Сент-Джонс-Вуд, начали выводить из себя родителей Рейчел задолго до того, как на сцене появился Энтони Верден.

Вот почему отец так доволен: его склонная к непредсказуемым порывам дочь решила связать свою судьбу с заурядным фабианцем, из чего он сделал вывод, что революционный пыл Рейчел — не более чем фаза становления ее как личности.

В их первую брачную ночь Энтони не удержался и передал молодой жене слова ее отца.

Сидя на муже в позе амазонки, Рейчел лишь рассмеялась:

— Папа то же самое говорил и про Гитлера!


Май 1942 года

С тех пор как Энтони и Рейчел поженились, прошло уже несколько месяцев, но только сейчас им представилась возможность нормально провести медовый месяц.

Из Форт-Вильяма дорога на Острова тянется вдоль изрезанного шотландского побережья: резкие подъемы и спуски, невидимые вершины, лужи и грязь на поворотах. По такой ездить лишь на крестьянских телегах, тракторах и побитых, дышащих на ладан драндулетах.

Пара часов безостановочной езды — и голова идет кругом. Незнакомому со здешней местностью человеку просто невозможно разобраться в хитросплетениях горного ландшафта. Здесь одна складка рельефа мгновенно переходит в другую, а различие между каналом и озером, материком и островом — даже между сушей и морем! — становится не более чем игрой слов. В этих местах солнечный свет превращает воду в жидкое золото, а камням придает бирюзовый оттенок морской воды.

Внимание Энтони и Рейчел постоянно отвлекается от природных красот.

В моменты головокружения Рейчел хватает мужа за колено. Энтони сбрасывает скорость. Иногда машина останавливается. При каждой такой остановке молодожены сливаются в поцелуе.

Энтони возбуждает мысль о том, что он женат на еврейке. Если считать каждую молодую женщину неизведанной территорией, то Рейчел воистину неизученная страна: пьянящий коктейль космополитизма и экзотики; стекло и сталь новых денег, видимых сквозь завесу пыли, и желтый свет древней культуры.

По ночам, когда чувственности Рейчел не удается разжечь в нем сексуальный пожар (но кто, если признаться честно, способен моментально достичь желаемой реакции? В конце концов, рассуждает Энтони, мы же не животные, не кролики и не собаки), срабатывает ее экзотичность.

Естественно, ничего подобно вслух он не произносит. Родители Рейчел — эстеты из Австрии, дети, так сказать, великого Гете. Для них принадлежность к еврейской нации не более чем та дубина, которой Гитлер и его костоломы предпочитают истреблять сынов Сиона после того, как решили экспроприировать семейный банк. Что касается Рейчел, то у Энтони нет никаких сомнений в том, на каких позициях она стоит. Он не раз бывал на митингах, на которых его жена — пока он, сгорая от стыда, ерзал на стуле — недвусмысленно вещала про то, что не приемлет, как она выразилась, «голос крови». Разве не иудейская вера с ее равнодушием и созерцательностью подвела соплеменников Рейчел? Так что пустынное царство, которым она грезит и ради которого ведет тайную работу, — государство светское.

Энтони Верден везет их по голым скалистым холмам, которые за долгие годы стали похожи на наплывы старого воска. Наконец они приближаются к деревушке, которую им в этом месте обещает географическая карта.

Обещание — чистейшей воды фикция. Здесь нет никакой деревни, ничего, кроме пруда, в котором отражаются развалины древнего замка. Возле воды коровы мирно жуют жвачку. Ветхие воротца на одной петле, ограда, дорожка, ведущая от водоема к ближайшей ферме. За развалинами замка — широкий, спокойный эстуарий.

Новобрачные вылезают из машины. Мощенная камнем тропинка вытянутым указательным пальцем пролегла прямо к воде. Вдоль левого берега наставлены одна на другую корзины для ловли омаров. Рейчел осторожно выскальзывает из объятий мужа и шагает по настилу пристани. Энтони, замешкавшись на секунду, следует за ней. Она прекрасна, решает он, предаваясь непривычному возбуждению чувственного наблюдения. Ее ягодицы слишком узки для юной женщины. Он удивляется собственному желанию хорошенько хлопнуть ее по попке. Ухватиться за нее. Потянуть к себе. Раздвинуть ягодицы. В конце концов, она ведь его жена. Однако смелость изменяет ему. Впрочем, быть может, виной тому вонь рыбацких корзин, изгоняющая похоть. Когда Энтони вновь оказывается рядом с Рейчел, его мысли переключаются на другие, более безопасные и более знакомые темы. Устремив взгляд на берег, он произносит:

— Об этом можно было написать языком математики.

Ему в голову приходит последовательность Фибоначчи: один плюс один — два, два плюс три — пять, каждое новое число — это сумма двух предыдущих, и так до бесконечности. Примеры часто встречаются в природе. В расположении листьев на дереве, спиралях головки подсолнечника, сосновых шишках. Д’Арси Томпсон написал об этом еще в 1917 году — о том, как природа подчиняется законам математики. Судя по всему, никто из ученых не обратил внимания на эту книгу. Энтони наткнулся на нее совершенно случайно — в тот год, когда его друг Джон окончил школу. Это поле — математика творения — являет собой непаханную целину. Распростертая перед ним во все стороны, она принадлежит только ему.

— При помощи одной формулы. — говорит Энтони, добиваясь непривычной простоты изложения, — можно создать миллиард горных долин, и все будут разными.

Рейчел поднимает на него свои огромные прекрасные темные глаза.

— И что?

— А?.. — переспрашивает Энтони, покручивая на пальце обручальное кольцо.

— Что ты на них построишь? На этом миллиарде горных долин?

Рейчел — женщина практичная. Ее окружает прочный материальный мир. Ей нужно знать, из чего сделаны вещи. Нужно понять, для чего эти вещи предназначаются. Рейчел — тот самый спутник жизни, в котором, проведя большую часть своего существования среди абстрактных понятий, так нуждается Энтони. И что? Ее любознательная улыбка — своего рода вызов, и он встречает его так, как яхтсмен поворачивает лицо к ветру. Он построит долины света. Он построит долины чисел.

— Это будет все равно что смотреть кинофильм, — объясняет Энтони жене. — С той разницей, что фильм этот будет снят под разными углами, со всех точек пространства. И если скользить взглядом по экрану или приподняться на стуле, то изображение приспособится к твоим движениям, создавая ощущение сдвига в реальном пространстве.

— Во всем мире не хватит фотопленки, чтобы снять такой фильм, — выражает сомнение Рейчел.

Однако завершенность мира — не более чем иллюзия. Да и пленки много не нужно: фильм состоит из кадров, которые видишь только ты. Существует лишь твое видение мира, все остальное — тьма. В созданном Энтони фантастическом мире чисел если, скажем, упадет дерево, но этому нет свидетелей, то оно упадет бесшумно.

— Но сколько же уйдет времени, чтобы снять такое кино? — продолжает Рейчел. — Да и все равно всем не угодишь.

Это верно. Фильм нужно отснять, раскрасить и смонтировать. И все — в процессе собственно просмотра. Таким образом, это не кино в традиционном смысле, а серия неподвижных изображений, прокручиваемых со скоростью, которая позволяет ввести в заблуждение человеческий глаз, — пятьдесят шесть кадров в секунду, ни больше ни меньше. А прокручивать их станут на каком-нибудь еще не изобретенном проекторе. На чем-то вроде факсимильного аппарата.

— А к телефону он будет иметь отношение? — мучимая любопытством, задает новый вопрос Рейчел.

— Телефоны способны передавать изображения, а не только звук, — отвечает Энтони.

Можно нарисовать трехмерную картинку — так же, как архитектор делает чертежи будущего здания. И такое изображение реально передать по телефонным проводам по всему миру.

— Люди во всем мире смогут побывать в таком месте, не покидая дома и не вставая со своего кресла!

— Не называй это местом, — говорит она.

Возникает пауза, которую первой нарушает Рейчел.

— Если там нельзя хоронить людей, то это не место, — говорит она и поспешно добавляет: — Еврейке не надо объяснять, что это такое.

По мощенной булыжником дорожке Энтони возвращается к автомобилю, залезает внутрь и захлопывает дверцу. С ее стороны это очередной вызов, брошенный ему. За такие вызовы он ее и любит. Рейчел садится на сиденье рядом с мужем.

— Все нормально? — спрашиваем — Энтони.

— Что?

— Что ты сказала?

— А в чем дело? — произносит она с невинным выражением лица.

— Да ни в чем, — отвечает он, делая вид, будто ничуть не обиделся.


В фантастической стране Энтони, в царстве света и математики, нет никаких конфликтов, потому что там всего в избытке: солнечного света, свободного пространства, крыши над головой. Но прежде всего — пространства. В мире Вердена его столько, что хватит любому, чтобы уединиться, если захочется. А в его стране подобного хочется всем.

Это что-то вроде трехмерного мультфильма, над которым трудится целая армия чертежников. Ее обитатели передвигаются по бесчисленным гротам и заливам — не спеша, как близорукий человек, потерявший очки. В воображении Энтони есть отдельная математическая формула и для людей.

Уединившись по возвращении домой в кабинете, Энтони размышляет и пишет, заполняя школьные тетрадки в красных обложках бесчисленными диаграммами, рисунками, формулами и комментариями. Он использует каждый квадратный сантиметр бумаги — эту привычку в него вбили еще в школе — и спустя четыре-пять дней тянется за новой тетрадкой. Каждая из них связана со своей предшественницей ходом рассуждений, и порой предложение, начатое в одной, переходит в другую, украшая собой первую страницу.

Перебравшись в Лондон, Верден доводит свою методу до ритуала: всегда один и тот же тип тетрадей и сорт карандашей. То же самое кресло, под ножки которого подложены картонные обложки «Эврики» для придания устойчивости на неровном полу. В открытое окно доносится знакомый уличный шум. Прежде чем войти к мужу, Рейчел всегда стучит. Таково установленное им правило.

Когда Энтони сообщил ей о том, чем занимается, Рейчел показалось: его труд способен преобразить мир, это тот инструмент, при помощи которого будет создано новое общество, более открытое, в котором все люди равны. Она рассказала о работе мужа товарищам по общему делу. Ярко и образно описала дивный новый мир телетайпов, телевизионных передатчиков и автоматических узлов связи, модель социума, члены которого общаются при помощи радиоволн. Однако позиция Сталина, его откровенный антисемитизм ввергли левый фланг сионистского движения в хаос.

У партии слишком много своих забот, чтобы выслушивать бредни еще одного пророка. Товарищам не высидеть до конца описания лучезарного будущего.

Рейчел смотрится в зеркало, видит в отражении собственную мать и думает о том, куда подевался ее былой пыл. Она вспоминает об Энтони, о том вечере, когда они познакомились… как у него из носа текла кровь и как ее улыбка поглотила окружающий мир.

Кстати, куда он мог уйти — мужчина, в которого она когда-то влюбилась?


Ясное утро вторника

Лето 1943 года

— Спасибо тебе, Джонни.

Джон Арвен не слушает.

— Садись в машину, — говорит он.

— Ты действительно так много для меня сделал…

Профессора это не интересует.

— Ты садишься или нет?

— Мне и в самом деле очень жаль, что тебе из-за меня пришлось…

Джон настолько зол, что готов материться и богохульствовать, и если чертов Энтони Верден не закроет рот…

— Энтони, так тебя разэдак, садись скорее ко мне в гребаную машину!

Энтони Верден садится.

На часах лишь полдевятого утра, но ощущение такое, будто уже два часа дня. Джон Арвен измотан до предела. У Энтони не нашлось ни терпения, ни благоразумия дождаться того времени, когда считается удобным беспокоить людей по телефону.

Нет, он, не раздумывая, набрал номер Джона и бесцеремонно разбудил его в половине четвертого утра. С тех пор Арвен так и не сомкнул глаз ни на минуту. Он пытался взбодриться мерзким напитком со вкусом жженой пробки, который нынче бесстыдно выдают за кофе, одновременно пытаясь придумать достойные аргументы для дежурного офицера полиции, чтобы тот снял обвинения с его старого друга. Но как ни ломал голову профессор, его единственным козырем было удостоверение сотрудника военного ведомства. Но и это игра с огнем. Если деятельность Энтони в Управлении почт и телеграфа столь важна для Министерства обороны страны, то его работники наверняка имеют право знать, что их коллегу поймали разгуливающим по Мейфэру без штанов.

После четырех продолжительных звонков в полицейский участок Джон лично приехал туда, причем в лучшем своем костюме, надеясь, что ему удастся склонить блюстителей порядка к пониманию. Если Энтони появится на работе в понедельник утром и получит приглашение на ковер к начальству — что же, это его личное дело.

Энтони ведет Джона вдоль южного края Риджентс-парка, затем по нескольким безликим, неприветливым улицам. Вскоре они оказываются на перекрестке, причем одна дорога перегорожена козлами для пилки дров.

— Это здесь?

Энтони Верден густо краснеет.

— Да, здесь… пожалуй, здесь…

— Так это то самое место или нет?

Джон больше не в силах сдерживаться. Он орет на Энтони и тут же жалеет о том, что сорвался. Бессмысленно кричать на этого парня. Что случилось, то случилось. Ему, профессору Арвену, в очередной раз приходится исправлять то, что натворил его школьный друг, исправлять тот вред, который он причинил самому себе. Криком тут не поможешь, хоть закричись.

— Пошли! — говорит он, берет Энтони за руку (вроде бы как дружески, а на самом деле гораздо крепче, чем следовало бы) и ведет через разбомбленную улицу. — Теперь вспоминаешь, где ты их снял?

Его доброта и терпение творят чудеса, на какие не способна злость. Энтони Верден начинает плакать. Они садятся на обломок стены. Джон предлагает другу носовой платок.

— Почему ты не позвонил Рейчел?

Энтони качает головой.

— Она чуть с ума не сошла, когда я позвонил ей из полицейского участка, — говорит он, потом в ужасе смотрит на Джона. — Надеюсь, ты сказал ей, что я в больнице, верно? А не в… — У него язык не поворачивается назвать вещи своими именами.

— В полицейском участке, Энтони. — Ворчливые нотки все-таки пробиваются сквозь терпеливую интонацию Джона. — Ты провел ночь в полицейском участке. Да, я солгал ради тебя. Но хочу, чтобы ты кое-что понял.

Энтони смотрит на него по-собачьи преданным взглядом.

— Я больше никогда не стану врать и выгораживать тебя, особенно перед твоей женой. Ты меня понял?

— Да, Джонни, — покорно соглашается Энтони. — Понял.

— На твоем месте я бы все рассказал Рейчел. Все до последней мелочи. Дела и без того плохи, а ты тут без конца врешь единственному человеку, который любит тебя.

— Да, — снова соглашается Энтони. Правда, его слова звучат не слишком убедительно. — Я попытаюсь…

— Есть еще один момент.

— Какой, Джонни?

— Я хочу, чтобы ты сходил к психиатру.

Энтони издает короткий смешок.

— Да что ты, Джонни…

— На этой неделе найди себе психиатра, или я сам найду его. Обещаю тебе, Энтони. Отведу тебя в первую попавшуюся клинику, если ты не выполнишь мою просьбу.

Верден сглатывает новую порцию слез.

— Хорошо, Джонни, — тоненьким голосом соглашается он. — Я в этих делах плохо разбираюсь, но, пожалуй, сумею навести справки.

— Сделай, как я сказал.

— Хотя… в наши дни…

— Сейчас в нашем городе масса толковых медиков сидит без работы, Энтони. Или ты найдешь себе хорошего специалиста, или я отведу тебя в Модсли.

Воздух желт от еще не осевшей пыли. Хотя сегодня сухо, обвалившаяся со стен штукатурка пахнет плесенью. В голове у Джона мелькает мысль: в подобном месте я тоже, наверное, выкинул бы что-нибудь этакое. Все что угодно.

Встрепенувшись, Арвен поднимает Энтони на ноги, и друзья начинают осторожно пробираться через руины.

— Они сшиты из саржи, — сообщает Верден, пытаясь хоть как-то быть полезным.

— Сколько пар брюк мы с тобой ищем? — спрашивает профессор. Шутка имеет право на существование: среди развалин разбомбленных домов валяется масса самой разной одежды.

— Эти твои?

Энтони внимательно вглядывается.

— Вряд ли. Нет. Не мои. Боюсь, что не мои.

А какая разница, раздраженно думает Арвен. Что такого особенного в твоих штанах? Да и вообще, зачем мы их сейчас ищем? На кой черт они нам сдались?

Если Энтони хочет придумать для жены сказку о том, в какое приключение он угодил этой ночью, лучше всего соврать про какой-нибудь несчастный случай, в результате которого он лишился штанов. Мог бы сочинить, например, историю о том, как вывихнул ногу, а медсестра, опасаясь возможного перелома, ножницами разрезала на нем брюки.

Но разве Энтони способен на подобную ложь? Разве ему когда-либо удавалось убедительно соврать?

— Знаешь, Джонни, — признается Верден чуть позже, когда они взбираются на груду кирпичей. Здесь их в любой момент может заметить полицейский, который тут же засвистит в свисток. — Знаешь, я тебе ужасно благодарен за то, что ты мне любезно одолжил свои…

Еще бы не быть благодарным! Или Энтони думает, что у него одежды навалом? Например, брюки, которые сейчас прикрывают наготу его друга, взяты от почти нового костюма.

— Только не забудь их вернуть, — неприятным голосом отвечает Джон. У него нет настроения заниматься благотворительностью — ни сегодня, ни в будущем.

— Разумеется, — соглашается Энтони.

Выглаженными.

Молчание.

— И еще одно дело, — произносит Верден.

Джон сжимает кулаки и засовывает их поглубже в карманы брюк.

— Какое?

— Это связано с Рейчел…

— Что именно?

Энтони осторожно трогает друга за руку.

— Сегодня, прежде чем я вернусь домой… Как ты думаешь?.. Я хочу сказать, не мог бы ты…

— Ты хочешь сказать, не мог бы я появиться раньше тебя и успокоить ее?

— Да.

— Чтобы я тебя обелил, оправдал в глазах Рейчел.

— Ну… да.

— Чтобы я попросил ее не донимать тебя расспросами. Сказал, что ты якобы ничего не помнишь. Что с тобой случился жуткий припадок.

— Ну конечно!

Безнадежное дело. Совершенно безнадежное. Энтони его так и не понял, не услышал ни единого слова.


Увы, Джон ошибся.

На следующей неделе Энтони звонит на работу и сообщает, что болен. На самом же деле он отправляется в небольшое философское общество, куда заглядывает всякий раз, оказываясь на Гоуэр-стрит. В библиотеке этого общества он вступает в разговор с неким странным типом, врачом-терапевтом, который живет в одной из комнат здесь же. Таким образом он сумеет сдержать слово, данное дорогому другу Джону Арвену. Главное, не надо даже признаваться, что с ним творится что-то неладное. Джон хочет, чтобы он сходил к психиатру? Вот он как раз и встретится с психиатром. У них состоится приятная беседа на философские темы. И этим дело и закончится.

Увы, Энтони даже не мог предположить, до чего дотошным и проницательным окажется доктор Лоран Пал.


Двумя годами раньше

15 июня 1940 года

Британские экспедиционные войска эвакуируются из Франции. Доктор Лоран Пал находится в носовом кубрике крейсера «Аретуза», бросившего якорь в устье Жиронды. Он настраивает скрипку.

Ее владелец, виртуоз Будапештского городского оркестра, закуривает сигару и укладывается на койку.

— Ну давайте же!

Пал пощипывает струны и хмурится, хмурится и пощипывает струны. Пронзительное высокое «ми» не устраняет буханья в его голове, тем не менее он намерен доказать соотечественникам свой упрямый характер.

Доктор Лоран Пал, психиатр и пионер нового направления в медицине, направляется в Англию по приглашению небольшого, но влиятельного философского общества для практических занятий новой формой соматической терапии — лечения меланхолии и шизофрении, — которое предусматривает осторожное, дозированное применение электрического тока. Его не страшит ухудшение международной политической обстановки. Более того, он сумел проделать путешествие по странам Оси с медицинским саквояжем, набитым бутылками абрикосового бренди. Но кто бы мог подумать, что его солидный запас спиртного, а с ним и лимит терпения будут израсходованы на то, чтобы получить койку на борту этой мерзкой посудины? А ведь он до этого сумел обвести вокруг пальца не одного фашиста. Увы, квартирмейстер, заслонявший грудью британского военно-морского атташе, имел луженые внутренности и мозг из чистого олова.

— Читайте это письмо! — потребовал Пал. — В нем говорится…

— Что это? — Квартирмейстер, держа бумагу на расстоянии вытянутой руки, прищурился. — Ага, все ясно. Короче, эта писулька мне не указ. Потому что она не документ. Можете подтереть ею одно место, если хотите.

(А вот это мы еще посмотрим!)

Окончательная ирония происходящего стала ясна позднее, когда Пал, облегчив свой багаж еще на несколько бутылок, сумел все-таки всучить свою «писульку» офицеру охраны, и тот пропустил его на борт. Лоран не поверил своим глазам, увидев, кто же ухитрился оказаться там раньше него. Как часто, сидя на дешевых местах в зале «Пешти Вигадо», он зевал весь вечер напролет под их Малера! Сколько раз рано поутру натыкался на них в клубе «Фешек» или в «Японском кафе»… Будапештский городской оркестр! Ну кто бы мог подумать, что он попадет на землю Британии на борту корабля, под завязку набитого музыкантами-евреями!

Даешь разухабистый чардаш! Вон даже эта их первая скрипка начинает попыхивать сигарой в такт. Из какой народной цыганской памяти черпает Пал вдохновение, чтобы взбудоражить, а затем разбить сердце этой скромной скрипочки? Что говорит в нем? Любимый табор среди лесистых холмов? Темные косы в ночной тьме? Прохладная золотая цепочка на лодыжке страстной четырнадцатилетней цыганки? Гадание на засаленных картах, сулящих богатство или беды?

Нет, это профессиональное. Рассказывая о своей работе и своих планах, он в который раз разозлен тем, что подлые итальяшки его опередили.

Электричество.

А вы что подумали?

Почему фон Медуна никогда не занимался электричеством? Ладислас фон Медуна, венгерский изобретатель, первый и лучший его учитель, истинный отец шоковой терапии. Увы, поистине действенные методы инициирования припадков ускользнули от его внимания. Зачем только он потратил столько лет на химические стимуляторы? Стрихнин, кофеин, никетамид. Даже полынь. (Чардаш заносит куда-то не туда. Пал отчаянно фальшивит. Ему вспомнилось, как однажды вечером великий фон Медуна неожиданно вернулся — промокший до нитки, с бутылкой абсента под мышкой и опасным огнем в глазах.)

И все же… Неужели действительно так важно, что итальянцы первыми разглядели букву «Э» в аббревиатуре ЭШТ, электрошоковая терапия? Применение электричества для стимулирования припадков, когда все уже сказано и сделано, всего лишь дело техники. И не важно, какой задействован стимулятор. Главное — сам припадок: первичное «аз есмь» ствола мозга, звенящее по всей коре больших полушарий, восстанавливает былую гармонию.

Говоря о которой…

Лоран Пал водит смычком так, будто ткет ковер. Над сигарой первой скрипки Будапештского городского оркестра кольцами поднимается дым. Блюстители расовой чистоты вроде Кодаи и Бартока могут сколько угодно махать нотным станом на подобную «ресторанную музыку». Будь проклята эта самая чистота! Во времена кризиса, когда впереди их ждет морская переправа, цыганские мелодии, которые Пал извлекает из скрипки, столь же пикантны и так же навевают воспоминания о родном доме, что и тарелка гуляша.

Настает утро. После ночи на рейде корабль полным ходом следует избранным курсом. Уязвимая для нападения подводных лодок, не имеющая никакого сопровождения «Аретуза» зигзагом движется к Девонпорту. Там ее пассажиров ожидают представительницы Женской добровольной службы с полными электросамоварами чая.


Несколько часов спустя

Вторая половина дня

Мириам Миллер, выпускница Гиртон-колледжа и фактотум небольшого философского общества, обосновавшегося на Гоуэр-стрит, сидит в комнате родительского дома в Майда-Вейл. Комната мало изменилась с тех пор, как она ребенком играла здесь, сидя на кровати и не доставая ногами пола. Разглядывая закопченное небо, Мириам завязывает безупречный синий бант под воротником своей накрахмаленной белой блузки.

Несколько часов спустя.

Вечер. Девонпортский грузовой причал. Мириам Миллер встречает гения медицины из Венгрии Лорана Пала. «Оказать всяческое содействие» — так сказано в полученной телеграмме.

Пал в своем репертуаре и все безнадежно губит. Он пьян, от его одежды воняет абрикосами. По трапу почетный гость спускается, весьма сильно пошатываясь. Его сознание заедает, как граммофонную иглу, на середине повествования, одновременно непонятного и вульгарного — что-то о каком-то электрошоке; о том, как его обошла парочка каких-то итальянских шарлатанов, которые «все сговняли». Мириам ведет гостя — на вид почти мальчишка, такому не доверишь вести машину, не говоря уже об оказании медицинских услуг другим людям, — к своему взятому напрокат автомобилю. Усевшись и сердито сбросив с колена его руку, она заводит мотор.

Мириам — прекрасный водитель. Не сделайся общество неожиданно полезным для военных нужд страны, она бы всю войну провела за рулем. (Пал в эти минуты изображает, будто водит смычком по скрипке, потом начинает петь.) Если бы не общество, она, возможно, изучала бы окружающий мир через ветровое стекло изрешеченной пулями санитарной машины. Мириам могла раздеваться в комнате, где стоит койка, готовая принять ее непорочное стройное тело, и любоваться закатами, не окрашенными кровавым дымом Баттерси.

Пал, не замечая ее переживаний, поет жутким речитативом, смачно пережевывая первые неудачные попытки своих итальянских соперников:

Сначала мы засунем про-о-о-водок в твой ро-о-о-т!

Затем засунем про-о-о-водок в твой за-а-ад!

И твое сердце обретет сво-бо-о-ду!


Год спустя

1941 год

В комнате наверху, которую любезно ему выделило общество, эмигрант-медик доктор Лоран Пал собирает новую кушетку.

Это сложное, внушительного вида техническое устройство. Бедная мисс Мириам Миллер! Когда она открыла дверь, чтобы впустить посыльных, доставивших заказ, глаза у нее чуть не вылезли из орбит. Очередное оборудование? Снова шум? Новые неудобства? Неужели мало того, что стоит этому коротышке Свенгали[3] подключить к сети свой самодельный медицинский аппарат, как во всем доме гаснет свет?!

Пал раскладывает части кушетки по персидскому ковру на полу в центре комнаты. Дневной свет быстро угасает. Лорану Палу нравится зеленовато-коричневый вечерний полумрак: деревья отбрасывают тени на темную потертую столешницу его стола, и фотографии, которыми он увешал стены своего нового жилища, как будто оживают. Эти фотографии он привез с собой из Будапешта в своем докторском саквояже. «Даймлеры» и запряженные лошадьми фиакры. Светские дамы с собачками. Французские и английские гувернантки с детишками в матросских костюмчиках. Пал наблюдает игру света и тени на этих снимках, и ему кажется, будто он слышит цокот копыт по мокрой деревянной мостовой близ Корсо, подобострастный шепоток пузатого официанта, ведущего знатного гостя к его столику в ресторане клуба «Фешек»…

Стряхнув с себя задумчивость, он срывает упаковочную бумагу с подголовника. Тот великолепен. Лоран Пал ощупывает прекрасное изделие, обтянутое красной кожей, по достоинству оценивая безупречную работу. Нет, это не кушетка, это настоящее произведение искусства. Он не может удержаться от лукавой улыбки, вспоминая бедняжку Мириам, как она стояла у подножия лестницы, когда мальчишки-посыльные сновали вверх-вниз по ступенькам, таская свертки. Как судорожно разевала рот, словно выброшенная на берег рыба. Что же, по ее мнению, могло находиться в этих свертках? Экспонаты?

Умирающий свет заставляет его прищуриться. В полумраке Пал начинает собирать кушетку. Он ненавидит желтую клаустрофобию электрического света и светомаскировочных штор и старается обходиться без них как можно дольше. Заказ выполнен точно в соответствии с его указаниями. Насколько же это восхитительно — воплощать в жизнь задуманное! Лоран поворачивает латунное колесико. Задняя часть кушетки приподнимается. Поворачивает другое: подставки для ног плавно опускаются вниз. Подголовник выдвигается вперед. Третье колесико: спинка слегка расходится в стороны, вмещая крупного пациента. Лоран Пал вздыхает. Блаженство. Он ищет глазами холщовый мешок с ремнями.

Пал шел в конюшню в Ноттинг-Хилле, имея в голове лишь несколько идей на тот счет, как лучше обездвиживать пациентов. В конце концов он предоставил изготовителю возможность выполнить заказ на свое усмотрение. Парень оказался мастером своего дела. В светлой, холодной мастерской, сев на высокие стулья перед кульманом, заказчик и исполнитель молча разглядывали эскиз. Казалось, будто будущая кушетка, слетев с бумаги, парит в воздухе. Начерченная в разобранном виде в ортогональной проекции, она казалась чем-то большим, нежели обычный предмет мебели. Скорее то был космический корабль из комикса «Флэш Гордон», гладкий и обтекаемый.

— Обивка из овчины обеспечит безопасность и удобство, — заметил мастер, крупный рыхлый мужчина с подвижным лицом.

Пал промолчал.

Мастер прикусил губу. Губы у него были красные и влажные. Лорану показалось, будто изготовитель подмигнул ему.

— Меня больше всего беспокоят возможные компрессионные переломы позвоночника, — смущенно объяснил венгр.

Мастер закрыл глаза и колыхнулся всем телом.

— Да-да. Я понял.

— И не забудьте про «револьвер».

Собеседник Пала быстро открыл глаза.

— Простите?

— «Револьвер». Или что-то вроде того. Но обычно это револьвер, я правильно употребил слово? Прошу прощения, если оговорился. Кусок резины, который берут в зубы. Чтобы не проглотить язык.

— Да-да, понятно.

Пауза.

— Зачем?.. — Мастер снова пожевал губу. — Могу я спросить, для чего…

— Применение электричества.

Мастер тотчас воодушевился еще больше.

— Да-да, понимаю!

Лоран Пал вытаскивает из свертка ремни и читает прилагаемые к заказу инструкции. Каким бы странным ни был этот человек-студень, работу он сделал превосходно. Дело, которым занимается Пал, мягко говоря, нешуточное. Сделай он что-то не так, и пациент проведет остаток дней в кресле-каталке.

При помощи сантиметра Лоран вымеряет металлические петли по обе стороны подголовника. Не помешают ли они установке электродов? Нет-нет, теперь понятно. Вот эта штучка закрывает вон ту, заходит за череп возле того узла крепления…

Пал, тряхнув головой, предается светлой меланхолии. Вот он — первопроходец нового направления в психиатрии двадцатого века. Сейчас его мысли заняты исключительно тем, как закрепить эти идиотские ремни. Однако как же простая кушетка возбуждает его — Человека с большой буквы, которому предстоит заглянуть в сокровенные тайны людской души.

Так бывает всегда. Второстепенные мелочи накапливаются, заслоняя собой более важные вещи. Пал ставит сумку на пол — уже слишком темно, чтобы продолжать работу, — и забирается на кушетку. Ее поверхность тверда, прохладна и уютна. Отлично. Пожалуй, сейчас самое время поразмышлять кое о чем другом.

Закрыв глаза, он мысленно возвращается к тому моменту, который определил формирование его личности и который в минуты раздражения Лоран заново проигрывает в памяти, напоминая себе, кто он такой и кем хочет стать.

Ему вспоминается то утро, когда фон Медуна впервые ввел пациенту камфару.

Целых четыре года тот человек оставался недвижим. Кататонический ступор превратил его в растение. Чрезвычайные меры представлялись вполне оправданными, если не откровенно необходимыми. Любое новое действие принесет скорее пользу, чем вред. Посеревшая от горя мать несчастного дала согласие.

Какими бесконечными показались им минуты, пока они ожидали конвульсий. Лицо фон Медуны, искаженное гримасой нечеловеческого напряжения.

Наконец-то! Вот он, долгожданный припадок.

Фон Медуна не спеша проверил рефлексы пациента, осмотрел его зрачки, говоря при этом как можно ровнее. Но кого могла обмануть эта видимость спокойствия, если все вокруг было забрызгано потом ученого!

Успех своего учителя Пал тогда прочитал на его лице. Он как сейчас помнит этот взгляд — взгляд, устремленный прямо в глаза миру. Учитель смотрел на мир в упор, пока тот не изменился.

Что касается пациента, то… а что, собственно, он помнит о пациенте?

Почти ничего. В памяти сохранилось немногое. Впрочем… Пал усмехнулся, вспомнив, как через несколько дней полностью поборовший болезнь юноша помахал им на прощание рукой, после чего сбежал вниз по ступенькам больничной лестницы прямо в распростертые объятия матери.

С порога открытой двери смотрового кабинета доносится чей-то сдавленный крик.

Пал приподнимается на кушетке.

В дверях Мириам.

— Я… — силится произнести она, тяжело дыша. — Я думала, что здесь никого нет…

Она отчаянно моргает. Солнце в этот час стоит довольно низко, и его лучи бьют ей прямо в глаза.

— Здравствуйте, Мириам! — произносит венгр и слезает с кушетки на пол. По его мнению, Мириам — симпатичная женщина. Вот только зря она всегда такая серьезная. Пал пытается улыбнуться своей самой добросердечной улыбкой.

Мириам прикрывает руками синий бант под воротником блузки. Оттуда, где она стоит, улыбку Пала ей не разглядеть. Женщина видит лишь его силуэт. Тень Лорана поднимается и скользит на фоне кроваво-красного окна красно-ржавой комнаты. Очертания его фигуры такие же четкие и подвижные, как у чернильной кляксы на металлической поверхности. Пал указывает на кушетку и спрашивает:

— Мириам, не желаете ли опробовать мое устройство?

Женщина с испуганным воплем выскакивает из комнаты, забегает в свой кабинет и захлопывает за собой дверь.


— Педик! Голубой! Гомосек!

Вспомнив минуты своего позора, мистер Энтони Верден съеживается в кресле.

Прошел год. Сейчас лето 1943 года. Лоран Пал занят тем, чем он и не предполагал заниматься в Лондоне. Прибыв в Англию, он живо представлял себе палаты психиатрических клиник, переполненные лунатиками, невротиками, неудавшимися самоубийцами. Увы, массового помешательства, которым пугали власти, так и не случилось. Жители Лондона — через отрицание и адаптацию — повернулись к войне спиной: «Работаем как обычно».

Отдельные экземпляры невротиков перепадали Палу по направлению из соседней университетской клиники. Вскоре у него возникло ощущение, будто английские коллеги относятся к нему как к цирковой собачке: интересно, давайте посмотрим, на какие фокусы он способен?

По крайней мере этот тип пришел сам. И все-таки, размышляет Лоран Пал, кто он, этот Энтони Верден? Стоит ли ему тратить свою профессиональную энергию на неудачника, что просиживает штаны в библиотеке философского общества?

Со слов самого мистера Вердена не совсем понятно, почему его до сих пор не призвали на военную службу. Мистер Верден утверждает, что он «поденщик» и «гнет спину». Да, но где и на кого? В конце концов в разговорах всплывает название — Доллис-Хилл. Поскольку Лоран Пал иностранец и не обременен знаниями о своей новой родине, смысл этих слов до него не доходит. Позднее, выяснив кое-что по телефону, он узнает: его пациент работает в Управлении почт и телеграфа. Так что Энтони Верден — не простой «поденщик».

— Знаете, у меня есть схемы. В принципе ничего особенного, но они помогают мне высиживать время на заседаниях. Нет, в целом пользы от них никакой, так, ерунда…

Меланхолия в избытке производит эту самоуничижительную чушь. В действительности Верден специалист в области телекоммуникаций, беспроволочного телеграфа и коммутационных устройств. Вот что спасает его от призыва на военную службу.

Лоран Пал с воодушевлением записывает в дневнике:

«Этот человек — мой КАПИТАЛ».

Для него, человека долга, лечение Энтони Вердена приобретает особую безотлагательность. Да, он хотел бы чаще видеть своего пациента. Он с радостью назначит ему новые встречи. Это будет не обычное «лечение», а настоящая, долгожданная военная работа!

Лоран Пал пишет в своем дневнике:

Э.Б. являет собой классический тип меланхолика. Он постоянно возбужден. У него недостаток веса. Не умеет улыбаться. Имеются свидетельства пренебрежения пациента к собственной внешности, что выходит далеко за рамки традиционной британской эксцентричности. На лице масса бритвенных порезов (первые намеки на нерешительность?). Под ногтями «траур». Руки немытые, беспокойно лежат на коленях.

Энтони Верден делает глотательные движения и всхлипывает, как маленький ребенок. Невозможно определить, какие в действительности эмоции таятся за этими внешними проявлениями.

— Она знала! — всхлипывает он. Смотреть на это со стороны неловко. — Пусть она не видела моего лица. Нет, она даже не удосужилась увидеть мое лицо, но она знала!

Смущенный поразительной непристойностью рассказа своего пациента моложавый терапевт инстинктивно пытается преуменьшить серьезность происшедшего.

— Возможно, та женщина просто решила пошутить, — высказывает он предположение. Это чисто человеческое стремление утешить страдальца, которое не имеет особой терапевтической ценности.

«Сосредоточься! — заклинает себя Пал. — Сосредоточься. Каждый пациент — испытание. Проверка твоей теории. Даже этот странный тип».

— Пошутить? — повторяет Верден с сомнением в голосе.

— Да, пошутить. Воспринимайте это как шутку. Возможно, ей хотелось поддразнить вас. То есть… — Палу ничего не остается, как попытаться перевести ситуацию на комические рельсы. — Вы под конец попробовали поиметь ее через… э-э. проход…

Врач чувствует, что краснеет. Он оказался совершенно не готов. А ведь его предупреждали. Часто ли такое бывает, чтобы уважаемый человек, работающий на правительство, ранее ничем не запятнавший себя, поздней ночью наталкивается на патруль сил противовоздушной обороны, а на нем нет брюк…

— Выходит, я все-таки педераст? — настойчиво спрашивает тоненьким голосом Энтони.

Лоран Пал водит перед собой рукой — словно англиканский священник, объясняющий прихожанам таинство Святой Троицы.

— М-м-м… — мычит он. Ему практически ничего не известно об особенностях поведения гомосексуалистов, и его это мало волнует. — Э-э-э…

Вообще-то Палу Энтони Верден даже симпатичен. Сексуальная неосторожность этого человека, конечно, ничем не оправдана. Но чтобы потом ваша партнерша обернулась и заглянула вам в душу, в ее самые сокровенные тайники! Чтобы она вытащила на свет божий тот самый подавляемый, мертвенно-бледный и нелицеприятный Страшный Секрет: Педик! Голубой! Гомосек!

Если бы у этой женщины хватило ума держать язык за зубами, мистер Верден, возможно, и дальше предавался бы этому своему грешку без каких-либо неприятных последствий. Сейчас странное время, а бомбежки сделали Лондон еще более странным. Его пациент мог бы выбросить из головы этот случай — или же нашел более приемлемый способ удовлетворять свою склонность к анонимным сексуальным контактам. Залитая красным светом комната. Умывальник в углу. Деньги на столе. Что же касается дела…

Сейчас простор для электрошоковой терапии. Она только-только вырвалась на свободу из затхлой трясины методов лечения соматических расстройств — лечения малярийной лихорадки, лечения сонливости, лечения инсулиновой комы, — чьи фальшивые озарения в двадцатые и тридцатые годы осветили утреннее чтиво не одного психиатра. А вот электрошоковая терапия работает — правда, никто не знает почему. Терапевтический эффект электричества, его дозировка и сила вызываемого припадка еще ждут своего исследователя. Философская база ЭШТ не разработана.

В такой атмосфере Пал, хотя и не питающий уважения к работам Лючио Бини, неизбежно подпадает под обаяние его новаторской теории. Есть ли у него другие источники? Следуя прецеденту, созданному в 1942 году «теорией аннигиляции» этого итальянского ученого, Лоран Пал считает себя кем-то вроде психиатра-гигиениста: электричество для него — своего рода мочалка для очистки мозга от прошлых ошибок и застарелых недоразумений.

После нескольких предварительных консультаций ему становится предельно ясно: Энтони Верден — гомосексуалист. Нарастающая меланхолия пациента гнездится именно в его сексуальной ориентации, в этом у Пала нет никаких сомнений.

В подобном случае применение электрошоковой терапии для лечения меланхолии совершенно оправданно. Пал по опыту знает: для улучшения состояния больного достаточно шести — восьми сеансов. Терапевтический эффект шестого сеанса часто бывает сродни чуду.

Правда, отдельным пациентам требуется большее количество сеансов, если нужно добиться ощутимых результатов. Кроме того, в глубине души Лоран живет дерзновенной надеждой на то, что, прибегнув к методу аннигиляции, он сумеет в конечном итоге выкорчевать гомосексуализм своего пациента, эту основную причину страданий Энтони Вердена.

Впрочем, и сам пациент одобряет такой подход. Он всячески подталкивает врача. Впервые в медицинской практике Пала терапия приобретает характер сотрудничества врача и больного. Словно они решили отправиться вдвоем в некое авантюрное путешествие, причем в такое сложное, полное неожиданностей время, как сейчас. Их цель — разгадать тайну сексуальных отклонений.

Пал нисколько не сомневается в решительности своего пациента. Да и с какой стати он должен сомневаться? Кто он такой, чтобы противиться намерению мистера Вердена, когда тот со слезами на глазах просит избавить его от неприятных страниц прошлого? От всего того, что мучило его с ранних лет, когда он залезал в трусы к лучшему другу. Его близкие отношения с матерью. Частые отлучки из дома отца-моряка. Чувственные ощущения, которые вызывает у него анус жены в момент соития. (Он сжимается? Втягивает вас? Расскажите обо всех ваших впечатлениях, мистер Верден, постарайтесь не забыть ни единой мелочи. Он подобен жаждущему рту? Или же дает вам отпор, словно сжатый кулак?) И многое другое. Все, что составляет суть половых отношений, все, что с ними связано, все, что они влекут за собой, — все это должно уйти.

* * *

На полу вестибюля за входной дверью философского общества раскинулся пушистый красный ковер. Широкая лестница ведет наверх, она даже ни разу не скрипнет. По дому разносится настойчивый стук пишущей машинки мисс Мириам Миллер.

На лестничной площадке во внушительном книжном шкафу красного дерева за застекленными дверцами хранятся издания, отражающие интересы общества: «Наука и здравомыслие» Альфреда Коржибского, тоненькая книженция в твердой обложке под названием «Вы можете говорить со своим отцом»…

Заинтригованный Энтони Верден тянется за этой книжкой и со смешком обнаруживает, что неправильно прочитал название. Об этом непременно следует рассказать доктору Палу: его ошибка, «оговорочка по Фрейду», наверняка подарит им пару минут веселья, а заодно поможет еще глубже заглянуть к нему в подсознание перед началом сеанса.

Доктор Лоран Пал — не психоаналитик, но год пребывания в Вене, где он штудировал учение Фрейда о взаимосвязи сознания и поведения, научил его кое-каким штучкам. Возьмем, к примеру, лондонский кабинет Пала. Его трудами довольно скромное помещение превратилось в нечто вроде кельи престарелого гностика: старинные ковры, полки, заставленные загадочными предметами, фотографии восточноевропейского города.

Медицинская аппаратура, напротив, на удивление недвусмысленна, и ее назначение не вызывает сомнений. Поворот латунных колесиков, спрятанных под узкой кушеткой — та обтянута красной кожей и набита конским волосом, — регулирует высоту и угол лежака, на который Энтони опускается в ожидании разряда. Увидев это устройство в первый раз, он принял его за нечто вроде дыбы. Впечатление ничуть не уменьшается и после того, как Энтони ощущает прочность кожаных ремней, которыми его привязали к кушетке, и холодный поцелуй металлических губ лопаточек, прижатых к его вискам. Лопаточки снабжены небольшими деревянными ручками, что делает их похожими на библиотечные штемпели. А чего стоит незабываемый вкус резинового «револьвера», который не даст ему прикусить язык.

Конвульсии лишают его последних сил. Иногда лишь спустя несколько дней он в состоянии передвигаться, не испытывая при этом болезненных ощущений. Разумеется, Рейчел за него беспокоится.

Джон Арвен со вздохом соглашается на правах друга семьи развеять ее опасения.

— Ради бога, Энтони, скажи мне, что ты с собой делаешь? Я никогда не ожидал, то есть… я хотел сказать… это тебе действительно необходимо? Почему ты продолжаешь истязать себя?

Энтони, лежа на кушетке, моргает и смотрит на своего старого друга из глубин удивительно уютного теплого колодца — так, наверное, смотрят на дневной свет из жерла шахты.

— Истязать? — переспрашивает он. Усталость, вызванная лечением, ему по-своему приятна. Для человека, никогда в жизни не утруждавшего себя физическими упражнениями, это как пробежать марафонскую дистанцию. Но даже этого Вердену кажется мало, он готов на большие «подвиги».

Энтони находится под впечатлением того, как машина доктора Лорана Пала затуманивает некоторые воспоминания, а в отдельных счастливых случаях даже стирает их. Его разум теряет былую рыхлость, становится все более и более совершенным, гладким и несокрушимым.

Конечно же, детище Лорана Пала — «массаж центров промежуточного мозга» — требует определенных жертв. Любимая музыка Энтони теряет над ним свою прежнюю власть. Дворцы больше не вздымаются причудливыми сводами к потолкам его разума. После разрешения одной особенно трудной модуляции там не осталось ни одного купола Брунеллески. Все сделалось плоским и серым — унылый остров его сознания, словно перенесенный туда с Северного моря. Лежащие под паром поля незаметно переходят в пустоши и дюны, которые затем превращаются в песчаные косы, с мучительной неторопливостью сползающие в мелководье.

Доктор Лоран Пал доволен результатами.

— Наш враг, — объясняет он Вердену, — это уклонение, бегство. Теперь я это вижу со всей ясностью. Вы убегаете от своей гомосексуальности. Вы стремитесь превратить ее в нечто такое, что подвластно вам. Но это не решение проблемы. Ответьте мне, мистер Верден, вы танцуете?

Энтони отрицательно качает головой.

— Всегда испытывал отвращение к танцам, — признается он.

— Вот видите? — смеется доктор Пал. — Вы боитесь, что, танцуя под музыку, вы изберете роль женщины, которую партнер ведет в танце. Вот вы и превращаете музыку в архитектуру, во что-то такое, что в вашей власти! Эти таланты — своего рода завеса, помогающая отгородиться от непосредственного жизненного опыта. Я пойду дальше (надеюсь, вы готовы к этому): я уверен, что ваша гомосексуальность — тоже бегство! Но от чего вы пытаетесь уклониться? От чего вы бежите, делая анус неким прибежищем? Вот это мы с вами и должны узнать!

И Энтони, опьяненный оргией самоуничтожения, делает прощальный жест самому себе. Работа утратила для него всякий смысл. Стала ему непонятна. Он собирает свои тетрадки и относит их в мусорный бак. Неожиданно Энтони вспоминает о философском обществе, приютившем доктора Пала. Идея! Он подарит свои книги здешней библиотеке. Мириам Миллер будет коротать долгие зимние вечера, внося их в каталог.

Вечером, вернувшись домой, Энтони обнимает Рейчел и неожиданно для себя рыдает.

Весь вечер он пытается что-то сказать ей. Верден желает принять участие в суровом и мужественном будущем ее народа, хочет вместе с ним переносить трудности и лишения.

— Наше будущее — в Палестине, — говорит Энтони. — Ты всегда была права, дорогая. Достойную жизнь можно обрести только там. В стране, где мы будем сами выращивать плоды своих трудов. В стране, в которой твой прах найдет последнее пристанище.

Рейчел изумленно смотрит на мужа, в изнеможении распростертого на кушетке.

— Это как-то связано с твоим лечением?

Он открывает рот, но не может подобрать нужных слов.

— Почему ты до сих пор молчал об этом? — спрашивает она.

Энтони лишь качает головой.

— Скажи мне! — настаивает Рейчел. — Я все пойму.

В этом Верден ничуть не сомневается. О, как все это безнадежно, как безнадежно…

— Любимая… — рыдает он и рассказывает ей обо всем. Спустя какое-то время он закрывает глаза — усталый, опустошенный, довольный — и ждет, когда его миру настанет конец.

Увы, мир остается на месте.

Энтони открывает глаза.

Рейчел, чьи прекрасные карие глаза полны любви, склоняется над ним и щекочет его за ушами.


Теперь у них есть цель, к достижению которой они шагают вместе, рука об руку. Отныне Энтони и Рейчел могут общаться друг с другом более свободно. Воздушное пространство между ними посвежело, сделалось чистым. Рейчел больше не нужно проявлять мнимый интерес к работе мужа. Энтони больше не обязан притворяться, что находит жену привлекательной.

Их брак более ничто не скрепляет, от чего он становится еще более прочным: искренность Энтони создала вакуум, место которого стремится занять их общее будущее.

Война в Европе отгремела, и друзья Рейчел уезжают в Палестину. Они присылают супругам книжки, издаваемые Объединенной рабочей партией. Они шлют фотографии, на которых запечатлены с винтовками чехословацкого производства в руках.

Энтони настаивает на том, чтобы они с Рейчел тоже уехали. Это именно то, чего ему хочется, именно то, что ему нужно.

— Понимаешь, раньше я думал, что мы частички великого целого, некоего исполинского левиафана. Может, так оно и есть. Теперь я понимаю: любой человек волен решать, где ему жить. Каждый из нас определяет, частью чего нам быть, а чего — нет. Впервые в жизни я чувствую готовность сделать выбор. Готовность прожить остаток жизни по-человечески. Копать и рыхлить мотыгой землю. Ты только подумай! Растить…

— Да-да, милый, как только тебе станет лучше, — обещает Рейчел, по-прежнему не способная до конца понять мужа. — Как только ты станешь совсем здоров.

4

1950 год

Кибуц Мигдал, основанный в 1930-х годах активистами движения «Арцти», состоит из двух жилых строений, оружейного склада, школы и столовой. Здесь нет никаких дорог — лишь тропинки, давно протоптанные через пустые пространства, и кое-где — кляксы бетона, прикрывающие колдобины. Бетон давно раскрошился, и дети яростно, будто преследуя мелких зверьков, пинают россыпь камней.

Кибуц построен на горном склоне чуть выше линии деревьев. О естественной тени говорить не приходится, ее заменяют параллелограммы темноты, отбрасываемые приземистыми зданиями. Ослеплённые жгучим солнцем глаза Энтони Вердена не могут приспособиться к мраку этой опасной металлической тени. Он боится даже приблизиться к ней. Ему кажется, что там притаились дети, они наблюдают за ним немигающими глазами, тусклыми от пыли.

В механических мастерских молча работают мужчины-кибуцники. Люди средних лет основали здешнюю алию в 1920-х годах. Молодые, едва достигшие половой зрелости — их дети. Промежуточное поколение приехало на эту землю в годы Второй мировой войны, будучи подростками. Энтони представляет себе вдохновенное письмо, которое вечером напишет Джону Арвену.

…они приехали сюда из Бухареста, Кракова, Берлина и Печа. Они говорят на разных языках — идиш, немецком и иврите. Друг с другом эти люди общаются при помощи жестов, имитируя тот род деятельности, которым занимаются повседневно,показывают, как пашут или обрабатывают мотыгой землю, ведут машину, стреляют. Они демонстрируют друг другу свою новую жизнь и все до единого с нетерпением ожидают того часа, когда советские войска ворвутся в эти земли с севера, чтобы помочь им воплотить в жизнь многовековую мечту.

Энтони приветственно машет рукой сынам этой суровой страны.

Ни один из них не отвечает ему.

Он повторяет свой жест.

Никакой реакции.

Он напишет в письме следующую фразу: «Передай Рейчел мой сердечный привет».

Энтони Верден подходит к самому краю горного выступа, на котором возведен кибуц. Нижние склоны противоположной горы обрамляют поля, но словно нехотя, эксперимента ради. Эти малярийно-зеленые квадраты не вызывают мыслей о прохладе или растительности. Они скорее похожи на лоскуты ткани, на которых проверяют стойкость краски. Земля окрашена неровно — местами она красно-оранжевая, местами желтоватая, но главным образом серовато-кирпичная.

Энтони скучает по жене.

Главная специализация кибуца — апельсины.

Апельсины кибуца Мигдал Тиква вырастают из крошечных зеленых зернышек в крепкие будто камень плоды размером и весом с лайм. Неразговорчивые и неулыбчивые кибуцники учат Энтони Вердена, как нужно подрезать деревья и ухаживать за ними.

Апельсины созревают. Пора копать канавы, отливать из бетона цистерны. Для этих целей уже выстроены шеренгами мешки с цементом и ведра с песком. На грузовиках доставляют керамические трубы, которые будут питать резервуары водой. Привозят и насосы, но они вечно ломаются, и старики днями напролет сидят в металлической тени, разбирая и вновь собирая неисправные механизмы. Тем временем Энтони и другие мужчины помоложе трудятся под жгучим солнцем среди высохших от зноя деревьев.

Оглядываясь по сторонам во время работы, Энтони замечает, что молодые кибуцники подрезают деревья с той же мрачной, неулыбчивой миной, с какой стреляют из винтовок по расставленным среди камней мишеням. Лица у них будто вырезаны из дерева. Немного маслянистые — точнее, просмоленные. Солнце может воспламенить эти лица в любую секунду. Сгорая, они, наверное, станут потрескивать, раскрываться от жара, подобно стручкам, из которых будут появляться новые, еще более отполированные. Верден больше не может смотреть на эти лица, как не может смотреть на солнце, отражающееся от полированной металлической маски.

Поначалу Энтони считал, что этим молодым, красивым мужчинам не по нутру ухаживать за деревьями и что они с нетерпением ждут конца рабочего дня, чтобы поупражняться в стрельбе. Увы, он ошибался. Когда мускулистые парни целились и вели огонь из винтовок по камням, они явно желали обтесать их выстрелами, обработать со свирепой нежностью, придать нужную форму — и так до тех пор, пока последний камень не будет отполирован пулями, пока вся страна не обретет равномерную прочность казарм, в которых они спят.

Он не может общаться с ними. Ничтожный запас немецких слов, заученных когда-то в школе, едва позволяет спросить, что ему делать, о нормальном же общении не может быть и речи. По прибытии в кибуц Рейчел, которая еще в Лондоне начала брать уроки иврита, попыталась обучить мужа древнему языку предков. Однако ее внезапный отъезд в Англию оставил Энтони немым и глухим.

В своих редких письмах друзьям он старается делать хорошую мину при плохой игре.

…в далекой пустынной стране обитатели Мигдал Тиква строят социалистический Эдем. Скоро здесь появятся чехословаки со своими товарищами по оружию, русскими, которые приедут сюда, чтобы создать на земле древней Палестины форпост райской советской будущности. Пока же они шлют оружие и обещания, а мускулистые мужчины из кибуца Мигдал Тиква, ухаживающие за апельсиновыми деревьями, учатся стрелять из винтовок по намалеванным на камнях мишеням.

Вселенский характер этого видения — вдохновляющий призыв к общему делу, — конечно же, иллюзорен. Он никогда не разделял подобных взглядов. Жизнь научила Энтони подлаживаться под убеждения жены. Это не его борьба, а ее. Или когда-то была ее борьбой.

Мало того что сама Рейчел перестала мечтать о светлом будущем еврейского народа, так она заманила его сюда и бросила среди руин своих прежних мечтаний.

После того как Рейчел уехала, Энтони проникся неприязнью к ее соплеменникам. К скалам, по которым он вынужден карабкаться, к солнцу, от которого опухает и краснеет кожа, от чего он становится похож на большого обгоревшего ребенка. Как бы упорно ни трудился Верден, лицо все равно выдает в нем человека со стороны. Красивое, с тонкими чертами лицо: он осторожно прикасается к покрасневшей коже, тщетно надеясь на то, что оно приобретает металлический блеск.

Пожалуй, самую сильную неприязнь Энтони испытывает к апельсиновым деревьям. В этом году будет собран первый урожай, что позволит кибуцу получить немалые деньги. Поселенцы постарше, приходя в апельсиновые рощи, со слезами на глазах любуются реальным воплощением своих давних грез. Замешивая бетон для резервуаров-хранилищ, Энтони хочет кулаками вытереть слезы на лицах этих людей.

Пришло время сбора урожая. Фрукты снимают с веток, укладывают в ящики, перевозят и, что самое ужасное, едят. Весь следующий месяц апельсины — единственные фрукты, которые подают к столу в кибуце Мигдал Тиква. Любое блюдо, обильно сдобренное чесноком, тут поливают апельсиновым сиропом. Апельсиновый сок кибуца Мигдал Тиква разъедает десны Энтони Вердена словно электролит аккумуляторной батареи. Кончик языка покрылся воспаленными точками крошечных язвочек. Апельсиновый сок для его организма — словно яд. По ночам он бурлит в животе, разъедая стенки желудка, образуя все те же язвочки; Энтони может даже определить их местоположение и сосчитать количество. Цвет наливаемого в жестяные кружки сока неестественно ярок и похож на автомобильную краску. От него портятся кружки, он оставляет на их внутренних стенках темные пятна, которые затем невозможно отскрести.

Каждое утро Энтони выкатывает свой раздутый живот из общей спальни общежития — живот, который, похоже, больше не принадлежит ему. Он стал отдельным чужеродным телом — некий агрегат, тесно связанный с производством апельсинов. Энтони входит в столовую, где на столах возле каждой миски с кашей возвышается груда оранжевых фруктов. После завтрака он, передвигаясь странной, как у краба, походкой, приобретенной им после сеансов доктора Пала, спускается вниз по склону горы к террасам, отмеченным огромными валунами. Их затащили сюда первые поселенцы, ныне совсем пожилые люди. На это ушли их молодые годы. Как они уверяют, эта работа делалась при помощи осликов, конопляных веревок и шкива, а порой и просто голыми руками. Энтони на мгновение останавливается и смотрит вниз на красновато-ржавую землю у подножия горы, и ему кажется, будто каждый квадратный метр ее усеян апельсиновыми корками, побуревшими и выцветшими на солнце, размякшими и подгнившим в скудной тени, где на них появился зеленый налет плесени. Затем, услышав урчание трактора, он отходит от края, берется за угол брезента, помогает расстелить его по земле. После этого мужчины помоложе берут лестницы, крюки и ножницы и начинают собирать апельсины — те с приглушенным чмоканьем падают на землю. Эти плоды уже непригодны для транспортировки, и Вердену придется съесть их сегодня за обедом — кибуцники, опьянев от удачного урожая, символа их успеха, временно прекратили выпекать хлеб, заменив его сочными фруктами.

Покончив с падалицей, молодые мужчины и женщины, захватив корзины, взбираются на деревья и срывают один за другим блестящие, мясистые апельсины. Для Энтони Вердена это признак нехватки воображения: ведь обитатели кибуца вместо того, чтобы оставить лучшие плоды для себя, предпочитают набивать живот битыми, а отборные продают в другие места.

В столовой Энтони съедает апельсин, отвернувшись от соседей, чтобы те не видели гримасы отвращения, с которой он проглатывает дольки опостылевшего плода, на который ему тошно смотреть. Остальные поглощают фрукты с таким видом, будто это свежеиспеченные булочки. Здешние люди — монстры потребления, и Энтони Верден начинает бояться их.

У него больная спина, и после обеда он помогает женщинам паковать урожай. Упаковка заключается в следующем: обернутые соломой апельсины укладывают в ящики с нанесенной темно-красными чернилами маркировкой — названием кибуца. Впрочем, и эта работа — ведь ему часами приходится сгибаться над ящиками — также не идет на пользу больной спине. Ужинать Энтони садится с трудом, чувствуя, что тело разламывается от боли. Перед ним вновь оказываются ненавистные апельсины, полные мелких косточек.

На следующее утро ящики с фруктами на грузовике отвозят на рынок в Хайфу. Здесь лидеры Объединенной рабочей партии, сидя в уличных кафе, ведут разговоры о революции, время от времени бросая взоры на север. Они ждут, когда же появятся советские танки и помогут евреям создать социалистический рай, во имя которого они упорно трудятся. Мужчины мысленно представляют себе, как они выложат пальмовыми листьями дорогу перед танками. Женщины мечтают, как будут бросать гирлянды цветов на шеи отважных танкистов. Постоянное ожидание создает в Хайфе атмосферу вечного праздника. Это — истерия человеческого сообщества, вечно живущего на грани нового тысячелетия.

Подобное настроение передается даже суровым обитателям кибуца Мигдал Тиква, когда грузовики отправляются в Хайфу. Прикрываясь от палящих лучей солнца, женщины спускаются с каменных террас и, улыбаясь, передают свою ношу водителям в высоких кабинах. Под клетчатыми платками лежат предназначенные для водителей и их товарищей апельсины. Они станут есть их в дороге — брызжа соком на свои свитера из грубой шерсти, на сиденья, приборные доски, ветровые стекла. Привлеченные запахом фруктов, всю дорогу до Хайфы кабины грузовиков будут атаковать осы, проникая в щели в оконных стеклах и даже через воздухозаборники.

Энтони Верден с нетерпением ожидает этих поездок в Хайфу. Его не страшит ни сутолока рынка, ни высокие ряды ящиков с апельсинами, ни вонь отбросов, ни тучи ос.

Больше всего он ждет возможности зайти в кафе, где можно выпить горячего сладкого кофе с пирожными, дабы успокоить исстрадавшуюся, изъеденную апельсиновым соком полость рта. В этих кафешках, даже несмотря на то, что здесь полно мускулистых и загорелых сынов еврейского народа, присутствует намек на некий шик. В свою очередь, это располагает к общению и даже к размышлениям.

Энтони припоминает, что такое мысль и мыслительный процесс. Он вспоминает, как когда-то ему захотелось перестать думать, вспоминает, насколько коварным оказалось это желание. Верден начинает сомневаться в том, прав ли он был, принимая такое решение.

Подобно человеку, у которого слишком длинный отпуск (когда затянувшееся безделье оборачивается скукой), Энтони садится за столик уличного кафе, окна которого выходят на рыночную площадь Хайфы, и начинает мысленно экспериментировать с идеей всех идей.

Он пишет:

Я привык думать, что индивид — это нечто избыточное. Раньше я полагал, что будущее за группами людей, работающих вместе. Собранные в единый коллектив, они знают больше, и это делает их мудрее. В это я искренне верил. Но когда все без исключения люди объединятся при помощи телеграфных проводов, то настанет день, когда все будут все знать обо всем…

Энтони задумывается. Кому он пишет это письмо?

Я считал, что это послужит благу человечества. Всеобщее единение. Последнее безмолвное примирение всех людей и их мира. Конец отчуждению и бессмысленному существованию…

Да, все верно. Теперь ему понятны его собственные ограниченные возможности. Лечение у доктора Пала устранило перепады настроения и прояснило сознание. Энтони больше нечего сказать. Мечтать ему почти не о чем, надеяться тоже не на что. Раз так, то он выскажется прямо сейчас. Пока не стало слишком поздно.

Конец войны и ее последствия — свинцово-серое море разрозненных воспоминаний.

В последнее время спина все чаще дает о себе знать.

Энтони вспоминает, как лежал на больничной койке, превратившись почти в полного инвалида.

Он вспоминает, как умолял своего старого школьного друга Джона Арвена проявить сочувствие к его жене.

Верден вспоминает (скорее всего это было в 1948 году), как пробудился после операции, призванной исправить его позвоночник. Когда он отошел от наркоза, то увидел в палате Арвена. После операции Энтони было так лихо, что лицо его превратилось в застывшую маску. Впрочем, оно и к лучшему — ведь он сам не знал, радоваться ему или нет.

— Отдернуть занавески? — спросил Джон, подойдя к окну.

— Не надо! — прохрипел Энтони.

Арвен посмотрел на занавески, на цветы, на аппарат, который не давал спине Вердена оставаться в одном положении.

— Вставай! Живо вставай! — в отчаянии закричал он. — Поднимайся на ноги!

Можно подумать, этим скроешь тот факт, что Рейчел нет в больнице.

Воспоминание заставляет Энтони вздрогнуть. На рыночную площадь обрушивается порыв ветра. Верден разглаживает лист бумаги и пишет:

Война зачаровывала меня. Перемещения денег, машин и людей, стратегии, сдвиги глобального баланса сил. Конечно же, чем дольше шла война, тем более передовой и изобретательной она становилась, приобретая более научный характер. Однако все более очевидным делался факт, что за нее никто не отвечает. Война вспыхивает и проистекает в мировом пространстве, действуя по своим собственным законам. Даже Черчилль представляется карликом на фоне вселенского масштаба событий. Этакой шестеренкой безжалостного и ненасытного экономического механизма…

От таких мыслей Энтони пробирает дрожь. Он представляет себе, что Рейчел сказала бы об этих незамысловатых абстракциях, что сказал бы про них любой проходящий мимо еврей. Любая юная девушка из лагеря Терезин, на руке которой вытатуирован номер.

Верден откладывает ручку в сторону и наблюдает за жизнью рынка. Апельсины… Неожиданный порыв ветра уносит прочь незаконченное письмо. Он вскакивает с места, пытаясь поймать его, но спину пронзает боль. Тяжело дыша, Энтони снова опускается на стул. Все, что он написал, безвозвратно потеряно. В следующее мгновение ветер проносит мимо него бумажный лист, похожий на те, которыми прикрывают ящики с апельсинами. Лист цепляется за ножку стула. Энтони осторожно наклоняется, чтобы поднять его. На одной стороне изображение улыбающейся цветущей девушки в платке, срывающей с дерева сочные апельсины. Энтони, вздрогнув от отвращения, переворачивает листок — вторая сторона чиста.

До чего же интересно устроен мир.

Он разглаживает лист, положив его на стол, берет ручку и заканчивает мысль. Не важно, что начало утеряно. Какое это имеет значение? Самое главное, что у него есть мысли.

Он пишет:

После войны моя жизнь изменилась, и роскошь расстояния не доставляет мне больше радости.

Гораздо труднее (и по этой причине более похвально) думать о вещах по обычным человеческим меркам. Трудно быть честным.

Он начинает:

В Палестине я похоронил свой брак и заглянул в собственное сердце.

Это одно из пространных писем, которые Энтони пишет человеку, которого больше не может называть своим другом.

К каким только уловкам не прибегал Джон Арвен, пытаясь объяснить отсутствие Рейчел. Якобы она перебралась в сельскую местность, чтобы отдалиться от лондонского круга общения. «Рейчел знает, что переезд в Палестину многое изменит в ее привычном ритме жизни».

Такая вот казуистика. Прикованный к постели Энтони пытается извлечь из глубины души хотя бы пару теплых слов, однако не находит ничего, кроме желчной фразы:

— Похоже, она решила эмигрировать постепенно.

Его колкость не осталась незамеченной.

— Она сейчас занята тем, — раздраженно отвечает Джон, — что ждет. Да, ждет, когда ты поправишься.

Но почему она не пришла сюда, чтобы увидеться с ним? Почему ничего не написала?

— Наберись терпения, — настаивает Джон Арвен, Мудрец. — Для тебя сейчас самое время взять бразды правления семейной жизни в свои руки. Все у вас наладится. Если хочешь, я буду приходить к тебе чаще.

И вот Энтони стоит на привокзальной платформе в ожидании лондонского поезда. Как всегда он неряшлив, рукава рубашки закатаны до локтей. Они сели в машину Рейчел, и Джон — очень аккуратно и очень медленно — довез их до дома.

В саду перед домом росли рододендроны. Лужайка была новая и в свете угасающего дня казалась желтовато-зеленой. В противоположность ей дом был большой, как будто сгорбившийся под собственным весом, с медуницами над дверью и старыми розовыми кустами, полными острых шипов. Рядом с домом пристроилась уродливая бетонная улитка гаража. Посреди сада — газонокосилка. В землю воткнуты вилы, на рукоятке которых болтается старый твидовый пиджак. Тут же валяются садовые ножницы. По пути к двери Джон Арвен подхватил пиджак и на ходу надел его.

Энтони не смог бы ответить на вопрос, что он испытывал в эти мгновения. Держался ли Джон тогда нарочито небрежно? Или же в его поведении было нечто собственническое? Трудно сказать, однако Верден уловил некий подтекст, в котором для него уже не было места.

Арвен провел его через заднюю дверь прямо в кухню.

Рейчел месила тесто в большой фарфоровой миске. Руки до локтей в муке. Полоска муки красовалась и под ее правым глазом. Казалось, она излучает сияние. Волосы сильно отросли за это время. Еще никогда жена не казалась Энтони такой красивой, как в эти мгновения. Он был не в силах произнести ни слова. Он не мог сдвинуться с места.

Увидев Джона, Рейчел улыбнулась.

Потом заметила Энтони и ахнула.

Рейчел его не ждала. Джон ничего не сказал о его приезде.

— Значит, это ты, — только и сказала она.

Вспоминая все это, Энтони пишет:

Я скучаю по тебе, дорогой Джонни. Искренне надеюсь, что вы вдвоем нашли свое счастье. Я не виню тебя за то, что ты отбил у меня Рейчел. Но как жаль, что ты влюбился не в меня!

5

20 июля 1969 года

В колониальной столице Мозамбика, городе под названием Лоренсу-Маркиш, сейчас вечер. Уличные торговцы складывают в чемоданы свои нехитрые товары: батарейки, дамские сумочки, деревянные шкатулки, украшенные резьбой. Игрушечные автомобильчики, сделанные из консервных банок, разнокалиберные лекарства, жареные пирожки, расчески, дешевую косметику из Гонконга. Открытки с изображениями католических святых. Фотографии Элвиса Пресли.

Энтони ничего этого не видит. Он по-прежнему сидит напротив Грегора в одной из комнат «института» и до сих пор не понимает, почему его держат здесь. Кроме того, у Вердена адски болит спина. Ощущение такое, будто вместо костей у него раскаленные угли.

Напряжение в этой команде нарастало всю эту неделю. Одна странность сменялась другой. Например, сегодня Энтони обнаружил, что «институт» закрыт. Безмолвные фигуры время от времени скользили за матовым дверным стеклом, совершенно не обращая на него внимания, хотя он часто постукивал тростью по двери. Иногда Грегор приветствовал Энтони с настойчивым дружелюбием убийцы из дешевого фарса, который пытается отвлечь внимание от мертвого тела в углу.

В таких случаях Димитривич подолгу разговаривал с Энтони, и их беседы затягивались порой до полуночи. Главным образом они были связаны с военными воспоминаниями Грегора. По специальности он взрывотехник, обученный выводить из строя боевые системы противника. Димитривич долго и подробно расписывал Энтони свои достижения на этом опасном поприще, повествовал, как одно за другим взрывные устройства покорялись его власти.

Три часа дня, напряжение достигает своего пика, и Грегор, дрожа, включает маленький транзисторный приемник на подоконнике. Ссутулившись, он стоит к Энтони спиной, чем-то напоминая заместителя директора захудалой частной школы.

Когда хунта растеряла былое могущество, на радиостанции практически не осталось никого из прежнего персонала. Димитривич, напротив, из тех людей, чье желание угодить граничит с покорностью. Он воспринял роль гробовщика умирающего учреждения с тем педантизмом, с каким выполнял все прочие обязанности, будь то работа с документами или необходимость отвечать на телефонные звонки. Почему он остался? Или его энергия не нашла себе лучшего применения?

Радио настроено на местную правительственную станцию. Главная новость та же, что и во всем мире, — космический полет легендарной жестянки, которая в данный момент находится на расстоянии 240 000 миль от Земли. Энтони сквозь синхронный перевод на португальский язык пытается разобрать английские слова, транслируемые из Хьюстона.

…возможно, вам будет интересно узнать, поскольку вы уже в пути, мнение хьюстонского астролога Руби Грэма. Он утверждает, что вам в полете на Луну будет сопутствовать удача, на это указывают все знаки. По его словам, Нил умен, Майк проницателен, а Базз умеет находить выход из самых сложных ситуаций. Он также считает, что Нил привык смотреть на мир сквозь розовые очки, но всегда готов прийти на помощь тем, кому нелегко…

В двадцать минут пятого трансляция прерывается экстренным выпуском новостей.

В пригороде Лоренсу-Маркиша в результате взрыва, предположительно осуществленного ячейкой террористов, погиб международный чернокожий фанатик Жоржи Каталайо.

Грегор издает странный горловой звук.

Энтони, раздраженный тем, что диктор прервал трансляцию из Хьюстона, предполагает, что Димитривич также недоволен. Он уже собирается нелестно отозваться о местной радиостанции, но Грегор опускается на колени. Первое, что приходит в голову Вердену, — у его собеседника сердечный приступ. Он поспешно наклоняется над Грегором, и тут ему становится ясно, что тот просто собирается открыть институтский сейф. Может, Димитривич вспомнил о каком-то документе? О чем-то срочном, безотлагательном?

— Что случилось, Грегор? — спрашивает Энтони.

Тот, ничего не говоря, дрожащими пальцами пытается набрать код.

Вердена не раз удивляли странные поступки Димитривича, но ни разу ему не доводилось видеть его в таком состоянии. Судя по всему, дело действительно крайне важное… Только когда Грегор открывает массивную стальную дверь и начинает стопками вытаскивать какие-то бумаги, ему на ум приходит мысль, что подобные действия его работодателя как-то связаны с только что переданным по радио известием.

Пока Димитривич перебирает бумаги. Энтони решает пользоваться его занятостью, чтобы выведать секреты «института».

Из целого моря счетов, расписок и требований Грегор извлекает тонкий белый конверт. Разрывает его и достает какие-то листки бумаги. Один листок он передает Энтони, другой засовывает себе в карман, остальные комкает вместе с конвертом и бросает обратно в сейф.

— Максимально точно выполняйте все, что здесь сказано, говорит Димитривич, не глядя на Вердена. — Не задавайте никаких вопросов. Не задерживайтесь здесь. Не ходите домой.

Энтони внимательно изучает листок. На машинке с высохшей лентой выцветшими буквами напечатан план бегства. Название пароходной компании. Телефонный номер. Сопутствующие инструкции настолько наивны, что могут быть лишь чем-то вроде кода.

Если позволяет время, убедитесь, что у вас имеется необходимый запас теплой одежды.

Ни при каких обстоятельствах не соглашайтесь садиться в незнакомые вам машины.

Избавьтесь от ключей от вашего дома.

Избегайте сексуальных контактов.

Обязательно наденьте прочную обувь.

После того как все бумаги вернулись на свое место, Димитривич неуклюже наклоняется и что-то ищет в правом верхнем углу сейфа. Затем достает из его внутренностей маленький металлический ананас.

Верден удивленно моргает.

Это граната.

Грегор вытаскивает чеку, бросает гранату в сейф и захлопывает дверь.

Дверь жутко тяжелая. Чтобы ее закрыть, требуется целая секунда. И в эту самую секунду граната скатывается с лежащих в сейфе бумаг и падает на пол. У Энтони перехватывает дыхание. Грегор вновь распахивает дверь — петли хорошо смазаны, и она открывается легко. Быстро, как горячую картофелину, хватает гранату, кладет ее на бумаги и вновь захлопывает сейф.

Дверь захлопывается.

Граната взрывается.

Конструкция у сейфа надежная, и взрыв сказывается на нем не больше, чем удар гаечным ключом.

Куда громче звучит пронзительный вопль — это кричит Димитривич. Взрывом ему оторвало указательный палец, из обрубка брызжет кровь — на пол и стол, на брюки и туфли Грегора, на ботинки Энтони, на дверь и дверную ручку. Димитривич бросается вон из комнаты, и Верден идет по его кровавым следам. Энтони как завороженный следует за незадачливым взрывотехником, тоже выходит на улицу, но вскоре теряет Димитривича из виду на оживленном перекрестке.

Верден не знает, куда идти дальше. Он вытаскивает полученную от Грегора бумажку и читает: «Если позволяет время, убедитесь, что у вас имеется необходимый запас теплой одежды… Обязательно наденьте прочную обувь».

Непонятно, почему ему нельзя возвращаться домой. Что с ним может случиться? Да нет, ему непременно нужно домой.

А завтра?

Что ему делать завтра? Нужно ли возвращаться в «институт»? Что он там увидит, если придет туда? Встретит Грегора с забинтованной рукой, тот извинится перед ним и все объяснит? Или же там все будет закрыто, опечатано полицией, а сам «институт» взят в кольцо военными машинами и сотрудниками ПИДЕ в штатском, в плохо скроенных темных костюмах?

Или же комната окажется пустой, незапертой, такой, какой они ее оставили, с грудами иностранных газет и давно устаревших географических справочников… Если все будет именно так, то следует ли ему оставаться и дожидаться телефонного звонка?

Совершенно сбитый с толку Энтони прячет загадочную бумагу в карман и наугад отправляется в странствие по городу.

Торопясь покинуть здание вслед за Грегором, Верден забыл в кабинете прогулочную трость. Ему хочется вернуться в «институт», сесть в кресло, выпить чаю, послушать стоящий на подоконнике транзистор, снова услышать мистический диалог между людьми, разделенными расстоянием в четверть миллиона миль, уловить слова человека, который скоро ступит на лунную поверхность. Но он боится: паника, в которую впал Димитривич, и бумага с грозными инструкциями завладели его воображением. Возвращаться в «институт» нельзя. Во дворе рядом с обшарпанным отелем две старухи под фиговым деревом обмолачивают маисовые початки, чтобы сварить кашу. На противоположной стороне улицы другая женщина помешивает в кастрюле на открытом огне пряное овощное рагу, его запах чувствуется даже там, где стоит Энтони. На лицо поварихи для защиты от солнца густо нанесен слой какой-то белой мази — здесь так делают многие.

Энтони Верден выходит к отвесному берегу, с которого видна бухта. Стоящая в дверях женщина зовет его. Он знает, что если посмотрит на нее, то ее улыбка разобьет ему сердце.

Ему неоткуда убегать. Ему не нужно спасаться бегством. От чего и от кого ему скрываться? И все же Энтони идет дальше.

Ни при каких обстоятельствах не соглашайтесь садиться в незнакомые вам машины.

Да. Действительно.

Он не оглядывается по сторонам. Пути домой нет. Дорога обратно в «институт» тоже закрыта. Если быть точным, он уходит не из этих мест. Напротив, когда Энтони анализирует немногие чувства, вызванные в нем последними событиями, ему кажется, что он не уходит, а движется навстречу…

Движется навстречу чему-то неведомому, чему-то такому, о чем говорится в этой жуткой бумажке, которую он держит в руке.

— Боже! — произносит Энтони вслух, перечитывая инструкции в третий или четвертый раз. Он точно не знает, как ему реагировать — разозлиться или посмеяться. До него только сейчас доходит, что в этом перечне рекомендаций есть и такие, которые можно назвать точной копией событий, что уже были в его жизни: «Избавьтесь от ключей от вашего дома… Избегайте сексуальных контактов».

Контора пароходства занимает второй этаж старой португальской виллы, расположенной чуть севернее порта. Полки комнаты заставлены рядами древних бухгалтерских книг в тряпичных переплетах. Массивная мебель словно плавает в клубах табачного дыма. Около окна сидит белая девушка и что-то печатает на машинке. Она поворачивает к вошедшему голову, но потом возобновляет работу. От усердия машинистка чуть высунула язык — тот влажно поблескивает в задымленном воздухе кабинета. Верден подает ей свою бумагу. Язык девушки возвращается на положенное место, оставив влажный след на нижней губе. Она лениво указывает на дверь, кладет бумагу к себе на стол и продолжает печатать. Энтони тянется за бумажкой. Рука девушки поднимается и со шлепком ложится на лист. Встретив колючий взгляд машинистки, он первым отводит глаза в сторону. Задать ей вопрос — значит заставить машинистку заговорить, а Верден боится: вдруг у нее окажется противный голос.

Он открывает дверь. Эта комната светлее приемной и более современно обставлена. Флуоресцентные лампы на потолке поблескивают капельками влаги. На неровном полу — тонкий выцветший ковер. Огромный, нездорового вида человек жестом приглашает Энтони сесть. В комнате работает радио, настроенное на какую-то международную станцию. Немного искаженный трансляцией голос Центра управления полетом наполняет пространство.

После того как «Аполлон-11» оказался на невидимой стороне Луны, мы потеряли его сигнал. Скорость корабля составляет 7664 фута в секунду, его масса — 96 012 фунтов. Остается семь минут и сорок пять секунд до выхода на лунную орбиту.

Спустя семь минут и сорок пять секунд вопрос с датой и способом отъезда Энтони Вердена из Лоренсу-Маркиша был решен — быстро и без всяких проволочек. Единственное, что вносит некую дисгармонию, — фальшивое имя в документах. А в остальном Энтони ждет судьба вольнонаемного матроса на борту какого-то пароходика.

«Аполлон-11», «Аполлон-11», вызывает Хьюстон! Слышите меня?

— Капитан выдаст вам новый паспорт прямо перед прибытием в пункт назначения. — Скороговорка человека из пароходства явно приобретена в результате постоянного общения с типами вроде Вердена. Энтони представил себе эту массу людей, заходивших в кабинет — более или менее отчаявшихся, более или менее сконфуженных — и выходивших уже с новыми именами.

Верден сам не понимает, что вынуждает его покинуть Мозамбик, тем более на столь неудобном транспортном средстве, да еще под чужим именем. С другой стороны, он не может придумать причины, по которой должен остаться. Все, что составляло здешнюю жизнь Энтони, испаряется из его сознания подобно последнему эпизоду сна в первые минуты после пробуждения.

Как же добраться до дома? Он ведь даже не помнит, какая дорога туда ведет.

Нил Армстронг произносит: «Сейчас мы проходим над кратерами группы Мессье и смотрим на них сверху вниз, строго вертикально. Мы видим внушительных размеров глыбы на дне кратера. Я не знаю, на какой мы сейчас высоте, но думаю, что эти глыбы очень большие».

Энтони Верден нехотя покидает зону слышимости радио, выходит из комнаты, а затем и на улицу. Уже вечер, короткий тропический вечер. Он ловит себя на том, что по-прежнему комкает в руке документы. Энтони преодолел эту пропасть, шириной пусть даже всего лишь в улыбку клерка! При этой мысли его охватывает головокружительное ощущение радости: путь в новый, неведомый мир для него открыт.

А в кабинете, из которого он только что вышел, звучит голос Базза Олдрина: «Когда здесь зажигается звезда, в этом нет ни капли сомнения. В одно мгновение она там, а в следующее — уже бесследно исчезла».

Загрузка...