Часть III Нищая братия

- Ай же ты, Спас, Спас милосердный,

Не давай ты им (нищей братии)

горы золотые,

Не давай ты им реки медвяные.

Сильные, богатые отнимут;

Много тут будет убийства,

Тут много будет кровопролитья.

Ты дай им Свое святое имя:

Тебя будут поминати,

Тебя будут величати.

От того они слова

Будут сыты да и пьяны,

Будут и обуты, и одеты,

Будут и теплом обогреты,

И от темные ночи приукрыты.

Из русской старины

о Вознесении Господнем


Глава I Побирушки и погорельцы

Не родом нищие ведутся, а кому Бог даст.

И церковь не строй, а сиротство прикрой да нищету пристрой.

Народные пословицы

I

На дворе осень. Однако еще не та пора ее, когда неустанные дожди распускают невылазную грязь и холодную, пронизывающую до костей сырость, когда исчезает спокойное настроение духа и серенькая природа кажется еще сумрачнее.

Осень была в начале. Листья деревьев изменили цвет: шершавая осиновая роща из долговязых деревьев окрасилась в светло-желтый, как охра; вишневые приземистые кусты ярко покраснели - листья на них стали как кармин, но дубовый пожелтелый лист еще не перешел в грязный и мрачный бурый цвет. Лиственные леса начали уже навевать грусть и усиливать осеннюю тоску, и только березовые перелески по низинам отливали совсем лимонной окраской умиравшей листвы и приятно для глаз вырезались на темном фоне хвойных лесов, оживляя и скрашивая их мертвенную несменяемую одежду.

Утренники с холодком уже давно начались, и холодная роса усердно выгоняла на солнечную дневную пригреву сочные и маслянистые головки грибов - остаточные признаки растительной силы, несомненно истощенной и значительно ослабевшей. Свежий и сухой холодок днем, задерживавший высыхание всего намоченного росой и дождем, давал чувствовать в теле ту бодрость и силу, которые делают приятным труд и оживляют работы в той мере, в какой умеют ценить это всего больше в деревнях и всего чаще на полях и гумнах.

Я вспоминаю теперь одну такую осень на Клязьме, во Владимирской губернии, когда, потаскавшись пешком в тех местах и натолкавшись между офенями, возвращался я от богомазов навстречу новых впечатлений, которые на тот выход были тоже остаточными.

В самом деле, стояла пора хлопотливой деревенской осени, в самом серьезном ее величии, когда идет строгая проверка и оценка сельских работ и земледельческих знаний. Не богата такими впечатлениями промысловая Владимирская губерния, однако кое-что дает, потому что и на Клязьме крестьяне стараются еще сохранять старинный и заветный характер земледельческого народа.

- Где ни бегают: кто с лучком, кто с иглой, а кто, как и наш брат, с коробочком, - где ни бегают, а к осени домой гоношат, - подсказывает мой товарищ по телеге, красноглаголивый говорун офеня.

- После Покрова опять все на все четыре разойдутся... Так ли я говорю?

Вопрос относился к третьему из нас, сидевшему на облучке и имевшему за эту работу получить от нас по доставлении на условленное место «чалковый рупь».

Угрюмо отвечал он в поучительном солидном тоне:

- Мы тоже. По берегам-то Клязьмы в поймах корье дерем.

- Ивовое?

- С черноталу (с ивы). Выждем вот ненастную погоду и пойдем драть.

- Не от вас ли это колодцы-то копать ходят?

Не дождавшись ответа, мой спутник обратился ко мне:

- Только одним ремеслом и занимаются и на него простираются. Не надо колодцев - и они без дела. Какова промышленность?

- А ты не зубоскаль. Закопаешь, брат, когда что ни посей - ничего не взойдет. У нас вон и на попе кругом поля-то объезжали бабы, да и тут ничего не выдрали.

Разговор продолжался все в таком роде: с насмешливыми, бойкими заметками - с одной стороны, в самом простодушном и откровенном тоне -с другой.

Эта другая сторона любопытна была для меня тем, что разговор ее был резко отличен от обыкновенного и не всегда понятен по множеству новых слов. Наш товарищ успел наговорить их довольно даже за коротеньким обедом, за который сели мы по приезде с ним на место (я их записал тогда и теперь помню).

Он, постучавшись в окно знакомой избы, попросил высокую кичку, высунувшуюся в окно, припоромить (приютить). Войдя в избу, тотчас же принялся пить, оправдавшись тем, что он сильно бажает (жаждет), и кружку с квасом назвал «ручкой».

- Покормись, заведай (покушай, отведай)! - говорил он, предлагая мне своего домашнего пирога из-за пазухи, и, когда пирог мне не понравился, посоветовал, указывая на деревянный ящик с прорезной высокой спинкой и приподнятой крышечкой:

- Трухни солью-то!

Худенького хозяйского ребенка назвал «непыратым», а себя, после того как приласкал эту девочку, вы-хвастал «незагнойчивым», что после хлопотливых допросов и догадок с нашей стороны оказалось в значении человека «ласкового».

Описывая деревенское хозяйство, он как-то кстати упомянул «баран де пудок» (робок).

На вопрос мой:

- Знаешь ли ты, что значит слово «робкий»?

Отвечал:

- Не веду.

Это был один из судогодских лесовиков, которые и пастбища до сих пор зовут «пажитями» и вместо «посетить» говорят «назрить», вместо «толстый» - «дебелый», вместо «горячий» - «ярый» - словом, еще продовольствуются многими старинными оборотами и словами из глубокой древности.

Наслушались мы, наелись и поехали с новым цокуном опять на одной лошадке в телеге дальше.

Но и дальше видим все те же суетливые и торопливые приготовления к годичному испытанию. Куда ни посмотришь - везде хлопотливый спех и видимые следы усиленных и чрезмерных забот и трудов. Ни днем ни ночью следы эти не исчезают, и если не слышно лихорадочного базарного крика, толкотни и суетни толпящегося народа, зато и в глубокую полночь видно и слышно, что наглазное спокойствие только кажущееся.

На белесоватом безоблачном просвете ночного голубого неба вырезаются обглоданные крылья ветряной мельницы, сменяясь одно другим: совсем обломанное - заплатанным и починенным, и оба то исчезнут во мраке, густо задернувшем землю, то выплывут одно после другого на густую темную синеву неба. Немазаное колесо так и скрипит, и слышно, как срываются кулаки с зубьев, а песты толчеи так и колотят, словно и они тоже побаиваются и торопятся.

Из того же неодолимого глазом мрака не медлит дать знать о себе шумом и стуком водяная мельница, где в перебой и перегонку за струями воды, сплескиваемой с колеса в омут, торопливо стучит шестерня. Мигает в маленьком оконце огонек: знать, полусонный мельник зажег его, чтобы смазать вал или заправить мельничную снасть. Пусть быстрее трясется крытцо и спорнее стряхивает готовую горячую муку в подставной сусек: одолели мужики заказами. Всем надобно скоро, и всем зараз.

Поворчал он, присел на порог, прислонился к косяку, захотел подремать, а спать нельзя - такова уж эта осень перед Покровом.

И солнышко давно закатилось, и заря прогорела, а в деревнях не до сна: играют огоньки и спят только малые ребятишки. Долго еще не подниматься на небе солнцу, белеет небо предрассветным блеском еще до зари, а в разных местах спопутного проснувшегося селения уже взлетают на воздух невысокие столбы густой пыли. Это веют обмолоченный хлеб и гремят ускоренно цепом на гуменниках торопливые хозяева.

У неосторожных стали вспыхивать овины. Всего один вечер ехали мы, а не одну такую беду видели: первую - прямо, вторую - налево.

Вспыхивала вдали, как порох, свечка; на наших глазах превращалась в пламя и разливала свет от него по темному небу коротким заревом. Упало вскоре зарево, погасла и свечка, предварительно выбросив из себя облачко ярких искр и густого черного дыма, который мы не видали только потому, что мешали вечерняя мгла и даль. Стало быть, сбежались вовремя мужики, растаскали горевшие бревна, залили водой головешки, затоптали лаптишками затлевшуюся солому, накиданную по гуменнику.

Второе зарево держалось дольше, оно все искрилось и очень скоро встало в ночном мраке и на темном небе огненной полосой несомненного пожара. Так понимают и спутники и в одно слово со вздохом говорят оба:

- Деревня занялась.

- Упаси Бог ветра!

- Клетищи, кажись, горят, словно бы в ихней стороне, али Объедово?

- Видал ты Объедово-то в этой стороне!

- Разве я не знаю, где Объедово-то? Вон оно как будет, Объедово-то твое!

Рукой мой офеня - проходимец своей и чужой земли - указал прямо.

- Ну так либо Жуковица, либо Шпариха. Шпариха, надо быть, - она самая! - соглашался наш проводник.

Но после долгого раздумья он опять отказывался, иногда для очистки совести немного поспорив.

Спор, однако, не выяснял места, деревня не отгадывалась: на ночное время нужна особая сноровка, которой не всякий владеет.

В этом согласились и спорщики:

- Угадай ты ночью-то!

- А не угадаешь.

- Дорога-то тебя как водит? Как она тебя водит? Ты думаешь, все прямо едешь, а она тебя задом поставила да повернула направо совсем. А там ты за поворотом опять влеве очутился. Угадай тут!

- А можно. Дедушко (проходящему старику), где горит?

- Пропастищи горят.

- Совсем, значит, искали не в той стороне; попали пальцем в небо: вот како дело.

- От овинов, надо быть, дедушко?

- От чего больше? От них - от овинов.

Дул ветер в лазейку овина, на яму, где горят сухие дрова, выбивал из них и крутил наверх крупные искры. Одна крупная пролетела сквозь решетины потолка, на которых разостлан сухой хлеб, зажгла солому. В плохо притворенное окно «садила» опять влетел ветер и раздул тлевшее место: занялись и хлеб, и решетины.

Перепуганные мужики не сладили с огнем и ветром: вырвал ветер головешку и вонзил в первую соломенную крышу жилья, да так, что никто того не приметил, - слизнул огненным языком эту избу. А там загорелась и соседняя, и еще третья в другом порядке, да так вся деревня подряд. Кричат на пожаре все что есть мочи. Бегают от избы к избе, словно опоенные, наталкиваются, сшибают с ног ребят и баб, обходящих избы с образом «Неопалимой купины», который на такие случаи имеется во всякой деревне.

- А всё пострелята-ребята. Их сторожить оставили да глядеть, а они спать завалились: пригревает теплом-то овинным! - толковал мой спутник, всматриваясь в пожарище.

- Не ребятки тут виноваты, - замечал ямщик, - запажины в этом деле беда. На них зерна заваливаются, попадают в зерна искры: искра в сухом зерне -лютый зверь. Ты ее затаптываешь, а она тебе лапоть прожигает. Гляди еще и унесешь его с искрой-то в какое недоброе место: залезет в прошву - не скоро из нее искру-то выколотишь.

- Построить бы мужику овин-от каменный, да железную крышу сделать, да пожарную трубу вдвинуть. Эдакие-то я во Владимире видал. Вот оно и не было бы беды, - заметил офеня и засмеялся.

- Оставь, парень, шутки-то: завтра, чай, сбирать пойдут?

- Что им делать-то осталось?

- До единого человека на сбор выйдут.

Разговор продолжался все на ту же тему, а тем временем взошло солнышко, засиял светленький денек. Осветилась дорога, и на ней большая толпа задымленных, немытых, в рваных армяках погорельцев.

- Какие такие?

- Из Дубков.

- Когда погорели-то?

- Да вот третий день ходим.

- Примите Христа ради от нас!

- Спаси тебя Бог на святой твоей милостынке!

Подали и мы этим людям, этим осенним встречным спутникам, в том убеждении, что уж если они случайно погорели, то у них сгорело все, что было из спасенного и копленного, - дома у них ничего не осталось. Иной без шапки выскочил и второпях не успел захватить армячишка - так и остался. Другой в лаптях на одной ноге, а ребята все в одних рубашонках. Сколько ни было в деревне жителей, все вот они налицо, все вышли на большую дорогу.

- Не осталось ли кого?

- Да дядя Митрий, ветхий человек. Искали его - не нашли.

- Глухой он был и на ногах нетвердый - сгорел.

- Еще кого не забыли ли?

- Антон не пошел, у него зять богатый, Федосей, приютил, сам мужик денежный; пошел, к кому вздумал. А остальные все здесь в куче, все здесь. Один время от времени в подробных и охотливых рассказах о пожаре схватывается за ухо.

- Что у тебя?

- Сжег ухо-то. Спал я, проснулся - горим. Спасибо еще, что запалило ухо, а то бы и не проснуться. Надо-быть, огня в нутро-то попало и спалило там. Так и закатывает - места не нахожу. Еле-еле успел выскочить.

В самом деле, идет он без армяка и без шапки, лишь подвязался синим платком, выпрошенным в спопутной деревне у встречной бабы.

Это темное пятно, вырезавшееся на светлой веселой картине честного осеннего труда, отодвинулось от нас на дорогу, на задний план, и исчезло в соседней деревне. Появлялось оно потом еще несколько дней на околицах ближних селений и на проселках унылых заклязьменских мест.

Пятна эти, впрочем, скоро исчезнут. Появление погорельцев в осеннее время - явление сколько неизбежное и почти обязательное, столько же и скоро-проходящее. Глубоко сознавая нужду, нарождающую подлинную голь, просвечивающую до белого тела, погорельцам охотно помогают все те, которые счастливее работали, давно уже выучились разуметь, что попасть в беду можно от одного сгоревшего овина, от одной желтенькой копеечной свечки, как говорит и ясно доказывает город Москва. В сущности, погорели случайно, несчастье выбрало их на этот год по капризу, но не отказывалось посетить на будущий других очередных.

Погорельцы - нищие временные, а потому не тяготят и не докучают: им бы обогреться да покормиться на время нечаянного случая - беда избывная. Дать им прийти в себя, приласкать их, чтобы не отчаивались, - и воровать, и грабить они не пойдут. Иной хоть и не говорит о подаче милостыни в ссуду с возвращением при первой поправке, да так думает и так сделает. Не в состоянии сделать этого один, может быть, только тот, у которого огонь спалил животину и лопатину. Остаться без лошади, когда негде взять ссуды, потерять овец и корову, когда на базарах приведется потом покупать их на чистые деньги, - вот где для совершенного обнищания действительные и сильные причины. А так как все эти беды сплошь и рядом валятся разом на одну и ту же горемычную голову, то неудивительно, что не бывает таких деревенских пожаров, после которых не оставался бы хотя один несчастный в совершенном нищенстве, без надежды поправления, с полным правом идти на все четыре стороны. Если у него не хватит находчивости и умения поступить так, то, пристроившись к родному пепелищу, он не во многом выгадает. Помощь за угощение вином и едой ему не под силу и не по средствам - та помощь, которая другим людям, подостаточнее и находчивее его, в один день и луга косит, и поля убирает, и избы на пожарищах выстраивает в две-три недели. Для вдов, для солдаток, для сирот и малосильных семей пожар - истинное несчастье.

Из этого несчастного разряда деревенских жильцов выделяется на погорелое место та неимущая братия, которая весь век потом бродит по избам и стучится по подоконьям. Селится она на родном пожарище, на старом месте, в чьей-нибудь бане, которая уцелела от огня и от которой отступился хозяин. Он подарил ее жалкому бедному человеку, прорубил, глядя на его немощь, пошире окна и переделал банный полок на избяные полати, каменку - на белую печь. Приютившаяся тут бедность с того и жизнь начинает, что ходит по новым строениям и сбирает про себя в замену дров щепу и стружки.

Если положить по одному такому горемыке на любой пожар и на каждую деревню и если, поверив официальной цифре, свидетельствующей, что на каждый месяц выпадает во всей России тысяча пожаров (а на осенние месяцы в три раза больше), сообразить общее число погорельцев, превращающихся в полных нищих, - можно глубоко призадуматься. Для размышлений и дум здесь простор в обе стороны: и в ту, где скопляется неотразимо и неустанно каждый день совершенно беспомощная нищета, бессильная для себя, бесполезная для других, и в ту сторону, соседнюю с первой и ближнюю к ней, где живет и действует благодеющая сила, которая сдерживает зло нищеты, умеет сокрушать его вовремя и не дает разыграться.

Нищета ходит большими шагами, да и взаимная помощь, соседское сердоболье за ней поспевают. Погорельцы действуют с открытым лицом и со спокойной совестью; для городов умывают даже лица, одеваются в лучшие платья, заручаются открытыми форменными свидетельствами и, во всяком случае, на сборе в качестве нищей братии и попрошаек ходят недолго.

Кто следил за деревенской осенью на самых местах, тот видел это чудо воочию: погорельцы бродят недолго - раз прошли, другой раз этих в одном месте в нищей братии не увидишь, хожеными путями они не пользуются. На зиму соседское сердоболье их присадит где-нибудь по сватовству и кумовству, а с ранней весны осенние погорельцы уже рубят свои новые избы, после посева яровых и в ожидании озимей. Помогают им все беззаветно, уготовывают милостынькой и себе путь поглаже: авось того и гляди и самим не сегодня завтра приведется по этой дорожке прогуляться.

Людская слабость - лень, семейное бессилие да власть Божья, сказывающаяся неурожаем, плодят и множат неимущую братию и в малохлебных местах вырождают невеселые правила. Пропустил два-три дня горячей рабочей поры - значит, наверное, потерял если не все, то очень много. Когда своевременно не высохнет хлеб на корню, когда высохший не уберется вовремя с поля - зерно наполовину утечет (обсыплется), а затем позобает перелетная птица то, что не успеют вколотить в землю и загноить там сильные проливные дожди. Нищий готов.

Удивляться тут, собственно, нечему: деревенская жизнь в крестьянском тягловом положении - что переход через речку по жердочке: и жердочка тонка, и речка глубока. Сорваться можно каждый день - стоит только чуть-чуть позазеваться, а завязнуть затем в тине (и, конечно, по горло) -неотразимая неизбежность. Вот, между прочим, почему во всегдашнем страхе подобных опасностей хлопотлива и суетлива в работах деревенская осень, даже и там, где земля давно отказывается кормить и где не прекращают с ней знакомства и дружбы только по старой памяти, как на этот раз в той местности, куда привел я читателя.

В подобных местностях малохлебной полосы лесных губерний если выпал на несчастную долю земледельцев неурожай, то он сейчас же и скажется прямо: в городах - наплывом нищих, тех самых хозяев, которые все лето питались надеждами, а в начале осени торопливо работали, на что-то рассчитывали; в деревнях - докучливым криком малых ребят и стуканьем палкой в подоконницу стариков и старух. Те и другие ввиду голодовки, по исконному деревенскому обычаю, забываются дома и предоставляются самим себе.

А в счастливое урожайное время?

И в такое редкое счастливое время с умного лица русского деревенского человека не сходит невеселая сосредоточенная задумчивость. Морщины не сглаживаются, улыбка бывает, но смехом лицо не оживляется, и глаза редко блещут веселостью.

- Зачем умолот считать? К чему себя поверять? Дело известное: не хватает.

- Что Бог даст - все в закромах будет, а нам Его, Батюшку, поверять не приходится. На Божью власть не пойдешь с жалобой к мировому.

- Грех умолот считать. Чего тут считать? И сосчитаешь когда лишний овин, все на то же выйдет: чего тут считать?

И не поверяют себя. Верного ответа на то, каков приполон (прирост), никто сказать не решается, и всякий боится; и узнать о том в тех местах от самих хозяев - совсем невозможно. В самом деле, труд учета излишний: даже полный урожай круглый год не прокормит; без прикупки чужого хлеба не обойдешься. А так как хлебная торговля всегда идет на чистые деньги, то и надо промышлять эти ходячие и разменные деньги там, где они водятся.

Во Владимирской губернии, давно истребившей леса, это лучше всего понимают: давно - по пословице - обжегшись на молоке, дуют и на воду. С незапамятной старины в тех местах приобрели промысловый навык и хорошо знают даже про самые отдаленные места, где дают деньги и хорошо кормят.

II

Не долог осенний день. Скоро набегают сумерки, когда легко смешать встречного прохожего - безразлично - с вором и волком. Неохотно везут лошади и то и дело срываются ногами в неожиданные колдобины или скользят по налощенному дождями глиннику и падают. Любя животинку, проводники из крестьянской бедности, занимающиеся извозом по великой нужде и на досуге, осенними вечерами ездить не любят. Нас остановили в первой встречной деревне и высадили в первую случайную избу, лишь только представилась к тому возможность.

Изба, приютившая нас, как и все тысячи прежних, дававших приют и угреву с дорожного холоду и сырости, сразу понравилась и успокоила нас. Большая печь дышала теплом. От нее, с придатком участия наполнявших избу хозяев, было и жарко и душно. Дедушка, лежавший на полатях, метался и поскрипывал полатними брусьями; а с печи, которою завладевают старухи, доносился почти непрерывный стон; даже малые ребятки, свернувшиеся на грязном полу под материнским полушубком, разметались, переплелись ручонками и уткнулись головками самым неудобным способом.

Покормили нас, заезжих людей, чем удалось, однако не дальше неизменного молока и яичницы, которая за похвальный обычай являться всегда к услугам называется, между прочим, скородумкой. Надо спать. По-видимому, легкое занятие - сидеть в телеге и ехать; но на осеннее время, по грязным проселкам в этом - большой труд и великое испытание: устанешь до тоски и истомы. Крестьянская изба, награждающая теплом, особенного ночного спокойствия не дает, но кое-какой получить можно, приноровясь по навыку и приспособясь по опыту.

На печь и на полати не лезешь, там и дышать нечем, да и привычные к ним старики не один раз за ночь слезают оттуда и уходят в сени освежить себя и очнуться. На полу дует, по тяге из дверных щелей и из голбчика над подизбицей - в неплотные окна без двойных рам и в волоковое окно, которое и прорубается, как известно, для этой тяги прямо против печи. Свернулись мы в кутном хозяйском углу, в котором не прорубают окон; свернулись мы тут в верном расчете на посещение тех докучливых хозяев, которые зарождаются во мху в стенах и любят, по обычаю житья на чужой счет, выходить на разбой темною ночью, когда уже в светце и последний уголек на лучине перестал чадить и стрекать. Усталость взяла свое. Клопов мы как будто не слыхали: крепкий, здоровый молодой сон посетил нас с товарищем в качестве истинного покровителя и услужливого благодетеля.

Проснулись мы, по обыкновению, довольно рано, немного позднее самих хозяев. Проснулись от того холоду, который, по обыкновению, напустила хозяйка, затопившая печь и отворившая дверь в сени настежь. Свежая лучина в светце трещала, и угольки, стрекавшие в поставленную лоханку, шипели, опрокидываясь в воду, и немедленно всплывали на поверхность ее. Дедко сполз с полатей и очень усердно мыл из рукомойника морщинистые и мозолистые руки, много потрудившиеся, а теперь безнадежные. Сквозь полумрак освещения лучиной и насколько позволяла напряженность глаз, можно было высмотреть и другие подробности проснувшейся избы - все, впрочем, как бы заказные для наших деревенских изб и семей без изъятия, однообразные и достаточно невеселые.

Шевелятся на полу проснувшиеся детки в ветхих рубашонках, свалившихся с плеч. Один испуганно-любопытными глазками посматривает в наш угол, как бы дивится новому пятну на однообразной и приглядевшейся картине, и в одно и то же время радуется, что пятно это появилось: что оно значит и зачем тут зачернело? Ребятам дают понежиться, побаловаться: никто их не будит и не торопит вставать.

Со вздохами по временам шепчет молитву хозяин, стоя против переднего угла, в котором, среди непроглядного мрака, затонуло тябло с образами, почернелыми и источенными тараканами, охотливыми до дешевых икон, писанных в Холуе красками на яичном белке. Молящаяся фигура хозяина то взмахнет головой, порывисто и круто откинет со лба назад волосы, свалившиеся на лицо во время поклонов, то почешет под мышками, то слазит рукой за спину и не перестает шептать молитвы. Время от времени он прекращает поклоны, обдергивает рубаху и поправляет подпояску. Встал на молитву и дед впереди сына.

Хозяйка прежде других поднялась и прежде всех помолилась за перегородкой, теперь она возится с горшками, перетирает их и постукивает. Видно там, как широким огненным языком зализывает печное пламя черное чело печи: слава Богу, печь с трубой, изба не курная и, стало быть, на ночной холод не выгонит. Можно продолжать осматриваться, хотя, собственно, смотреть нечего. Можно высмотреть одну лишь неизбывную бедность, которой, по деревенской пословице, изувешаны шесты. На стенах ничего не видно, кроме сбруи в нашем углу и над нашими головами; не видать даже и заветных лубочных картинок. Иконы и в самом деле крепко попорчены, и, хотя села Холуй и Полех мы оставили всего лишь третёводни, вот эти иконы и подменить на новые, видно, нечем. На хозяйке сарафан в заплатах, на плечах молодухи ситцевая рубаха, только и есть, что видно; под сарафаном - нижний стан весь из домотканого толстого холста. На обоих хозяевах порты и рубахи тоже из домашней пестряди; видно, и при дешевизне фабричного миткаля, который под боком запасают на всю Россию и Азию, выгоднее обойтись без него, потому что на всякий день не закупишь. Полушубков без заплат мы и не видим, а непришитые и торчащие дырьями овчинные лоскутья для каждого полушубка словно заказаны были нарочно.

Невеселый вид, невеселая картина!

Все мы это видим и разглядываем и обдумываем вот уже целый час, а еще никто не проронил словечка. Все очень мрачно настроены, все высматривают исподлобья и не взглядывают друг на друга, словно взаимно надоели и с вечера ложились побранившись и передравшись, а ничего и похожего не было.

Нам почуялись за все это время какие-то глухие звуки человеческого голоса, да и тем доверяться не решаемся, и они едва ли не создались в воображении нашем. Угрюмо глядит изба; угрюмо смотрят и жители ее. Молодуха, например, как только встала, так и уселась, минуты не медля, за работу. Она подхватила под себя донцо прялки и пощипывала торопливыми руками новую льняную бороду, надетую на гребень. Большуха как перетерла горшки, так и полезла за квашней на припечек и с таким усердием начала месить и катать хлебы, что мы не знали, чему подивиться: ее ли торопливости в работе, ее ли способности всюду поспеть и по возможности как можно больше и скорее все переделать.

Еще немного спустя времени и остальные все очутились за работой.

Стали и ребяток подымать с полу на дело. Оживилась изба первым говором, живым словом, и опять смолкла и задумалась - над чем? Над тем ли, что вот опять новый день коротать надо: пришел он без твоей воли, но с твоей заботой, длинный день и хлопотливый? Вчерашний изжили кое-как, а кто его знает, чем этот новый день подарит. Не от воспоминаний ли о вчерашнем, когда ничего веселого в подспорье не выдумалось, не от дум ли при взгляде в непроглядную темень, предшествующую сегодняшнему, стало всем так боязно и у всех проявилось невеселое, задумчивое настроение духа. И народилось оно так вот вдруг, без видимых причин. На беду и ум отдохнул, и память посвежела: неужели они представляют себе и оценивают только невеселые картины?

Должно быть, так.

Заплетая вчера новый лыковый лапоть и думая про кожаные сапоги с голенищами, смекал хозяин про умолот хлеба:

- Хорош был, не в пример лучше прошлогоднего. А давай Бог, если своего нового хлеба хватит от Покрова до зимнего Николы.

- Да нет, и примеру того не было, чтобы даже до Введенья доставало. И до Введенья не протянешь, и надо со своих харчей уходить, оставлять дома только баб со стариками и ребятами - им до Николы хлеба достанет. На Никольских торгах могут прикупить чужого хлеба, а на это надо денег добыть, таких денег, которые можно бы было разменять на мелочь.

И мужик проковырял такую большую дыру кочедыком в лапте, что и лапоть испортил. Отбросив его на лавку, мужик огрызнулся на липовые лыки и стал распутывать новую связку из целой сотни свежих покупных лык. С вечера они отмокли в корыте с горячей водой и расправились, сделались широкими лентами. Чернота и неровности соскоблены ножом. Взято 20 лык рядом в руку. Стал кочедык - кривое шило - выплетать сначала подошву, затем подъем на колодке и, в конце концов, пятку.

Хорошо бы тут песню приладить, сама она просится на уста, а где ее взять? На голодный живот и песня не поется.

Пахтая сметану на масло для продажи на сельском базаре, и хозяйка вздумала свое:

- Вот уйдут сами за промыслом: как колотиться? Не уторгует ли опять барынька-становиха на масле по две копейки с фунта, не выпросит ли опять матушка попадья фунтик в придачу на духовное свое звание, да еще на своем безмене вешать будет?.. Сохрани Бог!

Вздумала так да и вздрогнула.

Маленький баловник надел горшок на голову, да не сдержал его маленькими ручонками, сорвался горшок на пол и разбился.

Бросилась мать за перегородку к печи, нахлопала там сына досыта и сама накричалась до слез:

- Где я теперь горшок-от возьму? В чем я кашу варить буду? Не по соседям же за горшком-то ходить да выпрашивать, ведь и не даст никто, да всяк и пристыдит тебя. Что ты, постреленок, разбойник экой, наделал? Вот и глиняной бы горшок, а сколь дорог!

Долго кричала и еще дольше потом ворчала баба, грозясь на сына, и взглядывала на деда - потатчика ребячьим шалостям и заступника за внуков.

Но и дед не вступился, и дед смолчал: видно, дело говорила баба и велику беду напрокудил внук.

Свесив голову и седую бороду с полатей, старый дед - ежовые в семье рукавицы - думал свою думу, смотря на спину и голову сына, который точал в куту под полатями новый лапоть.

- Пойди, кормилушко, на старое дело, выходи, голубчик, за новыми денежками: ох-охо-хо-хо! Не пора ли уж?.. Вот и осенины вглубь пошли:

к Покрову подваливают. Хлеб теперь по всему свету сжали, серпы иступили и воткнули их в стену в холодной светелке: тебя серпы эти ждут. Сам я за ними с покойничком-батюшкой хаживал и сам один собирал и тебя выучил, передал тебе те места, где меня знали и почитали; ты сотен по двенадцати приносил, а велика ли корысть?

Старик углубился в расчеты.

- Тупой серп надо выправить, отточить и вызубрить, на то и зубрильщики в соседях живут. Ему за сотню надо дать полтора, а не то и два целковых. Себе серп обойдется в две копейки - дадут четыре-пять копеек. За зиму надают рублей до ста, да 60 проездишь, проешь; 30 рублев дома останутся на ков, на соль, на государеву подать. А еще завидуют добрые люди, сказывают, что наш-де промысел - самый барышный. А не пойти попробовать?

Немедленно за этим вопросом у деда мелькнул в голове холщовый мешок через правое плечо к левому боку, высокая черемуховая палка, да паперть церковная, да базарная площадка со старцами-слепцами и калеками.

Он дальше не думал и на сына перестал смотреть. Повернулся он на полатях на спину и с тяжелыми вздохами поглядывал в осевшую и покривившуюся матицу задымленного и почернелого потолка.

Все это было вчера, а не то ли же и сегодня, когда в торжественном молчании начался Божий день. Заходили ноги тотчас, как только были спущены с постели на пол, и засуетились руки, лишь только удалось всполоснуть их холодной колодезной водой. Злоба дневи довлеет: вон и под окошком заныли зяблые детские голоса. Истово и настойчиво выпрашивают они подаяние Христа ради.

- Чьи детки?

- Солдаткины. Солдатка у нас тут на задах живет, Христовым именем бродит.

Опять стук с улицы в подоконницу, на этот раз молчаливый, без приговоров.

- Матренушка, надо быть.

- Она и есть! - отвечает хозяйка, подавая в волоковое окно кусочек обглоданного хлебца.

- Вдова суседская. На краю живет. После мужа в сиротах занищала. Убило его в лесу лесиной, так и не раздышался - помер.

Новый стук, и опять без приговоров.

- Старик Мартын: этот к нам с чужины пришел. У нас на деревне пристал. Живет который уж год!

И этому подали.

- Сами-то вот собирать не выходим, так к нам идут, - объяснял старик-дед мудреную истину простым, немудрым и охотливым словом для нас лично.

Больше стуку мы не слыхали: значит, все прошли и всех оделили.

- У нас их всего трое, - объяснил дед своим хладнокровным, спокойным тоном. - В соседней деревне их пятеро: тем тяжелее нашего. В богатых селах десятками убогие водятся.

И стал рассуждать: отчего это так?

- Богателей ли там завелось много, и много они едят, и все они пожирают, ничего другим не остается. Как судить? Думал я и так: на богатого, мол, бедность веру кладет и к нему подселяется, и выходит: чем больше - тем хуже. Промеж себя бедность не сговорится, наберется ее много: со всеми-то и не сладят, всех-то их и не прокормить.

Думал я, вот видишь, и на хорошее, а никак в разум свой взять не могу, отчего это в больших селах и городах всякой нищей братии много? Каких хочешь, тех там и просишь: и слепых, и зрячих, и хромых, и безногих. Одного парнишечка за руку водит, иного товарищ возит на тележке - такую маленькую приладили. Во Мстере видал такого, что на одних локотках ходит и не говорит, а мычит, словно теленок.

На что только произволение Божие не простирается за грехи наши? И хоть весь ты свет обойди, а во всякой деревне на убогого человека попадешь, а нет - так и по три, по четыре ведется. На всяком вот православном селенье экая повинность лежит - надо так говорить. Никто ее в счет не кладет, а всякий платит, со смирением, по Божьему указу, вон как и наши же бабы даве. Как вот это дело теперь рассудить? Ну-ко, братцы, подумайте!

III

В бесчисленном и несоследимом сонмище, вдоль и поперек бороздящем всю Русь, с самого его основания, под разными видами неимущего лица и под общим названием «нищей братии», так же как и между просителями на построение церквей, играют на две руки.

Одни в самом деле нищают, придя по силе обстоятельств в крайнюю бедность, и при недостатке сил или энергии ноют под чужими окнами и вымаливают себе насущную помощь. Другие, с примера и в подражание этим, нищатся, как верно выражаются в деревнях, то есть притворяются нищими и побираются именем Христовым без нужды.

Все они одной масти даже и по мундиру, но при внимательном взгляде на внутренние качества не только подлинные нищие и притворные побирухи, или, как тот же народ называет их, нищеброды, не походят друг на друга, но и в каждой из двух родовых категорий встречаются по нескольку видовых подразделений.

Об них-то и пойдет настоящий рассказ наш в продолжение прежних о ходоках и шатунах, разгуливающих по белому свету и действующих Христовым именем и Христа ради.

«Христа ради», как уже не нами сказано, бывает разное, хотя не только нет города, но и какой-нибудь деревушки на Руси, где бы этих невеселых слов не было слышно одновременно в противоположных краях селения, по неотложному наряду, ежедневно. В деревнях - каждым ранним утром, чуть забрезжит свет, когда крестьянская бедность, способная работать, надеяться и еще не отчаиваться, потягивается и позевывает, приготовляясь топить печи, и вскоре захочет есть. В городах, где толсто звонят, да тонко едят и где живет изверившаяся до отчаяния мещанская голь, неизбывное «Христа ради», вытягиваемое зяблыми и надтреснутыми голосами, слышится без разбору круглый день, с утра до вечера, пока сияет свет и пока непроглядная темнота не распутает всегда робкую и запуганную честную бедность.

Деревенское подоконное «Христа ради», по домашнему положению и взаимному договору, бесхитростная, прямодушная и грубо-откровенная голь из самого ближнего соседства, двор о двор одной деревни и много с поля на поле соседней. Голь, впрочем, настоящая: сгорбленная и оборванная, очень растрепанная и неумытая, с робким запуганным видом и голосом, с длинной черемуховой палкой в руках и перекинутым через плечо к левому боку на бедро холщовым мешком.

В нем вся цель жизни и ее секрет, для него все хлопоты и мольбы, и на этот раз уже только о малых остатках и объедках, что убереглось за ночь от тараканов и завалялось на столе после ребят.

Эти и не всегда поют под окном, ограничиваясь стуком черемухового падога в дощатый подоконник, и молчаливо выпрашивают обычную, неизбывную подать, давно заусловленную и всегда обязательную.

- Тук-тук! - слышим и разумеем. Разумеем так, что подать сейчас надо. Вчера не выходил и не собирал: значит, доедал сборное третёводни. А сбор, надо быть, задался хороший: на два дня, вишь, хватило.

- Принялся стучать в другой раз - значит больно есть захотел.

- На вот, прими Христа ради! Держи полу, лови обглоданный ломоть черного хлеба либо кусок пирога с кашей, также черного и недоеденного, а то - на большое счастье - и оба вместе. Прими - не прогневайся!

- Чего гневаться? Голодному кусок за целой ломоток: вон уж от голоду-то и живот подвело, и заикалось.

А то и так (что все равно): поискала баба на столе, пошарила в столе и под стол заглянула - хоть шаром кати.

- Нету, Мартынушко, у самих, родимый человек, нету. Приходи в другой раз. Либо ребятки подобрали, либо телка стащила, ни кусочка нет. Не прогневись, Христа ради.

- Кому гневаться-то велишь? Кому ты так сказываешь? Тот ли я человек, чтобы губы надувать? У тебя не нашел, может, Василиса выбросит. У Маланьи вчера блины по покойничке по ихнем пекли, туда пойду. Свой ведь я человек-от. Со своей нуждой никак не слажу, а про вашу нужду тоже доподлинно знаю. Ну-ко полно - Христос с тобой! - чего мне на тебя гневаться? Другой раз и впрямь подашь. Сколько уж я у тебя перебрал, а и ну, поди, много! Свои люди, суседские люди!

В самом деле - свои: убогий идет прямо-таки из той склонившейся набок, худо выкрытой избы, но еще не обессилевшей по углам до того состояния, чтобы не сдерживать тепла, прямо-таки из той самой избы, которая еще не превратилась в баню, однако вытеснилась из ряда прочих изб на край, на самую околицу селения. Выделилась же она туда по тому же необъяснимому и повсюдному закону, по какому и в церквах та же неимущая братия протискивается к самым дверям церковных выходов и не дерзает подвигаться близко к середине, а тем больше к иконостасу.

Да и эта изба не своя, а пригрел в ней также бедный, но сердобольный человек на таких коммерческих условиях:

- Места не пролежишь: бери его под себя. А насчет пищи: сама в мир хожу, чужие окна грызу. Пищу сам промышляй как умеешь. Если хворосту в печь насбираешь, водицы из колодца выходишь, на что лучше! Мне такие-то и во снах все виделись. На них и свечки к образам ставливала. Разболокайся да живи с Богом - со Христом.

Да еще, сверх того, и пошутила:

- Разживайся с легкой руки угольком да глинкою из пустой моей печи.

Не только раздетую дер евенскую бедность, но и одетую для сбора подаяний и, стало быть, для показа в людях во все свое лучшее и нарядное хоть и не оглядывай тот, у кого чувствительное и впечатлительное сердце: нагота и рвань бьют в глаза и могут вызвать из них непрошеные слезы. Лучше, прибодрившись и вооружась терпением, послушаем, что всегда неохотно рассказывает эта бедность, на громадное большинство случаев совсем молчаливая. Да бывают подходящие случаи - можно иногда добиться до откровенности. К тому же теперь нам это сделать легко: их всего двое.

Один занищал во вдовстве и сиротстве от недостатка посторонней помощи и в том возрасте, когда еще есть очень хочется. Другой ниспустился до беспокойного положения нищего от совершенного одиночества в свете. Сходство между обоими можно наследить простым глазом, а до неизбежного различия между ними и случайных особенностей можно дойти расспросами. Занищавшее вдовство болтливо: у него на вопросы -целые повести, где граница между житейской правдой и доморощенными выдумками давно уже стушевалась. Надо было вызывать сострадание, стало быть, подкрашивать беды. Сначала самому не верилось, потом привычка взяла верх, и пришлось укрепиться на вымысле, как бы подлинной истине и бывальщине.

Однако, очистив налеты фантазии, можно получить самую нехитрую повесть, завязка которой сведется всегда на одно.

Покойничек зашибал с горя; перед смертью всего пуще. Век проживал он сиротой и в малом достатке. Маялся с нуждой и старался одолеть ее трудом. Работа не вывезла и сломила: весь словно развинченный стал. Как не зашибать! Думал все худое, все походя проклинал, а сам перестал беречься. Хоть бы сдохнуть-де поскорей. А там все равно: на руле ли, плывя на барке, не уснаровил - и ударило этим бревном так, что мало сказать, дух на месте вышибло, да еще и в воду выкинуло. С овина ли сорвался со всего маху грудью на бревно. Дерево ли в лесу рубил и надрубил его, и трещит оно - и покачнулось, отскочить в сторону хотел, да не уснаровил, словно подпихнул кто под лесину: раздавила она всю грудь в доску. Подобрали холодное тело товарищи, притащили к избе, сказали жене:

- Прибирай-ко!

Всплеснула она руками, бросилась на холодное тело и завыла, сперва нескладно, что пришло на ум, а потом опамятовалась и наладилась. А так как выла она целые сутки недаровым матом, не переставая, на всю деревню, то все соседи, один за другим, переслушали ее, а бабы даже и переплакались все. Досужие подвывали.

На этот случай давняя практика с отдаленной старины приготовила для них складные причитания-плаксы, которыми можно и себя высказать, и других вызвать на сострадание и участие^10].

Потом по пословицам: «На вдовий двор хоть щепку брось»; «С мужем была нужа, без мужа и того хуже, а вдовой и сиротой - хоть волком вой».

Вдова в крестьянстве нищает первою.

Занищала и пошла по дворам: в первое время горе выплакивать, утешение получить, а потом уже окончательно с одной целью: с горем мыкаться и жалобиться.

Да и соседки зовут:

- Сегодня пироги я пекла - заходи-ко отведать!

- Вот ты все в избе-то своей воем воешь: перестань-ко! Приходи в нашу на досужий час посудачить.

- Мужняя-то душенька теперь налетает в избу тосковать по своем. Одной-то тебе не страшно ли там?

- Весельем нашим не похвалимся, а тепла у нас про тебя хватит.

- Тяжело твое дело, по сказанному: вели Бог подать, не вели Бог просить. Как теперь тебе с этим приведется ладить?

Таких ласковых слов довольно. Довольно их для обедневшего и убогого человека - он не заставит просить; самому надо где-нибудь приклонять головушку. В своей избе теперь не сидится; в чужой словно бы рай Божий. В своей избе - вон стол в парадном переднем углу, на нем еда лежала, а теперь сам кормилец лег: синий весь, лицо такое-то черное, что и признать его нельзя.

Вон и кутной угол, хозяйский, сиживал в нем покойничек и все молча копошился, а в разговор когда вступал, хороших слов, как замуж за него вышла, не слыхивала: все говорил про великую нужду да про разные печали. В куть, по смерти его, и взглянуть страшно. Нужда теперь и без него изо всех углов кричит, а того пуще из переднего левого, угла бабьего: как вернулась с погоста, так и печь не тапливала.

- И хорошо это: взглянешь когда ночью на покинутое место, так и толкнет в сердце, и замрет оно; и горло схватит, и слезы подступят. Хорошо еще, когда голосить захочется: в причитаньях одних только и спасенье. А вот в чужой соседской избе про все это и забудешь, оттого туда так и хочется.

Стыдно калике в мир идти, а попустится на такое дело - не попомнит, стыд совсем забудет.

Выходя в чужую избу вдовьим обычаем, по сиротству, порядок соблюдать немудрено (этому делу и не учат - само дается). Отворила дверь, вошла, помолилась в передний угол; но, и поздоровавшись, не пойдешь туда, а сядешь тут же, где стоишь, у самой двери. Передний, правый угол затем и зовется большим, что сажают туда только дорогих гостей: попа-батюшку, своих да богоданных родителей, кумовьев да сватьев (и чем крупнее человек, тем глубже, под самые образа). В левый передний, отведенный обычаем бабам, для их стряпни и работ, тоже сироте не двинуться без зову и позволения: не всякая любит, чтобы в ее горшки заглядывали да плошки обнюхивали. Такое же святое это место, как правый задний угол -хозяйский кут.

Вот это место подле него, на кончике лавки и у самого косяка входной двери, - самое подходящее, сиротское. Конечно, по знакомству и соседству, долго на этом месте сидеть не приведется, а все-таки присесть надо уж потому, что всякий это ценит.

После того как ясно покажешь, во что теперь себя во вдовстве ставишь, хорошо бывает: почитают. И почтение это, конечно, выходит из сердобольного левого кута, куда после приглашения хоть и за самую перегородку ступай: значит, подлинным гостем сделалась.

Однако не гостить пришла: и сама это твердо знает, и другие понимают. В хлебе-соли не отказывают. Иная за большой стол не сажает, а куском не обходит, привыкши обычаем кормить голодных соседок тут же за перегородкой, у печи. При этом, конечно, поесть раз и два чужого -невелика хозяевам убыль. Вот в третий раз зайти - не только-то легко придумать, как это складнее сделать, не всегда войдешь сразу. А ну оговорят? Бабы не оговорят (разве какая уж злая), у баб мягкое сердце, а вот мужики...

Мужики страшны: супротивное и сердитое слово у них спроста сказывается; на оговор слово скоро покупается, и не за большую цену. Мужиков надо обойти так, чтобы не казаться им лишним гостем, объедалой да опивалой.

- А чем заслужить? Мудрено ли: под праздник можно напроситься столы поскоблить, лавки помыть, а под большие праздники и стены с дресвой прочистить, и полы ножом оскоблить, и отымалкой вымыть.

- Про помощь бабам и сказывать нечего: там всякая в угоду, так как на них лежит вся домашняя обуза по самое горло: немножко, на соломинку малую подмогу сделать - им уж и легче, они уже и чувствуют это и благодарят. Помочь постирать, баньку истопить, пошить, попрясть, поткать - столько работ, что и не пересчитаешь, столько случаев угодить, что на каждый день набрать можно, была бы охота.

Да когда и работ нет - угодить бабам нетрудно по той общей женской слабости, для которой в деревнях и в ближнем соседстве пищи более, чем даже где-либо.

- Вот ты по домам-то ходишь, не слыхала ли чего, не порасскажешь ли?

- Не токмо, мать моя, слышала, а вот - надобно, побожась, сказать - сама все видела. Вот этими самыми глазыньками, что и на тебя же гляжу, все, боярынька моя, видела. Расскажу тебе так, как уж и никому не рассказать. Вот прислушайко.

И дух захватило, и даже в горле щелкнуло: так опрометью и накинулась она с разговором:

- Вот сидим мы это, матыньки мои: так вот я, так-то она. Сидим это на лавке-то... котенок под боком мурлычет. И котеночка этого я им принесла, выпросила: отдайте-ко, мол, котеночка-то, такой уж у вас пригожий вылизался. Бери, говорит, неси, говорит, не жаль, говорит: у нас, слышь, опять кошка-то сукотной ходит. Вот мурлычет это котенок-от: «Вилы-грабли стог метали», так-то истово выпевает. Сидим это, гуторим, разносчик-то этот кудреватый и входит. Входит он это, сударыни мои.

И пошла, как вода сквозь прорванную плотину на мельнице. Хоть бревна и валежник закатывай - не поможет.

Задумчиво стояла вода в омуте, повиновалась и не шелохнулась, пока не было выхода, а прорвалась, нашла выход - молитесь Богу: сама она теперь все свое возьмет, вырвется на свободу. Подхватило - и понесло.

Нищенке того и надо было, да и бабам того же самого.

Осенние вечера длинные, а зимние еще того длиннее; временем подремлется, временем веретеном посучишь. Чтобы не очень смаривало, достанешь с печи сухое березовое полено, лучины нащиплешь. Больше, пожалуй, ничего и не придумаешь. А так как таких будничных вечеров впереди целая сотня, то и велика бывает радость, когда доведется хоть один такой вечер провести непохоже на прежние.

Запрос с одной стороны вызвал предложение услуг с другой - наладился взаимный обмен. За товаром ездить недалеко, сам напрашивается на руки. Как приобретение его из первых рук, так и сбыт его в качестве ходового и всеми нужного производится обыкновенно самыми простыми способами.

Деревенский быт не умеет разнообразить сорта его, а обмен основывается на двух лишь способах: на требованиях со стороны потребителей, а при отсутствии его - охотливым предложением самого производителя - первых рук в этом живом деле. Зато они и становятся очень хлопотливыми, не зевают и не дремлют, непоседливо стараясь о запасах и новых приобретениях, не особенно хлопочут о фальшивом и подлинном товаре. Главная забота заключается лишь в том, чтобы тот или другой имелся всегда налицо и в готовности. Пришел производитель со свежим товаром в избу покупателя и стал товар свой раскладывать и показывать, между прочим, такого, например, сорта и достоинств:

- Ушли, желанная моя, солдаты-то. И сама так-то я рада, что и сказать тебе не могу. Курочка-то у меня хохлушка была, знаешь ее? - ведь один пострел поймал и головку отвернул таково-то скоро. Я глазом мигнуть не успела, а он ее и за пазуху спрятал.

- А у шабра-то, желанная моя, молоко все выпили: и свежее, и кислое. И творог поели. Идут да только усы обтирают.

- С мужиками-то в кабаке водку пили. Из кабака и в дорогу ушли. И тот-от, что отстал от них, и тот убеждал догонять, и так-то он перебирал ногами-то по дороге. Надо быть, строго у них это. Бесстыжая-то девка ведь за деревню выбегала, провожала его.

- По матери, сударыня, по матери по своей. Сама ведь ты помнишь покойницу-то.

- Хорошим словом не помяну. Как солдаты-то летом стояли, видал ли ее кто за работой? Все с ними. Провожать-то их куды ходила! Пять недель в деревню-то не показывалась, а пришла вся избитая, в синяках, а левый-от глаз так ей разворотили, что я как увидела, так и ахнула.

- Не похвалю я, мать, соседушек наших - нечем. Поглядела я на них в то время. Да и все-то наши бабыньки - не тем их помянуть.

- Да вот, желанная моя, взять бы теперь, к примеру, эту...

Нищенка показывала рукой на соседнюю избу и взяла в пример ее, взяла другую, представила третью. Про всех и каждую она знала больше других, и теперь уже не столько по любви к искусству, сколько уже по прямой своей обязанности. Не смотрит она на то, что этот товар старый и залежалый, -найдется у нее по первому же спросу и требованию свежий и новый.

- Попы-то со святом ездили - ведь дьякон опять крест обронил. Проезжие мужики нашли уж и принесли ему, а он третий день и глаз не открывал: все спал, сказывала дьяконица. Проснется когда, попросит кваску испить, да и опять спать. Уж и попы наши!..

- Что говорить?!

- Не то со святом, не то за сбором. Я с петухами поднялась, уснаровлю, думаю, к обедне. Пошла на село, а там, слышь, четвертое воскресенье не звонили. Дьячок навстречу попался - телку свою искал; что, мол, Изотыч, будет обедня-то? Большой, слышь, не будет, а я маленькую без звону разогрел да сам и сладил, а ты-де, говорит, опоздала.

- Уж и поповны у них!

- Есть ли уж другие экие глаза завидущие? Все-то бы она у тебя взяла, что видит. Все-то бы она выклянчила, и всего еще ей мало. А ведь грех сказать, чтобы нужда их больно велика была, такие, знать, урождаются.

- Станем, к примеру, говорить хотя бы про протопопицу... али бо дьяконицу...

А станет говорить - все знает, нуждается только в одном подговоре. Поддержи, подскажи, подмажь машину, подсыпь зерна - жернова молоть не перестанут, и целые годы они не перетираются.

- И какие у вас, у чертей, у нищенок, языки длинные! - в удивлении и с досадой скажет мужик.

- С моей бабой вас на одну осину вешать.

- Кто бабьим сварам заводчик? Они! - подскажет другой недовольный.

- Скажи на милость: сидят бабы по избам шелковые, как овцы смирные, -пиши ты их на икону - совсем святые. А побывай одна такая-то - словно она в баб-то зелья какого насыплет; откуда у них разговор возьмется:

и повеселеют, и загудят, что рой пчелиный, и на месте не посидят - всю-то избу выстудят!

У меня все переругались. Большуха которую-то сноху приколотила даже. А все нищенка чего-то ей нашептала.

- Я вот диву даюсь: все-то они, брат, знают.

- Мудреное ли дело? Ты вон по двору-то ходишь, навоз, чай, к лаптям пристает, много его за день-то в избу натаскаешь. Пройдись-ка по двору-то другой раз, что у тебя на лаптях-то будет? Как им не знать, шлюхам!

- Я, брат ты мой, одной такой-то до Дмитриевой субботы и глаз к себе не велел казать.

- Уж очень смущают, хуже солдат - надо говорить правду.

Говоря правду, нельзя умолчать о таких особенностях, какие представляют собою эти люди, неизбежные для каждой православной деревни.

Вот они, за поголовным безграмотством сельского люда, живые ходячие газеты с внутренними известиями из самого ближнего соседства; толковые из них даже с курсами и биржевыми ценами, установившимися на известный продукт также на ближайшем базаре, и всегда с обличениями самого сердитого свойства. Разница в том, что опровержения на них считаются ненужными.

- Что ты возьмешь с убогого человека - тем ведь кормится.

Однако от их ока недремлющего, и от старости, и по обязанности шаловливая молодежь хоронится в овинах и за гуменниками, а старческий грех уходит даже в дальние деревни. Нравов они не исправляют, а в понуждениях к укрывательству греха и порока оказывают некоторую долю участия. Деревенские драмы, супружеские измены, любовные связи молодых пар без них не узнают, а с ними, искусившимися в наблюдениях и опытными при частых рассказах, охотливый садись, слушай и составляй руководящие правила из того материала, что ласкает суеверное воображение, и из другого, пригодного для житейского руководства супругов и родителей. Для тех и других они непокупные блюстители и даровые приставники.

- И парня-то, как через тын перелезал, хоть и в спину видела, а по кушаку да по сапогам признала. Ее-то, срамотницу, так в бесстыжую-то рожу и разглядела, как в зеркальце: она, мол, самая, потаскушка экая!

- Покупал, мать, твой-от на базаре в городу морковь и снес сударушке-то своей: и как морковь-то грызла, видела, и обглоданный-то хвостик под окном на завалинке валялся - видела. Меня не проведут. Мне бы вот к ней в деревню-то только зайти, обоих бы на чистую воду вывела.

- А пойду! Мне, мать, больно щец с убоинкой поесть захотелось, а там обещались. Так мне щец захотелось, что и рассказать не смогу. Яичек я, матынька моя, ни печеных, ни вареных и не помню когда не отведывала. И каковы они на скусот, забыла совсем. Даже вот сплюнуть теперь захотелось. Прости-ко ты меня на этом, не гневайся!

- Хотела я у тебя попросить...

И вкрадчивым голосом попросит и выпросит. Заручившись даянием, она обяжется новым поручением, примет на себя другую роль и выполнит волю пославшей так, как будто получала годовое денежное обеспечение.

На нищей братии и кроме этих случайных и экстренных надобностей лежат другие обязанности и службы, сделавшие их неизбежными в деревенском быту по прадедовским преданиям и по вековой деревенской вере.

Надо сварить овсяной крупы, припустить туда немножко меду и идти в село помянуть родителей на Радунице (во вторник на Фоминой неделе) и на Дмитриеву субботу (осенью). Кто лучше помянет? Чья слеза и молитва скорей и легче дойдут и до родителей-покойничков, и до самого Бога?

Конечно, нищей братии, которая тут на погостах про эти случаи собралась вся и готова к услугам.

К кому может обратиться за помощью тот, у кого родятся дети да и не живут?

К нищей братии: отдай ребенка в окно первому убогому человеку, который придет за милостынькой. Он примет дитя, поласкает его на улице, обнесет кругом дома и отдаст в двери - будет жить. Убожья рука счастливая.

Печет боязливая баба по обету на весеннего Богослова (8 мая память евангелиста Иоанна Богослова), чтобы урожай был на яровое, которое с этого дня кое-где и посеют. Кого теми обетными пирогами будет она угощать, задобривая на молитву?

Опять-таки нищих и странников. Это их праздник с пирогами, весенний.

Летом варят для них мирскую кашу, тоже в качестве угощения, на приметный в крестьянстве день Акулины (13 июня), который зовется и «гречишником» (за неделю до него или неделю после сеют гречу), и «задери хвосты» (потому что на скот в поле начинает нападать мошка).

Зимой нищей братии опять почет на Никольщину, когда все варят пиво и все перегостят друг у друга.

- Всего припасено, будь добрым соседом, не мысля зла, будь молельщиком, вспоминая про живых и умерших: все милости просим брагу пить!

В той же Владимирской губернии соблюдается очень древний обычай (и в особенности твердо около Шуи, Мстеры и т. д.), оставшийся, впрочем, только у староверов. Этот обычай - тайная милостыня всем беднякам (и прежде других, конечно, нищим) от тех, у кого окажется в доме опасный больной или налетит на семью и дела поветрие бед и напастей.

В милостыню полагается: гречневая крупа, пшено, мука, печеный хлеб, и в особенности белый, вроде баранок, восковые свечи и деньги. Разносит тайную милостыню избранный человек ночью самым осторожным способом, чтобы не открыть и не указать на того, кто послал. Выбирают обыкновенно женщин и девок, которые кладут милостыню, как в Шуе и около, на окно или отдают, как во Мстере, на руки кого-либо из домашних, вызванного легоньким стуком к подоконнику. В последнем случае тот, кто подает, закутывается и обвязывает все лицо платком, кроме глаз. Нашедший неожиданное подаяние обязан помолиться, а такая молитва, думают, очень верно и скоро избавляет от всяких бед и напастей.

Словом, в течение всего круглого года для убогих людей - готовая помощь и пища с древнейших времен, как только спознала Русь христианство. А сколько во все это время для пущего укрепления в народе высокого значения милостыни наговорено было в церквах проповедей на легкую тему псаломского стиха: «Кто убожит и богатит, смиряет и высит, восстановляет от земли убога и от гноища воздвизает нища». Или на столь любимый ленивыми попами и молодыми семинаристами текст для проповеди: «Милуйя нища, взаим дает Богу».

Короче сказать, для нищего на Руси, на проторенных дорогах - мягкие пуховики и горячие яства у того самого люда, который давно сказал себе в поучение и правило для жизни: «В окно подать - Богу подать». Или: «Подай в окно - Бог подаст в подворотню» - то есть незримо, и неожиданно, и много.

Вот те неиссякаемые источники, из которых берет себе неисчерпаемое количество пищи стоголовое и пестрое чудовище - нищенство.

IV

Ежедневно прокармливаясь от деревенских соседей по их непривычке к отказу, имея даже свои праздники и обетные дни, по древним народным законам, с тех давних времен, когда у московских царей при дворе содержались даже придворные «штатные» нищие на случай известных церковных обрядов (вроде омовения ног), - деревенское нищенство далеко от опасностей голодной смерти, но не чуждо некоторых продовольственных кризисов. Выпадают на хлеб недороды, когда нищают самые деревни. Выпадают на самих убогих такие недуги, что нельзя подняться с места и выйти за сбором; в свободное время еще могут вспомнить, что давно-де не стучал под окном, и проведают; но в рабочую пору, когда по целым дням все на работе, кроме старых да малых, можно заболеть и помереть, так что никто не спохватится.

Во избежание таких-то случайностей убогие люди стараются жить в товариществе, на крайний случай - вдвоем. Этот способ еще и тем хорош и удобен, что занищавшего до ходьбы по подоконьям совесть зазрит просить у соседей, словно бы по наряду, а чужой пришлый в товарищи - этот стыду не причастен. Из своей деревни легче сходить за сбором в чужую, приятнее постоять на сельской паперти; по соседским избам удобнее походить гостем, с вестями, как будто за нуждой и по приглашению (хотя бы и со сплетнями). Чужому человеку этого всего соблюдать не надо, с него и не спросят. Пришлому чужому легче и сподручнее устроить наряд ежедневный и стучать падогом в подоконную дощечку, пока не обругают, не выбранят за докучливость и навязчивость: у нищего на вороту брань не виснет. А сбирать в две руки в одно место - двоякая выгода: и больше будет, и запас остается. Нахвалят бывалые люди какое-нибудь бойкое торговое сборище, прослышишь от других про иное святое место, куда собирается народ тысячами помолиться о хлебе насущном и об избавлении от всякого зла и от лукавого, захочется тут и там попытать: вдвоем легче и любовнее и место найти, и там не затеряться. Одинокие убогие так и стараются всегда жить вдвоем; иначе их представить себе трудно.

Вот вдвоем же поселились и эти наши знакомые. Вся трудность для них в согласном, небранчливом и недрачливом сожитии. «А легко ли это?» -спросим у соседей.

- Ну да сами не видывали, не слыхивали ни брани, ни перекоров, а поди - и у них со всячиной.

- Народ-от они собрался разной, - подсказывает дед и смеется.

- Матрена-то «собери домок», скупердяга, а товарищ-от ее - распустеня: огонь, стало быть, да масло. Собрались они тут как-то к Угоднику помолиться да и посбирать. Огурцы у нас по осеням-то дешевы бывают, огурцов-то этих им много дали на дорогу. Станут есть огурцы-то даровые -Матрена делит. Делит и меряет: и тут глядит, как бы товарищу огурчик покороче да потоньше выбрать. Мартын этот вернулся с богомолья-то и пожаловался. Слеза у него даже пробивалась. Сказывал: «Я-де вот до соленого охотлив». Без соли ему, слышь, и хлеб - трава. Соленого, говорит, судачка поесть «мне, слышь, и раю этого не надо, про который слепые старцы поют». Знают и наши про экую сласть его и, когда сукрой хлебца подают, круто солят. Он эту соль сгребает, сушит и пасет про тот случай, когда чрево-то его соли попросит. Накопил он ее в достатке и на богомолье с ней пошел. Жадущие-то Матренины глаза соль высмотрели, и она ее выпросила: все-де равно мне ее в одной котомке с огурцами нести. А этот, простота, ей отдал. Запросит - не дает или даст с эстолько, что он заругается. «Измучила, - говорит, - она меня совсем, с голоду морить хотела и злом, - говорит, - она на меня стала пыхать, что змея: извести-де меня хочет». А сам плачет. Ну да и как не плакать такому горю?

Дедко опять рассмеялся.

- Нищие - что ребята малые. Куда у них этот разум девается? Под окнами они его затаскивают, что ли, либо уж это убожество-то поедает его, - никак я домекнуть не могу, сколько ни перебирал в уме своем. А и мал младенец

- несмышленочек, хоть бы и седой - Мартын этот. Сказывает про него эта самая баба - товарка его: выходит когда этот убогий человек деньги; убогому человеку все надобно, потому у него ничего нет, а на деньги купить бы можно. Что ж, ты думаешь, он покупает? Да вот легка на помине: она тебе сама все расскажет.

Расскажи-ка, Матренушка, что твой старик-то делает, когда деньги промыслит? Ну-ко!

Просьба эта относилась к маленькой, сухонькой старушоночке, плотно укутанной в дырявый полушубок, из-под которого выглядывал обмызганный подол крашенинного сарафана. Старушоночка как будто иззябла вся и никак ей не согреться: так и съежилась она в комок, как и морщинистое маленькое лицо ее, вся сгорбилась и ссутулилась. А довольно бойкая, с привычными смелыми манерами своего человека в доме, на что мы никак уже рассчитывать не могли - забитого, мол, человека увидим.

- Зашла я к вам поведать, - начала она, правда, надтреснутым старушечьим дрожащим голосом мужского тона, баском, - шерстобиты через деревню-то нашу прошли и лучки торчат за плечами...

- Ну и пущай проходят, пропусти ты их, - все еще подсмеиваясь, перебил ее дед.

- Матренушка, скоро и мы сами уйдем.

- В доброй час.

- На этом спасибо, а ты все-таки расскажи нам, куда твой товарищ деньги тратил. Мы ведь тебя не на глум поднимать хотим, не опасайся ты этого. Нам вот это к слову пришлось. Ну-ко, ну!

Старушка поломалась немного, отказывалась, однако вскоре уселась на лавку и головой закачала:

- Непутный ведь он, пропащий человек! Сами знаете. Эдакого-то, весь свет изойди, нигде не сыщешь. Сижу вот я после ярмарки-то в своем бабьем углу, а он в своем кутном - на своем, значит, месте. Мне что-то потемило в глазах, я и вздремнула маленько. Слышу, в его-то углу ляскает что-то, кабыть чавкает. Схватилась я, открыла глаза-те, глянула на него, а он что-то и спрятал. Что, мол, спрятал? Покажи! Ин не показывает. Ну да ладно, мол. Заснул он, я и обыскала. Да так и обмерла на месте. Накупил он себе на базаре-то пряников, вишь, да рожков. Ими-то он и забавлялся. Наутро, как проснулся, принялась гвоздить. Какой богач завелся! Да сиротское ли наше дело! Да как не облопался! И надо быть, то не в первый раз.

- Тебе ведь он деньги-то, сколько промыслит, отдавать должон? Такой у вас с ним и уговор был? - объяснил нам дед, не скрывая по-прежнему веселой улыбки.

- Уговору такого я ему не давала. Сам он его выговорил безо всякого понуждения. А вот, говорит, примай выхоженное, кабыть за тепловое.

Другой работы я с него не спрашиваю, да и не возьмешь с него: негодящий он человек доподлинно. Дров он тебе не нарубит, щепы не натаскает или наворочает ину пору того и этого с эстолько, что и складывать некуда. Его самого тогда уж просить надо: положил бы топор под лавку, перестал бы рубить.

А то вон вечор, - тараторила Матрена, - лаптишко заплел и ушел далеко, стал уж оплетать пятку, бросил его в сторону на лавку да и забыл, словно и не он делал. И сегодня забыл, и завтра не вспомнит. Парнишка тут ему полюбился: игрушку ему мастерить вместо лаптя выдумал. Ну да, думаю: слава тебе Создателю - и то дело: все не сложа руки сидит.

А то примется сказки сказывать, песню себе под нос загудит. А не то ляжет и лежит пластом, да не день, а по неделям. Ему и за милостынькой-то сходить на то время лень. Просишь-просишь, да уж и пригрозишь пустыми щами. Раз, каюсь я вам, согрешила: плеснула ему в бороду из чашки. Не любит он запасу, ничего у него нет, с чем ко мне пришел, с тем и теперь остается. Только крест на груди да из носильного что на плечах.

Кошовочку-то для сбора ему по дороге какой-то пастух смастерил да даром дал. Кошель ему тоже чужие сшили; теперь ему и не сказать, где взял и кто дал. Провались вот над ним потолок-от, он и рук своих не поднимет и не отпихнется. Такой окаянный, такой несуразный! Не вспоминайте-ка лучше мне про него!

Старушонка рассердилась и сплюнула.

- Ну да ладно, Матренушка: и он про тебя какие дела сказывает -послушала бы! - подзадоривает нищенку дед.

- Ну да, батюшко, на бедного - сам ведь знаешь - везде каплет. А ему нечего про меня говорить... - нерешительным голосом возразила было старуха.

- Сказывает, что ты деньги копить стала и много-де уж сотен наберегла. Старуха так и подскочила на месте, робко озираясь и не зная, куда глаза спрятать.

- Все врет, все врет, потому мою хлеб-соль он понимать не умеет. Я уж сколько раз его прогоняла: уходи, мол, ты, враг, супостат мой, с глаз моих долой, напостылел ты мне. Нейдет, вишь.

- И не пойдет, - шутил дед. - Я, говорит, знаю, говорит, куда она и деньги прятать ходит. Мне бы, говорит, только самое место признать: в чем-де и как.

Старуха как на иглах еще больше засуетилась на месте.

- Я, говорит, и лесок этот заприметил, и дерево распознал. Теперь, говорит, спознать бы только: в горшке, мол, али в бураке, али бо, говорит, в ящике, что попадья подарила, не вижу-де его что-то в избе-то.

Старуху еще больше взмыло: так и задрожала она. Дед, видимо, решился сказнить ее на свидетелях вдосталь:

- Мне бы, говорит, только глазом взять, а руками я ее деньги раскопаю. Деньги себе возьму. Да что, мол, ты, дурашной, делать-то на них станешь? А я, говорит, в кабак на вино снесу.

Тут старуха не выдержала: поднялась было с лавки да и опять опустилась. Видно было, как пугливо бегали глаза ее и суетливо выставлялся из-под набойчатого синего платка ее востренький носик.

Не было для нас сомнения в том, что в дедкиных словах была большая доля правды. Не нравилось что-то, беспокоило что-то старуху. Так бы ей и пропасть на этом месте. Да вышла на выручку старшая баба:

- Перестань-ко ты, батюшко, с чужой болтовни свои слова кидать. Какие у нищенок деньги? Много ли они их соберут, да и у кого возьмут, когда всяк сам норовит это сделать.

Но дед и без того молчал, удовлетворившись забавой над скупым и скрытным человеком.

Старуха недолго с нами сидела и вскоре ушла.

Словоохотливый, веселый старик опять развязал язык, и опять насчет ушедшей.

- Вот придет домой, прибранит лежня - и за дело; к тому я и разговор с ней завел. Ей слова мои ни во что, а ему покоры ее на пользу.

- Гляди, прогонит его она, - заметила большуха. - Что ты наделал?

- И она не прогонит, и сам он не уйдет. Место-то он належал, ему с него теперь как подняться-то? Ни за что ему, лежню, с этого места не встать. Он вон у ней в передний-от угол глядит, святые лики там видит и думает, что «хранители вы мои и заступники», как он их покинет и без них останется? Убогому человеку этого нельзя делать; у него вся тут и надежда. Других-то искать будешь, каких еще найдешь, а молитвами этих который он год со старухой-то злой спасается! Нищих Бог любит - в Писании сказано.

Дед замолчал.

- Нищие Бога боятся и почитают истинно! - с глубоким вздохом и серьезной уверенностью добавил он потом и даже привстал с лавки и обдернул рубаху.

И опять продолжал:

- Не сживаются вместе, когда один похож на другого и оба к одному руку протягивают. По старым нашим приметам: когда одного к своему толкает, а другого к другому ведет, там ссоре и перекорам быть нельзя. Зачем они это делать будут, когда друг дружке не мешают? Не след тому быть. Вот и живут они оба которой год вместе! А сколько раз на одном дне повздорят? Считали ли вы, а я верно смекаю, потому у других видывал. Баба - та деньги копит; замечаю я, что она чем старей, тем больше от скряжничества стала сохнуть. Гляди-ко, нос-то у ней завострился и глаза упали. А тот грузнеет да брюзгнет и словно бы даже веселее стал. Птица он небесная, на крыльях живет. А это крыса: ворует и про запас кладет. Не спуста она его тем попрекнула, слышали? Я ведь с ним толковал и его расспрашивал. Что он мне говорил, знаете ли? А я вам скажу, так и быть.

Приезжал в наше село купец из Москвы. Пришел прямо в церковь. Шуба на нем богатая. Позвал батюшку; на кладбище они пошли. Тут похоронен его родитель. Отпели панихиду. Матрена-то тут и подвернулась.

На-ко, говорит, старуха! Помолись о рабах Божьих о таких-то, и имена сказал. И дал он ей деньги. Пошла она к церковному старосте показать и спросить, что купец-от дал: десять рублей дал он ей - красненькую, значит. Пришла она домой-то и пристала к товарищу: скажи-де ей, сколько копеечек дадут за эту бумажку. Стали считать - поссорились и поругались. Денег-то всех, однако, не сосчитали. Не сам я это выдумал, а говорю так, как мне товарищ ее рассказал. Сам все рассказывал...

С этой поры взбеленилась старуха, словно купец-то в нее яду какого влил. На сборные копеечки прежде свечки ставила Богу - теперь перестала. Стала копеечки алтынным гвоздем прибивать. Которая попадется в руки, зажмет ее и только думает об одном, как бы копеечку-то из рук не выпустить. Что ей в руки попало, то и пропало.

Сказывал товарищ-от: сидят когда вдвоем, молчат-молчат, она и спросит: к пяти-то десяткам копеечек сколько-де до рубля-то еще не хватает? Так он и смекал, что старуха недаром на паперти ходила; вон и отчет отдает, сама того не желая. Стала она на него еще больше серчать, хлеб ли он не доест да кусочек на столе оставит. Раз, говорит, и на то осерчала, что варева попросил, - дня два над ним измывалась. Одежью так изветошилась, что хоть огня присекай. Дома и печь перестала топить; что поест в людях, тем и сыта. Сыта-то сыта, а сам я видал не один раз: поест у тебя, а кусочек чего-нибудь еще с собой возьмет; оглядится кругом - не видят ли - и спрячет. Стала, грешным делом, утаивать, по чужом тужить, завидовать. Старец-от ее говорил, что и дома диво: утаенное бережет, сама не ест и ему не дает; как почала жить с зажимкой, то и стали вороха в углу лежать и плесень на них нарастать, мышей наплодила.

Смеется старец-то: у обедни, говорит, когда стоит и люди собираются молебен петь, сем-ка, думает, и я пристану, дай-ка и я помолюсь даром. Совсем извелась баба; засел в нее черт, теперь его не выгребешь - это дело такое. Нет греха хуже бедности.

Дальше, конечно, старая и известная повесть. Накопит старуха денег. Корысть к ним дойдет у ней до чудовищных размеров; заболеет она серьезной и опасной болезнью помешательства. В убожестве одна нужда гнела, а теперь обе вместе: и бедность, и скупость. Хоть иглой в глаза -ничего у нее теперь не выщербить. В страхе за деньги и с мыслью о них старуха и на смертный одр ляжет. И здесь не скажет она, куда их спрятала, даже и тому товарищу-горемыке, убожество которого каждый день видела перед собою и достаточно в нем убедилась. Кому удастся подсмотреть, тот деньги выкрадет, дом выстроит, выпишется, как говорят в наших деревнях, в купцы.

Впрочем, большею частью случается так, что бумажные деньги сгнивают в земле, а металлические через десятки и сотни лет, открытые косулей или сохой в поле, делаются достоянием либо купцов, либо археологов.

В мире почившее крепостное право владело секретом выводить нищенские деньги наружу, и то лишь в тех случаях, когда у нищенок оказывались в господских дворнях дочери, родные племянницы и помещики соглашались отпускать их на волю за приличное вознаграждение. Немало известно примеров, что на такие случаи отыскивались у нищенок сотни рублей. Тысячи рублей случайными способами находили по смерти у тех из них, которые казались при жизни убоже всех и в очевидных условиях, несомненно, безвыходного положения. Газеты наши не скупятся время от времени заявлениями о таких необычайных казусах, что после умерших нищих оставались солидные капиталы, и на самом деле на сбережения этих скряг немало настроено на Руси церквей, немало устроилось солидных промышленных и торговых предприятий в руках купеческих фамилий: Походяшиных, Побирухиных и т. п.

В деревенской глуши, где не умеют и не привыкли считать деньги и в редких случаях знают им настоящую цену, чтобы по ней давать им надлежащий ход и применение, сиротские, крохами собранные деньги исчезают без всякого употребления зарытыми в подъизбицах, на овинах, в лесах и в других наименее подозрительных, наиболее укрытых и потаенных местах.

В городах, среди мещанской голи, где вечно колотятся из-за денег и глубже деревенского поняли их силу, нищенским сбережениям указывают путь прямо: та же Матренушка неизбежно превратилась бы в ростовщицу. У нищенок берут взаймы деньги, и часто случается, что не отдают обратно, очищая совесть под шумок тем оправданием, что невелик грех задержать неправедное стяжание. Тем не менее нищенские деньги выходят из рук и под верные заклады, и за такие проценты, которым и ростовщики могли бы позавидовать.

Нельзя не прибавить к этому и того обстоятельства, что скряжничество, при постоянном и бесконечном напряжении всех умственных сил на одном приобретении и сбережении, овладевает секретом самые пустые, ничего не стоящие предметы обращать в ценность и в деньги: голь хитра и догадлива, голь на выдумки горазда. При скупости она и с камня лыко дерет, шилом горох хлебает, да и то отряхивает. Неудивительно, что если при этом обнаруживаются чудеса, лишь кажущиеся, на самом же деле превращающиеся на глазах ближе присмотревшихся к делу в самое простое и заурядное явление. Необъясненным тут может показаться лишь то, что скряжничество и изумительное скопидомство постигает наичаще женщин и богатство в нищей братии скопляется в руках старух тем вернее, чем они старее и дряхлее. Пущай стращают досужие люди, что на том свете за ростовщичество придется считать каленые пятаки голыми руками, женское сиротство хорошо смекает и то, что для бедности совсем не бывает никакого выхода. Намечется она из угла в угол, настрадается с утра до вечера каждый день и, если попадает на тропу свою, уж уколачивать начнет ее без отдыха и без перерывов. Деньги в рост отдает и заклады охраняет, а «христарадить» не перестает, то есть опять беспрерывно и ежедневно прикапливает до тех пор, пока не подточит силы и не свалит на стол навзничь свой доморощенный злодей - скряжничество в товарищах с голодом - или чужой злодей с завистливым оком и в товарищах с острым ножом.

На Волге один отставной солдат Гаврила Кирилов чутьем выучился узнавать денежных побирушек, пригревал их у себя в домишке, потом изводил их, а наконец сам выстроил в Симбирске два больших каменных дома, стал торговать и сотнями рублей отдавал под заклады деньги.

V

Видели мы и старухина товарища и с ним поговорили и про него послушали.

Родился он, как говорится, на камушке, то есть в круглой нищете. Вытащила его мать на свет вольный за пазухой, когда сама вышла «грызть окна», то есть просить Христа ради подаяния. Когда он стал подрастать и сделался тяжелее, перекинула она его за спину и усадила там в корзинку-пещур, сплетенный ножом из бересты досужим пастухом на пастбище и ей подаренный мимоходом. Чтобы ребенок не вываливался и ближе вглядывался в материнское ремесло и занятия, она привязала к спине кушаком и увязала в пещуре веревкой. Протягивалась и его маленькая ручонка рядом с загрубелой рукой матери, принимавшей или просящей подаяние святой милостыньки. Стали перепадать лишние гроши матери и на его имя и звание, по силе исконного и повсюдного обычая русского народа подавать лишнее тому, кто ходит с ребенком.

Еще подрос он, стал тяжел, встал на свои ноги. Мать выпустила его из корзинки и указала уже новые средства прохождения по жизненному пути из-под окон одного селения на церковную паперть ближнего села. Шагает мать привычным делом охотливо и поспешно, маленькие ножонки не поспевают, спотыкаются, особенно зимой скоро бессилеют. За рев и жалобы - первые уроки житейской мудрости: пинки, толчки и трясоволочки от рук матери, редко успевающей выходить из всегдашнего злобного и неутолимого раздражения. Когда побитые места перестанут болеть, тогда и горе забудется; стал привыкать, выучился забывать, принимать наказание за должное и неизбывное; стал даже этим хвастаться.

Вывела мать сына на улицу и на базар, на легкое и соблазнительное житье попрошайством, по нужде, да там его и оставила, также не по своей воле, набираться уличной премудрости, просвещаться базарной наукой. Наука эта не головоломная. Учит она всего только одному правилу: надеяться на чужую помощь и искать ее; но так скоро и твердо напечатлевает его в сознании, что при встрече с бедой и нуждой своих сил и взять негде. А на хорошее время и подают хорошо и неразборчиво; в худой день хлебом меньше фунта, деньгами меньше двух копеек. На копеечку можно толокна купить и полакомиться; мать на нее с овсяной крупой варит щи. Хоть зерно в них за капустным листом с плетью гоняется, но хорошо и так, потому что других, лучших, не пробовали, оттого и это полагается за роскошное богачево кушанье. Копеечку, впрочем, можно обменять и на бабки и второпях на ходу за овинным углом с чужими ребятами срезаться и обыграть их. А когда и совсем подрастешь и войдешь в большой разум, можно копеечку эту и в орлянку проиграть с другими нищими ребятами уже не на костяки, а на деньги. При этой неизбежной встрече, мимо которой и на кривых оглоблях не проехать, опять наука. Мудрость этой заключается в том, чтобы не всю ее понять, не домекнуть ее до того места, на котором еще до совершеннолетия попадают в темную за пьянство и в острог за воровство и тому подобные художества. Особенно в городах на такие дела большая повадка и потачка.

Там одного безногого видели беспомощным: приехал на коленках и пустые саночки вперед себя поталкивал и на базаре собирал подаяния, а вечером за городом чуть-чуть признали его и диву дались: идет на твердых и живых ногах и саночки за собой везет с грузом: тут хлеб, зерно и куделя.

Приходил на базар степенный человек, звал ребяток-нищих сад подметать, полоть гряды; приглашал старух белье стирать, подмывать полы, стариков

- мести сор; деньги давал, обещался обедом накормить и сулил щи с убоиной - никто не пошел. Пока толковал степенный человек, все воздерживались; как ушел - на смех его подняли, а малые ребята так и залились хохотом - даже страшно стало.

Надо под одну мерку вставать, другим подражать, чтобы не попрекали и не били. Старался он, и выходило что-то, да далеко не все: вышел он, как говорится, в поле обсевок. В дележе обмеряют, обделят и обвешают; при нем шепчутся и сторонятся; а нищие ребятки, запой когда делали, ни разу с собой его не позвали.

Задумался он. Немножко прибодрился. Вон и пропасть видит под ногами -скользить бы туда по покатости, а он устоял. Как это с ним случилось, сколько вот он ни думает, отчету себе в том дать не может до сего времени, когда спознал его наш дед, на харчах у Матрены.

Рассказывал наш дед и про него:

- Люблю я и не люблю этого Мартына. Не люблю я его за то, что пустяка в нем сидит много: старухе отгребает гроши без пути. Та их прячет. Утаит когда что - пряники покупает. Ну да это пущай, затем что малых ребяток он больно любит: которого ни встретит, того и приласкает. Бабы-то наши шаловливых ребят нищими стращают: «Нищему-де тебя отдам, коли баловать не перестанешь», а его вот, Мартына-то, не боятся.

- Этого я вот никак в толк не возьму: ни за какую он работу уцепиться не может. Не бывает у него так, что принялся да и доделал. Правду я тебе даве сказал: совсем птица небесная.

- А может быть, дед, он и пробовал раньше, да у него не выходит. Поживешь середь базарной голи, многому разучишься. Не оттуда ли все это идет?

- Нет, ты вот что послушай. Пробовал он, как ты говоришь, точно пробовал: из-за хлеба очищал зимой проруби на реке - толку-то у него в этом не бывает. Нанимался он и в дома в работники. Да как? Меня, говорит, хоть и не корми, а давай водки. Мужик нанял его богатый, давал ему водки каждый день, и впрямь он сыт был и к обеду не ходил: диву даже дались. Житье ему было красное, однако не уцепился, опять ушел под окна и опять к своей старухе под крыло. Хвастывал он мне, что и на землю пробовал садиться - тоже поля пахал.

Что же, мол, за чем дело стало? «А опоздаю, - говорит, - всегда опоздаю и вспахать, и посеять. Не умею я вовремя поспеть; вон и к обедне, когда за милостинкой выхожу, смотрю: старуха моя давно глаза скосила и ругательски шипит. За самое начало не угодил, вишь: ты, мол, и на свет-от Божий родиться запоздал. Кажись, таких, как ты, теперь не надо!» А может, впрочем, Господу и эдаких зачем-нибудь надо. Как ты думаешь?

- Без таких-то, дед, ведь и на свете скучно было бы жить; кто бы, например, ребятишек приласкал, когда они у всех на тычках да на колотушках? Хорошо ли бы было жить с одними Матренами? Ведь он не родился таким, его таким на базаре, в нищей артели сделали. Потерял силу, потерял любовь к труду.

- А может, и правда твоя. Я думаю своим деревенским разумом так: у нас кто сиротой сделался, тот сейчас нищим станет. Вот как бы и Матрена. Сироте достается одно - идти просить, сбирать. Ленивому мужику и гриб поклона не стоит: не сорвет его. Лень мужика не кормит. Пожалуй, Мартын оттого и нищим стал. Правда твоя, что и от лени много народу в нищие идет. Ну а вот постой-ка: отчего ленивого на работу не позывает и отчего Мартын со всякой работы уходит?

- Я, дед, думаю, что и работать мы спешим для того, чтобы потом самим ничего не делать. Хлопочем мы, суетимся, а все поглядываем: нельзя ли как чужим трудом пожить, на чужой спине поездить, эдак-то как будто легче и приятнее. Все больше об этом заботятся .

Задумался дед.

- Да, может, это у вас там, в городах, так-то?

- A у вас в деревнях? Может быть, поменьше, и гораздо поменьше, а доводится такой случай, разве зевают, разве не так же сделают?

Опять дед задумался, опять опустил голову.

- И верно твое слово, милый человек, делают и у нас, ей-богу, делают. А нехорошо это. Ведь вот мне и в голову того не приходило. Сказал ты мне верно. Значит, больно-то на Мартына и сердиться не приходится?

- Да уж это как ты хочешь, а он не во всем виноват.

- А я тебе вот что промолвить хочу к твоим словам, по-твоему. Оттого Мартыну своя работа и на ум нейдет, что спознал он другую, полегче. Чего легче: слез с печи, вышел на село, встал в церкви, протянул руку - вот и рукомесло. Самое оно легкое. И заманчиво гораздо... Остановился на одном месте, - ворчливо повторял дедушка, - скинул шапку, протянул руку - вот тебе и все. Мудрено ли, в самом деле?

- А слыхали вы про Адовшину? Места у нас такие живут, Адовшиной слывут. Вот будет Брыкино село, Мильнево, Смолино, Раставица... тут пойдут. вот и забыл, какие тут в Адовшине деревни-то еще, бабы?

- Крутово, Саранча будет, Каркмазово, опять Маринино, а там и Павловское.

- Вот, кажись, и все. Все это Адовшиной прозывается и когда и Черным углом. Под Адоевскими господами те селения состояли, оттого и прозвались так. Теперь - удельные. Князьями эти Адоевские-то были.

- Ну так вот тут весь народ так сплошь и старый, и малый, и сильный, и немогутный - все нищие. И нищенствуют они не от нужды, а ради промысла. Промышляют они этим делом, выдают себя за погорельцев. Слыхали ли вы про экие дела?

Мы про это слыхали, затем в эту сторону повернули. Деду в том не открылись.

Попрощались мы с ним и направились по грязной осенней дороге в эту «черную сторону» (в северную оконечность Судогодского уезда), к этому «черному народу», который попрошайством кормится и нищенством промышляет.

- Слышал я в людях: худой солдат не надеется быть янаралом, - говорил между прочим проводник наш, когда опять захлюстала по грязи мокрая и растрепанная лошаденка, и мы, хватаясь за края телеги, очень усердно хлопотали о том, чтобы не перелететь через грядку и не сломать себе шеи.

- А ведь солдат в нашей земле и в самом деле может сделаться генералом, -поддерживали мы его словоохотливость. - Бывали примеры.

- Я не знаю. Я не к тому молвил. Вот что я тебе сказать хочу. Видел ты офеней. А знаешь ли? Ведь худой из них не делается купцом, а хорошие строют в Москве каменные дома и торгуют в большом Гостином дворе.

- Знаю и видывал. Знаю, например, я так, что, как бы ни был мал городишко, в нем есть купец, который торгует красным товаром. Все это -офени.

Другие, которые от них в маркитанты ходят, - те ста по четыре, по пяти наживают в год и приносят чистоганом. Значит, милость Божья вся с ними. А отчего вот эти, куда ты едешь, что промышляют Христовым именем и собирают много денег, плохо живут? Что ни стоит Божий свет, из них еще ни один в купцы не выписался! У них - надо так сказывать - чего ни спроси

- всего ни крохи. Слыхивал я, что у богатого мужика борода растет помелом, а у них, что вот я ни глядел, - у всех она выросла клином. Кажись, всех нищих-то перещеголяли. Отчего это?

- Я вот, милый человек, затем туда и еду, чтобы узнать про то, о чем ты надумал и сказал. Что увижу и услышу там, расскажу на досуге.

Глава II Нищеброды и калуны

Нищий везде сыщет.

Спи да лежи, с богатством сиди, а сердце чует, что в нищих быть.

Пошли торговать - на погорелое собирать.

Народные поговорки

I

На дворе все еще та же осень, сырая и дождливая, с холодком и грязью и с отчаянною бездорожицей, какая захватила меня на р. Клязьме и ее притоках. Озими давно засеяны, и даже везде потушены овины. Кое-кто из домовитых и осмотрительных успел вычинить избу, подбросив свежей соломы на кровлю и нового омялья на завалинки.

Прошел Покров, то есть не церковный праздник, а все то время до него и после, когда кончается старый крестьянский год и начинается новый - не тот, который заказал для городов и чиновников Петр Первый, а настоящий деревенский новый рабочий год. В календарях он не значится и никаким празднеством не знаменуется, но в деревенской жизни и крестьянском быту всеми сознается и сильно чувствуется. У торговых мужиков - сроки платежам; у хозяев средней руки - новый работник: старый, договорившийся, по древнему завету, с вешнего Егорья, отошел прочь. В малосильных семьях - новая работница, молодая баба, которую взяли за сына.

У всех решительно, даже у последнего бедняка-хозяина, с Покрова во всем новь: новь в хлебе, в овощах, новь во всех домашних припасах и материалах, даже до того, что новь и в постелях: старые соломенники сожжены в печи, старые и малые стали спать на свежей соломе. Словом, на дворе стоит то осеннее время, когда, по пословице, и у воробья пиво.

До глухой тоскливой осени было еще далеко: настоящая молодая была в своей поре и силе, хлопотливая и устойчивая в работах даже и в этих местах, по которым едем и где живут самые плохие хлебопашцы и где на земледелие давно уже перестали смотреть с подобающим уважением. Вот не больше месяца тому назад ехали мы по той же Клязьме аргунами, где, по пословице, и лапшу топором крошат: весь народ уходит плотничать. Из 550 деревень, имеющих в центре волость Аргуново, а на стороне - старинный город Киржач, не уходят в дальнюю сторону только 40 деревень, не выбираются на чужбину только несложившиеся в полную силу ребята да совсем рассыпавшиеся старики.

- Наш аргун, - толковали там, - положит на доску два перста и маленько их растопырит, а другой промеж перстов топором рубит и ни одного перста не тронет. Зато аргун в большой славе во всем свете: супротив него не сделать и галичанину. Не повезет ему в плотниках, он сейчас сыграет и на другую руку. Топор за пояс, мешок с рубанком, со стамеской, скажем так, кинет в угол - возьмет лопатку и почнет класть кирпичи. Из плотника произведет себя в каменщики.

По правую сторону верховья Клязьмы действительно живут настоящие каменщики с тем неизбежным условием, что как между аргунами завелись кровельщики, которых зовут лишь крыши крыть, так и здесь объявились штукатуры, которые берутся только отделывать стены. Так вся эта местность и не выпускает из своих рук ни одного строительного дела, знакомого им с издревле, когда ростовцы (по летописному указанию) имели право сказать со зла и в упрек владимирцам: «Вы - наши холопы-каменницы».

Вот с р. Пехры ходят все шерсть бить туда, где стригут овец на две стрижки (весной и осенью), да не умеют ее мыть и пушить. Шерстобитным мастерством всех больше прославились фетиньевцы.

С реки Вязьмы бродят по чужим деревням швецы-портные очищать ту статью в деревенских хозяйствах, которая не попала в руки шерстобитов: овца нестриженая и в племя пущенная, а в шерсти зарезанная для зимней шапки и полушубка. Эти мастера опять на две руки: и песни петь, и сказки врать.

Недалеко, в стороне, и Алексино со всесветными проходимцами, картавыми торговцами-офенями, у которых за великое их мастерство и известность в разных странах России существуют разные прозвища (и таких названий больше десятка). Эти уходят торговать красными и разными товарами, а петроковские мужики - жить в пастухах, чужой скот пасти, на роге играть.

- И никому, - объясняют нам, - на трубе так не сыграть в целом свете. Куда ни придет, где ни скажется владимирцем, других сторожей не надо.

Целое село - колодезники: ходят только колодцы рыть.

- Угадай ты воду, где ее нет и быть ей не показано. А он сквозь землю видит и по опрокинутой сковороде воду смотрит и жилу находит. Сруб тебе сделает, так что никогда не осыплется.

Словом, мы попали в настоящую бродяжью сторону, где живут все выходцы и мастера на все руки. Здесь даже и те промыслы (как скорняжий, кузнечный и кожевенный), которые всюду и все привыкли считать и видеть оседлыми, носят бродяжий, подвижной характер. Под всеми и повсюду лежит земля комлем и ничего не родит, кроме песчаного червя и ни к чему не пригодного, отшибающего от листьев камфарным запахом Божьего дерева (Artemisia abrotanum). Если же и родит земля, то очень скудно: и хорошо удобренная, при десяти четвериках посева, самое большое сам-шесть, а того чаще сам-четверть и даже сам-друг.

Безрасчетное хозяйство беспутных детей расточило богатое наследство отцов: исчезли леса, а за ними обмелели реки и затощала почва в стране, где и самые города получили название от лесов, между которыми малому ребенку известны муромские (древний Стародуб - нынче Кляземский Городок; город Ярополч с урочищем на Вязех - нынешние Вязники) и от плодородия почвы (Меленки, Гороховец).

От такой беды побежали вразброд и взапуски в разные стороны: кузнецы -за сбором старых серпов по окольным губерниям, где успели они наторить дорог для себя и завели знакомство; скорняки и кожевники - «на низ» (на юг России).

Пришел любой из них в знакомое место, поклонился волостному начальству. Собрали сходку. Мироедам и старикам выставил он ведро водки. Стали горланить молодые и старые, стали спорить, норовя перегрызть несогласным горло, и к полудню порешили на том, чтобы не пускать во все деревни своей волости никакого скорняка, никакого кузнеца, кроме этих, которые умеют угождать миру, - народу Божьему, и не давать, помимо их, никому овчин на выделку, серпов и кос для точенья, а отдавать непременно этим и именно по такой-то цене.

Нанял скорняк избу и открыл заведение, заторил квасы, распустил зловоние и тупую косу приладил - ждет заказов. С каждой овчинки дадут ему 5 коп. за выделку, да, сверх того, он на себя же теребит еще два фунта шерсти. К концу работ скорняк может купить пару лошадок, нагрузить воз шерстью, щетиной, овчинами и свининой и возвращаться домой с работниками, которых он нанимает иногда человек до семи.

В одно с ними время бродят и в одно же время возвращаются к домам и те молодцы из-за Клязьмы, которые ходят «по серпы»; каждый в свой участок, ни за что не позволяя себе переступать в чужой. В своем, который достался по наследству, серповщик собирает старые и испорченные серпы, раздает исправленные и продает новые, самим выкованные и вызубренные. Иной сходит по серпы в зиму раза три, но к Пасхе, по последнему пути, на распутицу, серповщики все непременно дома и уже до Рождества Богородицы никуда не трогаются. Скорняки также к первым неделям поста тянутся к своим деревням и до осени остаются дома.

- Непременно до осени дома, - настойчиво замечают нам в тех местах.

Какие бы круги ни огибал аргун, куда бы он ни запропастился, летом домой прибежит, хоть и поздней других. Шерстобит тянет к дому на Пасху; и петроковские пастухи вернулись на осень, на горячее рабочее время; они заручились местом в насиженном углу и подрядились с задатком. Все теперь дома, все при сохе. Так всем и сказано: «Держись за сошеньку - за кривую ноженьку». Все и держатся, творя Господне приказание. Держатся и те, которые за промыслом не бегают, а находят его дома, в ближних людях. Не пашут земли очень немногие. По пальцам малый ребенок сочтет: вот двое - и только. Эти не сеют, но зато на них другим надо хлеб приготовлять: они его едят и покупают.

- Подай-ко светлобожественную иерусалимскую вохру-то! - просит подручного мальчика вязниковский богомаз, силясь изощрять свою речь соответственно своему ремеслу, и круглый год, сидя дома, пишет иконы (все больше Николу летнего без митры и Николу зимнего в митре).

Написанные яичными красками, иконы продает он скупщику-офене, получает деньги и бежит версты за три на клязьменскую Пристань купить себе хлеба на неделю. Покупает его только на одну неделю, и так, чтобы можно было, сверх того, пить три дня «хлебное» без просыпа начиная с утра субботы.

- Уже двенадцатый час, а маменька еще из миру не вернулась! -выговаривает другой вязниковец (сосед первого), посматривая на свои карманные серебряные часы и ожидая матери, которая пошла за милостыней, чтобы накормить ею дорогого гостя-сына.

Он пришел к ней на побывку из дальнего города, около которого занимается мелкой торговлей - офенством. Отдыхая, он во все лето не шевелит пальцем и только шатается по соседям и пирует с досужими и охочими до начала Нижегородской ярмарки. Здесь он заручается у хозяина новым товаром и едет на свое место опять года на три, на четыре.

Оба эти ответчика за десятки волостей - одного отца дети, оба - и сидень, и бегун, потому и перестали сеять хлеб, что за них и для них стали это делать другие.

Наламывая спину и грудь за ткацкими станками, в низких и смрадных светелках и на фабриках, на всякую руку: и ручной миткаль, и красную пестрядь, и набивной ситец, сарпинку и холстинку, ткачи оставляют станы и идут разминать руки и плечи на полевых и луговых работах, которые ценятся дороже и приятнее всякой другой.

В Хритоновщине делают известные на всю Русь косы: с осеннего заговенья куют, с Благовещенья отделывают и точат, но перед летней Казанской и эти мастера запирают свои кузницы и превращаются в хлебопашцев.

- В зимнее время, - толкуют нам, - всякий змеей изгибается, на всякую работу идет: иной по три, по четыре шкуры на себе переменит; летом - все на полевом деле, хоть тресни. Это надо заметить и очень помнить. Каменщик и штукатуром попробует, и мраморщиком скажется: умею-де делать стены под мрамор, а землю-кормилицу и он не забудет, не балуется. Иной и телеги сколачивает, и ребячьи игрушки мастерит другой рукой, а Господню заповедь помнит очень твердо и истово. Почему так? А вот почему.

Самым богатым надо полагать серповщика. Много он ходит, громко стучит, рублей на девяносто в год нагремит и набегает. Кажется, сильнее его и быть невозможно: такой богач. А станешь усчитывать, по делам его деньги разбирать и раздавать и нехотя скажешь: «Беги-ка, брат, и в четвертый раз». Иное - с возом придет и пшенички привезет, а иное - и с пустыми руками, судя по году и по уговору, когда продешевится.

Вот и другие! Как уж за Судогдой в глине круто пляшут и на всякую стать эту глину месят! И какие славные горшки лепят, кувшины делают, на занятные игрушки детские простираются и посягают на всякое дело; бусы, государь мой, мастерят на украшение девичьих шеек! Хорош и горшок в продаже и в деле. Веселые и проворные руки делают их в день до полусотни

- эка Масленица! А горшок-от стоит копейку, большой покупают за гривенник. Как ни надседайся на горшках, больше 15 рублей в год не навертишь и больше 30 рублей не выручишь на самых больших и красивых.

- Если взять четвертную за те деньги, что наши мастера выручают, то и будет это так точно и про овчинников, и про тележников, хоть бы пускались эти и на хваленую работу: на черенки для серпов и на мелкие деревянные поделки (по 20 копеек за сотню). Да и то - слава тебе, Творцу Небесному, потому что по-за спиной земелька есть, в кои годы и она выручает. Вот почему всяк бежит к дому на лето, а тем паче на осень озими засевать, убирать яровое. А почему, собственно? Храмина-то в деревне утлая-утлая; вот она и рушится. Мало позазевайся на чужих баб, вовремя догадка не возьмет - рассыплется храмина. Не больно он ее и подновит - по деньгам его сделать этого ему невозможно. Вот он и прибежит домой. Маленько подопрет плечом. На место-то, как надо, хоть не установит, а все-таки стало легче. Бабам он, первое, духу придал и себя обманул. Ну да что станешь делать? Без того все мы не живем на белом свете: такая уж участь крестьянская!

- А на что надежда? Да вот смотри на небо: оттуда ждем.

- Зато уж по нашим местам как хорошо Богу молятся! Нигде богомольнее нашего народа найти невозможно! Раз я под Владимиром с сашеи стал по пальцам считать по белым колокольням: по два раза пальцы-то на руках загибал, больше двух десятков насчитал в одном только месте. Пробовал то же делать под Вязниками - одно и то же. В редком селе нет у нас чудотворной иконы. Почивают по городам нашим святые угодники и князья, и святители: Евфимий, Иоанн и Евфросиния суздальские, Андрей Боголюбский и сын его Глеб, Серапион, Симон владимирские, св. благоверный князь муромский Петр с другинею своею Феврониею, и опять князья муромские Константин, с чадами его Михаилом и Феодором, переяславские угодники Божии: Даниил, Корнилий, Никита-столпник... Да уж, короче сказать, у нас и присловье такое живет в народе: «В Суздале да в Муроме Богу помолиться».

- Теперь, осенью-то, мужику самое бы время Богу молиться, да пробегал он

- опоздал; ужо зимой начнет, потому что очень он на этих полевых работах обожжется. Не было еще в наших местах примера, чтобы которому мужику хватало своего хлеба дальше половины зимы, а того вернее сказать -дальше веселых Святок. Без прикупки чужого хлеба никто не обходится. Оттого и нет люднее, шумливее наших зимних базаров; из них всякий походит на добрую ярмарку.

- Оттого-то, как ты вправду назвал, хлопотлива наша здешняя клязьменская осень. От мужика теперь пар валит, мужик теперь краснеет наподобие гусиных лап. Зато в нем и силы растут: он крепнет. Летом наши деревни чуть живы, как осенние мухи: еле в них ходят, едва глазами глядят. Ничего, что теперь в глаза эти пылью порошит: мужик от этого, надо так говорить, как овца, руном обрастает. Скоро его стричь будут.

- Кто первым начнет?

- Первым и здесь всегда стрижет поп. Выезжают попы за новью, за новым хлебом, да и за всем, что успел мужик снять с земли. Ну да у попа пущай ножницы-то кривые: не больно он ими глубоко забирает. Повыхватает с боку да кое-где, с тем и отходит. Самые вострые и прямые ножницы у своего брата. Этого брата зовут торговым мужиком, зовут и мироедом. Такой-то стрижет, знает где и как: прямо до живого мяса и до белого тела. Считать ли других? Боюсь, что и не сосчитаю всех: больно уж много.

- Погорельцы стучатся под окнами после попов. Потом закричат старухи и малолетки: они и поработали, и посчитали урожай - да дыра в горсти, сил не хватило, а в дому таких силачей нет. Походили бедняки по своим деревням, а потом потянулись и на город.

- Наконец, пошли вот и эти, что погорельцами себя любят называть, а на самом деле они этим попрошайством промышляют. За Клязьмой таких промышленников целая сторона, которая зовется и «Черной стороной», и «Адовщиной». Когда все уберутся с полей, а лишние едоки выберутся из дому на дальные отхожие промыслы - для нищебродов наступает первое в году рабочее время. Перепробовал наш народ все промыслы: надо, знать, быть на земле и такому!

II

По торфяным берегам, в поймах Клязьмы-реки и по маленьким речкам, растет козья ива, чернотал (Salix pentandra); забираясь туда, судогодские мужики после Покрова кору дерут с этого чернотала и высматривают для того самое ненастное время, когда эта кора лучше отстает, и тем Бога хвалят; почитают святой труд и не гнушаются работой, которую ценят и хвалят на кожевенных заводах и деньги платят с пучка.

По этим поймам проходят мимо судогодские нищеброды, отвернувшись от мокрой работы, и не останавливаются, глядя прямо и в сторону.

Вот под глазами у них и на той же дороге другие роют ямы и морят в них уголья - тоже продажный и ценный товар. Да, знать, слишком чадна и черна уж работа, и на нее выходцы из Адовщины не глядят и стараются обойти и пройти мимо, все-таки смотря дальше вперед.

Дальше по той же торенной дорожке тянутся артелями пильщики сорить себе глаза и осыпаться древесной пылью и опилками. И это дело адовцев не учит и не занимает, как неподходящее и точно так же требующее труда и терпения; опять дальше и мимо.

Подают готовый пример и другие такие же соседи, которые живут под боком, да и, мало того, сплошь и рядом двор о двор; лепят горшки - товар самый ходовой и почтенный. Материал не покупной, сам под ногами валяется, а товар этот скоро бьется и трескается и на базарах раскупается безостановочно. Да работа грязная; есть много почище, и как она ни проста, бывают другие гораздо легче ее. И через горшки бредут мимо судогодские нищеброды, обходя, таким образом, и мокрые, и пыльные, и черные, и грязные работы, отыскивают и высматривают побелее и полегче.

Такой труд ими найден, и, несомненно, очень давно, не на людской памяти, а именно с тех самых пор, когда земля наотрез отказалась кормить. Стала почва бесплодной, малопроизводительной. Куда ни посмотришь - песок да камни. Хуже судогодских мест, как по всей Адовщине, не придумаешь и не увидишь. А такие скудные места тянутся по всей северной части Судогодского уезда и восточной - Ковровского, от реки Клязьмы до р. Ушны с запада на восток, и от Тетрюка и Кестомы до самой реки Судогды, с севера на юг. Тут и вся Адовщина с деревнями и селами. Если прибавить сюда из Ковровского уезда самый город Ковров, село Мошок да Ильинский Погост (притоны и пристани), то и все нищенствующее государство является в полном виде - величиной и пространством не меньше какого-нибудь столь же древнего и почтенного германского княжества.

Оттуда народ мало-помалу, заведенным порядком расходился в разные стороны на добрые места, не пугаясь даже дальней Америки и неближней России и Африки. Здесь он весь налицо и никуда не смел выбраться с корнем, а обязательно крепился к земле-мачехе, так как такова была для народа сила исторических судеб, известная под именем крепостного права и паспортной системы. Самое имя Адовщины, как искаженное из Одоевщины (по имени владельцев), - имя почетное, историческое^. Когда расположение народа к земледелию и при этом крестьянская бедность (от тяжких работ в диких лесах и на сырой почве) способствовали появлению и развитию на русской земле крепостного права, оно и здесь налегло всей массой своих сил и привилегий. Налегло оно при этом раньше всех и тяжеле прочих и за то, что владимирскому краю привелось попасть в руки первых строителей северорусской земли, и за то, что именно здесь и в крайней близости одновременно совершался акт великого государственного объединения. Главный объединитель русских земель - Москва, кровный родич Владимира, Суздаля и Мурома, - находился всего на два девяноста верст расстояния, то есть на шесть лошадиных перегонов (считая конский бег в 30 верст до места отдыха или смены): посылать и исполнять запрещения переходов с худых земель на хорошие было недалеко и удобно. Самые первые опыты прикрепления крестьян к земле практиковались, конечно, здесь. Самые крупные поземельные владельцы (большей частью из захудалых родов Рюрикова дома) получали взамен отобранных княжеств для кормления и утешения своего - крестьян и угодья преимущественно в этих лесных подмосковных местностях.

Под защитой силы, закона и произвола крепить народ к той земле, на которой кто сидел, не разбирая почвы и сил сидевших, было легко и подручно. Были бы крестьяне на виду и на счету, помнили про владельцев и, неся все законные и противозаконные тяготы, платили повинность - о другом крепостное право не думало. Оно знало и учило крестьян «тянуть по земле и по воде» в ту или другую сторону и не заметило, как от соединенных и напряженных усилий земли затощали, леса вырубились, реки обмелели. У самого престольного города Владимира, с золотыми воротами, по насмешливому народному присловью, остались теперь только два угодья: «От Москвы два девяноста, да из Клязьмы воду пей».

Между тем владельческие путы и цепи не переставали удерживать народ на одних и тех же местах. Когда вольные новгородские люди населили холодный север и выдумали сначала Вятку и Пермь, а потом Сибирь, здесь, в центре Великой России, наросло крепкое земле оседлое земледельческое и городское население, стесняя взаимно друг друга; приростом, истощая почву, но не скопляя богатств. Здесь не медлила проявить себя и борьба за существование, выразившаяся изобретением промыслов во всем их разнообразии: и домашних, и отхожих. Разнообразие их и народная изобретательность дошли здесь наконец до того, что у владимирского края в этом отношении нет уже соперников на всем пространстве русской земли. Жившим в лесах нетрудно было сделаться плотниками и остаться в условиях этого дешевого промысла, самого первобытного, простого и легкого изобретения. Потруднее и позднее привелось сидевшим на глине стать горшечниками и вблизи болотных железных руд - кузнецами, но еще сподручнее и легче было проскользнуть между ними и попасть на легкий промысел попрошайства и нищенства. Проявиться и укрепиться ему было именно тем и удобно и возможно, что вокруг и около него успели скопиться благоприятная почва и питательные соки, то есть многотерпеливые делатели и плоды их деяний, сказавшиеся избытком или залишком. К укоренившемуся, хотя и дуплистому дереву привилось чужеядное растение и удержалось на нем.

Несмотря на то что в здешних странах, как и по всему северу России, не без труда и усилий водворялось христианство и из Мурома в XIII веке жители изгнали первого просветителя своих стран епископа Василия (за что до сих пор зовут муромцев святогонами), христианство все-таки успело пустить здесь глубокие и надежные корни. Поверяя результаты прошлого наличным наследием, мы видим владимирскую страну во главе и в первых по числу церквей и по количеству духовенства. Христианской проповеди на основное учение о любви к ближнему и на излюбленное о милостыне и преимущественной любви к неимущему, по коренному закону: «Милуяй нища - взайм дает Богу» - было достаточно здесь средств и простора. Подача просящим, благотворение неимущим, помощь страдающим стали таким коренным народным свойством, что в настоящее время творит оно великие чудеса.

Затем, когда облегчен был спрос, гораздо того сильнее и шире проявилось предложение. Нищенству на Руси и поддержанию его всеми зависящими силами открылось широкое и бесконечное раздолье. Народ начал чтить память только тех князей и владетелей, которые были милостивы к нищим. Самых щедрых из них он признавал за святых угодников Божиих. Сам же оставался он настолько чутким к нужде и скорым на помощь, что руководителям его благочестия и блюстителям церковных обрядов приводилось распорядиться лишь назначением обетных дней, посвященных исключительно кормлению нищих, и определить таковые целым десятком на каждый год. Как у удельных князей появились приюты для калек и юродов, а у богатых московских царей даже в самых дворцах отдельные покои для так называемых верховных нищих и богомольцев, так и в народной среде, в каждой деревушке приютились две-три избы, про жильцов которых писцовые книги говорили все в одно слово: «живет мирским подаянием», «бродит за сбором», «кормится нищенским промыслом».

Деревенские порядки эти в целом виде дожили и до наших дней, и старинные крестьянские «сироты», кормившиеся Христовым именем, ходя по городам и селениям, ведут свою жизнь и теперь по тем же приемам, не имея причин и основания считать их незаконными и зазорными.

Если этот неизбывный закон, отразившийся в малом виде на каждой деревушке, мы применим к целым областям (не стесняясь даже искусственно созданными пределами губерний), то встретим то же явление. Десятки семей, укрепившихся в разумении заповеди, что «от сумы никому отказываться нельзя», не затруднились удержать подле себя единицы престарелых, немощных и ничего не имущих. С готовностью помощи, но не без стеснения себя в своих избытках, они применяют к этим «сиротам» Христову заповедь и по завету отцов, и по собственному произволению.

Сотни селений, поставленных в те же благоприятные условия сострадания и помощи, предлагают услуги десятку деревень, обреченных на тяжелую нужду нищеты от бесплодия почвы и малоземелья, от настойчивого закрепления на этой неблагонадежной земле не знавшим милосердия крепостным правом. Оно не имело нужды и не желало знать, чем питается плательщик податей и каким способом собирает он платежные деньги, и даже готово было, в расчетах личной корысти, поощрять любой из этих способов, лишь бы только добывались им деньги. Всякий был вправе снять с земли и прогнать от себя бессильного работника, хилого и хворого старика. Сотнями указов приходилось убеждать владельцев в том, что малолетние сироты требуют с их стороны внимания и попечения. Не одну такую же сотню случаев указывает история и в таком роде, когда сами помещики поощряли промысловое нищенство, а иногда даже прямо заводили его в своих вотчинах, принимая на себя роль учредителей и контролеров. Почва, к тому же в северных лесных губерниях, всегда была готова, и находились пригодные люди в виде всегда отпускаемых на волю престарелых и больных дворовых людей, когда они, истратив силы и здоровье на барской службе, не могли уже более продолжать работать. А так как владельцы семейства их оставляли у себя, то и приводилось изгнанникам собирать разбитые силы в артельную и начинать в этом виде единственно доступный им промысел. Отсюда, по известиям из старины, на одном Белоозере и на посаде его «домов людей старых, и хилых, и увечных, и которые бродят в мире - 112 дворов, а людей в них 189 человек». В одном этом городе стояло восемь келий нищих и т. д.

Нищенство спасало, таким образом, от голодной смерти и послужило, может быть, лишь одному: увеличению городов и торговых сел, привлекая к ним безнадежных людей, промышляющих попрошайством. Города сами были скудны, а из деревень жители их то и дело отписывали все одно и то же: «Деревнишка наша отдалела, и грязи великие, а нам в той деревнишке не пожилось, хлеб не родится, да и скот не ведется, и от воды далеко». Понятно, что при таких условиях приводилось соединяться не десяткам, а сотням таких селений, чтобы прокормить другие, у которых и эти несчастья разлиты также в обилии, и чтобы дать наиболее крупные доказательства тому закону статистики, что в обыкновенное время 15 человек обязательно и наверное пропитывают одного нищего, а в неурожайные годы - один живет на счет десяти.

Таким образом, среди промышленного и фабричного населения, живущего по Оке и Клязьме и обеспеченного в труде определенным заработком, зародилась эта группа деревень, «Черная сторона». Ее жителям сначала, как и всем, по выражению знаменитого крестьянина Посошкова, не давали обрастать, но стригли, яко овцу, - догола, а когда и «козы не оставили и пригнали в нищету», жители эти стали кормиться Христовым именем и мирским подаянием. Затем по соблазну легкого деяния и веселого промысла они умели ухитриться сменить этот способ прокормления и самозащиты на настоящий промысел. Ближнее соседство богатейшей Нижегородской ярмарки придало этому промыслу прочное обеспечение, дало надежную поддержку и существование его на русской земле укрепило и узаконило.

Впрочем, если оглядимся по всему лицу этой земли, даже не особенно пристально, увидим, что судогодский захолустный угол - не в первых и не в последних, и уловленный статистической наукой закон находит здесь великое множество подтверждений.

Сделаем, кстати, этот опыт простых поверхностных наблюдений.

III

Под самой Москвой, торговой и богатой, в среде промышленного фабричного населения, живущего - по оригинальному народному названию - «на шелку» (то есть на тканье шелковых материй), проявились знаменитые Гуслицы и прославились мастерством и искусством делать фальшивые ассигнации и ходить на всякие темные дела и на легкие выгодные промыслы. Проявились здесь между другими и нищеброды, по неотразимому экономическому закону, с тем лишь различием, что гуслицкие староверы из Богородского уезда тянут на промысел на низ, в богатые придонские страны, к сытым казакам и русским «сходцам», придерживавшимся той же старой веры. Они ездят туда обыкновенно с товаром ежегодно по нескольку раз. Но так как товар этот дешевый и легкий (медные образки) или дорогой и тяжелый, ищущий любителя (старопечатные книги), то гуслицкие купцы больше нищебродят. Они придерживаются старообрядских селений и, шатаясь по ним, собирают на погорелое место. Подают им муку и крупу; берут они и холст, и щетину, продавая там же, на первом подручном базаре.

Нищебродят гусляки усердно и долго. Следом за ними бредут и о бок с ними ходят по два раза в год, из Верейского и Можайского уездов, еще мастера того же дела, также знаменитые ходоки - шувалики.

Знамениты они тем, что в Москве перестали уже им подавать, и от московских чудотворцев привелось им прибегнуть под покровительство воронежских и ходить также на низ и на тот же тихий Дон.

Это бродяги настоящие: ремесла никакого не знают, товара с собой не берут, а идут просто клянчить и собирать милостыню. Все - народ простой и черный: лжет и унижается, что соберет - то и пропьет. В этом они не чета трезвым гуслякам: по постоялым дворам, идя со сбором, шувалики безобразничают, хвастаются, пьянствуют и ведут неподобные речи, а придя домой, остаются такими же.

Гусляк - всю дорогу трезв. Как старовер, он мало пьет водки и во всем воздержан.

Вместо души нараспашку он угрюм и скрытен и для того два языка знает (то есть умеет говорить по-офенски). Дома, в деревне, гусляк все тот же: сдержанный, смекающий про себя и осторожный, умеющий высмотреть и сделать что нужно и можно. В селе Мстере (Влад. губ.), где делают и пишут старинные образа, запретили выпускать в продажу медные; гусляки сделали то, что торговля такими образами с той поры еще больше усилилась: они стали отпечатывать старую икону в глину, в эту форму наливать расплавленную медь, делать другую форму и потом очищать неровности подпилком. Не выходило всех букв, местами выходили лишь точки, но на тельном кресте, например, всякий знал, что должно быть написано «да воскреснет Бог» и что продаются эти изделия дешево: на вес -по 40-45 коп. крупные, по 50-55 коп. мелкие за фунт. Надо капризному богачу на Дону старинный образ прадедовского дела (и денег он за него по казачьему богатству никаких не пожалеет) - гусляк делает образ из зеленой меди, кладет ее часа на два в соленую воду, потом подержит только над нашатырными парами - и готово: как будто сам патриарх Московский Иосиф такой крест носил и таким образом молился. Гусляк и донским щеголихам-раскольницам умел угодить: четырехконечные тельные кресты он делает с арабесками и сиянием, делает и сердцевидной формы, обливая белым и голубым глянцевым слоем ценины, чтобы походили на финифтяные и можно было брать за них дороже.

За гуслицкими художниками не угонятся; за шуваликами гоняются многие и им подражают.

Отойдем от них и посмотрим в другую сторону.

По сибирскому тракту на Тюмень, на первой станции от Екатеринбурга, гонятся за кошевами проезжих босоногие и неотвязчивые косулинские нищие: мальчики и девочки, взрослые и беззубые старики и старухи - вперегонку друг за другом и что-то кричат.

Эти тоже промышляют нищенством и рассчитывают главным образом на две громадные ярмарки: старинную в Ирбите и новейшую в Крестах, и также обязательно выродились тунеядцами среди сытых и богатых сибирских мест, по Иртышу - в одну сторону и по южному Уралу - в другую. Сюда обязательно и ежегодно присылают из России целые тысячи нищих под названием «ссыльных» и «поселенцев». Есть из чего выбираться временным и постоянным нищебродам, действительным нищим и мнимым.

Из Чердыни и с северного Урала пошли в нищенство пермяки и вогулы, которые, пристраиваясь к русским городам и селениям, бьют надвое, в силу обязательных законов для наших инородческих племен: либо обрусеют (как делается это с самоедами, выходящими «на едому», то есть на то же нищенство, или «байгушами», нищими, выходящими из степи в уральские станицы киргизами), либо в значительном числе перемрут с голоду от неудобств оседлой, непривычной для них жизни.

Попробуем вернуться назад и опять оглядимся.

В расчете на помощь промышленного Приволжья (Средней Волги, от Нижнего до Костромы) в Макарьевском уезде (Костромской губернии) объявились деревни, посягнувшие на тот же промысел нищенством и соблазнившиеся судогодским примером.

На богатую Вятку пошли походом свои промысловые нищие из самых холодных лесных губерний, в числе которых видное место принадлежит Тверской. Из Весьегонского уезда, из многих деревень, выходят промышлять-торговать все одни девки: молодые, здоровые и красивые.

Торгуют неизвестно где, приносят с собою иногда ребят и промышляют своим обычаем настолько удачно в свое обеспечение, что ни на какие соблазны не сдаются и ни под каким видом не решаются выходить замуж на оседлое житье в окольности и на обеспеченное свекрово и мужнино.

«Зубчовских купчов» той же губернии давно спрашивают встречные: «Ты чей, молодец? Где был?» - и получают всегда один и тот же ответ: «В Москве по миру ходил» (по свидетельству народного присловья).

Снова, переменив точки наблюдений, мы наталкиваемся на однородные картины, куда бы ни перекинулся глаз на географической карте.

Вот в мокрых лесах верховьев Днепра и Западной Двины с притоками лежит Богом забытая белорусская сторона, которая только Ему одному известно чем питается и чем сдерживается от поголовного нищенства. Однако Петербургу хорошо известны такие же мнимые погорельцы и забитые нищие, напоминающие о себе в сумерках и по пригородным местам: все это с давних времен существования этого города - выходцы из Псковской и Витебской губерний. Столичный город стал также центром тяготения, надеждою, покровителем и защитником нищенства.

В Северо-Западном крае из подобного рода людей давно известны как заведомые тунеядцы очень многие. Среди плодородной жмуди и привилегированных литовцев и польских выселенцев-шляхтичей, по рекам Вилии и Неману, прославился охотой жить на чужой счет и без труда пожирать труды делателей ошмянский шляхтич.

Между смоленской и могилевской шляхтой вырос другой чужеядный гриб, под именем «ленивого клепенского мужика», в Сычовском уезде Смоленской губернии. Этого мужика из с. Клепени как разорил француз в Отечественную войну двенадцатого года, так он и не поправлялся. Как удалось ему в первый же год счастливо походить по чужим местам за милостынькой, так и на последующие, - он ничего другого для прокормления себя не выдумывал. Отсюда же, из этой Белоруссии, и именно - из Витебской губернии, выходят те «нищеброды», которые безобразят красивые и парадные улицы строгого Петербурга. Витебские, как и все другие тунеядцы вроде псковских и тверских, живут в особых квартирах, собственно для них содержимых, на нарах, на которых каждое место стоит 1 руб. или 75 коп. в месяц. «Хозяин» квартиры ценою в 20 руб. платит за нее ввиду предназначения для нищих 50 руб. и более и держит «сборную братию» не иначе как под ответственностью и поручительством ими же избранного старосты. Редкий из таких не выручает даже одного рубля в день. Витебские приходят целыми семьями, из Псковской губернии - старики и старухи, из Тверской и Новгородской - бабы и отчасти бывшие ямщики из шоссейных, теперь заброшенных ямов.

Там, где преимущественно земледельческая, не знающая никаких промыслов Белая Русь кончается и начинает жить великорусский народ, промышленный, смышленый и бойкий, лежит, между прочим, Калужская губерния со своим характерным полесьем. И здесь, как белорусу, худо жить в лесах. Однако уже за р. Угрой это смекнули и занялись подспорными земледелию работами. Калужские «палехи» рубят в лесу осину для лопат и корыт, дуб для обручей, санных вязьев и полозьев, клен для гребней и кулачьев-зубцов на мельничных колесах. Гонят деготь, пилят дрова. Весной входят в меженья (низменные места), поросшие осиновым кустарником, и дерут здесь лыки. Надумались заняться даже фабричным ремеслом -тканьем рогож (в селе Спасе-Деминском Мосальского же уезда товару этому главный склад). Недалеко отсюда богатые и торговые Сухиничи - на две статьи: пеньковую и хлебную. Здесь же проходит сильный торговый путь в Гжатск и Зубцов. Опять всякое приволье для желающего прокормиться мирским подаянием и чужим даровым хлебом; и вот в деревнях тех же рогожеников завелись промысловые нищие по причине скудного заработка. Вынужденные неумолимой необходимостью, здесь занимаются пока еще нищенством и те, которые не оставляют ремесла рогожеников. Бродяг этих, всякого рода и возраста, можно видеть всех в сборе два раза в год: на Вознесенье и на Лаврентьев день (10 августа) в лежащем близ города Калуги монастыре Лаврентьевом. Грубые лица, загорелые от солнца и обросшие длинными волосами, прямо указывают на мосальских палехов, прибывших сюда к «народушку Божьему» попросить его «сотворить святую милостыньку» им, этим несчастным, из которых иные сидят в одних сорочках, другие в чекменях без шапок. Все склонили глаза над чашками со смирением и отчаянием, хотя другие и приехали сюда на лошадях и в крепких телегах. В благодатной Украине и, конечно, опять в городах, соблазнительных большим скоплением торгующего народа, - то же самое. В Харькове, например, в предместьях его, существуют так называемые чертовы гнезда, то есть дома в виде стрижовых нор, самой первобытной культурной формы подземные жилища. Лачуги эти составляют собственность нищих, которые выползают отсюда днем собирать подаяния, вечером принимают гостей. Эти гости носят особое имя и называются «раклы», а в сущности - те же карманники и ночные воры. В домах нищих они производят дуван (дележ), после которого с хозяевами и вольными женщинами пьют, поют и пляшут.

Здесь, впрочем, заветного артельного начала нет, все больше сброд случайный. Чаще попадаются люди преклонных лет, и все крайне несообщительны. Удается изредка некоторым спариваться для житья в подобных навозных кучах, но ненадолго: ловкий и пронырливый разбивает в пух вялого и неумелого и прогоняет прочь от себя.

Еще раз (и в последний) перенесемся на Среднюю Волгу, в местность между Нижним и Казанью.

Здесь прямо наталкиваемся мы на известного с древнейших времен, может быть с самого покорения Казани, и знакомого всей Руси под именем казанского сироты тамошнего поволжского промышленника, Христовым именем, хотя и мусульманина, происходящего от бывших татарских мурз. Это самый докучный и самый умелый выпросить. Поравняться с ним может назойливостью и настойчивостью разве только тот соперник его, который обирает куски дальше на низу: в губерниях Самарской и Саратовской, и приходит сюда из 15 сел и деревень Саранского и Инсарского уездов Пензенской губернии.

Ходит этот народ большими артелями, и называют они себя «калунами» (от слова «калить», что на их языке значит «сбирать, нищебродить»; по тому же смыслу, как у московских туваликов и жуликов оно значит «звонить», и убогие нищие зовутся «звонарями»).

Все эти люди, говоря словами поговорки, «ходят торговать - на погорелое собирать», хотя далеко не все здесь перечислены. Тем не менее и по указанным образцам можно уверенно идти к тем предположениям, что внимательный учет значительно дополнит список по каждой губернии и укажет очень во многих не по одной такой местности. Прикрытые язвы откроются в размерах серьезных, хотя бы уже потому, что вот целые местности не видят иного выхода из нужды бесхлебья и от недостатка других заработков, кроме нищенства. Раз прибегнув к нему, они имеют полную возможность преобразить его в настоящий и правильный промысел, где и сплачиванье в артели, и наем, и расчеты, и стачки, и стычки, и взятки, и дележки, и купля, и продажа - все, одним словом, и налицо, и при месте, и на ходу, как бы и в настоящем коммерческом предприятии.

Обращаюсь к знакомым представителям этого занятия, от которых отвлекали меня товарищи их по ремеслу и промыслу.

IV

К Покрову озими давно засеяны и яровые поля совсем убраны; собственно, крестьянские деревенские работы кончены. Умолот не считается из боязни греха поверять Божью волю: «Все, что Бог дал, - все в закромах будет». Знают твердо одно: что недохват, во всяком случае, скажется раньше зимы. Чтобы прожить всей семьей без отлучек на своих хлебах, надо на каждую рабочую душу по малой мере 4 1/2 десятины.

Где слышно про такую благодать?

Однако как ни прикончены работы - на крестьянской рабочей ревизской душе стало легче, посетили ее мир и благодушие, зародились надежды, потянуло на заветную и обетную щедрость, отворились окна для подаяний.

После летней истомы в самом деле стали все побогаче и от видимых достатков бодрее и веселее. Не прочь теперь и сменять их на подходящее и самим недостающее, не прочь и даром дать малую толику с мира - бедному и холодному на рубаху. Денег в крестьянских руках подолгу и помногу не бывает, а монетой никто наделить не в силах. Водится она только у мироедов и у торговых мужиков, да и у этих прибивается алтынным гвоздем.

Зато теперь лен есть, яйца скоплены, всякого жита до четырех сортов собралось, настрижено с овец шерсти, набелено холста и ниток, насушено грибов и ягод:

- Милости просим во имя Господне!

Не заставляют тебя ждать судогодские нищеброды, именно в это самое время по окончательной уборке полей.

Умудренные опытом, поднимаются они не толпами, а обозами. В семье остаются только хилые старики да ползуны-ребята: всяк, кто владеет ногами, идет на работу. У кого нет своих калек - ребят-сидней, стариков слепых, молодых хромых, искалеченных зверем или изломавшихся на работах, - таких заговаривают у соседей, нанимают в людях. Подбираются сюда те немощные, которые и сами готовы идти на промысел, да не знают как и куда. Много подобного люда валяется по монастырским папертям и переходам и шатается по хлебосольным избам. Хотя вразброд и в одиночку они всегда предпочтут такой невзгоде удачливую артель.

Велики выходят артели нищих, в особенности из судогодского села Маринина, где, как говорят, вор на воре живет и все нищебродят. Рваные бараньи шапчонки на нечесаных головах, бороды неприглаженные, и волосы на них космочками, как пишут на старинных иконах Христа ради юродивых. К тому же лица неумытые и грязные и на теле все домотканое и рваное, с большими и яркими заплатами: серые зипуны и понитки. У баб (и в ситцевой стороне) вместо всякого платка кусок простого белого холста, похожего на тряпку.

Вот весь тот наряд, которым щеголяют перед доброхотными дателями судогодские нищеброды, норовя походить на погорельцев и, во всяком случае, на непокрытую бедность и неизглаголанную нищету. Но так как в ближних соседях про это прознали, да к тому же, по пословице, и своей «наготы-босоты изувешаны шесты», а судогодские всегда, сверх того, приметны, потому что в разговорах, в отмену прочим, прицокивают и придзекивают, то и изгибается их бродяжья дорога из своих и ближних мест далеко в разные стороны. Круто поворачивает она либо за Оку - на Нижний, Тамбов и Рязань и дальше - либо разбивается на мелкие и длинные тропы по губерниям Костромской и Ярославской. Временные для них остановки - базары; дальные прогулки - Петербург и Москва; охотливые же походы на места доброй жатвы - большие прославленные ярмарки (вроде Ростовской, Яросл. губерний), около которых удается им подбирать и нанимать всю ту искалеченную нищую братию из слепых и хромых, каковые служат для их артелей самым роскошным украшением. Диву даются и понять не могут наблюдающие в тех местах люди, откуда так скоро и так много набирают этого «сидня и лежня» судогодские нищеброды в помощь себе. Все, что сидело на печи забытым, все, что лежало в куту заброшенным, посажено и положено на тележки или на санки и вывезено к монастырским святым воротам и на городские площади к окаянным кабакам.

Принимают они все, что подадут из съедобного и носильного, с алчностью, которая понуждает на ссоры и драки с соперниками и чужими искателями подобных же подачек, и с тою жадностью, которая не терпит, чтобы иной кусок вываливался из рук или пролетал мимо. Жадность эта тут же, на промысле, успевает породить ту крайность скопидомства, которой усвоено имя скаредности и которая не стесняет набалованную и порченую руку стянуть на пути то, что плохо лежит и попадает на глаза. Не суметь посланному парнишке выханжить или успеет он залакомить прошеное и брошенное - значит потом больно биту быть. Многих таких мастеров-прошаков (особенно в городах) потому и признают, что недобравших или недонесших подаяние мальчишек-сирот находят закоченелыми и посиневшими от мороза на улицах и за углом из-за великого страха показаться с пустыми руками на глаза хозяина - будет ли то родной отец или чужой человек, наниматель и покровитель.

Середина зимы - самое лакомое и барышное для таких нищих время, большей частью до самой Масленицы, когда и крестьяне объедаются остатками, чтобы начать Великий пост, который тем хорошо и кстати выдуман и заказан, что в деревнях остается из съедобного только квашеная овощь да толокно с квасом и сиротская овсяная мучка и крупка. Тем временем начнут нестись курицы, станут скопляться молочные от коровы продукты (которые оттого и носят самое простое название - скопов). Когда самим остается мало и всякий ест с оглядкой, посторонний человек -лишний и ничем не разживется. Разве на Красной горке, или Радунице (во вторник на Фоминой неделе), или на Святой, где еще хранятся старые обычаи, доведется собрать крошечные яйца на могилах, оставленные «про нищую братию» теми, кто со своими умершими родителями приходил христосоваться. Но в этом даянии - слаб соблазн и велика корысть. Ко Христову дню и самый работающий хозяин начинает тощать, а потому ходовые нищие поворачивают оглобли к домам. У каждого - по доброму возу из нарезанных концов холста, ниток, кудели, зерна и муки. У изворотливых такие возы - не первые после того, как удалось им сбыть собранное и вымоленное за деньги на спопутном базаре или в сподручном кабаке.

Словом, потолкавшись в Великом посту на ярмарках и базарах, которые в это время бывают еще шумливы и многолюдны на последнее, нищеброды из-под Коврова и Судогды по последнему санному пути возвращаются в свои курные черные избы, в свою черную и темную сторону. Здесь весной и летом для них наступает благодатная и благоприятная пора для другого, не менее темного промысла. Домовитые соседи их с Егорьевой росы начинают выгонять на пастьбу по свежей траве лошадей: выгодно и удобно воровать их в эту пору. Для укрытия следов в качестве пристаней и хоронушек указывают в тех местах на заведомо надежные притоны в селе Мошок, и в Ильинском погосте, и в самом городе Коврове.

Калуны Саранского уезда Пензенской губернии, для пущего успеха в деле и в отличие от судогодских, выезжают на промысел в год по три раза. Первый их выезд - в ту же богатую и сытую пору осеннего времени, после Успеньева дня или Рождества Богородицы, смотря по погоде. Ездят же они до Михайлова дня, так как выезжают «калить» в это время на телегах и стараются застать народ у гумна и амбара, когда он особенно бывает щедр на подаяние. Иные задерживаются дома кое-какими занятиями (голицынские, например, бьют масло), кончат их - и на промысел. Второй выезд - по первому санному пути, около Николина дня на все Святки, сытые и богатые в тех черноземных местах, а возврат домой - на широкую Масленицу с упромышленной пшеничной и гречишной мукой и с вымоленным топленым коровьим маслом. Со второй недели поста - третий выезд. Так черноземный мужик целый год не тощает, и хоть слегка ежится и огрызается, но подает и отсыпает до самого Семика - до времени нового посева. В это время и в страдную пору уж никого из калунов не видать, разве промелькнет один какой-нибудь запоздалый воз далеко промышлявшего, например в Петербурге, а то, пожалуй, в Грузии и в Бессарабии (некоторые заходят, говорят, даже в Персию).

После первой уборки хлеба (временем немного пораньше судогодских) пензенские калуны опять выбираются по заветному примеру отцов и дедов на легкие и выгодные заработки. Выезды эти так описывает самовидец и свидетель этих проделок (тамошний священник отец Василий Тифлисов): «Хлеб убран, и вот кибитки рогожные, холщовые и иногда трудноопределимой материи опять появились и потянулись вдоль сел, одна за другою, набитые по двое и больше здоровенных седоков, с прибавкой разных возрастов мальчишек. И наши крестьяне-труженики с сего времени положительно попрошайками нищими атакованы. По мере приближения зимы число нищих растет и растет и наконец к празднику Рождества Христова и последующим за ним достигает, кажется, своего апогея. В это время, куда ни взглянете по селу, везде видите снующих из двора во двор с сумами, способными вмещать в себе у взрослых обыкновенно пуда по два и больше. Попадаются и такие субъекты, кои вооружены не одной - двумя, тремя и даже четырьмя сумами, и, таким образом, ими прикрыты все четыре стороны фигуры человеческой. Подобные проказники всегда имеют готовый ответ:

„Всякое даяние, кормилец мой, - благо: ничем, значит, не брезгуем“».

Так как пензенским калунам, в противоположность судогодским нищебродам, достаются на очистку самые плодородные страны, то и даяния слишком обильны, и не приходится ими брезговать просто по одному тому, что на всякую подачку существуют хорошие базарные цены. Обвешанные заплатами, кибитки не один раз нагружаются доверху мешками со ржаной мукой; обвешанные лохмотьями, ездоки при них, не отходя еще сотни верст от родимых гнезд, успевают собрать в зимний день не меньше пуда (плохие) или двух и трех (проворные). А так как и здесь, в степях, как и в лесах, каждый нищенский воз нагребают трое и четверо, то от такой тароватости воз в одну неделю вырастает в большой тридцатипудовый, под силу только такой же степной кормленой лошади.

В Пензе на базаре эти возы по установившимся ценам обмениваются на чистые ходячие деньги. Эти, в свою очередь, размениваются на плясовые, бешеные капли зелена вина за любой захватанной дверью, которых не один десяток соблазнительно посматривает на городскую нижнюю хлебную площадь. А так как разгул этот у всех на виду и самый промысел ведется среди белого дня, то и над голицынскими и гермаковскими, как и над одоевскими, промышленниками стряслась одинаковая беда, от которой привелось уходить дальше и глубже. На Волге - попросторнее и посвободнее.

Туда калуны едут уже прямо и открыто торговать настоящим ходовым товаром. Везут яблоки и груши, булавки и иглы, маковые сбойни и веретена. По селу едут - продажный товар выкликивают. С желающими меняют на холст, нитки и хлеб, предпочитают иметь дело с глупыми и темными бабами. Для этого выбирают и выгадывают ту пору осеннего времени, когда сами хозяева обыкновенно выезжают из селений в дальние хутора. На этот раз отец или сам хозяин-калун поторговывает, а сыновья или работники калят. В конце августа товар распродается весь, и тогда начинают калить все, и во всю силу, и на все руки. Что они ни соберут, меняют тем же путем по встречным базарам и прямо с воза на деньги, каковых умелые и проворные привозят домой до круглой тысячи.

Немудрено, что такие ходоки и проходимцы самоуверенно могут нанимать до пяти мальчиков, до двух взрослых работников, полагая на неделю до 5, 7 и 9 руб. ассиг. на каждого человека. А так как выходят на промысел и бабы, то и для них не составляет риска наем охотниц своего же пола из всегда готового и повсюду имеющегося к услугам праздного сословия старых девиц-богомолок, к одному возу от 2 и до 5. Отличные хозяева теперь сами уже не калечат, а, набирая калек или уродов, лишь руководят ими и зорко наблюдают. Говорят, что иные калуны при недостатке калек уродуют собственных детей и с доморощенными чудовищами выходят на промысел.

Впрочем, смышленому и смелому человеку мудрено ли притвориться уродом?

Завязал правую здоровую руку за спину под платье, опустил рукав болтаться и виснуть - вот и безрукий. Кто из подающих станет подробно досматривать?

Или, подобрав любое колено на деревянную колодку, подложил на нее что-нибудь мягонькое, привязал покрепче - вот и безногий.

Или вывернул руку вверх ладонью, заплел палец за палец, выставил на морозе, покраснело - вот и калека.

У этих калунов, как и у судогодских нищебродов, за недонос ребятами выпрошенного - добрая встрепка, горячие розги или по желанию и вдохновению другие взыскания: лишение пищи, выставка на мороз без полушубков и т. п.

- Случается, - говорит другой очевидец - священник отец Алексей Масловский, - случается, что, взявши двух-трех мальчиков, не привозят ни одного.

- Куда дел?

- Бог весть! Мудрено ли баловню-мальчишке в чужих людях заблудиться и запропаститься.

Вот как описывает этот же очевидец тех мальчиков, которым удается возвратиться с промысла.

«Что это за существа? Одни скелеты. Одежда оборванная, изношенная (до 70 заплат). Лицо впалое, бледное, глаза красные, иногда с вывороченными веками; походка вялая».

Не подлежит, конечно, сомнению, что калуны чужих ребят также плохо берегут и худо кормят и подделывают под настоящих нищих искусственных калек.

Известно, что настоящие и усердные калуны намеренно запасаются дырявой одеждой, солдатской шинелью, полукафтаньем и ремнем (женщины черной монашеской ряской), как свидетельствуют те, которые пожили между калунами и к ним пристально присмотрелись. Конечно, все это приготовляется и уносится в путь-дорогу для того, чтобы там, где окажется выгодным, успеть и суметь превратиться в кубрака. Начиная кубрачить, не перестают и калить на всякую стать и во вся тяжкая.

Зимой у них самый обыкновенный прием в промысле - собирать на рекрута, выпрашивать на погорелое, или на непокрытое безродное сиротство, или на такую бедность и нищету:

- Вот и одёжи - только что на себе.

На парне на самом деле одна только рубаха с оборванным воротом, из-под которого по загорелой шее и на могучей богатырской груди виднеется один лишь обглоданный деревянный крестик на узловатой бечевочке.

- Сначала погорели. Потом ожили - выбило градом. Яровое совсем не уродилось. Встали на хлеб высокие цены, и деньги бы водились - не укупить ни за что. Настроили винокурных заводов. Позавели кабаков, -всякому стало лестно и выгодно вином торговать.

Потом опять - тяжелые налоги; где ни возьми, промыслили деньги, а деньги себе нужны на соль и на деготь, а теперь и на одежу. К тому же семья большая, а в семье все - немощные и маломощные малолетки.

Напала лихая повальная болезнь, всех больших работников в дому поглотала: надо платить подати за умерших. Земли в наделах так мало, что сам собою можешь ее сдобрить только про горох да на репу. Наконец... да и концов тому, по Божьей совести сказать, не сведешь.

Вот та канва, на которой просторно шить всякие узоры, и все цвета приходятся настоящие - незачем ходить за поддельными. Всякий это разумеет и испытал на себе в той же мере, силе и точности, как, напр., всякого мочил дождь и каждого обсыпало снегом. Велик труд, взявши один цвет и нитку, разрисовать ими одними узор так, чтобы очевидно было и жалобно; а со всеми цветами и нитями и малый ребенок справится.

Без навыка и уменья можно собрать только на дневное пропитание - таково бродяжье, общее всем и самым делом дознанное и доказанное верование. Если где калун не выпросит, там другой не берись. Калун и нищеброд и руки целуют, и в ноги кланяются, притворяются и врут, и обманывают, и все-таки не отстают, получив подаяние, а выпрашивают еще чего-нибудь из лишнего и ненужного. Сколько ни давай - все мало, все еще требуется. Назойливость и докучливость их обратились даже в поговорку в тех местах, где они действуют. Косулинский нищий, голицынский нищий, шувалик, казанский сирота - сделались бранными словами.

Ложь и обман они в грех не ставят, а думают так, что если без этих свойств и свет не живет, то им тем больше: безо лжи и обману и промысел придется покинуть. Дадут нищеброду копеечку - он сейчас же попросит холстика: значит, есть, если отделываются денежками. Неподающих другой нахал не побоится и пристыдить за то.

Против обидчивого и отвечающего упреками и наставлениями у них всегда готова и своя щетинка, грубое резкое слово, упрек наотрез и наотмашь, по Писанию и по готовым сердитым изречениям:

- Кусок-от святой у нас не отнят: Христос никому не велел его про себя оставлять. Он, Батюшко, еще и не то терпел.

- Он, Царь Небесный, любил нищих. А нам негде взять пропитания, как только что дадут на Его святое имя.

Так отвечали на упреки в нищенстве и бродяжничестве судогодские нищеброды, несомненно в полное согласие с саранскими калунами, у которых, впрочем, имеется прямое указание на паспортах, выдаваемых волостными правлениями, и в отметках на билетах этих все больше такого рода: «лишился родителей», «воры разорили», «потерпел разорение от пожара» и т. п. Конечно, все эти пометки кладутся за бутылку донского или хересу старшинами, которые сами все - калуны или были таковыми, особенно в главных промышленных саранских и инсарских гнездах, каковы село Голицыно и деревни Гермаковка и Акшенас.

В большом селе Голицыне из 300 дворов ходят на промысел больше 200, в Акшенасе из 120 дворов не занимаются только четыре, а Гермакове калит все селение сплошь, двор по двор.

В Гермаковке коренная родина этого промысла, и отсюда распространился он по всем окрестностям с замечательной быстротой, начиная с 40-х годов текущего столетия^12]. Перед освобождением крестьян из Голицына от тех же тяжелых и невыносимых до последней крайности оброков народ бежал ввиду великой нужды, кто куда успел. Тогдашняя дешевизна хлеба поощрила несчастных: давали им, глядя на безвыходное положение, щедрой рукой. В одну неделю, по свежим рассказам, в тех местах удавалось собирать на сто и более рублей.

После освобождения только ленивый не поехал калить, и указывают случаи, когда отцы прогоняли от себя детей за то, что не шли вместе с ними. Словом, нищенский промысел стал быстро вырастать, увлекая новых, и в последние 12-15 лет число пензенских калунов едва ли, говорят, не удвоилось против того, что показано нами в примечании, так как заразу от чужих и ведомых примеров и удач перенесли и в соседние уезды. Теперь стали калить кое-где в Мокшанском и Городищенском уездах, а в старых и основных местах ведут промысел без всякого удержу и зазрения совести: там, например, продолжают еще калить и такие старухи, которым, наверное, исполнилось 70 лет от рождения.

Затем обе стороны по неотразимому закону твердо основались на привычке: одни выучились выбирать места и выпрашивать, другие -принимать нищих и подавать.

Между самими нищебродами разница произошла небольшая: одни надумались раньше, другие выучились позднее. Самыми первыми, и в очень давние времена, принялись за нищенский промысел судогодские. После «французского разорения» в 1812 году бросился спасаться от голодовки и полнейшей нищеты в Москву народ со Смоленской и

Можайской, разоренной неприятелем, дороги и получил прокорм обильный и легкий, как в самом городе Москве, так и в южных уездах Московской губернии, не страдавших от войны. Одни, оправившись, возвратились к старому занятию; другие, увлекшись соблазном легкого заработка, остались при этом новом промысле.

Выродились в Верейском и Можайском уездах свои нищеброды-«шувалики» (в особенности известны там теперь деревни Клин и Шувалики). Эти против старых бродяг из-под Судогды нового ничего не придумали, а своим увековеченным приемам могли научить новых, хотя бы тех же калунов и других из желающих бродить по тому длинному пути, который совершают они ежегодно два раза из-за Москвы в тот же черноземный и хлебородный степной край. Когда в московских рядах и по лавкам этих погорельцев распознали и все, как бы один человек, сговорились между собою и перестали им подавать, шувалики стали ходить в Задонск и Воронеж, по мере того как эти города поочередно, один за другим, начали прославляться и привлекать десятки тысяч богомольного люда к мощам святителей Тихона и Митрофания. Ездят шувалики по общему промысловому приему артелями, человек по десяти и более, и по общим нищенским обычаям - вскоре по осенней уборке хлеба. В отличие от владимирских и пензенских, московские делают вылазки на заветные места в год два раза: вернувшись к Масленице с мукой и маслом из первого похода, едут «на добычу» (так этот промысел у них называется) весной, когда на Дону в русских деревнях и казачьих станицах отпашут; перед сенокосом в тех местах они исчезают. По дороге у них для промысла короткие стоянки в Ельце, Туле, Задонске; и тут и там - все одни и те же, лет по 30, пристанища на заговоренных постоялых дворах. В Воронеже на два таких притона в один раз съезжается человек по 30, а в год перебывает человек по 100 и больше; все с законными видами на 2-3 месяца и на полгода, и у всех один ответ на вопрос:

- Зачем и куда едете?

- На заработки к сходцам (то есть к переселенцам из-под Москвы, живущим в поселках Можайском, Московском и т. п.).

Сбирают в одиночку и партиями. В первом случае также умеют притворяться глухонемыми и юродами, навешивая на шею всякой неподходящей дряни в виде зубьев, побрякушек и т. п., и от монастырских ворот ходят еще по улицам. В воронежских уездах, населенных малороссами, для захожих еще тем хорошо, что у хохлов в день «провод» покойника в могилу до погребения бывает обед, на котором нищие -первые гости. На крестины, на поминки тоже зовут нищих. Во втором случае, выдавая себя за погорельцев, целыми толпами они становятся на колени и умеют рассказать ужасающие подробности. Перепадает зато в их ловкие руки «добычи» от полтинника и до рубля в день, много хлеба и всякого тряпья. Негодное тряпье они продают в Воронеже «шибаям»^13], а зерновой хлеб почти на самом месте сбора. Возвращаются домой всякий раз с лошадкой, а самым ловким удается выменять не одну - и с хорошей лихвой продать в своих местах доброго «битюка» какому-нибудь охотнику из городских купцов.

Туда, откуда вышли, мы вместе с ними и возвратимся.

V

Возвращение домой добродушных и веселых калунов всегда сказывается веселыми праздниками. Всего больше пьют и больше кричат на Михайлов день (8 ноября), когда к тому же, кстати, в селе Голицыне храмовой праздник. Деньги, которые они принесут с собой, пропивают все, слегка начиная гулянки по спопутным постоялым дворам и завершают дома тем, что две-три недели пьют круто и едят сладко и потчуют всякого встречного и поперечного. На Масленице, после второго похода, то же самое: сам калун-отец месит грязь, пошатываясь и потряхивая грузной головой. Рядом с ним бредут два-три сына, которые тоже «намочились и наторопились», а впереди все три снохи горланят песни и отмахивают трепака. Около Семика и на Троицу - третий приход и третье в году пиршество и дома, и по трактирам, где этих молодцов сейчас узнают по тому, что они шумливее всех и требовательнее, больше ломаются и дразнятся, и подле них, и с ними все волостные власти: старшины и писаря. Зато, говорят, голицынский кабатчик платит помещику три тысячи рублей серебром ежегодной аренды (случается, однако, и так, что иные калуны возвращаются домой с немилыми проводниками - по этапам). Каждый хозяин за всеми расходами очищает себе от 50 до 100 руб., а потому уверенно полагают, что одна деревня Аргамакова с 300 душ проживает около 3 1/2 тыс. руб.

Обученные в московских притонах, вышколенные и потертые в городских рядах по Никольской и Ильинке на злоехидных насмешках и бесцеремонных нравоучениях рядских молодцов, шувалики привыкли возвращаться домой с оглядкой и осторожностью. У судогодской Адовщины - та же наука, а стало быть, и те же приемы: возвращаются домой степенно и живут глухое время неслышно. Пьют и они после промысла непременно больше, но тише, не шумят и не бахвалятся. В особенности адовцы - народ сумрачный, неприветливый; говорят неохотливо, и если выговорят что, то все со зла и с кипучего сердца. О промысле своем иначе не выражаются, как «вот ходил, говорит, хлебать чужой грязи за тысячу верст». Эти и в самом деле немного приносят. Приносят они только одну корысть: нахоженную и наповаженную страсть к попрошайству и бродяжничеству да старую неизношенную лень назад, много пороков и ни одной добродетели, зато страсть к пьянству несокрушимую. Иные только на одно вино и собирают. Утратился всякий стыд, и нищенство с воровством пошли о бок; стало не грех украсть и у товарища-спутника, не только у пьяного, но, еще того веселее и похвальнее, у трезвого.

Отсюда еще пущая нерасчетливость в хозяйстве и при полном недостатке энергии в борьбе с нуждой, действующей на всякого человека угнетающим образом, единственная надежда на одну лишь чужую помощь. Между тем здоровый нищий теряет уважение других. Страсть к попрошайству и бродяжничеству под окнами и по чужим дворам уносится всеми в могилу. Пробовали пристраивать мальчиков к делу, посылали советоваться с матерями, но эти не только не изъявляли согласия, но и больно били ребят за одно лишь желание трудиться.

Попадая в хорошую и работящую семью по выбору слепого сердца, не разбирающего наряда и характера, адовщинские девушки в роли жен и снох только на время исправляются от обычной и привычной своей беспечности и страсти таскаться по подоконьям с коробками. Но до сих пор еще не видели примера, чтобы сделались они настоящими людьми и добрыми хозяйками. Взятая туда, где нищенство предосудительно и занятие им зазорно, сыто накормленная и одетая куколкой, она ищет случая - как бы выскользнуть из глаз и, воспользовавшись темнотой сумерек, одеться в лохмотья. Не успеют домашние спохватиться, как она уже побрела в соседнее селение за милостынькой. Ни ласки мужа, ни советы свекра, ни упреки золовок и свекрови не в силах победить страсти, одинаковой с той, которая тянет кабацкого завсегдатая сглотнуть хоть капельку винца из стаканчика, выпитого прохожим посетителем. Как праздник, а в особенности летом, когда оставляют ее, отбившуюся от рук лежебоку, домашние, ушедшие в поле на работу, она оболокается в лохмотья, надевает кузов и тащится к наслаждению - постучать в подоконник и поныть под окнами, поскучать на свою нищету в избах доверчивым беззубым и глухим старухам и несмышленым ребятишкам - было бы только кому слушать. Она не прочь и стянуть плохо лежащее. Честной семье немало достается труда разыскивать потом тех, кого она обидела, и возвратить то, чем она обездолила. Некому на нее и пожаловаться. Не идти же в ее родную семью, где все по тому же и по-старому: «опять мужичок пойци хоцет» на такой же промысел, и сам «отечь не сышшет», куда забрался сын, и «где его найци, не ведат» (говоря их же своеобразным наречием). У шуваликов заводилось даже такое правило, что «кто плохо добывает, за того и девка не пойдет замуж». У этих, как и у одоевских (в отличие от калунов), установился обряд артельного дележа сборов, тотчас же по возвращении вечером на ночлег, на равные части и с тем, что устраивается складчина на выпивку и закуску (и эти привыкли сладко поесть, а шувалики, сверх того, заявляют московское пристрастие к чаю). Тут же, на постоялом дворе, устраивается взаимное угощение до особого безобразия (имеющего название нищенского), если нищеброды в подвалах и чердаках «шиповского малинника» или в «железниках» (на железинском подворье) понадеялись на московских чудотворцев. Тут только и дозволительны для подмосковных шатунов те веселые праздники, которые калуны имеют право отправлять на родине в открытую и широкую. Зато в Москве для таких дел не только раздолье, но и определенный порядок по известной программе.

Раннее утро. Жильцы этих притонов всякого сброду, где нищие безразлично смешиваются с ворами-жуликами, спят вмертвую. Нищие встают, ударили к заутреням. Редкий поднялся здоровым и бодрым: трещит голова. Заутрени еще не отошли, надо торопиться постучать в аптеку - в кабак; там к этому стуку прислушались и по ударам знают, что просится самый почетный и любимый посетитель заведения - нищий, успевший оглядеть всю окольность. Городового не видать - спит.

Опохмелился нищий и немного захмелел - не беда: на церковной паперти не станет соваться к носу подающего, а на почтительном отдалении вытянет руку. Если он не выдержит в кабаке и прорвет его, то потащится опять в ночлежную спать, в карты играть, песни слушать, сам разговаривать.

К полудню - работа: лавки открыты по-московски - настежь, к тому же и трактиры отперты.

Богатый купец оставил на помин души своей большой капитал; его помаленьку меняют на великое множество медяков целыми мешками. Приказчики ставят во дворе, у калитки, стол и на него деревянный ящик. Всякий пролезает сквозь калитку, берет дачу, крестится кулаком и, отходя, обдумывает, как бы в другой раз пролезть. Одна нищенка выдумала: сгребла пробегавшую сучку, завернула в тряпицу и поднесла, чтобы дали двойную дачу, да собака залаяла, а следом за ней и она сама завизжала.

В полдень в «железниках» нет никого - все за делом. Вечером - опять все налицо: продают желающим собранное, меняются выпрошенной одежонкой, на деньги играют в карты. Слабые вообще до женского пола, нищие любезничают с пьяной проживалкой до того времени, когда хозяева оберут за ночлег деньги, - шабаш: буйному сонмищу переставать пора, надо стихать.

Хозяин огни погасил, оставил лишь один ночник, который только трещит и воняет, но не светит - не его это дело. Спать пора. Опять ночлежники попали в то колесо, которое называется беличьим: стучит, кружится, вертится, а конца ему нет.

У этих - каждый день тысячи раз имя Божие на языке, но в самом деле про Бога они совсем забыли, в новое (и последнее) отличие от простодушных калунов. Калуны Бога помнят и Его боятся, конечно, по-своему. При всей нравственной испорченности они богомольны и усердны к той церкви, где крещены и повенчаны. Собравшись на промысел или возвратившись домой, калуны служат молебны или панихиды по умершим родителям, ставят большие свечи к местным иконам. «Чтобы толк был от молебна», заказывают его отдельно от других. Каждое воскресенье таких молебнов перепоет после обедни голицынский священник не меньше сорока. Один калун заказал и вывез из Саратова иконы на все семейство: всех ангелов наличного числа членов.

- И уж как же калуны молятся со всем семейством, когда служат молебны! - говорит один еженедельный наблюдатель и свидетель этих обрядов.

- Молятся до поту лица. Отслужив один молебен, калун встает с колен и, тыкая пальцем в какую-нибудь икону, проговорит: «Вот этому, батюшка, служите, и еще этому» и т. д., пока всех переберут. Таких оригиналов много.

Того же самого про Адовщину сказать нельзя (а про шуваликов в этом случае и вспоминать напрасно). В темном и черном углу Адовщины совершилось даже совершенно противоположное явление. Будучи плохими православными, они охотно переходят в старую веру и придерживаются самого крайнего раскола, какова беспоповщина, а в нем самого упорного толка - Спасова согласия, в том его подразделении, которое отрицает все (нетовщина) и утверждает только одно: что царство Антихриста уже настало.

- Нам это, при нашем деле, - говорят они, - повадней, чем кому-нибудь другому...

Тем не менее довольно ясно и то, что Судогодский уезд и его «черная сторонушка» как раз примыкают к той обширной области, где начинается эта вера «по Спасову согласу», в особенности удачно (и почти исключительно) угнездившаяся по Оке и правому берегу Волги за Нижним, далеко на низ. Хорошо и полезно это согласие Адовщины на «нетовщину» тем, что и она любит тайную милостыню и хранит обычай «тихого подаяния». Спишь себе, а богатый одновер, какой-нибудь шуйский купец, задумал такую милостыню во избежание какой-либо беды и напасти: кто заболит, то во здравие того; кому по векселю платить приходит срок, а денег у него нет, то чтобы в яму не засадили. Такие благочестивые отсылают гречневую крупу, пшено, муку, пекут крупитчатые булки, баранки и складывают их в мешки. Надежный человек, укутавшись так, чтобы лица нельзя распознать, едет ночью и тихим стуком в окно вызывает на улицу и передает: «Прими, значит, и помолись». Станут из мешков выбирать и вытряхивать, всегда деньги высыплются, восковые свечи вывалятся.

На этом же обычае в Шадринском уезде (Пермск. губ.), куда также давно забрался раскол со всеми разнообразными своими толками до самого последнего, выродился даже особый род нищих в поразительную отмену от всех существующих. В точинском приходе живут такие, которые за милостыней никуда сами не ходят, а, напротив, к ним приносят подаяния прямо на дом.

На этом и оканчиваются все ничтожные различия одинакового и столь оригинального промысла, несмотря на то что географически промысловые местности значительно удалены друг от друга. Экономические причины всех их сблизили и объединили.

На оповещенном сейчас - вопрос не кончается, и картину дорисовать невозможно. В разных местах выясняются новые причины, порождаются новые поводы к появлению нищенства, которое так легко и просто принимает вид и форму промысла. Сюда отнесем появление нищих в больших группах там, где их до сих пор не было видно, и из немногих оставшихся чистыми и свободными мест приходится указать только некоторые, где известная обеспеченность позволяет считать ремесло нищего обидным и где нищенству под фирмою промышленного занятия не дают пока места.

Известны еще до сих пор казачьи земли и тесные группы раскольничьих поселений, где голодная нищета утоляется взаимопомощью и объявившиеся нищие намеренно и тщательно припрятываются перед самым выходом на вольный свет и на глаза свидетелей и наблюдателей. К числу таких счастливых стран увереннее всего мы готовы отнести из виденных нами и проверенных Землю Уральского казачьего войска, о которой не говорим теперь потому лишь, что вопрос этот не в задаче и не в плане настоящих рассказов. Впереди перед нами еще очень длинный путь по бесконечной и разнообразной бродячей Руси.

Вот, не отходя от нищей братии, перед нами другой своеобразный и самостоятельный вид ее - калики перехожие или слепцы-старцы.

Глава III Калики перехожие

... Когда перед тобой

Во мгле сокрылся мир земной,

Мгновенно твой проснулся гений,

На все минувшее воззрел

И в хоре светлых привидений

Он песни дивные запел.

Пушкин

Всякая слепая себя смекает.

Пословица

I

Наступала весна. Торопливые ручейки, сдерживаясь в кропотливой и настойчивой суете своей только лишь ночным холодком и утренниками, за день и на глазах совершали видимые чудеса. Быстро превращались белые, как лебяжий пух, снеговые поляны в синевато-мертвенные. Подточенный и подмытый, снег оседал, превращаясь в пену на тех местах, где, весело резвясь на веселом солнечном пригреве, шаловливые потоки сбегались вместе и становились еще говорливее и торопились по обнаженным покатостям на крутые берега широкой реки.

Под речной лед давно уже и неустанно днем спрыгивают по крутоярам эти докучливые резвуны, успевающие соединяться в сердитые ручьи. От их усилий береговые припаи успели уже оторваться от закреп и обнажить живую воду. Лед также мертвенно засинел и потрескался.

Как ни хлопотали по ночам свежие холода приковывать к береговым зацепам отстававший лед, малая, но дружная сила брала свое. Ледяной покров двинулся с места. По трещинам обнажились полосы черневшей воды. Грязная, старая зимняя дорога, утыканная вехами и лежавшая всю зиму кривулями, совсем выпрямилась и легла вдоль русла. Проруби также переменили место и стали едва приметны.

Река, как говорят, задумалась и приготовилась к неизбежному перевороту.

Тихо зашевелилось все ледяное поле и сперва, как полусонное, стало лениво подвигаться на береговые завороты, огибало мысы и наталкивалось надломанными боками на камни и скалы. Поверхность реки очень скоро приняла оживленный, веселый и игривый вид. Льдины поскрипывали, слегка покачивались, и поталкивались ребрами, и плыли врассыпную: мелкие и задние нагоняли большие и передние и либо лезли на них и становились ребром, либо подбирались снизу и надламывали те из них, которые тяжело шли и сильно изныли на припеке весеннего солнца.

Обрадовалось теплому дню и пленилось веселой картиной ледохода все население небольшого, но старинного городка и собралось смотреть на родную реку, от мала до велика. На берегу ее все налицо: с черемуховыми и камышовыми палками степенные граждане молчаливо сидели на завалинках у домов и на скамейках набережной. Менее пожилые разместились на накатах сосновых бревен. Малые ребята все у воды, где уже успели намокнуть и продрогнуть. Зажившая река увлекла всех своим веселым видом и только раз в году повторяющейся картиной, которая навевает столь приятное и спокойное раздумье.

Только когда передняя масса шевелившегося льда вновь забелела и ближние льдины начали набегать одна на другую, а число коловоротов стало увеличиваться - пришло в движение и засуетилось все, что было на берегу. Молодежь побежала вдоль по реке, поднялись с места старые и степенные люди - от сильного напора набегавших волн на крутом повороте реки произошел затор.

Лед остановился, и, по-видимому, на долгое время.

Гулко зазвонил соборный колокол ко всенощной. Можно бы уже расходиться по домам или в церковь: завтра большой праздник. Или еще поглядеть на реку?

С противоположного берега на лед спрыгнули две живые человеческие фигуры и побрели одна за другой.

Нельзя теперь не остаться на берегу, чтобы с замиранием сердца не посмотреть на то, как люди эти начнут доходить до середины реки, чтобы на все голоса закричать им требование возвратиться туда, откуда сошли и где между старыми амбарушками и сараями сиротливо чернеет едва живая сторожка перевозчиков, теперь пустая, но казавшаяся на этот раз такой приветливой и гостеприимной. В крике с городского берега помянули и ее, и амбарушки, и всякого лысого беса, и всех родителей.

Путники не внимали советам и застращиваньям, но поторапливались, особенно передний, который смело и уверенно шел вперед, перепрыгивая через стоявшие ребром льдины. Только раз остановил он шаги, чтобы поднять заднего, который запнулся за стамуху, упал и закричал недаровым матом. На берегу, в виду этого казуса, даже ахнули тем могучим вздохом богатырской груди, который может вылететь лишь из огромной толпы, настроенной одним чувством и одновременно пораженной внезапным ужасом.

Путники определились и отделились: передний был мальчик с длинной палкой, за которую ухватился обеими руками старик. Стало удобным определеннее ругаться и увереннее кричать.

- Проломанные головы эти «крапивники»! Нет у них страха Божия! -слышалось от одних.

- Потонет бесшабашный - не жалко? За что старик пропадет? - вторили другие.

- Назад, окаянный! Пихай старика в спину. Пропади ты совсем! - желали третьи, и как ни отмахивали руками от своего берега путников, они были под самым городским взвозом.

Как ни усердствовали десятские, где-нигде заручившиеся длинными и толстыми палками - осязательным знаком своего полицейского достоинства, чтобы не пускать нищих на городской берег, оба последние советов и угроз не слушались. Ловко вспрыгнул на песчаный откос мальчик, но старик опять запнулся, упал и перемочился.

Вскоре оба виноватые были налицо и стояли под самыми неприятельскими выстрелами с поличным: старик - с широким холщовым мешком, подвязанным через правое плечо к левому боку ниже колена, мальчик - с длинным черемуховым падогом, за конец которого крепко ухватился сзади его слепой старец. Он как вошел в грязь, натасканную зимой на спуск лошадьми и возами, так и перестал нерешительно и торопливо семенить худыми ногами. Он уставил их тут, как пенье, вкопанными и еще больше сгорбился, словно ждал, что вот его опять обольют холодной, ледяной водой, и теперь не с ног и боков, а прямо с головы, сквозь надвинутую на глаза лоскутную и рваную овечью шапку. В неподвижных чертах изрытого оспой лица его неприятно вырезались белки глаз, казавшиеся необыкновенными и огромными. На этот раз еще к тому же глаза эти мигали, торопливо и судорожно бегая из одного угла глазной впадины в другой. Свежее, молодое, но истомленное и тоже болезненное лицо его проводника смело смотрело на всех, и в живых выразительных серых глазах не заметно было испуга. Напротив, виделось насмешливое и хвастливое выражение, как будто говорившее:

- Вот и на омутах по реке не боялся; вот и теперь на берегу не боюсь никого. Ну, бейте меня. Ну, что вы скажете?

- Две головы-то у тебя, постреленок? - кричал один под самое ухо и кулак показал.

- И впрямь две (подумал, но не сказал словом, а выразил смелым взглядом), непременно две: моя да дедкина.

Он даже оглянулся кругом, выискивая в обступившей их толпе десятских с орясинами и выжидая, кто и скоро ли бить будет (один из последних успел-таки натолкать ему спину, и надавить, и настукать плечи).

- Эки они озорники, поводыри эти! Эки ребятки-головорезы! - замечал первый и тот же.

- А все вот экие! И где эти старцы набирают таких? - вопрошал новый (и этот свой кулак сложил).

- Ну, да вот обойди ты деревни. Спроси: возьмет ли кто этих головорезов в работники, когда от старцев отойдут?

- Никто не берет, - следовал ответ, - кому этих сорвиголов надо?

- В Сибирь их много идет, страсть много! Туда их, слышь, надо - на цепь! -подтвердил третий.

- Ведь он, крыса, нос тебе откусит. Вскочит на плечи тебе и откусит, выгрызет тебе нос!

Сказавший, четвертый, в самом деле покрутил плечом и показал на нем мещанскую заплату.

- Ты, старче, что его слушал? Зачем шел?

Старик молчал, опершись на длинную палку и насторожив уши, но отвечал за него поводырь:

- Он сам велел. Он сам толкал: иди, говорит, веди меня, говорит.

- У, стрелья тебя в бок, окаянный! - сказал десятский и в самом деле очень больно толкнул его в бок.

- Ведь река-то шла, вы, слепой да молодой! - вступился и говорил скромным и медленным голосом степенный и седой как лунь гражданин.

- Ведь лед-от только остановился: река-то пошла бы. Ведь понесло бы вас, и вы потонули бы. Али смерть красна? Река-то сейчас опять пойдет: она не знает, что вас ей пережидать надо. Вон, глядите-ко: опять тронулась!..

- Гляди-ко, и впрямь, дедко! - сострил поводырь, толкнув старика в бок, и вместе с другими стал всматриваться в реку.

Лед прорвало. Он поплыл дальше со скрипом, превратившимся вскоре в сплошной и гулкий шум.

Только вблизи, у самых берегов, шум этот изменялся в ясно слышный шелест мелких льдин, пробегавших по песчаным, покрытым крупною дресвою оплечьям берегов. И еще чутко давал себя знать толпившимся у воды ребятишкам приятный и легкий звон в тех местах, где подмоченные и подогретые ледяные ребра осыпались светлыми и острыми иглами, в которых бойкому весеннему солнышку удалось мимоходом поиграть всеми прелестными и дорого покупаемыми цветами драгоценных и самоцветных камней.

II

Пока зрячие граждане маленького старинного городка всматривались в свою вновь тронувшуюся реку, слепого старика проводник успел увести из толпы на городскую гору.

По обычаю смиренно и молча пробирались они сторонкой, возле самых заборов, которые бесконечно тянулися от желтого дома до зеленого, оберегая и загораживая неприглядные огороды, изрытые оврагами и густо зарастающие летом репейником и крапивой, а теперь заваленные оседавшим синим снегом.

У товарищей разговор.

- А ведь я, Гриша, чуял, как разверзалось-то на реке! - заговорил наконец все время до сих пор упорно молчавший старец-слепец.

Вот, мол, дитятко, перехожу я моря-то Черного пучину невлажными стопами, яко Израиль, а она разверзается. Да Господь мой ударил по пучине

- и совокупи! Чул ведь я, чул это.

- Рассказывай, дедко, другим, а мы знаем, чем ты чуешь. Вон косолапой-от хоть и говорит, что ты слышать можешь, как трава растет и цвет распускается, а я тому не поверю, я слых-от твой разумею. Где девки сидят -ты это нанюхаешь, а где надо самому сидеть, ты - иди, говоришь, вперед! Хоть бы и теперь. Отстань!

Старец замолчал и не проронил слова, пока тянулся забор купеческого дома, окрашенный в серую краску и утыканный сверху гвоздями против непрошеных воров и баловливых соседских ребят.

- Где идем, сказывай! Не слышит ли кто нас?

- Иди знай! - отвечал зрячий проводник тем тоном, из которого привычным ухом слепец легко уразумел, что говорить можно все, что думается.

- Ты пошто это даве снялся огрызаться-то?

- А ты молчал бы.

- Сколько я тебе говорил не сниматься с такими: убогие ведь мы. Под самым забором ходить надо, чтобы кого не задеть и не обидеть, а не лезть на головы.

- Я, дедко, уведу тебя отсюда. Не останемся: что тут делать? Еще прибьют. Засадят меня в темную - на кого тебя покину?

- Ой, глупенькой ты, ой, неразумненькой ты, Гриша! Как уходить? Зачем и шли? Ведь к здешному празднику торопились? Вот я и измочился весь, чтобы у собора посидеть да чтобы добрые люди обсушили. Сделай ты мне милость: не уводи ты меня, голубчик ты мой!

Мальчик молчал.

- Уведешь ты меня - реветь буду. Всю дорогу так и буду волком реветь! Пусть всякой знает, сколь ты меня мучаешь и сколь мне с тобой жить тяжело. Прошу я тебя, желанный ты мой. Сечь будут - молить буду. Высекут - слушай: как просил, так и сделаю. Возьми, что желал: возьми твои два двугривенных и ступай куда хотел.

- Так ты их и дал: жила ведь ты!

- Ей-богу, не жила, а слепому без того нельзя, сам суди! Возьми свои и ступай - сказано. Ты уйдешь, а я лягу, где положишь. Где прикажешь, там и лягу и лежать буду кряжем: никто меня на том месте не увидит и не услышит, и звать тебя не стану, и жаловаться не буду. Погуляй вот, погуляй во всю душу: завтра - праздник. Большой у Господа праздник завтра.

Проводник по-прежнему молчал. Круто повертывал он палку на углах улиц и, упирая ее в грудь слепого, сворачивал и направлял его нетвердые, все что-то нащупывающие шаги.

Слепой продолжал:

- Вернешься с праздника, из гулянки какой, слушай - корить не стану.

- Станешь! - вырвался наконец ответ в самом твердом и уверенном тоне.

- Вот ей-богу, не стану. Глаза мои лопни!

- Да ведь лопнули.

- Ну, помни ты, озорник, это слово.

- Как не помнить? Ты сам не дашь забыть - припомнишь.

- Слушай, Гришанушко: коли корить буду, веди в крапиву, веди. Сам пойду.

Проходившая баба могла бы видеть, как после этих слов на лице мальчика взыграла веселая улыбка, но мещанка торопилась в церковь и потому, может быть, ничего не могла заметить.

Мальчику вспомнилось о том обычном приеме его товарищей по ремеслу и занятию - приеме, к какому прибегают они, когда выйдут из терпения от капризов старцев и пожелают им отомстить. Ворчливая старость и без того докучна, а слепая к тому же еще очень зла. А так как слепая старость ходит на худой конец и при большой скудости с одним провожатым, и притом слепые старики любят сбиваться в артели, то и зрячим ребятам хоть и еще накладней терпеть ото всех, то зато и повадней также своей артелью и складчиною выдумывать и платиться всем одним разом.

Давно прилажено так.

Захотят отомстить и наказать полегче - передние ребятки кричат:

- Вода! По реке бресть надо.

Задние этот крик понимают, подхватывают, повторяют на том месте, где никакой реки не протекает, а, напротив, навалились кучи сухого гнилья от покинутого и заброшенного дома. Сам хозяин ушел в солдаты или без вести пропал, разыскивая какой-нибудь город Адест; хозяйка, если не увязалась за ним, ушла в нищенство и там замоталась. Дом рассыпался. По гнилью двора и гуменника выросла крапива, да такая густая, что и не пролезешь. Ранней весной дает она о себе знать сильным запахом, во всякое другое время и чуткий нос слепых того не распознает.

В эту жгучую воду, в крапиву стрекучую и ведут капризных и злых слепцов, по крику ребят, приготовиться идти в брод, чтобы не измочить и последних останков.

Или, наоборот, не пожалеют со зла ребятки и старческого облачения, и стариковских кошелей и подмочат в них и пироги с кашей, и сгибни с аминем - у реки скажут: «Сухо».

Захотят эти поводыри отомстить поехидней и наказать дедов посильней, скажут, идучи полем, что подходят к деревне: запоют старцы жалобные, Божественные песни о том, как Лазарь лежал на земле во гноище, а в раю -на лоне Авраамовом или как Алексей, человек Божий, жил у отца на задворьях. Поют старцы впусте, устанут. Надоедят жалобные надоскучившие песни, захотят спеть веселенькое.

- Можно? - спрашивают.

- Пойте: полем идем. Кругом обложило лесом, а деревень и зги не видать.

Дивятся православные затее слепцов, глядя в окошки, и, конечно, не двигаются за подаянием.

- Знать, старцы пьяны, коли мирские содомские песни поют. А вот Божественного мы послушали бы!

Ничего так не любит деревенский народ, как слушать эти жалобные сказания о людской нужде и благочестивых, Богу угодных подвигах сирых и неимущих. Так они толковы, понятны и образны, что и слова прямо в душу просятся, и напев хватает за сердце. Так (по этой причине) всегда много народа около поющих слепцов, где бы то ни было, на каком бы бойком месте они ни сгрудились! Сквозь толпу умиленных и слушающих не продерешься и не протолкаешься. Любят женщины, любят и дети, кругом обступая и облепляя старцев.

Старец с проводником стоял уже в церкви, у входных дверей в то время, когда проходили мимо задержавшиеся на ледоходе и запоздалые горожане. Соборный голосистый дьякон, стоя в притворе, впереди свечи на высоком подсвечнике, речисто перебирал уже прошение о помиловании от глада, губительства, труса, потопа, огня, меча, нашествия иноплеменных и междусобные брани (охотливо ударяя на это слово для любителей из купечества как на удобное и подходящее для хвастовства зычным голосом).

Еще темно было в церкви, еще подслепые городские нищенки не разглядели из-за тусклого света желтых восковых свеч в приделах и не оттерли непрошеных пришельцев.

Все это случилось потом, когда кончилась всенощная, когда кое-кто из двинувшегося по домам народа успел сунуть в руку слепца копеечки, когда наконец оба, и старик, и мальчик, могли постучаться на краю города в лачужке и попросить ночлега у такого же непокрытого бедняка:

- Не примешь ли нас ночевать?

- Войдите Христа ради.

- Спаси тебя Господи!

III

Добрый человек гостей своих не спрашивал: как зовут и откуда пришли, а накрошил в чашку ржаного хлеба и доверху налил туда молока.

Присадил он их к столу: ешьте с дорожки во славу Божию!

Спрашивать нечего: дело понятное тому, кто вкусил мещанского счастья, кидаясь как угорелый от одной работы к другой, и не удержался ни на какой подходящей. То на пристань бегал суда грузить, то в огородах нанимался копать гряды. Пробовал в своей реке и чужих озерах ловить рыбу, когда она шла в ходовое время. Косой помахивал на чужих лугах;

в ямщиках пожил, а вот теперь незавидная тихая пристань - засел сапоги тачать. Заказал купец в каблуки новые гвозди вбить и заплатки приладить, велел принести после ранних обеден, обещал гривенник дать и винца стаканчик. Надо поторапливаться, чтобы к этой ранней обедне самому попасть и поздней не прозевать; стал неудачливый работник, горемычный мещанин от великих бед и напастей, очень богомольным. Без крестов и поклонов ни одной часовни он не пропустит; любит говорить про Божественное, дома поет церковные песни и достиг рачением и старанием до того, что стал неизбежным человеком на церковном клиросе.

Прибежал он с церковного клироса от всенощной за свой стол-престол и вот стучит-гремит, вбивая в чужие сапоги покупные гвозди, привздохнет и споет про пучину моря житейского, воздвигаемого напастей бурею.

Про тихое пристанище спел он и про своих гостей вспомнил, спросил к слову:

- Давно ли, миленький старчик, не видишь ты Божьего-то свету?

- Сроду, христолюбивый, - родители таким на свет Божий выпустили. Был, говорят, зрячим, да в малых летах. Не помню.

- Стало, так и в понятие об нем не берешь, о белом-то нашем свете?

- С чужих слов, родимой мой, про него пою, что и белой-то он, и вольной свет. И про звезды частые, и про красное солнушко: все из чужих слов. Вот ты мне молочка-то похлебать дал: вкусное оно, сладкое; поел его - сыт стал, а какое оно - также не ведаю. Говорят - белое. А какое, мол, белое? «Да как гусь, слышь». А какой, мол, гусь-от живет? Так вот во тьме и живу. Что скажут, тому верю, - говорил старец тем обычным манером нараспев и протяжно, к какому приучают нищую братию пение духовных стихов и одна неизменная с раннего утра до позднего вечера песня: «Сотворите слепому-убогому святую милостынку Христа ради».

- Поглядел бы я на белой-от вольный свет!

- А вон у нас в городу говорят: и не глядел бы лучше на белой-от свет. И много таких: великое число. Нешто ты и во сне-то ничего ни видишь?

- Вижу то, что наговорят люди да про что сам пою.

- Богатырей, поди, много видишь?

- Вижу, добрый человек, часто вижу. Все меня попрекают; вот и Иванушко мой попрекает: все-де тебе огромным кажет. Малое за великое понимаю: от слепоты моей, знать, дело такое.

- Во сне он больно пужается, зычно кричит, - подтвердил старца проводник. - Иной раз как полоумный вскочишь от его крику.

- Оттого и кричу, Иванушко, что большое да страшное вижу. А ты, добрый человек, не пужайся: нынче не пел и кричать не стану.

- Кричат по ночам наши старцы, - вмешался проводник, - когда подолгу на дороге сидят да поют много. Послушал бы ты, чего не придумали они сослепа-то. Вон, когда про себя запоют, что у них выходит?

Закричали калики зычным голосом, И толь легко закричали,

Что окольни с теремов рассыпалися, Маковки с церквей повалилися.

- А на сам деле рази когда собаки пристанут и взвоют. А хвалят люди.

- Меня больно хвалят. У меня память хлесткая. Я дошел! - хвастался слепой.

- Такая память - не приведи Бог! - подтвердил проводник.

- Ты мне только скажи какую ни на есть старину говорком да спой ее вдругорядь: я ее всю на память приму и вовек не забуду.

- Словно ее кто ему гвоздем проколотит, - пояснял товарищ.

- Я пою, а в нутре как бы не то делается, когда молчу либо сижу. Подымается во мне словно дух какой и ходит по нутру-то моему. Одни слова пропою, а перед духом-то моим новые выстают и как-то тянут вперед, и так-то дрожь во мне во всем делается. Лют я петь, лют тогда бываю: запою - и по-другому заживу, и ничего больше не чую. И благодаришь Бога за то, что не забыл он и про тебя, не покинул, а дал тебе такой вольной дух и память.

- Памятью не обижен - зла не забывает! - подтверждал проводник, видимо привычный и в беседах, как и на ходу, поддерживать и помогать старцу.

- У них глаза-те в концах перстов засели. Раз церковную книгу нащупал и за сапожное голенище принял: я ему дал листы перебирать, стал он потом разуметь, что такое книга и которая церковная.

- У меня на это большая сила в перстах! - продолжал хвастаться разговорившийся и обогретый приветливым словом доброго человека слепой старик...

- И ухо у меня сильное.

- Вот какое ухо, - подтверждал мальчик, - дай ты ему палку в его руки, постучит он ей и тотчас чует, травой ли идет, по грязи ли, на дом наткнулся али на изгородь попал.

- С палкой всякой слепец силен. Сам Господь палку слепцу заместо глаз дал и поставил ему в провожатые. От нее у слепца и ноги есть, и пищу достает.

- А ребятки провожатые?

- Не всегда при себе: отпущаем. Молодое дело: баловаться хочет. От себя они по миру бродят, не всегда тебе принесут.

- Мой Иванушко добрый: мне он приносит и делится со мной, -спохватился старик и стал шарить около себя.

Нащупал плечо мальчика, поднял свою руку к нему на голову и погладил по лохматым густым волосам своего Иванушки.

- Кормители они наши, поители: в них и разум наш, и око наше.

- У дедушки Матвея нос еще больно чуток: где-где деревню-то он почует. У нас вон и глаза вострые, а за ним не поспеешь. Нам и волков по колкам-то так не спознать супротив него. Сколько раз его за то, когда артелей ходим, благодарили, что от экой беды отводил - где-где волчий вой услышит.

- Вон язык свой не похвалю: мяконькое распознать могу, а чего другого не понять мне.

- Медовый пряник за щепу не сочтет. Есть любит, чтобы сколь больше да повкуснее.

- Старческий грех - надо каяться.

- И винцо, поди, любишь?

- Как жрет-то!

- А ведет ли тебя на прочие-то мирские какие соблазны? - спрашивал благотворитель, окончив работу и прибираясь спать.

- А чего не видал - как того желать? Куда тянуться и чего хотеть? -беседовал дедушка Матвей.

- Он тебе этого в жизнь не скажет. На это у них у всех большой зарок положен. Слушай ты его, он и врать мастер, а в эких делах первый заторщик.

- Нехорошее вы время-то для себя теперь выбрали! - перебил хозяин, позевывая и поскрипывая полатями, на которые забрался спать.

- Время, добрый человек, всякое нам хорошо! - продолжал старик, не оставляя прежнего певучего и мягкого тона в голосе.

- Люди все одни и те же: все - благодетели, милостивцы и кормители. Их милосливого сердца остудить не можно, - договаривал слепец уже засыпавшему милостивцу и странноприимцу.

В самом деле, весна в крестьянской, а тем более в городской жизни - не такое время, которое было бы богато избытками, стало быть, удобно для подаяний. Даже на черноземных местах в средине января половина своего хлеба съедена (Петр-полукорм 16-го, Аксинья-похлебница 24-го числа этого же месяца). В лесных губерниях эта тяжелая пора начинается гораздо раньше, и покупной хлеб начинает выручать с самых Святок. Весна встречается всегда натощак, и Егорий (23 апреля) называется в том же народном календаре уже прямо «голодным». Истребляется даже запас квашеных овощей, которые с теплыми днями начинают загнивать и прорастать, а потому-то и День Марии Египетской (1 апреля) называется «пустые щи».

На ледоход крестьянская и мещанская нужда начинает обнаруживаться совсем наголо и впроголодь. Лишние работники, которые на зиму покидали семьи и ходили искать денег в сторонних заработках, где ни приведется и что ни подойдет к рукам, - теперь все сбежались домой с разных сторон, чтобы подпереть плечом расшатавшуюся домовую храмину. Все дома, и все в перепуге и страхе за себя и своих, ждут не дождутся того времени, когда весенняя пора обеспечит надеждами и обяжет работами. Из ушедших на промысел за разменными и ходячими деньгами запоздали только немногие, и лишь те, у которых утрачена всякая надежда приобретения нужного на обмен своего и которым требуются деньги на все, даже на хлеб. Но скоро прибегут и эти.

Ранней весной все будут дома, потому что, как бы ни был изобретателен их ум на подспорные промыслы, на землю у них все-таки не утеряна надежда: земледелие - основа и корень крестьянской жизни. С приходом этих умолкает нужда только на короткое время, а в самом деле и над ними нависла также черная туча, которая тяготела и над оставшимися дома. Оставшиеся дома переколачивались изо дня в день, через два в третий затопляя печи, чтобы покормиться чем-нибудь горяченьким. В самом деле, один только Бог знает, чем и как в это весеннее время питаются люди! Свежая трава - истинный праздник и для отощалого домашнего скота, и для унылого и полуголодного люда. Ходят и ребята по озимым полям, с которых снята была рожь и на которых вырастают песты (хвощи, дикая спаржа); ходят и взрослые по лесным опушкам и, выбирая молодые сосны, режут из-под коры длинными лентами молодую древесную заболонь (луб). Песты и древесный сок идут в подспорье пищи и заменяют ее: чем бы ни напитаться, лишь бы сытым быть. Теперь не до нищих.

Нищие, в самом деле, весеннее время хорошо понимают и заметно пропадают. Те из них, которые нищенством промышляют, вовсе скрываются, отходят в свою сторону. Ближние и домашние утрачивают смелость и назойливость, начинают понимать стыд и припоминать совесть. Последнее даяние бывает им на Красной горке, на могилах родителей. Затем о них на все лето все забывают.

Только одним слепцам указала судьба вечную и бесконечную дорогу и никем не оспариваемое право ходить круглый год и, бродя неустанно и непоседливо, нащупывать уже положительно одни только завалявшиеся крохи. Зимой счастливым из них на известное время удается пристраиваться к чужой теплой избе, где часто пахнет свежим печеным хлебом и щами и где благотворительная рука приучила себя давать калекам поддержку. Зимой слепцы успевают пожить в одном дому и, когда надоедят и заслышат сердитую воркотню, переходят в другой дом, где также принимают их и обогревают. Зимой калики перехожие, на всю свою жизнь обреченные на скитание, ищут в чужих людях потерянного счастья, с переходами и остановками. С ранней весной и им приходится уходить на свежий и вольный воздух, на тяжелый и трудный заработок.

К весне слепец подыскивает поводыря, которые на зиму уходят к своим в отпуск. К ледоходу лишних ребят в семьях накопляется очень много, и нанять их, числом сколько угодно, не только легко, но и очень сподручно и выгодно, даже и из таких, которые слепых еще не важивали, но живут круглыми, а стало быть, и бездомными сиротами. Этим «сиротам» даже и ходу другого не бывает, по той же причине и по тому же закону, по какому и слепой как только лишился глаз, так и встал обеими ногами на ту дорогу, которая идет во все стороны и бесконечно и заманчиво вьется кругом.

Круг этот заколдован, и попавший в него, как обойденный в лесу лешим, со слепыми глазами своими, еще никогда и ни разу не выходил вон. Особенно

соблазнительно вьются эти дорожные круги на теплое время, начиная с ранней весны и вплоть до крепких заморозков.

Сидел такой слепой нищий в зимнюю морозную пору в худой избенке, в чужой избе, и лапотки плел. Мастер он на всякое ручное дело, которое не требует большого труда и вымыслов и дается на ощупь. Сидел он в теплом куту, в темном месте. Обложили его готовыми лыками, кочедык - кривое и толстое шило - у него в руках, и неуклюжая деревянная колодка под боком.

Покупали эти лыки сами хозяева на базаре, вязку во сто лент за 7 копеек; дома в корыте обливали кипятком; расправляли в широкие ленты; черноту и неровности соскабливали ножом.

Отбирал слепой дед 20 лык в ряд, пересчитывал, брал их в одну руку, в другую - тупое короткое шило и заплетал подошву. Скоро подошва спорилась. Нащупывал он колодку, клал ее на подошву и плел сначала верх, а потом и пятку. Поворачивал кочедык деревянной ручкой, пристукивал новый лапоть. Выходил он гладким и таким крепким, что дивились все, как умудрил Господь слепого человека-то разуметь, и так, что и свету не надо жечь про такого рабочего мастера.

Уплачивал дедушка добрым людям лапотками за тепло и пищу во всю зиму там, где не откажут ему пожить и погреться.

Пахнуло теплом на дворе - стал он в избе лишним. Закон этот знает не хуже других и привык ко времени применяться, смекая, что на тощее весеннее время начнет народ не столько благотворить, сколько себя оборонять, и примется теперь крепко и усердно молиться Богу. Помиловал бы Бог животы, дал бы Бог ко времени вспахать и посеять, не обидел бы крестьянскую нужду всходами и урожаями.

- Вот и пойдут теперь летней порой «Богородицы» по всем деревням, городам и селам. Разным «Царицам Небесным» начнутся праздники и молебствия, особенно по честным монастырям: Владимирской Матушке два раза в лето, Тифинской, Смоленской, Троеручице и разным многим.

Разного народу начнет много сбираться в одно место; станут все со всяким усердием молебны заказывать. И нас, немощных нищих, в молитвах своих не забудут, и мы со своими к ним пристанем. Ведь нашу молитву - в писаниях сказывают - любит Бог.

Вот и дедушка Матвей вместе с другими почуял весеннее тепло, когда можно и на полях спать, и в лесу ухорониться. Нащупал и он первые следы и тропу на длинную летнюю дорогу и кинулся в даль и на прогулку с таким усердием, что и ледоходу не побоялся, и даже жизнью рисковал на широкой и глубокой городской реке.

Что его так сильно манило?

Конечно, не соборная паперть полуголодного мещанского городка, с которой могли и имели право оттереть и прогнать свои, домашние, насидевшие место городские нищие (случалось, что при этом и до крови колачивали).

Шел дедушка Матвей в слепую артель наниматься.

Прослышал он, что не в дальних местах живет такой человек, который нищую братию договаривает за известное количество денег и задатки дает вперед. Прознал и про него тот промышленный человек, которому наговорили знакомые слепцы, что вот-де знают (вместе с чашечкой сиживали) и сами слыхали, что слепой Матвей так твердо всякий стих помнит до последнего слова и так много этих стихов знает, что для больших ярмарок нет лучше вожака, заводчика и запевалы.

- И покладист. И голос жалобный, дрожит. На миру весь век живет. И к артелям слепым приставал и в них хаживал, а живал не сутяжливее, не драчливее других. И непросыпным пьяницей назвать грешно, а если на деньги и жаден, то не больше прочих. Ходит со своим поводырем и от подставных и лишних не отказывался. С виду мужик настоящий - и по годам старец, и слепым мать родила. Не только работник подходящий, но и сокровище.

Промышленный человек радости своей при таких вестях не скрывал даже, настойчиво наказывая всем тем, кто Матвея встретит зимой, сказать и просить наведаться ранней весной, как только вскроются реки.

- Поторапливался бы, помня сам, как дорого это время.

Поспешал и дедушка Матвей, потому что успел узнать много приятного и подходящего.

Узнал, что промышленный человек в нищей братии давно состоит и ходил в артелях чуть не до самого города Еросалима. И так он изловчился на нищем промысле, что начал сам собирать и водить артели.

- Теперь страшенным богачом сделался, тысячником: набирает по 3, по 4 артели, пускает их в разные стороны по большим ярмаркам. Сам стал ходить только на самую большую, а на другие ищет верных и надежных людей, которых мог бы ставить за себя и на них во всем полагаться. Старик Матвей тем-де ему и на руку, что человек свежий; ходил до сих пор только в своих местах и не испортился - клад-человек!

Промышленный человек - зовут Лукьяном - был тоже убогий, но только зрячий. Судьба велела ему пахать землю и в крестьянстве жить, называться мужиком. Ходил и он около жеребьевых полос пашни, холил землю, доглядывал за посевом, ответа ждал. Ответ, как и для прочих, всякий год выходил один: не надейся, уходи лучше прочь, смекай на другое. Смекал он на один промысел, пробовал другой - возвращался домой.

Видели соседи, что Лукьяну и избы починить не на что - надо бы лесу прикупить. Была изба в две связи с переходами; Лукьян сперва переходы сломал и здоровыми бревнами из нее же самой починил главную. Когда же перекосило и эту, он из другой половины выбрал хорошие бревна; стала у него из избы лачужка. Давал за нее в кабаке охотливый человек два рубля деньгами да штоф водки. И совсем бы лачуга эта развалилась, да с одного бока подпирал ее сосед. Облокотилась она на чужую избу и поджидала всякую зиму своего хозяина: с чем придет и что принесет.

Раз вернулся так, что и ног не принес: привезли добрые люди убогим, безногим. Влез он по лесенке в свою избу на руках, с костыльками, подшитыми кожей, а ноги проволочил сзади, словно напрокат взял чужие.

Сказывал Лукьян, не тратя слез и не скупясь словами, что потерял ноги на речном весеннем сплаве. Поговаривали другие, что он от худого промысла ходил на недобрый: переломили ему ноги самосудом, когда ломал чужую клеть и недоглядел, что посторонние люди это видят.

Домой он привез с собой чужого парня, из-за хлеба взял на прокорм, в провожатые. С ним вместе смастерил он дома тележку на двух колесах, сел в нее и поехал в мир, на мирское даяние, для пропитания. Ничего ему больше не оставалось делать и придумать было невозможно. Выдумалось же так потому хорошо, что невдолге завелась клячонка, которая и стала помогать парню возить убогого безногого по таким местам, где нищую братию любят и к ней жалостливы.

Стали соседи толковать, что у Лукьяна оттого завелась лошадь, что он у слепых был вожаком - правил целою артелью; сам деньги обирал и дележ делал самый неправильный. Не дрожала у него рука и сверх уговора из чашек по лишней монете снимать, особенно у тех слепых, которые были настоящие и при частых и больших подачах не успевали нащупывать всех денег.

- А не то и застращивал, - рассказывал проводник, - отдай-де копейку, а не отдашь - больше украду из твоей чашки.

- Рука у Лукьяна ловкая, а слепых мудрено ли обидеть? Слепые люди тем просты, что на прощупанную деньгу они жадны и сосчитанную у них колом не выбьешь, а за другим им не углядеть.

Рассказывал проводник, что большие вороха съедобного и всякого припаса нищая братия собирает на ярмарках, - этого даяния и сосчитать нельзя , и никак слепым всего не запомнить. Если и спорят когда о недоборах, то больше со зла и спуста - на одну очистку совести. Надо же поспорить и поругаться, без того слепое житье - самое скучное.

Весь съестной сбор поручался на совесть зрячего Лукьяна: он его считал и продавал. На нищенский сбор очень лакомы и наперебой охотливы в кабаках сидельцы: дешевая закуска - такой дома не сделаешь. Попадаются яйца, колобки, пироги со всякой начинкой, ватрушки, и всего не сосчитаешь. За такой товар в кабаках слепой братии даже большой почет оказывается.

Лукьян это лучше всех знает, да так и поступает: выговорит денег, сколько требуется, да умеет заговорить, сверх того, про всякого слепого товарища такой крепкой и сильной водки, какую продают только торговым мужикам. Таким зельем он и горластым, и капризным слепым рот затирает и при этом остается больше всех в барышах.

- Еще и к «достойнам» в церкве не ударят, а его раза три к кабаку-то подвезешь, - пояснил его проводник.

- Я для своих артелей большие порядки завел: со мной ходить любят, -хвастался он слепому Матвею, которого принял любовно и весело.

- Я уж всю землю прошел: всякий монастырь и всякую ярмарку понимаю.

- А насчет харча как у тебя?

- Харч у моих слепцов архиерейский. Я люблю сыто кормить и водкой пою, чтобы сидели подолгу и пели густо. Где больше одного дня сидеть не доводится, там уж, известно, не расхарчишься, едят, что подают. Остатки меняю на вино. У меня про слепых - что ни кабак, то и закадышный друг: везде дома. Я и тут лажу, чтобы ребята мои ушки похлебали: подвозят меня к рыбным возам - выпрашиваю.

- Я к тому спросил, как, мол, у тебя там, где долго жить доводится: по ярмаркам, что ли?

- Там, друг сердечный, ни одного дня без варева не живем. Матку нанимаю. Живет она при артели.

- Баба-то?

- А тебе небось девку? У меня одна такая-то, с ребенком ходит. И не зазрится. Было раз дело в Лаврентьевом монастыре, да с рук сошло. Один такой-то шустрой человек-богомолец спрашивал там: «Чей-де ребенок?» А крапивник, мол: в крапиве нашли. «Отчего-де, слышь, не живете в законе?» Да ведь слепых, мол, не венчают: законом заказано. Отстал. Пытали молодцы-то смеяться: «Пущайде он на отца-то бы указал; может, и нас надоумил бы». А то, слышь, никак не разберемся, которой уж год. Матка есть у нас, матка, как и у плотников: она и щи знает стряпать, и баранину не пережигает.

- Насчет харча не сумлевайся. Об этом у меня первая забота. Толкуй дальше!

- По какому у тебя дуван бывает?

- А вот я еще тебя не слыхивал, как поёшь, рано ли встаешь и много ли знаешь. Хвалили тебя, да я не ведаю. Поживи у меня, попытаю.

Пожил Матвей не одни сутки, попел не один десяток «былин» и «сказаний», еще больше того говорком насказал.

Приступили опять к покинутому разговору. Голос также понравился.

- Не бурчишь. Голосом под хорошего дьякона подошел. Дьячишь важно, не скрою.

- Повыдь-ко, паренек, из избы-то!

Проводник Матвея послушался - скрылся.

Лукьян говорил, подмигивая на дверь:

- Один такой-то на слепца рассердился: завел его в дремучий лес зимней порой. Там и замерз старец. Наши деревенские ходили откапывать. Это я к слову: не о том сказать-то хотел.

- Что молодцу-то своему платишь?

- Деньгами в дом, от Святой недели до осенних заговен шесть с полтиной выклянчили на нонешнее лето.

- За экие деньги я тебе в наших местах целое стадо сгоню на выбор.

- Не всякое место такое.

- А по-моему, все по тому же. Умей высмотреть да сумей подойти. А к весне чего же легче! Вот я договорил нонче тринадцать ребят: люблю, чтобы за слепым, как следует за дитей, попечение было настоящее. Я всех этих ребят всего к семи старикам поставлю, ты - осьмой. Который слаб - того водят по трое; один ноги учит переставлять, двое пьяного носят. Иной доглядывает, а другому еще учиться надо.

- Вот слушай-ко: всех ребят заговорил на год. Одну дальную артель они сводят, я их к другой приставлю, к ближней. Двум парням положил по 10, девять пойдут за 8 рублев с полтиной, а одному твоя же цена - шесть рублей с гривной. Один шустрой, уховертый парень, за 20 рублев слажен, потому -ходит на десятой год и мне словно сын родной. И не сирота, а уходит своей волей от отца с матерью. Лучше его нашего ремесла никому так не спознать: на печатную сажень сквозь землю видит. Дешевые ребята - дурашные: зато им и цена такая.

- Одного такого-то барин один в Тифине-городе спрашивает: «Нешто, говорит, тебе со слепыми-то лучше ходить, чем дома жить у родителев?» -«Лучше», - сказывает. «А чем лучше?» - «Здесь баранок много».

А другой такой же раз всю артель зарезал: под Москвой было. Архимандрит шел. Остановился. Подозвал его. Он у него милостынки сейчас же попросил. А тот положил ему так-то руку на голову и спрашивает: «На чье ты имя подаяние просишь?» А наш тут и рот разинул - молчит. «Кого ради милостыню просишь?» А про старичков, слышь: «А ты, говорит, какие слова мне сказал, когда у меня подания попросил?» А Христа ради, говорит. «Кто же Христос был?» Не знаю, слышь. Он и другого, и третьего: один ответ. Начал он нас, архимандрит, стыдить, да при всем-то при народе, да слова-то жалостливые, да говорит-то так мягко и вразумительно, что у меня аж борода зачесалась. Уж и колотил я ребят-то после того, потому так и сказал архимандрит-от: «Я-де вас запомнил, и другой раз придете к нам да таких ребят приведете, да узнаю я их, да и в ограду, слышь, не пущу». А монастырь свята-то Троица много народу собирает. Кто их пострелят учить-то станет? У нас и мастеров таких нет. Не каждый и слепец про то ведает.

- Ты-то, Матвей, знаешь ли?

- Мне один богомолец толковал. Да я и «Сон Богородицы» знаю и пою, когда кто пожелает. Я и про Голубиную книгу знаю, а это не всякой может.

- Вот и послушай теперь. Смекни-ко, сколько я на ребят извожу денег?

- Я смекнул: 130 рублев.

- С рублем - по-моему. Вот ты теперь меня и не прижимай. Не запрашивай много денег, а спроси так, чтобы нам не разойтись, - сказал Лукьян, и глаза его впились в лицо слепого Матвея.

Хотел он в них читать и ничего не видел: видно одно рябое лицо.

«Оспа избила», - подумал безногий.

Видны две глазные щели и морщинки на веках, и лоб ниспустился, словно стянуло его туда, в это самое приметное на лице место.

«Вправду слепой, верно сказывали, - опять подумал. - Это не то что чертовик-солдат безрукий. Как обошел он меня! Вовек не забыть!»

Привел он себе на память одного старого товарища и спутника.

«Как на мир выходит, так и начнет иглой глаза стрекать. На тот конец и верешок зеркальца носил при себе. Поставит против себя зеркальцо, сядет. Вынет иглу, поднимет одну веку, поднимет другую - и начнет иглой стрекать. И сведет ему веку - сидит над чашечкой, как и впрямь слепой. Хотел я у него из чашечки гривенник серебряный, что офицер ему положил, себе взять, а он и сгреб меня за руку».

- Положи противу шустрого-то парня вчетверо: не будет много, - перебил думы надумавшийся Матвей ответом.

- Голосисто, дед, поешь, где-то сядешь?

- А я, добрый человек, не в запрос, а как сам скажешь.

- Может, ты пошутил, так я опять с тобой начну разговор. Прислушайся-ко!

- Варева твое брюхо выпросило - это первый мой сказ. Второе, к твоей слепоте по моему положению надо трех ребят поставить сверх твоего. Пойдешь ты с артелью в самые места настоящие, хорошие. Не к тому я это говорю, чтобы ты больше запрашивал, а надо тебе знать, у каждого монастыря не по пяти кабаков живет, а по ярмарочным местам мы их десятками считаем.

Посмотрел он на Матвея: слепой даже облизнулся и круто пошевелился на месте.

- Знаем такие кабаки, где как ты знаешь - хоть пляши, хоть скоромные песни пой: молодые парни даже заказывают такие - и водку подносят от себя для угощения.

Матвей даже крякнул. «Значит, - смекает про себя Лукьян, - стало его крепко сдавать назад».

- Прими тоже в расчет: баба с вами, баба хожалая, выученная. Парня твоего кормить надо: я ему лапотки свои кладу, армячишко дам. Пиво пить разрешаю, а который до чаю охоч - у меня чай по ярмаркам-то идет без запрету.

- Это у тебя хорошо, - похвалил Матвей.

- Да так хорошо, что кто от меня летось ходил недавно, опять здесь был и наймовался. От меня самая дальная артель ушла уж. Я ведь тебе всю правду сказываю. Харчи мои. Что своим умом упромыслишь - все твое.

- Я вот про это тоже хотел спросить...

- А я все по откровенности, все по правде. Рассчитывай: на новое место придешь, пачпорт покажи, а в артели-то попадают со слепыми пачпортами.

- У меня настоящий: вот гляди на него.

- Да ведь другой слепой человек со слепым-то пачпортом дороже зрячего: мне-ка за него платить. Опять же говорить буду про монастыри. В хорошем

- за всякое место «власти» деньги берут: большие - если у паперти сесть хочешь; поменьше - у святых ворот; за воротами - еще меньше. А все деньги подай, все староста-то мой поставит мне на счет!

- А про ярмарку-то что ты думаешь? На всякую хорошую ярмарку полагается особливое начальство. Оно так и почитает, что ярмарка-де вся его, всякое место ему принадлежит. Затем-де его сюда и определили. А ты ему за то место, на котором хочешь сидеть, заплати. Да он еще разбирает: это-де захотел хорошее - значит давай больше, а не то, слышь, отдам другим. У меня-де это место другие слепые приторговали. Ты это сочти, Матвеюшко - добрый старец!

- Считаю. Смекаю. Говори дальше.

- Теперь вот я и твое класть стану. Голос хорош, а нам такой надо, чтобы, когда чужая артель на монастыре поет, наша была бы слышнее. Чтобы, когда гудит колокол, на выход из церкви, наших слепых не забивал бы: хрип не хрип, а чтобы рев и гул был внятен. Люблю я это, и народ это любит. Твой голос подойдет. А я вон тому человеку, что, как коростель во ржи, скрипит носом-то, больше не даю, как и шустрому поводырю: двадцать рублев за все лето. Тридцать рублев тебе за голос кладу, потому голос твой толстый. А ты мне скажи, который мужик, что за промыслом с наше ходит, больше тридцати рублев домой приносит? Я не слыхивал.

- Да, ведь наше дело - не стать тому! Бывает, что и больше приносят, -возразил было Матвей, но Лукьян перебил его не совсем ласково:

- Я слыхал, что под Нижним, на Волге, такой мастер завелся, что слепых в ремесло нанимает, и ходит к нему вашего брата довольно. Один год и нанимать их мне было трудно. Тянет купец проволоку, а из нее ситы плетет. Надо ему тонкую и толстую, да такую, чтобы ровная была. Глазом того не возьмешь, а ваш брат, слышь, перстом нащупывает, как велика тонина и ровна ли. Не хочешь ли? Он кладет за все лето пятнадцать рублей и харчи свои: попытал бы.

- Куда слепой пойдет? Некуда. Я к этому не привычен. Я вон лапотки по зимам плету, и от них у меня голова болит. Сказывал бы подходящее.

- Я не все сказал. Одёжой тебя не наделять, новой чашки мне не покупать про тебя. Со своим, значит, богачеством ходишь.

- А я стихов-то сколько знаю!

- Вот это в счет кладу и по нынешним временам за это даю тебе цену. Не так давно об этом и разговаривать бы не стал: самое было пустяшное дело. Давай Лазаря да Алексея, человека Божья, - больше и не надо было. Стали навертываться чудные охочие люди, что слова твои пишут в книжку и по гривеннику, по двугривенному платят за стих. Сам я своими глазами видел, как одному такому-то какой-то стих так полюбился, что он дал бумажный рубль. А слепой-от и разобрать не сумел: что, слышь, на руке шуршит - не поминанье ли кто вместе с семиткой-то сунул? Не поверил - диву сдался.

- Опять же ты экого-то жди, а артели-то в том какова корысть? Когда еще он придет к тебе, а придет - твоя выгода: ты, чай, на артель-то делить не станешь, а зажмешь в своем кулаке. А кулак-от у тебя вон какой! Ты меня спросил, а я тебе отвечу: может, ты всю артель выучишь в мою пользу, а мой парень, что за меня с вами пойдет, может отбирать у тебя эти деньги?

Матвей на вопрос не ответил.

- Значит, дед, ты со своим стихом про богатырев на себя ходи. Мне-ка не надо. А тебя, который пожелает того, у меня в артели можно достать: ему этак-то и легче. Надо бы, значит, еще с тебя получать. Ну да ладно: к 30 я еще десять на тебя накидываю. И давай по рукам. Может, другим-третьим стихом ты и артель обучишь: все же прибыль!

«Ну да и плут же ты, мужик! - подумал про себя Матвей, но сказать вслух не решился. - Из-за стихов меня вызывал, а теперь они и не годятся».

- То мне в тебе полюбилось, что свежий ты человек и нет в тебе экого, что в других разбойниках. У иного и голос короток, и памятью слаб, а лезет пуще всех, выше всех себя полагает. С другим расчет-от в неделю не сведешь: он тебе то в счет ставить начнет, что не придет тебе и в голову. А в артели-то наозорничает, срамоты наведет на нее - не продохнешь. Слепой солдат всех тут хуже. Выдумает немым прикидываться: ладно, мол, другие к немым больше жалостливей, чем ко слепому. Молчи, коли тебе того захотелось, ходи немым. Он ходит и мычит. Он свое знает: в артели-то иной раз слова от него не добьются, словно в столбняке живет. Привыкают молчать-то. А хитрый человек раз и подошел. Приласкал он, вот как приласкал: «Болезные, - говорит, - вы мои! И как мне вас жалко, до слез всех жалко, никаких денег для вас не пожалею, скорбные вы люди! А Господь вас слышит и понимает! А скажите-тко вы мне, дедушки, давно ли вы онемели?» - «А уж будет, - говорят, - года с три».

И вздохнули. Да и вздох тут не помог: прогнали их в шею и другим то место заказали.

Я это все к тому говорю, что за артель отвечать - не мутовку лизать... Вот что было.

Ходила артель. Всякой в ней был: и хромой, и слепой, и убогий, что и у меня же. Ходила артель хорошая: набрался и нанялся всякой, а кто его разберет, из каких он? Идут зря - зря их и принимаешь. Хорошо, мол, так то, что все налицо, кто кому потребуется.

- Ходила эта артель с барышом и села на ярмарке. А и ярмарка-то была ледящая, и хороша-то была только тем, что лежала на дороге. Сидит артель и поет, а у ней убогенький паренек. Одна баба и признала его за сына да и заголосила. Собрался народ. Она начала жаловаться: вон-де, как изуродовали! Народ на самосуд пошел, стал старцев пощипывать. Один и взмолил сослепу: «Говорил-де я вам, чтобы вы глаза-то ему тогда выкололи, не послушали меня!» Народ так остервенился, что слепых избили всех, несколько человек до самой смерти.

С той поры вышел закон, чтобы за нищей братией глядеть да смотреть. Стало с тех пор больно строго. Пойми ты меня! Я еще от себя трехрублевую прибавлю тебе. Прибавлю за то, что ты совсем слеп человек: тебя обидеть способно. Другой хоть и слеп, да все мало-мало видит: этот в обиду и сам не поддастся. Прими прибавок, и давай по рукам ударим и вином запьем.

По рукам ударили и вином запили.

Перед тем как в дорогу идти, сели. Сели, посидели, Богу помолились. Матвей задаток получил и вышел из избы.

Остался в избе сам хозяин и «шустрой» парень - староста.

- А артель-то ладненька сбилась: всякий мастер есть, по любой части! -говорил Лукьян, потирая дюжие руки.

- Свора полная: чужому да лишному и пристать негде! - отвечал «шустрой» староста и вскоре догонял вприпрыжку ковылявшего слепца Матвея с ребятами-поводырями и с Иванушкой.

V

Когда налажен был путь и пустились в дорогу, слепые хотя и не видели, но понимали, сколько привычки и сноровки требовалось от приставного старосты и сколько был ловок и умел тот, которого отпустил с ними Лукьян. Возымел Лукьян к нему доверие и стал пускать его за себя, как свой глаз-алмаз, с тех самых пор, когда удалось «шустрому» показать большую находчивость.

Пели его слепцы на одном монастырском дворе, и хорошо пели. Вблизи их сидели три артели чужих, и числом меньше, и голосами слабее, да повернуло к ним счастье, а Лукьянова артель целый день пела на ветер. Надо бы домой уходить: понятное дело - ничего не выворчишь. Другой так бы и сделал, а «шустрой» человек понял слепых за товар ходовой, отыскал к нему охотника из таких же подрядчиков-нищих и сдал ему артель с большим барышом. Перепродажей слепого товара Лукьян остался вполне доволен и приказчика стал понимать выше облака ходячего: ловкий человек!

Немудреное дело забрать по пути заговоренных и получивших задатки -хитрое дело с места поднять и свести в кучу. Сведя в толпу, надо с ней толково и кротко, с великим терпением вести дело: народ все больной, обиженный природой и обездоленный, стало быть, и без причины обидчив, и без пути и меры капризен.

Как вышли, так и стали ругать хозяина, «безногого черта», и толковать про него всякое худое и мыслить злое. Бывалые ломались всех больше. Где бы в сторонку свернуть, с поля на поле ходя, чтобы забрать нового товарища, артель не согласна и не хочет шагу сделать. Умел староста присноровиться так, что сам побежит за этим, а слепых и убогих выведет на село и к церкви поставит. Поют они там и сбирают. Он этот сбор и в счет не кладет: невелика корысть, немного дают в бедных спопутных приходах. Сам он целый день пробегает и другого дня прихватит, догонит артель и покручинится чуть не со слезами.

- Этот и с печи не лезет; продешевил, говорит, я с твоим хозяином. Про задаток не хочет и помнить, словно не брал. Родные за него вступаются и знать того не хотят, что не мое это дело, а если и мое, то подначальное. Штоф вина выпросили - поставил.

Тот из дому ушел; вчера хотел быть, да, знать, задержали-де реки, а может, и в грязях завяз. Да он и дома нужен. У нас, сказывали мне, нынче мережи плести дают большие деньги; что ему баловаться с вами? Станет бродить дома рыбу; хоть и слеп, а раков ловить ловок. Надо старшине кланяться, писаря дарить, чтобы гнали этого.

В том и беда, труд и хлопоты, что приводится применять их в местах промысловых, где всякий выходы из нужды знает и себя умеет беречь.

В глухих земледельческих местах, где, обжегшись на земле, не умеет от нее отбиваться, то же самое дело сделать проще. Там за 3-4 дня до сборного народного дня все калеки сами лезут напоказ на привычное место. Соберутся и сядут: выбирай кулак-нищий любого. Иной сам сторговывается; за другого говорит вожак. 3, 4, 5, 8, иногда 10 рублей решают дело в сутки.

Затем - как хочешь: перепродай с хорошим барышем артель свою другому или сам иди с ними. Тогда умей только откупить место у привратника-монаха или у церковного сторожа.

В таких местах, где нищенство давно собой промышляет и народу Божьему больше жить нечем, подрядчики калек выучились ходить и на хитрость. Отбирают они остаточных, не столь изуродованных и подходящих (которые зато, как оборыш, и ходят за подходящую дешевую цену), покупают в лавках медный купорос и другое разъедающее снадобье и расписывают этим лица. Выходит так, что еще и лучше бывает: образ и подобие Божие так изуродуется, что на всех одинаковый наводит страх и сострадание: весь в крови, веки выворочены и т. п. Конечно, здесь живется гораздо труднее.

Да и сбитых в кучу надо направлять так, чтобы артель разбивалась на многие части, не казалась бы толпой, не оговаривали бы люди, что вот-де их сколько пошло торговать, и не останавливало бы проезжее начальство: у всех ли-де есть законные виды? Большое искусство и главная забота прилагались к тому, чтобы в пешей артели казался всяк по себе и проходящему из святых монастырских ворот богомольцу ясно и вразумительно было одно, что собрались эти люди с разных сторон, пришли из разных мест, где встала великая нужда и общая печаль разлилась.

Только умудренному опытом человеку можно разбившуюся артель вновь собрать и поставить на одну тропу. Только такому удается провести, не делая крюков, по базарным местам и довести в дальнее и злачное место. А сколько возни с «погиблым народом», поводырями-ребятами, в которых и молодость кипит ключом и бьет наружу, и баловство с артельной порчей путается сверх того и подмешивается! Сечь и бить не велят, да и сами они либо отомстят, либо разбегутся.

Из полной груди радостным вздохом облегчил себя староста, когда завидел на горе белую ограду и за ней белые церкви святой златоглавой обители, раскинувшейся по склону высокой горы и затонувшей в зелени старых берез и столетних кедров. Пешая братия один за другим теперь сядет на места и примется за дело.

Теперь станет легче, надо смотреть, чтобы из проводников который-нибудь не утаил подаяния: и без того ужо пойдут споры да крики о том же. Ни один слепой не верит, чтобы у него не украли подаяния.

Вот и уселись. И «дьячить» стали под благовест большого колокола, который по случаю праздничного монастырского дня гудит ровно полчаса.

Стукнула в Матвееву чашечку первая копеечка:

- Благослови Бог!

А вот и другая:

- Спаси тебя Господи!

Перестали звонить - перестали и старцы петь. Стали сидеть молча. Думает слепой: «Дай пощупаю, сосчитаюсь. Вот и трешник. Где же копеечка? Вот и она! А это семитка... Нет, не семитка, а надо быть, грош. Нонешние деньги пожиже стали, никак не разберешь сразу, словно бы насечка помельче у этих. Так оно так: это семитка из новеньких».

Чья-то рука опять дотронулась до пальцев: яичко скользнуло и взыграло на деньгах по чашечке.

- Прими Христа ради!

- Дай тебе Господи много лет.

Бабенка дала. Ну да ладно: все - к рукам, в одно место.

И еще яичко и колоб.

Одно яичко в чашке оставил, другое с колобком спустил в мешок, что с боку крепко привязан.

«Знал Лукьян, куда привести и где посадить; не спуста хвастлив - хорошее место. Другим-то дают ли? Али с краю сижу? Словно бы слева никто не сопит и не дышет. Прислушаюсь: ишь, чертов сын, на вонную сторону приладил. А из церкви пойдут - как мне быть? Не попроситься ли пересесть. А как услышат? Помолчу лучше. Ближние-то к воротам мухоморы больше соберут.

Вон идет кто-то, шелестит по плите. Кабы лапоть, так ляскал бы; знать, башмаки: взвизгивают. Надо быть, горожанка идет: эта подаст».

- Слепому-убогому святую милостынку! - пропето вслух, а потом подумалось опять про себя: «Мимо прошла - скаредная. Дай опять посчитаюсь: в чашке яичко, вон оно кругленькое: надо быть, молодка снесла. Вон она давешняя семитка, две копеечки, трешник. Где другой трешник самый?»

Зашевелилась рука, судорожно заходили пальцы по краям чашки, а самый вопрос выскочил вслух.

Проводник, стоя сзади, осерчал и проворчал:

- Щупай лучше! Возьми бельма-то в зубы!

Пощупал и успокоился: трешник дома, лежал под яичком.

Опять старец голову вниз опустил и глаза уставил над чашечкой.

Сапоги застукали и заскрипели, и запахло дегтем. Слепой и чашечку вперед выдвинул, да тотчас же и опять к себе потянул.

«Надо быть, монах прошел: сами взять норовят, а может быть, и купец, да скупец».

- Дай тебе Господи милости Божией! - опять пропел вслух и опять стал про себя думать: «Вот и еще копеечку дали, а у меня еще и нога не затекала: дача, надо быть, будет хорошая. Много подавать станут, когда уже пойдут от службы. Духом чую я это. Да нет, постой! Чего я считаю? Ведь не мои. Ведь отберет эти деньги „шустрой“! Он глаз теперь не спускает с них. Скареды!

Твердо Лукьян знает места: словно в рай привел... Сколько их тут проходит, ногами дробит. А вот и опять подавать перестали. Слава Богу, что перестали. А как не расплатится Лукьян? Печеным хлебом пахнет, - знать, только наша нищая братия осталась тут. Не сгрести ли про себя в кулак? Увидят - отнимут. Пожалуй, раздеться велят; станут осматривать, щупать. И понес меня черт! Да ведь местов не знаю. Они знают. На будущий год один сюда приду. А кто доведет? Посадят. Скажут: тут сидишь, ан не тут -эко дело проклятое!»

- Закусывайте, старцы! - послышался голос старосты. - Здесь обедню три часа служат. Да не чавкайте, ешьте тише!

- А где наши ребятки?

- Ищи за селом. Поди, в свайку играют.

- А может, и пряники подбираются воровать в лавках.

- Скоро ли к «достойням» ударят?

- А ты подожди. Да и помолчи. Иные соскучатся, из церкви-то выходить начнут, услышат. Закусывай знай!

- Когда петь-то?

- А там вон теперь за тебя монахи поют. Твоему петуху рано.

- Запоешь - монахи тебе так-то рот замажут. Не любят они нас, знай ты это.

- Прячь колобки! - опять команда старосты.

Вскоре затем опять дробь шагов прямо и сзади.

Снова про себя думы: «Опять клюет. Ишь чикает: развяжи мошны. Сем-ко прислушаюсь: не чикнет ли?.. Вот опять».

Старец даже икнул и вздумал на всякий чик кланяться, а поет благодарность без умолку.

«Вот привести угодили! Вот сладко! Все бы сидел да пел».

Между тем опять все примолкло. Монастырский колокол ударил к «Достойно». Снова забродили шаги взад и вперед. Стали в чашечки постукивать время от времени новые деньги, стали почаще просовывать в руку мягкое из съестного и печеного.

А там и команда:

- Запевайте-ко, старцы! Не торопитесь только!

Во славном было во граде во Риме,

При царе было при Онуре,

Жил себе славен Ефимьян князь.

Не было у князя от роду:

Не было ни сына, ни дочери.

Взмолится князь Ефимьянин,

Взмолится Господу со слезами:

«Господи, Творец милосердный!

Взозри Ты на наше на моленье,

Создай, Господь, единое нам детище,

Создай, Господь, сына либо дочи!

При младости - князю на потеху,

При старости - князю на замену,

При смерти - души на поминанье!»

Потянулись стих за стихом из любимого старческого и народного сказания про Алексея, Божьего человека: как он «на возрости скоро к Писанию научился, как прибирали ему обручную княгиню и они Божий закон принимали. Да Алексей, сидя за свадебной трапезой, хлеба и соли не вкушает, медвяна питья не спивает, а уливается горючими слезами».

Обедня уже отошла, когда старцы успели пропеть о том, как Божий человек ушел из родительского дома в Ефес-град: «приходил ко соборные церкви, становился у церкви во паперти, по правую сторону притвору» - и как его искали посланные отцом, нашли и не узнали: «Нишшой каликой называли, милостыню ему подавали, Олексея-света поминали, а он у них принимает, по нищей по братии разделяет, Господа Бога прославляет».

Останавливались проходящие и прислушивались к стихам о том, как Алексей 17 лет Господу молился и услышал глас Божией Матери, повелевшей ему идти в дом родителей, и о том, как он домой возвратился, встал на паперти Божьей церкви, где отец его не узнал и подал милостыню как убогому незнаемому человеку. Как, наконец, родитель велел его, нищего, взять в палату, приказал «накормить его хлебом-солью, построил убогому келью, нищего-убогого сберегати».

Которую князь еству воскушает,

Тою ко убогому отсылает, —

ведут старцы разбитыми, дрожащими и шепелявыми голосами.

Один только тоскливый скрип слышен, да еще Матвей возносил надо всеми свой густой и сильный голос и очень истово, ясно и для всех слышно и вразумительно отчеканивал:

Да злы были у князя рабы ево:

Ничего к нему ествы не доносили,

Блюдья-посуду обмывали,

Помои на келью возливали.

- Ой, батюшки, слепцы праведные! - воздыхала старушка и клала из-за пазухи колобок и яичко.

Уже густая стена обступила кружок слепых, когда они кончали последние стихи человека Божья:

С радостию Олексий нужду принимает,

Сам Господа Бога прославляет.

Трудился он, Господу молился

Тридцать лет да все и четыре.

Толпа слушателей была уже так велика, что шаловливым мальчишкам доводилось втискиваться головами и плечами и получать за то сверху нахлобучки.

До того народ был прислушлив, что не терпел никаких посторонних звуков и на замечания молодого парня с гармоникой, что «эти-де хлеще поют, чем те, которые сидят у колокольны», отвечал ворчливым гулом.

Кто ни подошел к кругу старцев, тот и остался тут неподвижным.

Такая же бессменная, но нарастающая толпа окружила и тех слепцов, которые пели у колокольни, и другой круг слепых и калек, поместившихся за святыми воротами у колодчика, ископанного руками святого угодника.

- Умиление! - замечал сдержанным голосом седой человек после тяжелого протяжного вздоха.

- Умудрил Господь старцев! - вторил ему другой растроганный голос, когда кончали слепцы один стихарь и немедленно заводили другой; некогда было и деньги нащупывать, и думать о мирском и постороннем.

Надо было от слов не отставать и за другими тянуться.

Праведное сонце

В раю просветилося, —

заводил Матвей трескучим басом любимую песню калек «Про падение Адама» и плач его о прекрасном рае.

Расплачется Адам,

Перед раем стоячи:

«Ай, раю мой, раю,

Прекрасный мой раю!» —

вторили ему всякие голоса товарищей-калек в то время, когда издали доносилось про Лазаря, а на другом конце монастырского двора заводили «Человека Божья».

Все о нищете и убожестве Богом любимых и ему угодных, все о нужде и страданиях, которые каждый на себе испытал, и тоску, согласную с напевом и складом, носит в душе своей, да не умеет выразить. Вызвались старцы за мир постонать, выделились на видное место за всех поплакать и вслух рассказать про людскую скорбь и напасти. Теперь они - выборные от всего мира ходатаи и жалобники.

Не велел Господь нам жити

Во прекрасном раю;

Сослал нас Господь Бог

На трудную землю;

Ой, раю, мой раю,

Прекрасный мой раю!

Век правдой жити,

Нам зла не творити;

От праведных трудов,

От потного лица

Пищи соискати!..

- Воистину сердечное умиление! - повторил седой человек.

- Ой, болезненькие! Миляги несчастные. Ох, сердечные, Богом обиженные! - вторили женские голоса.

И, глотая обильные слезы, женщины утирали их рукавами, не двигаясь с места и готовясь слушать до самого вечера.

«Вот опять зазвякало, - подумалось старцам, - что дождь! Капля за каплей. А все, поди, ближним больше сыплют. А „шустрой“ это в счет будет класть: такой уговор. Кому больше насуют, тому больше водки, а может, еще и пивом попотчует. Как узнать? Как сосчитать, когда поешь и слова припоминаешь и подгоняешь всякое слово, одно к другому. Как совладать? А как спорил! Как я просил круг делать, плетешком сидеть: всем бы досталось поровну, а вот теперь и сиди словно при дороге».

Проводник больно толкнул старца в бок: опять велят начинать. Староста давно уже сердито крутит головой и глазами подмигивает.

Проходящие люди из равнодушных, отходя от одной поющей толпы, попадали тотчас же в струю тех тоскливых звуков и до томительного однообразия схожих мотивов. Не успевали остыть в ушах и забыться эти вторые, встречает на новом месте третий гул и стон, стараясь отделиться, но невольно сливаясь с задними.

- И это после церковной-то службы! - замечала местная власть, обращаясь к товарищу. - Слуга покорный: мои нервы тоже не веревки, как им выдерживать? Как дерет этот рябой! Понимаю я, почему и черствые, деревянные мужичьи души трогаются и волнуются. Очень ведь много денег набрасывают, нигде столько. Посмотрите: серебряные монеты лежат в чашках. Ужасно любит народ слушать этих слепых горланов, и не знаю, любит ли он еще что-нибудь больше. Смотрите, так и облепили, так и лезут в самый рот к старцам.

- Это пение, - ответил товарищ, - умиляет душу и освежает нравственное чувство простолюдина, уча в то же время терпеливо переносить превратности жизни. Здесь он желает видеть выражение своих лучших и задушевных мыслей и чувств. Поднявши это свое же измышление и порождение на высоту нравственного идеала, народ любуется и красуется им с честной и чистой младенческою наивностью и откровенностью. Они поют для денег - он этого понимать не хочет и думает, что слепцы священнодействуют. Он очень искренно требует и приличной обстановки, и своего рода торжественности, и смирения во взорах и голосе. Пусть они обманывают, пусть ужо ночью пропьют все собранные здесь деньги в кабаке

- что ему за дело? Ему и в голову не приходит ничего, кроме той мысли и представления, что перед ним творится священная служба, совершается умилительное таинство. Ведь и священник всегда ли приходит к алтарю готовым и чистым, как ему в уставе показано? Конечно, лучше обмануться, чем терять верования в свои вековечные помыслы. Пусть же слепой старец навсегда остается при Божьем храме как его дополнение. Оттого-то и сами слепцы признают над собою власть духовных лиц и священникам во всем готовно покоряются.

В этих монастырских картинах нельзя не видеть глубокого морализующего начала, помимо того, что всякий здесь слышит свою заветную мысль, складно и гласно высказанную: дума в думу и слово в слово. Физический недостаток лишил созерцания внешнего мира, освободил от напряжений разуметь в нем суть, не поддающуюся первобытным дешевым приемам, но зато углубил в созерцание внутреннего мира и пространно развернул ничем не стесняемому теперь воображению широкое поле фантастических чудес и красот. Творчеству слепцов мы обязаны этими смелыми поэтическими образами, которыми переполнены наши былины о богатырях, где все так громадно и могуче, хотя и написано грубою кистью. Памяти слепцов мы должны быть благодарны за то, что она сохранила нам большие сотни поэм самого разнообразного вида и смысла, где всякая старая память отказалась бы и когда десятки рук не успели еще до сих пор записать всего, что сказывается и поется слепцами про родное былое.

Опять проходящие и опять разговоры:

- Во всех кругах все слепые поют, ребята только подпевают, и то кое-как и нехотя. Ни один из них не умеет сказать целой «старины», полной «былины». И между стариками настоящие стали пропадать, изводятся: на исторические сказания надо искать знатоков днем с огнем. Мудреное дело -уберечься, хотя сам народ бережет, хоронит и любит, да пришла какая-то моровая язва, запечатавшая язык и затемнившая память (и это не очень давнее время).

Зато остальное остается по-прежнему: немудрено и теперь, как и встарь было, навек сделаться слепым. Семь-восемь месяцев житья в темной избе и крутые переходы из нее на белы снеги. Зимой в избе лучина светит, дымит и чадит и едкой струей горячего дыма прямо бьет в глаза, наклоненные над мелкой работой, чтобы ближе и светлее видеть. Летом можно бревна пилить - опилками глаза порошить. Нет-нет да и перепадет малая крупица в больной глаз, а не удастся - можно и у овина набежать на беду, когда веют обмолоченное зерно от острой и крепкой шелухи. Больной глаз вытирают грязной холщовой тряпкой, какая первая попадется под руку, а водой мыть нельзя - хуже прикинется. Знающему лекарю из ученых показать тоже нельзя - хуже будет. Подает совет знахарь темными непонятными нашептами и велит искать сухой дождевик и пылит в открытые глаза коричневой мелкой пылью его. Хорошо еще, если посоветуют мочить какой-нибудь звериной кровью: прикажут живого крота достать и велят задавить его своими руками. А дождевик растет только летом, кроты роют землю также в теплое время; жди этого последнего средства с его призрачным спасением, когда земля отойдет и соберется родить поганый гриб или начнут кроты обратное свое переселение с изрытых и объеденных мест на свежие и сытые. Тем временем оба глаза закрылись и белый свет совсем потемнел. Где не пропадало у темного и бедного русского человека! Таков ему и закон на роду написан. А выход один - на монастырский двор да на базарную и ярмарочную площадь.

Попробуем найти утешение хоть в этой картине, которую рисует теперь монастырский двор с кругами распевающих слепых под колокольный звон и под говор намолившегося народа, который тут же, кстати, продает и покупает.

Этот большой колокол, на котором вычеканено имя Бориса Годунова, эти стрельчатые окна и кое-где сохранившаяся в них слюда, эти бойницы и стены с длинными и узкими отверстиями, выстроенными в те времена, когда еще стреляли из пищалей и обливали врагов кипятком и варом, - все это так согласно отвечало и напеву, и самым словам стихарей слепцов, так пристало и так вместе с ними красиво и понятно!

На базарных площадях те же слепые кажутся заурядными промышленными людьми, которые потому и поют усердно, что хотят получить за то деньги. Под монастырскими стенами эта же слепая нищая братия кажется чем-то священным и, во всяком случае, как бы продолжением и дополнением того, что навеяно церковной службой под тяжелыми громадными сводами перед высочайшим иконостасом. Ватага слепых - остаток самой отдаленной старины, когда не только не умели класть каменных стен и стрелять из пищалей, но и деревянные стены рубили тупым топором, а про монастыри и Божии церкви совсем не слыхали. Ватаги слепцов - явление на Руси самое древнее, и притом такое, которое народ бережно уберег про себя до наших дней во всей неприкосновенности, чистоте и цельности.

С самых языческих времен лучше и удобнее пристроить их не успели и не умели. Прадедовское наследство безраздельно остается на общем мирском попечении.

VI

Еще в высоком тереме ласкового князя Владимира появлялись за один раз сорок калик со каликою и на почетных пирах получали большое место.

Все это знают и могут услышать от наших слепцов, распевающих про своих древних братий, что они

Становились все во единый круг,

Клюки-посохи в землю потыкали,

А и сумочки повесили,

Закричали калики зычным голосом.

Можно услышать, что могучие богатыри каличьим промыслом и нарядом не гнушалися, одеваясь, как щеголь и волокита Алеша Попович, в лапотки семи шелков, подковыренные чистым серебром, надевали подсумок черна бархата, на головушку - шапку земли греческой, на плечи - шубу соболиную долгополую. И не только не гнушались, но и за великую честь ставили под видом калики выходить на великие богатырские подвиги, как Михаил Поток Иванович и матерой мужик Илья Муромец, когда шел из Мурома в Киев по такой дороге, по которой никто не прохаживал и не проезживал. Только шел-прошел калика прохожая, прохожая калика волочальная: муница на нем сорочинская, шляпа земли греческой.

Не одними рассказами о своих молодецких похождениях киевского князя они тешили, а утешали его и богатырскими подвигами. Каликой сходил Илья Муромец в самый Царьград, когда прознал, что князя цареградского поганый Издольня в полон взял, Царьград и золотую казну опечатал. Сдынул Муромец шалыгу в девяносто пуд, щелкнул Издольню меж уши, взял его за резвы ноги и зачал помахивать: куда махнет - туда улочки, куда примахнет - переулочки.

Не отошла каличья честь, когда и Христова вера завелась на Святой Руси; взяла она убогих и странных под свою крепкую защиту и сказала определительно и твердо, что это первые и ближние друзья Христовы. В их пользу установились новые обычаи, но прежнего смысла и значения.

Из нищей братии отбирали самых убогих двенадцать человек. Водили их в те же терема княженеские в Великий четверг. Умывал их натруженные походные ноги сам князь стольно киевский, сажал их за столы дубовые и за скатерти браные, сам кормил их и потчивал.

Та же честь не покинула слепых-убогих, когда русская слава из Киева перешла в Москву и перевелась с великих князей на белых царей. Любили калик перехожих чествовать по христианским обычаям; любили слушать их песни и сказания и в Москве, как и в Киеве, по народным примерам и обычаям.

В Москве дошло даже до того, что про старых калик перехожих, потерявших вслед за глазами и ноги, строились особые палаты и убогие принимались в придворный штат и назывались «верховыми богомольцами». Их звали в зимние вечера в государеву комнату рассказывать про все, что они знали или от других слыхали про давно минувшие времена, про подвиги благочестивых людей, от бедного Лазаря и прекрасного Иосифа до Иоасафа

- индейского царевича. Старцы эти и духовные стихи певали, и сказки сказывали, а за все это были у царей в великом почете и милости. У царя Алексея Михайловича они жили даже подле самых царских хором, и когда один из таких (Венедикт Тимофеев) умер в 1669 году, 9 апреля, его отпевали два патриарха, два архимандрита, десять священников, двенадцать дьяконов и без счету певчих и причетников. Сам царь был на погребении и раздавал щедрую милостыню нищим и колодникам в этот день, потом - в третины, девятины, полусорочины и сорочины. Щедро жаловал царь и все отпевавшее духовенство. В верховых нищих не обделял он своей милостию, содержанием и попечением и юродивых, и «слепцов-домрачеев» (умевших в те времена подыгрывать пению былин и старин на струнной гитаре или домре).

Во всяком богатом доме, в таких же пристройках в одно, в два оконца, со стеклянными оконницами и железными затворами, живали те же слепцы-сказочники, за разговорчивость и болтливость свою прозванные особым именем «бахарей» (краснобаев, рассказчиков).

Богачи и белая кость пробавлялись домашними певцами и уберегали, свято храня и холя наемных слепых и убогих; крестьянская бедность, черносошный люд с той же любовью и вниманием относился к проходящим и гулящим базарным старцам. Точно так же бережно сохранили и их через многие века до наших дней и с тем вместе сберегли ту же в них веру.

Пропитывая и обогревая при жизни, простой и бедный русский народ не забывал их и по смерти. Для этого также с древнейших времен существовали в городах божедомки, в деревнях на полях - курганы. Здесь хоронили умерших странных людей и в Семик пели общие и общественные панихиды на мирской счет.

Не подать слепому нищему - тяжкий грех, да и небезопасно: не проклял бы он со зла. А проклятие в известное время (бывает такое в году не один раз) может действовать, имеет силу.

Пробовал бродячих нищих и слепых старцев великий хозяин земли своей Петр Первый пристраивать к местам, чтобы не толкались, не мешали и не напоминали бы царю про старые, немилые ему времена: приказывал монастырям строить богадельни, велел ловить и вязать всякую без разбора нищую братию, писал строгие указы, не один раз их напоминал и повторял

- убогим удалось-таки пережить и это самое тяжелое для них время. Унесли их осторожные ноги: к монастырским стенам их не приковали, а остались они на прежнем положении. Пугливые ушли в раскольничьи скиты еще на пущий почет и на большее обеспечение и безопасность.

Завелись и в раскольничьих местах свои слепцы-певцы, и между ними громче всех прославились тихвинские, которых в Юрьевом монастыре (в Новгороде) любил дарить и слушать сам строгий знаменитый архимандрит Фотий при государе Александре Благословенном.

И нигде их столько не набирается, как в глухих лесных местах по ярмаркам: в Вологодском, в Олонецком краях. В село Шунгу (Повенецкого уезда), вблизи выгорецких скитов, сходилось их на рыбную Благовещенскую и Никольскую ярмарки до десятка артелей: певали и в одиночку, и парами, певали втроем и целыми десятками. Зато уже из этого места, как и из всего Олонецкого края, вывозились самые длинные, старинные и лучшие былины. В Шунге и новики-нищие учились, как в академии, и промышленные архангельские люди-поморы вывезли в свои места много редкостных сказаний (и нам во время поездки на Белое море охотно пели и сказывали эти словоохотливые люди).

Свято место не осталось пусто: число слепых не умалялось, уменьшилось количество знатоков былин. Стали об этом не спуста тужить и жаловаться; приходится уже разыскивать - стали по этой причине поторапливаться. Все же прочее стоит по-старому и обстоит, как говорят, благополучно.

Для примера и доказательств заглянем в разные углы богомольной и сердобольной России.

По Малороссии дид (дидунь, старец) ходит. Во всякую он хату заходит без спросу, когда в ней и нет никого. Берет, что ему попало на глаза, и уходит. Вернется ужо жинка с поля, оглядится, заметит пропажу, скажет: «Певне тут дид був» - и положит на дверь засов от дида. Имеет дед право входить, да и умел во зло употребить доверие, родившееся от старого и доброго обычая.

Умели в Малороссии деды-жебраки выделить артели слепых, которых и зовут «лирниками»: играют на лире и поют Божественные песни. Без лиры они и в народ не ходят и для этого самые молодые, чтобы иметь право называться дедом, отпускают бороду вопреки общим народным обычаям.

Входя в дом, двери которого для них всегда открыты, чтобы сразу признали, они запевают молитву «Отче наш». А затем так же, как тихвинские и олонецкие калики, повертывают на веселое и смешное - по желанию девчат и на плясовую и скоромную - по требованию насмешливой молодежи, пока не закричит какой-нибудь шутник:

- Дидуня, пип иде!

Перейдем в Белоруссию, столь же древнюю и неподвижную.

Здесь певцы духовных стихов по образу жизни называются волочебниками и, сообразно занятиям, лалынщиками и ходят всегда артелями человек в 810 и более, с дудой и скрипкой16.

«Под дуду не пойду, под скрипцу не хочу, под жалейку помаленьку», -шутливо говорят в тех странах эти нужные люди, которые затем и берут с собой сопелку, что также приходится им петь веселые и загульные песни по заказу. Собственно, надо петь духовные и следует видеть в том религиозную обязанность и святое дело.

И здесь певцы, исполняя обет, священнодействуют. Подходя к избе, становятся под окнами полукружьем; впереди и в середине мужик средних лет - «починальщик» с дудой. Боковые «подхватники» поют, а во время припевка хлопают в ладоши.

Не гуси летят, не лебеди, —

заводит починальник.

Христос воскрес на весь свет, —

вторят голосами и хлопают ладонями помощники.

Идут, бредут волочебники,

Волочебники, полуночники,

Челом здоров, хозяинушка!

Чи спишь-ляжишь, чи споциваешь?

Коли жь ты спишь, то Бог с тобой!

Коли жь не спишь, говори ты с нам!

Не хошь говорить, хадзи ты с нам!

Хадзи ты с нам с волочебничкам,

С волочебникам, со полуночникам,

По темной ноци грязи толоци,

Собак дразнить, людей смешить,

Не хошь хадзиц, дари жь ты нас17.

Подарки выговариваются: «Починальщику яичек, да денег, да горелки; помощникам сыр на тарелке; мехоноше (заднему сборщику подаяний) пирог с ношу; дударини хоть солонины - дуду помазать, струны погладзить, чтобы играла, не залегала. А за то, хозяинушко, живи здорово, живи богато! Дай тебе Боже пиво варить, сынов женить, горилку гнать, дочек отдавать!» Жертва обязательно передается из каждого окна, и всегда в приметно достаточном количестве. Где крепко спят, там громко стучат и укоряют. Где упираются по бедности или по неохоте, там опять певцы становятся в круг и поют ругательный стих, припасенный на такой случай.

Такова обязательность пения и такова сила в появлении волочебников, что если поют они в то время, когда на дворе тихо, нет дождя, ночь ясная и звездистая, - значит весь год будет урожайный и в особенности хорошо яровым посевам. Очень худо, если поют певцы в дождливую и сырую погоду: волочебники того не разбирают и неустанно поют, чтобы обязательно обойти всех. В Витебской губернии не лишают такой чести даже издавна поселившихся там великороссов-раскольников: посещают и этих. Дележ сбора производится не без ссор и драк, но всем поровну - часть для дому, другая половина - в шинок.

Если мы вернемся в Великороссию, то едва ли найдем что-нибудь особенное, что можно добавить к рассказу. Не за большим приходится возвращаться.

Нижегородские промышленные мужики доморощенным опытом дошли до того, что приладили способности слепцов к железному производству тянуть проволоку. Да верно говорят и убедительно доказывают, что промысел этот без внимания и поддержки стал упадать с каждым годом все больше и скорее, отпуская и своих обученных слепых на нижегородские ярмарочные площадки и под утлые стены сползающего к воде с волжской горы Печерского монастыря.

Городская филантропия завела институт для избранных петербургских слепых и выучила читать и считать по выпуклым знакам да, конечно, согласно и хором играть пьесы итальянской и немецкой музыки, что доставляет удовольствие, возбуждает общее удивление и вызывает достойную и приличную похвалу руководителям. Концерты слепые дают, в газетах пишут об этом и печатают полные и обстоятельные годовые отчеты.

Многие тысячи слепых продолжают бродить по всему обширному лицу земли русского царства. Не сговариваясь между собой, но по ходу вещей и силой обстоятельств они разделили всю Русь на участки, поставив в центре бойкие места народных сходбищ. Тяготея к ним десятками промысловых артелей, они друг с другом не путаются, и взаимно одна артель другой не мешает, все дружно прокармливаются около полуголодного крестьянского люда, обогреваются кое-как под пошатнувшейся и разметанной кровлей и на разные тоскливые голоса распевают вековечную песню:


Тебе, свету, слава и держава,

Олексию, Божью человеку.

Ему славы поем, именем зовем:

Славен Бог, да и прославися!

Велико Имя, да и Господне!

Господнее по всей земли,

По всей земли - вселенные!..

И во веки веков. Аминь.

Загрузка...