Наступила третья весна.
Страна строилась, переоборудовалась, спешила догнать Запад, стать сильнее его, сильнее всех взятых вместе скученных государств.
В далекой Шории, под дикими горами Алатау, на левом берегу реки Томи, заканчивалась постройка гиганта металлургии. Сюда на строительство пришли десятки тысяч людей, и рядом с заводом, на пустыре, вырос город на пятьсот тысяч жителей. Перекраивался и седой Урал со своими крохотными, времен Петра Великого, заводиками. Под Свердловском, в расчищенном бору, на топях и болотах рос красавец Уральский машиностроительный. Под Челябой — городком избушек, курятников, деревянных тротуарчиков, невылазной грязи — расхлестнулся корпусами, гудронированными дорогами, площадями, клумбами — тракторный. Совсем недалеко от Челябы, около священной Железной горы, при сорокаградусных морозах, в пургу и в зной, топором и лопатой, воздвигался завод, который обещал дать стране чугуна столько, сколько давал весь старый Урал. Перекраивались Тюмень, Шадринск, Уфа, Пермь. Перекраивалась и Волга, испокон веков бурлацкая, лапотная. Вгрызались в землю экскаваторы, рвал глыбы динамит. Перекраивались Якутия, Казахстан, Калмыкия. Строились заводы под Ленинградом, под Архангельском, на Севере, под Москвой белокаменной. Москва как бы состязалась с другими городами, перестраивалась буйно: рылась под землей, прокладывая новые пути, сносила целые кварталы, рубила углы азиатских улиц, строила корпуса новых домов, гудронировалась, красилась и дымила день и ночь — дымила, пылала, гремела голосами строителей, ухая даже на зорях вздохами экскаваторов.
Страна на всех парах мчалась вперед, — мчались города, деревеньки, села, хутора, требуя добавочного угля, железа, стали, мануфактуры, мяса, хлеба, строительных материалов.
Кирилл Ждаркин не был в деревне с того дня, как его впервые вызвали в Москву. Из Москвы он уехал за границу, а потом, когда вернулся в Широкий Буерак, тут же получил выписку из постановления бюро крайкома о том, что он, Кирилл Ждаркин, «рекомендуется секретарем городского комитета партии на строительство металлургического завода», а на его место намечается директором тракторной станции Захар Катаев. Так ему, Кириллу Ждаркину, «сменили руль».
С тех пор он следил за колхозным движением лишь по газетам и рассказам очевидцев.
На страницах печати то и дело мелькали цифры — десять процентов, двадцать, тридцать, шестьдесят, восемьдесят, девяносто девять. Казалось, деревня на всем скаку ринулась в иную, досель неведомую жизнь, и удержать ее уже ничем было нельзя.
На Урале целый округ — сорок шесть сел — слился в одну сельскохозяйственную коммуну «Красная поляна». Вслед за этой коммуной такие же коммуны стали появляться во всех краях и областях Союза. А в Белоруссии, на топях и болотах, создавался агроиндустриальный комбинат. И о таких же комбинатах заговорили на Урале, в Сибири, в Казахстане, Башкирии, Поволжье.
— Черт знает что! Вот прорвалось, — говорил Кирилл Богданову.
— Да, да. Дела, — гудел Богданов и добавлял: — А ты все-таки больше думай о заводе, а не о комбинатах. Не то комбинацию из трех пальцев получишь.
Иногда у Кирилла закрадывались сомнения: а не слишком ли большой разгон взяла страна? И однажды он эти сомнения высказал Богданову, ожидая, что тот опять промычит что-нибудь неопределенное.
— Мы еще совсем не знаем, какие силы таятся в народе, на что он способен, — ответил Богданов. — Кто предвидел, что Павел Якунин станет такой фигурой?…
Все говорило о новой эпохе, о пробуждении миллионов.
И вот в это самое время совершенно внезапно из Широкого Буерака на строительство примчался Захар Катаев. Влетев в кабинет к Кириллу Ждаркину, он мотнул головой на людей:
— Выкати их на минутку. Разговор есть, — а когда Кирилл всех выпроводил, Захар подошел к нему вплотную и, весь дрожа, проговорил: — У тебя в меня вера осталась? Веришь, я за советскую власть, за партию? Веришь? Говори прямо.
— Верю, — Кирилл удивленно посмотрел на него и попросил сесть.
— Сяду. Сяду ща, — чуть не закричал Захар. — Сяду ща. Так веришь? Жизнь мою знаешь — она какая? А вот и у меня поджилки трясутся — от злобы несусветной. — И Захар рассказал о том, что творится в Полдомасове. — Чего делают?! — натужно кричал он. — Все село мертвяками завалили. И я чую, до нас это же идет.
Кирилл резко, раздраженно остановил его:
— Кто делает?
— Кто? По башкам нас будут бить, а эти — полномоченные разные — они побудут и укатят.
— А кто уполномоченный?
— Жарков… Знаешь птицу эту. Помнишь, в Широкий Буерак приезжал?
— Ну, он мужик умный, — сказал Кирилл, припомнив и то, как Жарков когда-то приезжал в Широкий Буерак, и как потом, будучи секретарем крайкома, он, по ходатайству Плакущева, освободил из-под ареста Яшку Чухлява, посаженного «за бандитское поведение во время хлебозаготовок». Верно, Жаркова недавно проработали в печати за то, что он слишком долго думал, на какую сторону стать во время борьбы с троцкистами. Его прозвали за это в партии «вятютей». Но, однако, оставили секретарем крайкома.
— Мне ум-то его не с кашей есть, — возразил Захар. — По башке-то, может, он… не знай кто… Только дела его мне не по сердцу: люд топит в крови!
— Зря кричишь, — одернул его Кирилл.
И позвонил Богданову.
— В Полдомасове черт знает что творится.
Богданов, увлеченный строительством, мало вникал в деревенские дела. Спокойно ответил:
— Все идет, как надо. Без щеп не обойдешься.
— Да ведь щепы-то слишком огромные летят. По башке могут так стукнуть.
— Вот, вот и стукнут, — подтвердил Захар.
Вечером того же дня Кирилла вызвал по телефону Сергей Петрович Сивашев и предложил немедленно выехать в Полдомасово:
— Посмотри, что там творится, и сообщи мне… А может, где в пути и встретимся. Посоветуйся с Жарковым.
Кирилл с большой охотой принял предложение Сергея Петровича съездить в Полдомасово, по слухам зная к тому же, что где-то там живет и Никита Гурьянов.
Никита Гурьянов, тогда еще, после «куриного побоища», выехал из Широкого Буерака в Полдомасово, намереваясь тут, наконец, осуществить свою затаенную мечту: стать пчеловодом и независимым хозяином. В Полдомасове он поселился в пустом доме каменщика Якунина.
— Я жилистый, — часто кому-то грозил он в пространство, — меня не угрызешь. Еще ко мне придете и будете просить: Никита Семеныч, что-то чайку с медком охота.
Но тут на него неожиданно нагрянул голод — страшный и свирепый, как страшен и свиреп для одиночки в поле снежный буран. А Никита был почти одиночка: жена его давно умерла, сына Илью расстреляли после событий в долине Паника, сноха Зинка, дочь Плакущева Ильи Максимовича, тоже покинула его и уехала на строительство металлургического завода в урочище «Чертов угол». При Никите остались только девятилетняя дочь Нюрка и полмешка ржи. Нюрка была не по летам развита и такая же рыжая, как и ее отец. И Никита как будто любил ее, по крайней мере он ей единственной открыл свою затаенную мечту, уверяя, что через год-два они «зальются медом».
— Ешь, не хочу — вот сколько меду будет, право слово. И заживем с тобой припеваючи. А те хахали… пускай на колхоз спину гнут. Они и правда думали: я с Давыдкой поругался и потому колхоз бросил. Нет. Бросил я его потому, что поперек горла, как заноза. Понимаешь, Нюрка?
— Ище бы. Чай, свое-то — оно свое, — в тон отцу говорила она, и Никите нравилось.
— Вот именно што, — он утвердительно кивал голевой и, мурлыча, шел к пчелам.
Но вскоре он сжался, как пересушенный гриб. Подбросив под себя мешок с рожью, он сидел и спал на нем, вытаскивая оттуда по горсточке зерна, и украдкой от Нюрки пережевывал его мелкими желтыми зубами. А Нюрка, опухшая, похожая на старушонку, лежала на печке в нетопленой избе и тянула слабым, прерывающимся голоском:
— Ма-а-ама-а! Хли-ибца-а! — сосала пальцы на руке.
Никита иногда бурчал на нее, уговаривал:
— А ты не скули. Ты ж молода. Ты выдержишь, право слово, — и доказывал, топыря пальцы перед ее омертвелым лицом: — Ты то возьми в башку: ежели я подохну, тебе тож подыхать. Кому ты нужна? Ну, ну, не скули. Вот скоро лисичка придет, хлебца принесет, зайчик прискачет, молочка притащит. Ну, ну, не скули, — и отходил, снова садился на мешок, засыпал, видя во сне пышные калачи, пироги во всю улицу. Он подбегал к ним, к калачам и пирогам, жадно ел и не наедался. Но чаще ему снились куры, те самые, которым он на птичнике в коммуне «Бруски» рубил топором головы. Тогда он им рубил головы с остервенением и, отбрасывая в сторону обезглавленных кур, кричал Кириллу Ждаркину: «Эй, племяш, вот твоей радости башку рублю!» Теперь — во сне — он бегал за курами, ловил их, приставлял им головы и жадно пил кровь. А просыпаясь, он вспоминал Широкий Буерак. Иногда в такие минуты он выползал на волю, намереваясь тронуться к Захару Катаеву, пасть ему в ноги и молить о прощении, даже сказать: «Захар, спасай, буду за то тебе вечным кадром!» Но на улице лежала мертвая, белесая, снежная тишина: из избы в избу, из порядка в порядок бродил голод. И поля, непроезжие дороги, знакомые лесные тропы пугали Никиту, — тогда он снова забирался в избу, садился на мешок, погружаясь в мучительный сон, вздрагивая, остерегаясь, как бы Нюрка не соскочила с печки и не выдернула из-под него мешка с зерном.
— Я те дам… Я те дам! — грозил он, взвизгивая.
Никита умирал, умирал обозленный, ни на кого не надеясь, не ожидая помощи, прислушиваясь только к вою псов за околицей. Он стал совсем бессердечным и походил на голодную волчицу, которая в такие дни рвет даже своих щенят. И только однажды, когда Нюрка совсем перестала говорить и опухшие ноги у нее начали трескаться, а глаза устремились в потолок, Никита смягчился, даже заплакал и, достав щепотку зерна из мешка, рассыпая его перед ртом Нюрки, сказал:
— На. Жри, что ль.
Нюрка не дотронулась до зерна. Она была уже безумна и, тихо улыбаясь, еле слышно тянула:
— Ма-а-а-а-ма-а! Ма-а-амычка-а!
— Да кой тебе пес мама? — недовольно проворчал Никита. — Вот еще шишига была. Сгнила она, говорю. Давно, поди-ка, в преисподне жарится. А она — мама, мама. Ну, не хочешь, я сам съем. А тебе все равно умирать, — и, собрав зерно, ловко кинул его к себе в рот.
А наутро, убедившись в том, что Нюрка умерла, он стащил ее с печки и в одной рубашонке, с непокрытой головой, босую, всю в сукровице, держа за руку, поволок по гололедице, выкрикивая хрипло и натужно:
— Подарок! Вот подарок советской власти от мученика Никиты Гурьянова!
Но на него никто не обратил внимания. А с востока надвигалась грязная, лохматая туча. Замазав небо, она медленно и сердито плыла над равнинами, над увалами, над деревенскими владениями. Никите вдруг показалось: стоит он на мертвом поле и, одинокий, подняв кверху голову, надрывно кричит в небо. И он упал на землю, обледенелую и жесткую, как кость.
— Земля, — простонал он, — я тебе все жилы отдал, и ты меня умертвила.
Сыпала изморозь — резкая и колкая, как шипы. Земля обледенела, покрывалась роговой коркой, и по роговой, жесткой корке мчались, взвихривая снежную пыль, злые ветры. А небо затянулось тучами — черными, грязными, как обгорелая вата.
По гладкому, отполированному льдом шоссе машина мчалась с визгом, временами крутилась, будто кто брал ее за верхушку и пускал, как волчок… и Кирилл, невольно хватаясь руками за что попало, хохотал вместе с шофером.
Чтобы добраться до Полдомасова, им пришлось сделать крюк километров в двести: по проселочным снежным дорогам ехать было невозможно, и поэтому шофер выбрал путь сначала на Илим-город по столбовой «шашейной» дороге, потом на Широкий Буерак. Отсюда на Полдомасово. И тут в дороге еще раз «страх» Захара Катаева показался Кириллу беспочвенным: по пути встречались колхозы, села, и даже при беглом осмотре их было видно, что люди живут вовсе не так, как об этом говорил Захар: на улицах играют дети, у изб сидят бабы, мужики, и по тому, как они отвечают на приветствие Кирилла, приглашая его остановиться, Кирилл заключает, что они довольны и живут не так-то плохо.
— Сморозил, сморозил чего-то Захар, — проговорил он, употребляя любимое выражение Захара.
И вдруг, подъезжая к Полдомасову, он начал недоуменно оглядываться.
По обе стороны дороги то и дело попадались лошадиные трупы с обглоданными ребрами, а неподалеку от них — разбитые телеги или брошенные сани. Но кое-где виднелось и более страшное, чудовищное, на что Кирилл Не мог без содрогания смотреть. Вон совсем недалеко от дороги сидит на корточках рыжебородый мужик и крепко держится за задок саней, точно боится, как бы они не ускользнули. Он вскинул голову кверху и, кажется, вот-вот встряхнет ею и крикнет… но на голове у него вместо шапки слой льда. Лед с головы спускается на шею и тянется по спине.
— Кирилл Сенафонтыч, гляди-ка — сидит. Может, живой? А? — заговорил шофер и направил машину к этому человеку.
Кирилл зажмурился, резко отвернулся и, ничего не сказав, сунул рукой вперед, давая этим знать, что надо ехать мимо.
— Не подъедем? — спросил шофер.
— Он мертвый, — ответил Кирилл, скрывая свой испуг, ибо ему показалось, что этот рыжий мужик — не то дядя Никита Гурьянов, не то кто-то еще из Широкого Буерака: так похож был этот человек на кого-то из родни Кирилла. — Сыпь! Сыпь! — визгливо крикнул он шоферу. — К вокзалу! Вагон Жаркова, — добавил он чуть спустя.
Жарков жил в вагоне, длинном, массивном, и даже, в шутку, хвалился, что вагон этот из состава бывшего царского поезда.
Кирилла он принял в своем купе с двумя кроватями, со столом, заваленным книгами.
— А-а-а! Мой старый знакомый. Ну, как? — сказал он и снова принялся сосать не то апельсин, не то лимон и, заметив, как растерянно смотрит Кирилл, сказал: — Новый сорт выведен. Из лимона и апельсина наши мичуринцы создали вот такой гибрид — прекрасный продукт. Не хочешь ли?
— Я не об этом, — глухо произнес Кирилл, — а о том: по дороге проезжал? Люди там… мертвые.
— А-а-а, — Жарков перестал жевать. Лицо у него омрачилось, левая бровь задергалась. Придержав ее пальцем, он сказал: — Скоро весь так буду дергаться… Да. Вещь ужасная. Люди умирают.
— А это зачем?
— Зачем? Конечно, лучше было бы, если бы этого не было. Но заводы-то ты строишь, а чем платишь за оборудование?
«Ну, да! Но ты же, черт, жрешь гибриды!» — чуть было не крикнул Кирилл, но сдержался и поднялся со стула. — Не понимаю! Разве можно менять человека на машину?
— Да-а? А вот другие говорят так: лучше теперь пролить пот, поголодать, живот подтянуть, нежели потом утонуть в море крови. Ты представляешь, что может быть, если мы не превратимся в могучую силу: начнется раздел Руси — бесшабашный, кровавый… и не только нас, коммунистов, но и наших детей, пионеров, будут вешать на красных галстуках. Вот что будет. — Руки у Жаркова зашарили по столу, отыскивая четки.
Да, да, Кирилл, конечно, понимал, что стране надо стать сильной, могучей, чтоб раз и навсегда освободиться от иноземной зависимости. Однако почему в Полдомасове и около Полдомасова творится такое несуразное — этого он не понимал и хотел было об этом спросить Жаркова, но тот продолжал:
— Мы отстали от Запада на пятьдесят, сто лет. Нам надо догнать Запад в десять лет. Что ж, разве можно догнать и перегнать без жертв? Жертвы! Ничего не поделаешь. Ты знаешь историю времен Петра Великого? Ничего бы он с Русью не поделал, если бы не кинул на чашку весов все. Жертвы! Это страшная вещь, но неизбежная. — Жарков снова придержал пальцем бровь: бровь у него прыгала, точно кто-то ее дергал. — Страной социализма управлять очень трудно… Ты ведь, очевидно, больше и лучше меня знаешь деревню. Знаешь, что крестьянин по-двоякому встретил колхозы. И хочет быть в колхозе, и работать в колхозе еще не привык. Вот, например, Полдомасово. Захар Катаев сюда прислал лучшую бригаду трактористов, а ведь и она ничего поделать не смогла: половина хлеба осталась в поле. Что такое Полдомасово? Кулацкая твердыня, нарыв, гнойник. Кто убил коммунистов на селе? Полдомасовцы. Кто организовал восстание в долине Паника? Полдомасовцы. Гнойник этот может разрастись… Знаешь, что такое гангрена?… В ноге гангрена — ногу отрезают.
Кирилл хотел было вставить:
«Восстание организовали не колхозники, а кулаки», — но Жарков и этого не дал ему сказать.
— Конечно, виноваты тут не колхозники… а враги. Враг умно действовал. Но вот я иной раз смотрю, как умирают крестьяне… и так, знаешь ли — по-человечески скажу, — говорю себе: «И черт с вами… подыхайте». А потом спохвачусь, думаю: «Но ведь это же наши люди умирают… нам с ними работать, на нас за их смерть ложится ответственность». — И Жарков начал быстро-быстро перебирать костяные четки, напомнив Кириллу заседание секретариата Центрального Комитета партии и то, как тогда Серго Орджоникидзе кинул Жаркову: «А ты что, дворник? У кого служишь?» — и Кирилл сам посуровел:
«Что-то тут не так. А может, во мне мужичья кровь проснулась: своих жалею?»
Жарков, опустив глаза, с несусветной злобой произнес:
— И пришлось Полдомасово… да не только это село… на черную доску.
— Много ли таких-то?
— Порядочно. По краю есть целые районы на черной доске. Голодают? Черт с ними: нам революцию надо спасать. И тебе я от имени крайкома предлагаю держаться этого же курса, — закончил Жарков и крепко пожал Кириллу руку.
— Сыпь в Полдомасово! — гаркнул Кирилл так, что шофер с перепугу рванул машину и удивленно посмотрел на Кирилла, уже понимая, что тот, почти всегда спокойный, уравновешенный, тут чем-то весьма встревожен.
— Сыпану, сыпану, — ответил он, стараясь успокоить Кирилла.
Кирилл знал — Полдомасово было очагом восстания в долине Паника: здесь жили отрубщики, торгаши, вожди религиозных сект. Знал он все это, однако доводы Жаркова не убедили, а раздвоили его, и даже было подумал: «Жарков перестал быть «вятютей»: взял твердый курс», но как только он въехал в село, то ошалел.
Улиц, собственно, не было: у многих изб окна были выдраны, и избы глядели черными зевами, напоминая огромные беззубые рты чудовищных зверей; в растворенные ворота виднелись опустевшие дворы с проложенными через них тропами. Во всем селе стояла какая-то предостерегающая тишина: ни людей, ни собак, ни кур, только мелкие вихрастые воробьи прыгали по свалившимся плетням.
Но вот из переулка выехал человек на санях. Он едет улицей и кричит, точно скупая:
— Эй! Нету ли мертвяков?
Иногда он подъезжал к какому-либо дому, стучал кнутовищем в раму окна и кричал:
— Мертвяки есть ли? Давай. Сволоку. Вот парочку подобрал уж, — и показывал на двух мертвецов в санях.
На повороте в переулок он остановил лошадь, спрыгнул с саней и наклонился над Никитой Гурьяновым.
— Что, умираешь? — спросил он, подталкивая Никиту ногой.
Никита лежал на обледенелой земле рядом с Нюркой, прикрыв ее полуголое тело полой полушубка.
— Умираю, — глухо прохрипел он.
— Так ты давай в сани… все равно уж отвозить… — С мертвяками?
— А то с кем же?
— Уйди! — И Никита, зло натянув полу, крепко обнял Нюрку. — Я тут хочу подохнуть.
— А кого удивишь? Нонче и родни не стало… а ты, и не нашенский. Ложись-ка в сани, да и поедем в яму. Чего еще гордыбачишься: все одно околеешь.
— Околею, а сам в яму не полезу. Уйди!
— А-а-а! Вон… комиссар какой-то, — проговорил мужик, видя, как из машины вышел Кирилл, и, подхлестнув лошадь, поехал прочь.
Кирилл упал на колени перед Никитой, хотел его приподнять, но Никита, крепко вцепившись в мертвую Нюрку, не заговорил, а как-то завыл, скрежеща зубами, выпаливая слова — резко и четко:
— А-а-а! Кирька! Ворон прилетел. Мясца мово захотел. Уйди! Натешились уж, чай. Натешились. Радетели!
Кирилл подхватил Никиту и Нюрку, положил в машину, распорядился, чтоб их обоих шофер отвез в больницу, а сам кинулся в сельский совет.
Сельский совет находился в том же каменном двухэтажном доме, в котором когда-то были убиты тринадцать коммунистов. Дом остался таким же ободранным. Вставлены только новые рамы.
— Что такое у вас с селом? — спросил Кирилл председателя сельского совета — молодого парня с ухарской прической.
— А что? — как будто ничего особенного с селом и не случилось, спросил в свою очередь председатель.
— Почему все избы разрушены?
— Зачем все? Не все. А только те, коих хозяев в селе нет.
— Где же они?
— Кои померли, кои ушли на стройку.
— А почему ж вы не охраняете избы?
— А это же частная собственность.
«Дурак, — подумал Кирилл. — Нет, не дурак, а плут», — перерешил он.
— А где народ?
— У нардома. Ужас, ужас, ужас! У нас ведь не народ, а луковицы с глазами, — председатель хихикнул. — Знаешь что… на днях баб на мороз голыми задницами посадили… отморозили, теперь на улицу не показываются. А то, как что — в волосы тебе, да мало, норовят тебя за то поймать, то есть за самое тонкое место. А теперь — сами отморозили. А село на черной доске висит. Ужас, ужас, ужас!
— Как твоя фамилия?
— Евстигнеев. Силантия Евстигнеева знаешь? Жулик! Мигунчиком звали. Так я его племянник.
— Ага. Вон чья кровь. — И как только к сельсовету подъехала машина, Кирилл грубо, как берут цыплят, взял председателя за шиворот и, вталкивая в машину, крикнул шоферу: — Отвези… в ГПУ… до моего распоряжения… А сам вертайся к нардому. Живо!
И зашагал к нардому. Он шагал большими, широкими шагами, словно измеряя улицу, а под глазами у него налились мешки — серые, с синими жилками. Он шагал, и хрустел ледок под каблуками его сапог.
«К народу! — чуть не вскрикнул Кирилл, тут же вспомнив рассказ Сталина про Антея. — И не горячись, — говорил он себе. — Надо быть осмотрительным. Распугаешь — не словишь. Не горячись».
У нардома стояли, как истуканы, люди. У большинства лица опухшие, точно отмороженные, а глаза слезливые, запавшие. Люди стояли вразброс, поодиночке, будто оглохшие. Только впереди всех, положив обе руки на палку и опираясь на нее грудью, переступал с ноги на ногу старик и как будто внимательно слушал человека, который держал речь с крыльца нардома. Человек как-то приседал на пятки, будто они у него обрублены. Ухо одно у него, как у циркового борца. Говорил он, отчеканивая каждое слово, закинув руку за поясницу, но иногда руки вытягивались по швам, и человек начинал кричать, будто командуя ротой.
— Еще в семнадцатом героическом году, — отчеканивал он, — в годину радостного рождения пролетарской революции, когда рабочий класс и трудовое крестьянство вырвали трехцветное знамя из рук кровавого Николая и, оторвав от него красную часть, понесли знамя трудящихся через годы мучительной борьбы — годы гражданской войны, разрухи, тифа, — еще тогда рабочий класс предсказал, что кулак является могильщиком пролетарской революции. И вот теперь вы, сбитые кулаками, хотите затоптать красное знамя — знамя, за которое бьются все трудящиеся всего мира!..
Неподалеку от человека с подбитыми пятками сидел за столом Лемм и в знак согласия то и дело кивал головой. Тут же рядом, за спиной Лемма стояли еще люди в туго подтянутых поддевках, в полушубках — черных, романовских. По всему было видно, что люди эти не из Полдомасова, а откуда-то со стороны: уж очень они спокойно смотрели на толпу полдомасовцев, так же спокойно и привычно, как спокойно и привычно мясник смотрит на заколотого быка.
«Стая… волчья», — решил Кирилл и перевел взгляд на старика.
Старик, переминаясь с ноги на ногу, тянулся, вслушивался в слова оратора и, очевидно, ничего из них понять не мог. Иногда он прикладывал ладонь к уху, но тут же опускал ее и снова замирал.
— И вот это красное знамя… — продолжал человек.
Кирилл не выдержал, крикнул:
— Есть ли у полдомасовских крестьян-колхозников хлеб?
Человек замялся и даже растерялся.
— Ты что делаешь здесь? В колхозе? — еще грубее крикнул Кирилл.
— Я, собственно… научный сотрудник опытной станции, а в колхозе помогаю по делопроизводству.
— Ну, стало быть, ты знаешь — есть хлеб или нет?
— Я это точно сказать не могу.
— Тогда какого же черта рвешь тут знамена! Слезай! — И, чуть не столкнув человека с крыльца, Кирилл стал на его место, несколько секунд осматривал крестьян — и грохнул: — Как член Всесоюзного Исполнительного Комитета предлагаю снять село с черной доски!
Люди даже не шелохнулись. Они как будто еще больше окаменели, только где-то позади в толпе слабо вскрикнула женщина да у старика безудержно потекли слезы. Он стоял так же, опершись грудью на «длинную палку, и не вытирал слез.
По пути в Широкий Буерак Кирилл переарестовал человек пятьдесят. Он грубо, злобно вталкивал их в автомобиль и отправлял в ГПУ. В Полдомасове, когда он арестовал человека с подбитыми пятками, на него налетел Лемм:
— Это что за жандармские приемы? Что за приемы?
— Мы еще с вами встретимся! — крикнул ему Кирилл и уехал.
Все остальное происходило в каком-то угаре. Вряд ли Кирилл отдавал себе отчет в том, что он делал. Руководил ли им в это время рассудок, или он подчинялся только одному чувству гнева, он понять не мог. Он видел только одно: люди выпрямляются, как выпрямляются освобожденные из-под бревна ветки вишенника. И он инстинктивно чувствовал, что делает хорошо, делает то, что надо, делает так, как надо — решительно и быстро. Он не только арестовывал, но и освобождал. Почти в каждой улице Полдомасова он наталкивался на избу, забитую крестьянами-колхозниками, единоличниками, и он распускал их по домам. Проезжая же мимо одного совхоза, он услышал раздирающий крик. Голодные свиньи, встав на дыбы, перекинув морды через дощатые загороди свинарника, визжали на разные голоса. Пятьсот свиней. Иногда они, перескочив через изгородь, рвали друг друга, тут же пожирая обессилевших, или выбегали на волю и бросались на все живое. А работники совхоза, перепуганные, забились в квартирки и не выглядывали оттуда, боясь попасться на глаза озверелым, взбесившимся от голода животным.
Кирилл подъехал к квартире директора, бывшего партизана, Акулова. Акулов сидел у себя в комнате и пил. При входе Кирилла он поднялся из-за стола и, пошатываясь, полез целоваться. Кирилл оттолкнул его.
— Ты что ж?
— А что ж? Что-о-о? — захрипел Акулов и ударил кулаком по столу. — Выходи вон в поле, уткни морду вверх и ори. Никто не услышит. Свиней, сволочи, решили голодом уничтожить…
Акулов рассказал, что запасы кормов для свиней лежат на складе совхоза, но до сих пор из треста не прислали нарядов, хотя совхоз требовал наряды уже больше двух месяцев тому назад.
— А ты возьми без нарядов.
— Э-э-э! Я уже имею четыре выговора. А около склада стоит вооруженная милиция. Сунься. Возьми. Вот и запил. Чего ж мне делать? — и опять пьяно закричал: — Революцию под откос пускают!
И Кирилл, ярко видя перед собою старика, опершегося грудью на палку, его молчаливые слезы, снова, как в угаре, рванулся к запасам кормов, оттолкнул милиционера, сорвал замок со склада и приказал немедленно же накормить свиней.
И по пути шествия Кирилла Ждаркина поднялся переполох. Не успевал он закончить дела в одном конце села, как другой конец — все поголовно: малые и старые — высыпал ему навстречу. Старики падали в ноги, ревели — хрипато и придушенно. И Кирилл, поднимая их, сам ревел с ними вместе:
— Не дадим умирать. Никому не дадим умирать. Мы же с вами плоть от плоти, кровь от крови. Мы все родня. И тот, кто уничтожает нас голодом, — бейте его! Бейте беспощадно, как били в годы гражданской войны!
— Хлебца! Дядя Кирилл, хлебца! — пищали дети.
И Кирилл шел к государственным запасам, отдавал распоряжение о немедленной выдаче хлеба.
Многие же бежали от Кирилла, как от неожиданно появившейся чумы. Иные подходили близко к нему, долго смотрели ему в лицо и тут же скрывались, глухо бормоча:
— Ну и рвет! Ну и мечет!
За несколько километров от районного села Алая Кирилла встретил Захар Катаев. Тот остановил машину, сел рядом с Кириллом и, впервые называя его так, проговорил:
— Кирюша! Ты что ж это? Башки, что ль, тебе своей не жалко? А? Там приехал Сергей Петрович. В райкоме партии сидит. Тебя велено к нему доставить…
У Кирилла вдруг екнуло сердце, и он как-то весь опустел.
В обширном зале уже собрался весь партийный актив района.
При входе Кирилла все разом смолкли, застыли, как застывают люди в первую секунду неожиданной катастрофы.
— Видишь? — шепнул Захар Кириллу. — На тебя, как на тигру, глядят.
А Кирилл видел только лицо Сивашева. Сергей Петрович сидел на сцене за столом и при входе Кирилла поднял лицо от бумаг. Оно было суровое, даже гневное, а глаза — бездвижные, но вот открылся верхний ряд зубов — белых, ровных, глаза ожили, засмеялись. Но так они смеялись только миг, и лицо снова приняло суровое, жесткое выражение.
— Настряпал? — тихо сказал он, обращаясь к Кириллу. — Садись, — и указал на стул рядом с собой.
— Ну и натворил. Что это ты сорвался? — тихо упрекнул Кирилла Лемм. — Хоть бы ко мне заехал. А то на-ка вот, как гора на плечи. Что это ты, ангелочек?
— Вы хотели, — Сивашев кивнул Жаркову.
У Жаркова лицо белое, мучное и широкое, особенно в скулах, а лоб высокий — такой, о котором говорят: «благородный лоб». На лоб спадает прядь волос, засеребренная сединой. А губы повислые.
— Мы должны сейчас говорить не о поступках Кирилла Ждаркина, — начал он мягко, спокойно. — Поступки Кирилла Ждаркина являются обратной стороной действий тех бюрократических слоев в нашей стране, которые дело доводят до того, что в совхозе «Ильич» дохнут животные только потому, что до сих пор кто-то не выслал наряд на корма… А корма — запасы их — лежат тут же, в совхозе.
Жарков говорил долго и, казалось, очень хорошо. Но Сергей Петрович то и дело выхватывал из кармана маленький блокнот, перебирал его пальцами, и Кирилл знал — это признак того, что Сергей Петрович весь внутри кипит и вот-вот взорвется… Успокоившись, Сивашев снова сунул блокнот в карман и снова начал читать какие-то бумаги в папке, то и дело отрываясь от них, прислушиваясь к речи Жаркова. Это была та самая папка, которую когда-то Кирилл видел на столе в кабинете Сталина.
«Почему он так прислушивается к Жаркову?» — подумал Кирилл.
Но вот Сергей Петрович быстро поднялся и ушел за сцену. Жарков растерялся, оглянулся и смолк. А на его место выскочил Лемм. Он чесанул рукой свои непослушные, седые с дымкой волосы, поправил очки и взял сразу в галоп.
— Тут товарищ Жарков сказал, что мы должны сегодня говорить не о поступках Кирилла Ждаркина, а о наших бюрократах. Неверно. Заявляю: неверно. Что будет со страной, — если всякий поедет и начнет проделывать такие штучки, какие натворил Ждаркин?!
— Но ведь Ждаркин — не всякий, а член ЦИКа, да еще уполномоченный Центрального Комитета партии, — выглядывая из-за кулис, произнес Сергей Петрович.
Лемм снял и снова надел очки…
— Это я так, так. Чтоб вы все-таки помнили, что Ждаркин — не «всякий», — успокоил Сергей Петрович Лемма и снова скрылся за сценой.
— Вот именно, что не всякий, а член ЦИКа, уполномоченный и должен давать себе отчет в своих поступках.
А Ждаркин набрасывался на каждого, каждого сдавал в ГПУ.
— Да и не каждого, — вмешался Захар Катаев. — Если бы каждого, то пруды бы надо прудить.
— Вот результат действий Кирилла Ждаркина, — Лемм сунул рукой в сторону Захара Катаева. — Вот его кадры. С такими кадрами в два дня можно сломить шею советской власти. Вот вы, товарищ Ждаркин, арестовали при мне научного сотрудника опытной станции Замойцева. Это очень славный человек. Он мог бы сидеть себе на опытной станции и не вмешиваться в общественные дела.
— И хорошо бы делал, — не выдержав, крикнул Кирилл.
— Вот! «Хорошо бы делал!» Все хочешь сам — один. А надо и социально чуждых людей уметь пересадить так, чтоб они корни пустили в нашу почву.
— Крапиву куда ни пересаживай, она везде крапива, — вставил обозленный Захар Катаев.
Лемм на реплику Захара не сразу нашел что ответить и, пожевав ус, вскинул руки:
— А вот ученый Мичурин из крапивы стручки делает. Вкусные, к обеду подаются.
— Так надо сначала привить, а не голую крапиву пересаживать. Да и глупостью такой, поди-ка, Мичурин не занимается, — сказал кто-то из зала.
Лемм был стар. Стар и обидчив.
— Ты еще учиться должен! — взвизгнул он. — Учиться. У меня учиться. Ты еще и не думал о советской власти, а я уже на каторге сидел.
Сивашев шагнул к столу, резким движением руки отстранил Лемма и заговорил сам:
— Когда человек в мирное время палит из винтовки попусту, мы мылим ему шею.
В зале все смолкли, еще не понимая смысла слов Сергея Петровича, а Кирилл сунул руки между колен, согнулся, думая, что вот сейчас он всыплет и ему за его «бесшабашные поступки».
— Да, — продолжал Сергей Петрович. — Но если он палит в цель, да еще во время боев, мы его хвалим. Как же товарищ Ждаркин мог пройти мимо и не дать распоряжения о том, чтоб выдали корма на свинарник, если свиньи дохнут только потому, что кто-то задержал наряды? Да грош бы ему была цена! За хвост да палкой бы его тогда.
Кирилл облегченно вздохнул, а Сергей Петрович уже тише добавил:
— У нас государство большое и хозяйство сложное. Надо каждому думать, ибо за свиньями, за поломанными санями, за испорченным трактором стоит самое ценное — человек. — Он снова остановился, долго рылся в папке с бумагами, затем, выхватив из кармана блокнот, посмотрел в зал. Вид у него был такой, будто он идет по тонкому канату и вот-вот сорвется, но срываться ему нельзя, ему надо обязательно пройти. И он колебался, бросал фразы в зал — отрывистые, недоговоренные, и вдруг резким движением руки отбросил от себя папку: — Кирилл классовым инстинктом почувствовал, где враг. Посадил? Многих? Говорят, свои попали. Ну, что ж? Перед своими мы потом шапку снимем, извинения попросим. Да свой и не обидится. — И голос Сергея Петровича окреп, сам он весь напрягся и поднял руку. — Да, да. Мы знаем, да не только мы — весь рабочий мир знает, что мы всей страной… поднимаемся со дна — от нищеты, от бескультурья… и нам тяжело, нам приходится подтягивать животы. Но кто некоторые села, в том числе и Полдомасово, посадил на голодный паек? Кто? Врага многие не видят, за врагом плетутся, врагу поддакивают, одни по обидчивости, другие по темноте своей. А врага надо бить. Бить, как гниду. Враг засел в земельных органах, в планирующих, в органах Наркомпроса, в научных заведениях, в Академии… у ево, у врага, корни, как у пырея. Разорвешь, бросишь в землю — опять пошел. Значит — копай, значит — поднимай трактором, собирай корни и жги. Жги беспощадно, без слез, без умиления, не слюнтяйничай… не то тебя сожгут, детей твоих сожгут.
Зал приглушенно загудел, в зале люди приподнялись с мест, потянулись к Сергею Петровичу, и казалось — стоит только ему крикнуть: «Вот враг, бейте его!» — все кинулись бы на призыв. Но люди еще не видели врага, не знали, где он, несмотря на то что враг сидел тут же, неподалеку от. Сергея Петровича. Но о нем люди ничего не знали, и никто не заметил, как его бледное, точно мучное лицо то и дело покрывалось красными пятнами.
— А может, враг среди нас? Может, враг — я? Вот я выступаю перед вами, говорю за советскую власть, а может, я делаю другое? Может, я с целью защищаю Кирилла Ждаркина? Может, и меня и его надо к стенке, к чертовой матери отправить, чтоб мы и землю не поганили?
Зал замер, а Кирилл вдруг понял, что Сергей Петрович идет в наступление — решительное и дерзкое, — и Кирилл поднялся, стал позади него, загораживая собой от удара в спину.
— Где ж враг? А может, враг вот ты? — Сергей Петрович ткнул пальцем в Захара Катаева, и все головы повернулись в сторону Захара, засверлили его глазами.
— Ну что вы? Вот еще. — И Захар удивленно замотал головой.
— Не ты, значит? Не ты?… А может… может… — Сергей Петрович сделал длинную паузу и, переводя глаза с одного коммуниста на другого, медленно повернулся в сторону Жаркова: — А может, ты враг? Молчишь? Жарков?
Жарков сел, затем резко вскочил, опять сел и сунул руку в карман.
— Ничего не понимаю. Что за шутки? — произнес он.
— А-а-а! Шутки? — Сивашев сорвался и с остервенением кинул: — Шутки? Мать!..
Жарков выхватил руку из кармана, и все ахнули: в руке блеснул браунинг. Кирилл со всей силой ударил кулаком по локтю, и браунинг с грохотом упал к ногам Сивашева. Тот поднял его и небрежно бросил на стол перед Жарковым:
— На. Мы пульки-то вынули из ево.
А зал ревел, стонал, зал весь взметнулся и лез на сцену.
Кирилл сидел в горкоме партии и читал секретные документы: «Дело контрреволюционной группы Жаркова».
— Ужасная штука, — прерывая чтение, говорил он. — А мы-то были какие вислоухие.
Вначале казалось, что это вовсе не тот Жарков: с белым, как мука, лицом, с благородным лбом и всегда красными от переутомления глазами. Вначале казалось, что это однофамилец, что все это шутка… Но вот Жарков сам говорит в своих показаниях:
«…С Николаем Бухариным я знаком и политически и дружественно давно — еще до империалистической войны. В период же борьбы с Троцким, когда Бухарин нападал на Троцкого, или, вернее, делал вид, что нападает, я воздержался от выступлений… тут, как мне казалось тогда, я предвидел больше, чем Бухарин: я предвидел, что нам придется бороться со Сталиным, и не выступал. Оно так потом и вышло: всем нам — и троцкистам, и зиновьевцам, и бухаринцам, и прочим представителям оппозиционных групп — пришлось сомкнуться и вести напряженную подпольную работу, направленную к одной цели — уничтожить Сталина, уничтожить физически, всеми и всякими способами…»
Временами даже казалось, что Жарков наговаривает на себя. Например, он писал, что принимал врагов партии у себя в кабинете, давал им читать секретные документы Политбюро. С секретных документов — и военного и промышленного характера — враги снимали копии и через Жаркова же пересылали эти копии за границу. Он освобождал своих друзей из-под ареста и делал все, чтобы скомпрометировать подлинных коммунистов.
«…И тут мы с особыми политическими взглядами отдельных людей не считались: шли к нам кулаки — мы принимали их, шли явные проходимцы — мы принимали и их, шли даже представители заграничной охранки — мы принимали и их. Лишь бы работали на нашу руку, лишь бы подрывали устои и авторитет Сталина…»
И дело действительно вскрывалось огромное и страшное.
Люди Жаркова сидели в земельных органах, в Наркомпросе, в кооперативных учреждениях, в Академии. Они, подхватив ходячую в то время теорию «мелкой пахоты», ссылаясь на опыт Америки, вводили такую пахоту на полях — и это давало на следующий же год обильные сорняки. Вывешивали села на черную доску, выбирая те села, которые «так или иначе уже замарали себя перед советской властью». «Вот такие села мы в первую очередь и вывешивали на черную доску, потому что по отношению к этим селам у деревенских коммунистов было создано определенное враждебное настроение и их, то есть таких коммунистов, легче было толкнуть на продажу скота у крестьян, на расправу с крестьянами. Так было вывешено на черную доску и село Полдомасово: вся власть принадлежала нам. Нами же был поставлен и тот человек, который ездил по улицам и собирал трупы».
В организации Жаркова оказались и председатель полдомасовского сельского совета и ветеринарный врач. Они вместе со своими единомышленниками сыпали просо в уши лошадям. Лошади бились, кидались на людей, тогда этих лошадей признавали бешеными и пристреливали. «Так мы уничтожили конское поголовье, — писал в своих показаниях Жарков. — А чтоб навести панику на соседние села, мы часто посылали ослабевших, голодных крестьян с каким-нибудь поручением в районное село. Крестьяне по дороге умирали… Особенно крепко мы ухватились за так называемые встречные планы. В иных колхозах мы буквально мели хлеб под метелку, причем на это охотно шли и некоторые неразвитые местные коммунисты, потому что за это мы вручали колхозу красное знамя, а коммунистам — путевки на курорты, в вузы, а тем колхозам, которые не шли на встречный план, давали рогожное знамя, и получалось так, что те, кто остался с рогожным знаменем, имели хлеб, а те, кто получал красное знамя, оставались без хлеба…» «Мы не чуждались и индивидуального террора. Обрезы были в полном ходу».
«— Что вы, собственно, хотели?» — задал мне такой вопрос следователь. Что? Вопрос ясен и без ответа. Но если это надо, я отвечаю: мы хотели, чтобы все население ополчилось против партии, против советской власти, и, стремясь к этому, мы никого из данного села не щадили — ни бедняка, ни середняка, ни даже кулака. Ни один из местных кулаков о нашем плане не знал, а если кто из местных хотел принимать активное участие в нашей деятельности, мы его перебрасывали в другие села, в другие районы. «Вы стремились реставрировать капитализм?» — задал мне вопрос следователь. Отвечаю: «Да, мы, собственно, в первые годы революции шли с пролетариатом так же, как шел кулак вместе с крестьянством против помещика. Но то, что создала партия большевиков, было чуждо нам, не являлось нашим идеалом: мы стремились, прогнав помещика, занять барские хоромы и жить в них на правах таких же бар, а пролетариат строит свои хоромы, свои колхозы, свои заводы… Вот я сказал все. Я разоблачен, раздет, и политическая жизнь моя кончена. Но я еще надеюсь, что рабочее государство мне, как политическому инвалиду, даст возможность дожить жизнь и исправить свои ошибки».
«Имей в виду, — писал в особой записке Сергей Петрович Кириллу: — Жарков главных не открыл, а так откровенно говорит о себе только потому, что хочет выторговать себе жизнь: авось, дескать, сжалятся. Нет. Хватит. Жалели. Ты погляди у себя на строительстве. Там обязательно есть союзники Жаркова. Имей в виду, что банда Жаркова все дела свои вела под флагом партии, но «чуточку левее». И дураки считали их своими».
И Кирилл вспомнил: ведь не так-то давно кто-то убил Шлёпку на берегу реки Алая, не так-то давно кто-то по пути в урочище «Чертов угол» сбил с лошади самого Кирилла и накинул ему на шею петлю… кто-то поджег торф… Этих людей до сих пор не открыли… А открыть их надо во что бы то ни стало…
И Кирилл отодвинул папку: «Дело контрреволюционной группы Жаркова», невольно припоминая события после пожара на торфяниках.
…Два человека уходили от пожарища. Они ползли через спутанный кустарник, продирались сквозь сосенки, по пояс утопая в тине. Иногда они приостанавливались, чтоб передохнуть, но огонь быстро настигал, кидался на них, как буран. Огонь бушевал, потешался над человеком, над его усилиями. Огонь шел с ревом, словно гигантский бык, ломая, коверкая все на своем пути, громоздя костры, осушая болота, превращая их в тинистые ямины… Два человека уходили от пожарища, а с ними вместе убегали и звери: неслись шустрые, с крысиными глазами лисы, прыгали зайцы, мчались, как сорвавшиеся с цепи, волки, и неуклюжий, словно с подбитым задом, ковылял медведь. Иногда он взбирался на поваленную сосну и с тоской посматривал в сторону пожара.
Уже светало, когда Богданов заявил, что он не в силах двигаться дальше, и тут же свалился в болото.
— Эх, Богданыч, рано ты, — проговорил Кирилл и хотел его взвалить себе на плечи, но тот запротестовал:
— Нет. Я сам. Я сам. — Но сил подняться у него не было, и он снова повалился. — Слушай, Кирилл. Ты иди. А когда выберешься, пришли за мной людей.
— Хорошо, — сказал Кирилл и двинулся вперед. Но передумал: «Ведь мы его потом не сыщем!» — И, несмотря на протесты Богданова, взвалил его на плечи — Тучного и мягкого, как слабо надутый мяч. — Тут тебя жуки съедят. Больно дорогая для них пища, — пошутил Кирилл.
И только к вечеру следующего дня они случайно выбились на сухую поляну, перейдя вброд топкое болото. Богданов свалился на землю и, хлопая по ней ладошкой, сказал:
— Земля. Вот она.
— Вот так же бываешь рад земле, когда долго полетаешь на аэроплане, — подтвердил Кирилл. И хотел тоже развалиться на поляне, но тут же выпрямился.
Неподалеку от них лежала полуголая женщина. Она лежала вниз лицом, поджав под себя руки. Казалось, она бежала, придерживая руками груди, и, споткнувшись, упала замертво.
— Да не может быть!.. — пробормотал Кирилл, переворачивая женщину вверх лицом. — Богданыч! Да это же… это же Зинка!.. Ну, та, Зинка…
— Странно! Как она сюда попала? Живая? — не поднимаясь и даже не глядя в сторону женщины, очевидно думая о чем-то другом, проговорил Богданов.
— Да нет. Видимо… — Кирилл хотел сказать, что Зинка мертвая, но Зинка глубоко вздохнула, открыла огромные серые глаза и снова закатила их.
— Она, видимо, тоже работала на торфе… бежала от пожара и, переправляясь через болото, обессилела… устала… видишь, платье все оборвано, — говорил Кирилл, понимая уже, что тут случилось что-то необычайное.
Перетащив Зинку под куст, он накрыл ее курткой.
Тут, на поляне, их и настигли комсомольцы во главе с Павлом Якуниным. С ним же вместе пришел и Егор Куваев. Увидав Зинку, он снова закачался, как и там, в парке, перед своим портретом, и, поняв, что Зинка мертвая, решил: «С ней и все в воду кануло».
Комсомольцы же ликовали, лезли к Кириллу, к Богданову, наперебой рассказывали о том, как они тушили пожар и как отыскивали их — Кирилла и Богданова. Один только Павел стоял чуть поодаль и все время поводил головой, тоскливо посматривая во все стороны. Кирилл подозвал его к себе и, усадив рядом, крепко обнял:
— Правда? — тихо спросил Павел.
Кирилл посмотрел Павлу в глаза — и тот все понял. Освободившись от объятий Кирилла, он поднялся, пробормотал:
— Я устал. Я пошел, — и скрылся в кустах.
Все долго смотрели ему вслед. Но вскоре тишину нарушили звонкие голоса: на поляну высыпали пионеры.
Впереди всех неслась Аннушка и, не видя Кирилла, кричала комсомольцам:
— А мы за вами! Мы за вами по пятам!
— Анка, — позвал Кирилл. — И ты тут?
На следующий день к обеду Аннушка и ввела его в квартиру.
На диване полулежала Стеша. Неподалеку от нее сидели Маша Сивашева и Феня. Когда в дверях кто-то стукнул, Стеша приподнялась и, услыхав знакомый поскрип сапог, сказала:
— Он!
Кирилл вошел и увидел только ее глаза — большие, зеленоватые, с синяками, и пошел им навстречу, ничего не говоря, и опустился на колени, положив свою растрепанную, пахнущую гарью голову ей на руки.
«Я принес тебе себя, — хотел сказать он, — но я оставил в огне Наташу Пронину, девушек-торфушек. Чем залить эту рану мою, я не знаю. Я вижу, ты рада, но сколько слез льется сейчас там, вне нашего уголка!»
— Грязищи-то натащил! — перебила его мысли Аннушка, будто расторопная деревенская хозяюшка: — Сапожищами-то, эй, грязи-то, мол, сколько! — и, тронув за ухо Кирилла, спросила: — Кирилка, я тебе потомство или нет?
— Что это ты такое, хозяюшка? — Кирилл поднял голову и только тут увидел Машу Сивашеву и Феню.
— Потомство я тебе или не потомство?
— А-а-а, — догадался Кирилл. — Конечно, потомство. А кто ж? Ты мое потомство, а я твой секретаришка. Приказывай нам, что ты хочешь.
Аннушка захлопала в ладоши и, быстро превратившись из расторопной деревенской хозяюшки в девчушку, со всего разбегу несколько раз перекувырнулась на ковре. Затем поднялась и серьезно произнесла:
— Кино. Но чтоб и мама видела и все…
Клубок все больше и больше запутывался…
Два сторожа, оставшиеся в живых из четырех сторожей участка, рассказывали, что с вечера в «Шереметьевском тупике» было все спокойно. Поздно ночью вспыхнул пожар. Им показалось даже, что кто-то в это время бегал по лесу с факелом в руке и совал факел в сухую траву. Но, возможно, им это только показалось. Вернее всего, пожар возник от самовозгорания торфа-крошки.
Дело запутывалось. Все вело к тому, что пожар на торфоразработках возник сам собой. К такому заключению пришла комиссия во главе с Леммом. Но Кирилл, — он даже сам не знал почему, может быть даже потому, что такое заключение «сломит голову Богданову», — не верил в решение комиссии и изо дня в день искал других причин пожара, цепляясь за каждую мелочь, за всякую возможность, держа под стражей людей, арестованных им во время поездки по району, оттягивая оглашение решения комиссии, несмотря на то что возбуждение среди партийцев и рабочих строительства росло с каждым часом и в конце концов могло обрушиться на него и Богданова.
«Возможно, я охраняю себя», — иногда думал он и все-таки снова принимался за поиски.
Но на сегодня, на сейчас вот, назначено заседание партийного актива с докладом Лемма. Нет фактов. Значит, придется подписаться под решением комиссии и уйти… уйти из горкома… а может быть, и из партии.
И Кирилл, отодвинув от себя папку «Дело контрреволюционной группы Жаркова», снова задумался над тем же вопросом — и вдруг ударил ладонью по столу.
«Ого! Вот что! А ну-ка Зинку! Ну, ту самую… Почему она очутилась там — на острове?» — и, позвав своего помощника, сказал:
— Разыщи мне, пожалуйста, Зинку.
…Зинка стояла у порога, по старой привычке держа руки на груди, и такая же робкая и послушная, какой была, когда Кирилл жил с ней, строил новенький домик, ухаживал за рысаком — серым в яблоках, корчевал пни на Гнилом болоте, разделывая его под огород. Кирилл посмотрел на нее сурово, так же, как когда-то он смотрел, будучи ее мужем.
— Ну, рассказывай и не виляй у меня, — заговорил он.
— Что рассказывать? — Неожиданно для Кирилла Зинка выпрямилась и гордо пошла на него. — Что рассказывать… мальчик?
«Ого! Она стала другой», — мелькнуло у него, и он, не меняя тона, сказал:
— Ты знаешь, кто тебя подобрал на поляне?
— Сказывали, ты. Ну и что ж?
— А кто тебя там бросил?
— Сказать тебе? А потом ты меня вместе с ним к стенке, а себе орден возьмешь?
— Ты знаешь, — будто не слыша ее, продолжал Кирилл, — там сгорели торфушки. Такие же, как и ты.
Глаза Зинки прищурились и уставились в угол.
— Присядь вот здесь. Ты ведь еще не оправилась, — Кирилл подвинул ей стул и искренне, так же, как делал со многими, погладил ее по голове.
И Зинка сломилась.
— Я не знаю его… я не знаю, как его звать. Я бы никому о нем не говорила, — он страшный. Это он зарезал девушек, которых нашли с распоротыми животами. В больнице мне говорили, что будто бы на горах какой-то садист появился. Он вовсе не садист. А с девушками делал так, чтобы «панику нагнать», как он говорил. — И Зинка, перепрыгивая с одного на другое, выложила перед Кириллом все, что накипело у нее. Она рассказала, как, подговоренная тем человеком, она забралась в «Шереметьевский тупик», взяла из рук человека факел, бегала и совала его в сухую траву, в камыш. Потом она отыскала на пожарище Кирилла и Богданова. И когда они стояли лицом к поезду с торфушками, она подкралась к ним, намереваясь выплеснуть из кружки бензин на спину Кириллу.
— И я бы плеснула, — говорила она, глотая слезы, — да загорелись короба, торфушки начали прыгать в огонь…
И тогда Зинка, дрогнув, кинулась в сторону от огня. Тут к ней подскочил тот человек, схватил ее, как волк ягненка, и уволок в глубь зарослей. Они бежали от пожара вместе, но Зинка то и дело останавливалась и, колотя руками о деревья, выкрикивала:
— Окаянный… Что ты наделал!..
Поняв, что она выдаст, человек кинулся на нее. Он хотел ее убить — так же, как убивал многих: ножом в живот. Она и не помнит, как отделалась от него. Он как будто провалился неожиданно в яму, а Зинка, перебравшись через болота, обессиленная, свалилась на поляне.
— Вот и все, — закончила она и снова стала тихой, спокойной, даже улыбчивой — такой, как будто с ней ничего и не случилось.
«Кровь отца, — подумал Кирилл, рассматривая Зинку, вспоминая Плакущева. — Тот при любой беде вел себя вот так… только тонкие губы улыбались». Он некоторое время молча рылся в бумагах. Внешне он в эту минуту очень походил на Сивашева. Затем он неожиданно резко поднял голову.
— Значит, мерзавец он? Как же ты доверила себя такому?
— Но ведь и ты тут не чистенький. А ты, ты, ты? — зачастила она. — Бросил меня. На чьи руки? Иди, таскайся, подкладывай себя под каждого. Муху… муху и ту можно разозлить… А я ведь, Кирюша, — тихо добавила она, — тоже человек. Что ж отец? Он свое дело вел.
— У нас дети не отвечают за поступки отца, — смущенно буркнул Кирилл, сознавая, что и он виноват в том, что Зинка сорвалась, пошла таскаться по миру. — Да. Ты права. И я не чистенький, — откровенно сказал он.
— Кирюша! Это ты правду? Пожалел меня? — вдруг снова переменилась Зинка и опять стала покорной и робкой, сложив руки, подпирая ими высокие груди. — А я ведь… я хочу, чтоб ты мне поверил. Я не знаю, как его по-настоящему… а мы его звали Юродивым.
— А-а-а! — вырвалось у Кирилла, и он еще что-то хотел сказать, но в это время отворилась дверь, вошел Богданов и буркнул:
— Кирилл! Актив ждет.
— Сейчас. Ты, Зина, присядь тут, отдохни, — сказал Кирилл. — Хочешь, приляг на диване. А если чаю хочешь, поесть — попроси, тебе все принесут… И это… не горюй. Еще как заживешь… с колокольчиками!
— Не знаю, — вяло произнесла Зинка. — Колокольчики давно все оборвались.
— Ничего. Мы их привяжем. Подберем и привяжем, — сказал Кирилл и скрылся следом за Богдановым.
В зале, рядом с кабинетом, собрался городской партийный актив. При входе Кирилла шум моментально смолк, и все, кто был в зале, уставились и а Кирилла Ждаркина, как в суде, когда вводят преступника. Кирилл это не только увидел, но и почувствовал, и, пробираясь к своему месту за столом, он быстро окинул глазами людей. Их было необычно много. Никогда еще партийный актив не собирался в таком количестве, как в этот день. В дальнем углу зала вертелся Бах, поблескивая лысиной. Кирилл знал Баха «насквозь». «Бах всегда плывет к пристани и никогда не поплывет на открытое море: трус». До пожара Бах поддерживал Кирилла Ждаркина, теперь переметнулся к тем, кто повел кампанию против Кирилла и Богданова, и доказывал, что пожар возник от самовозгорания торфа-крошки и что в этом целиком виноват Богданов: он придумал добывать торф крошкой. В эту причину поверили не только противники Кирилла, но и его сторонники. Кирилл это видел по их глазам и понимал, что стоит ему сделать еще один промах, даже незначительный, и они «выкинут его из секретарей», как ненужный хлам.
«Может, сказать им сразу? — подумал он и тут же перерешил. — Нет. Пусть учатся. Пусть друзья учатся на своей неосмотрительности… и крепче бьют врага. — Он еще раз посмотрел в зал. В углу стоял Лемм и что-то шептал коммунистам. — Жужжит, шут гороховый». Кирилл позвонил в колокольчик, хотя этого вовсе и не требовалось: в зале стояла тишина. Затем нагнулся над столом, долго копался в папке с бумагами, и все следили за его длинными, узловатыми, крепкими пальцами.
— Я думаю, — наконец, заговорил он, — мы первое слово дадим нашему старому другу, товарищу Лемму.
Богданов встрепенулся, удивленно посмотрел на Кирилла, а Лемм быстро взбежал на трибуну.
— Всем товарищам известно, что я назначен председателем тройки по выяснению причин пожара на четвертом участке и главным образом причин гибели поезда с торфушками. Для нас, старых большевиков, самое дорогое — это человек. — Лемм долго говорил о людях, о бдительности, о том, что классовый враг скрывается иногда в таких людях, о которых и подумать нельзя; что многие коммунисты, в том числе и Кирилл Ждаркин, слишком рано лезут в вожди, слишком увлекаются славой. — Протопопы. Все протопопы. А учиться не хотят или не могут, то есть не способны! — Затем он решительно заявил, что пожар на четвертом участке возник от самовозгорания торфяной крошки. — А в этом виноваты, конечно, и Богданов и Кирилл Ждаркин. Разве можно было применять такой способ в широком масштабе, не проверив его?
Зал загудел.
В Кирилле все закипело. Карандаш, который он вертел в руке, треснул. Но Кирилл улыбнулся и в знак согласия кивнул головой:
— Конечно, мы еще молодые коммунисты. И вы, товарищ Лемм, хорошо делаете, что учите нас. Нас надо учить, ясно-понятно и без никаких, — намеренно исковеркал он фразу.
— Учить?! — голос у Лемма сорвался. — Учить? А на чем учить? Без конца учиться будете? Торговать не умеете — учитесь. Завод строить не умеете — учитесь. Торф горит — учитесь. Ты вот скажи-ка нам прямо, отчего торф загорелся? От крошки? Тоже учились? Учитесь на государственной спине! А она трещит, спина государственная трещит. — И, помахав маленьким кулачком в воздухе, Лемм выкрикнул: — Вот чем вас надо учить!
Кирилл опустил голову. Кулачок Лемма — маленький, сморщенный — показался ему смешным, но из зала поднялся приглушенный гул, и глаза у людей блеснули ненавистью.
— Возможно, — улучив момент, проговорил Кирилл, — возможно, пожар возник от самовозгорания торфа-крошки. Возможно… многих из нас через несколько дней надо будет хорошенько в партийной баньке протереть с теркой… не протереть, а продрать. — И Кирилл оборвал, ибо почувствовал, как в нем все закипело. И он хорошо сделал, что не дал выхода своему гневу: в это время на стул вскочил Бах и тявкающим голосом начал кидать в зал:
— Доколе?!. Доколе будем болтать?! Мы, журналисты, мы давно вскрыли причины пожара на торфе. Мы знаем…
Он что-то кричал, поблескивая лысиной, но голоса его не было слышно, ибо в зале поднялся невообразимый галдеж, такой, какой бывает при давке: все повскакали в мест, все кричали, потрясая руками. А к Кириллу подбежал Богданов и забубнил:
— Что ты? Хочешь, чтоб бунт начался на строительстве?
Кирилл обнял Богданова, нагнулся над ним и вполголоса проговорил:
— Милый Богданыч, ты же меня учил: прямота в политике свойственна только дуракам, — и вдруг, резко выпрямившись, глядя на Лемма и ораторствующего Баха, сказал: — Ослами нас хотят сделать. А знаешь, есть поговорка…
Люди в зале неожиданно смолкли, думая, что Кирилл уже держит речь, и Кирилл поневоле принужден был продолжать:
— Знаете, есть такая добрая русская поговорка: «Если ты добровольно соглашаешься быть сивым мерином, то тебя непременно сделают ослом».
— Такой поговорки нет. Это ты выдумал, — ковырнул Лемм.
— И то хорошо. А мы… А ну-ка, позовите из моего кабинета женщину…
Зинка вошла в зал — так же, как и в кабинет, держа руки на груди. Она смотрела только в одну сторону, на Кирилла Ждаркина, и он смотрел на нее.
— А ну, скажи нам, — проговорил в тишине Кирилл. — Кто там… на торфоразработках поджег?
— Я, — еле внятно, но твердо произнесла Зинка. — Но я еще хочу сказать…
— Хватит, — оборвал Кирилл и быстро увел ее.
Все было перевернуто.
Инженер Темкин — мастер-акробат. Во время монтажа электростанции он, как кошка, бегал по балкам, ловко садился, спускал ноги, будто находился не под крышей огромного здания, а на скамейке. И в свободное время рабочие забегали на электростанцию, чтоб полюбоваться на Темкина, и всякий раз говорили:
— Прямо цирк. Цирк и есть.
Однажды зашел и Кирилл. Темкин в это время сидел на балке и командовал рабочему, который внизу из будки руководил краном. Кран тащил тяжелую чугунную раму.
— Влево! Влево! — командовал Темкин.
Что случилось? Или рабочий не расслышал, или кран не послушался его, только тяжелая чугунная рама тупо опустилась на ноги Темкину, и ноги, отрезанные выше колен, с высоты шлепнулись на цементированный пол. Темкин ухватился руками за перекладину, глянул удивленно вниз на свои ноги, затем в глазах у него вспыхнул испуг, и лицо, — именно лицо, ибо все в это время видели только его лицо, — лицо закричало: дико, пронзительно. Темкина быстро сняли с балки, и, умирая, он попросил, чтоб его похоронили рядом с электростанцией.
Темкина хоронили торжественно. Над могилой плакала его жена. Она держала за руку шестилетнего сына и, захлебываясь слезами, говорила ему:
— Миша! Вот тут твой папа. Будь таким же, как он, люби рабочих. Да, да, люби рабочих, как любил он, — дальше она говорить не могла, закачалась и упала.
Кирилл подхватил сынишку, вскинул его над собой и, показывая толпе, сказал:
— Умер великий мастер, инженер Темкин. Таких рождает только рабочий класс. Он умер на боевом посту и оставил нам своего сына. Клянемся, мы воспитаем его, и он понесет гордость своего отца, его ловкость, его преданность рабочему классу…
Многотысячная толпа вскинула руки вверх.
Теперь Кириллу было стыдно: недавно вскрыто, что Темкин несколько лет уже находился в организации Жаркова, а жена его, бывшая польская подданная, вела все время работу как японская шпионка… И на второй же день после вскрытия дела кто-то снес могилу Темкина около электростанции, и тысячи ног затоптали ее.
Да, было стыдно.
— Какой я дурак, какой я все-таки неосмотрительный дурак! Вот Сивашев не бухнул бы такое, — говорил Кирилл Стеше и утешил себя тем, что при арестах в районе ему удалось случайно захватить и Юродивого, гулявшего там под личиной Замойцева, научного сотрудника опытной станции.
Замойцев, он же Подволоцкий, он же Юродивый, очень долго не открывался. Недели через две после того как его арестовали, он попросил сочинения Ленина. Вот на этом Кирилл его и поймал.
— Чтоб наш человек, коммунист, читал в такой обстановке Ленина? Нет. Это не выйдет. А ну-ка покажите его Егору Куваеву.
Егор Куваев после свидания вернулся весь развинченный. Он попросился на личное свидание к Кириллу и, когда они остались вдвоем, глухо проговорил:
— Казни или миловай… А я ведь другой стал. Тело, может, у меня старое, прошлое, а душа другая. — И рассказал, как он пьянствовал в горах среди жителей землянок и как там встречался с Юродивым.
— Молчи о себе. Не только ты попался ему на удочку, а люди более опытные, чем ты… вот, например… — Кирилл хотел было сказать «Лемм», но промолчал. «Того, старого дурака, надо спасать», — подумал он.
Уличенный при очной ставке, припертый к стене фактами, как уж вилами, Юродивый сознался, что он действительно Подволоцкий, участник карательных экспедиций Колчака. Но от подробных показаний отказался, заявив, что разговаривать будет только с Кириллом Ждаркиным.
— Цену набивает, — решил Кирилл. — Хорошо. Мы его прижмем вдвоем с Богдановым.
Лицо у Подволоцкого было незабываемое, своеобразное: низкий лоб, заросший волосами; расплющенный нос с широкими ноздрями; рот большой, с сочными, толстыми губами.
И как только он переступил порог кабинета, Богданов шепнул Кириллу:
— Я его где-то видел.
— Здравствуйте, — проговорил Юродивый осипшим голосом.
И в ушах Кирилла вдруг прозвучали когда-то сказанные глухие и далекие слова: «Пускай показнится и задушится».
— А-а-а, — невольно протянул он, и тут же перед ним ярко встала картина: извилистая горная дорога, удар в затылок, падение с лошади, затем чьи-то руки взяли Кирилла и понесли в сторону… потом туго затянутая петля на шее, бред… больница. — А-а-а, — протянул он и, бледнея, поднялся, пошел навстречу Юродивому. — Да мы с вами, кажется, давно знакомы?
— Не кажется, а знакомы, — ответил Юродивый. — Несколько раз виделись. Последний раз в Полдомасове. Я речь говорил.
— А еще? В более интимной обстановке — не виделись ли?
— Ах, вы о том… Ну, там вряд ли вы меня видели. Ведь тогда я вас ударил молотком по затылку. Крепкий у вас затылок. Медный.
— Говорят, медный бывает только лоб. Ну, что ж вы хотели нам сказать?
Юродивый-Подволоцкий указал, что по происхождению он галичанин, являлся одним из руководителей так называемой «Военной организации Украины», центр этой организации находился в Киеве, организация эта существовала уже несколько лет и состояла почти целиком из «поддельных коммунистов», прибывших из-за границы, главным образом из Польши.
— Члены нашей организации вступали в партию коммунистов за границей и с партийным билетом в кармане перебрасывались на Украину. Здесь они находили своих друзей, бывших боротьбистов, которые когда-то целиком вошли в коммунистическую партию под лозунгом: «Сольемся, разольемся и зальем большевиков». Две основные задачи стояли перед нами: первая — разложить партийные организации за границей, и вторая — подготовить вооруженное восстание на Украине в первую очередь и смежных с ней республиках — во вторую… — И Подволоцкий развернул перед Кириллом и Богдановым картину действий «Военной организации Украины», в которую входили не только те, кто прибывал из-за границы, но и украинские так называемые «националисты», «боротьбисты», «укаписты». Оттуда, с Украины, нить организации тянулась дальше — во все крупные города Союза в Москву. — Свои люди сидели не только в сельских советах, деревенских ячейках, но мы стремились посадить своих людей и в Академию наук, и в Совнарком, и в Коминтерн.
Богданов, слушая Подволоцкого, все время шагал по кабинету и трепал свои лохматые волосы, еле удерживаясь, чтобы не выкрикнуть: «Какие мы были слепые! Как это мы всего этого не видели?…»
Он послал записочку Кириллу:
«Кирилл! Об этом надо немедленно же передать в Центральный Комитет партии Украины. Ведь это же целая сеть».
Кирилл в перерыве сказал:
— Брось. Ты думаешь, Подволоцкий дурак? Так вот тебе все и выложил. Торгуется. Надо полагать, что он нам открыл то, что уже известно ГПУ Украины.
И после перерыва Кирилл, совсем не удивленный показаниями Подволоцкого, сказал ему:
— Мы вам дали много времени на рассказы о том, что делает вообще ваша организация. Теперь вы расскажите-ка мам, что делали вы.
— А я делал то же, что и каждый член нашей организации, — ответил Подволоцкий и заметно сник, но тут же выправился и снова с достоинством посмотрел на Кирилла.
— Видите ли, вы слишком многое берете на себя. Слишком героями выставляете себя, — спокойно заговорил Кирилл. — Ведь нам же известно, что при такой ломке, какую производит в стране наша партия, неизбежны и ошибки и издержки. Мы же знаем, что крестьянин, который привык жить в своем хозяйстве, при своем загончике, идя в коллектив, колеблется, отступает и наступает. А вы и эти колебания-отступления приписываете своим действиям, или, вернее, воздействиям. Уж слишком героями себя рисуете.
Подволоцкий улыбнулся и, презрительно скосив глаза, проговорил:
— Там, где рана, там и микроб. Мы ваши ошибки превращали в наши боевые участки.
«Попал в кон», — подумал Кирилл и неожиданно спросил:
— А Жаркова вы знали?
Подволоцкий снова презрительно скосил глаза.
— Это вопрос не совсем умный. Я также могу вам задать вопрос: а Сергея Петровича Сивашева вы знаете?
— Ну, да. Это я к тому, что вот Жарков в своих показаниях говорит, что вы бывали у него в кабинете, в крайкоме партии, и читали там документы. Что это он — на вас все сваливает, жизнь себе выторговывает?
Подволоцкий еле заметно дрогнул, а Богданов взглянул на Кирилла, зная, что Жарков в своих показаниях вовсе не упоминал фамилии Подволоцкого.
— Да. Я бывал у него в кабинете. Читал документы, — сказал Подволоцкий. — И отправлял за границу. Что вы от меня еще хотите?
— Мы от вас вообще ничего не хотим, — проговорил спокойно Кирилл и хотел было встать.
Глаза у Подволоцкого-Юродивого блеснули, будто у волка, когда к его клетке подносят кусок мяса и тут же отнимают.
— Ага, — сказал про себя Кирилл и продолжал: — Вы сами захотели нам рассказать. А так ведь мы о вас уже все знаем. Например, нам известно, что вы лично убили секретаря районного комитета партии, — Кирилл сделал длинную паузу, будто думая о чем-то другом, и резко кинул: — Василия Брускова, он же Шлёнка. Так? Ага! Вот видите, какая у нас осведомленность. И мы можем с вами распрощаться. Прощайте.
Губы у Подволоцкого-Юродивого побледнели, глаза забегали.
— Погодите, — сказал он. — Я вам скажу то, чего вы еще не знаете.
«Не умен. Трус…» — подумал Кирилл и снова сел.
— Слушаем.
— У вас работает Бах, — начал Подволоцкий-Юродивый и, увидав, как Кирилл качнулся, не в силах сдержать своего изумления, улыбнулся так же, как только что улыбался Кирилл. — Бах — ваш враг. Что вы на это скажете?
Кирилл оправился.
— Просто не поверю: хотите в петлю вместе с собой затащить и Баха.
Подволоцкий встал, зашагал по кабинету твердо, уверенно и зло.
— Знаете что, если бы я был на воле, я потребовал бы от вас ответа за оскорбление. Я офицер. — Он еще несколько секунд расхаживал по кабинету, затем присел и сказал: — Я человек не глупый и понимаю, что главное сказано и молчание теперь — не спасение. А я хочу жить. Я понимаю, мы перед вами многоголовый политический труп, который никакими силами воскресить нельзя.
— И на этом спасибо. Баха! Баха давайте! Иначе я вас пристрелю. Здесь же, как пса. Понимаете, господин офицер?
— Вы шутите?!
Кирилл, поняв, что Подволоцкий-Юродивый играет им, выхватил маузер из стола и проговорил:
— Я вот сейчас над вами такую шутку сыграю…
Глаза у Подволоцкого-Юродивого снова заблестели, но он спокойно сказал:
— Бах — троцкист. Боротьбисты, бухаринцы, зиновьевцы, троцкисты — все, кто против вас, все с нами. — И Подволоцкий-Юродивый рассказал все сначала: и то, как он вместе с Плакущевым участвовал в уничтожении лошадей, и то, как он принимал участие в полдомасовском восстании, и то, как он потом перекинулся на строительство, где встретился с Бахом. — Бах знал о нашей организации. Вам этого мало? Бах должен был убить вас на охоте. Он должен был еас убить в тот момент, когда раздастся выстрел в Москве. Надеюсь, вас и это интересует? — Подволоцкий снова улыбнулся. — В Москве мы готовили крупное дело. Дело это было поручено мне и Жаркову.
Кирилл нажал кнопку, раздался звонок, в кабинет вошли люди в военных шинелях.
— Уведите. И немедленно ко мне Баха.
Бах в кабинет не вошел, а впрыгнул. Прыгающей походкой он подбежал к столу и, чуть нагнув голову, из-под пенсне удивленно глянул на Кирилла и Богданова. И показался он Кириллу в это время коротеньким, маленьким и юрким, как рыбешка-оголец.
— Партийный билет сюда, — проговорил Кирилл и, не глядя на Баха, протянул руку.
— В чем дело? — тявкнул Бах.
— А вот в чем, — и через стол, со всего размаха, не помня себя, Кирилл ударил Баха по лицу.
Бах отлетел в сторону и, скользя по паркетному полу, пронзительно закричал:
— Не буду… Ой, я больше не буду… — и пополз, шаря руками пенсне, цепляясь за ноги Кирилла.
Кирилл пинком отшвырнул его.
— Я не за себя ударил, за партию. Тебе — и вам таким мы доверяли. Богданыч, пойдем спасать старого дурака, — сказал Кирилл, и они отправились к Лемму в гостиницу.
Кирилл открыл Лемму, кто такой был научный сотрудник опытной станции, с которым дружил Лемм. К удивлению Кирилла и Богданова, Лемм стал защищать не только себя, но и Юродивого. Тогда Кирилл показал ему несколько фотографических карточек: первую — Юродивый, он же полковник Подволоцкий, на параде среди офицеров и генералов; вторую — Подволоцкий с карательным отрядом расстреливает коммунистов в Сибири при Колчаке; третью — Подволоцкий в шутовском наряде Юродивого скачет на палочке по улице Широкого Буерака; четвертую — он же, Юродивый-Подволоцкий, только не в шутовском наряде, рядом с Леммом.
— Да что вы мне все это показываете?! — взорвался Лемм.
— Да, тебе надо в баньке вымыться, хорошенько. С теркой. — Кирилл обозлился и прочитал показания Юродивого-Подволоцкого: — «Я, Подволоцкий, показываю. Я часто бывал у Лемма. Во время своей длительной и упорной борьбы я немало встречался с большевиками. Есть три категории большевиков. Одна — неподкупная, упрямая и умная. Этих надо было бить, но их нельзя было не уважать. Вторая — читари, они все хотят победить цитатами. Эти невредные. И третья категория — размягченные, такие, которые падки на лесть, которые все время себя мнят корольками. К ним принадлежит Лемм. А так как он и сам кем-то обижен, то невольно еще больше помогал нам. Например, он сразу поверил, что пожар на четвертом участке возник от самовозгорания торфа-крошки, и стал защищать эту точку зрения. Нам это было на руку, ибо…» — Кирилл оборвал чтение и не успел опомниться, как Лемм выхватил браунинг и два раза выстрелил себе в грудь.
— Гниль! — с омерзением вырвалось у Кирилла, и он покинул номер гостиницы.
Через несколько минут ему позвонил Богданов:
— Лемм еще не умер. Просит тебя. Зайди.
— Не пойду. Он плюнул своим выстрелом в партию! — ответил Кирилл.
— Нет. Ты приезжай. Он хочет что-то тебе сказать.
«Что он мне еще может сказать? — подумал Кирилл. — А может…» — решил он и отправился в гостиницу.
Лемм лежал с закрытыми глазами. Его седые, с дымкой, вихрастые волосы повяли, и прилегли его всегда таращившиеся усы. По всему было видно — он отходил. И, когда к нему приблизился Кирилл, он долго всматривался в него, наконец еле внятно прошептал:
— Простите меня.
— Чего же прощать? Вот выздоровеете — поговорим. Доктора говорят, не опасно. Выздоравливайте, — сказал Кирилл и покинул гостиницу.