К рождеству 1944 года кольцо вокруг Будапешта сомкнулось. Советские войска, несколько недель тому назад форсировав под Будапештом Дунай, повернули затем на север и неожиданно для противника соединились в районе Эстергома с частями, развивавшими быстрое наступление вдоль левого берега реки. С этой минуты на протяжении последующих семи недель ни по земле, ни по воде уже никто не мог ни выбраться из окруженного города, ни проникнуть в него.
Кольцо окружения разрезало гитлеровские войска пополам. Часть их была оттеснена на запад и безуспешно пыталась пробиться оттуда к Будапешту. А около ста восьмидесяти тысяч немецких и венгерских солдат застряли в самом городе, перейдя к обороне. Помимо этих войск в кольце оказались также несколько тысяч одиноких, отрезанных от своих частей венгерских солдат, которые с увольнительной или без нее приехали в Будапешт из частей, расположенных в Задунайском крае, на рождественские праздники, а обратно вернуться уже не смогли.
О том, что кольцо смыкалось именно сейчас, в этот рождественский вечер, в Будапеште знали, разумеется, немногие.
Серое, одноцветное небо, на котором уже много дней подряд не было видно ни солнца, ни звезд, темнело быстро и рано. Днем вдалеке слышались орудийные залпы, сопровождаемые продолжительным эхом, похожим на гул закатываемых в подвал пустых бочек. Однако к вечеру стихли и они. Трамваи уже не ходили, синие автобусы давным-давно были угнаны в Австрию, лишь изредка по темным безлюдным улицам проносились крытые военные автомашины.
Когда линия фронта с отдаленных рубежей, обозначенных только на военных картах, приблизилась к столице, днем и ночью можно было слышать беспрерывное завывание сирен, возвещавших об очередном воздушном налете противника. Побесновавшись несколько дней, они неожиданно замолчали. Приготовления к рождественскому вечеру велись за окнами, плотно завешенными шторами, одеялами, затянутыми черной светозащитной бумагой, с опущенными жалюзи. Будапешт, «жемчужина Дуная», еще ни разу не встречал рождество в столь мрачной и угнетающей атмосфере.
По проспекту Ракоци от Восточного вокзала в сторону Дуная торопливо шагали двое солдат. Навстречу им почти не попадалось прохожих. Их тяжелые ботинки гулко стучали по тротуару. Оба рядовые, без знаков различия. Один, повыше ростом, носил нашивки вольноопределяющегося. Солдатское обмундирование было явно мало для его крупной фигуры, шапка съехала набок, обнажив густые, мягкие каштановые волосы. Родился он в Будапеште, прожил здесь двадцать два года и теперь, после недолгого отсутствия, был поражен немым молчанием всегда шумной столицы. Второй солдат, ростом пониже, был примерно одинакового с первым возраста, черноволосый, с хитрым лисьим взглядом. На нем был засаленный, залатанный френч и рваные ботинки. Он попал в Будапешт впервые в жизни.
Два дня назад оба они выехали из Дьёра, где командование концентрировало остатки венгерских частей, разбитых русскими войсками в Словакии и Задунайском крае, чтобы после перегруппировки вновь бросить их в бой.
Того, что повыше ростом, звали Золтаном Пинтером. В Дьёре он служил ротным писарем. Получив на праздники пять дней отпуска, он направлялся в Будапешт, чтобы навестить семью. Однако он поехал бы туда и без разрешения, так как решил больше не возвращаться в свою часть, а переодеться в гражданскую одежду и дождаться в Будапеште прихода русских. Раздобыв в канцелярии несколько чистых бланков, Золтан проштемпелевал их оставленной без присмотра батальонной печатью. Так он выправил поддельную увольнительную и своему спутнику, Берталану Гажо, с которым познакомился в роте. В Дьёре в те дни царил полный хаос, и исчезновения Гажо никто даже не заметил. Венгерские солдаты к тому времени начали дезертировать уже тысячами. Одни пробирались домой, в деревню или в город, другие через линию фронта пытались перебежать к русским, а некоторые превращались попросту в бродяг, бесцельно шатающихся по дорогам.
За два дня, где на поезде или на лошадях, где на попутных грузовиках, а где и пешком, Пинтер и Гажо добрались до Будапешта. Дорогу им то и дело преграждал людской поток, создававший пробки на железнодорожных станциях, перекрестках дорог и чуть ли не в каждом селе. Точнее, это были два встречных потока: те, кто имел реальное или воображаемое основание бояться прихода советских войск, устремлялись на запад, а остальные, по горло пресытившись этой войной, раскаиваясь в том, что бежали за Дунай, двигались теперь на восток.
На пересечении Бульварного кольца оба солдата решили осмотреться и подождать, не подвернется ли какая-нибудь попутная машина до Буды.
— Это что? — спросил тот, что был пониже ростом.
— Национальный театр. — Пинтер лениво зевнул и улыбнулся. — Ты когда-нибудь бывал в театре? — Глаза у него были воспалены, он стоял, прислонившись к стене — вся усталость от тяжелого двухдневного пути выплеснулась наконец наружу, — но говорил так же тщательно и отчетливо, как и раньше. — Присядем, Гажо, не может быть, чтобы нам в конце концов не подвернулась какая-нибудь машина. Ты и сейчас не чувствуешь усталости?
Гажо сощурил свои лисьи глазки; в уголках рта мелькнула насмешливая ухмылка, значения которой Пинтер пока еще не понимал.
— Километров после семидесяти… — важно начал он и по привычке сделал паузу, — пешей ходьбы я уже устаю. А мы с тобой и двадцати еще не прошли.
Пинтер присел на лавочку, вынул из кармана шинели ручку (пальцы у него всегда были в чернилах) и задумчиво стал отвинчивать колпачок, но мгновенно задремал, перед его глазами поплыли радужные красные круги. Гажо прохаживался взад и вперед, продолжая грызть жареную кукурузу, и без всякого интереса рассматривал здание театра. Заглянул в размытую афишу с перечнем действующих лиц так и не состоявшейся последней премьеры — «После развода». Все двери в театре были заперты.
— Допустим, — неожиданно проговорил он, — в театре я еще никогда не был. — Подумав, он бросил в рот еще одно зернышко кукурузы. — А попробуй, сходи сейчас в театр…
Пинтер ничего не ответил ему. На перекресток, где сейчас не было регулировщика, выехала автомашина. Золтан вздрогнул, привстал, намереваясь броситься и остановить ее, но тут же сел. На переднем крыле автомашины торчал треугольный флажок со скрещенными стрелами[1], хорошо различимый даже в вечерних сумерках. Гажо смачно сплюнул.
— Чтоб вам провалиться! — погрозил он кулаком вслед удаляющемуся автомобилю. — Все они страшные негодяи. — Он повернулся к Пинтеру: — Приехали однажды к нам на машине три нилашиста и еще какой-то граф с ними, тоже, впрочем, нилашист. Вечером в корчме у Брюннера организовали митинг. Наши ребята мне и говорят: пойдем, мол, и мы, только припрячем под пиджаками кастеты и палки. Слушали мы их с серьезным видом — о «новой Венгрии», об азиатских просторах и тому подобной чепухе. Ладно, думаем, пусть себе болтают. А потом дядюшка Фери Балко как гаркнет своим басом: «Пусть лучше господин расскажет, что недавно произошло под Сталинградом!» Но тут шум поднялся, а после собрания подождали мы их на улице… Ребята наши, сам знаешь, заводные…
Слово «наши» всегда означало у Гажо шахтеров, причем не каких-нибудь, а только диошдьёрских. Вообще-то Пинтер часами мог слушать рассказы своего спутника, то и дело спрашивая его о подробностях или о тех или иных участниках событий, поскольку уследить за повествованием Гажо иной раз было довольно трудно. Но на сей раз Золтан так устал и переволновался, что даже не переспросил о дядюшке Фери Балко, а только машинально кивал головой, думая лишь об одном: добраться бы наконец до Буды и оказаться в натопленной квартире с теплой постелью.
В конце концов им все же пришлось идти пешком.
На улице Эстерхази Пинтер по привычке повернул налево, чтобы, сократив путь, выйти через университетский двор к площади Кальвина. Сад Трефорта выглядел в эту мрачную пору еще тоскливее, чем окружающие его улицы. Корпус «С», в котором Пинтер три года слушал лекции, одиноко возвышался в вечерних сумерках, поблескивая единственным рядом уцелевших окон; массивные двери были заперты на засов.
Пинтер молча миновал университетские здания. Годы, проведенные на факультете истории и языкознания, казались ему сейчас до боли прекрасными и спокойными. В библиотеке, где он некогда занимался, всегда царила тишина; за столами, обитыми зеленым сукном, сидели молчаливые студенты, что-то конспектируя в своих тетрадях, время от времени подходя на цыпочках к застекленным книжным полкам. Стены библиотеки были увешаны портретами тогдашних профессоров и академиков… Золтан шагал молча. Да и что он мог рассказать Гажо? Тот вообще не имел ни малейшего представления о том, что составляло смысл жизни Пинтера.
По тротуару Музейного проспекта навстречу им быстрыми и уверенными шагами шла белокурая девушка в зимнем пальто. Она с любопытством взглянула на Пинтера и словно удивилась, увидев его сейчас здесь, да еще в военной форме. Золтан сначала не узнал ее. Потом он вспомнил, что фамилия ее Биро, что она была студенткой второго курса и иногда они встречались на лекциях или семинарах. Они, пожалуй, ни разу и словом не перемолвились друг с другом, но на сей раз оба невольно задержали шаг: как-никак коллеги… Гажо остановился чуть поодаль. Пинтер заколебался, стоит ли при такой мимолетной встрече представлять их друг другу, но девушка, почувствовав их смущение, первой протянула солдату руку. Пинтер объяснил, откуда они прибыли, а затем поинтересовался университетскими новостями.
Девушка ответила, что лекций сейчас, естественно, нет, что она оказалась здесь только потому, что дом ее разрушен во время бомбежки и комендант корпуса «С» разрешил ей, пока она не подыскала себе комнаты, временно поселиться в пустом складе в подвале здания.
Они попрощались, но, пройдя несколько шагов, Пинтер вдруг вспомнил, что сегодня рождество, и, мысленно поставив себя на место девушки, представил, как она одна-одинешенька сидит вечером в мрачном складском помещении. Он остановился, потом пошел было дальше, но, взглянув на Гажо, тоже оглядывавшегося назад, повернул обратно:
— Подождите… Скажите, вы ведь родом не из Будапешта?
Девушка остановилась:
— Мне нынче домой из-за фронта не добраться. Я из области Хевеш…
— И в Будапеште у вас нет ни родных, ни знакомых?
— А что?
— Да вот, может, к нам сегодня вечером заглянули бы?
Девушка удивленно посмотрела на Золтана. Пинтер покраснел, чувствуя, что она, видимо, не так его поняла.
— Отец с мамой наверняка будут рады…
— Нет-нет, спасибо, — проговорила девушка, отрицательно мотнув головой. — Идите, вам надо спешить. Вас уже, наверное, ждут. А мне никак нельзя.
Она еще раз простилась и торопливыми, твердыми шагами пошла прочь.
Солдаты повернули к площади Кальвина. Один из домов на Музейном проспекте обвалился до самого основания, уцелела лишь задняя стена, и на всех трех этажах по-прежнему висели картины: солнечный закат на Балатоне, обнаженные женские фигуры, натюрморты… В широком садовом бассейне перед Музеем стояла грязная вода.
— А ведь ей хотелось зайти к нам, — сказал Гажо.
Пинтер пожал плечами:
— Я же ее приглашал…
Уже стемнело, и на фоне сумрачного, забитого облаками неба вырисовывались лишь крыши домов, очерченные легким инеем. У круглого фонтана на площади Кальвина им наконец удалось остановить военный грузовик, направляющийся в Буду. Шофер, самоуверенный красивый унтер в сдвинутой набекрень шапке и с цигаркой во рту, пустил их в кабину, где они уместились все втроем.
Гажо сразу же попросил у шофера табачку и свернул себе закрутку.
— Откуда, коллеги?
— Из Дьёра.
— Из Дьёра? Да, обратно вы попадете не скоро. Затяжной у вас получится рождественский отпуск!
— Как так?
— А так, что русские уже в Сепилоне…
Пинтер незаметно сжал руку Гажо:
— Откуда вы знаете?
— Я их собственными глазами видел. Есть у меня одна знакомая в Пештхидегкуте, и на рождество мне полагалось бы ужинать у нее. Жареный карп, хрустящая картошка в сметане, свиная отбивная с чесноком, парная капуста, яблочный пирог, пироги с маком и орехами, кофе из бобов. А вино со мной — пятилитровая бутыль. И теперь все это досталось кому-то другому, потому что одна тридцатьчетверка шепнула мне по дороге на Будакеси: «Поворачивай-ка ты, парень, обратно, пока я добрая!»
Рассказывая все это, он на большой скорости гнал грузовик по безлюдному городу, пересекая пешеходные островки и ловко лавируя меж воронок и ям. Ему явно было по душе свободно носиться по улицам без всяких задержек и соблюдения святая святых правил уличного движения. Возле моста Императора Франца-Иосифа лучи автомобильных фар скользнули по фигуре стоявшего на посту жандарма и отразились от висевшей у него на цепочке металлической бляхи — символа власти. Не снижая скорости, машина въехала на мост как раз в тот момент, когда жандарм, выполняя только что полученный приказ военного коменданта, сгонял с тротуара на проезжую часть нескольких запоздалых прохожих. Справа чернела громада горы Геллерт с крестом на вершине. Пинтер задумчиво посмотрел на проступавший в сумерках полукруг крепостной стены — этот таинственный замок из своего ставшего таким далеким детства. На площади Геллерт, миновав два развороченных взрывом бункера, они свернули направо.
— А откуда нынче ваша знакомая берет карпов? — поинтересовался Гажо.
Унтер рассказал, что его пассии тридцать четыре года, хотя она так стройна, что ей не дашь и двадцати шести, она разведена и служит экономкой на вилле у одного министерского советника в Пештхидегкуте. Пять недель назад семья советника сбежала в Австрию, а она с восьмилетней дочкой осталась приглядывать за домом и, используя прежние связи, достает все, что пожелает. Он уже не раз у нее ужинал, причем в салоне, за столом, уставленным серебряной посудой. Девочка декламировала ему прекрасные стихи, а потом они включали радио, танцевали под патефон и спали, как господа, на мягкой хозяйской постели.
Шофер высадил солдат на Кругу. Отсюда до улицы Фадрус было несколько минут ходьбы. Со стороны Дуная дул холодный ветер, гоня вдоль улицы Верпелети опавшие листья и мусор. Голые акации и каштаны, росшие вдоль тротуаров, скрипели и стонали, за теннисным кортом лежало уже скованное льдом Бездонное озеро. Дом, где жила семья Пинтеров, по самую крышу зарос ползущим по стенам диким виноградом. Летом его укрытый зелеными листьями фасад был заметен издалека. Сейчас ветер срывал с лоз последние пожухлые листья.
Гажо с гордостью, даже с чувством некоторого превосходства над другими всегда думал о том, что и его отец, и дед, и, возможно, даже прадед, и более далекие предки, о которых никто уже не помнил, были шахтерами. Всех их кормила шахта, но она же и погубила их всех. Деда безвременно скосил силикоз, а отца задавила отцепившаяся вагонетка. В детстве профессия откатчика вызывала у Гажо отвращение, шахта представлялась ему сплошным кошмаром. После смерти отца он сбежал из дому, но пробраться дальше Дьендьеша ему не удалось. Его поймали жандармы и препроводили обратно к матери. В конце концов он еще задолго до совершеннолетия, в обход закона, попал в шахту — тогда ему не исполнилось еще и четырнадцати лет. Мать предъявила метрику старшего сына, и в шахтоуправлении, прекрасно понимая, что здесь что-то не так, закрыли на это глаза, поскольку как раз в тот момент позарез нужны были откатчики.
В результате Берталан Гажо долго еще значился в ведомостях на зарплату и во многих других документах под именем Дюлы Гажо. По мнению начальства, он был хорошим работником, но скандалистом и забиякой: побывал во всех штреках района и повсюду ругался с мастерами. Поэтому маркшейдер Керекеш и сплавил его в солдаты, хотя шахтеры были освобождены от призыва в армию. Гажо поругался с ним, заподозрив, что тот присвоил часть предназначенных для рабочих спецовок. Он сгреб пожилого мастера за лацканы куртки и угрожающе поднес кулак к его носу. После этого Гажо, как неблагонадежного, внесли в список лиц, подлежащих внеочередному призыву.
Роту, в которую он был зачислен, без всякой подготовки сразу бросили на передовую. Советские танкисты распотрошили ее буквально в несколько минут. Солдаты бежали куда глаза глядят. Гажо вместе с товарищем пешком добрался до Серенча и, загнав там на толкучке военную форму, три дня скрывался в лесу. Однако жандармы все же схватили его, избили в кровь и связанного отправили по этапу в Мишкольц. Увидев родные места, Гажо не мог усидеть в телеге. Ему удалось избавиться от веревки, но тут на него набросились конвойные. Одного он сшиб с ног, другой выстрелил из винтовки слишком поздно и промазал. Но в тот же день Гажо снова схватили.
На этот раз его доставили к подпоручику, который считал себя знатоком человеческой психологии и решил поговорить с дезертиром по душам. Упитанный, холеный офицер, не вынимая изо рта сигареты, тихо и убежденно разъяснял беглецу, что сегодня все венгры поставлены перед невероятно трудным выбором и им не остается ничего другого, как примириться с меньшим из двух зол и держаться в эту трудную годину за немцев. Честные люди, разглагольствовал подпоручик, должны сейчас показывать пример преданности и стойкости. Однако Гажо собственными глазами видел, как разбегается хортистская армия, и слова офицера произвели на него совершенно противоположное впечатление, окончательно убедив его в слабости и близком крахе прогнившего насквозь строя. За все время беседы он не произнес ни звука. В ответ на повторный вопрос уже начавшего сердиться подпоручика, желает ли он что-либо добавить, Гажо выдавил из себя только «нет». Офицер, не успокоившись, продолжал приставать к нему с расспросами, и тогда Гажо заявил, что отказывается беседовать с господином подпоручиком о подобных вещах. Большего из него выудить так и не удалось. Гажо увели. Офицер опять закурил и, окутанный клубами табачного дыма, встал возле окна, недовольно глядя на улицу. Шел дождь, и подпоручик весь день не мог избавиться от подавленности, а вечером он, вспомнив об этом разговоре, исписал в своем дневнике полторы страницы, рассуждая о моральном духе нации, который, вследствие ошибок предшествующих поколений, в решающие часы истории, судя по всему, оказался явно не на высоте.
Гажо вместе с бумагой, где подробно описывались его проступки, отправили в Эгер, но, поскольку и там начальство вовсю упаковывало чемоданы, отослали сначала в Вац, а потом в Дьёр. По дороге бумага затерялась, и к Дьёре Гажо был просто-напросто зачислен в ту самую резервную роту, где служил Пинтер. Среди царящего повсюду хаоса о нем попросту позабыли. И это углубило его презрение к существующему строю. За свою недолгую жизнь он успел усвоить, что официальные власти действуют безошибочно и всегда находят способ расправиться с теми, кто им не угоден. Гажо полагал, что за неподчинение властям он крепко взят на заметку и на всех сторожевых постах, в казармах и учреждениях за ним следят все офицеры, полицейские и даже, пожалуй, железнодорожники и почтальоны. Его теперешняя безнаказанность представлялась ему признаком разложения существующей власти.
— Это не солдаты, а сапожники! — твердил он Пинтеру, спавшему на соседней койке.
Начало их дружбе положило то обстоятельство, что судебный лист на Гажо какими-то неведомыми путями армейской бюрократии, с опозданием в несколько недель, все же очутился в роте. В отсутствие ротного командира этот важный документ принял писарь подразделения Золтан Пинтер. Прочитав бумагу, он был поражен похождениями своего соседа. Он и сам уже не одну неделю вынашивал мысль о побеге, но все никак не мог решиться. По ночам он часто не мог заснуть, размышляя о том, что же ему делать.
Гажо, который в это время спал сном праведника, даже присвистывая, казался ему теперь храбрым и ловким человеком, живым укором его постоянным колебаниям. Поступившую бумагу Пинтер не зарегистрировал, никому не показал, но она весь день жгла ему карман, и вечером он отдал ее Гажо. Утаить документ, направленный из штаба дивизии, считалось серьезным проступком, и это могло плохо кончиться и для Пинтера, и для Гажо. Спустя четыре дня оба ушли из роты, намереваясь туда больше не возвращаться.
— Ты почему решил бежать? — спросил тогда Гажо, не скрывая настороженности и сверля своими черными глазами лежащего на соседней койке темноволосого долговязого вольноопределяющегося, будто проверяя, не кроется ли тут ловушка.
— А зачем мне оставаться? — вопросом на вопрос ответил тот. После долгих мучительных колебаний он с облегчением почувствовал, что теперь может хоть кому-то доверять. Ему казалось, что Гажо избавил его от большей части тревог и забот.
Подделав увольнительную, он завоевал полное доверие приятеля. Такого удобного, безопасного и предусмотрительного способа дезертирства тот и представить себе не мог и теперь, разглядывая выданный на его имя документ, только диву давался. С этой минуты Гажо смотрел на Пинтера преданными глазами и всю дорогу от Дьёра до Будапешта развлекал его своими нескончаемыми рассказами. То, что они видели по пути: паника, хаос, бесконечный поток беженцев, телег, автомашин на шоссе, недалекая орудийная канонада и бомбежки — все это лишь подкрепляло его уверенность в том, что дни нынешнего режима сочтены. Злорадство, презрение и удовлетворение тем, что он снова обвел начальство вокруг пальца, вызывали у него на губах ту самую таинственную усмешку, смысла которой до сих пор не мог понять его спутник.
Открыв дверь, Пинтерне увидела в темном проеме лестницы двух солдат. Сердце ее учащенно забилось, и она, запахнув на груди халатик, вышла за дверь. Волнение и полумрак помешали ей сразу же узнать Золтана, тем более что она никогда еще не видела его в военной форме. От холода на лестничной клетке женщина поежилась:
— Кто вы? С письмом от сына? А сам он не мог приехать?
Золтан тихо засмеялся и сказал, изменив голос:
— Да беда с вашим сыном, мадам. Арестовали его, видите ли, и только за то, что он уже две недели не моет ушей…
— Ах ты, озорник!.. Постыдился бы! — Пинтерне при жалась к широкой груди Золтана, но тут же отпрянула и, схватив сына за руку, потянула его в квартиру. — Ну-ка покажись! Как на тебе сидит этот френч! А похудел-то как…
Золтан обернулся назад:
— Мама, я не один. Мы прибыли вдвоем с моим другом Гажо…
— Входите, входите скорее, а то все тепло выйдет!
Пинтерне впустила второго солдата и поспешно захлопнула дверь. В передней Гажо, смущенно улыбаясь, снял шапку. Женщина подала ему руку, не спуская глаз с Золтана:
— Боже, а я-то подумала, уж не отец ли это! Он все еще не вернулся… Сынок дорогой, как же ты похудел!.. Да сними ты наконец этот противный вещмешок!
Пинтеры жили на втором этаже увитого диким виноградом дома. Окна всех трех комнат выходили на спортплощадку, где летом играли в теннис, а зимой катались на коньках. Центром квартиры была столовая, направо от нее находилась спальня родителей Золтана, директора гимназии Элемера Пинтера и его жены, а налево — комната братьев, Гезы и Золтана, до сих пор почему-то называвшаяся детской. Здесь была собрана небольшая библиотечка юношей и стоял простой широкий стол из гладко оструганных досок, на котором чертил и рисовал инженер-стажер Геза. Стены в комнате были увешаны разными схемами и фотоснимками.
Геза выглядел гораздо старше Золтана, хотя на самом деле разница в их возрасте составляла всего два года. Он был также велик ростом, но уже начал слегка полнеть, волосы на затылке у него заметно поредели, а во время черчения ему приходилось надевать очки в роговой оправе.
Геза вышел из детской в махровом халате; по-видимому, он только что оторвался от работы или от чтения — в руках у него все еще были очки.
Братья ограничились крепким рукопожатием: поцелуи и объятия у них не были приняты.
— Дезертировал? — сразу спросил Геза брата.
— Боишься, наведу на тебя нилашистов?
— Болван ты!
Обычно Геза старался не прибегать к подобным выражениям, но ехидные слова брата вывели его из себя. Тот продолжал подшучивать над ним, как в детстве.
— А ты?
— Все еще в военном министерстве.
— А его разве не эвакуировали?
— Я остался…
Золтан тихо засмеялся:
— Словом, дезертировал? И наводишь на меня нилашистов?
— Не говори ерунды!
Гезу особенно задело то, что брат назвал его дезертиром в присутствии незнакомого человека. Он служил в инженерном управлении военного министерства, где ему удалось попасть в число тех, кто подлежал отправке на запад в последнюю очередь. Накануне отъезда, имея постоянное разрешение ночевать дома, Геза слег в постель, раздобыв медицинскую справку о необходимости соблюдения постельного режима, и благодаря этой бумажке сумел в решающий момент без особых осложнений избежать эвакуации. С тех пор он сидел дома, не появляясь даже на лестнице, и при каждом звонке запирался в своей комнате. Мать, не имеющая теперь ни минуты покоя, на всякий случай подготовила ему еще более надежное убежище: в стенку вентиляционного колодца были вбиты три крюка, чтобы через окно ванной комнаты можно было спуститься на темное колодезное дно и переждать там возможный обыск квартиры.
Тем временем Пинтерне разобрала вещмешки, истопила ванную, а потом осторожно вошла в столовую и встала у стены, разглядывая своих уже совсем взрослых сыновей. На глазах у нее опять выступили слезы, руки нервно перебирали ключи в кармане фартука.
— Теперь-то хоть никуда не уйдешь? — спросила она младшего.
Золтан закурил сигарету «Гонвед», угостил брата:
— Говорят, Будапешт полностью окружен.
— Боже! Кем же это?
Сын хмуро улыбнулся:
— Русскими, мама.
Геза тоже остолбенел:
— Когда это произошло?
— Говорят, сегодня вечером. — В этот момент издалека донесся гул, от которого слегка задрожали оконные стекла. — Точнее, пожалуй, это происходит именно сейчас.
Пинтерне схватила его за руки:
— Золика, сынок, умоляю, не уходи! Убьют ведь! Я тебя так спрячу, что никто не отыщет! Двери не открою, кто бы ни звонил!
Золтан на секунду закрыл глаза:
— Мы еще поговорим об этом, мама. Ты знаешь, я ведь не один.
— Если твоему другу негде жить, пусть остается у нас. Только молю, не уходи, сынок, у меня без тебя минуты спокойной не будет. Вот и отец ваш… Где его только нелегкая носит? Вот-вот пробьет восемь…
— А где он?
— Должен быть в школе, — скороговоркой ответила женщина. — Работает, бедняга, с утра до поздней ночи. И без всякой помощи, все делает один… Даже сегодня, на рождество… Они там упаковывают в ящики физические приборы. Такой дотошный, никому ничего не доверяет. «Мой долг, — говорит, — все спрятать в безопасном от бомбежек месте, чтобы сберечь школьное имущество. Я за него отвечаю…»
Пинтерне поочередно приготовила обоим солдатам ванну. Золтан, погрузившись в теплую воду, тут же заснул. Пришлось его будить. У Гажо не оказалось сменного белья, и женщина отдала ему накрахмаленное и выглаженное белье из запасов сына. Они едва успели привести себя в порядок, как вернулся, директор школы Пинтер.
Он выглядел усталым и раздраженным, его настроение не улучшилось даже от приезда Золтана. До него тоже дошли слухи, что город окружен. Он устало опустился в кресло, пригладив натруженными длинными пальцами редкие седые волосы.
— В газете, конечно, об этом ни слова, — проговорил он, брезгливо откладывая в сторону газету «Оссетарташ». — Только злобное, бессмысленное гавканье. Твердят одно и то же: международное засилье евреев, плутократия и так далее… Хортистский режим предал-де «сегедскую идею», отсюда и происходят все беды. Западная культура разлагает молодежь… Подумать только, каннибалы в роли защитников культуры! Вот, взгляните: «Обергруппенфюрер «партии скрещенных стрел» рассказывает о двух месяцах своей работы». — Он свернул газету и с отвращением бросил ее на диван. — Надо признать, поработали они основательно. Во всем городе не сыскать ни грамма муки. А по Цепному мосту почти невозможно пройти: продырявлен, точно сито… — Директор с досады поперхнулся — он проговорился: его школа находилась в Буде, и путь к ней лежал вовсе не через Цепной мост. — Пришлось мне зайти и в управление…
…Рождество символизировала лишь одна-единственная сосновая ветка. У Пинтерне, пока она, как и в прежние добрые годы, зажигала свечи, по лицу катились слезы. Они капали на ее темное платье, не прикрытое по случаю праздника передником, а она даже не могла утереть их, так как платок остался в кармане фартука.
Геза сел за рояль и заиграл «Ангела с небес». Вместе с ним пела только мать; директор недовольно промычал пару тактов и бросил. Золтан и Гажо молчали.
Мрачное настроение не развеялось даже за столом, во время ужина. Директор, обычно легко находивший тему для разговора, начал было рассказывать о рождественских праздниках в осажденном Париже 1870 года, когда на рынках выстраивались длинные очереди за собачьим мясом, люди прятались от орудийного обстрела в подвалах, а все каштаны на Монмартре были срублены на дрова, но тут же, задумавшись, замолчал, без всякого аппетита ковыряясь в своей тарелке, и только спросил у Гажо, откуда он родом и какая у него профессия.
Поначалу гость почти не раскрывал рта, стесняясь общества столь образованных людей. Но затем уютное домашнее тепло, обильный ужин и несколько рюмок красного вина придали ему храбрости, и его уже начали раздражать чуть снисходительные вопросы директора о том, верят ли еще у них, шахтеров, в существование этакого горняцкого гномика с зеленым колпаком на голове.
«Ты что, меня корзинщиком считаешь?» — подумал сердито Гажо. Корзинщиками у них звали горняков-сезонщиков, жителей соседних сел, которые нанимались работать на шахту только зимой, принося забойщику в подарок сало и ветчину. С некоторым вызовом он стал рассказывать, как ему удалось бежать по дороге в Мишкольц, как он оглушил ударом бутылки одного за другим жандармов, которых в его воспоминаниях оказалось уже не два, а четыре, и как под треск завязавшейся перестрелки спрятался в лесу, получив пулю в мякоть бедра, на что, впрочем, человек с его здоровьем может и внимания не обратить.
Директор нервно сдавил в пальцах хлебный шарик:
— Ну а сейчас вы прибыли надолго? То есть, собственно говоря, я бы хотел знать, как оформлен ваш отъезд из воинской части…
— А мы, собственно говоря, дезертировали, — ответил Золтан, повторив любимое выражение отца.
Элемер Пинтер, опершись ладонями о край стола, весь подался вперед, и на его носу с горбинкой выступили блестящие капельки пота.
— И ты говоришь об этом так, между прочим? Странновато… А где вы собираетесь жить, питаться и так далее, если ты вообще расположен об этом говорить?
— Они пока останутся у нас, — вместо Золтана ответила мать.
Директор вскочил со стула, по старой учительской привычке заложив руки за спину и раздраженно пощелкивая пальцами, принялся нервно ходить по комнате.
— Об этом не может быть и речи. Прошу тебя, Эржебет, даже не заикайся об этом, это чистый абсурд. Прежде всего это, разумеется, было бы неосмотрительно и опасно для них самих, а также, собственно говоря, и для всей нашей семьи. — От волнения матово-бледное лицо директора потемнело, а кадык заходил ходуном. — Видимо, вам не попадались на глаза расклеенные повсюду объявления, что дезертиры и все, кто их укрывает, подлежат… тут же на месте… смешно!
— А куда им идти? Вернуться в свою часть они уже не могут. Они же сказали, что город окружен!
Женщина глотала слезы, лицо ее горело. Но она сдерживала рыдания, чтобы не накалить и без того напряженную атмосферу. Она все еще надеялась, что выдержка и благоразумие смогут предотвратить распад семьи. Директор стукнул по столу ладонью:
— Все равно оставаться здесь им нельзя. Что ты хнычешь?..
— Я не хнычу… — Пинтерне громко разрыдалась. — А ты даже сейчас только о себе и печешься! Думаешь, я не знаю, что и сегодня… Боже, в чем я перед тобою согрешила?
— Пустые слова! Ими сыну не поможешь! Пойми же, прошу тебя, что оставаться им здесь ни в коем случае нельзя. Ведь если их начнут искать, то прежде всего придут сюда. Возвращаться в часть они не хотят — здесь я молчу, это пусть решают под собственную ответственность. Но, собственно говоря, формировать в своей квартире гарнизон из беглых солдат я просто не разрешу… Да-да, плац-команду из дезертиров, — повторил он то же самое другими словами: уж очень ему понравилась собственная мысль.
Гажо почувствовал, как лицо его багровеет от прилива крови.
— Обо мне прошу не беспокоиться, я и сам здесь не останусь!
— Скажите пожалуйста! А куда вы денетесь? Будете ночевать на улице? Вы просто забываете, что я учитель… смешно! Ступайте к любому своему родственнику или знакомому, все равно там вы будете в большей безопасности. Да вот, например, пятикомнатная квартира Эндре Коха, она сейчас совершенно пуста…
Золтан, точно над ухом у него жужжало надоедливое насекомое, не больше комара, с полным безразличием водил ногтем по скатерти. Однако, услышав последнюю фразу, он встрепенулся и спросил отца:
— А куда уехали Кохи? На Запад?
Эндре Кох, родственник матери, работал главным инженером на одном крупном машиностроительном заводе, и в силу различных обстоятельств встречаться им приходилось редко. Его семья жила в Пеште, на улице Ваци, и, после того как завод был демонтирован, выехала в Австрию. Ключ от квартиры Кохи оставили Пинтерам.
— Осел он лопоухий! — покачал головой директор. Видя, что никто ему не перечит, он после только что пронесшейся бури попытался отыграться за счет третьей стороны. — Неделями ломает себе голову, просит у всех совета, а в конце концов уезжает! Можно подумать, что ему, Эндре Коху, ничего за это не будет! Глупое заблуждение: по меньшей мере это будет стоить ему должности! Я не удивлюсь, если после всего происходящего одержат верх жаждущие мщения проеврейские элементы. Самому мне, разумеется, опасаться нечего, но Шейлок не станет мерить на аптекарских весах, на сколько у Эндре Коха квалификации и на сколько коррупции. Он его просто выгонит вон, а на его место посадит кого-нибудь из своих. Мы уже видели смену режима… и не только видели, но и пережили…
Нервозность директора росла; впрочем, домой он вернулся уже раздраженным. Послеобеденные часы он провел не в школе, и все присутствующие, за исключением Гажо, хорошо знали это. Он был у любовницы, чье имя они тоже знали, — у Пирошки Шароши, тридцатилетней учительницы, жившей в центре города, с которой он вот уже три года проводил каждый вечер. Сегодня у них произошла очередная ссора. Учительница снова настаивала, чтобы директор бросил семью и женился на ней. Однако и на этот раз ей не удалось добиться от него определенного ответа, и она просто выставила его за дверь.
— Смена режима… только прошу правильно меня понять… речь идет всего-навсего о замене одной бюрократии другой. Эпоха революций давно миновала, ныне это признают даже марксисты-ортодоксы. Ведь Маркс предсказывал, что сначала социализм восторжествует в промышленно развитых странах. А получилось как раз наоборот: революция вспыхнула в полуазиатской, отсталой России. Разумеется, и это оказалось, собственно говоря, не тем, чем надо: родился лишь новый вид бюрократии. Надо трезво смотреть на вещи. Взять хотя бы городского квалифицированного рабочего или, если хотите, шахтера: по вечерам он копошится в собственном саду, а его сына, когда он нарядится в субботу вечером, чтобы пойти на танцы, даже я не отличу от отпрысков мелкобуржуазных семей, воспитанных на последних кинофильмах. У крестьянина одна мечта — жить по-городскому; он уже разрешает своей дочери стричь и завивать волосы, покупает ей велосипед, а завтра, возможно, купит даже пианино. Есть у нас в школе ученик по фамилии Барань…
Золтан слегка задремал, сидя за столом, но тут не удержался и перебил отца:
— Да уж конечно, в Гечейе, где мы были в прошлом году на практике, батраки наверняка копили деньги на пианино — именно поэтому они ели всю неделю жуткую бурду, а в ноябре еще ходили босиком…
Директор воздел руки к небу:
— Откуда тебе знать крестьянина?! Крестьянский уклад у нас формировался тысячи лет, это самый таинственный, самый сложный характер! Ты случайно что-то заметил и сразу возводишь это в закон, раз сам видел. А в то же самое время не видишь, что Венгрия постепенно и незаметно выродилась в мещанскую страну, где может смениться лишь форма бюрократии, а революции больше никогда не будет…
Гажо, щелкавший орехи, чтобы не терять времени даром, слушая рассуждения директора, вдруг встрепенулся:
— Стреляют…
Элемер Пинтер не любил, когда кто-то прерывал ход его мыслей:
— Что такое?
— Русская артиллерия… — Гажо рукой указал на окно. Вдали снова слышалась орудийная канонада.
— Да, доложу я вам! Спасибо великому другу нашего народа Адольфу Гитлеру… да и сам он не больше чем спятивший с ума мещанин! Маляр в маске Зигфрида, теперь уже в третьем акте. Остроумно написал, скажу я вам, Сальвадор да Мадарига…
Однако на этот раз изложить свои взгляды директору так и не удалось. Неожиданно стены здания потряс гулкий взрыв. Всем почудилось, что дом вот-вот рухнет. Посыпались оконные стекла, комната вмиг наполнилась пылью и дымом, со стен одна за другой попадали картины. Люстра закачалась, отбрасывая на стены колеблющиеся тени. Геза, побледнев, рывком вскочил со стула. Директор от страха взвизгнул неестественно высоким фальцетом и, втянув голову в плечи, пригнулся к столу. Но пострадавших не оказалось. Выяснилось, что на спортивной площадке перед домом разорвался снаряд, слегка встряхнув здание, причем воздушной волной выбило оконные стекла на всех пяти этажах фасада.
Утром, направляясь обратно в Пешт, они задержались возле небольшой воронки, вырытой снарядом в красноватом грунте теннисного корта. На площадке зияли еще шесть-восемь старых воронок со следами извести от сохранившейся разметки, сетка вокруг корта была порвана во многих местах. Золтан уговорил Гажо спуститься к озеру. Лед на темной поверхности воды был настолько тонок и прозрачен, что хорошо просматривались белые камни на дне и крохотные рыбешки, проворно снующие вдоль берега. Гажо бросил кирпич — лед проломился и рыбки сразу же пустились наутек. Вверх выплеснулся фонтанчик воды.
Об этом будайском озере в народе ходило множество легенд, в детстве они сильно занимали Золтана. Во всей округе не было места для игр заманчивее, чем этот таинственный уголок, густо заросший камышом и кустарником. Озеро почему-то называли Бездонным. Говорили, что когда-то здесь стоял кирпичный завод, который вдруг провалился под землю, и провал наполнился водой. Однажды вода в озере забурлила, окрасилась в гневно-желтый цвет и выбросила на поверхность массу дохлой рыбы. А несколько лет назад один врач из Буды, завсегдатай кафе «Хадик», на пари взял лодку с веревкой и долго плавал по озеру, но, говорят, даже на трехсотметровой глубине не достиг дна. Инвалид войны, работавший сторожем на озере, божился, что вода отсюда имеет непосредственный сток не куда-нибудь, а прямо в Атлантический океан.
Солдаты прошли до железнодорожной насыпи, так как Геза предупредил их, что на Кругу у всех прохожих проверяют документы. Но как только они свернули на улицу Фехервари, Гажо вдруг остановился и указал рукой вперед. На тротуаре возле церкви стояли двое военных.
— Ну и что ты нашел в них особенного? — спросил его Золтан.
— Жандармы. Видишь, шапки с козырьками.
Оба быстро повернули назад и, идя вдоль насыпи, переулками спустились к Дунаю. Сегодня город уже не казался им столь безлюдным, однако трамваи все еще не ходили. Добравшись до набережной, они направились к мосту. В их рюкзаках лежал двухдневный запас продовольствия, гражданская одежда и несколько книг из библиотечки Золтана.
Уровень воды в Дунае был необычно высоким, а от самой воды, мутной и грязной, веяло холодом. Вдоль реки гулял ветер, вздымая темно-зеленые волны. Оба солдата торопливо и молча зашагали дальше.
«Что он все время ухмыляется?» — недовольно подумал Золтан, краешком глаза косясь на Гажо, который шел на полшага позади него.
После прибытия в Будапешт его спутник уже не казался ему столь необходимым. Хорошо знакомые улицы, площади, дома, среди которых он вырос, вернули ему уверенность в себе, и у него даже пропало настроение разговаривать с Гажо. В Дьёре и в пути он видел в Гажо самобытного, во многих отношениях замечательного человека, а теперь интерес к нему как-то сразу поблек. Оказавшись в большом городе, тот растерялся, то и дело оглядывался и стал для Золтана уже скорее обузой, чем поддержкой. Золтан с досадой думал о том, что, возможно, несколько недель им придется просидеть взаперти в одной квартире. Теперь ему больше хотелось побыть одному: ведь, кроме совместного бегства из части, его с Гажо почти ничто не связывало.
Золтан твердо решил, обосновавшись в квартире Коха, попробовать заниматься, готовиться к экзаменам. Он положил в вещмешок несколько учебников, хотя сейчас ему никто не мог сказать, когда предстоят экзамены и будут ли они вообще. Но одна мысль, что он будет читать дневники Сечени и книгу Вилмоша Толнаи об обновлении языка, приятно согревала его сердце; он словно вновь ощущал привычный кисловатый книжный запах — это еще больше отдаляло его от Гажо.
«Только бы ты молчал! Нам ведь не о чем разговаривать», — твердил он про себя. Но Гажо и не думал ничего говорить. Он чувствовал, что товарищ его явно не в духе, и не хотел нарушать ход его мыслей. Он поглядывал на птиц, облепивших голые ветви деревьев возле Технического института: одни воробьи, и ничего больше. Птиц Гажо изучил хорошо: в детстве он частенько наблюдал за ними на гористом лесном склоне возле дома, когда вместе со сверстниками ставил на них силки. Волнообразные родные холмы Бюкка, богатый лес с разнообразной растительностью казались ему сейчас, в этом пустынном и сером городе, недоступно далекими и милыми, но если мысли его витали где-то далеко, то глаза бдительно наблюдали за улицей. Он почти радовался, как только удавалось заметить очередную опасность: ведь он мог предупредить Пинтера и показать тем самым, что без него тому никак не обойтись.
Небо, затянутое свинцовыми тучами, было монотонным и скучным, точно в городе никогда не показывалось солнце. Вдоль грязной улицы, которую в последние дни совсем не подметали, ветер гнал клубы пыли, мусор, обрывки газет. Из часовни на площадь Геллерта просачивались торжественно-тихие звуки органа. По мосту проходил отряд эсэсовцев — молодых рослых парней, вооруженных автоматами и одетых в пестрые полевые комбинезоны. Они нестройно горланили песню о фатерланде. Прохожие, в большинстве уже знавшие о том, что Будапешт окружен русскими, опускали пониже головы и спешили пройти мимо.
Новенькие сапожки гитлеровцев с короткими голенищами, аккуратно подогнанное снаряжение, налитые здоровым румянцем щеки и показная бодрость были вызывающе демонстративны в этом многострадальном, парализованном городе.
Золтан тоже помрачнел. У него возникло неопределенное, но угнетающее предчувствие: раз гитлеровцы поют, значит, война в Будапеште затянется надолго. Над водой парили чайки. Лениво взмахнув крыльями, они почти неподвижно повисали в воздухе рядом с мостом, поглядывая своими маленькими черными глазками на прохожих и требовательно крича, почти рыдая. Но крошек им никто не бросал. Золтан глядел вниз, на Дунай, на завихрения водяных струй возле каменных опор, на то, как свирепо бушует под мостом поток, словно стремясь вырваться из окруженного города.
У моста на пештской стороне по-прежнему стоял на посту жандарм с металлической бляхой на груди, но он не удостоил их даже взгляда: по мосту проходило довольно много народу, в том числе и солдат. Дойдя до улицы Ваци, они свернули налево и через несколько минут оказались возле массивного пятиэтажного углового дома, изуродованного какими-то куполами и старомодной лепкой. Здесь и находилась брошенная квартира Кохов. Никого не встретив на полутемной лестнице, они поднялись на третий этаж.
Золтан достал ключ, отданный ему матерью. Однако, несмотря на все его старания, он почему-то не мог не только открыть замок, но даже вставить ключ в замочную скважину. Они беспомощно топтались на лестнице, думая уже, что Пинтерне дала им не тот ключ, как вдруг послышался скрип и дверь приоткрылась. Золтан, поразившись, отступил назад, увидев в проеме двери лохматую голову своего родственника Тивадара Турновского.
— Дядюшка Тото! А вы что здесь делаете?
— Живу, сынок! Живу здесь, — ответил долговязый, необыкновенно тощий человек приветливым фальцетом, который частенько передразнивала вся родня, как только речь заходила о Турновском, или, как его звали в семейном кругу, дядюшке Тото. — А я ведь узнал, что это ты, сынок. Провертел в двери дырочку, заглянул в нее и сразу увидел, кто звонит. Выходи, Илма, — сказал он, обернувшись и застегивая добротную шубу, наброшенную поверх пижамы.
— Кто это? — послышался женский голос.
— Всего-навсего Золтан. Золтан Пинтер.
Турновскине радостно воскликнула вполголоса:
— Сию минуту, только приведу себя в порядок…
— Проходите, пожалуйста, пока сюда. Здравствуйте, юноша! Инженер Турновский, — вежливо представился он, подавая руку Гажо, и впустил их в холодную, продуваемую сквозняком комнату, где не было ни одного целого окна. — Еще не успели обжиться, только позавчера переехали с горы Напхедь. Ты ведь понимаешь, сынок, что нам нужно было непременно сменить на время свою квартиру…
Инженер многозначительно взглянул на Золтана, потом с плохо скрытым сомнением — на Гажо, а затем вопросительно — опять на Золтана. На его худом, продолговатом лице со слегка горбатым носом отчетливо отражалась быстрая смена чувств.
Золтана всегда разбирал смех при разговорах с Турновским. Он старался не глядеть тому в глаза.
— Не беспокойтесь, дядюшка Тото… Мы с моим другом Гажо тоже хотим на время сменить квартиру.
Лицо инженера светилось радостью, как от приятного сюрприза.
— Хотите остаться здесь? Я очень рад, сынок, от всей души… Располагайтесь, выбирайте помещение! Большего счастья нам с женой и желать нельзя! Правда, живет здесь и еще кое-кто, но места все равно больше чем достаточно! Четыре пустые комнаты! Окна, к сожалению, все выбиты, но мы их заклеим бумагой. Я просто сглупил: знал бы — привез бы стекло из Буды. У нас его там в подвале тридцать листов…
Золтан с трудом сдерживал смех, видя, что Турновский ведет себя как предупредительный хозяин: ведь прав на эту квартиру у инженера было еще меньше, чем у них.
— Но как вы сюда проникли? Ведь ключ-то был у моей матери…
— Не изволите ли закурить? — предложил Турновский, протягивая им свой фамильный серебряный портсигар. — Все очень просто. Узнав, что Кохи укатили на Запад, я сказал жене: «Собирай, милая, вещички, переезжаем в Пешт. Квартира эта послана нам самим господом богом». Что же касается замков, то к каждому из них нужен подход. Аккуратный, тонкий, к каждому свой. Отвертка, зубильце, напильник… — Инженер сопровождал свои слова негромким писклявым смехом, один за другим вытаскивая из кармана шубы инструменты, которые называл. — Что делать, сынок, такая уж у меня привычка, теперь я всегда держу при себе всякие полезные вещицы…
Тивадар Турновский приходился Элемеру Пинтеру не то двоюродным, не то троюродным братом — Золтан точно не знал. Он возглавлял патентное бюро, унаследованное от тестя, покойного Ене Гольдмана. Увидев парней, Турновский сразу смекнул, что двое солдат в квартире сделают его жизнь намного безопаснее. К тому же он подумал, что теперь уже не ему придется носить из подвала и колоть дрова для печки.
Дверь в соседнюю комнату была завешена персидским ковром, чтобы леденящий ветер не выдувал тепло. Ковер заколыхался, и в комнату в бархатном, цвета морской волны, длинном халате, в отделанных мехом домашних туфлях на высоком каблуке, накрашенная, с раскинутыми по плечам волосами вошла Турновскине.
Она явилась перед солдатами, точно хозяйка волшебного замка. Золтан невольно встал, а следом за ним — и Гажо. Жене Турновского было далеко за сорок, и в ее темных волосах уже искрились серебристые пряди, но зеленовато-желтые, неестественно большие глаза, гладкое смугло-коричневое лицо еще привлекали внимание, и в утреннем полумраке комнаты она могла показаться даже красивой. Она не шла, а важно шествовала к ним, горделиво неся свое налитое, упругое тело никогда не рожавшей женщины, шла, громко шурша подобранным к цвету ее глаз тяжелым бархатным халатом, в разрезе которого то и дело сверкала обнаженная нога. Здороваясь, она на миг задержала свою руку в широкой ладони Золтана, а потом плавно подала ее Гажо, бросив любопытный взгляд на незнакомого солдата. Комната мгновенно наполнилась терпким ароматом ее духов. Гажо крепко пожал расслабленную ладошку женщины, и Турновскине из-под полуопущенных век, полуобернувшись, через плечо, вновь удивленно на него взглянула.
— Золтанчик! — воскликнула она, взяв Пинтера за руку и увлекая всех в натопленную комнату. — Вы тоже солдат? Не обращайте внимания, я знаю, здесь беспорядок. Ой, вы случайно не захватили парочку пластинок поинтереснее?
— Ах черт, как это я вдруг забыл?! А ведь столько об этом говорили, верно, Гажо? — Золтан, утрированно сокрушаясь, покачал головой, но женщина, по-видимому, даже не заметила издевки.
— Здесь есть патефон, но только одна приличная пластинка — прелюдия «До диез минор», а вы же знаете, Золика, что я не выношу Рахманинова! Чересчур слащав! Ужасный вкус у этих Кохов! Одни неаполитанские серенады да венгерские народные песни! Но мы потом сыграем с вами в четыре руки, правда? А друг ваш не играет на рояле? Может, на скрипке? Можно было бы устроить небольшой домашний концерт…
— Я играю на трубе, — заметил Гажо.
Женщину эту Золтан вообще-то почти не знал. Родственных контактов Турновский не поддерживал и заходил к ним только по делу, причем всегда без жены. Но родственники все-таки были в курсе их жизни, хотя женщины из их семьи тоже не стремились к дружбе с дочерью какого-то Гольдмана. У Пинтеров они ужинали лишь однажды, года полтора назад, вскоре после высадки союзников в Сицилии. Это событие сильно занимало тогда директора школы. Он вдруг проникся желанием поближе познакомиться с Турновскими, особенно после того как окольными путями до него дошло известие, что супруга инженера считала их антисемитами.
Золтану, который терпеть не мог семейных ужинов, увернуться на сей раз не удалось. Отец настоял на его присутствии, чтобы Турновские не подумали, будто молодой студент одурманен оголтелой расовой пропагандой и не желает сидеть с ними за одним столом. Впрочем, вечер прошел весьма приятно. Золтан объяснял супруге Турновского, как наука, сравнивая названия животных и растений на разных языках, установила, что родина угро-финнов находится на далеких берегах Волги. Женщина, которую больше, чем сам предмет разговора, захватил юношеский энтузиазм Золтана, оказалась прекрасной собеседницей. Потом они слушали пластинки. Теперь Золтан, обладавший исключительно цепкой памятью, в одинаковой мере хранившей и важное, и второстепенное, безошибочно воспроизвел в уме реплику, брошенную тогда Турновскине. Она сказала о Рахманинове абсолютно то же самое, что и сегодня.
В комнате, куда их теперь провели, окна были целы, в печке горел огонь, а только что прибранные постели еще хранили ночное тепло человеческого тела. После сурового мужского общества в дьёрской казарме, невзгод двухдневного пути и нервозной обстановки в родном доме здесь, в самом центре осажденного города, двое молодых солдат вдруг попали в нежную и дружескую атмосферу женской теплоты. В этот момент отворилась другая дверь и в комнату вошла девушка.
— А вот и наша Ютка, — представил Турновский.
Девушка остановилась возле стены, царапая ногтем штукатурку. Взгляд ее черных глаз, точно парящая в воздухе птица, задержался сначала на одном, потом на другом юноше, а затем медленно поднялся к потолку. Девушка была совсем молоденькая, с темно-русыми волосами, в светлой блузке и голубой юбке, вся такая чистая и простая, словно грусть. Золтан изумленно взглянул на нее, но тут же резко отвернулся и больше не поднимал на нее глаз.
К вечеру окна в комнате, где намеревались поселиться юноши, были заклеены. У Турновского нашлась полупрозрачная бумажная пленка. Ее намочили и с помощью клейстера натянули на раму. Белья, одеял и прочего было предостаточно. Кохи уезжали столь поспешно, что даже оставили в кладовке мешок муки, картофель и варенье. Турновский считал все это своей собственностью, включая дрова в подвале, на которые он предъявил дворнику какую-то бумагу, полученную якобы от Эндре Коха.
Золтан и Гажо, благо других дел у них все равно не было, в первый же день притащили из подвала несколько вязанок дров и натопили печку. Инженер и здесь занавесил двери ковром, а щели заложил подушками. Получилось уютное помещение, вполне пригодное для жилья.
Наконец все было устроено, делать больше было нечего. Гажо со скуки отправился на кухню и, насвистывая, принялся колоть на пороге дрова. Тогда Турновский, сделав таинственный вид, пригласил Золтана к себе. Супруга его сидела тут же.
— Пользуясь случаем, сынок, хочу спокойно поговорить с тобой. Мы ведь родня, и таиться нам друг от друга нечего. Речь идет вот о чем. Здесь в доме никто не знает, как обстоит дело с твоей тетушкой Илмой. Правда, закон делает для нее исключение, поскольку она моя жена, но все-таки могут найтись чересчур ретивые люди… Мы и переехали-то с горы Напхедь потому, что там все нас хорошо знают. Возможно, нам предстоит пережить смутное время…
— Ну и что?
— Ну и… словом как родственника и как интеллигентного человека мы просим тебя лишь об одном: никому не рассказывай о нашей маленькой тайне… даже своему другу…
Золтан пожал плечами:
— Да я никому и не собираюсь рассказывать.
Турновский, просияв, встал и протянул ему руку:
— Ну тогда мы полностью понимаем друг друга… Замечательно! Уверен, придет время, когда у нас появится возможность отблагодарить тебя…
— О чем ты, Тото, хватит! — раздраженно перебила его женщина. — Я же сказала, что Золике даже напоминать об этом не нужно…
— Ты права, дорогая, но он должен все точно знать. Подойди сюда, сынок. — Инженер достал из ящика пачку бумаг и нашел свидетельство о рождении его жены. — Я тут тоже кое-что подправил. Скажи хотя бы, хорошо ли получилось? Смотри, вот графа о вероисповедании, а вот фамилия ее отца, которую мне, к сожалению, тоже пришлось слегка изменить. «Гольдман» звучит чересчур характерно, я заменил на «Гольдони»…
— Гольдони?
Турновский скромно улыбнулся:
— А что, неплохая идея, сынок? Выбрал из энциклопедии наиболее подходящую… Гольдони — распространенная итальянская фамилия, был даже такой драматург, так что, выходит, жена моя по происхождению итальянка. Неплохо, верно? Все обговорено до деталей. Дедушка ее был резчиком по камню в Венеции… — Инженер победно вскинул свою лохматую голову. — Ну, что скажешь? Только откровенно.
Золтан посмотрел документ на свет:
— Идеально.
— Бедный папа! Видно, ему сейчас спокойно не лежится в гробу, — вздохнула женщина с виноватой улыбкой.
— А эта девушка… тоже ваша родственница?
— Нет-нет, что вы! — ответила женщина, бросив взгляд на мужа. — Ютка — беженка из Трансильвании, мы взяли ее к себе. Она и по хозяйству нам помогает…
Золтан, еще раз пробежав глазами документ, положил его на стол:
— И где вы, дядюшка Тото, только научились такому мастерству?
— Определенный технический навык и немного находчивости. Я уже нескольким приятелям помог, и без всяких денег… А сейчас, знаешь ли, за добротные метрики дают тысячу пенгё. Можешь на меня, сынок, спокойно положиться, если в чем-нибудь…
— Это вы серьезно?
Золтан, немного подумав, достал увольнительную. Инженер окинул ее взглядом специалиста, и лицо его избороздили глубокие морщины. До сих пор он полагал, что с обоими солдатами все в порядке, и надеялся, что их присутствие лишь укрепит безопасность этого жилища. Однако увольнительная Золтана была действительна только до 29 декабря, то есть еще на четыре дня.
— Хм… здесь дело посложнее. Либо исправить двадцать девятое, но тогда выиграешь немного, всего пару дней, либо продлить ее с декабря по двадцать девятое января, но тогда надо будет переправлять и месяц, и год. Многовато, как бы бумага не порвалась. Да и вряд ли кто поверит, чтобы здоровому солдату предоставлялся сейчас пятинедельный отпуск. Стало быть, надо подделывать и дату выписки…
Золтан взял у инженера увольнительную и спрятал ее в карман. Турновский нервно барабанил своими длинными пальцами по столу:
— Ну-ну, погоди, может, все же кое-что и удастся сделать.
— Спасибо, дядюшка Тото, не беспокойтесь. Что-нибудь сами придумаем.
Вечер первого рождественского дня выдался тихим. Смолкла даже отдаленная канонада, лишь изредка с улицы доносились торопливые шаги запоздалого прохожего, и снова чернильная темнота поглощала все шумы. Немного спустя послышался разговор двух мужчин на немецком языке, и опять все стихло. Но теперь люди боялись даже тишины, живя в ожидании чего-то тяжелого и мрачного. Тишина была такая, что казалось, будто весь город засунули в плотный мешок, из которого нельзя высунуться, нельзя пошевельнуть ни рукой, ни ногой, а можно только беспомощно ожидать дальнейшего развития событий.
После восьми вечера высоко в небе начал кружиться самолет. Гул то усиливался, то замирал. Люди за опущенными шторами настороженно прислушивались, посматривали на потолок, и никто не мог с уверенностью сказать, чей это самолет — немецкий, русский или американский.
Поскольку Турновскине сослалась на головную боль, Ютка сама приготовила на ужин картошку с паприкой. Парни отдали ей банку говяжьей тушенки, которую носили в рюкзаке с самого Дьёра. Теперь хозяйство у них стало общим: весь свой скромный запас они объединили с тем, что нашли в кладовой. Запаса муки, жиров, картофеля, соли, пшена, паприки и лука могло хватить недели на две, — конечно, при соблюдении разумной экономии.
В доме не нашлось консервного ножа, и, когда Золтан появился на кухне, Ютка попросила его открыть банку перочинным ножом. На девушке был белоснежный выглаженный передник, а мягкие вьющиеся волосы с пробором перевязаны яркой лентой. Пока Золтан возился с консервами, Ютка накрыла большой раздвижной кухонный стол, время от времени помешивая картошку и иногда снимая пробу чайной ложкой, которую тут же ополаскивала водой. При этом от напряжения на ее светлом широком лбу, как раз над прямым носом, появлялась неглубокая вертикальная бороздка, придававшая ей серьезный вид. Она была худощава и хрупка, отчего выглядела совсем юной, лет двадцати, не более. Готовить на такую большую компанию ей наверняка еще никогда не приходилось, и, проникнутая чувством ответственности, опасаясь, как бы чего не напортить, она металась между столом, плитой и кладовкой. При этом она успевала заглянуть из-за спины Золтана на его работу и тут же спешила прочь, чтобы вытереть краем передника вымытый стакан или сдвинуть с конфорки кастрюлю.
Проворство девушки, ее неугомонные милые хлопоты совершенно не соответствовали мрачному, почти трагическому взгляду ее глаз из-под постоянно полуопущенных ресниц. Золтан невольно загляделся на ее возню, забыв о консервной банке, и тут же неосторожно порезал до крови палец острым краешком вспоротой жести. Ютка это заметила и моментально достала откуда-то белоснежный бинт.
— Спасибо, не надо, — пробормотал Золтан, стыдясь своей неловкости. — Обойдется…
— Нет, позвольте я перевяжу! — упрашивала девушка с такой трогательной заботой, что Золтан согласился.
Ютка проворно и умело перевязала ему палец, надорвав край бинта, связала его на запястье и, наклонившись к руке Золтана, затянула узел своими маленькими острыми зубками. На какое-то мгновение она вдруг застыла в этой позе, явно разочарованная тем, что все уже кончено и больше не нужно ее помощи.
— Мне очень нравится делать перевязку. Я как только увижу кровь…
Ужинали они все впятером на кухне, возле теплой плиты. Турновский вслух подсчитывал, на сколько им должно хватить продовольствия.
— Если считать в калориях, то хватит, — пояснял он, подхватывая вилкой кусок мяса, — но мой организм требует масла, сахара, фруктов. А где все это сейчас достанешь? Мне, собственно говоря, даже мясо с такой острой приправой нельзя есть…
Компот Турновскине дала только мужу. Инженер шумно втягивал в себя розоватый сок.
— Не сердитесь, дети, все равно этих нескольких банок хватит всего на пару дней… А у меня болит желудок, и, по правде говоря, мне надо бы посидеть на диете…
Золтан временами посматривал на девушку; на мгновение их взгляды встретились, словно у заговорщиков. Золтан тут же отвел глаза, чтобы не рассмеяться. За столом никто, кроме Ютки, этого даже не заметил. А она, слегка прикусив губку и широко раскрыв глаза, удивленно и с полной серьезностью уставилась на него. Ее лоб снова прорезала задумчивая складка: она, видимо, не понимала, почему этому юноше так весело.
Ужин был давно съеден, а тягостный вечер все никак не кончался. Взяв высокую круглую жестяную банку с табаком — когда-то в ней хранился китайский чай чикагской упаковки — Турновский скрутил цигарку и угостил парней. Постепенно кухня наполнилась тонким голубоватым дымком.
В тот вечер во всех домах и бомбоубежищах Будапешта люди говорили об одном и том же…
— По-моему, все это может затянуться еще на три-четыре месяца, — произнес инженер, откидываясь на спинку стула. — Но уж если мы выживем, то я больше никогда не буду знать подобных забот. Русские обеспечат меня и маслом, и молоком, и всем остальным, стоит мне только предъявить им свою переписку со швейцарцами и с фирмой «Манчестер Стил»…
Золтан досадливо откинул назад волосы, упорно спадавшие ему на лоб после вчерашней ванны.
— Но с чего вы взяли, что еще четыре месяца?.. Этого не может быть!
— Сынок, мы же окружены! — Своим длинным пальцем Турновский описал в воздухе круг. — Немцы в безвыходном положении, им остается только сражаться до последнего патрона. А русские? Ведь они будут обстреливать каждый подвал, в котором обнаружат хоть одного немца. И те, и другие — настоящие фанатики!
— Дядюшка Тото, почему вы говорите только о немцах и русских? А разве венгры не в счет?
Инженер развел руками:
— Ты же понимаешь, сынок, мы теперь находимся в районе боевых действий — на Будапештском театре германо-русского фронта. Нам нужно прятаться и ждать, пока линия фронта не переместится дальше.
— Правильно, фронт отодвинется… но мы-то останемся. Нам здесь жить. А если тем временем Будапешт сровняют с землей и опустошат всю страну?..
— Ты абсолютно прав, такое вполне может произойти, но ведь ни немцы, ни русские с этим считаться не будут. — Турновский пускал к потолку колечки дыма и внимательно следил, как они поднимаются кверху. — Но, скажи, пожалуйста, что мы можем сделать? При осаде Киева, например, у русских в городе оставались свои люди. Если осадят Франкфурт или Лейпциг, тогда и немцам придется обороняться в собственной стране. Они, конечно, постараются по возможности пощадить свой город. А до Будапешта и немцам, и русским нет никакого дела, здание Парламента или Рыбачий бастион для тех и других — это всего-навсего опорные пункты. Следовательно, здесь они разнесут все до последнего камня. Думаю, что и мосты все взорвут…
Золтана раздражали не столько слова инженера, сколько его покровительственный тон. Ему во что бы то ни стало хотелось возразить Турновскому.
— Во-первых, немцы тоже имеют здесь своих людей…
— Нилашистов, что ли?! — отмахнулся Турновский. — Да их всего-навсего мизерная кучка, и те безусые юнцы. А что касается так называемых героических венгерских гонведов, то вы лучше меня знаете, с каким «огромным» энтузиазмом они рвутся в бой…
— Ну а у русских разве здесь нет своих людей? — спросил вдруг молча куривший до сих пор Гажо.
Турновскине удивленно обернулась:
— У русских? А кого вы имеете в виду?
— Бедноту, у которой не осталось уже ни земли, ни жилья. Все они сторонники Советов…
За последние недели Гажо исколесил почти всю Венгрию, побывав в самом пекле войны. Он мог теперь спокойно презирать этих изысканно одетых людей, которые, сытно поужинав, рассуждают, сидя в теплой квартире, о судьбе окруженного Будапешта.
— Вы коммунист? — улыбнувшись, спросила женщина.
— А почему бы и нет? — ответил Гажо, не моргнув глазом.
Турновскине хихикнула:
— Вы просто хотите напугать меня!
В квартире стоял старый приемник. Турновский провозился с ним целый день, и вот после ужина удалось заставить его заговорить. Сочный, самодовольный голос вел передачу на венгерском языке, но уже не на привычной волне, а из Щопрона:
— Передаем приказ начальника гарнизона Будапешта. «Положение в Будапеште критическое. Каждый, кто в этой критической ситуации укрывает оружие и боеприпасы, карается смертной казнью… Каждый, кто сеет уныние и панику среди населения и войск, подлежит немедленному расстрелу на месте… Находиться на улице после семнадцати часов строго запрещается, за неподчинение — смертная казнь…» — Диктор, явно не умеющий обращаться с микрофоном, негромко вздохнул, словно после только что закончившегося сытного обеда, а затем продолжил: — «Твердость и выдержка! Да здравствует Салаши!»
В комнате воцарилась тишина. Каждый был занят своими мыслями. Наконец после недолгой паузы Турновскине сухо заметила:
— Замечательно!
Муж ее повертел переключатель диапазона радиоволн. Комната наполнилась треском и писком, потом послышалась далекая тихая музыка.
Ютка, облокотившись о приемник, неподвижно глядела прямо перед собой:
— Выходит, теперь будут казнить всех подряд? Ничего пострашнее придумать уже не могут…
— Вы это о чем? — спросил резко Золтан.
Девушка не повернулась к нему и сейчас.
— Если у кого убили отца или сына, хуже ему уже не будет. Такому человеку все безразлично…
Золтан осекся, сразу почувствовав по тихому, неестественно ровному голосу девушки, что здесь задета свежая рана. Он смущенно закурил и безотчетно принялся крутить ручку приемника, стыдясь собственной бестактности. Как можно было принять боль за равнодушие? Ему хотелось сказать девушке что-нибудь доброе, утешительное, но в голову ничего не приходило. Через минуту Ютка вышла из комнаты.
Из приемника послышались звуки музыки, которую сменил быстрый женский голос, говоривший на чужом языке.
— Москва… — заметил, подмигнув Золтану, инженер.
Золтан наклонился поближе к приемнику, прислушиваясь к негромкой речи:
— Гитлеровские войска на западе наступают… Снова отбили у английских и американских войск Геттинген.
— Вы знаете русский язык? — шепотом удивилась Турновскине.
— Немного. — Золтан снова вслушался. — Теперь про нас… Будапешт взят в сплошное двойное кольцо… Немецкие войска, оказавшиеся между этими двумя кольцами, уничтожены… Будапешт для Гитлера потерян… Плохо слышно…
Голос стих настолько, что разобрать слова было уже невозможно. Как ни старались, поймать его больше уже не могли.
— Видишь, Тото, ведь сколько я тебя уговаривала заняться русским языком! — упрекнула женщина. — Золика оказался попроворнее. Скажите, а где вы его учили?
— В университете для реферата, — холодно ответил Золтан. — В венгерском языке немало славянизмов…
— Не крутите дальше! — вполголоса воскликнула вдруг Турновскине и, прижав палец к губам, с закрытыми глазами откинулась на спинку кресла. — Как вдохновенно и искренне…
Какая-то дальняя радиостанция передавала скрипичный концерт Мендельсона…
Перед сном Золтан вышел в кухню запастись водой на ночь. Света он решил не зажигать, оставив приоткрытой дверь в переднюю. Шаря в полутьме, он на кого-то наткнулся и тут же узнал стоящую возле умывальника Ютку. Сердце его забилось чаще, а ладонь, коснувшуюся обнаженной руки девушки, точно обожгло.
— Кто здесь? — растерянно спросил он, не зная, что можно еще сказать.
— Я, — тихо ответила девушка. — Воды хочу налить.
Ютка открыла кран и подставила стакан.
— Я не хотел вас тогда обидеть… — хрипло проговорил Золтан, не узнавая собственного голоса.
— Я понимаю, — перебила его девушка. — Зачем вам меня обижать?
Стакан был уже полон, но она не отходила от умывальника. Не двигался и Золтан. Горло его пересохло, в висках бешено бил пульс, кончики пальцев мелко дрожали, выдавая волнение, вызванное присутствием в полутемной кухне юной девушки. Внезапно Ютка дотронулась до его руки. По телу сразу же пробежали мурашки, Золтан вконец растерялся, не зная, что же ему делать. Его рука беспомощно повисла в воздухе.
— Спокойной ночи, — торопливо произнесла девушка, заметив, что ее движение сбило юношу с толку. — Я подаю вам руку…
Золтан смущенно и неловко пожал руку, и его бросило в пот.
…Как только в комнате погас свет, Гажо стал тихо посапывать. К Золтану же сон никак не шел. Он ворочался с боку на бок. Было жарко, толстое пуховое одеяло не давало дышать. Он пытался отвлечься, думая о всяких хороших вещах: о снежных шапках высоких гор, о ярко одетых людях, катающихся на санках, даже вообразил, что он летит на воздушном шаре, но мучительное одиночество не давало ему заснуть. Его томила жажда человеческой теплоты. Трижды он приподнимался на постели и, вытерев рукавом пижамы пот со лба, ложился снова. Включив ночник, он попробовал читать, но мысли его были далеко от содержания книги. Наконец он задремал, твердо решив, что завтра же начнет работать, засядет за книги, за прерванный реферат, и тогда уж наверняка обретет покой…
Гажо проснулся рано — на улице было совсем темно. В квартире все еще спали. Не желая будить Золтана, он на цыпочках пробрался на кухню, затопил плиту, сварил себе суп, достал кусок черствого хлеба и не спеша поел. Затем, нагрев воды, он выстирал портянки и вторую пару носков. Присел ненадолго, не спеша скрутил цигарку и закурил, наблюдая, как за окном начинает светать. Восемь часов. Дома в эту пору утренняя смена уже трудится вовсю, шахтеры даже успели сделать первый перерыв и съесть по куску хлеба с салом. Они садятся на бревно для крепежной стойки или на глыбу угля покрупнее и, повесив лампу на крюк над головой, приступают к своей немудреной трапезе. Иногда крысы подбираются так близко, что горняки бросают им крошки и, смеясь, наблюдают, с какой яростью дерутся из-за них эти живущие в вечной темноте зверьки. Воображение Гажо всецело захватила эта неожиданно возникшая в памяти небольшая сценка. Он даже принялся ворчать вполголоса:
— Чего им от меня нужно? С чего я должен болтаться по всей стране? Почему меня не оставят в покое?
Сквозь зубы он проклинал и мастера Керекеша, и немцев, и всех тех, из-за кого его выгнали из шахты.
Затем он выстругал из грабового полена топорище, так как старое никуда не годилось. Инструменты он отыскал в кладовке. К тому времени, когда наконец проснулись остальные обитатели квартиры, он уже успел починить ванну, засорившуюся несколькими днями раньше. Топором с новым топорищем Гажо нарубил на кухонном пороге дров, негромко беседуя и даже споря с поленьями:
— Хочешь надо мной поиздеваться? Для этого надо пораньше встать… подожди-ка, а-ах! Ну, лучше бы тебе так не прыгать. А вы, мистер? Отрастили себе животик, так теперь встаньте вот сюда… а-ах! А от тебя, сынок, почему один сучок остался?..
Через полчаса с рубкой дров было покончено, Гажо снова оказался без дела. Тогда он попросил у Турновскине вязальные спицы, но его грубые пальцы, на потеху хозяйке, все время упускали петлю.
Золтан с самого утра придвинул к окну столик и, не отрываясь, читал, делая на полях пометки. Гажо остановился у него за спиной, заглянул в книгу, но почувствовал, что это раздражает приятеля.
— Ну, я пойду немного пройдусь. Может, встречу кого из знакомых.
— Ты с ума сошел! — удивился Золтан. — Ведь ты первый раз в Пеште…
— Это ничего не значит…
Гажо сначала не спеша поднялся по лестнице, разглядывая прибитые на дверях дощечки с фамилиями жильцов. Согласно чьему-то распоряжению — впрочем, оно выполнялось не всеми — на дверях каждой квартиры полагалось указывать профессии жильцов. В доме жили два офицера, директор банка, врачи, служащие, торговцы… В студии на шестом этаже жили два художника. Сведения, содержавшиеся в этих пожелтевших, трепещущих на сквозняке листках, видимо, уже давным-давно устарели — ведь все теперь срывались с места, переезжали куда-то. Гажо забрался даже на чердак, подлезая под массивные стропила. Крышу и купол, изнутри напоминавший корабельный трюм, в двух местах пробило осколками снарядов, в образовавшиеся дыры задувал ветер, раскачивая влажные бельевые веревки. Издалека, со стороны холмов Буды, и сейчас доносилась приглушенная орудийная канонада. Чердак был завален кучами мусора и битой черепицы. В одном углу Гажо, к своему удивлению, нашел целую коробку сигар. Они сильно отсырели, но он на всякий случай все же сунул коробку в карман. Неожиданная находка подняла его настроение, словно теперь, когда появились даже сигары, с ним уже не могло случиться ничего плохого. Через чердачное окно он вылез на крышу, чтобы взглянуть на Будапешт с высоты. Сквозь серую сетку дождя он долго рассматривал бесконечный пестрый узор шпилей, крыш, куполов. Все эти здания Гажо видел впервые.
Он спустился на улицу. Из подворотни его кто-то тихо окликнул:
— Привет! Берталан Гажо?
Обернувшись, он увидел в подворотне невысокого щуплого паренька с длинными усами. На нем был голубой плащ, шапки не было, так что ничто не скрывало его длинных, до плеч, темно-рыжих волос.
— Кешерю! А ты что здесь делаешь?
— Воздухом дышу, — ответил тот, даже не взглянув на Гажо. Кожа на его лице была желтой и рыхлой, усы обвисли.
— У тебя что, приступ? — сочувственно поинтересовался Гажо, помня еще со школы, что Кешерю постоянно болел.
— Нет… Кое-что обдумываю.
— Понимаю, — серьезно ответил Гажо, чуть отступив. — Ты тоже живешь здесь, в этом доме?
— Временно. Но прошу, помолчи немного. Потом поговорим.
Гажо стал прогуливаться возле ворот. С Яношем Кешерю, единственным сыном хозяина небольшого виноградника в их деревне, они учились вместе в начальной школе. Закончив четыре класса, Кешерю уехал учиться в Шарошпатак, в гимназию, а позже, как говорили односельчане, поступил в университет. Уже много лет Гажо ничего о нем не слыхал.
Сейчас Кешерю, засунув руки в карманы плаща и наморщив лоб, уныло стоял в подворотне. Через несколько минут он встряхнул своими рыжими кудрями:
— Ну пойдем прогуляемся.
Он повел Гажо к площади Аппони. Не успели они сделать и нескольких шагов, как у них за спиной в крышу дома напротив с оглушительным ревом врезалась мина, на безлюдную улицу посыпались обломки. Град из черепицы и штукатурки шел еще с полминуты. Облако пыли окутало их, и Кешерю раскашлялся.
— Промазал, — хитро улыбнувшись, заметил Гажо. — А у меня уже в горле защекотало.
— Случайностей не бывает, — заявил Кешерю, вытирая носовым платком пыль с лица. Его голубой плащ был покрыт густым белым слоем штукатурки.
— Закури, старик, крепкую сигару. Это успокаивает.
— Откуда у тебя сигары? — покосился на него Кешерю. — Можно взять?
Гажо протянул ему коробку и с тайным злорадством стал наблюдать, как тот возится с отсыревшей сигарой. Кешерю напрасно потратил десяток спичек: сигара так и не раскурилась, она лишь искрилась и шипела. В конце концов он свирепо разломил ее пополам, швырнул на землю и раздавил ногой:
— Черт бы побрал того, кто их придумал! Кури сам свои сигары!
— Видишь, старик, ты даже не знаешь, как надо обращаться с сигарой, — упрекнул его Гажо слегка высокомерным тоном. — Видимо, в университете вас учат далеко не всему.
В просветах улиц, сбегающих к реке, виднелись мрачные зубцы Цитадели на горе Геллерт. Заморосил холодный дождь, превратив в грязь скопившиеся на тротуарах груды мусора. На углу улицы Дина им преградил дорогу толстый унтер с серебряной треугольной нашивкой сверхсрочника на рукаве.
— Стой! — поднял он мясистую ладонь, и тут же за его спиной появился вооруженный солдат. — Куда идете?
— А вам какое дело? — спросил Кешерю.
— Никакого, — ответил толстяк. — Только из любопытства. Интересуюсь. Люблю новые знакомства. А ну, выкладывайте документы.
— Вы не имеете права нас останавливать, — продолжал упрямиться Кешерю.
— Изложите свои жалобы в городской комендатуре, там и протокольчик составят, — ответил унтер. — Поглядим, что у вас за документы.
Гажо достал увольнительную. Кешерю тоже предъявил какую-то потрепанную бумажку. Унтер бегло взглянул на них и махнул рукой солдату:
— Пошли, Гергей. Господа нас проводят.
Вооруженный гонвед доставил их в кафе «Центральное», где окна были забиты досками. Другой солдат уже сторожил здесь целую кучу задержанных, в том число нескольких подростков-допризывников, которым не было и шестнадцати лет. Большинство задержанных с обреченным видом сидели на диванчиках брошенного кафе; один небритый, по-южному смуглый мужчина в меховой шубе дрожал так, что было слышно, как щелкали его зубы. Правда, были и такие, что горячо спорили, кричали, совали часовому различные бумаги.
— Вот, глядите! У меня освобождение, подписанное самим военным министром!
— Если вы меня сейчас же не отпустите, я напишу заявление начальнику гарнизона!
— Посмотрите! Я же полный инвалид! Это вам что, мелочь? К тому же у меня воспаление печени — вот-вот начнется приступ!
— А я, знаете ли, мексиканский подданный…
Солдат еле отбивался от наседавших на него крикунов:
— Прошу успокоиться! Предъявлять мне документы бесполезно. Господин унтер-офицер получил приказ набрать тридцать человек.
— А куда нас поведут?
Второй солдат раз пять возвращался с улицы в кафе, каждый раз приводя с собой одного-двух человек. Наконец появился сам унтер, он вывел всех задержанных на улицу Лайоша Кошута, построил их в колонну по три и приказал трогаться:
— Взвод, шагом марш! В ногу, язви вас в печенки! Раз-два… Раз-два… Не частить, как пулемет! Мы, детки мои, венгерские гонведы, а не кающиеся монашки!
Они дошли до площади Кальвина и свернули на проспект Юллеи. Редкие прохожие, осмелившиеся появиться на улице, испуганно шарахались в сторону от колонны, марширующей с таким мрачным видом, точно она направлялась прямо в ад. Солдаты, шедшие с обеих сторон, следили, как бы кто не сбежал.
— Песню! Раз-два… «Господин капитан, эхма!» — Несколько слабых голосов нестройно подхватили. — И это называется песня? Эй, там, вы, вы, томный брюнет в шубе! Не вопите, сын мой, точно разъяренный кот, а пойте, не то ваша невеста, увидев вас, зарыдает…
Грубые, плоские остроты унтера громко раздавались на мокрой холодной улице, вызывая гогот и фырканье части юнцов-допризывников. Вскоре колонна подошла к казармам Марии-Терезии. Часовой проворно распахнул обе створки ворот и взял под козырек. Задержанных ввели в просторное помещение на первом этаже, где находилось человек сто — сто пятьдесят. Почти все они были в гражданской одежде, за исключением нескольких солдат, почтальонов и железнодорожных кондукторов. В жарко натопленной казарме было тесно, дымно и душно. На скамьях вдоль стен поместились лишь немногие, остальные стояли, сгрудившись в середине помещения, и, разбившись на кучки, разговаривали или курили. Все уже знали, вернее, догадывались, что их забирают на передовую, проходящую теперь по окраинам Будапешта, для пополнения регулярных частей.
Высокий худощавый мужчина, окруженный кучкой людей, негромко рассказывал:
— Нас выселили из Пештсентимре. Мне с тремя детишками и больной женой гитлеровцы дали четверть часа на то, чтобы убраться восвояси ввиду якобы быстрого приближения русских. Мы побросали самое необходимое в две корзины — и айда в Пешт. Но я потом на всякий случай вернулся и смотрю, сами-то фрицы успели разграбить все наше жилье, содрали со стены даже фотографию отца, посрывали все свинцовые водопроводные трубы. А стоит только о чем заикнуться, как нам тут же твердят: немцы, мол, — наши союзники и друзья…
— Так оно и есть, — перебил его трамвайный кондуктор. — Я верю вам, но ведь главное не в этом. Как бы то ни было, а немцы нас защищают, и других таких солдат не сыскать на всем белом свете. Вашу квартиру разграбили — это весьма печально, но ведь они уже четвертый год воюют за то, чтобы Советы не разграбили всю Европу…
— А по-моему, и грабить-то у нас больше нечего, разве только дома наши остается сжечь, — так же тихо ответил худощавый. — И уж раз немцы так хорошо нас защищают, тогда зачем теперь хватать на улице больных стариков и шестнадцатилетних подростков? Неужели они думают с нашей помощью остановить русские танки?
Кондуктор выставил вперед ладонь. Сквозь потертые вязаные перчатки просвечивали кончики пальцев.
— И здесь не немцы виноваты, они-то из своих частей не бегут. Если бы венгры сражались так же, как они, нас бы сегодня здесь не было. Вполне понятно, что немцы забирают всех подряд. Они концентрируют свои силы, сжимаются в пружину, чтобы затем посильнее ударить по Советам…
…Минут через тридцать всех задержанных вывели во двор казармы, где толпилось множество офицеров и солдат, стояли вперемежку целые и полуразбитые грузовики, реквизированные для военных нужд такси, телеги, лошади. В углу двора румыны из рабочего батальона с трехцветными повязками на руках убирали мусор. Еще через полчаса каждому выдали по котелку, ложке, батону ржаного хлеба, а в походной кухне налили по порции густого жирного гуляша из говядины. Особенно проголодавшимся даже дали прибавки. Гажо со своим котелком подходил к котлу трижды.
Не успели покончить с обедом, как откуда-то вынырнул поручик с ястребиным носом, тонкими усиками, в хромовых сапогах и заломленной набекрень пилотке. Офицер был слегка навеселе и, очевидно, полагал, что все эти люди отправляются на фронт добровольно. Взобравшись на стол и подбоченившись, размахивая в воздухе рукой с зажатой меж пальцев сигаретой, он обратился к собравшимся с пламенной речью. У него был грудной мягкий голос, а глаза сияли в счастливом угаре.
— Ну, ребята, говорить много не приходится. Вы и сами знаете, что дела у нас идут неплохо. Германо-венгерские войска преградили врагу путь в нашу столицу. Все говорит за то, что под Будапештом красные потерпят крупнейшее за всю мировую историю поражение. Только безнадежные глупцы могут до сих пор не верить в нашу победу. Вы сами попросили дать вам оружие и хотите доказать всему миру, что венгерская молодежь умеет и хочет бороться за свои священные идеалы! Отправляясь сейчас на передовую, мы гордимся, что правы оказались не колеблющиеся и трусы, а мы, те, кто всегда верил в великую Венгрию! — Поручик глубоко затянулся сигаретой и заговорщически подмигнул: — Что же, ребята, сегодня, как я вижу, русских ожидает неважный денек… Никому не советую вставать нам поперек пути, верно?
Стоило офицеру спрыгнуть со стола, как к нему подошел мужчина в шубе:
— Прошу вас, господин поручик… Я не могу идти, у меня больная печень. Вот, посмотрите, пожалуйста, полная инвалидность…
Офицер куда-то торопился, но все же бегло просмотрел справку и кивнул:
— Да-да, конечно. Раз вы больны и нуждаетесь в больничном лечении, то с нами отправляться вам нельзя.
Затем каждому выдали по солдатской шапке, красно-бело-зелевой нарукавной повязке и саперной лопатке и погрузили всех на немецкие грузовики. Через минуту машины мчались по Бульварному кольцу, ловко маневрируя меж воронок и завалов, переезжая через оборванные трамвайные провода. На Берлинской площади они повернули направо и по бесконечно длинному проспекту Ваци понеслись к Уйпешту.
В крытом брезентом кузове Гажо и Кешерю достались места как раз возле шоферской кабины. Им был хорошо виден затылок водителя, по-прусски подстриженный под машинку. От отвращения желтая кожа на лице Кешерю потемнела, он рубанул кулаком воздух и выругался сквозь зубы:
— Неужели эти тупорылые швабы думают, что мы позволим им командовать нами?
— Пожалуйста, если можно, чуточку потише, — начал урезонивать брюнет в меховой шубе, сидевший напротив. — А то еще услышат…
— Ну и что? Пусть катятся к себе домой жрать сосиски, а если их нет, то пусть кусают задницу Герингу! Там пусть и командуют, у себя дома…
Брюнет испуганно заморгал, рыская по сторонам своими черными печальными глазами. Он боялся, как бы ему не повредила выходка Кешерю.
— Знаете, в каком-то смысле немцев можно понять. Восьмидесятимиллионный народ, давший миру немало выдающихся личностей…
Такая аргументация совершенно вывела из себя Кешерю.
— Два расово чуждых народа никогда не смогут понять друг друга! Немцы — это арийцы, а венгры — монголоиды. Можно ли огонь совместить с водой? Пусть сам дьявол тут разбирается. Все наши несчастья начались тогда, когда этот безмозглый, тупой носитель нового порядка распростер свои крылья над коренным венгерством…
— Ладно, старик, попозже объяснишь, — вмешался Гажо. — Лучше давай подумаем, как нам отсюда выбраться.
На окраине Уйпешта грузовики остановились возле коричневого здания, похожего на школу. Людей высадили, и поручик вошел в дом. Совсем рядом раздались три-четыре автоматные очереди. Недалеко отсюда, через две улицы, проходила линия фронта.
— Русские…
Суровая действительность словно отрезвила приехавших: они только теперь начали понимать, куда попали. Люди заволновались, смешав строй. Понятие «русские» для большинства из них до сих пор оставалось очень далеким и отвлеченным; о нем они очень часто слышали и спорили сами, однако всем казалось невероятным, что эти таинственные и могучие русские находятся от них в каких-нибудь двухстах шагах. Даже людям, побывавшим на фронте и давно получившим боевое крещение, стало как-то не по себе от одной мысли, что здесь, на окраине Уйпешта, им предстоит встреча с русскими. Кое-кто пытался прикрыть свою растерянность неловким смешком или спором с соседом, другие просто молчали, остолбеневшие, бледные, с подкатившим к горлу комком. Трамвайный кондуктор, так убежденно и красноречиво защищавший в казарме войну, теперь, гневно размахивая лопатой, яростно проклинал русских, немцев, бога и весь белый свет. Человеку в шубе стало плохо: его начало рвать. Некоторые в отчаянии и страхе тихо молились, еле шевеля губами.
Гажо, забыв, что его положение ничуть не лучше, чем у других, с удовлетворением оглядывал расстроившиеся ряды, ловя признаки плохо скрытого страха на лицах окружающих.
«Боитесь?» — подумал он, и на губах его заиграла презрительная улыбка. От предвкушения того, что еще предстоит этим трусам, ему даже захотелось потереть руки.
Через четверть часа поручик вышел из здания вместе с гитлеровцами — капитаном и несколькими солдатами. Они о чем-то говорили, потом капитан вернулся в дом.
Людей с лопатками разделили на две части. Большую часть ввели в помещение, а остальных, разбив на группы по четыре-пять человек и приставив к каждой гитлеровского солдата, куда-то повели. Здесь уже командовали только немцы. Чем ближе подходили они к линии фронта, тем меньше попадалось людей в венгерской форме. Поручик с ястребиным носом поспешно сел рядом с шофером в один из грузовиков и укатил в Пешт.
Гажо оказался в одной группе с Яношем Кешерю, мужчиной с больной печенью и двумя допризывниками. Гитлеровец в серой форме, шапке со свастикой на кокарде и сапожках с короткими голенищами зашагал по узкому переулку мимо одноэтажных домиков с палисадниками. Он ничего не сказал, ни о чем не спросил, а простым кивком головы предложил следовать за собой. Он был среднего роста, крепок и кряжист, с тонкими бескровными губами и мясистыми ноздрями; судить о его возрасте было трудно. Он больше походил на канцелярского служащего, чем на солдата.
Они сворачивали то налево, то направо и постоянно, иногда со стороны, а то и прямо перед собою, слышали прерывистый треск автоматных очередей. По пути им попалась группа людей, копавших какую-то яму. На одном из перекрестков за ними увязалась худая, лохматая черная собака. При звуке выстрела она пугливо поджимала хвост и скулила, но от людей не отставала.
Советская артиллерия, видимо, била совсем рядом. Земля то и дело содрогалась от глухих ударов, затем в небе раздавался свист невидимых снарядов, и, наконец, немного погодя со стороны Пешта доносилось эхо разрывов. Небо после этого еще долго продолжало гудеть.
Их привели к не отрытому до конца противотанковому рву в переулке, выходившему прямо к линии фронта — к распаханному полю в Медьере. На перекрестке у ограды немец остановился, взглянул на недорытый ров, потом на людей:
— Wer spricht deutsch?[2]
Никто не ответил. Лишь мужчина в шубе, немного помедлив, вышел вперед и стал тыкать себя пальцем в живот:
— Krank. Sehr krank[3].
Немец посмотрел на него, ничем не показав, понял ли он его слова, потом, пригнувшись, подбежал ко рву и жестом позвал к себе остальных. Тот, кто жаловался на печень, попытался было отстать, но солдат настойчиво сказал:
— Du auch…[4]
Ров нужно было сначала углубить, а потом расширить. Гитлеровец взял у Кешерю лопату, с профессиональной сноровкой срезал два слоя земли и молча стал наблюдать за тем, как идет работа. Немного погодя он закурил, но угощать никого не стал. Насыпь из вырытой земли защищала землекопов от огня советских снайперов, которые, судя по всему, держали под прицелом и эту улицу. Но теперь люди уже не думали о русских. Глинистая почва замерзла, и тупая лопата почти не брала ее.
Под моросящим ледяным дождем одежда на работающих скоро промокла, пальцы онемели. Они начали копать с таким пылом, что через несколько минут выдохлись уже все, кроме Гажо, привыкшего к тяжелому горняцкому труду. Допризывники тяжко отдувались, господин в шубе то и дело вытирал лоб и надрывно кашлял. Судя по всему, он впервые в жизни держал в руках лопату, даже смотреть было больно, как беспомощно он ковырялся в земле. Не мешало бы передохнуть, но за ними внимательно наблюдал гитлеровец. Он еще ни разу к ним не обратился, ни о чем не спрашивал — они его явно не интересовали. Он неподвижно стоял в яме, прислушиваясь, откуда бьют автоматы.
Собака тоже спрыгнула в яму и терлась о ноги работавших.
— Цыган, марш домой! — прикрикнул на нее Гажо, моментально придумав ей кличку. Собака отскочила немного в сторону, но не ушла. — Дня четыре, поди, ничего не ела, бедняга! У тебя хлебной корки не найдется? — обратился он к Кешерю.
Худосочный юноша с желтоватым лицом, в плаще, ковырявший землю возле Гажо, в ответ заворчал:
— Шелудивая дрянь!
Казенная шапка была ему явно велика и съехала на взмокший лоб, а отвисшие рыжеватые усы зловеще подергивались.
Как только громыхнул орудийный выстрел и земля задрожала, собака, задрав вверх голову, надрывно завыла. Гитлеровец расстегнул висевшую на поясе кобуру, вынул пистолет и выстрелил псу в голову. Тот, не пикнув, повалился на землю. Немец поднял собаку за задние ноги, выкинул ее из ямы и спокойно сунул пистолет обратно в кобуру. Один из допризывников, помоложе, глупо хихикнул, но тут же замолчал.
Люди молча продолжали работать, но движения их стали скованнее. Ужас стальным жалом впился в их сердца — они поняли, что их жизни целиком зависят от прихоти этого жестокого человека. Владелец шубы от усердия не знал, за что взяться. Он махал руками, точно испорченная ветряная мельница, выбрасывая наверх небольшие комки глины, которые ему удавалось выковырнуть из стенок ямы, и время от времени с безграничной преданностью поворачивал свое залитое потом лицо в сторону солдата.
Гитлеровец постоял немного, лениво почесывая шею, потом, указав на Гажо, парой отрывистых фраз дал всем понять, что тот остается за главного, и вылез из ямы.
Кешерю неожиданно выпрямился, возбужденно показывая на свою лопату:
— Herr Soldat… Dort, dort!..[5]
Гажо, который только и ждал, чтобы, оставшись наедине, перекинуться парой слов, недоуменно и зло посмотрел на Кешерю: зачем задерживать солдата? Немец обернулся и, бросив на юношу беглый взгляд, наклонился к яме посмотреть, что там случилось.
Кешерю выхватил из кармана плаща раскрытый складной нож и, обхватив ладонью покрепче, дважды быстро всадил его в шею гитлеровца.
Немец на секунду застыл, скрючившись на корточках.
— Mensch…[6]
Больше он уже ничего сказать не смог. Глаза его расширились, он осел на землю, затем медленно повалился вперед.
Остальные еще не поняли, что случилось, когда Кешерю, отбросив лопату, которую он держал в левой руке, выскочил из ямы и побежал в переулок. Гажо опомнился первым и крикнул ему вдогонку:
— Эй! Не туда бежишь!
Он тоже выскочил из рва и, не раздумывая, бросился вперед, к линии фронта. Все это время его мысли были заняты русскими солдатами, находившимися совсем рядом, и теперь ноги сами несли его к ним. Но не успел он сделать и трех шагов, как споткнулся об убитую собаку и упал. И только теперь, лежа на земле, он подумал, что перейти линию фронта в одиночку он не имеет права. Перед его глазами встал Золтан Пинтер, тот самый Пинтер, который вернул ему бумагу с перечислением всех его проступков, который бежал вместе с ним из Дьёра, обеспечил его едой и ночлегом и которого теперь нет рядом. Его недолгие колебания были прерваны треском автоматов. В воздухе засвистели пули: видимо, их засекли советские солдаты. Гажо вскочил на ноги и, свернув в переулок, бросился вслед за Кешерю.
Когда они добрались до Пешта, уже смеркалось.
— Быстрей, старик! — подгонял Гажо своего спутника. — Если нас схватят на улице после семнадцати, расстреляют на месте.
Полученный урок научил их опасаться новых проверок. Они пробирались переулками, избегая больших перекрестков. Заводской квартал, который они пересекали, был сплошь завален обломками и рыжеватыми грудами битого кирпича. После летних и осенних бомбардировок здесь не осталось ни одного целого здания. Но это были старые раны, люди к ним уже приспособились. Они и в разрушенных домах отыскивали отдельные, чудом уцелевшие комнаты, окна которых можно было забить досками. К наружным дверям комнат верхних этажей подставляли лестницы, воронки от бомб закрывали настилом и в кирпичной пыли протаптывали извилистые тропы. Прохожих почти не было, но неподалеку от улицы Арены Гажо остановила босая, растрепанная девочка.
— Дяденька солдат, дайте кусок хлеба… Есть очень хочется…
Гажо, у которого ничего не было, опустив глаза, прошел мимо. Девочка, не отставая и не спуская с него глаз, тихо трусила рядом.
— Дяденька, пожалуйста, мой папа тоже был солдатом… Пожалейте меня, я два дня ничего не ела…
— Отстань, нет у меня ничего.
Девочка пробежала за ним еще немного, но, убедившись, что все ее мольбы тщетны, спрыгнула на мостовую и высунула маленький розовый язык:
— Дяденька солдат, желаю вам покушать гуляша с горохом! Приятной поездки в Сибирь!
Дождь прекратился. Они шли по темным улицам. Кешерю хорошо знал дорогу — не один год прожил он в Будапеште. О случившемся он не заговаривал. Гажо тоже молчал, но изредка впивался цепким взглядом в лицо Кешерю, пытаясь понять, что он за человек. А тот упрямо надул губы, из-под шапки у него выбивалась рыжеватая шевелюра. Гажо мысленно попробовал систематизировать свои детские впечатления о Кешерю.
«Полукруглый… — неожиданно вспомнилось ему детское прозвище Кешерю. — Он был меньше ростом и слабее остальных мальчишек, но слыл драчуном и забиякой, при малейшей обиде оголтело бросался на ребят сильнее себя и никогда не сдавался. А над ним постоянно подтрунивали и издевались. До третьего класса он был одним из лучших учеников, но потом вдруг влюбился в одну учительницу, бросил учиться, отстал, начал лоботрясничать, писать стихи, и однажды его полуживым вытащили из петли на ореховом дереве в отцовском саду…»
Еще не было и пяти часов, когда они без всяких происшествий добрались наконец до улицы Ваци. У одной из дверей на втором этаже Кешерю позвонил двумя длинными и тремя короткими звонками. Гажо попрощался и уже начал подниматься на третий этаж.
— Обожди, — произнес Кешерю. — Зайди. Познакомишься с парой порядочных ребят.
Дверь открыл приземистый юноша в очках. Кешерю, не здороваясь, прошел через переднюю, жестом предложив Гажо следовать за ним. Они вошли в хорошо натопленную, просторную комнату, освещенную одной-единственной настольной лампой. В комнате было душновато из-за табачного дыма. Юноша в очках вошел за ними следом, тихо прикрыв дверь.
В комнате возле печки сидели двое. Один — в сапогах, в военной форме, густобровый прапорщик, а другой — худощавый белокожий молодой блондин, тоже в брюках военного покроя и солдатских сапогах, ко в обычном свитере. Прапорщик что-то сердито объяснял собеседнику. Увидев Кешерю в солдатской шапке, молодой человек несколько удивленно, но и не без издевки в голосе поинтересовался:
— А ты, никак, в солдаты записался?
Кешерю швырнул на пол шапку, встряхнул шевелюрой:
— Заставили, сволочи, копать окопы, но мы удрали. Вот новобранца привел, Марко, знаю его еще по дому. Ты ведь шахтер? — обернулся он к Гажо.
Кешерю явно хотел скрыть от белокурого Марко детали побега и потому сразу перевел разговор на Гажо. Тот, увидев прапорщика, вытянулся по стойке «смирно».
— Ладно, брось, — отмахнулся офицер и дожал ему руку.
Блондин в свитере тоже протянул Гажо руку, на секунду задержал на нем взгляд, задумался, но тут же снова обратился к Кешерю:
— А руку чем порезал?
Кешерю поранил руку лезвием ножа, вонзая его в шею гитлеровца. Придумать тут же, да еще в присутствии Гажо, какую-нибудь версию у него не хватило находчивости, да и Марко сразу догадался бы, что он лжет. С досады, что его разоблачили первым же вопросом, Кешерю принялся сыпать проклятиями. Он ругался многословно и вычурно, обзывая всех швабов собаками, вшами, свиньями, затем коротко рассказал о случившемся.
— Словом, ты его зарезал, — констатировал Марко, выслушав этот довольно бессвязный рассказ. На лбу у него, прямо над малозаметными белесыми бровями, обозначились две глубокие складки. — А фамилию твою не записали? Или узнать кто-нибудь не мог? Знакомых там не было?
— Откуда им узнать?! Ты меня совсем за идиота принимаешь, приятель…
До этого момента Марко, казалось, почти не замечал Гажо, а тут повернулся, устремил на него пронзительный взгляд и, вроде даже не ожидая ответа, а, скорее, просто размышляя, спросил:
— Откуда? Выходит, вы все это время друг к другу по имени ни разу не обращались?
— Не помню, может… — произнес Гажо, словно загипнотизированный на миг этим человеком с умным, спокойным взглядом, не заметив, что ответил так, будто блондин был его начальником.
— Ну вот…
Кешерю прямо в ботинках завалился на диван, демонстративно насвистывая что-то себе под нос и показывая всем своим видом, что совесть у него чиста. Его приятно удивило, что он так легко отделался. Обычно здесь подолгу пилили за любое, даже самое мелкое, упущение.
«Если они опять начнут свою постную проповедь, уйду и больше не вернусь», — подумал он, но на сей раз Марко, спокойно облокотившись о подоконник, задумчиво смотрел во двор и неторопливо курил, изредка почесывая большим пальцем затылок.
Кешерю плохо разбирался в людях и не понимал, что подобное молчание — приговор, что оно хуже любого упрека. Марко был вне себя, спокойно сомкнутые губы скрывали яростно стиснутые зубы. Первой его мыслью было прогнать Кешерю, исключить его из группы. Сегодняшний случай стал последней каплей, переполнившей чашу его терпения. «Безрассудно, без всякого приказа ввязываться в подобную авантюру! Бросаться со складным ножом на вооруженного гитлеровца, а потом ошалело бежать куда глаза глядят! Наконец, явиться сюда с незнакомым человеком, которого он якобы давно знает, но на самом деле даже представления не имеет, чем тот занимается! Все это мог сделать только Кешерю, самодовольный, легкомысленный человек, самый недисциплинированный среди всех нас. Если на него по-прежнему не обращать внимания, он рано или поздно провалит всю группу. Удивительно, как это он до сих пор не навлек на нас беды!» Марко презирал всякое позерство. Сейчас ему было неприятно, что Кешерю, который уже заснул, находится с ним в одной комнате.
— Что будем делать? — обратился он к прапорщику.
— А что нам остается? — пожал плечами офицер, направляясь в ванную комнату. — Говорить с ним все равно бесполезно. Дурак дураком и останется… У тебя есть бритвенное лезвие?
— Дурак дураком и останется, — процедил Марко сквозь стиснутые зубы, но тут же устыдился собственной раздражительности. «Если к этому сводится вся наша истина, то пошла она тогда к дьяволу! За прошедшие три года я на собственном опыте понял, что только слабый человек поддается первому порыву. Не так давно я и сам не многим отличался от Кешерю. Из-за моего легкомыслия однажды товарищи чуть не оказались под роковым ударом…»
В начале декабря Марко потерял связь с центром. Теперь вся ответственность за группу, за этих четверых, легла на него. Он заставил себя рассуждать спокойно. Было бы ошибкой прогонять человека, который знал о группе все. Людей и без того мало, а Кешерю, что ни говори, парень решительный. Наконец, находясь в центре осажденного города, невозможно, да и нет надобности, соблюдать все классические правила конспирации — ведь полицейская машина тоже почти разбита… Да и незнакомый шахтер, по имени Гажо, судя по всему, симпатичный парень. Марко кивнул на диван:
— Давно знаешь его?
— Еще со школы, — ответил Гажо.
— Так… И что же ты думаешь о нем?
Еще никто не интересовался мнением Гажо о ком-либо.
— Да… мы его звали Полукруглым. Но с тех пор прошло больше десяти лет. Одно знаю твердо: собственной тени он не боится.
Марко рассмеялся. У него были крепкие, крупные, здоровые зубы.
— Полукруглым? Неплохо! Скажи-ка, ты ведь работал в Диошдьёре на шахте?
— Да.
— На «Валентине» или на «Еве»?
При этих названиях сердце у Гажо забилось чаще.
— Работал и тут, и там. И кроме того, в «Уйхеди», «Медвеше», на разрезе в Герезде. Знаете?..
Марко выглядел моложе его (на самом деле он был двумя годами старше), но Гажо не осмеливался говорить ему «ты», столь велик был в его глазах авторитет этого парня, спокойно жившего в центре обезумевшего города.
Марко сразу заметил это, но не подал виду.
— Я проработал там с полгода на металлургическом заводе, — пояснил он. — Приходилось не раз бывать и на шахтах. Знаешь Ференца Файера?
У них оказалось еще человек шесть — восемь общих знакомых. Перебрали чуть ли не все холмы под Диошдьёром, с которыми у обоих было связано немало воспоминаний. Марко, как выяснилось, бывал даже в опытной рыболовецкой артели на горном ручье. Гажо рассказал историю о мастере Керекеше, а затем они незаметно заговорили о Дьёре, Золтане Пинтере и его семье. Когда через полчаса из ванной вышел прапорщик, они уже прощались, договорившись, что на следующее утро Гажо снова зайдет сюда.
Кешерю все еще спал. Марко с улыбкой посмотрел на него, и его самого стало клонить ко сну.
«На сей раз все обошлось… — устало подумал он. — Но в одиночку больше ты никуда не пойдешь, дружок! Твое счастье, что вокруг такая неразбериха. А будь здесь порядок…»
Улыбаясь, он засунул руки в глубокие карманы солдатских брюк и начал ходить по комнате. Ему следовало бы добавить: «А будь здесь порядок, давно бы мы тебя отсюда выставили…» Но ведь именно тот порядок вещей, который он имел в виду, как раз и рушится сейчас, точно карточный домик, и уже никому больше его не восстановить. И вой мин, треск автоматных очередей возвещают городу наступление новой эры, в которой и его, Марко, наконец станут называть настоящим честным именем…
Все утро Золтан Пинтер читал и выписывал на небольшие прямоугольные листочки бумаги данные для своего будущего реферата. Он уже третий год работал над монографией «Венгерский язык в эпоху реформы», просматривал нужную литературу, делал в библиотеке выписки, но от непосредственного написания реферата был еще дальше, чем прежде. Результатом его многолетних усилий было несколько тысяч вот таких небольших листков. Во время вынужденного перерыва в работе он думал о реферате с чувством неутолимой жажды, теперь же оно сменилось не менее сильным ощущением тяжести на сердце. Он перебирал листки, вскакивал, ходил по комнате, прислушивался к дальним разрывам мин и редкому лаю зениток, хотя на сей раз гула самолетов не было слышно. Ему то и дело приходилось отвлекаться, а стоило вернуться мыслями к реферату и просмотреть кое-что из своих пометок, как тут же возникало чувство неудовлетворенности: материала было все еще слишком мало.
Тему эту он выбрал еще на первом курсе. До поступления в университет он почти не представлял, что такое языкознание, а в университете это был обязательный предмет, и притом один из главных. Всю первую лекцию он промаялся, склонившись над партой. Ровно в десять часов двадцать минут в лекционный зал вошел пожилой, лысый, высохший человек, аккуратно поправил своими длинными пальцами разложенные на столе стопки карточек, а затем размеренно, выделяя каждое слово, совершенно бесстрастным голосом принялся бубнить себе под нос даты и вычурные старинные словообразования: «тромбета», «тромбита» и так далее. Золтан лишь потом узнал, что профессор приводил данные об эволюции слова «тромбита». Постепенно ему полюбилась эта спокойная наука, изучающая жизнь языка. Языкознание с его мелкими, но конкретными фактами привлекало его больше, чем читавшиеся в главном здании лекции по философии и литературе. Он считал их туманными, пустыми и скучными, а лекторов — обманщиками, пытающимися подвести весь мир под свою собственную мерку. С согласия профессора он выбрал тему о состоянии языка в эпоху реформы и окунулся в работу с такой страстью, что вплоть до самого призыва в армию ничего вокруг не замечал. Теперь же реферат стал казаться ему бессмысленным и мелким, да и условий для работы над ним не было. Он нетерпеливо отбрасывал в сторону исписанные листы и почесывал затылок, по привычке то отвинчивая, то завинчивая колпачок ручки.
Неожиданно за спиной у него появилась Ютка. Как они ни топили, девушка всегда мерзла. Вот и сейчас она, стараясь согреть руки, по-кошачьи втянула их в рукава куртки.
— А вы что, занимаетесь? — спросила она.
Золтана поразил исходящий от девушки аромат: странная смесь запахов одеколона, кухни и мыла. Его охватило ощущение непонятного счастья, и он моментально нашел причину своего волнения — сознание, что Ютка рядом, в одной с ним квартире, что он может ее увидеть, назвать, столкнуться с ней в дверях, коснуться ее рукой.
Девушка, слегка поводя плечами, разглядывала носок своего ботинка.
— Хорошо вам… Мне так хотелось учиться, стать врачом, я уже в пять лет только и воображала, как я буду лечить людей…
Пальцы у Золтана были все в чернилах. Он почесал лоб, оставив на нем чернильное пятно.
— А почему вы не поступили в университет?
— Не приняли… Никогда не забуду, как я с отказом в руках стояла на площади Кальвина и во весь голос ревела, а прохожие испуганно заглядывали мне в лицо… — На середине фразы Ютка вдруг остановилась: говорить это, видимо, не следовало. Она испугалась своей болтливости — раньше такого с ней не случалось. Она через плечо юноши заглянула на стол и попыталась быстро сменить тему разговора. — Неужели так много бумаги надо для того, чем вы занимаетесь? Учителем хотите быть, да?
Золтан инстинктивно склонился к столу, как бы стараясь прикрыть собственным телом свои записи, но тут же отодвинул всю груду бумаги в сторону.
— Нет, педагога из меня не получится.
— А когда университет окончите, будете ученым?
— Если это вообще можно назвать наукой… — Он вдруг обрадовался, что у него появился предлог прервать занятия, и стал складывать свои записи в специально для этого приготовленный черный ящик. — В одном романе кто-то сказал: «Я философ, доктор ненужных наук…»
На лбу у Ютки прорезалась небольшая складка. Девушка задумалась.
— Вы шутите! Вы бросили бы заниматься, если бы считали, что это никому не нужно.
— А кому нужно, чтобы я четыре года делал выписки на тему о состоянии языка в эпоху реформы? Мир от этого нисколько не изменится. На соседнем факультете в университете есть один исследователь — настоящий гений, свободно читает на двадцати языках. А знаете, чем он занимается? Седьмой год пишет работу: «Происхождение некоторых болгаро-турецких приставок».
— Зачем же он это делает?
Золтан пожал плечами:
— Хочешь жить, плыви!..
— Что это значит?
— Лозунг гуманистов… Хочешь жить, надо плыть…
Ютка, тряхнув волосами, подняла на него свои темные глаза:
— Но так жить нельзя.
— Почему? Кому-нибудь от этого плохо?
— Вы занимаете место другого, который стал бы учиться по-настоящему. Из-за вас его в университет не приняли…
Вывод был настолько неожиданным, что Золтан не нашелся, что ответить. Он растерянно замолчал, и на лице его появилось обиженное выражение. Ютка отрешенно смотрела вдаль, по-видимому и не догадываясь, как больно задела собеседника. Она о чем-то размышляла.
— Я еще совсем маленькой полюбила читать… Приготовлю побыстрее уроки и сразу к окну. А дочитав книгу до конца, всегда придумывала продолжение. До сих пор ловлю себя на том, что выдумываю всякие истории. Попалась мне на днях книжечка — «Шинель». Не читали?
— Читал.
— Правда? Знаете, я много думала о судьбе этого маленького, бедного, старенького Акакия Акакиевича, о том, как бы ему получить обратно свою шинель — ведь тогда бы он не простудился и не умер… И думала до тех пор, пока точно не придумала как. Ведь вор, тот, что с пышными усами, отправился с украденной шинелью в корчму, сел играть в карты и в тот же вечер выиграл такую кучу денег, что его начала мучить совесть. Он плакал, колотил себя волосатым кулаком в грудь, кричал, какой он жуткий злодей, и на другой день вернул шинель Акакию Акакиевичу. Тот обрадовался, сбегал за вином, вместе с домовладелицей они выпили, пели песни, а потом он на ней женился, родились у них мальчик и девочка, беленькая такая… — Ютка вдруг замолчала, точно устыдившись своей болтовни. — Послушайте, да у вас весь лоб в чернилах…
Золтан в тот день уже вообще не мог больше работать: заглянул мельком в мемуары Сечени и сразу же недовольно захлопнул книгу. Озноб словно перекинулся с девушки на него. Он дрожал даже возле печки, втягивая голову в плечи. Закурил, быстро делая одну затяжку за другой, и тут же растоптал наполовину недокуренную сигарету. Он под любым предлогом — выпить глоток воды или очинить карандаш — шел на кухню и, не заставая там Ютки, тут же выходил, делая вид, что ищет что-то то в передней, то в темном коридоре, или стучался в комнату к Турновским, заранее зная, что женщина усадит его и начнет разговаривать. Но в присутствии других девушка никогда к нему не обращалась, даже не глядела в его сторону, как и при первой встрече. Золтану не давал покоя утренний разговор, ему хотелось его продолжить, но он не знал, где и как. По Ютке тоже нельзя было угадать, обиделась ли она на него за что-нибудь или у нее просто такая манера…
«А, будь оно неладно!..» — с досадой отмахнулся наконец Золтан. Он встал и вернулся к себе в комнату, но ничего путного придумать так и не смог. Беспокоило его и отсутствие Гажо. Куда тот, к дьяволу, запропастился? Пообедав, он каждые десять минут смотрел на часы, дважды выходил на лестничную клетку. Когда Гажо наконец пришел, Золтан сердито на него набросился:
— Ты с ума сошел, Гажо! Где тебя так долго носило?
До этой минуты Гажо и в голову не приходило, что за него могут здесь волноваться. Он удивленно слушал упреки Золтана, исподтишка наблюдая за ним и стараясь понять, действительно ли за этими сердитыми словами скрыта тревога за его судьбу. С подобным отношением Гажо сталкивался в жизни мало, а после призыва в армию весь мир казался ему враждебным.
— Ну ладно уж! — проворчал он, точно обиженный. — Ну покопал немного окопы для Гитлера… А как надоело, бросил.
— Главное, ты уже дома и здоров, — подвел итог Турновский, умевший во всем видеть приятное и не выносивший ссор. — Узнал что-нибудь новенькое, сынок?
— Неплохие вести… — ответил Гажо, доставая из кармана свежий номер газеты «Виррадат», который он взял у кого-то еще в казарме Марии-Терезии. — Вчера в Риме папа Пий Двенадцатый после рождественской проповеди ниспослал всем свое апостольское благословение….
— Так… — кивнул Турновский, украдкой взглянув на жену. Родом он был из обнищавшей словацкой семьи, в университете учился на жалкую стипендию и жил в общежитии Святого Имре. Однако после неожиданной женитьбы его изгнали из всех церковных организаций, так как его тесть Ене Гольдман, решительный, волевой человек, не позволил дочери менять веру. Турновского, впрочем, это мало тревожило. — А больше ничего?
— Других новостей нет, — невинно ответил Гажо. — Зато вот принес немного сигар…
— Браво!
Но инженера ему провести не удалось. Турновский буквально за несколько минут высушил у печки сигары и немного погодя уже удовлетворенно попыхивал одной из них.
Уже через пару дней между пятью жильцами квартиры установилось строгое разделение труда. Доставка, рубка дров и все, что требовало более или менее значительных физических усилий, было возложено на парней, но Золтан приносил меньше дров, чем более крепкий Гажо. Он был не так вынослив, и Гажо гораздо быстрее колол дрова на кухонном пороге или в подвале, вполголоса разговаривая с поленьями, словно они были живыми. Вскоре выяснилось, что никто, кроме него, не может насадить щетку на новую палку или разжечь плохо растапливающуюся печь. Гажо починил водопроводный кран, застрявшие в раме окна жалюзи, прикрутил болтавшуюся дверную ручку. Турновские были рады, что все это вместо них делает другой, но по сноровке Гажо, по виду его рук прекрасно понимали, что это человек иной породы. Турновский по-прежнему был с ним на «ты», жена его тоже оставалась любезной и предупредительной, но в их обращении с ним появился новый оттенок: доброжелательность превращалась в снисходительность, простота становилась искусственной.
Однажды женщина чуть было не назвала его «любезный». Гажо и самого все это сильно смущало. Звать инженера дядюшкой Тото, как это делал Золтан, ему не хотелось, и он старался обойтись без обращения.
Хлопоты по уборке их комнаты взял на себя Золтан, женщины хозяйничали на кухне, но Гажо и здесь помогал им чистить картофель. Сидеть без дела он не умел.
Турновский, по его собственному шутливому выражению, «осуществлял общее техническое руководство», то есть распределял обязанности между обитателями квартиры и на основе письменно зафиксированной «калорийной сметы» отвешивал по вечерам продукты на следующий день, советовал, что готовить, как топить, сам сушил на печке сырые дрова. Он тоже целыми днями с чем-нибудь возился, но за тяжелую работу не брался: чинил карманные часы, зажигалки, набивал сигареты, вскрывал своими инструментами замки дверей, шкафов и рылся в оставленной в квартире одежде, посуде, бумагах Кохов. Он, правда, настаивал на том, чтобы и он участвовал в заготовке дров хотя бы потому, что это полезно для здоровья, но, когда нужно было колоть дрова, у него неожиданно заболевали то почки, то железы, то расстраивались нервы из-за гула артиллерийской канонады и начинала страшно болеть голова.
Тогда Турновский придумал хитрое устройство для экономии рабочей силы. Это был закрепленный на лестничных перилах блок для подъема со двора на этаж тяжелых мешков с дровами. Инженер возился с ним довольно долго, что-то сверлил и свинчивал в передней, а потом потратил целое утро на монтаж своего приспособления, гордо отказавшись даже от помощи Гажо.
— Что ни говори, а точная работа мне по душе, — твердил он. — Каждый должен заниматься своим делом. Ребята будут накладывать, я — тащить и крутить, а Киса — следить, чтобы веревка не соскочила со шкива и чтобы никто в ней не запутался…
Слово «Киса» было их обычным обращением друг к другу. В разговорах между собой Турновские сообща любили изображать двух кошечек. В хорошем настроении они шутливо мурлыкали, а если инженера постигала неудача, он с досады жалобно мяукал.
При первой же пробе мешок оборвался и ударился о мостовую с таким оглушительным грохотом, что жильцы в ужасе разбежались, решив, что в дом попала бомба. Турновский скрутил тогда трос тройной толщины, но, пока он с ним возился, шкив заржавел и не прокручивался, а зубцы шестеренки погнулись. Инженер божился, что он все исправит, но постепенно все об этом забыли, а парни продолжали таскать дрова на спине.
Время проходило в тягучей беспокойной тоске. Вот уже много дней все ждали чего-то неизбежного. Жильцы в доме нервничали, по любому пустяку вспыхивали ссоры, со двора часто доносился громкий женский визг. Все они знали, что Будапешт окружен русскими войсками, непрерывная канонада, доносившаяся с окраин столицы, не давала забыть об этом, но самолеты появлялись довольно редко, поодиночке, и бомбежек почему-то не было. Несмолкающий уже несколько недель отдаленный гул, который вряд ли мог означать начало наступления, воспринимался в городе, испытавшем за лето и осень столько сокрушительных бурь, чуть ли не как тишина. Люди, укрывшиеся на рождество в подвалах, снова выбрались наружу и поселились в своих прежних квартирах. Все недоумевали: что может означать это видимое спокойствие?
— Хотел бы я знать, чего они ждут? — размышлял вслух Турновский, разводя в стороны ладони, мягкие и розовые, точно у младенца. — Вот увидите, будет так, как говорили осенью. Сдавать Будапешт русским немцы не хотят, только англичанам. Поэтому ждут, чтобы из Афин прибыл генерал Скоби и сменил маршала Малиновского…
Жена его развлекалась хитроумными тестами для выявления характера соседей по квартире. Она раскладывала в шесть рядов фотографии, на которых — об этом знали лишь посвященные — были изображены психопаты я преступники-рецидивисты. Из них нужно было выбрать наиболее импонирующие и наиболее отталкивающие лица. По итогам отбора определялся душевный склад испытуемого. Золтан не стал искушать судьбу, а Гажо после долгих раздумий выбрал несколько фотографий помешанных бородачей.
Турновскине с многозначительной улыбкой писала какие-то тайные знаки. Она утверждала, что сразу поняла, почему Гажо пошел работать на шахту: у него характерная склонность к депрессии, он страшно сторонится всего мирского, отчего постоянно и ковыряется в земле. В равной мере он мог бы быть и мусорщиком, и банкиром, и оценщиком в ломбарде…
— Скажите, вы слабительное не принимаете?
…Вечером, когда они легли спать, Золтан сразу впал в какое-то дремотное состояние. Ютка снова перевязывала ему палец и сделала такую громадную повязку, что Золтан не мог согнуть руку… Но все время он ясно сознавал, что это ему только снится. Немного погодя он проснулся, приподнялся на постели, вздрогнул, попытался вызвать в памяти картину, которую только что видел во сне, но она расплылась настолько, что, несмотря на все попытки, ему не удалось восстановить даже лицо Ютки. Его захлестнула волна чувства, оставаться в одиночестве было невмоготу. Не приняв еще никакого решения, не отдавая себе отчета в своих поступках, он накинул на плечи шинель и, осторожно приоткрыв дверь, вышел в переднюю.
В доме было тихо. Ютка спала в небольшой каморке, служившей Кохам комнатой для прислуги. Ее легко можно было натопить, бросив в железную печурку пару поленьев. Золтан прижал ухо к двери и тихонько постучал. От стыда и смущения сердце его гулко колотилось в груди: такого он еще ни разу в жизни не испытывал. Ему никто не ответил. Он нажал на ручку и вошел в комнату. Было так темно, что он не знал, куда идти, но чувствовал, что девушка где-то совсем рядом. Холод из передней ворвался в оставленную приоткрытой дверь.
— Вы спите? — спросил он шепотом.
Послышался шорох постельного белья. Золтан слегка дрожал. От прежнего томления в нем остались только смутная робость и отчетливое ощущение того, что сейчас ему следовало бы взять себя в руки.
— Нет, — послышался наконец тихий ответ девушки.
— Боитесь меня?
Ютка снова пошевелилась, видимо сев на постели.
— Холодно, — проговорила она после долгой паузы.
Золтан прикрыл за собой дверь, сделал шаг вперед и тут же наткнулся на кровать. Дрожа, присел на ее край. Девушка отодвинулась. Золтан не понял, боится она его или только освобождает место. Он ощущал под одеялом девичье тело и не смел пошевельнуться.
— Вас как зовут на самом деле?
— А не все ли равно? — прошептала девушка и немного спустя спросила: — Вам не холодно?
Над центром города с нарастающим гулом кружился самолет. Издали на него залаяли зенитки. Оба, затаив дыхание, прислушались к стрельбе.
— Из Цитадели стреляют, — заметил Золтан. — Это самолет-разведчик.
— А что он будет разведывать?
— Где находится артиллерия немцев. Завтра или послезавтра русские начнут бомбить город. Боитесь?
— Нет. Я ничего не боюсь.
— Как так? Даже умереть не боитесь?
— Нет, — быстро ответила девушка.
Постепенно глаза Золтана привыкли к темноте. Слабый свет сквозь окошко проникал в комнату, освещая девушку, которая, скорчившись и дрожа, сидела на кровати, нервно перебирая пальцами край одеяла. Отчетливо были видны ее белое лицо, разделенные пробором волосы, плотно сжатые губы и глубокая морщина на высоком лбу прямо над прямым носом. Ночная рубашка слегка колыхалась на ее небольшой девичьей груди. Над домом что-то просвистело. Взгляд девушки остался равнодушным.
— А в детстве мне даже днем было страшно оставаться одной в комнате, — прошептала она. — И если гремел гром, я залезала под кровать.
Пододвинуться ближе Золтан не смел. Так они и сидели рядом в ночном полумраке, не шевелясь и не разговаривая.
— Вы не обижайтесь на мой приход. И… не надо на это сердиться… — первым нарушил тишину Золтан. — Я вот сидел на кровати и думал: хуже, чем теперь, быть уже не может. Но если хотите, я уйду.
Девушка покачала головой:
— Я тоже не могла заснуть…
Самолет, точно назойливый, упрямый овод, снова зажужжал у них над головами. Золтан, прислушиваясь, недовольно втянул голову в плечи.
— Вы задумывались над тем, что здесь, в Будапеште, в тесноте, затаившись в домах и подвалах, живут миллион или даже полтора миллиона человек? И эти полтора миллиона знают не хуже нас с вами, что не пройдет и нескольких недель, как от города останутся одни дымящиеся развалины, знают, а сделать ничего не могут… Сидят, как в мышеловке…
Девушка движением головы отбросила назад спадающие на лоб волосы.
— Я сейчас все думаю, сохранился ли тот дом на проспекте Юллеи, где мы раньше жили. Хотя переселились мы оттуда еще десять лет назад. Странный такой — в Будапеште, а дом деревенский… Во дворе стойка для выбивания ковров, зеленая водозаборная колонка, густое ореховое дерево с качелями и еще клетка для кролика — его держала семья тетушки Томпа с первого этажа. Глупый такой крольчишка! Когда его выпускали, он весело прыгал по траве, подпускал к себе нас, детей, ел с рук и доверчиво глядел на нас своими большими голубыми глазами, точно хотел жить вечно. А его вскоре прикончили ударом колуна в голову… У меня довольно часто появляется желание сходить туда, посмотреть на дом хотя бы издали и убежать. Но я уверена, что вернусь с полдороги от одной только мысли, что вдруг и от него ничего не осталось…
Золтана все еще лихорадило, даже зубы стучали. Он неуклюже, грубовато схватил девушку за руку и приник к ней, сквозь тоненькую рубашку чувствуя, как она дрожит. Ютка прижалась к нему, поглаживая холодными тонкими пальцами волосы на его затылке.
— Вам сколько лет? — спросила она.
— Двадцать два. А… тебе?
Девушка заплакала. Золтан почувствовал на своем лице ее теплые слезы.
— У него были точно такие же волосы… Он был таким же высоким и неуклюжим, как медведь…
— Кто?
Ютка не ответила, приникнув к плечу юноши. В воздухе разорвался снаряд. Они прислушались, не слышно ли нового взрыва.
— Неужели теперь так будет вечно? Дождемся ли мы чего-нибудь хорошего?
С неба опять обрушился адский грохот.
Гажо чувствовал себя в Будапеште очень неуютно: он никак не мог привыкнуть и к столичным улицам, и к шумному, многолюдному городскому дому; как потерянный бродил он по квартире с широкой мягкой мебелью, покрытой чехлами, смотрел на угрюмые старые портреты. Разговаривать с Турновскими ему тоже не хотелось. Встав рано утром и сделав все, что нужно было по дому, Гажо спустился на второй этаж к Марко, чтобы поговорить с ним о шахтерских делах, о Диошдьёре, об общих знакомых. Однако Марко охотно говорил лишь о металлургическом заводе, на котором он проработал полгода, на шахтах же он побывал только несколько раз. Поэтому он больше сам расспрашивал Гажо и довольно скоро перевел разговор на другую тему. Его интересовало, что думал Гажо о том, почему русские ведут эту войну, и особенно о том, что теперь будет с господской землей. На такие вопросы Гажо старался не отвечать и поэтому снова перевел разговор на шахтерские темы.
— Интересно, что же теперь будет с Керекешем?
— А кто это такой — Керекеш?
— Мастер, про которого я рассказывал.
Марко почему-то всегда хотелось спать; и сейчас он зевнул и, запустив пятерню в густые, нечесаные волосы, рассмеялся:
— Это единственный вопрос, который тебя волнует на ближайшее будущее?
— Почему же? Меня вообще интересует, что будет после войны.
— А я почем знаю?.. Преступников, вероятно, привлекут к ответственности и строго накажут.
— А кто накажет? Я?
— Хорошо бы, правда? Нет, не ты. Полиция, суд…
— Словом, не я?
Марко снова засмеялся и сказал:
— Может, и ты, если пойдешь в судьи или в полицейские… Скажи, а что бы ты тогда сделал с этим Керекешем? Набил бы морду?
— Сейчас я этого не знаю… — ответил Гажо, нахмурившись.
Однажды под вечер в квартиру к Марко зашла Мария, дочка привратника. По дому Мария большей частью ходила в брюках, а по вечерам иногда играла на рояле. Это была высокая, стройная, светловолосая, красивая девушка, хотя и поговаривали, что у нее чахотка. На этот раз ей был нужен сам Марко.
— Пойдемте скорее, папа просит вас зайти к нему, — испуганно сказала она. — Опять пришел Шинкович, и совсем пьяный.
Марко накинул на плечи шинель и, прихватив с собой Гажо, чуть ли не бегом последовал за девушкой. Дядюшка Жига жил в маленькой квартирке, двери которой выходили прямо во двор.
Один из жильцов дома, по фамилии Шинкович, огромного роста, прекрасно сложенный мужчина с черными усами, от которого так и разило палинкой, размахивая револьвером, угрожал старому привратнику. Он не обратил никакого внимания на появление двух мужчин и, продолжая быстро расхаживать взад и вперед по крохотной кухоньке, выкрикивал угрозы с таким видом, будто собирался разнести весь дом в пух и прах.
— Я вам покажу, какой я человек! С порядочными людьми я добрый, но, если мне под руку подлец попадется, я за себя не отвечаю… Помню, в Житомире был со мной такой случай. Приводят ко мне одного типа, и он начинает передо мной дурака валять, юлит: «Господин унтер-офицер, так, господин унтер-офицер, этак…» Что такое?! Меня обдурить вздумал? А этот револьвер ты видишь?! — В пылу рассказа он поднес пистолет к самому носу дядюшки Жиги, который совсем растерялся от страха. — Так оно и было. А вот возьмем другой случай, когда я в тридцать втором учителем был… — Не слушая испуганного бормотания привратника, пьянчуга размахивал пистолетом… — Если ты собрался меня одурачить, сказал я ему, то ты сильно ошибся…
Марко, глядя куда-то в пустоту, присел на краешек ящика из-под угля и, докурив сигарету, затушил ее о край железного ведра для мусора, затем медленно встал и подошел к Шинковичу:
— Будет лучше, если вы сейчас же пойдете спать.
— Ну посмотрим… — В упор уставившись на Марко мутными глазами, Шинкович обошел его несколько раз, а затем, резко повернувшись, неожиданно приставил к его груди пистолет и осклабился: — Боишься?
Марко спокойно посмотрел на пьяного:
— Нисколько!
— Выходит, по-твоему, я пьяный, раз ты меня спать посылаешь?..
Марко вытащил левую руку из кармана и оттолкнул от себя пистолет.
Пьяный несколько секунд постоял перед ним, закрыв глаза, а затем открыл их и пробормотал:
— А что ты скажешь, если узнаешь, что я командир взвода, а? Или ты и этому не веришь? — Положив пистолет на ящик, он вытащил документы, дрожащими пальцами перебрал их и сунул под нос Марко. — Ну, видишь, взводный я или не взводный?
Светловолосый парень небрежно заглянул в документы и спросил:
— Ну и что из этого следует?
— А то, что со мной нужно обращаться почтительно! — С победоносным видом пьяный убрал документы в карман и, нашарив там пачку «Дарлинга», вытащил ее: — Вот, бери, подыми.
— Пошумел — и хватит. Убирайся к чертовой матери!
— А если не уберусь, тогда что? — Пьяный небрежно махнул рукой и, отвернувшись от Марко, пошатываясь, подошел к дочке привратника, которую только сейчас заметил. Он рухнул перед ней на колени, опрокинув мусорное ведро, и с пафосом воскликнул: — Мария, миленькая, неужели вы на меня сердитесь?! Дорогая, забудем прошлое!..
Девушка сделала шаг назад, высвободив ногу из объятий пьяного, и сказала:
— Господин Шинкович, идите к себе и ложитесь спать.
Потеряв опору, он растянулся на цементном полу, загребая руками вывалившийся из ведра мусор, и зарыдал:
— Что же с нами теперь станет, с мелкими торговцами?
Мария проводила мужчин до квартиры и попросила Марко дать ей почитать какой-нибудь роман. Взяв книгу, она быстро попрощалась, сославшись на то, что у нее много работы, и пошла к двери, но, дойдя до порога, остановилась, и они еще довольно долго проболтали на различные темы.
Дочка привратника время от времени бросала на Марко смущенные быстрые взгляды, и это не ускользнуло от внимания Гажо. Вообще-то голова его была занята более серьезными мыслями. Но кольцо, в котором оказался Будапешт, сдавливало и его самого, сковав по рукам и ногам и принудив сидеть здесь вопреки его желаниям.
Гажо не был женат. У себя дома он жил сам по себе, а семья Рожи Рупп — сама по себе. Но в один прекрасный день он вдруг перестал считать себя холостым человеком, хотя их брак не был скреплен законом. Сейчас, когда Рожи была далеко, Гажо страдал от одиночества, и его мучили им же самим выдуманные картины. Кто знает, сможет ли в это смутное время Рожика сохранить верность ему? Сейчас его гнала домой не любовь, а ревность. Нервно теребя пуговицы на френче, словно пытаясь освободиться от сковывающих его цепей, он встал и начал прощаться.
— Если будешь разговаривать со своим другом, будь осторожен! — еще раз предупредил его Марко.
Гажо пробормотал что-то невнятное.
В квартире его встретили холодно и недружелюбно. Турновский никогда не интересовался тем, где он пропадал, однако всегда раздражался, если Гажо не оказывалось под рукой. Вот и сегодня ему вдруг понадобилось взобраться на лестницу и снять большой ящик с полки — он надеялся, что в нем окажется сахар. А Гажо в это время как раз ушел из квартиры.
Куда исчезал Гажо на несколько часов, а иногда даже и на полдня, не знал даже Золтан. Не знал он, почему тот всегда возвращался с таким лицом, как будто нашел философский камень.
— Где ты опять шатался? — довольно невежливо спросил Золтан.
Солдат сдвинул на затылок шапку, обнажив густые черные волосы, которые осенью ему остригли наголо. Спереди они и сейчас еще не сильно отросли, но по бокам уже лезли на уши, а сзади закрывали затылок.
— На этот раз, к примеру, я ходил по твоим делам. Ты, случайно, не помнишь, какое сегодня число?
Золтан уже несколько дней не думал о времени.
— Двадцать девятое, наверное. А ведь как раз сегодня кончился срок нашего отпуска!
— Кончится ровно в полночь. К тому времени мы все успеем.
— А что успеем-то? Что мы можем сделать?
— То, что положено: вернемся обратно в Дьёр и доложим в штабе сто двадцатого полка о своем прибытии. Пусть и у господина фельдфебеля Хатарвари будет хоть одна маленькая радость в жизни…
— Ну ладно, кончай дурачиться… — Золтан нахмурил брови. — Ведь мы даже не знаем, что обязан сделать солдат, отпущенный в краткосрочный отпуск, если он по какой-либо причине не может вернуться в свою часть. — Достав солдатскую книжку, он раскрыл ее на последней странице и про себя прочел инструкцию. — Здесь об этом ничего не написано… Видать, высокое начальство начисто позабыло подумать о том, что мы должны делать в случае войны.
— В таком случае солдат обязан немедленно явиться в ближайшую военную комендатуру и встать там на учет, — мрачно ответил ему Гажо. — А там его встретит какой-нибудь незнакомый полковник, пожмет руку и спросит, чего он хочет, а выслушав, прикажет выписать ему паек на десять суток и пошлет его к черту на рога, в самое пекло.
— Вместо того чтобы дурака валять, подумал бы лучше: что нам делать?
Гажо слегка толкнул Золтана кулаком в грудь и спросил:
— А если я достану тебе новый отпускной билет?
— Ты? Откуда?
— Достану, и все. Есть у меня один знакомый, который для друзей и не такое может сделать.
— Кто это? Разве он меня знает?
Гажо скрутил цигарку, помусолил ее и спокойно прикурил.
— Пока еще не знает, но, если захочешь, и ты можешь стать его другом.
Золтан искоса посмотрел на Гажо и спросил:
— Он что, такой добрый?
— Да нет! Задаром сейчас только воздухом можно пользоваться.
— Так чего же тогда за это потребуют?
Гажо выпустил изо рта густой клуб дыма.
— Нужно как следует рассердиться на фашистов, а уж остальное пойдет само собой…
Золтан с удивлением посмотрел на Гажо. Он впервые слышал от него это слово. Венгерская официальная печать называла немцев и нилашистов национал-социалистами. Представители левого крыла называли их нацистами. Слово «фашист» можно было услышать лишь в передачах московского радио.
«Где это Гажо умудрился познакомиться с этими людьми?» — подумал Золтан и поморщился:
— Словом, потребуется какая-то политическая акция?
— Да нет, что ты! Я же тебе говорю, что нужно только по-настоящему рассердиться на фашистов.
— Это не для меня. Я никогда в жизни не участвовал ни в одной политической акции. Я не разбираюсь в политике, да и не хочу разбираться.
— Хорошо, старина, об этом мы с тобой поговорим позже…
— Не о чем говорить, Гажо. Даже за новое отпускное свидетельство я не стану делать того, что противно моим убеждениям. А ты поступай как хочешь.
Он вошел в комнату, вывалил на стол все свои многочисленные тетради с записками, карточки из картотеки, кучу книг и сел к столу.
Гажо проводил его удивленным взглядом: он не ожидал такого упорного сопротивления, и оно не только удивило, но и озадачило его. Он не понимал, чем он мог обидеть Золтана, который, как ему казалось, в основном придерживался такого же мнения о немцах и нилашистах, как он сам и Марко.
Он с беспокойством подумал, уж не ошибся ли он, не поступил ли неосторожно, начав этот разговор. Ему хотелось сейчас же объяснить Золтану, что он не сделал ничего плохого, что нужно быть союзниками патриотов, а не их врагами. Однако побеспокоить друга, который обложился книгами — а Гажо благоговел перед ними, считая, что Золтан занимается чрезвычайно важным делом, — он не решился. Не заговорил он с ним об этом и позже: все случая не было. Кроме того, он чувствовал, что переубедить Золтана ему не удастся: аргументов не хватит.
Мрачный и подавленный, он беспомощно ходил взад и вперед по кухне, а затем вышел на лестницу, чтобы понаблюдать за суетливой жизнью большого дома. Даже без шинели ему было не холодно: в воздухе чувствовалась почти весенняя ароматная свежесть. Город погрузился в тишину. Лишь некоторое время спустя со двора послышалось сначала пение, а затем голос дядюшки Жиги, который постучался к кому-то в дверь и исчез. Вскоре во двор подышать свежим воздухом вышли жильцы, которые в ночь перед рождеством спустились в подвал, боясь очередного обстрела и бомбардировки. Они курили и о чем-то спорили, но так тихо, что Гажо не мог слышать их слов. Потом где-то заплакал грудной ребенок, кто-то заиграл на пианино…
Золтан очень быстро забыл о своем отпускном билете, так как последнее время все его мысли были заняты Юткой. Близость девушки возбуждала его, наполняла беспокойством, его медленные, ленивые движения стали быстрее. Сам он этого не замечал, но от внимания Ютки это не ускользнуло. Целый день Золтан внимательно наблюдал за Юткой, следил за каждым ее движением, подмечая ее привычки, стараясь узнать о ней как можно больше, и все это жадно впитывал в себя, словно боялся, что его краткосрочный отпуск действительно вот-вот кончится. Когда же они оставались наедине, он сразу просил девушку, чтобы она рассказала о себе.
— Нечего мне рассказывать. Жизнь у меня неинтересная… — Ютка пожимала плечами.
Временами девушка сама начинала что-нибудь рассказывать, но редко доходила до конца, замолкая на полуслове. В такие моменты она как-то странно выпячивала губы и уже не отвечала ни на какие вопросы.
Из этих отрывистых рассказов у Золтана сложилось мозаичное и далеко не полное представление о Ютке. Целыми днями он с нетерпением ждал того момента, когда наконец останется с ней наедине, и очень сердился и даже ревновал ее, когда она уходила из дому по каким-нибудь своим делам. Когда же девушка хозяйничала на кухне, Золтан не мог усидеть в своей комнате и четверти часа. Он выходил следом за ней в кухню и принимался помогать ей перетирать посуду или просто наблюдал, изредка перекидываясь с ней словечком. У него не было сил дождаться вечера, который, по обыкновению, принадлежал только им двоим. Несколько минут он, стоя позади Ютки, которая перемывала тарелки, рассматривал ее прозрачную бледную кожу, сквозь которую на висках просвечивали крохотные голубые жилки, на стройную шею, поросшую светлым пушком. Его лицо оказалось так близко от шеи девушки, что он не выдержал — обнял ее за плечи и хотел поцеловать. Ютка резко обернулась, словно ее укололи иголкой.
— Вот сумасшедший!.. — тихо воскликнула она и почти сердито оттолкнула Золтана, выронив при этом из рук стеклянную кружку, расписанную яркими цветами. Кружка с грохотом упала на пол и разбилась, и Ютка чуть было не заплакала от досады.
— Что ты жалеешь эту дрянь? Не то сейчас время!..
Девушка с отчаянием посмотрела на разбитую кружку и начала собирать осколки.
— Я ни на что не гожусь, — сказала она таким трагическим тоном, что Золтану захотелось утешить девушку. — Не трогай меня, пожалуйста, а то я здесь все расколочу…
После этого Золтан старался не пугать Ютку своими неожиданными порывами. Быстрая смена настроений у девушки будила в нем любопытство. Ему казалось, что за каждым словом Ютки скрывается какой-то тайный смысл.
Однажды утром к Ютке пришел какой-то мужчина. Он передал ей письмо, после чего она проговорила с ним в передней около четверти часа. Сколько ни пытался Золтан после ухода незнакомца выведать у Ютки, кто к ней приходил и зачем, это ему не удалось. Девушка отвечала, что ей принесли письмо, да и только.
В тот же день после обеда, когда супруги Турновские прилегли немного отдохнуть, а Гажо, по обыкновению, исчез из дому, Ютка сама подошла к Золтану и неожиданно сказала:
— Давай оставим это. Не приходи больше ко мне, очень тебя прошу…
От этих слов Золтан буквально пошатнулся, так что пришлось ухватиться за спинку кресла, чтобы не упасть. Внутри у него все так и похолодело. Он знал, что ему сейчас нужно выйти из комнаты, вероятно, даже уйти из этого дома, переехать жить в другое место, но сделать это он был не в силах.
— Я не хотел ничего плохого, — сказал он, покраснев.
— Я знаю, — проговорила девушка, теребя пальцами край зеленого свитера. — Но я не хочу сейчас влюбляться. Пойми, сейчас нельзя…
— Я тебя чем-нибудь обидел?…
— Что ты! — Ютка нервно передернула плечами. — Неужели ты не понимаешь, что тот, кто в теперешней обстановке может радоваться, — это бесчестный человек!..
— А кому повредит, если ты будешь радоваться?
Ютка встала и подошла к открытому окну. Выглянула на улицу, по которой трое вооруженных венгерских солдат тащили на веревке худую облезлую козу.
— Если бы ты знал, что они сделали с моим старшим братом… — уже совершенно другим тоном сказала она…
К вечеру они оба забыли о том, что хотели расстаться: он то и дело выскакивал за ней из комнаты в кухню, затем оба тайком выбегали в темный коридор, чтобы хоть на минутку остаться вдвоем.
— Иди сюда, — тащила его за собой девушка и, приблизив его лицо к своему, шептала: — А ты знаешь, что у тебя пестрые глаза?
Глаза у Золтана с самого рождения были голубыми, небесного цвета, и в них плавали крохотные, похожие на облачка, точечки. За эти глаза его еще в школе дразнили пестроглазым.
— Как ты могла заметить? — спросил он с удивлением.
— Два года я работала ученицей у оптика. Не веришь? — Ютка игриво склонила голову набок. — А ну-ка покажись! Скажи, ты бывал в Италии? Меня, когда мне было десять лет, родители возили в Венецию. Но я до сих пор все отчетливо помню. Там по небесно-голубому морю взад и вперед сновали лодки с кирпично-красными парусами. Песок на пляже был горячим-горячим, а воздух в палатке так нагревался, что трудно было дышать… Знаешь, какое соленое там море! Помню, я выкупалась, а ветер в один миг высушил на мне воду. На коже осталась соль, и от нее мне было очень щекотно. — Ютка остановилась около стола, за которым работал Золтан. — Скажи, кто ты? Что ты за человек? Неделю назад я даже не подозревала, что ты где-то живешь на свете…
Золтан глубоко вздохнул. Ютка казалась ему такой необыкновенной, что порой он сомневался в реальности ее существования. Но девушка стояла с ним рядом, спрятав замерзшие руки в рукава платья.
— Живет человек на свете, и дни летят один за другим: утро, вечер, сегодня, завтра, самые обыкновенные, самые простые… И вдруг появляешься ты, все перепутываешь, словно большой ребенок. И в голове у меня все перемешалось… Словно все это имеет какое-то значение.
В тот же самый вечер к Турновским прибыл неожиданный гость. Дверь открыл Золтан. Перед ним стоял представительный господин в очках. Сняв шляпу с седой головы, он назвался доктором Миклошем Тордаи-Ландграфом.
Золтану уже приходилось слышать это имя. Бросив украдкой любопытный взгляд на гостя, он провел его в комнату к Турновским, а сам вышел. По вечерам во время бесконечных разговоров упоминались имена многих людей, в том числе и Миклоша Тордаи-Ландграфа, брата государственного секретаря по делам юстиции, который жил в их доме на горе Напхедь.
Золтан дважды слышал историю, из-за которой Турновские считали себя патриотами. Свояку инженера Жигмонду Силади, довольно известному юристу, преподававшему право в Эгерской академии и спасшему за лето от депортирования много еврейских семей, однажды понадобилось поговорить с государственным секретарем о деле одного еврея, которым он занимался, и он попросил Турновского свести его с Тордаи-Ландграфом. Спускаясь как-то в лифте вместе с братом государственного секретаря, Турновский сказал ему:
— Знаете, дорогой, мой брат заинтересовался вами. Не зайдете ли вы к нам как-нибудь?
Однако Тордаи-Ландграф, занимавший в то время пост начальника отдела, не без надменности ответил, что он, к сожалению, сейчас не располагает свободным временем.
После такого оскорбления неожиданное появление Тордаи-Ландграфа было воспринято Турновскими как дар божий. Они начисто забыли свою обиду и от радости не знали, куда усадить столь важного гостя.
— Сервус, дорогой, сервус… — Инженер подобострастно пожал протянутую ему руку. — Садитесь, пожалуйста. В тесноте, как говорят, да не в обиде. У меня в подвале лежит целый ящик оконного стекла, но в квартире, как видите, все стекла выбиты. Скажите, пожалуйста, как вы нас разыскали?..
— Да снимите вы ваше пальто, — любезно предложила гостю Турновскине. — Как здоровье Йолан, как ее сердце? — поинтересовалась она, хотя никогда толком и не разговаривала с женой Тордаи-Ландграфа, а лишь обменивалась с ней при встрече короткими сплетнями, причем та иногда жаловалась, что сердце у нее временами пошаливает. Этот вопрос Турновскине почему-то привел гостя в замешательство. Пытаясь скрыть его, он ответил:
— Благодарю вас. Это моя супруга узнала, где вы сейчас живете…
— Я решил, что этот дом более безопасен, — проговорил Турновский и описал правой рукой окружность, показывая на потолок. Затем он с льстивой учтивостью спросил гостя, который так и уселся в кресло, не сняв зимнего пальто и держа шляпу в руке: — Что нового дома? Нам здесь так не хватает нашего дома на горе Напхедь! У вас все здоровы?
— Спасибо… — Тордаи-Ландграф вдруг замолчал и закрыл глаза. Он вспомнил прошлую ночь: до самого рассвета он проспорил с женой, и они пришли к выводу, что немцы, по-видимому, окончательно проиграли эту войну.
К этому разговору с Турновским Тордаи-Ландграф подготовился заранее. Ожидая встретить упорное сопротивление, он заранее обдумал все фразы, которые он скажет, чтобы убедить собеседника в своем чистосердечии. Это было вчера вечером, а сегодня утром он даже набросал на бумаге свою речь. От их встречи он ждал чего угодно, но только не столь мирной беседы. Теперь он даже засомневался, правильно ли они с женой оценили вчера создавшуюся ситуацию: что-то подозрительно тепло встретили его здесь.
— В квартиру Пировичей попал снаряд, — произнес он наконец, чувствуя, что молчать дальше просто неприлично. Нервно вертя в руках шляпу, он продолжал: — Но кого это интересует… — Решив, что сейчас самое время перейти к цели своего прихода, гость тихо провел по полу незримую линию острым носком своего французского ботинка и сказал: — Я уверен в том, что мы и сейчас должны поддерживать друг друга. Я, как истинный католик… — Он запнулся.
При последних словах гостя Турновский и его жена энергично закивали.
Тордаи-Ландграф, видя, что ему никто не собирается возражать, продолжал:
— Религия позволила мне еще в юношеском возрасте противостоять влиянию моего двоюродного брата. Я никогда не считал правильными его политические взгляды. Как мне кажется, терпение отнюдь не является естественной формой жизни крестьянина… скорее, наоборот…
— Вы сказали «двоюродного брата»? — удивленно переспросила Турновскине.
— Да, конечно! Видите ли, мы с ним не родные братья, а двоюродные и воспитывались совсем отдельно. Бедная моя мама была дочерью Вечеи… — При этих словах Тордаи-Ландграфу самому стало как-то не по себе. Ведь за последние пятнадцать лет он не упустил ни одного случая упомянуть о своем брате Леринце, государственном секретаре, а когда его в ресторане, на отдыхе или в пути по ошибке принимали за брата, он весь день жил в радостном возбуждении.
Сказав самое трудное, Тордаи-Ландграф начал более связно и последовательно излагать цель своего прихода. Он объяснил, что долг истинного христианина обязывает его помогать ближним в тяжелое время, и предложил спрятать жену Турновского на своей вилле в Шошфюрде.
Турновскине покраснела, встала, встряхнув головой, чтобы отбросить волосы назад, украдкой посмотрела в зеркало и поправила на себе халатик, но так, чтобы разрез на груди стал еще глубже; затем, улыбнувшись уголками губ, она бросила взгляд на мужа, который не заметил этого. В глубине души она была уверена, что Тордаи-Ландграф пришел к ним совсем с другой целью: ей уже давно казалось, что он неравнодушен к ней. Она нежно коснулась руки Тордаи-Ландграфа и, взглянув ему в глаза, сказала:
— Благодарю вас, Миклош… Я никогда не забуду этого…
Тордаи-Ландграф уходил от Турновских в замешательстве. Несмотря на дружеский прием, который ему был оказан хозяевами, их отказ от его предложения мог означать только то, что полный разгром гитлеровцев еще ближе, чем он предполагал. А если это на самом деле так, думал он, то их дружелюбие явно показное. Следовательно, несколько запоздавший благородный жест не послужит препятствием для разрыва между ними в столь смутное и бурное время. Более того, рассуждал он дальше, его сегодняшний визит к ним, пожалуй, лишний раз привлечет к нему внимание. Он решил, вернувшись в Буду, немедленно заявить на Турновских властям.
Однако на следующее утро тишине, царившей в городе несколько дней подряд, неожиданно пришел конец: бои за овладение венгерской столицей разразились с новой силой. Непрерывно гремела артиллерийская канонада; над городом со страшным воем висели бомбардировщики, сбрасывая свой смертоносный груз; от взрывов содрогались не только стены домов, но и, казалось, сама земля. Беспрестанно ухали зенитки. Уровень воды в водопроводе упал до минимума: когда открывали кран, вместо шума воды раздавался лишь слабый хрип, похожий на кашель больного. Взрывом снаряда с дома сорвало остатки стеклянного купола.
Коротко посовещавшись между собой, жильцы квартиры решили, что они не будут спускаться в подвал. Все пятеро ссылались на неудобства, с которыми им там придется столкнуться, однако ни один не рискнул признаться, что каждый из них боялся людей сильнее, чем бомб.
Золтан и Гажо с ведрами и кастрюлями спустились на первый этаж, в квартиру привратника, и наполнили их водой, которая еще с грехом пополам текла из крана.
Старый дядюшка Жига, недовольное бормотание которого с раннего утра до позднего вечера раздавалось во дворе и на лестничной клетке, изо всех сил пытался втянуть парней в разговор, пока они пережидали очередную бомбежку в его более безопасной квартире. Энергично размахивая красной, как медь, рукой, привратник наклонился к Золтану и заговорщически спросил:
— Скажите, пожалуйста, господин доктор, когда этому аду придет конец? Оно, конечно, хорошо, что немцы и русские… — При этих словах дядюшка Жига загадочно подмигнул. — Но вы мне скажите, что будет с Америкой? А с греками? А с турками?
— Вы правы, старина, — вмешался в их разговор Гажо. — Тогда всем привратникам не жизнь, а малина будет!
— Да и не только привратникам!.. — Дядюшка Жига махнул рукой. — Дело совсем не в этом! Откровенно говоря, разве сейчас война идет? Вот когда я служил в армии в свое время — мы тогда в Пилишчабе стояли, — тогда другая война была. Бывало, я как крикну своим новобранцам: «Ложись!» Они, конечно, лягут, а уж «Встать!» я им скомандую не раньше чем через полчаса, а за это время они и в картишки переброситься успеют, а кое-кто и вздремнуть умудрится. — По изборожденному глубокими морщинами лицу старика расплылась широкая улыбка. — Вы, случайно, не знали художника по имени Зингер? Он тогда под моей командой служил…
Солдаты тем временем наполнили в кухне водой большой жестяной бачок. Бомбы продолжали падать, и вода в бачке содрогалась.
Когда они вернулись в квартиру, к Золтану неожиданно подошла Ютка и тихо спросила:
— Ты боишься бомбежки?
— Нет.
— Если я тебя попрошу, отнесешь в одно место сверток?
— Кому?
— Людям, которым нечего есть. Отнесешь?
— Отнесу.
Ютка неожиданно погладила руку Золтана и вышла из комнаты. Сердце Золтана радостно забилось. Прижавшись лбом к запотевшему окну, он написал на нем пальцем одну букву, но тут же стер ее.
Минуту спустя Ютка принесла сверток, перевязанный бечевкой, и написала адрес, по которому нужно было отнести его.
— Ты знаешь, где находится улица Татра? — спросила она. — Только смотри не проговорись дядюшке Тото, что это я тебя послала. Если он спросит, сам что-нибудь придумай, хорошо?
Положив в карман просроченное отпускное свидетельство, Золтан утром отправился по адресу, который ему дала Ютка. Лишь очутившись на улице, он вдруг осознал, что впервые в жизни нарушает закон. Двадцать два года он строго соблюдал законы независимо от того, справедливыми или несправедливыми он их считал. Он улыбнулся и как бы прислушался к самому себе, желая понять, что же он сейчас чувствует. Однако один вид площади Аппони, засыпанной обломками кирпича и дерева, потрескавшиеся стены домов с выбитыми стеклами, наглухо забитые магазины — все это представляло собой настолько странную картину, что Золтан и думать забыл об угрызениях совести. Наоборот, его охватило бодрящее чувство, какое испытывает пловец, когда на свой страх и риск пускается в открытое море. Его радовало, что он может свободно передвигаться, повинуясь лишь велению своего сердца и своим желаниям.
На углу улицы Регипошта горел какой-то дом. Золтан прошел мимо него с таким чувством, как будто ему не может грозить никакая опасность.
Несмотря на гул самолетов в небе и постоянный артиллерийский обстрел, на улице было много прохожих: за долгие месяцы войны люди уже изучили ее правила. Как только завывала сирена, возвещающая очередной артиллерийский налет, они сразу же прятались в ближайшие подворотни, считая про себя количество попаданий в окружающие дома; они хорошо знали, что взрыв, грохот которого они уже услышали, для них не опасен. Как только налет кончался, они выходили из своих укрытий и шли дальше по своим делам.
Небо над городом было безоблачно-синим, и зимнее солнце отражалось в осколках стекла, торчавших в окнах или валявшихся на мостовой.
У здания концертного зала «Вигадо» Золтан свернул на набережную Дуная. Светло-зеленое зеркало реки переливалось на солнце.
С башенок моста Эржебет поднялась в воздух стая ворон и закружилась на одном месте. Королевский дворец в Буде так и сверкал на солнце, к нему то и дело подлетали советские самолеты, сбрасывая небольшие бомбы. Взрывов их не было слышно, вернее, их просто нельзя было отличить от взрывов снарядов, которые падали повсюду.
По площади Сабадшаг ехали несколько пустых повозок. Венгерские солдаты-возницы погоняли лошадей. В этот момент с неба на них посыпались небольшие бомбы. Солдаты тут же разбежались по ближайшим подворотням. Самолеты возвращались несколько раз и сбрасывали очередную серию бомб то на, повозки, то на три немецких грузовика, стоявших перед зданием национального банка. Лошади были убиты наповал осколками, и лишь одна раненая кобыла, задрав кверху голову, помчалась по газону, таща за собой повозку.
Два молодых немецких солдата, стоя на ступеньках каменного дома, равнодушно наблюдали за происходящим: они уже привыкли к подобным картинам. Этажом выше, прямо над ними, у окна стояла старуха в платке и на чем свет стоит проклинала их:
— Чтоб вам пусто было! Это вы накликали это несчастье на наши головы! Ну погодите, вас господь покарает за это!
Как только воздушный налет кончился, из подъездов домов, окружающих площадь, выбежали люди и бросились к убитым лошадям. В руках у них были ножи, а несколько женщин из ближайшего дома захватили с собой даже тазики.
Молодая черноволосая женщина, смеясь, сунула в руки Золтану большой кусок лошадиного мяса:
— Господин солдат, на, положи себе в вещмешок. Не стоять же тебе вместе с нами в очереди!
За Бульварным кольцом в районе нового квартала многие дома были помечены желтыми шестиконечными звездами. Сюда гитлеровцы согнали тех будапештских евреев, которым удалось достать заграничные паспорта. Уже давно их не выпускали из этих домов даже на улицу.
На улице Лайоша Наваи Золтан увидел множество народа, это были преимущественно женщины и пожилые мужчины. Они стояли колонной по шесть человек в ряд, держа на плечах большие узлы с одеждой или постелью. Золтан хотел было подойти к ним ближе и узнать, что это за люди и куда они направляются, но нилашист в кожаной куртке, с винтовкой в руках оттолкнул его в сторону:
— Ступай своей дорогой!
Окрик был так груб, что Золтан невольно сжал кулаки, но, к счастью, в этот момент нилашиста отозвал в сторону его товарищ.
Дом, в который Золтан должен был отнести сверток Ютки, находился под охраной шведского посольства, о чем свидетельствовали огромный, почти метровой высоты, герб шведского королевства и соответствующая надпись. Место здесь было тихое. Подъезд оказался запертым. Золтан позвонил у двери. На звонок вышел небритый, с помятым лицом привратник в халате и спросил:
— Что вам угодно?
— Я хотел бы видеть Белу Эрдеша, — сказал Золтан, заглянув в бумажку, которую дала ему Ютка.
Привлеченные разговором, из квартир вышли несколько женщин. Сильно накрашенная женщина в шубе под тигровую шкуру крикнула с лестницы:
— Пришел солдат! Какого-то Эрдеша ищет!
— А пропуск у вас есть? — спросил Золтана мужчина в халате.
— Нет, — тихо ответил Золтан, оглядываясь по сторонам. — Я только передам сверток и сразу же уйду.
— Оставьте сверток здесь, я сам передам. Можете не беспокоиться, я ничего не съем.
— Я бы хотел лично…
Накрашенная женщина подошла к ним и сказала:
— Почему вы его не впустите, господин Халони? Что он вам сделал?
— Мне что, пусть идет под свою ответственность, — равнодушно согласился мужчина, пропуская Золтана и закрывая за ним дверь. Повернувшись к женщинам, он недовольно проворчал: — Сколько можно говорить, чтобы не собирались здесь! Шум — как на базаре. Третьи сутки не могу уснуть…
В доме сейчас жило по крайней мере в десять раз больше народу, чем раньше. Люди непрестанно бегали взад и вперед по лестнице, смеялись, ругались, громко хлопали дверями. Пока Золтан поднимался на четвертый этаж, его то и дело останавливали и спрашивали, кого он ищет. В комнате, где он нашел Белу Эрдеша, жило четырнадцать человек. Весь пол был застлан матрасами, а на шкафах громоздились высокие, до самого потолка, горы чемоданов, корзин, мешков. Шум в комнате усугублялся тем, что возле окон, в детских кроватках, громко кричали две чумазые девочки, тряся ручонками железные жалюзи. Золтан не слышал даже собственного голоса. В углу какой-то молодой человек громко молился. На диване неподвижно лежала парализованная женщина.
Когда Золтан, пытаясь перекрыть весь этот гвалт, громко выкрикнул фамилию Эрдеша, в углу вздрогнул седовласый старик с подслеповатыми глазами в пальто с шестиконечной желтой звездой на рукаве. На носу у него сидели очки, но оба стекла были разбиты, и вряд ли он что-нибудь видел. Услышав свое имя, он схватил руку жены и прижал ее к груди.
— Я принес вам посылочку! — громко и быстро проговорил Золтан, заметив на лице старика страх. — Там кое-что из еды и письмо для вас.
Жена старика прежде всего вскрыла конверт и быстро прочитала письмо. Глаза ее наполнились слезами.
— Это от Кларики, — сказала она мужу и бросила смущенный взгляд на солдата.
Не найдя ничего, на что можно было бы сесть, Золтан стоя прислонился к какому-то шкафу. На рукаве женщины тоже была желтая звезда. Золтан, который всегда в обществе евреев чувствовал себя как-то стесненно, попытался найти в лице Эрдешне типичные признаки ее нации. Но у нее было простое, ничем не примечательное лицо. Возможно, в молодости она была даже красива. Однако время наложило на ее лицо свой отпечаток, покрыв его густой сетью морщин; кожа словно выцвела, темные глаза запали, сохранив, однако, живой блеск.
— А вы знаете человека, который прислал этот сверток? — спросил Эрдеш так тихо, что смысл слов можно было лишь угадать по движению его губ.
— Знаю, — ответил Золтан.
Старик протянул к нему дрожащую руку и, запнувшись, спросил:
— И… она здорова, не правда ли?
— Здорова, здорова, все у нее есть! — громко выкрикнул Золтан. — Скажите, вы ни в чем не нуждаетесь?
Старик безнадежно развел руками, а его жена, схватив Золтана за полу шинели, со слезами на глазах зашептала ему на ухо:
— Вы добрый человек, вы очень смелый человек, раз решились сюда прийти… Всех нас, всех, кто живет в этих домах, рано или поздно угонят в гетто. Если у вас есть сердце, спасите безгрешного ребенка… За нами могут прийти каждую минуту… Родителей этой сиротки уже увели…
— Скажите, куда я ее должен отвести? — спросил Золтан, с трудом сглатывая набежавшую слюну.
— В тот дом, где мы жили прежде, на улицу Хотони, к привратнику… — Женщина говорила так быстро, что ее с трудом можно было понять. — Если на свете есть бог, вам за это воздастся сторицей.
Эрдешне вынула одну девочку из кровати и начала быстро одевать ее, сквозь слезы приговаривая что-то ласковое. Другая девочка на минуту замолчала, но, увидев, что ею никто не занимается, закричала еще громче:
— Дайте мне хлеба с маслом! Пожалуйста, дайте мне хлеба с маслом!
Парализованная женщина, не поворачивая головы, монотонным голосом произнесла:
— Спи, моя душенька, спи, сердечко!
— Не хочу спать! Дайте мне, пожалуйста, хлеба с маслом!
Золтан, не говоря ни слова, вынул из вещмешка завернутый в бумагу кусок конины и положил на диван возле женщины. Молодой человек в углу продолжал громко молиться.
Эрдешне так спешила, что надела девочке шапку задом наперед и плохо застегнула пальто. Золтану хотелось поскорее уйти из этого ада, и он начал прощаться.
— Передайте, что мы все живы-здоровы, очень хорошо себя чувствуем и миллион раз благодарим…
Когда Золтан, прощаясь, подал руку старику, тот вдруг наклонился и поцеловал ее. Золтан отшатнулся и, подхватив девочку на руки, бросился к выходу.
В подъезде его остановил небритый привратник и довольно сердито спросил:
— Куда вы несете ребенка? За количество здешних жильцов я отвечаю…
Свободной рукой Золтан сгреб его за халат на груди и слегка встряхнул:
— Немедленно откройте дверь, а не то…
Привратник от испуга на мгновение даже закрыл глаза. Он тут же вынул ключ и выпустил Золтана на улицу.
Оказавшись на улице, Золтан поставил девочку на землю и, взяв ее за руку, хотел было идти.
— Подожди, — вдруг сказала она, словно взрослая, — у меня шапка неправильно надета.
Золтан наклонился и, неловко поправив шапку на голове девочки, спросил:
— Как тебя зовут?
Девочка подняла на него большие блестящие глаза и ответила:
— Жужика Эрдеш. Шапку нужно снизу завязать. А тебя как зовут?
— Золтан.
— А почему ты не спрашиваешь, сколько мне лет?
Золтан не мог не улыбнуться.
— Ну так сколько же? — И тут только он сообразил, почему никак не завязывалась шапка: у него тряслись руки.
— В мае три годика исполнилось. Взрослые всегда об этом спрашивают.
Они тронулись в путь. Чтобы вести девочку за руку, Золтану приходилось немного нагибаться. Прохожие с удивлением оглядывались на рослого солдата с крошечной девочкой. Дойдя до улицы Сигет, они повернули налево. Деревянный забор, который еще недавно был перед домиком, жители разобрали на дрова и сожгли.
— Скажи, ты добрый солдат? — неожиданно спросила Золтана Жужика.
— А ты разве не любишь солдат?
— Солдаты всегда кричат.
— Я никогда не кричу, да и солдатом я стал совсем недавно. Хочешь, я тебя возьму на руки и понесу?
— Нет, я люблю ходить ножками. Мама всегда меня водила за ручку, но она уехала в Калочу по делам.
Золтан глубоко вдыхал зимний воздух, который в эти предвечерние часы был на удивление холодным и колючим. На улице Пожони из разбитой витрины кондитерской лавки вылезли двое мужчин, держа в руках жестяные коробки, а двое других еще орудовали в магазине. Без малейшего колебания Золтан через окно забрался в магазин и насыпал в большой пакет разноцветных марципановых конфет. Он подал пакет Жужике, которая, наверное, давно не видела подобных сладостей. Она жадно схватила конфеты, разгрызла штучки три, а остальные стала распихивать по карманам.
— Ты почему не ешь? Не понравилось?
— Пусть и на завтра останется.
Золтан невольно подумал: сколько должна была перенести эта маленькая девочка, чтобы стать такой расчетливой!
— Скажи, а у тебя есть кукла?
— Была одна, по имени Пирошка, а другую я звала Марци. Но сейчас нет.
— А куда же они делись?
— Потерялись, потому что мы все время переезжали.
Золтан не рискнул расспрашивать девочку дальше, понимая, что, о чем бы он ни заговорил, он обязательно заденет больное место. Молча они шли по улицам. Шум боя несколько утих. Дул холодный, пронизывающий ветер. В доме по указанному адресу Золтану открыла дверь толстая женщина в халате. Не дожидаясь каких-либо объяснений, она схватила Жужику и, ласково воркуя, начала раздевать ее.
— Ты добрый солдат и всегда тихо говоришь, — сказала Золтану на прощание девочка. — Дай я тебя поцелую.
Золтан наклонился, и маленькие теплые ручонки обхватили его за шею…
Расчувствовавшись почти до слез, он вышел на улицу и, миновав один дом, свернул в какую-то подворотню, чтобы никто не видел его состояния. Прислонившись головой к штукатурке, он на минуту закрыл глаза. Казалось, ему сжала сердце сильная и жестокая рука.
Чего они хотят от него? Почему не позволят где-нибудь отсидеться? Ведь он слабый, непрактичный человек, который ничего не знает, кроме своих книг, который не может ни разжечь печку, ни утешить маленькую девочку. А как уютно сидела она у него на руках, словно птенчик, выпавший из гнезда…
Рукавом шинели Золтан стер со лба холодный пот. Он невольно вспомнил картину далекого прошлого: лет восемь назад, еще учась в гимназии, он летом отдыхал в маленьком чонградском селе у дальнего родственника отца, дядюшки Михая. Однажды в жаркий день после обеда он бродил по окраине села среди бедных лачуг. Навстречу ему выбегали босоногие детишки бедняков и выпрашивали кто хлеба, кто монетку. Он как наяву увидел эту картину и вдруг вспомнил сны, которые ему тогда снились. Однажды ему приснился сон, что он стал ужасно богатым и знатным, не то помещиком, не то министром, очень умным и справедливым. Он ходил по селам и пригородам и раздавал бедным и больным деньги богатых. Этот сон так запал ему в память, что он несколько дней потом мысленно продолжал эту игру. Он придумывал, где он будет жить, кто будут его друзья. Но вскоре пришла пора уезжать из села. Начинался новый учебный год, и он забыл и о своем сне, и о своих мечтах и уже никогда больше не испытывал желания стать добрым министром.
Тяжело вздохнув, он медленно пошел дальше. Какое-то бессознательное любопытство потянуло его на улицу Татра. Еще издалека он увидел, что перед домом, из которого он унес Жужику, выстроилась длинная колонна людей с узлами, узелками, корзинами — совершенно такая же, как та, которую он видел утром. По обе стороны ее по тротуару медленно расхаживали вооруженные винтовками и автоматами нилашисты.
Золтан подошел уже совсем близко, когда один из нилашистов бросился в середину колонны, расталкивая людей локтями. Оказалось, что он заметил на одном из стариков почти новую шубу. Старик, видимо, пытался объяснить, что ему больше нечего надеть, но нилашист, не слушая, начал избивать его. Старик упал, и охранник стащил с него шубу уже на земле. Золтан, не замеченный охранником, быстро прошел по тротуару вдоль колонны и отыскал в ней Белу Эрдеша. Старик, еще сильнее сгорбившись, стоял около своей жены с совершенно отрешенным видом. Золтана он заметил только тогда, когда его дернул за рукав сосед. На лице старика появился немой вопрос. Золтан кивнул ему, давая понять, что с Жужикой все в порядке. Когда он проходил мимо, жена старика тихо сказала:
— Только никому не говорите об этом!..
На противоположном тротуаре стоял полицейский офицер, в руках которого была сейчас судьба этих людей. Его толстое лицо с усиками покраснело от холода и постоянного крика. В руках он держал пачку заграничных паспортов, которыми несчастные пытались доказать свое иностранное подданство. Нескольким из этих людей удалось пробиться к офицеру, и они тихо и быстро стали что-то объяснять ему.
— Встаньте обратно в колонну! — закричал на них офицер. — Черт бы побрал этих бессовестных евреев! И вы еще хотели выдать себя за венгров? У одного шведский, у другого испанский, у третьего португальский, у четвертого шведский паспорт!.. Тогда за каким чертом вы приехали в Венгрию?
Когда Золтан поравнялся с головой колонны, из первых ее рядов выскользнула молодая девушка с непокрытой головой и бросилась бежать в сторону Бульварного кольца. На ходу она сорвала с рукава и отшвырнула в сторону желтую шестиконечную звезду. Охранник-нилашист, худой как жердь парень с заспанным лицом, заметил девушку лишь через несколько секунд. Грубо выругавшись, он выстрелил по ней из карабина, но не попал. Нилашист дико заорал и кинулся за девушкой, но догнать ее было не так-то легко.
Вся колонна, затаив дыхание, следила за погоней: восемьсот пар глаз провожали девушку, пока она не свернула в боковую улицу. Но даже и тогда все в волнении, забыв о своей собственной судьбе, переживали за девушку, мысленно желая, чтобы нилашист не догнал ее.
Спустя несколько минут, которые показались толпе особенно долгими, нилашист вернулся один. По рядам прошел вздох облегчения. Успешное бегство девушки как бы стерло с некоторых лиц выражение безнадежности: то тут, то там можно было заметить слабую улыбку. Вскоре колонну погнали вперед.
Обходя площади и держась поближе к стенам домов, Золтан пробирался домой. На углу улицы Регипошта все еще горел дом, который он видел, когда шел с посылкой. На площади Аппони уже не светило солнце; неподалеку от памятника Вербёци лежали два трупа: пожилая женщина в черном платье и босой мужчина, на груди которого была табличка с надписью: «Я был дезертиром».
Золтан уже не шел, а почти бежал: он мечтал поскорее скрыться от тех ужасных впечатлений, которые принес ему этот день. Уставший и голодный, он добрался до своего дома и, войдя на лестничную клетку, остановился перед дверью в квартиру: ему хотелось немного побыть одному. Помедлив несколько минут, он машинально закурил, однако успокоиться все равно не смог.
Дома Золтана ждала неприятная новость: электричества уже не было. Турновский в кухне расплавлял воск для паркета и разливал его в стаканы и баночки от сапожного крема, изготовляя самодельные светильники.
— Работаю по заказу, — похвалился Турновский. — А то я целую неделю ломал себе голову, что можно сделать из этого воска — его в кладовке полным-полно. Теперь я за эти светильники получу от соседей и спички, и мыло, и зеленый горошек. Ну а ты, дружище, что принес? Ничего? Жаль, жаль! Если мы все будем думать о том, из чего сейчас можно извлечь выгоду, дела у нас пойдут не так уж плохо.
Ютка никак не могла дождаться вечера и наконец, поймав Золтана в полутемной прихожей, схватила его за руку.
— Они живы-здоровы, целуют тебя, — шепнул ей Золтан.
— Ты сам с ними разговаривал?
— Сам, конечно.
Девушка неожиданно прижалась к Золтану:
— Расскажи быстро, как они там? Похудели, наверное? Настроение какое? Что спрашивали обо мне? Скажи, а правда, что русские уже на площади Сена? Об этом все в доме говорят.
— Молчи, кто-то идет, — остановил ее Золтан и с облегчением вздохнул: сейчас Ютка не сможет подробно расспросить его о своих родственниках…
— Сегодня вечером расскажешь, хорошо?
Девушка весь день не могла скрыть своего радостного настроения. С шутками и улыбкой на губах она порхала по квартире и даже что-то напевала своим тоненьким голоском.
Когда Турновскине вместе с Юткой хозяйничала на кухне, готовя ужин, она притянула девушку к себе и ласково спросила:
— Что с тобой, милая? Тебя узнать нельзя. Уж не влюбилась ли ты?
Ютка обняла женщину, прижавшись разгоряченной щекой к ее виску, а затем так быстро отпрянула назад, что столкнула со стола стакан, который упал на пол и разбился.
— Эх ты, глупышка! Ты разве не знаешь, что это за примета? Гость придет в дом!
Обе засмеялись, понимая, что сейчас не время принимать гостей. Турновскине стыдилась своих родственников и старалась не встречаться с ними. Единственной, кого она переносила, была тихая и скромная Ютка. Турновскине взяла ее в дом еще летом, чтобы та помогала ей по хозяйству: с момента оккупации страны гитлеровцами запрещалось держать в доме прислугу.
Сам инженер никогда бы не заметил, что происходит с молодыми людьми, а его жена тонким женским инстинктом угадала, что здесь пахнет любовью. В первый момент она ужасно удивилась, более того, даже расстроилась, что Золтан влюбился не в нее, а в Ютку. Целыми часами она смотрела на себя в зеркало. Нельзя сказать, чтобы она строила какие-то планы в отношении Золтана: просто ей стало казаться, что она безнадежно состарилась и уже никому не нужна. Почти двое суток она не вставала с постели, предоставив Ютке ухаживать за собой, и тяжело переживала свое поражение, вымещая его на девушке мелочными придирками. Более того, в эти дни Турновскине самым серьезным образом подумывала, не отравиться ли ей, и только муж не замечал ее душевных терзаний. Однако после посещения их квартиры Тордаи-Ландграфом настроение женщины поднялось: она встала с кровати, переоделась в красный шелковый халат с расшитым воротником, расчесала на пробор волосы, чуть-чуть тронула помадой губы, а на грудь повесила золотой медальон с головой дракона, решив играть роль феи-покровительницы. После ужина она ласково погладила Золтана по каштановым волосам и, взяв его двумя пальцами за подбородок, повернула к себе лицом:
— Что с тобой, мой мальчик, почему ты так печален? Тебя кто-нибудь обидел?
В этот вечер они рано легли спать. В доме стало совсем тихо, лишь слышался тихий женский смех.
Золтан и Гажо еще в казарме переняли от солдат-фронтовиков одну шутку: после отбоя, когда в казарме тушили свет, один из них, чтобы проверить, не уснул ли другой, говорил: «Кость». Второму на это нужно было ответить: «Мясо».
Золтан, как правило, засыпал последним. Вот и сегодня Гажо, ответив ему два-три раза, спокойно засопел и уснул.
Золтану становилось не по себе от одной только мысли, что ему таки придется рассказать Ютке, что он видел сегодня утром в доме, куда она его послала. Однако не пойти к ней на свидание он не мог — она заподозрила бы самое худшее. Кроме того, сегодня ему, как никогда, хотелось побыть с девушкой, обнять ее за мягкие теплые плечи. Дождавшись, когда в соседней комнате погас свет, он на цыпочках вышел за дверь, решив придумать что-нибудь, но ни в коем случае не рассказывать девушке, что случилось со стариком и старухой.
Однако Ютка ни о чем не спросила его. Положив себе под голову руку Золтана, она сама начала говорить — о себе, о своей любви к нему, о планах на будущее. Она рассказала, что ее отец, инвалид войны, работал путевым обходчиком на железной дороге. Потом он вышел на пенсию, и врачи порекомендовали ему перебраться жить в горы, чтобы дышать чистым воздухом. Жил он в маленьком домике, целыми днями лежал во дворе под открытым небом, читал или просто думал. Молоко, масло и другие продукты ему приносила одна девушка из соседнего села. По утрам она подолгу разговаривала с ним, затем, когда он заболел, она выполняла обязанности сестры милосердия и в конце концов стала его женой и матерью Ютки. Летом, когда гитлеровцы забирали всех евреев в округе, мать и отец Ютки приняли яд, желая умереть вместе, но их удалось спасти. За ними ухаживала одна венгерка вместе с мужем, и за это ей и ее мужу тоже нашили желтые звезды на рукава…
Неожиданно раздались четыре громких разрыва: снова начинался бой.
Ютка прижалась к Золтану, обхватила ладонями его лицо:
— Скажи, а когда война кончится, ты все равно будешь меня любить?
Золтан помолчал, потом осторожно отвел руки девушки:
— Все это ужасно! Я даже не могу себе представить, что когда-то настанет такое время, когда не будет войны.
— А я очень даже хорошо могу себе это представить… Вот ты идешь по перрону в легком сером костюме и несешь в руках чемодан. Мне даже кажется, что я чувствую паровозную гарь в воздухе. А по радио говорят: «Объявляется посадка на поезд, следующий по маршруту Будапешт — Каленфёльд — Надьтетень — Эрд — Тарнок — Мартонварош…» Будет это весной, когда установится теплая погода. Мы сядем в вагон, и никому не будет никакого дела, куда мы едем. Да мы и сами толком не будем знать этого… Рассказать, что дальше?
— Расскажи.
— Поезд быстро мчится через поля, луга, леса, мимо селений с церквушками, мимо лохматой собаки — она лает на поезд, хотя почти совсем не видит его, потому что длинная шерсть закрыла ей глаза. Затем поезд медленно проезжает через мост. Ярко светит солнце. Внизу до боли в глазах сверкает река… Наш поезд прибывает на маленькую станцию, где все выкрашено в желтый цвет, и останавливается на одну минуту. Но мы успеваем выскочить из вагона. Рядом со станцией растут высокие зеленые тополя. Рядом стоит белобрысый толстый мальчуган с лицом, перепачканным сливочным маслом. Мы идем через лес и выходим к озеру, берег его зарос камышом…
— Это Балатон, да?
— Не знаю, может быть… Видим, как качаются на волнах привязанные веревками лодки, плывут несколько досок, по колено в воде стоит босой, в подвернутых штанах мужчина. Возможно, это рыбак.
— Ну а дальше?
Ютка тихо засмеялась:
— Что дальше, я и сама не знаю, но так будет… Правда, так будет?
— Будет, конечно.
Золтан ужаснулся, что он не может даже мысленно представить себе весеннюю картину: перед глазами его по-прежнему была лишь грязная зимняя улица с полуразрушенными домами и мертвые лошади на площади Сабадшаг.
За окном пошел снег. Резкий ветер подхватывал снежинки, закручивал их вихрем, бросал в окна домов, дул холодом в щели.
Ютка уже спала, удобно устроившись на плече Золтана. Золтан смотрел на спокойно спящую девушку и невольно подумал о том, как мало ей нужно для счастья: стоит только прижаться к кому-то, о ком она почти ничего не знает, кроме имени, стоит только услышать несколько ласковых слов — и вот она прижимается к нему, словно верная собака, и начинает мечтать в его объятиях о приближающейся весне.
Ночь была настолько светлой, что Золтан отчетливо видел лицо Ютки, повернутое к нему.
«С каким спокойствием и доверием она спит на моей руке! Какая она легкая и хрупкая! Я, наверное, смог бы поднять ее одной рукой. Пушистые белокурые волосы разметались по подушке… Словно маленький ребенок, она чуть-чуть надула губы. Вот она пошевелилась во сне и еще плотнее прижалась ко мне… Как было бы хорошо в будущем, когда жизнь вновь обретет смысл, иметь вот такую девушку, чтобы можно было прийти к ней вечером и чтобы она вот так тихо и мирно спала возле меня, а я до поздней ночи читал в постели…»
Однако сейчас, в этом повергнутом в хаос мире, Золтан не мог радоваться своему счастью. Ему не давало покоя сознание, что эта короткая, словно украденная, передышка получена обманом: ведь Ютка спокойно спит на его плече только потому, что он принес ей доброе известие о двух дорогих ей стариках. Но ведь он солгал ей, и кто знает, куда гонят их сейчас, в эту метель, в это беспокойное, страшное время. Но старики Ютки — это только два человека, с которыми он познакомился, а ведь в той колонне было несколько сот человек, и у каждого из них есть, наверное, сын, внук, отец, жена, любимая… А ведь по дороге туда он видел на соседней улице еще одну такую же колонну людей. Завтра он снова выйдет на улицу и наверняка встретится с новой колонной, которую будут гнать неизвестно куда, а на площади Аппони будет лежать другой дезертир, которого только что расстреляли…
«Что же здесь происходит? Какой злой дух свил себе гнездо в этом городе? Кому все это нужно?» — думал Золтан, с горечью признаваясь самому себе, что вся его жизнь до сих пор была жизнью никому не нужного одиночки. У него никогда не было ни друга, ни любимой. Но тогда ему никто не мешал сидеть в библиотеке и глотать одну за другой книги или, например, подняться на гору Геллерт, если у него появлялось такое желание. Сейчас же ему даже спрятаться негде. Вся его жизнь перевернулась, и ему уже не до книг. Словно кто-то большой и жестокий схватил его за ворот и выбросил на улицу. Иди, мол, живи как знаешь; вот и сейчас, лежа возле любимой девушки, он отчетливо слышит, как где-то неподалеку рвутся снаряды и мины, а люди убивают друг друга в жестоком бою. Он вдруг совершенно отчетливо понял, что до тех пор, пока не закончатся этот бой и эта война, у него не может быть ни одного спокойного вечера, ни одного мирного часа ни с Юткой, ни с кем-нибудь другим, ни даже наедине с собой.
Золтан сел, протер глаза. Горькое открытие, которое он только что сделал, принесло ему неожиданное облегчение. Душевная мука, только что причинявшая почти физическую боль, сменилась каким-то новым и непонятным чувством. Погладив Ютку по волосам, он осторожно, чтобы не разбудить девушку, встал с постели и, накинув шинель, вышел из комнаты.
В семь часов утра вновь стали бить пушки, а самолеты, как и накануне, начали бомбить город, и только с сумерками война притихла, чтобы собрать силы для завтрашнего дня. Гажо спустился на второй этаж, к своим новым друзьям, чтобы послушать, о чем они разговаривают. Янош Кешерю лежал на диване, заложив руки за голову и лениво покачивая ногой, и пел. Голос у Кешерю был красивый и сильный, а песен он знал столько, что многие из них никому не приходилось слышать раньше. Когда он бывал в ударе, то пел одну песню за другой.
Гудок фабричный как зверь ревет
И на работу опять зовет.
На фабриканта мы спину гнем,
Он обирает нас день за днем.
Не слышно песен, не слышен смех,
Тюрьмою стал нам фабричный цех.
Не мил мне, мама, весь белый свет
За то, что счастья для нас в нем нет…
— Любопытная песня, — сказал Марко, отрываясь от книги, которую он читал. — Где ты ее слышал?
— Дома слышал, — ответил Кешерю, хотя на самом деле нигде он ее не слышал, а просто прочитал в песеннике.
— Интересно! В этой песне поется про табачную фабрику, а звучит она как крестьянская песня. И о самой фабрике в ней поется так, как будто это и не фабрика вовсе, а тюрьма. Слышал я подобные песни: на селе человеком считают только того, у кого есть земля…
— Крестьянин всегда остается крестьянином, — проговорил Гажо. — Ему помочь невозможно…
Брови Марко удивленно поползли вверх.
— Это почему же? Я ведь тоже в селе вырос. Выходит, и мне ничем нельзя помочь?
— Ты совсем другой человек.
— Почему же я другой?
— Ты учился, в политике разбираешься.
Марко облокотился о стол, подпер голову руками:
— Знаешь, каким глупым я был, когда первый раз пришел на завод? Целую неделю я боялся рот раскрыть, чтобы не сказать какую-нибудь глупость. Думаю, что я так и не привык к заводу. Когда хотелось плакать, я убегал в душ. А ведь мне уже пятнадцатый год шел. — Марко покраснел и выпрямился. Гажо заметил, что рукава его свитера порвались на локтях. — Был на заводе один инженер, так он начал было учить меня, уговаривал, чтобы я пошел в гимназию. Когда он с женой и друзьями выезжал отдыхать за город, то брал и меня. Очень умный и порядочный человек…
Когда речь заходила о Золтане, Гажо смущенно говорил что-то неопределенное или просто молча махал рукой. Хотя он и не отказывался от дружбы с ним, однако говорил, что они разные люди и Золтану не понять их жизни. Он так и не решился сказать новым друзьям, что Золтан наотрез отказался заниматься политикой. Гажо словно боялся, что от этого друзья к нему станут относиться хуже.
Тем сильнее было удивление Гажо, когда Золтан первым заговорил о просроченном отпускном свидетельстве и спросил, где живет тот друг, который обещал помочь им. Разговор этот произошел накануне Нового года.
— Надумал, значит?.. — проворчал Гажо. Без особой охоты он отвел Золтана на второй этаж, испытывая при этом чувство человека, у которого две любовницы и которому предстоит увидеть их встречу.
Золтан был разочарован. Он понятия не имел, кем были новые друзья Гажо, однако нисколько не удивился бы, если бы его ввели в темный, сырой подвал, освещенный слабым светом свечи, где собрались бы заросшие бородами, изможденные заговорщики, грезящие о революции… Но они пришли в самую обыкновенную квартиру. Дверь им открыл молодой человек невысокого роста в очках. Гажо и остальные называли его Веребом. Ничем особенным этот парень не отличался, разве что уши у него были опухшими, как у профессионального борца, да и телосложение у Вереба было соответствующее. Он молча, ни о чем не спрашивая, повел их куда-то.
В комнате, дверь которой выходила прямо во двор, воздух был спертым, чувствовалось, что ее давно не проветривали. Увидев их, с неразобранной постели встал хрупкий светловолосый парень в казенных кальсонах и пижамной куртке. Вид у него был заспанный. Он тут же надел военные брюки и ботинки, затем сел на край кровати и, глядя сонными глазами прямо перед собой, закурил.
— Садитесь, — пригласил он. — Ну и холодно же здесь! Черт бы побрал этого Кешерю! Не мог даже комнату натопить.
Гажо слегка покашлял, прочищая горло:
— Я насчет того, о чем мы в прошлый раз с тобой говорили…
Марко сразу же понял его и, кивнув, спросил:
— Словом, вам нужны документы?
Он лениво зевнул, потянулся; встав, подошел к шкафу с выдвижными ящиками и долго копался в них. Наконец, вынув из ящика какой-то незаполненный бланк с печатью, он подошел к столу, положил его перед Золтаном:
— Вот бланк отпускного свидетельства. Вписывай в него любую фамилию. Правда, много с ним не находишься, но все же это лучше, чем ничего. Хотя подожди-ка…
Бросив свидетельство на пол, он наступил на него ботинком, затем поднял и сдул пыль.
— А это еще зачем? — поинтересовался Гажо.
— Чтобы бумага не выглядела новой.
— Но ведь свидетельство еще не заполнено.
— И этого без меня не можете сделать? Дай-ка мне ручку. Нужно только придумать какую-нибудь красивую офицерскую фамилию: ну например, Диосеги или Шибальски… — Марко громко засмеялся, показывая здоровые, крепкие зубы. — А если мы напишем «майор Аттила Пахи»? Хорошо будет?.. — Он снова засмеялся и каракулями расписался на бланке. — Ну как?
Золтан, не беря в руки свидетельства, спросил:
— А что я должен за это сделать?
— Ты? Ничего не должен…
— Разве я за это не должен участвовать в какой-то акции?
— За эту бумагу ты ничего не должен, но если ты нам хочешь помочь, то мы будем только рады.
— В политической акции я участвовать не буду.
— Ну и не участвуй. — Марко зевнул и, посмотрев на Золтана, спросил: — Но жить ты, наверное, хочешь?
Золтан не понял смысла этого вопроса, но почувствовал, что разговор принимает новый оборот, и потому упрямо повторил:
— Я философ и никогда не занимался политикой.
— Хорошо, хорошо… — Марко насмешливо кивнул головой. — Тогда почему же ты дезертировал из армии?
— А разве это относится к делу?
— Скажи, что ты понимаешь под словами «заниматься политикой»?
— Это когда вмешиваются в чужую жизнь… — Золтан презрительно скривил губы. — Например, забирают людей в солдаты. Или, скажем, так: человек, который воюет, уже занимается политикой. Да?
— Приблизительно. — Марко немного подумал, а потом сказал: — Если я тебя правильно понял, люди, которые помогают вести войну, занимаются политикой?..
— Да.
— А если они препятствуют этому?
— Все равно.
— Но тогда выходит, что политикой занимаются и те, кто мешает вести войну, дезертируя из армии и скрываясь с фальшивыми документами.
— Я этого не говорил! — начиная волноваться, ответил Золтан. — Я никого не поддерживал и никому не мешал. Сбежал из армии, потому что с меня довольно! Но в чужую жизнь я вмешиваться не собираюсь…
— Ну и чудеса! А разве ты не отдал в свое время Гажо ту бумагу?
Золтан покраснел и посмотрел на Гажо, который опустил глаза.
— Наверное, я тогда дурно поступил… Нам трудно понять друг друга: я вижу, вы обо мне все знаете, а я о вас ничего.
Марко заходил взад и вперед по комнате, чувствуя, что атмосфера накаляется. Наконец он сел к столу напротив Золтана:
— Ты прав, мне не следовало говорить об этом. Продолжай…
— Я уже кончил.
— Но ты ведь еще что-то хотел сказать?
— Ничего… Мои поступки — это мое частное дело. — Золтан уставился на стол. Ему вдруг захотелось уйти из этой комнаты. — Я маленький человек и ничего не значу в этой войне.
Марко покачал головой и улыбнулся:
— Не сердись, но, откровенно говоря, ты рассуждаешь глупо. Да, армия состоит не из одного человека. Но если все, как ты, дезертируют из нее, тогда конец войне. Ты же сам сказал, что с тебя хватит. А чего хватит? Порядков, которые установили те, кто правит нами сейчас. Мне они тоже до чертиков надоели, так как и мне они не дают жить по-настоящему. Вот и выходит, что и я занимаюсь политикой, и ты ею занимаешься. Только я могу больше сделать, потому что у меня на поясе пистолет… — Он хлопнул себя ладонью по поясу в том месте, где обычно висит кобура. Золтан встал, Марко протянул ему руку: — Забирай спокойно это отпускное свидетельство, а если когда-нибудь захочешь снова сюда прийти, приходи смело.
Вереб, ни слова не сказавший во время этого разговора, проводил гостей во двор, а затем, вернувшись, начал по-прежнему молча колоть топориком дрова на пороге.
Марко, все еще не сбросив с себя сонливость, с завистью посмотрел на Вереба, восхищаясь его здоровьем.
«Наверняка он встал часов в шесть, а может, даже и не ложился вовсе. И все время что-нибудь делает. С тех пор как у них появился свой ключ, они даже по ночам выходят на улицу, а я все никак не могу выспаться».
— Ну, что ты скажешь о нем?
Вереб расколол очередное полешко и только затем спросил:
— А что, если он сейчас каждому встречному-поперечному станет рассказывать о том, где он получил это свидетельство?
Марко пожал плечами:
— Сейчас у каждого второго фальшивые документы. А вдруг удастся привлечь его к нам? Он может очень пригодиться.
— Ты же слышал, какую чушь он нес…
Марко зевнул и, махнув рукой, сказал:
— Спорим, он вернется? Немного поломается, но вернется. И документом своим он ни перед кем хвастать не станет. Не такой он человек. Я расспрашивал о нем Гажо.
Вереб собрал полешки, вместе с топором положив их в угол:
— На кой черт тебе нужен этот студент? Если его поймают, он всех нас выдаст!
— А-а-а, сейчас у них нет времени, чтобы долго чикаться с одним человеком. В городе и без него полно солдат-дезертиров, и у всех них есть какие-нибудь документы. Если его поймают, то пошлют в часть или сразу к стенке поставят. — Марко на мгновение задумался и закрыл глаза. — Конспирация у нас не ахти какая, но что мы можем поделать? Будапешт в кольце, и многие живут на нелегальном положении.
Марко засмеялся, и от его смеха просветлела даже мрачная физиономия Вереба.
— По крайней мере, и они кое-чему научатся…
— Сейчас каждый старается спрятаться, выждать, что же будет, — продолжал Марко. — Напрасно ты молчишь, старина! Если мы хотим действовать всерьез, нам нужно расширять свои ряды.
Весь день и всю ночь гремела артиллерийская канонада. Вечером дом дважды содрогался от прямых попаданий снарядов: один из них угодил на чердак, а другой — в верхний этаж, где находились пустые мастерские художников. Осколки снарядов осыпали двор, пробивая бумагу, которой были заклеены выбитые окна. В дом напротив попала небольшая бомба. Зенитки ПВО, установленные неподалеку — то ли на университетских корпусах, то ли на здании городского магистрата, — беспрестанно вели огонь по самолетам, оставляя в ночном небе яркие трассы. Именно их и обстреливала артиллерия русских, именно их бомбили самолеты. Лишь на рассвете на несколько часов затихла артиллерийская канонада и прекратилась бомбежка.
Проснувшись, Золтан ощутил во рту неприятный привкус. Одеваясь, он вспомнил, что ночью два раза искал Гажо, но постель того была пуста. Правда, сейчас он и сам точно не знал, было это на самом деле или только приснилось ему. Даже встреча и спор с Марко казались ему сном, от которого в памяти не сохранилось почти ничего.
Было воскресенье, последний день старого года. Утром во дворе начали бить в кусок рельса. Обычно этими ударами возвещали очередной воздушный налет. Сейчас же они звали жителей в подвал на предновогоднюю проповедь и молебен.
Золтан уже несколько лет не ходил в церковь, но сейчас ему очень хотелось побыть среди людей. Он спустился в подвал и остановился в темном углу. Горели только две свечи. Священник, маленький седоволосый человек, монотонно читал проповедь: это была у него уже пятая проповедь за сегодняшнее утро.
— Как Христос усмирил морские волны, точно так же он утихомирит и кровавый поток, который нахлынул на нашу страну, — бормотал священник.
Собравшиеся в подвале женщины, словно по команде, упали на колени, а какой-то пожилой мужчина в шубе и пенсне целовал грязный пол.
— Помолись за нас! О святая дева Мария, помолись за нас! — хором запричитали женщины.
Если бы Золтан увидел эту картину несколько лет назад, он позавидовал бы верующим, но теперь он без всякого участия, скорее с пренебрежением, наблюдал за этой почти театральной сценой, чувствуя себя оскверненным и обманутым. В городе снова начали бить зенитки.
Золтан потихоньку открыл дверь, собираясь выйти из подвала, но порыв ветра захлопнул ее, погасив обе свечи. В этот момент где-то совсем близко разорвалась бомба. Стены в подвале заходили ходуном. Началась паника, раздались крики ужаса, сквозь которые прорывался истерический женский вой:
— Иисус, помоги нам! Русские!
Обстрел города продолжался весь день, и шум боя утих только к вечеру. Большинство горожан перекочевали жить в бомбоубежища. Однако все пятеро жильцов по-прежнему оставались в квартире: они уже не боялись бомбардировок. В обстановке, когда все зависит от случая, человеческие чувства медленно притупляются, человеком овладевает легкомысленное безразличие. Жизнь в квартире шла своим чередом: женщины готовили обед и мыли посуду, пугая друг друга всякими небылицами, а мужчины кололи дрова, носили воду, чистили картошку.
Вечером стол в гостиной накрыли белоснежной скатертью. Открыли банку мясных консервов. Турновский неизвестно где раздобыл бутылку «Харшлевелю» и разлил вино по хрустальным бокалам. Мужчины в честь Нового года побрились. Ютка принарядилась, надела шелковые чулки и туфли на высоких каблуках и даже немного подкрасила губы.
После новогоднего ужина завели патефон. Турновскине поставила на рояль керосиновую лампу и немного поиграла. Потом затеяли забавную игру, суть которой заключалась в том, чтобы отыскать старую домашнюю туфлю. Поиски ее происходили под аккомпанемент рояля, который звучал тихо, когда ищущий уходил от туфли, и с нарастающей громкостью — когда он к ней приближался. Все это сопровождалось взрывами хохота.
Как ни старался инженер спрятать туфлю от Гажо, тот довольно быстро находил ее то на люстре, то за молчащим радиоприемником. А Золтан оказался неудачливым. Ютка шепотом подсказала ему, но все услышали а закричали:
— Так не пойдет! Это обман!
И снова все громко засмеялись.
Во время другой игры Золтану и Ютке пришлось вдвоем спрятаться в ванной. Найдя друг друга в кромешной темноте, они прижались друг к другу разгоряченными лицами. Девушка обняла Золтана за шею и тихо прошептала:
— Счастливого Нового года!
— И тебе тоже…
— Ты знаешь, может, я глупая, но мне кажется, что наступающий год будет для нас действительно очень счастливым.
— Почему ты так думаешь? — спросил Золтан с улыбкой, желая, чтобы их как можно дольше не вызывали из темной ванной в комнату.
— Люди в ночь под Новый год всегда желают друг другу счастья, а приходящий год обычно бывает не счастливее старого. В прошлом году мы распили бутылку шампанского, а мой брат Виктор даже написал стихотворение, которое прочел в полночь… Но за этот год случилось столько страшного, что после всего, что мы пережили, наступающий год может быть только хорошим. И я хочу, чтобы ты в это тоже верил…
На рассвете все проснулись оттого, что в дверь громко стучали кулаком и что-то кричали. Дверь открыл сам Турновский. Оттолкнув его в сторону, в комнату ворвались трое вооруженных мужчин — все с нилашистскими повязками на рукаве.
— Кто вы такой?! — заорал на инженера здоровенный тип в кожаном пальто, от которого сильно пахло палинкой.
— Видите ли… Я Тивадар Турновский… Дипломированный… — начал было бормотать инженер, но человек в кожаном пальто уже не слушал его и отворил дверь в другую, нежилую, комнату. Неожиданно, повернувшись к Турновскому, он посветил ему в лицо фонариком и счастливым от сделанного открытия голосом воскликнул:
— Папаша, да ты еврей!
Турновский чуть было не упал в обморок от страха и алкогольного перегара, которым несло от нилашиста. Он судорожно начал рыться в карманах, забыв, что был в одной пижаме и накинутой сверху шубе, и нашел только проездной билет на трамвай с фотокарточкой. Он совал билет нилашисту и дрожащим от страха голосом бормотал:
— Послушайте… я происхожу из старинной христианской семьи… Собственно говоря, благородство нашего рода признал еще Карл Третий…
Нилашист отшвырнул в сторону проездной и прорычал:
— Подделать можно все, что угодно!
Сняв фуражку, он клетчатым платком вытер мокрый лоб и, закурив, выпустил в лицо инженеру облачко дыма, а затем, отвернувшись от него, направился со своими дружками в другую комнату.
Турновскине, взвизгнув, выскочила из постели и инстинктивно стала вынимать из головы бигуди. Самый маленький нилашист с цыганским лицом посветил под кровать фонариком.
— Что вы ищете под моей кроватью? — спросила у него Турновскине, пытаясь сохранить на лице подобие улыбки.
Цыганистый, однако, не удостоил ее ответом. Трое нежданных гостей как бы заполнили собой всю квартиру: они переходили из комнаты в комнату, шарили во всех углах, светили каждому жильцу квартиры в лицо фонариком, — по всей вероятности, они кого-то искали.
Третий нилашист, русоволосый молодой парень с прыщавым лицом, сдернул с Ютки одеяло и схватил девушку за грудь. Ютка моментально вцепилась зубами ему в руку.
— Идиотка! — Парень взвыл от боли, отдернул руку и схватился за кобуру. — Думаешь, я тебя испугался?! На будущей неделе я капитаном стану!
Ютка села на кровати и, сверкая глазами от негодования, крикнула:
— Убирайся отсюда к чертовой матери! Понятно?
Наконец все трое собрались вокруг Турновского, который тем временем выложил на стол все документы, какие у него только были. Нилашист в кожаном пальто небрежным движением руки отодвинул их в сторону:
— Кто сюда приходил ночью?
— Честное благородное слово, никто…
— Слушайте меня внимательно! Мы ищем невысокого человека с усиками. Я собственными глазами видел, как он вбежал в этот дом!
— Но в мою квартиру… Даю вам честное благородное слово…
Когда нилашисты уходили из квартиры, человек в кожаном пальто снова посветил Турновскому в лицо фонариком и сказал:
— Смотри, папаша, мы все знаем. Если что, пощады не жди.
Когда нилашисты ушли, инженер закрыл за ними дверь и вернулся в комнату. Бледность еще не сошла с его лица. Он нервно потирал руки.
— Ушли… Ну что скажете? Как я их спровадил! Так с ними и нужно… По-хорошему, дипломатично…
Некоторое время еще было слышно, как нилашисты спускались по лестнице, а затем наступила полная тишина: видимо, они ушли из дома.
Запечатлев на лбу жены нежный поцелуй, инженер ушел в спальню и нырнул в еще теплую постель, но тут же вскочил на ноги, услышав испуганный возглас Турновскине.
— Что случилось, кошечка? — спросил он у нее.
— Куда ты дел мои часы, дружочек?
Все начали искать пропажу, но дорогие швейцарские золотые часы как ветром сдуло.
Инженер, забыв только что пережитый страх, разошелся вовсю:
— Черт возьми! Я сейчас же пойду и доложу их начальнику.
— Тото, я думаю, ты не в своем уме…
Турновский долго не мог заснуть после этого: его душила злость. Гажо, который спал в соседней комнате, еще долго слышал его тихую ругань. Потом Гажо заснул, а когда проснулся, то снова услышал голос инженера и в первый момент подумал, что тот все еще ругает похитителей часов. Но было уже утро. Из соседней комнаты доносился тихий женский плач, а потом раздался голос Ютки.
Гажо сел на кровати и прислушался. Золтан еще спал.
— Я бы не просил тебя об этом, девочка моя, — послышалась быстрая мелодичная речь инженера, — если бы над нами самими не нависла опасность. Будь благоразумной. Сегодня ночью они унесли только часы, однако все могло кончиться гораздо хуже. А кто даст гарантию, что они не придут сюда снова? Ты ведь не хочешь накликать беду на свою тетушку, которая сделала тебе столько хорошего?..
— Я не боюсь, я ничего не боюсь! — перебила мужа Турновскине. — Подумай сам, куда пойдет эта бедняжка?
— Дорогая, ты не разбираешься в ситуации и не можешь понять, что хорошо, а что плохо. За твою жизнь отвечаю я… Дом, в котором делают обыски и куда эти люди наверняка еще не раз вернутся, — очень опасный дом. Мы и так привлекаем к себе внимание. А тут кроме вас двоих еще скрываются два беглых солдата. Не слишком ли это много для одной квартиры? Ютка, в твоих собственных интересах не оставаться здесь ни минуты. Мы тебя обеспечим всем необходимым: и деньгами, и продуктами…
Гажо не знал, почему Ютке опасно оставаться в доме. Он понял одно: Турновский хочет выставить ее из дому, а девушке некуда идти. Поведение инженера возмутило его. Сон как рукой сняло. Гажо вскочил с постели и начал натягивать штаны. До сих пор он редко и очень мало разговаривал с девушкой, догадываясь, что она больше тянется к Золтану. Из всех живущих в квартире Ютка была ему наиболее близка: она откровенно делилась с ним своими мыслями, не скрывала, что боится бомбежки, а когда была не в настроении, то сразу признавалась почему.
Золтан по-прежнему спал. Гажо пятерней пригладил свои густые волосы и, постучав в соседнюю комнату, не дожидаясь ответа, вошел туда.
Турновский, полностью одетый, сворачивал сигарету. Жена его еще лежала в постели, вытирая время от времени заплаканные глаза. Ютка сидела на стуле у печки, поджав ноги. Лицо ее было бледно как полотно.
Гажо остановился у двери.
— Доброе утро, сынок! Уже проснулся? Застал ночной эпизод? — мгновенно обратился к нему Турновский, протягивая серебряный портсигар. — Не желаешь ли сигаретку?
Гажо даже не пошевельнулся и, смерив инженера ненавидящим взглядом, заговорил так громко и грубо, что Турновскине еще глубже забилась под одеяло.
— Как вам не стыдно?! Чего вы хотите от девушки?!
Однако Турновского было не легко смутить. Чуть-чуть склонив голову набок и одарив Гажо льстивой улыбкой, будто радуясь его приходу, он спросил:
— Ты слышал наш разговор? Прекрасно! Тогда помоги мне убедить наших дам…
— Зря стараетесь! Эта квартира вам не принадлежит! Хозяева ее уехали, а ключ передали Пинтерам, так что вы не имеете права отсюда никого выгонять!..
Помахав длинной слабой рукой перед своим лицом, инженер доброжелательным тоном объяснил:
— Ошибаешься, сынок! Эндре Кох поручил мне распоряжаться этой квартирой. Если желаешь, я могу показать доверенность…
Проговорив эти слова, он вытащил из ящика бумагу, отпечатанную на машинке, и положил ее на стол.
Ютка встала и тихо вышла из комнаты.
Гажо презрительно усмехнулся:
— Эта ваша бумага поддельная. Вы ее сделали точно так же, как и все остальные.
Инженер встал и, бросив взгляд на жену, взял Гажо за пуговицу френча:
— А знаешь ли ты, сынок, кто эта девушка? Она еврейка, которая скрывается под чужим именем. Если об этом узнают, то нам с тобой обоим придет конец…
Турновскине снова заплакала.
Гажо отстранился, сбросив руку инженера:
— Ну и что из этого? Кто бы она ни была, не выгонять же ее на улицу! Послушайте, оставьте в покое эту девушку. Если вы этого не сделаете, вам придется плохо!..
Турновский беззвучно открыл и закрыл рот, опустившись на стул:
— Мы ведь только хотим найти ей более надежное место…
— Она останется здесь, — твердо сказал Гажо и вышел из комнаты.
Достав платок, инженер долго вытирал им лицо и лоб, а затем тихо пробормотал:
— Приняли его, добро ему сделали — и вот вам благодарность…
Ютка не плакала. Она даже не присела; стараясь ни о чем не думать, она начала совать в маленький чемоданчик свои вещи. Наконец все было собрано, оставалось только поговорить с Золтаном. Поговорить так, чтобы этот разговор навсегда остался в памяти каждого из них.
Хотя война бушевала в этот момент вокруг их дома, Золтан ничего не слышал и спал как убитый. Ютка вошла к нему в комнату и, сев на край кровати, стала смотреть на него. Ей хотелось запомнить выражение его лица, цвет волос и бровей, линию лба — запомнить так, чтобы все это осталось в ней навсегда.
Неожиданно Золтан проснулся. Увидев девушку, он обрадовался. Он обнял ее, а затем чуть-чуть отстранил и, посмотрев на нее с улыбкой, снова притянул к себе. Хмель любви настолько овладел им, что его уже нисколько не беспокоило, что кто-то может войти в комнату. Еще не освободившись полностью ото сна, он положил голову Ютке на плечо и тихо зашептал:
— Я такой счастливый, когда ты рядом… И мне бывает ужасно трудно, когда ты не со мной, даже если ты находишься в соседней комнате… Весь день, каждую минуту я ищу только тебя… Меня уже не интересуют ни война, ни бомбежки… Я постоянно думаю о тебе и хочу быть рядом с тобой… Только не смейся надо мной. Я хочу, чтобы ты чувствовала то же самое… Для меня сейчас ничего на свете не существует, кроме моей любви к тебе! Прижмись ко мне покрепче…
Ютка молча крепко обняла Золтана. В этот момент над домом что-то засвистело, потом разорвалось, дрогнули стены, из пустой комнаты ворвалась воздушная волна.
— Я ничего не боюсь… Боюсь лишь потерять тебя… И пусть надо мной свистят пули, я каждую минуту буду считать, сколько еще осталось до вечера, когда мы снова окажемся вдвоем… В подвал я не пойду, пусть хоть весь дом обрушится, только бы твоя комната осталась цела… Я никого не хочу видеть, кроме тебя…
— И я тоже, — сказала Ютка. Золтан не заметил, что глаза девушки наполнились слезами.
— Сейчас который час? Девять? Значит, до одиннадцати вечера осталось четырнадцать часов. Смотри, как только эта стрелочка четырнадцать раз обежит вокруг циферблата, мы снова будем вместе. А все, что будет до этого, — бессмыслица и ложь. Вечером я приду к тебе, и ты будешь ждать меня…
— Да, вечером… — проговорила девушка и, поцеловав Золтана в губы, встала, поправила блузку и вышла из комнаты.
В городе творилось что-то необъяснимое. То и дело падали бомбы, рвались снаряды. Можно было подумать, что от города остались одни развалины, что целым остался только этот дом, да и то не надолго.
Целый день все в квартире ходили бледные, втягивая головы в плечи, держась за грудь, словно им не хватало воздуха. Турновский чувствовал себя плохо и обедать не выходил. Ютка тоже, по-видимому, обедала в своей комнате, если только она вообще обедала. Оба солдата с мрачными лицами молча ели жиденький гороховый суп. Мясо кончилось, жир, сахар, картошка тоже. Печеного хлеба давно уже нельзя было достать ни за какие деньги, и они пекли лепешки из остатков муки.
После обеда Гажо снова исчез: по всей вероятности, ушел к Марко. Золтан читал, потом слонялся по комнате, снова уселся за книгу, но, прочитав несколько страниц, опять забегал по комнате, чувствуя, что ему холодно, что он устал и нервничает. Заходить в комнату к Турновским он не хотел. Ютки в кухне не было, и он подумал, что девушка сидит у себя. Подойдя к двери ее комнаты, он тихонько постучал. Ютка не отвечала, и он подумал, что она спит. Не зная, чем заняться, Золтан долго ходил взад и вперед по темной прихожей и по коридору, который вел в кухню. Затем он снова постучал в комнату Ютки и, не дождавшись ответа, вошел. Постель была не смята, и девушки в комнате не было.
Предчувствуя недоброе, так как Ютка старалась никогда не выходить из дому, Золтан обшарил всю квартиру. То, как девушка вела себя утром, показалось ему сейчас подозрительным. Он обошел все три нежилые комнаты, холодные, с выбитыми стеклами, через которые внутрь нанесло немного снегу. Вода в стакане на столе превратилась в лед. Часы на стене стояли. По квартире гуляли сквозняки, и все в ней казалось неживым и бессмысленным. Золтан, с трудом переставляя будто свинцом налившиеся ноги, снова вошел в комнату Ютки и открыл платяной шкаф. Меховой шубки, сапожек, ночных сорочек и еще кое-чего из вещей в шкафу не было.
Золтан сел на кровать Ютки и задумался: значит, она ушла… И вмиг эта маленькая комнатка и вся квартира показались ему темными, пустынными и чужими.
«Значит, она ушла и даже не попрощалась… — снова подумал он. — Почему она это сделала? Здесь все дышит ею… Вот на этом стакане, из которого она вечером пила воду, остались следы ее губ… Но Ютки нет, и она больше не вернется сюда…»
Теперь он уже точно знал, что девушка не вернется. Инстинктивно он чувствовал, что ее уход из дому связан с ночным визитом нилашистов. Ждать ее возвращения бесполезно. А раз так, то нет никакого смысла и самому здесь оставаться.
В этот момент в комнату вошла Турновскине. В руках у нее был шелковый носовой платок, которым она вытирала слезы.
— Она не вернется?
Глаза у женщины были заплаканы, лицо помято и не накрашено. Такой старой Золтан ее еще никогда не видел.
— Клянусь тебе, Золтан, она и нам не сказала, что уходит. Сказала, что у нее разболелась голова и она ненадолго приляжет.
— А куда она могла пойти?
— Не знаю. Бедняжка даже не попрощалась. Да разве бы я ее отпустила?.. Она, видимо, боялась навлечь на нас беду. Ведь нас здесь так много. Возможно, она пошла к своей подруге, Эржи Кирай, которая как-то приходила к ней.
— А где живет эта подруга?
— Кажется, в Буде… Уж не хочешь ли ты разыскать ее? Да, она как-то говорила, что Эржи живет на площади Палфи. Вот только номера дома я не запомнила…
Золтан встал и прошел в свою комнату. Он быстро снял военную форму и достал из вещмешка гражданскую одежду, которую ему туда положила мать: серый помятый костюм и плащ. Если бы кто-нибудь спросил его сейчас, почему он вдруг решил переодеться в гражданское, он вряд ли смог бы толком ответить. Вероятно, военная форма, в кармане которой лежало отпускное свидетельство, была более безопасной одеждой на пештских улицах, ставших теперь районом военных действий. Однако такой безопасности он уже не хотел. Он не хотел больше быть солдатом и носить военную форму. Она словно давила его, и, надев гражданский костюм, он вдруг почувствовал себя легко и спокойно.
К Турновским он решил не заходить. Однако жена инженера, услышав его шаги, тихонько вышла в коридор.
— Все же решил идти, Золтан? Хоть шапку на голову надень. Когда ты вернешься?
— Я не знаю…
Спустившись на второй этаж, Золтан остановился перед дверью Марко, на которой была прикреплена дощечка с именем какого-то зубного врача. На секунду он остановился, не зная, зайти или нет, но тут же начал спускаться, решив, что он вряд ли сможет сейчас объяснить, зачем пришел.
На улице шел густой снег. Он мгновенно облепил плащ Золтана и припорошил его непокрытую голову. Чистый, сверкающий снег толстым слоем лежал на тротуарах, на дорогах, на развалинах домов. Уличный бой затих. Вот уже несколько дней подряд стояли морозы. Золтан почувствовал, как по спине пробежал холодок. Лицо стало мокрым. Хорошо было бы сейчас поваляться в снегу, оказаться не с чужими, незнакомыми людьми, а в обществе друзей! На морозе Золтан почувствовал себя сильным и молодым и даже обрел уверенность, что этим вечером он обязательно встретит Ютку. Если нужно будет, он обойдет все дома на площади Палфи, заглянет в каждый подвал…
На улице Ваци не было ни одной живой души. Только из подворотни доносилась хриплая музыка шарманки: старый бородатый нищий в черном рваном пальто медленно крутил ручку — то ли по привычке, то ли ради собственного удовольствия, так как людей вблизи него не было. Заметив Золтана, он уставился на него и, протянув грязную, красную от холода руку, скорее потребовал, чем попросил:
— Подайте кусок хлеба. Кусок хлеба…
Золтан уже не раз видел этого странного старика, но только сейчас так поразился его бедности. Одетый в лохмотья, в худых ботинках, он просил милостыню в полуразрушенном городе, где и без него было немало голодных. И вдруг Золтану пришла в голову мысль, что этот старик наверняка не переживет осаду города. Золтан отдал ему всю мелочь, которая у него была (набралось пенгё десять или двенадцать), испытывая при этом угрызения совести, так как понимал, что сейчас нищий почти ничего не мог купить на эти деньги.
Однако старика, казалось, это нисколько не беспокоило. Он рассыпался в благодарностях и, закрутив ручку своей шарманки, хрипло запел:
Мы завтра на фронт отправляемся
И с крошкой Като прощаемся,
Мы уцелеть постараемся —
С нами всевышний!..
Чтобы не видеть старика и не слышать его песню, Золтан бросился бежать и остановился только на улице Эшкю. Прислонившись к стене какого-то дома, он достал платок и вытер вспотевшее лицо. Быстро темнело, снег на улице был белым как мел. Золтан заметил, что одна из башен собора покосилась.
Неожиданно рядом с Золтаном появился запыхавшийся полицейский. Он был весь в снегу, сапоги в грязи. Лицо полицейского заросло густой щетиной, вероятно, он дня три не брился. По-видимому, он был свободен от дежурства, поскольку нес тяжелый чемодан. С сердитым видом он стряхнул с себя снег, отдышался и, вытерев красное лицо, сказал, посмотрев на небо:
— Замолчали, черт бы их побрал!..
— Да.
— В Буду?
— Туда.
Через несколько минут на улице появился военный грузовик. Полицейский бросился ему навстречу. Остановив машину, он мгновенно залез в кузов, втащив туда и свой чемодан. Брезента на кузове не было, там сидело довольно много людей.
— А вы разве не поедете? — крикнул полицейский Золтану и, подав руку, помог ему влезть в машину.
Мост Эржебет был скользким от снега, к тому же в нескольких местах его пробили снаряды, и потому ехать по нему пришлось очень медленно. Снег шел так густо, что Дуная почти не было видно. Случайные попутчики, оказавшиеся в кузове грузовика, молчали. У подножия горы Геллерт машина свернула направо, но, доехав до взорванного памятника Гёмбёшу, остановилась, так как путь преграждали обломки разбитого трамвая. За несколько минут водитель грузовика и пассажиры общими усилиями расчистили дорогу, и грузовик снова помчался в сторону Цитадели.
Возле Цепного моста машина свернула налево. Многие сошли здесь. Слез и Золтан, решив дальше идти пешком. Рядом с ним оказался полицейский со своим тяжелым чемоданом. Уже почти совсем стемнело.
— Теперь куда? — спросил полицейский Золтана.
Золтан искоса взглянул на полицейского и, не желая раскрывать своих намерений, ответил:
— Да тут недалеко, у моста Маргит…
— Тогда нам по пути. Я должен отнести этот чемодан в Обуду своему тестю. Жена напихала в него одежду, тряпки — черт знает что!
Золтан снова украдкой посмотрел на полицейского. Что ему от него нужно? Лицо его раскраснелось от утомления. Под носом — коротко подстриженные усы, шея — толстая и сильная. Маленькие глазки быстро перебегали с одного предмета на другой. Полицейский тяжело дышал от натуги, неся тяжелый чемодан. Вероятно, он идет из Кишпешта или откуда-нибудь еще дальше. Не спал несколько ночей и теперь хочет, чтобы ему помогли… Вырядившись в форму, воспользовавшись непогодой, спасает собственное барахлишко…
— Дайте я немного понесу ваш чемодан, — предложил Золтан, когда они дошли до следующего перекрестка. Почувствовав тяжесть чемодана, он вновь с удовольствием ощутил себя молодым и сильным. Полицейский, прищурив глаза и тяжело отдуваясь, шел рядом.
— Трое суток глаз не сомкнул… с самого четверга: то на одно задание пошлют, то на другое. Под конец из всего нашего батальона осталось только сорок человек, но и тех опять вместе собрали. Вы представляете, что значит атаковать гору Швабхедь! Не успеешь передохнуть и баланды похлебать, как тебя снова посылают в атаку. И так раз десять или двенадцать без передышки!
Золтан заинтересовался и, остановившись, предложил полицейскому сигарету:
— Ну и как, захватили вы ее?
— Черта с два! — Полицейский распахнул шинель, чтобы достать зажигалку. От него резко запахло потом. Он не курил, а почти жевал сигарету. — Это с винтовками-то захватишь, когда за каждым деревом там притаился русский с автоматом или пулеметом! Это не война, скажу я вам, а какая-то мясорубка! А мы, как безумные, бежали вверх: ощущение такое, что легкие вот-вот разорвутся… Но останавливаться было нельзя! А там русские и начали нас щелкать, как зайчат, когда те выбегают из кукурузы на дорогу!
Полицейский щелкнул зубами и рассек воздух тяжелым кулаком. Слушая рассказ полицейского, Золтан ощутил почти детскую радость: выходит, все-таки есть на свете такая сила, которая способна одолеть вот таких грубых молодчиков с бычьей шеей.
— А где сейчас русские?
— Черт их разберет! Вчера у канатной дороги были… — Неожиданно полицейский замолчал и, вскинув голову, впился своими маленькими глазками в Золтана. — А вам это зачем?
— Да так, просто интересно…
Полицейского, видимо, задела небрежность, с которой ему ответил Золтан, и он спросил:
— А почему вам это интересно? Кто вы такой?
— Студент я, из университета…
Тем временем они вышли на площадь Баттиани. Навстречу им шли несколько немцев, грязные и измученные, в пестрых маскхалатах, обвешанные гранатами. Они о чем-то спорили.
Полицейский замедлил шаг и спросил:
— А вы почему не в армии? Вам ведь уже за восемнадцать…
Золтан почувствовал, каким тяжелым вдруг стал чемодан.
— Болен я, — с легким замешательством ответил он.
Такой ответ только раззадорил полицейского, и он буквально набросился на Золтана:
— Никакой вы не больной, вон как легко такой чемодан тащите!.. Черт знает что! Разгуливаете тут, когда другие околевают в бою! И почему вас так интересуют русские? Уж не коммунист ли вы?
— Я студент, — повторил Золтан, отыскивая глазами переулок, в котором он бы мог скрыться.
— Студент, студент… А если еврей, у которого есть разрешение не носить звезду?
Золтан в душе усмехнулся наивности, с которой его расспрашивал полицейский. Ничего не ответив ему, он дошел до угла и поставил чемодан посреди улицы.
— Отсюда я пойду в другом направлении, до свидания, — проговорил он как можно спокойнее и пошел вниз в сторону Дуная, мимо церкви, с тревогой твердя себе самому, что если он сейчас не обернется, то все будет в порядке.
Полицейский что-то пробормотал себе под нос и, бросив сердитый взгляд на чемодан, хотел было взять его и идти дальше, как вдруг со стороны улицы Ишкола показался патруль из трех нилашистов.
— Проверьте-ка документы вон у того парня! — сказал им полицейский, показывая в сторону Золтана. — Уж что-то больно он интересовался, где сейчас стоят русские…
— Стой! — заорал старший патруля, худой рыжеволосый нилашист в кожаной куртке, сорвав с плеча винтовку.
Золтан застыл на месте: до угла было еще метров пятнадцать. Если побежать, наверняка пристрелят…
— Кругом! Ко мне! Кто такой?
— А черт его знает, что он за человек, — проговорил полицейский, протирая покрасневшие глаза. — Уж больно доверчивый какой-то. И чемодан мой напросился нести. Небось дезертир… И говорит, как коммунист или еврей…
Трясущимися руками Золтан достал документы. Нилашист поднес их к глазам, а смотрел не столько в них, сколько на руки Золтана.
— У вас так много документов… Тогда почему же вы нервничаете? — Склонив голову чуть набок, нилашист заглянул Золтану в лицо. — Ну, что мне с вами делать, забрать или отпустить?
— Прошу вас, если можете, не забирайте меня, — тихо попросил Золтан. — Дело у меня есть. Мне обязательно нужно добраться до одного места. — В этот момент он чувствовал себя школьником, не выучившим урока и в страхе стоявшим перед учителем.
Нилашист наслаждался замешательством Золтана.
— Дело, говорите, у вас есть? А я вас все же не отпущу. Ну, пошли. Там разберемся! — заорал он и толкнул Золтана прикладом. — А если попытаетесь бежать…
От неожиданности и страха Золтан повиновался. Он даже не подумал, зачем и куда его ведут. Все его внимание было сосредоточено в этот момент на бляхе полицейского с номером 1664. Мозг Золтана автоматически отметил, что эта цифра совпадает с годом заключения Варшавского мира.
Они свернули на улицу Фё. Снег тем временем перестал идти и только хрустел под ногами. Возбуждение, которое Золтан чувствовал, идя рядом с полицейским, неожиданно прошло. Сразу же его бросило в жар. Он даже расстегнул плащ, чтобы немного остыть. Ни о чем не думая, он машинально переставлял ноги и шел словно пьяный. Позднее, пытаясь восстановить в памяти тот день, он никак не мог вспомнить, как они попали на площадь Палфи. Единственное, что не ускользнуло от его внимания, — это то, что редкие прохожие, попадавшиеся им по пути, старательно обходили их стороной или же заранее скрывались в ближайших переулках.
Когда они шли по улице Иожефа Бема, из ворот одного дома вышла молодая женщина в меховой шапке. Увидев их, она так уставилась на Золтана, что патрульным пришлось обойти ее. Золтан машинально кивнул женщине, но она как застыла на одном месте, так и стояла не шевелясь, глядя им вслед, пока они не скрылись из виду. Теперь Золтан, по-прежнему не думая о судьбе, которая его ждет, ломал голову над тем, откуда эта женщина знает его. А он нисколько не сомневался в том, что они знакомы. Это вдруг показалось ему настолько важным, что он уже хотел было попросить нилашистов остановиться и, догнав женщину, спросить ее, откуда она его знает. Но тут он сам вдруг вспомнил — это Пирошка Шароши, учительница, к которой его отец ходит каждый вечер вот уже три года…
Они еще раз свернули налево и пошли по узкой горбатой улочке, которую Золтан хорошо знал, так как встречался здесь в саду маленького летнего ресторанчика с товарищами по гимназии. Он даже вспомнил, что на одной из стен ресторанчика был нарисован разноцветный осел с длинными ушами, а под ним надпись: «Только мы не пьем вино «Мори»!» Районный нилашистский центр располагался в современном шестиэтажном жилом доме, на фронтоне которого болталось промокшее нилашистское знамя. У ворот стоял часовой с автоматом и ругался с женщиной в длинных брюках, с платочком на голове, — по всей вероятности, с женой, которая пришла сюда, чтобы позвать его домой. Увидев Золтана, часовой спросил:
— Кто это?
— Вероятно, еврей, — ответил один из патрульных.
— Похоже, что так, — согласился часовой.
Позднее Золтан не мог без содрогания вспоминать о том, как он вошел в дом и за его спиной закрылись двери. Однако в тот момент он чувствовал не страх, а, скорее, любопытство. В доме горел свет. Золтану не раз приходилось слышать разные ужасы о нилашистах, но здесь он ничего необычного пока не замечал. Здание, по которому сновали взад и вперед какие-то люди — солдаты, гражданские, нилашисты с повязками на рукавах, — больше всего напоминало какое-то крупное учреждение. Одни громко спорили, другие несли оружие, третьи держали в руках толстые пачки каких-то бумаг. На третьем этаже уборщица в темном халате мыла лестницу, прося проходящих ступать осторожно. Золтан, внимание которого всю дорогу сосредоточивалось на каких-то мелочах, с удивлением отметил, что уборщица удивительно похожа на еврейку. Увидев рыжего нилашиста в кожанке, она заулыбалась и, выбросив вперед и вверх руку в знак приветствия, спросила:
— Как поживаете, брат Зальцман?
— Хорошо… — пробормотал тот, пропуская Золтана вперед.
На шестом этаже они вошли в комнату, похожую на канцелярию, которую явно совсем недавно переоборудовали из обыкновенной жилой квартиры. За одним из столов печатала на машинке молодая, красивая, накрашенная женщина, выставив одну ногу в шелковом чулке в сторону из-под стула. С любопытством смерив Золтана взглядом с ног до головы, она слегка улыбнулась.
— Брат Капувари здесь? — спросил рыжеволосый у секретарши.
— Он уехал.
— А когда вернется?
— Этого он не сказал, — ответила женщина, так пристально разглядывая Золтана, что он даже отвел глаза в сторону.
— Ну и порядки в этом доме! А что же я теперь должен делать с этим человеком?
В конце концов Золтана отвели в подвал, где раньше находились сарайчики для хранения топлива. Теперь же они на скорую руку были превращены в импровизированные камеры. В одной из таких камер держали задержанных, которые уже побывали на допросе. В другую камеру помещали тех, кого еще не допрашивали. Золтан попал во вторую клетушку. Здесь было совсем темно, и он руками нащупал стену. От горячей трубы парового отопления распространялось приятное тепло. Не снимая плаща, он сел, но тут же вскочил, больно ударившись лбом о доску.
— Черт побери!.. — выругался он, только сейчас осознав, что он арестован и находится от своей цели дальше, чем когда бы то ни было. Охваченный порывом бешенства, он заскрипел зубами и в ярости забил кулаками по стене. Однако усталость и нервное напряжение дали себя знать: он снова сел и, разомлев в тепле, уснул.
Золтан крепко заснул, оказавшись в неволе, и, вероятно, проспал несколько часов без всяких сновидений. Старший патруля оставил Капувари записку о задержанном, но началась очередная бомбардировка города, и нилашистский начальник вместе со своими подчиненными спустился в убежище, забыв о существовании Золтана. Вскоре бомбардировка закончилась. Золтан проснулся от знакомого голоса. Он не сразу понял, где он. В темноте он обшарил свою клетушку и понял, что по-прежнему находится в ней один. И тут он снова отчетливо услышал голос Ютки. Что это? Он закрыл глаза и ущипнул себя за руку, чтобы проверить, не спит ли он. События сегодняшнего дня сменялись так неожиданно и быстро, что можно было поверить во что угодно. Послышался чей-то мужской голос, а вслед за ним, совсем близко, — женский:
— Не бойтесь, дядюшка, не бойтесь. Хотите, я возьму вас за руку?
Золтан поднял голову и несколько секунд напряженно вглядывался в темноту перед собой. Сомнений быть не могло! Это был голос Ютки. Более того, он даже почувствовал ее аромат — смесь запахов одеколона, кухни и мыла… Золтан, наклонив голову, вслушался в тишину, а затем полушепотом спросил:
— Ютка, это ты?
На минуту стало так тихо, что было слышно человеческое дыхание, а затем тот же знакомый голос с удивлением спросил:
— Кто там?..
Золтан чиркнул спичкой и, поднеся ее к щели дощатой перегородки, увидел в соседней клетушке девичье лицо. Он скорее чувствовал, чем видел, что это Ютка. Желтое пламя спички отбрасывало на лицо девушки длинные танцующие тени, волосы у нее были зачесаны назад, выражение лица отчужденное; на ней был хорошо знакомый ему зеленый свитер.
Трудно было поверить в такую загадочную встречу. Ютка, которую на самом деле звали совсем не так, услышав это имя, не сразу поняла, что зовут ее. Однако во время осады Будапешта случались и не такие чудеса.
Ютку арестовали вечером этого же дня, когда она шла к своей подруге. На улице ее увидела одна женщина, которая раньше жила в их доме, и позвала полицейского, заявив, что девушка — еврейка. Сколько Ютка ни отказывалась, ей не поверили. Не помогли и поддельные документы. Ее бросили сюда, в этот подвал. Ютка прекрасно понимала, что ее ждет, и появление Золтана здесь удивило ее так, словно он пришел из совсем другого мира.
— Как ты сюда попал? — прошептала Ютка, приблизив лицо к щели. — И как ты узнал, куда я пошла? Я не хотела, чтобы ты искал меня…
Спичка догорела, и снова стало темно, но Золтан словно видел, как Ютка морщит лоб. Он почти забыл, где находится. Так естественно было то, что они вновь оказались рядом… Золтана раздражало, что в клетушке, где была Ютка, сидели и другие люди, которые тихо переговаривались между собой. Сердце у него учащенно забилось, и он тихо спросил:
— Почему ты ушла из дому? Разве ты уже не любишь меня?
В этот момент девушка просунула руку в щель и коснулась лба Золтана.
— Почему у тебя мокрое лицо? — спросила она.
— Мне очень жарко… — В маленькой клетушке было действительно жарко от горячей трубы парового отопления, а Золтан заснул прямо в плаще, до сих пор мокром от растаявшего снега.
— Вот видишь, мы и здесь встретились, — словно пьяный, прошептал Золтан. — Видишь, ты никуда не спрячешься от меня! Ведь я же сказал тебе, что мы вечером встретимся… Я никого не боюсь. Дай мне твою руку. Чувствуешь, как бьется мое сердце… Вот увидишь, мы выберемся отсюда, дорогая…
В клетушке, где находилась Ютка, снова кто-то застонал. Было слышно, как у человека стучали зубы. Девушка несколько отстранилась от перегородки и тихо сказала:
— Не бойся, дядечка, ничего не надо бояться. Они и меня не тронут даже пальцем…
Золтан, мучимый нетерпением, прокричал в щель:
— Ютка, иди скорей сюда! Ответь на мой вопрос!..
Девушка снова подошла к щели, однако, не желая, чтобы посторонние слышали их разговор, зашептала так тихо, что Золтан с трудом разбирал ее слова:
— Что я могу тебе ответить? Ты словно пьяный. А у меня голова никогда не была такой ясной, как сейчас. Нам пришел конец… Ну да все равно. Мы попали в темную бездонную дыру…
Золтан обеими руками ухватился за доску и начал трясти ее:
— Я разломаю этот дом, разобью его!..
— Не кричи, здесь же и другие люди есть.
— Кого ты боишься? Те, что заперли нас сюда, не люди! Это крысы, которых завтра выбросят отсюда и растопчут!..
Однако Ютка упрямо шептала свое:
— Знаешь, я так сержусь на себя, я даже кулаком себе в лицо заехала, но я такая слабая… Какая я глупая: верила в то, что, быть может, останусь в живых, если сбегу оттуда. Мне сейчас так стыдно. Хочется провалиться сквозь землю… Я тебе как-то рассказывала, что у тетушки Томпы был кролик. У него были большие голубые глаза, которыми он доверчиво смотрел на людей и ждал, когда его зарежут…
В этот момент один из узников соседней клетушки спросил, нет ли у Золтана сигарет, и девушка отодвинулась от щели. Золтан вытащил из кармана целую пачку и передал ее Ютке. Эта маленькая просьба охладила его мозг. Теперь он заговорил совсем тихо. Прильнув к щели, он дотронулся языком до щеки Ютки:
— Протяни свою руку… Я должен был охранять тебя, а я… Не бойся, теперь я никому не позволю…
Ютка даже не слышала этих слов. Она тихо и быстро говорила сама, словно боясь, что не успеет высказать все, что чувствует.
— Однажды я пыталась отравиться. Летом это было, когда мы узнали, что мой брат Виктор… Но совсем тогда я не боялась… И вовсе не думала о смерти, а только хотела освободиться от чего-то плохого, очень плохого… А теперь я знаю, что жила очень глупо, ох как глупо… Мне так стыдно! Я целый вечер об этом думала… Я хотела сбежать от вас, скрыться, а мне не бежать надо было, а делать что-то, защищаться… — Из глаз Ютки выкатилась слеза и упала на руку Золтана. — Помоги мне, Золтан, помоги, родной, единственный! Не оставляй меня здесь! Не разрешай…
Все это девушка прошептала со слезами на глазах и так тихо, что никто, кроме Золтана, не мог слышать ее. Несколько мгновений Золтан стоял, прижавшись к перегородке, словно парализованный, а затем вдруг подбежал к двери и начал кулаками бить в нее, крича что было силы:
— Эй, охрана! Кто там?! Эй!.. Почему вы меня здесь держите, черт вас побери?! Ведите меня немедленно на допрос… А если не поведете, то я… Эй, слышите?! Я разломаю вашу проклятую клетушку!..
На этот крик к двери бросились сразу трое часовых.
Нилашистский руководитель районного масштаба Капувари вернулся в канцелярию с проспекта Андраши, где он был в «Доме верности». Там ему сообщили, что немцам удалось снова захватить Эстергом и они самое позднее дня через три разорвут кольцо окружения, стягивающее Будапешт. Говорили, что якобы сам Гитлер прибыл на фронт, чтобы руководить контрнаступлением. Эти слухи мгновенно распространились по всему зданию, и то тут, то там раздавались торжествующие крики нилашистов. Капувари, расхаживая взад и вперед по кабинету, временами останавливался перед письменным столом и, постукивая перстнем с печаткой, разглагольствовал перед собственной секретаршей:
— Ситуация кажется мне ясной, однако нам еще рано впадать в праздничное настроение. Я всегда верил в нашу окончательную победу, однако не будем обольщаться, дорогая Гитта: победу мы можем одержать только путем тотальной мобилизации населения. Что я понимаю под тотальной мобилизацией? Под этим я понимаю объединение всех венгров, проживающих в районе Карпат…
В этот момент в кабинет вошли еще несколько нилашистов: прапорщик с детским лицом, который был у Капувари связным, несколько его друзей и какой-то студент-юрист.
Капувари приказал принести вина и весь вечер рассказывал о своих заграничных поездках, не забывая при этом разъяснять, какую роль должны сыграть хунгаристы в Юго-Восточной Европе и в сдерживании устремлений германских империалистов. Все эти длинные, скучные и запутанные речи преследовали одну-единственную цель — произвести неотразимое впечатление на секретаршу.
Эта девушка попала сюда совершенно случайно: она эвакуировалась из Трансильвании и несколько дней прожила в маленькой комнатушке, расположенной рядом с кабинетом Капувари. Однако, как только она узнала, что Капувари женат, на ночь она стала спускаться в бомбоубежище и старалась обращать на Капувари как можно меньше внимания.
Капувари же продолжал рассуждать о роли венгров в истории. Дело в том, что он до последнего времени преподавал историю в гимназии, но был изгнан оттуда за какое-то грубое упущение. Когда он говорил, его длинные жирные волосы падали ему на лицо, он то и дело поправлял их рукой с толстыми некрасивыми пальцами.
В середине очередной длинной фразы он вдруг сообразил, что прапорщик, по всей вероятности, торчит у него в кабинете тоже из-за секретарши. Стоило ему об этом догадаться, как настроение у него сразу же испортилось, он вмиг почувствовал себя старым и уставшим, а затем подумал, что сегодня ночью, по-видимому, он опять не сможет уснуть. Как только он оставался один, на него нападал страх и он переставал верить в победу венгерского оружия.
Когда Золтана ввели в кабинет Капувари, тот, скорчив гримасу, посмотрел на него:
— Кто вы такой и как вы сюда попали?
Золтан не остановился в дверях и, не обращая внимания на часового, который его сопровождал, подошел прямо к столу, стараясь этим показать, что не считает себя арестованным.
— Я бы сам хотел знать, почему меня сюда привели.
Секретарша, которая уже была достаточно пьяна, так расхохоталась, что ей пришлось прислониться к стене.
— Вы все еще здесь?! — удивилась она. — А я-то думала, что вы давно дома! Знаете, — обратилась она к Капувари, — этого типа привел сюда Зальцман, чтобы установить, не еврей ли он.
— Какая глупость! — возмутился Золтан.
Секретарша, не обращая на него внимания, уселась на пол и, хлопая себя по бедрам, залилась смехом:
— Берегитесь, а то вас сейчас проверят! Этот идиот Зальцман запер его в подвале и никому ничего не сказал.
— Предъявите ваши документы, — тихо и нараспев проговорил Капувари, огорченный тем, что секретарша так себя ведет при посторонних. Взяв у Золтана документы, он бегло просмотрел их и бросил на стол. — Оружие у вас есть?
— Никакого оружия у меня нет, — спокойно ответил Золтан, уверенный, что теперь его наверняка отпустят. Единственное, что его сейчас занимало, была мысль о том, как помочь Ютке.
— Я должен вас обыскать.
— Пожалуйста…
Однако до обыска дело не дошло, так как взгляд Капувари остановился на студенческом билете Золтана, на котором вместо подписи декана стояла лиловая печатка-факсимиле. Капувари не без злорадства поднял билет над головой и сказал:
— Этот билет поддельный! Он не подписан.
— Почему же он поддельный? — удивился Золтан.
Капувари покачал головой, отчего его длинные волосы упали на лоб:
— А вы разве не знаете, что теперь очень многие обзавелись поддельными документами? Достали чистые бланки, сами заполнили их, поставили печатку из пробки — и готово!
Золтан внимательно рассматривал уши нилашиста, которые внутри густо заросли волосами. Это открытие на несколько секунд отвлекло Золтана. И тут в нем словно проснулся какой-то чертик. Издевательским тоном он спросил:
— Ставят печатку из пробки? А зачем?
— А чему вы удивляетесь? Я же говорю, сейчас много людей бродят по Будапешту с поддельными документами. На этот счет было даже постановление министра внутренних дел. Вы разве его не читали? Оно всюду расклеено.
— Не читал. Мой студенческий билет не поддельный. У каждого студента точно такой же…
— Это еще нужно доказать. Послушай, юрист, а нет ли у тебя такого билета? — обратился Капувари к своему другу. Тот тут же достал из кармана свой студенческий билет. Оказалось, что он был оформлен точно так же.
Капувари прищурился, сделав вид, что серьезно задумался. На самом же деле его нисколько не интересовал этот здоровенный, но наивный молодой человек. Его вообще сейчас ничего не интересовало, кроме одного: почему от него отвернулась секретарша?
«Неужели она не знает, как можно меня отблагодарить?» — подумал он и сделал красивый жест:
— Ну так вот, молодой человек, я решил, что вы не еврей. Нам прекрасно известно, что студенты нашего университета преисполнены национального чувства…
Золтан молча забрал свои документы, однако ему пришлось до конца выслушать разглагольствования нилашиста. Золтан понимал, что спрашивать сейчас о Ютке не только глупо, но и опасно. Он не поможет ей, а только все испортит. Золтан решил, что, оказавшись на свободе, попробует придумать что-нибудь, чтобы спасти ее.
Капувари же, опершись обеими руками о стол, все говорил и говорил:
— Так будь же, сынок, настоящим венгром! Люби своих соотечественников. Более того, скажу я тебе, обожай их, так как если мы погибнем, то погибнет и наша родина, и тогда уже ничто не спасет нашу маленькую нацию… Так будь же смелым и не жалей своей жизни за Венгрию!..
Высказав все, на что он был способен в данный момент, Капувари пожал Золтану руку и отпустил его.
Золтан не спешил выходить из здания, так как знал, что ночью без специального пропуска его сразу же задержит патруль. Этот пропуск мог выдать только дежурный. Однако ему уже ни с кем не хотелось разговаривать, и пришлось с полчаса прождать нилашиста, который должен был вывести его из здания.
После того как Золтан ушел из кабинета Капувари, секретарша спустилась в убежище. Сам шеф провожал ее, не переставая по дороге что-то объяснять ей. Однако девушка хотела спать и поспешно распрощалась с ним. Некоторое время Капувари, скрестив руки на груди, шагал по пустому коридору, зная, что заснуть сейчас он все равно не сможет. И хотя он пытался ни о чем не думать, в голову назойливо лезла одна и та же мысль: а что же здесь будет, если, гитлеровцам не удастся разорвать кольцо окружения вокруг Будапешта? Он не понимал, как другие могли не думать об этом или хотя бы делать вид, что не думают… Капувари прошел в другую часть подвала, где содержались арестованные.
— Сколько у нас задержанных? — спросил он у часового.
— Двенадцать.
Капувари ни за какие деньги не согласился бы сейчас пройти в клетушку и посмотреть на арестованных. По своей натуре он не выносил вида человеческих страданий, что, однако, не мешало ему распоряжаться жизнью многих людей. Закурив, он посмотрел на часы и сказал, слегка скривив рот:
— Хорошо, ведите их.
Уже за полночь, получив наконец пропуск, Золтан вышел на улицу. Оказавшись на свободе, он глубоко вдыхал свежий морозный воздух. Дул легкий ветерок, гоня вдоль узкой улочки снежную пыль. Золтан был голоден и сразу же замерз.
Он не имел ни малейшего представления о том, куда ему сейчас идти и что делать.
«Не уходить от здания, в котором под стражей содержится Ютка? Или же пойти и позвать кого-нибудь на помощь? Но кого? Турновских? Или же Гажо и его друзей? Кто знает, смогут ли они помочь ему? А если и смогут, то не будет ли тогда уже поздно?»
Некоторое время Золтан стоял посреди улицы, не зная, что делать, как воспользоваться вновь обретенной свободой, чувствуя, что у него нет никого, к кому он мог бы обратиться за помощью. Ни одной дельной мысли в голову ему не приходило.
«Таков наш мир: если ты никому не сделал добра, то и тебе никто не поможет… Куда же мне теперь идти?..»
И вдруг он почувствовал, что не один на улице. Часовой, который стоял у ворот и выпустил его из здания, вышел вслед за ним. Это был не тот часовой, что стоял у ворот вечером. Он был намного моложе и держался как-то совсем не по-военному. Автомат он сунул себе под мышку и кротко посмотрел на Золтана.
— Скажите, молодой господин… — тихо заговорил он.
Золтан подошел к нему ближе.
Бросив пугливый взгляд на ворота, часовой придвинулся к нему и спросил:
— Хотите купить хорошую машинку?
— Что такое? Какую машинку? Пишущую?
— Да, почти новую, портативную… И совсем недорого.
— Нет-нет, спасибо… Зачем мне машинка?
— А может, вы знаете человека, который ее купил бы?
— Нет, не знаю. Но я подумаю…
Часовой, который явно скучал, угостил Золтана сигаретой. Золтан с жадностью закурил, уголком глаза наблюдая за парнем. На вид ему было не более двадцати. Он был не похож на других нилашистов.
— Вы не из Пешта?.. — поинтересовался часовой.
— Почему вы так думаете? — спросил в свою очередь Золтан.
— Говорите вы не по-столичному, а как в провинции…
Они стояли и молча курили. Небо было затянуто тучами, однако снег, лежащий на мостовой, делал ночь чуть-чуть светлее.
— Вам еще повезло…
— Почему?
— Потому что вас выпустили…
Держа почти сгоревшую сигарету, Золтан старался придать своему лицу безразличное выражение — сегодняшний день научил его скрывать свои мысли и чувства.
— А что будет с остальными?
— Теперь уж ничего не будет. Они уже в надежном месте.
Золтан попытался изобразить смех, но это ему не удалось. Из горла вырвался лишь какой-то хрип.
— А почему? Где они сейчас?
— В Дунае…
Золтан не сразу сообразил, что ему сказал часовой, и переспросил:
— Что вы сказали? Ведь они же внизу сидят, в подвале, я сам там был…
Часовой поморщился и объяснил:
— И они сидели. А полчаса назад их увели — десять мужчин и двух женщин. Вон туда… — Нилашист показал рукой в сторону маленькой улочки. — Не верите? Если побежите, еще сможете догнать…
Кровь отлила от лица Золтана. Сердце, казалось, остановилось, а сам он застыл на месте словно парализованный. Лишь один мозг действовал. «Похоже, что этот парень говорит правду. Он не из тех, кто треплется по-пустому», — подумал Золтан и сразу же вспомнил, что когда он получал пропуск у дежурного, то слышал какой-то шум с улицы, но не придал этому значения.
— Доброй ночи… — машинально пробормотал Золтан и безотчетно протянул часовому руку, а затем повернулся и не спеша пошел. Так он шел до первого перекрестка, хотя ему хотелось не идти, а мчаться, лететь… Как только Золтан почувствовал, что часовой уже не видит его, он пустился бежать по узенькой, горбатой Будайской улице, на которой в это время не было ни души. Он не знал точно, куда бежал, но хотел попасть к Дунаю. Однако путь, который он выбрал, не был самым коротким: улица Ференца Толди обманула его и, свернув направо, увела в сторону. Золтан бежал сломя голову, хватая ртом морозный воздух, бежал и сам не знал, что будет делать дальше…
Выбившись из сил, он прислонился к стене какого-то дома. Грудь его высоко вздымалась, пот заливал лицо. Он хотел было вытереть его, но платка не было — потерялся по дороге.
Снизу, со стороны Дуная, послышался треск автоматов. Казалось, что стреляют совсем рядом. Затем прозвучал грубый окрик, которому ответило эхо. Последним раздался одиночный выстрел, и снова наступила тишина.
Забыв об усталости, Золтан снова бросился бежать. На улице Понть он поскользнулся на снегу и два раза упал, затем он свернул на улицу Фё, недалеко от которой его сегодня арестовали. Однако на набережной не было ни души. Он повернул в сторону моста Маргит, то бежал, то шел, с трудом волоча ноги, но ни одной живой души так и не встретил.
По Дунаю плыли льдины, в темноте сталкиваясь друг с другом. Неожиданно в небо взлетела зеленая ракета, осветив весь город и реку; и Золтану показалось, что льдины сейчас снесут и Цепной мост, и здание парламента с ажурными башенками, и набережную, и весь город…
Пирошка Шароши, встретившись с Золтаном на улице Бема, поспешила в Пешт, стараясь, чтобы темнота не застала ее на улице. Она возвращалась от брата, детишек которого ей давно хотелось навестить.
Хотя она и слышала рассказы соседей о разрушениях в городе, однако вид пустынных полуразрушенных улиц ужаснул ее. А тут еще неожиданная встреча с Золтаном Пинтером!
Со стороны Будайских гор снова послышалась артиллерийская канонада. Недалеко от Цепного моста в Дунай упала мина, подняв в воздух огромный столб воды. Пирошка побежала, стуча каблучками по настилу моста. Золтана она видела до сих пор только дважды: первый раз на торжестве в гимназии, а второй раз совершенно случайно в трамвае, где они всю дорогу незаметно поглядывали друг на друга.
С тоской она подумала о том, что сейчас снова окажется дома, в своей маленькой комнатушке, и весь день будет одна… В доме она никого не знала, друзей у нее не было, а занятия в школе давно кончились, и неизвестно, когда начнутся. Она вспомнила, что с самого рождества не видела Элемера Пинтера, которого буквально выставила из квартиры, и целую неделю даже не думала о нем. Сейчас ее охватило страстное желание помириться с ним, и она стала искать предлог для этого. Как хорошо было бы, если бы вдруг оказалось, что он уже ждет ее в комнате! Ведь ключ у него есть!
Подумав об этом, она снова побежала. Вставив ключ в замочную скважину, она внезапно почувствовала, что в комнате кто-то есть.
— Элемер?.. — тихо спросила она, не зажигая света.
— Да, я.
Она нащупала рукой керосиновую лампу и зажгла ее. Директор школы сидел в кресле, поглаживая длинными пальцами редкие седеющие волосы. С тех пор, как они виделись в последний раз, он сильно осунулся, щеки впали, а короткая бородка клинышком еще более подчеркивала его худобу.
На Пирошку нахлынула волна жалости и нежности к Элемеру. Не снимая шубки, она села на край кушетки и уставилась на него широко открытыми глазами. Она знала, что уж сейчас ни за что на свете не отпустит его, обласкает, обнимет, а если нужно будет, даже закроет дверь на ключ, но не отпустит. Неожиданно она решила не говорить Элемеру, где она сегодня видела Золтана: иначе директор вскочит и побежит разыскивать сына.
Прикрутив фитиль лампы, она открыла дверку шкафа и, спрятавшись за нее, начала переодеваться. Надела легкий халатик и, поставив на железную печурку чайник, разожгла огонь. Делая все это, она краем глаза наблюдала за Элемером. От ее взгляда не ускользнуло, что в его бородке больше седины, чем в волосах. Пока вода закипала, она, поджав под себя ноги, села на ковер, зная, что директор очень любит, когда она так сидит у его ног.
— Как тебе идет борода!..
— Правда? А я с ней не похож немного на Дарвина?
— У тебя сегодня какие-то особенные глаза, Элемер. О чем ты сейчас думаешь?
Учительницу нисколько не интересовал его ответ, однако она давно поняла, что Элемер Пинтер больше всего любит, чтобы им занимались.
Элемер, не отвечая на ее вопрос, встал и, подойдя к стене, начал внимательно рассматривать фотографии, которые там висели, хотя уже видел их сотни раз. Особенно ему нравилась одна групповая фотография, на которой были мальчики из 3-го «Б»: в первом ряду они сидели на полу, во втором — на стульях, а в третьем стояли. Под фотографией каллиграфическим почерком было написано: «Дорогой Пирошке с любовью, 12 июня 1935 года». На этой фотографии его возлюбленная в модной по тем временам юбке до колен сама была похожа на девочку. Волосы ее были коротко подстрижены и спадали на уши. И хотя фотография была снята очень давно, один вид ее хватал за сердце…
— У тебя плохое настроение? — спросила Пирошка и обняла его за шею.
Элемер не отстранил ее и опустился на кушетку, не говоря ни слова, зная, что сейчас ей больше всего хочется приласкать его. Сегодня он чувствовал какую-то особенную тревогу и никак не мог усидеть дома. Вот уже несколько дней подряд его очень тянуло сюда, и, хотя он ужасно боялся бомбежки, под вечер он все же вышел из дому, решив зайти в школу, чтобы посмотреть, что там делается, — это входило в его обязанности, как директора… Однако теперь, когда он оказался в этой комнатке, его охватили угрызения совести, и он охотнее вернулся бы домой.
Во дворе тем временем совсем стемнело. Керосин в лампе кончился, и она погасла. По улицам вдалеке ехали машины, приглушенный звук моторов доносился сюда.
Учительница хорошо знала, как быстро может меняться настроение у Элемера. Постаревший, осунувшийся, погруженный в свои тяжелые мысли, он с ненавистью смотрел на темный двор.
— Ну иди, беги же скорей! Вижу, не можешь спокойно посидеть…
— Прошу тебя, не начинай снова.
— Иди! Твоего сына арестовали нилашисты…
Пирошка рассказала, где и при каких обстоятельствах она видела сегодня Золтана, и со злорадством стала наблюдать за директором, хотя заранее знала, как он поведет себя: сначала не поверит в тревожное известие, затем вскочит, возьмет свое пальто, но тут же снова сядет с ней рядом, чтобы «здраво все осмыслить», а на самом деле просто потому, что боится выйти на улицу после пяти часов, дрожит за свою жизнь и поэтому никуда не уйдет до самого утра.
Пирошке сейчас шел тридцать первый год, и прошлое ее было небезупречным. Оклад у нее был небольшой, никаких побочных заработков она не имела. В течение десяти лет она берегла себя, отвергла нескольких педагогов и одного мелкого промышленника, которые добивались ее благосклонности, так как надеялась на лучшую партию. Теперь же у нее оставался один-единственный шанс. Ей приходилось зубами и когтями держаться за этого мужчину. Элемер Пинтер был директором средней школы. Пирошка в мечтах довольно часто воображала, что он гениальный историк, который не смог сделать карьеру лишь из-за своего политического прошлого. Но еще ничего не потеряно, считала она, времена сейчас такие, что все может измениться. Но в эту минуту он был противен ей своей трусостью. Весь вечер они изводили друг друга придирками. У Пирошки на шее висел маленький золотой медальон с крошечной фотографией.
— Скажи, зачем ты носишь этот дурацкий медальон? — спросил Пинтер. — Никак не пойму, как ты могла любить этого глупого адвокатишку. Что ты в нем нашла?
— Что нашла? — Пирошка решила ершиться до конца. — А в нем все хорошо: глаза, губы, руки, смех… Понял? За один его взгляд я готова умереть! Понял?
— И напрасно! Видно, в глубине души каждая женщина — просто-напросто гусыня. Может, ты и сейчас его любишь?
— Может быть.
— И это после того, что он с тобой сделал?
— Да, даже после этого.
На эту тему они спорили сотни раз. Десять лет назад молодой юрист Густи Бренер, избалованный сын богача, совратил девушку, полгода морочил ей голову, а затем, сославшись на отказ родителей, бросил ее и женился на другой. Было это настолько давно, что большинство знакомых Пирошки начисто забыли об этом, однако иногда, когда ей было особенно не по себе, она вспоминала о нем.
Утром Элемер Пинтер, усталый, с чувством брезгливости, словно он весь выпачкался, отправился домой. Когда он вышел из дома Пирошки, настроение у него было отвратительное. Идя по городу, он жался к стенам домов, обходил стороной площади, выбирал самые узкие улочки, в которых чувствовал себя в большей безопасности. Впервые он прошел на улицу Ваци и поднялся в квартиру Кохов, где поселил Золтана. Там ему сказали, что Золтан действительно ушел из дому вчера под вечер и больше не возвращался.
Теперь уж ему не оставалось ничего другого, как идти на Будайскую сторону по одному из мостов через Дунай. Избежать этого господину директору не удавалось. Он решил обратиться за помощью к Миклошу Тордаи-Ландграфу, которого знал по министерству культуры. Турновские советовали ему то же самое, говоря, что Миклош и им предлагал свою помощь и что он, как им кажется, даже поддерживает связь с участниками Сопротивления. Над островом Маргит шел воздушный бой, однако господин директор благополучно добрался до горы Напхедь.
Знакомый дом был изуродован войной: второй этаж был совершенно разрушен, однако оставшиеся нетронутыми перекрытия каким-то чудом держали третий этаж. Все жители дома переселились в бомбоубежище, где семья Тордаи-Ландграфа вместе с прислугой располагалась в отдельном подвале. Брат государственного секретаря, не снимая шубы, сидел в кресле и, держа в руках бокал с вином, читал книгу.
Элемер Пинтер рассказал ему все, что ему удалось узнать о сыне. Разговаривая с Тордаи-Ландграфом, директор в волнении даже взял его за отвороты шубы. Брат государственного секретаря был шокирован этим жестом. Директор средней школы до сих пор никогда не осмеливался на такую фамильярность. Они стояли как раз на самом сквозняке, и Тордаи-Ландграф инстинктивно поглубже завернулся в шубу. Ему вдруг показалось, что жест Пинтера был связан с какими-то очень важными событиями, о которых директор школы прекрасно знал, а он сам не имел ни малейшего представления.
— Где сейчас находятся русские? — поинтересовался Тордаи-Ландграф.
— Говорят, возле Фаркашретского кладбища.
Это известие поразило Тордаи-Ландграфа до глубины души: оно равнозначно концу света. Он уже смирился с мыслью, что русские возьмут Будапешт. Но Фаркашретское кладбище, где были похоронены его отец, мать и рано умершая сестра, должно было остаться неприкосновенным. Каждый год в день поминовения, посещая с женой это кладбище, он не без гордости показывал ей фамильный склеп, в котором со временем будет покоиться и его прах…
— Ну так что же я могу сделать для вашего сына? — поинтересовался он.
— Мне говорили, что у вас есть связи…
Совершенно неожиданно Тордаи-Ландграф вспомнил, что ему однажды говорили об этом человеке: в девятнадцатом году его сделали университетским преподавателем, поскольку он был приверженцем пролетарской диктатуры. Теперешнее поведение Элемера Пинтера легко увязывалось с его красным прошлым, и Тордаи-Ландграф уже не сомневался, что, если он сейчас откажет Пинтеру, тот очень скоро отомстит ему за это, так как русские, которые будут здесь не сегодня-завтра, наверняка сделают его большим человеком.
— Пожалуйста, опишите точно место, где видели вашего сына… Тогда, возможно, я смогу кое-что сделать…
Тордаи-Ландграф замолчал и прищурил один глаз, стараясь создать впечатление, что у него действительно есть связи с нилашистами и он может помочь господину директору… Однако на самом деле он просто не знал, как выйти из затруднительного положения, в которое он сам себя поставил. В данной ситуации он не мог попросить совета даже у своей жены. Получив от Элемера Пинтера бумажку с названием улицы, где видели его сына, он пообещал принять необходимые меры, хотя втайне тут же решил, что и пальцем не пошевелит. Если Золтана не выпустят, он скажет, что, к сожалению, ничем не смог ему помочь. Если же его выпустят, то пусть господин директор считает, что это произошло не без его помощи.
Пинтерне, прождав мужа до полуночи, легла спать, но уже в четыре часа утра проснулась от стука в дверь. Накинув халатик, она зажгла керосиновую лампу и пошла открывать. Увидев на пороге Золтана, мать молча, ни о чем не спрашивая, обняла его и повела в спальню. Последнее время Элемер Пинтер не спал дома, а спускался на ночь в бомбоубежище, так как ужасно боялся бомбежки. Да и сама хозяйка оставалась здесь только для того, чтобы ухаживать за Гезой, который, напротив, боялся подвала и спал в детской, окна которой были заколочены досками.
Пинтерне помогала Золтану раздеться, тихо и быстро говоря:
— Ложись скорее в постель, сынок, и согрейся. А я пока вскипячу чай.
— Спасибо, я не хочу…
Золтан, сняв с себя только плащ, сел на ковер возле ног матери и, спрятав лицо в ее коленях, громко, без стыда, заплакал. Плакал он долго и безутешно, как человек, который не плакал очень давно. Мать гладила сына по голове, а сама как-то странно смотрела мимо него, прямо перед собой в пустоту. Мысленно она видела себя в их старой квартире на улице Фехервари, когда Золтан был еще грудным ребенком. Ей казалось, что она сидит у окна, держа младенца на коленях, а за окном светит осеннее солнце, с шумом катятся экипажи, а она тихо напевает колыбельную. Она всегда очень любила Золтана. Сейчас она без колебаний отдала бы половину своей жизни за то, чтобы он не знал горя. Но в глубине души она чувствовала себя счастливой оттого, что он вернулся домой, оттого, что она нужна ему, оттого, что, разрыдавшись, он уткнулся в ее колени. С тех пор как дети выросли, жизнь ее стала пустой и безрадостной. При взгляде на двух здоровенных парней трудно было поверить, что их родила и вырастила эта маленькая, хрупкая женщина. Как наивны эти большие дети — думают, что смогут прожить без нее! Вот сейчас Золтан, от которого обычно и слова не добьешься, который никогда не делится с ней ни своими радостями, ни огорчениями, прижался к ее коленям, чтобы выплакать настоящее горе… Еще раз погладив сына по голове, она накрутила на палец локон его мягких волос:
— Надеюсь, теперь ты останешься дома?
— Мама…
Женщина встала и быстро разожгла печку, потом разобрала постель. Однако заснуть они не могли и проговорили до самого рассвета, когда снова послышался грохот артиллерийской канонады. Золтан лежал с покрасневшими от слез глазами, со щетиной на щеках, которых вот уже два дня не касалась бритва.
— Вот видишь, опять все начинается сначала! И так уже который день…
— Кто знает, когда это все кончится, сынок…
— Я теперь уже не боюсь, ничего не боюсь! Да и чего бояться?
Элемер Пинтер вернулся домой перед обедом, сказав, что провел ночь в школе. Качая головой, он долго тряс Золтану руку, ни словом не обмолвившись, что ему было известно о его аресте. Он начал подробно расспрашивать сына о том, что делается на фронте.
— Говорят, русские уже находятся у канатной дороги и на площади Сена. Судя по всему, через несколько дней все это должно кончиться…
— Будем надеяться, — ответил Золтан, пожав плечами.
До хруста сжимая руки, директор нервно заходил по комнате. Золтан заметил, как сильно сдал отец за последнее время.
— Надеяться, надеяться… А скажи, на что нам надеяться? Ну, положим, мы знаем англичан с их недостатками и их достоинствами. Они, конечно, народ с рутинными взглядами и колонизаторскими привычками, однако это культурная нация, и, куда бы они ни пришли, они умеют уважать психологический уклад других наций. Но неизвестно, чего хотят русские. Может быть, ты знаешь? Сначала они выбросят отсюда немцев. Это хорошо. А что потом? Ведь не уйдут же они потом к себе? Установят здесь вместо нацистской азиатскую бюрократию… Тогда евреи не только вернутся на старые места, но и займут руководящие позиции, и это будет равносильно национальной катастрофе.
— Я почему-то не боюсь русских, — заметила Пинтерне, повязывая голову платком, чтобы начать уборку квартиры. — Если к нам в дом придут русские, я им просто скажу: «Вы не голодны? Не желаете у нас поужинать?» — Последние две фразы она произнесла на ломаном русском языке.
— Поздравляю тебя! — сухо произнес муж. — Ты уже научилась говорить по-русски. Вот она, женская логика: при появлении гостя приглашать его поужинать… А тебя не интересует, что будет после ужина? Мне лично, разумеется, нечего бояться. Но, когда массы приходят в движение, добра не жди. Крестьянство блюдет прадедовские традиции, у интеллигенции есть культура. А рабочие с городских окраин не имеют ни традиций, ни культуры. Это бессмысленная толпа, верхом желания которой является власть. Хуже всего будет, если они пожелают установить здесь свою диктатуру, понимаешь? Да нет, где уж тебе понять!
Элемер Пинтер в течение тридцати лет совместной супружеской жизни не переставал твердить жене, что она не понимает его. Женился он очень рано, как только вернулся после учебы из-за границы. В университете он был одним из лучших студентов. Докторскую диссертацию защитил на тему: «Влияние Великой французской революции на Венгрию». В годы войны он уже читал лекции на философском факультете, что само по себе означало не так уж мало. Пролетарская диктатура, которую Элемер Пинтер приветствовал в своих статьях и выступлениях, сделала его заведующим кафедрой, несмотря на молодость. Он организовал научную конференцию о творчестве Мартиновича, лично прочитав о нем несколько лекций, за что позднее ему и пришлось в течение долгих лет молчать и влачить жалкое существование. Его научная, карьера погибла. В течение десяти лет он жил тем, что пописывал — в газетах его маленькие статейки публиковались под чужим именем, — да переводил французские романы, да выпустил одну-единственную книжонку об истории карточных игр и их правилах. В те годы они то и дело переезжали с одной квартиры на другую, работать часто приходилось в кафе.
Элемер Пинтер буквально завалил министерство массой прошений и в конце концов не без помощи бывших коллег по университету был реабилитирован. Ему разрешили преподавать в средней школе, а в годы войны из-за нехватки учителей ему удалось стать даже директором. Однако десять голодных лет оставили в его памяти неизгладимый след. Среди домашних те тяжелые времена обозначались таинственным словом «тогда»…
Элемер повел обоих сыновей к себе в кабинет и показал им листовку на немецком языке, которую нашел во дворе. Эти листовки были сброшены с советских самолетов. Там сообщалось, что командование Советской Армии 28 декабря предъявило гитлеровцам ультиматум, требуя сдачи Будапешта, однако гитлеровцы зверски убили советских парламентеров. Далее в листовке говорилось, что кольцо окружения вокруг Будапешта замкнуто и осажденным нет смысла продолжать сопротивление. Тем, кто добровольно сдастся в плен, советское командование обещало жизнь и гарантировало возвращение домой после окончания военных действий.
— Что ты по этому поводу думаешь? — спросил отец у Золтана. — Правда это?
— А почему бы и нет? — ответил Золтан.
— Я не знаю, что мне делать. Если я переоденусь в военную форму и в ней встречу русских, то они меня, разумеется, заберут, но в конце концов отпустят. Но кто знает, когда они придут… А если до этого меня в форме увидят немцы или венгры, то тут же сочтут дезертиром. Если же я останусь в гражданском, русские все равно от кого-нибудь из жителей узнают, что я служил в военном министерстве, и могут меня расстрелять… — Взволнованный Геза был одет довольно своеобразно: на нем были военные брюки и купальный халат.
Золтан равнодушно посмотрел на брата и спросил:
— Скажи, ты кого больше боишься: венгров, немцев или русских?
Гезу всегда раздражали издевательские вопросы брата.
— Господин педагог, ты опять читаешь проповедь?! Напрасно ты делаешь вид, что ничего не боишься! Между прочим, сейчас каждый только тем и занимается, что старается спасти собственную жизнь.
Золтан вдруг забеспокоился.
— Никакого совета я тебе дать не могу, — сухо проговорил он и, два-три раза пройдясь взад и вперед по комнате, ушел в ванную. Приняв холодный душ, он надел чистое белье и, взяв одежную щетку, принялся чистить пальто, которое мать повесила на спинку стула возле горящей печки.
— Ты опять собираешься уходить? — спросила мать. Золтан молча кивнул. — Я тебя так спрячу, сынок, что тебя никто не найдет.
— Знаю, мама, но мне не это нужно.
— Что ты хочешь делать, сынок? — Мать тяжело вздохнула. — Мир ведь все равно не изменишь…
— Возможно, но я не могу так жить. Сегодня никто ничего не понимает. Мы не понимаем, почему нас разгромили, не знаем, что нужно делать. Ну спрячусь я, а что дальше? Нет, мама! Уж если мне суждено жить, то я хочу разобраться в том, что происходит.
Мать прижала сына к себе и сухими губами поцеловала его. Она знала, что отговорить его невозможно.
— Береги себя, дорогой мой!
Пинтерне еще раз обняла сына, и, хотя она больше ничего не сказала, Золтан хорошо знал, что в этот момент мать в душе молится за него.
Когда Золтан ушел из дому, в нем сразу стало как-то пусто. Геза ушел в детскую и, по-прежнему в халате, читал, лежа на диване, рисовал или ходил по комнате, готовый в любую минуту, если придет кто-нибудь из посторонних, выбежать в ванную, а оттуда перебраться в вентиляционный колодец. Элемер Пинтер большую часть времени находился в подвале, а Пинтерне обслуживала их обоих.
Жители дома почти целые сутки проводили в бомбоубежище; женщины готовили там обед, ссорились, нянчили детей. В маленьком подвале размещалось 20—25 семей. Элемер Пинтер не любил этих людей. Особенно неприятен ему был вид сушившихся пеленок, резкие запахи. Однако подняться к себе в квартиру он не решался. Читать в бомбоубежище он не мог и сидел без дела, все сильнее нервничая.
Под вечер в городе снова разгорелся бой, который продолжался несколько часов. От разрывов снарядов и бомб стены бомбоубежища ходили ходуном.
— Обстреливают школу. Там полно солдат, — заметил кто-то из сидевших в бомбоубежище.
В душе Элемер сердился на себя за то, что вернулся в этот опасный район, а не остался в квартире Пирошки, где он мог чувствовать себя в относительной безопасности. Однако пойти к ней снова он уже не рискнул.
— Мышеловка, настоящая мышеловка… — шептал он себе под нос — Во всем доме нет ни одного интеллигентного человека, с которым можно было бы поговорить.
Он был поражен обилием детей в бомбоубежище. Некоторые из них родились уже во время войны. Что-то с ними будет, когда придут русские?
Несколько дней спустя он перетащил в бомбоубежище диван, сказав, что не может работать в квартире. Отсутствие своей жены в бомбоубежище Элемер объяснял тем, что она якобы может уснуть только в комнате у открытого окна.
Особенно неприятна Пинтеру была его соседка по бомбоубежищу Ритерне. Мужа ее весной призвали в армию, и с тех пор о нем не было ни слуху ни духу, а сама она временно исполняла обязанности привратницы их дома. В бомбоубежище она находилась с двумя маленькими детьми, спавшими вместе с ней на одной широкой кровати. Сама она снова была в положении — не то на восьмом, не то на девятом месяце. Почти все обитатели подвала очень любили ее ребятишек, баловали как могли и играли с ними. Особенно нравился всем самый младший, которого звали Дюсика.
Элемер никак не мог понять, что особенного находили обитатели подвала в этом мальчугане с постоянно грязной рожицей, которого они с раннего утра до позднего вечера пичкали хлебом и вареньем. Самым же неприятным для Элемера было то, что этот проказник Дюсика с утра до вечера требовал к себе постоянного внимания. Он много ел, плакал, дрался, то и дело просил воды или садился на горшок. Элемера настолько раздражал этот мальчуган, что он не мог не думать о нем даже тогда, когда тот ненадолго засыпал. Однажды, когда ребенок, после того как его полчаса упрашивали поесть супу, опрокинул тарелку, облив брюки Элемеру, тот нервно подергал бородку, пытаясь сдержать охватившую его злость, и сказал матери малыша:
— Видите ли, Ритерне, я бы хотел здесь закончить одну научную работу. Не лучше ли вам перебраться в другой угол бомбоубежища?
Однако женщина ответила, что если ему что-то не нравится, то пусть сам и уходит. Она же не указывает ему, как воспитывать своих детей.
Элемер Пинтер испуганно замолчал, решив, что она посмела ответить ему так дерзко только потому, что знает что-то о дезертировавшем Золтане и скрывающемся в квартире Гезе, и следовательно, его жизнь целиком в ее руках.
Пинтер открыл воспоминания Казановы на французском языке, однако, почитав минут десять, захлопнул книгу. Окинув взглядом подвал, он не без пренебрежения подумал, что здесь, кроме него, никто не умеет читать по-французски и все они ничего не слышали о Казанове, а если и слышали, то только одно: что тот любил женщин… Грязная, темная страна! Кругом одно невежество и грязь…
Квартира, в которой жили Марко и его друзья, некогда принадлежала зубному врачу: его имя еще и сейчас можно было прочитать на дверной табличке. Тибор Конради, прапорщик с густыми бровями, перед которым Гажо встал по стойке «смирно», когда впервые вошел сюда, уже в течение нескольких лет снимал комнату у дантиста.
В ноябре, во время очередной мобилизации, доктор счел за лучшее скрыться. Он бросил на Конради квартиру, мебель, инструменты и даже свою старую, вечно сонную таксу Шаму. Он не возражал против того, чтобы тот пустил жить в квартиру нескольких молодых людей, по его уверениям — своих провинциальных родственников. Доктор был даже рад, что в такое смутное время было кому охранять его имущество.
Ухода требовала только собачка — из-за своего изнеженного желудка она привыкла к особой пище. Доктор оставил Конради рецепт собачьей еды, и каждую субботу, даже в самое тяжелое время, в квартире появлялся загадочный человек, который приносил для собаки муки-нулевки, сахару и маргарину на неделю.
Марко и его друзья с благодарностью принимали эти продукты, готовили из них пищу и без малейших угрызений совести ели ее сами, а собаку держали на картофельных очистках и других отбросах. Правда, время от времени они низко кланялись ей и благодарили за обед.
Конради был служащим частной фирмы и офицером запаса. Ему часто приходилось ночевать не дома, а в штабе саперной воинской части. По совету Марко он пока оставался на военной службе, чтобы не подвергать опасности квартиру, кроме того, он имея возможность снабжать группу Марко чистыми бланками военных документов. До самого рождества группа регулярно получала по продовольственным аттестатам паек на десять человек с военного склада на улице Лехель.
Чем занималась группа, Конради не знал.
До середины декабря они жили по фальшивым документам как военнослужащие, находящиеся в отпуске. В частях, указанных в отпускных билетах, их, естественно, не знали, и это могло в случае более тщательной проверки привести к большим неприятностям. Поэтому позднее все члены группы вступили во вспомогательный ополченческий отряд, или, как тогда его сокращенно называли, НАРОП.
Тогдашнее руководство создало это ополчение, чтобы мобилизовать и держать под рукой ту часть мужского населения и молодежи, которая не имела никакой военной подготовки и которую оно не могло прилично вооружить. Ополченцам предназначалась роль пушечного мяса. Однако вопреки всяким ожиданиям в эти отряды даже в Будапеште вступало довольно много добровольцев, особенно молодежи, студентов, допризывников.
Это объяснялось не подъемом боевого духа населения, а тем, что принадлежность к ополчению освобождала от всякого рода воинских повинностей и от службы в армии. Поэтому, вопреки надеждам их организаторов, отряды НАРОПа не только не укрепили, а, наоборот, ослабили и без того стоявшую на грани полного развала хортистскую армию. Они вскоре заполнились беглецами и дезертирами, которые, облачившись в соответствующую одежду: солдатские ремни, шапки, сапоги, плащ-палатки, усердно тренировались с деревянными винтовками, но никто из них не допускал и мысли, что когда-нибудь пойдет воевать. Вступив в отряд ополчения, группа Марко получила наконец настоящие документы, а Веребу удалось попасть даже в штаб отряда, где, проработав несколько дней в канцелярии, он прикарманил двести бланков увольнительных записок, заверенных печатью. После этого члены группы вообще перестали ходить в штаб отряда, расположенный на улице Эстерхази, а просто в случае надобности выписывали себе увольнительные сами.
Кроме Конради, Марко, Вереба и Яноша Кешерю в квартире жил еще один молодой человек, по имени Артур Варкони. Золтан знал его еще по университету, где тот одно время учился на философском факультете. Затем он ушел из университета, получил какую-то рабочую специальность и некоторое время работал на электромашиностроительном заводе «Ганц». Низкого роста, полный, он уже настолько облысел, что казался на четыре-пять лет старше своего возраста. Варкони все время читал при свете восковой плошки, горевшей у его кровати. С жадностью глотал он страницы книг, делая на полях какие-то пометки карандашом. За несколько ночей он разделался с небольшой библиотекой дантиста, затем принялся читать ее сначала.
Он с одинаковым интересом штудировал специальные зубоврачебные издания и романы Жюля Верна. Все прочитанное почти дословно сохранялось в его памяти. Его часто раздражало, если кто-то высказывал не совпадавшее с его мыслями мнение, и тогда он обрушивал на собеседника целые страницы цитат.
— Это не твой ли отец, Элемер Пинтер, писал о Мартиновиче? — спросил он Золтана в первую же встречу с ним.
Золтан ожидал всего, чего угодно, но только не разговора о появившейся тридцать лет назад и давно забытой брошюрке своего отца.
— Уж не читал ли ты ее?
На лице Варкони появилось такое неподдельное изумление, он так взглянул на Золтана своими маленькими глазками, что тот испугался, не оскорбил ли он его своим вопросом.
— Послушай, чем ты занимаешься? Какова тема твоего реферата?
— Язык эпохи реформы… — неохотно ответил Золтан. Он не любил говорить об этом.
— Ты читал мемуары Йожефа Мадараса?
— Нет.
Варкони разочарованно и сокрушенно покачал головой:
— Ты серьезно? И ты еще хочешь писать о языке эпохи реформы? Старик, ты должен непременно это прочитать! Я принесу тебе на время свою книгу, как только смогу пойти домой… Он, например, описывает случай, когда в Государственном собрании в Пожони…
Ужинали все вместе на кухне, пригласив и Гажо с Золтаном.
Мука, принесенная для собаки на эту неделю, давно кончилась, запаса никакого не было, поэтому пришлось ограничиться вареным горохом. Варил Вереб, горох получился у него жестким и безвкусным. Гажо, который уже поужинал у Турновских, ел горох с внутренним отвращением, но отказаться от угощения не мог, так как постоянно испытывал чувство голода. Марко насыпал в свою порцию полпригоршни красного перца, благо его оставалось еще пять мешочков, и теперь, раскрасневшись, кашлял и тер глаза.
— А сейчас бы я съел жареного цыпленка…
Гажо взглянул на него:
— Кончайте! Мне уже и так целую поделю по ночам снится сало.
Кешерю, рыжие волосы и усы которого за это время еще больше отросли, стукнул кулаком по столу:
— Черт возьми! А мне все еще снятся девки! Толстые, вот с такими колыхающимися ляжками!
Варкони рассказал о том, как он был однажды в провинции у родственников на ужине, устроенном по случаю убоя свиньи. Свинью весом в два центнера закололи на заснеженном дворе в пять утра, когда еще было темно. Кровь собрали в отдельную кастрюлю. Тушу положили на кирпичи, обложили соломой и опалили в желтом пламени костра. Она так горела и трещала в темноте, словно еретик на костре. Неверно, что свинью достаточно ошпарить кипятком, как это делают на бойнях: огонь придает мясу и салу особый вкус, нужно только следить, чтобы не полопалась кожа.
— Ну а что же было на завтрак? — прервал его Марко, который во всем любил порядок.
— Откуда мне знать?.. Наверное, кофе…
— Как? Разве не зажаренные свиные уши с солью и перцем? Тогда все это ничего не стоит…
— Тогда расскажи ты, что было дальше, если знаешь лучше меня, — раздражаясь, сказал Варкони.
Зашумели и остальные:
— Продолжай, если не хочешь быть избитым.
Не упуская ни одной подробности, Варкони рассказал, как они делали ливерную и всякую другую свиную колбасу, какую начинку клали в клецки, как и где топили свиное сало. Обед вечером начали с ливерного супа с клецками и печеночными фрикадельками; затем последовали голубцы с мясной начинкой, корейка, хрустящая, зажаренная до красноты, колбаса. Но охотнее всего он вспоминал о молодом, нежном, томящемся в корочке мясе, потому что раньше о таких деликатесах он знал только из книг Жигмонда Морица. Больше ничего другого не ели — ну, кроме лапши со шкварками и творогом, пирожных, сыра, фруктов…
…Парни сидели перед пустыми тарелками и глотали слюни. Но даже и этот воображаемый ужин доставил им какое-то странное удовлетворение: они раскраснелись и тяжело дышали, будто и впрямь наелись. Золтан, который едва прикоснулся к еде, отчужденно слушал этот разговор, а от рассказа Варкони его чуть не стошнило. Его поразило, что и Гажо явно разомлел в этой компании, не замечая равнодушия Золтана. Весь этот разговор о еде, смачные мечты Кешерю казались Золтану грязными, отвратительными. Но раз уж он пришел сюда, приходилось мириться со всем. Марко и его друзьям еще простительно: он их не знает и сам для них чужой. Но о Гажо он думал как о предателе, забывшем время, проведенное ими вместе…
Возвратившись из Буды, Золтан сначала постучался в квартиру на втором этаже.
— Пистолета у меня нет и никогда не было, — потупив взгляд, сказал он Марко обдуманную по дороге фразу. — Но, если я смогу чем-нибудь помочь, я в вашем распоряжении.
Марко встретил Золтана без всякого восторга и удивления.
— Хорошо, — сказал он, — зайдите вечером.
В сухом, коротком ответе Марко, в его испытующем взгляде Золтан почувствовал скорее недоверие, чем радость, но отступить уже не мог, да и не хотел. Он был полон решимости и не собирался считаться ни с чьими чувствами.
Сейчас, при таком его душевном состоянии, это было нелегким делом. Весь вечер он неподвижно просидел среди парней, ни разу не вступив в разговор, только курил одну сигарету за другой. Он понимал, что его молчание сковывает и других, что таким поведением он только осложняет свое положение, но продолжал сидеть и молчать, подавляя в себе настойчивое желание встать, попрощаться, уйти к себе в комнату и там одному в темноте продолжить борьбу с самим собой. От усталости болело все тело. Сказывалась бессонная ночь — ее не удалось восполнить одним-двумя часами сна после обеда. Очевидно, на улице, где дул ветер со снегом, он простыл, и теперь саднило в горле, в висках бился пульс, лоб горел — явно поднималась температура. Однажды Золтан даже вскочил со своего места, но внезапно остановился, сделав всего несколько шагов по комнате.
Гажо намеренно избегал Золтана, старался не встречаться с ним взглядом. Познакомившись с Фери Балко и еще несколькими старыми, умудренными жизнью шахтерами, он еще дома получил вкус к политике; но там были только ворчливые разговоры во время ночных смен о том, что пора наконец что-то делать. Гажо считал для себя просто счастьем, что ему удалось попасть прямо в дело, очутиться среди таких образованных и храбрых людей, как Марко или Варкони (Кешерю он по-прежнему считал неполноценным), завоевать их доверие. Теперь же он был уязвлен той легкостью, с которой Золтан удостоился этой чести. Особенно раздражали его невозмутимость и равнодушие бывшего боевого друга. Спасибо бы сказал или хоть слово вымолвил!
«Ну и любуйтесь на него, а я пойду», — обиженно думал Гажо, но молчал.
Однако Золтан продолжал вести себя по-прежнему, и Гажо подумал, уж не случилось ли с ним чего. Он подошел к нему сзади и тихонько спросил:
— Что с девушкой? Она там?
Золтан не ответил, только передернул плечами.
Гажо сразу понял, что сейчас нельзя больше задавать никаких вопросов. Он беспомощно потоптался на месте и положил руку на сутулое плечо Золтана. Но плечо напряглось под его рукой, и минутой позже Гажо неловко убрал ее.
Они вышли из дому до полуночи. Золтану дали измятую шапку допризывника, красно-бело-зеленую нарукавную повязку, заполненное на чье-то имя удостоверение ополченца, велели запомнить, к какой части он принадлежит и зачем, с каким приказом, ходит ночью по улице. Его предупредили, что удостоверение можно предъявлять только в самом крайнем случае. Главное — всеми силами стараться избегать встреч с патрулями и вообще с людьми.
Их было шестеро. Они разделились на две группы. Золтан оказался вместе с Марко и очкастым, с опухшими ушами, молчаливым Веребом. Другая группа отправилась раньше. Руководил ею Варкони, членами были Гажо и Янош Кешерю. Коренастый, невысокий Артур Варкони выглядел довольно странно в своем коротком кожаном пальто, перепоясанном ремнем, и в солдатской шапке, к которым он и сам никак не мог привыкнуть. Его красное, круглое, как полная луна, лицо расплывалось в неудержимой улыбке всякий раз, когда он видел себя в зеркале шифоньера в этом воинственном наряде. Гажо тоже переодели. Солдатская форма обличала бы в нем дезертира. Ему дали вместо гимнастерки пиджак, а поверх него надели пальто из грубого сукна. Тогда все ополченцы носили такую смешанную, странную одежду, и ее довольно часто можно было увидеть на улицах Будапешта. Выходя на улицу, Гажо остановился перед Золтаном и, взяв его за пряжку ремня, сказал только:
— Ну что ж, старик…
Минут через двадцать отправилась вторая группа. Золтан не имел ни малейшего представления о том, куда они идут и что будут делать, да это его и не интересовало. Вчерашней ночью он пришел к мысли, что в гибели Ютки виновен он сам, и чем дальше шел он по заснеженному городу, тем яснее вырисовывалось в его сознании все, что он мог бы сделать для Ютки с самого начала их знакомства до последней встречи в доме нилашистов. Еще вчера там, на улице, он твердо решил присоединиться к группе Марко. Он знал, что у Марко свои счеты с нилашистами, но сейчас его ненависть и отчаяние Золтана делали их соратниками. Именно поэтому он с такой готовностью доверился этому вооруженному пистолетом белокурому парню.
Осторожно, на цыпочках, спустились они вниз по лестнице, продуваемой холодным ветром, который проникал через окна с выбитыми стеклами. Вереб бесшумно открыл отмычкой ворота, и все трое вышли на улицу. Город выглядел немым и заброшенным, как старое кладбище ночью. На улицах повсюду валялись вывороченные из разбитой мостовой камни. Было гораздо холоднее, чем вчера; смерзшийся снег стал твердым и скользким, его покрывала густая сеть черных пятен на месте новых зияющих ран на асфальте. Они повернули налево, затем еще раз налево. Усталое, ослабшее тело Золтана плохо сопротивлялось холоду, да и пальто было легким. От мороза деревенели мышцы, он пробирал до костей. Золтан был настолько слаб, что каждый шаг давался ему с трудом. Наклонив голову вперед и зябко подняв плечи, Золтан плелся на полшага позади группы, но даже и теперь не хотел спросить, куда они идут. Он следил только за тем, чтобы не слишком громко дышать. Вдруг силы покинули его, он пошатнулся и привалился к стене. На какой-то момент Золтан забылся, затем, оттолкнувшись обеими руками, что-то с трудом пробормотал, сделав вид, что споткнулся о камень, и двинулся дальше. Глаза его были закрыты, и ориентировался он только на слух. Когда же он опять почувствовал, что не может идти, то чуть пригнулся и изо всех сил вцепился зубами в собственную руку. Острая боль пронзила его изможденное тело и взбодрила на несколько минут. Если бы с ними был Гажо, то Золтан, может быть, попросил бы его остановиться ненадолго, но просить этих двоих он стеснялся. Испытывая какое-то странное торжество, он с силой прижимал локти к бокам, снова и снова подавляя в себе подступавшее беспамятство, и как бы со стороны наблюдал борьбу слабости и силы в самом себе. Почти с радостью он подвергал себя физическим мучениям: все это занимало его мысли, отвлекало от того, о чем он не хотел думать.
Горы обломков и мусора перегородили улицу Ивора Кааша. Люди протоптали через этот покрытый снегом завал кривые узкие тропы. Марко и Вереб взобрались на вершину кучи, скатили оттуда огромный, тяжеленный камень и, разгребая снег, стали что-то искать среди обломков. Это был один из их тайных складов: здесь в водонепроницаемой упаковке были сложены ручные гранаты и другие боеприпасы, которые они не хотели держать дома. Золтана попросили наблюдать с вершины кучи и сразу же предупредить о появлении случайных прохожих. Но вокруг была беспросветная ночь, полная тишины.
— Тебе дать пистолет?
Золтан понял, что это шутка, и промолчал. Они уже нашли то, что искали, и вновь закатили камень на место. Золтан увидел, как Вереб прячет под полы своего пальто три ручные гранаты, и впервые подумал о том, что им предстоит. Затем они снова отправились в путь по кривым узким улочкам центра. Когда они доходили до угла, первым из-за него выглядывал Вереб, и только после того, как он взмахивал рукой, показывая, что путь свободен, они следовали за ним дальше. Волнение и напряжение, которые испытывал Золтан, как-то незаметно согрели его тело, заставили кровь течь быстрее. Он постепенно забыл про усталость. С улицы Баштя им нужно было выйти на площадь Кальвина, но они внезапно остановились: у водоразборной колонки толпилось около взвода венгерских солдат. Они устанавливали зенитное орудие, тонкий ствол его медленно, со скрежетом поднимался вверх, в черное небо.
Тогда они свернули в сторону университета и у картинной галереи вошли в сквер имени Кароя. Война разворотила детские площадки в сквере, измочалила и, словно спички, переломала деревья, раздробила деревянные части скамеек, изуродовала узкие аллейки и ограду газонов так, будто здесь работала по меньшей мере тысяча саперов. Голова сидящей мраморной фигуры, работы Элемера Папп-Вари, автора «Венгерского символа веры», была сбита и куда-то укатилась.
Перед выходом из дому Марко в двух словах объяснил, что русские продвигаются с боями к центру города со стороны села Пештухей, поэтому сейчас нужно всячески беспокоить тылы и резервы немцев. Тогда Золтан смотрел в пространство и понимающе кивал головой, совершенно не представляя, как они будут действовать. Неподалеку от сквера Карой, на узкой улочке Мадьяр, въехав боком на тротуар и прижавшись к стене дома, стояла казавшаяся пустой большая немецкая грузовая военная машина, покрытая тентом. Вереб бесшумно вытащил из-под пальто ручную гранату с красными и черными полосами. Но Марко, тронув его за рукав, прошептал:
— Подожди, может быть, она и не понадобится. Встаньте за угол…
Гранаты нужно было беречь. Прижимаясь к стене, Марко мягко и бесшумно скользнул к машине, быстро обошел ее и, поднявшись на цыпочки, заглянул в кабину водителя. Двигался он легко и даже грациозно, как танцовщик из балета. В следующее мгновение он снова уже был за углом.
— Пустая, — прошептал он.
Вереб простуженно сопел рядом с Золтаном. Напрягая зрение и щуря глаза за стеклами очков, он внимательно смотрел на машину.
— Дай мыло!
Вытащив какой-то сверток, они оба склонились над ним. Затем Марко осторожно пробежал дальше по улице Мадьяр, чтобы наблюдать за машиной с другой стороны. Золтан остался на углу сквера Карой, ему велели при появлении любого прохожего дать два коротких свистка. Отсюда он совсем близко видел Вереба, который, протерев носовым платком очки, направился к грузовику. Действовал он быстро и со знанием дела. Золтану он напоминал хорошего опытного механика, который несколькими точными и ловкими движениями рук устраняет поломку. Вот он остановился, еще раз огляделся, посмотрел на ряд верхних окон дома, затем укрепил на крыле машины небольшой сверток, наполненный взрывчаткой, которую они называли мылом, раскрутил бикфордов шнур, зачистил конец перочинным ножом и, прикрывая ладонью горящую спичку, подпалил шнур. Потом очень спокойно задул спичку, зачем-то еще раз поправил лежавший на крыле сверток и только после этого не спеша направился к тому углу, где стоял Золтан. Время у него было: он знал, что метровый шнур будет гореть минуты полторы.
— Никого не видно? — спросил он у Золтана без всякого волнения.
— Никого.
— Ну тогда пошли…
Они побежали к университету, где должны были встретиться с Марко. Не успели они добежать до огороженной части площади (раньше здесь давали концерты под открытым небом), как сзади послышался короткий мощный взрыв. Вереб вскинул голову, взглянул на Золтана и вдруг остановился: впереди, где-то у картинной галереи, послышалась немецкая речь. Ребята зашли в первую попавшуюся подворотню и притаились. Звуки медленно удалялись, — очевидно, немцы говорили вовсе не о взрыве, ведь тогда это было не таким уж редким явлением на улицах Будапешта. Они подождали еще немного. Золтан был сильно возбужден и даже не заметил, что схватил Вереба за локоть.
— Давай вернемся! — прошептал он.
— Зачем?
— Посмотрим, что стало с машиной.
— Нет.
Вереб решительно двинулся вперед, к университету. Золтан, часто оглядываясь, неохотно последовал за ним.
— Кто ты по профессии? — вдруг нетерпеливо спросил Золтан.
Вереб не совсем понял, почему Золтан спросил об этом. Немного удивившись, он ответил:
— Слесарь.
— Слесарь?
Золтан не имел абсолютно никакого понятия о заводе и сейчас смутно представил себе, что Вереб, очевидно, из тех, кто по вызову ходит по квартирам и исправляет замки. Он еще раз сбоку внимательно осмотрел Вереба, упрямо, слегка наклонившись, шагавшего впереди: его всегда свободно висящие руки, поразительно мощный торс, толстую, распиравшую воротничок сорочки шею, изуродованные опухшие уши.
«Как просто он живет! — с завистью подумал Золтан. — Знает, что надо делать, у него нет никаких забот и проблем: взорвет машину и спокойно спит, уверенный в том, что именно это он и должен делать в жизни».
— Скажи, ты коммунист?
— Что? — в свою очередь рассеянно спросил Вереб. Он в это время внимательно вглядывался в тротуар, в ту его часть, что примыкала к домам: там тянулся тонкий красный провод военного телефона. Вереб наклонился и, достав перочинный нож, быстрым движением перерезал провод.
С Марко они встретились под колоннадой университета: он вышел сюда со стороны площади Кальвина, с наиболее опасного поста. Еще около двух часов ходили они по улицам центральной части города, далеко обходя те места, где слышались человеческие голоса. На улице Серб они взорвали оставленный немцами танк. Наконец послышался гул бомбардировщиков, которые вели неустанную борьбу с зенитными батареями. Начали падать бомбы. Ребята ходили среди взрывов в таком приподнятом настроении, словно были неуязвимыми. Не найдя больше оставленных без присмотра машин, они стали следить за транспортом, шедшим по улице Кошута в сторону Буды. Марко встал на углу, двое других спрятались в переулке.
Издалека, со стороны Восточного вокзала, послышался шум приближавшейся машины. В перерывах между взрывами каждый звук был слышен далеко и отчетливо. Прошло несколько минут, пока небольшой немецкий автомобиль достиг переулка, где находились ребята. Марко вышел из разбитой витрины, где он стоял в засаде, и одним коротким, сильным, необычайно красивым движением руки швырнул ручную гранату.
Бросок был не совсем точным: граната упала, немного не долетев до машины, но ее взрыв и разлетевшиеся осколки все же заставили шофера остановиться. Они этого не ожидали и бросились бежать к улице Вармедье, потом повернули направо. Позади слышались злые крики, но ребят никто не преследовал. Очевидно, в автомашине решили, что взорвалась мина. Золтана охватил азарт борьбы. Когда они умерили свой бег и немного отдышались, он поднял палец:
— Еще одну машину… На улице Кароя…
Марко отрицательно покачал головой:
— На сегодня хватит. Все устали, и внимание уже не то…
— Я брошу…
— Ладно, ладно, спортом будешь заниматься после войны.
Часа в три ночи они направились домой.
На перекрестках дул холодный утренний ветер с Дуная. Бег и быстрая ходьба вконец измучили Золтана; теперь, уже никого не стесняясь, он брел в хвосте группы, то и дело отставая, и самым желанным на свете была для него теперь постель.
На улице Шандора Петефи их ожидало еще одно испытание. Зенитная батарея расположилась где-то здесь, на крыше одного из домов, и, очевидно, была обнаружена авиацией русских. Внезапно вокруг ребят с пронзительным, разрывавшим душу воем стали падать бомбы; со всех сторон со страшным треском и грохотом, вздымая тучи пыли, рушились дома; на тротуарах высоко вверх вздымались фонтаны смешанных со снегом камней и земли, падали горящие рамы, со звоном сыпались стекла. Ребята, не раздумывая, бросились к широкому подъезду театра и легли на ледяные камни у стены. От ужаса Золтан дрожал всем телом, нервы его сдали, горячие слезы катились из глаз. Он закрыл голову руками, чтобы ничего не видеть и не слышать. Бомбы падали в нескольких шагах от ребят, осыпая их мерзлыми комьями земли и осколками мелких камней. Они не знали, как долго длился этот кромешный ад. Были моменты, когда Золтан с радостью отдал бы жизнь за то, чтобы избавиться от страха, который был ужаснее самой смерти. Этот унизительный, ни с чем не сравнимый страх был мучительнее любых пыток, потому что он отдавал человека на произвол слепой судьбы, случайности, делая его по-детски беззащитным и беспомощным.
Прошло несколько бесконечных минут, пока они пришли в себя. Первым поднялся Марко и попытался идти, но остановился: глаза его были залеплены грязью. Рукавом пальто он попытался стереть с лица эту грязь, но только сильнее размазал ее.
— Ну, пошли домой, ребята…
Золтан, вздрагивая, с трудом встал на ноги, стыдясь только что пережитого страха. Но теперь он подсознательно ощущал даже некоторое удовлетворение: если он может бояться, значит, он все еще живет…
— А ты никогда не боишься? — спросил он у Марко почти со злостью.
Марко холодно рассмеялся:
— Я так перетрусил, что вся моя храбрость теперь гроша ломаного не стоит…
Идя почти вслепую, по колено в мусоре и обломках, они с трудом передвигали одеревеневшие ноги. Обломки двух верхних этажей углового дома дымились на площади Аппони.
— Чего вы хотите, скажи на милость? Кому нужно это геройство? Что толку от того, остались или исчезли две жалкие, подорванные нами машины?
Наклонив голову вперед, Марко все еще продолжал смеяться и на вопрос Золтана ответил только тогда, когда они подошли к своему дому и закурили:
— Знаешь, это мое личное дело… У меня свои счеты с немцами, и я спешу отплатить им, пока еще можно…
Гажо вернулся со своей группой раньше и сейчас поджидал Золтана у входа. Вдвоем они поднялись на третий этаж. Пока Гажо возился с замком, Золтан отдыхал, привалившись к стене. Войдя в комнату, он залпом выпил кружку воды, как был, в пальто, упал на кровать и мгновенно уснул.
Проснувшись утром, Золтан почувствовал, что у него не хватает сил даже сесть в постели: закружилась голова, и он опять упал на подушку. Болезненный жар покрыл его лицо ярко-красными пятнами, в висках стучала кровь. Приоткрыв сухие, запекшиеся губы, Золтан отрывисто и шумно втягивал в себя застоявшийся воздух комнаты. Болезнь как бы расчленила на части его большое тело, и оно больше ему не подчинялось. Он почти не мог говорить, лежал с закрытыми глазами, в полудремотном состоянии принимал пищу, когда его кормили, молчал, когда на его горячий лоб клали мокрое полотенце. Постель под ним свалялась и смялась, лицо постепенно заросло темной щетиной. Кроме аспирина, в доме не было никаких лекарств.
Несколько дней болезни были, пожалуй, самыми горькими днями в его жизни. На улицах гремели бои, но звуки их достигали его слуха как бы профильтрованными и приглушенными. Во сне и наяву Золтана терзали воспоминания. В этой квартире, в этой полутемной комнате он помнил все; здесь в воздухе до сих пор сохранился тот единственный, неповторимый аромат одеколона, кухни и мыла. Но вскочить и бежать от этих воспоминаний не было сил: болезнь накрепко приковала его к постели. Тяжело дыша и обливаясь потом, он мысленно сокрушал стены, а на самом деле едва мог поднять руку.
Дни и ночи слились для него воедино. В горящей голове смешались люди и воспоминания. Иногда, открыв глаза, он видел склонившихся над ним Гажо или Турновскине, и потом их образы оживали в его памяти и играли определенную роль в безумном нескончаемом спектакле, музыкой к которому служила война, вторгшаяся в самое сердце города. На третий вечер температура достигла наивысшей точки: даже под двумя перинами его тряс озноб; впадая в забытье, он то громко ругался, то пел. Всю ночь Турновскине дежурила у его постели, меняла мокрые полотенца, поила чаем. И как ни странно, но именно тогда у нее самой прекратилась головная боль, она перестала тосковать и пугаться взрывов бомб, смутно веря, что с человеком, делающим доброе дело, не может случиться ничего дурного. Она раздобыла где-то белый халат, на голову повязала белую косынку, точно так, как это делают сестры милосердия.
Золтан ни единым словом не обмолвился о том, что случилось в Буде, а женщина не расспрашивала его. Она чувствовала себя тоже виноватой во внезапном исчезновении девушки. Сейчас она взбила подушки, на которых лежал Золтан, сменила влажное полотенце на его голове и обтерла его тело сначала банной намыленной рукавицей, а затем намоченным полотенцем и, наконец, вытерла насухо. Ей было странно видеть это сильное, мускулистое тело молодого человека, беспомощно лежавшее в постели и полностью доверившееся ее нежным женским рукам. Ни ее муж, ни она сама никогда не хотели иметь детей. И вот сейчас она ощутила ни с чем не сравнимое чувство материнства. Сердце ее чуть не разрывалось на части от зависти к Пинтерне. Она знала, что та жила с мужем очень плохо, он постоянно ей изменял, и тем не менее — она поняла это сейчас — мать Золтана не считала себя никому не нужной в этом мире. Словно маленькая девочка, сидела Турновскине у постели Золтана. Она, по-детски обняв колени, смотрела на больного. Она не боялась, что Золтан умрет. Когда он, впадая в забытье, начинал что-то говорить, она испытывала только жалость и любопытство: ей хотелось знать, что у него на уме. Золтан вдруг ударил кулаком по перине, повернулся на бок и, закрыв глаза, кому-то возбужденно сказал:
— Вы даже не знаете, когда был заключен Варшавский мир… Убери руки, свинья…
Он замолк, сипло дыша, затем срывающимся голосом фальшиво запел:
Мы завтра на фронт отправляемся
И с крошкой Като прощаемся,
Мы уцелеть постараемся…
Больной рассмеялся, потом закричал так, что Турновскине испуганно вздрогнула:
— Бей их, гадов, не жалей!
К утру он успокоился, дыхание его стало глубже, он уснул. С этого момента температура стала быстро падать. Молодой сильный организм буквально за несколько часов сумел побороть болезнь. Уже после обеда он проснулся, оглядел пустую сумрачную комнату. Везде была тишина, только с кухни слышался треск огня, красные блики которого, пробиваясь сквозь решетку, ковром ложились на пол. В постепенно сгущавшихся сумерках дышали мир и спокойствие. Некоторое время спустя Золтан услышал доносившиеся из соседней комнаты звуки рояля: играла, очевидно, Турновскине. Под ее быстрыми пальцами легко и радостно всплескивались звуки, как стремительные струйки воды у полуденного фонтана. Мелодия то затухала, то вновь возникала, неся с собой свет и жизнь. Вместе с сонатой Бетховена сюда врывалась весна, она уже растопила весь снег и лед, начисто смыв его с крыш домов вместе с копотью и грязью, и сейчас в веселом гомоне птиц радостно пела в голубизне неба, покрытого гирляндами легких, редких облаков.
«Сколько силы, сколько душевной экспрессии в этой сонате! Она действует и побеждает и теперь, спустя целое столетие после смерти автора», — думал Золтан, пораженный мощью музыки. Турновскине, очевидно, уже давно не садилась за рояль да и ноты видела не совсем ясно. Она играла, то и дело останавливаясь и смеясь над собственной беспомощностью. Ему хотелось встать и погладить ее начавшую седеть голову.
…Уже через пару дней он окреп настолько, что его приходилось уговаривать лечь в постель. Вся горечь последних недель начисто выкипела из его сердца. Гажо обратил внимание на то, что Золтан стал гораздо проще, веселее и в разговоре, и в поведении. После обеда он попросил у Гажо сигарету и с удовольствием ощутил давно забытый вкус табачного дыма. Еще в Дьёре, в солдатских казармах, они затеяли забавную игру: подкалывать друг друга и при этом сохранять серьезное выражение лица.
— Заплатишь восемьдесят филлеров — побрею, — начал Гажо.
На это нужно было ответить какой-нибудь остротой. Но Золтану, как назло, ничего не приходило на ум. Чтобы чем-то развлечь выздоравливающего друга, Гажо рассказывал ему много разных историй, охотнее всего — об угольных шахтах.
— Есть три забоя, три шахты, понимаешь? «Валентина», «Медвеш» и «Уйхедь»… Но шахты старее, чем «Валентина», нет во всей Венгрии: она была открыта еще при Марии-Терезии. В то время приехал сюда один немец. Звали его Фердинандом Бауманом. Его фотографию мне показывал наш учитель Добо. Такая бородатая, некрасивая, грубая физиономия; на голове — цилиндр, словно печная труба… По характеру — крикун, задира, ловелас. Однажды он заметил, что из трещины в скале на склоне холма просачивается дым. Тогда он побился об заклад на десять бочек пива, что найдет в этом месте каменный уголь. И действительно, правдами и неправдами он вскоре скупил все виноградники вокруг и начал осуществлять свое намерение. Но случился обвал, и гора земли погребла его вместе с тремя сыновьями.
— Расскажи еще что-нибудь…
— Что тебе рассказать? Как-нибудь приедешь к нам, я сведу тебя в шахту, в главный забой, а там по крайней мере пятнадцать старых, уже заваленных породой, забоев. Я сам работал в одном таком старом забое на шахте «Валентина». Там добывали уголь и раньше, но потом забросили, а гора, осев, раздавила его. Мы нашли там очки — они у меня еще и сейчас валяются где-то дома, — кусок рельса, медную шахтерскую лампу и старые рваные штаны, в кармане которых был крейцер времен Марии-Терезии…
И днем и ночью, с небольшими перерывами, велись артиллерийский обстрел и бомбежка осажденного города. Но к этому в конце концов можно было привыкнуть. На далекие разрывы вообще уже никто не обращал внимания. Только когда от близкого взрыва дом внезапно начинал дрожать или вблизи что-то с глухим гулом рушилось, люди прислушивались. Однажды утром в комнату Турновских влетел осколок мины; он пробил жалюзи, маскировочную бумагу и оставил глубокую борозду на полу, но никому не причинил вреда. Турновский заклеил дыру в окне белой бумагой, и они продолжали жить в самом центре битвы: топили печку, готовили пищу, мылись, вели беседы и с мудрой беспечностью игроков полностью отдали свою жизнь в руки судьбы. В светлое время суток Золтан даже читал.
Вот уже много недель Гажо не мог избавиться от чувства голода. С того дня, когда они с Золтаном прибыли в Будапешт, он ни разу не наедался досыта. Гажо никому не говорил, что голоден, но постоянное мучительное ощущение не давало ему покоя: он все время ходил с видом человека, ищущего что-то. Шоколад, который он нашел в угловой комнате, был давно съеден, но и после этого Гажо десятки раз снова и снова переставлял мебель, обшаривал все шкафы и ящики. Даже сон покинул его. По вечерам он долго не мог уснуть, мечтая о всевозможных продуктах.
Гажо стыдливо скрывал это чувство. За обедом он последним погружал свою ложку в жидкую фасолевую похлебку, лениво мешал ею еду, как человек, который ест только потому, что настало время обеда. Турновскине, однако, и без слов понимала, что мучит Гажо, и незаметно увеличивала его порцию. Сама она едва дотрагивалась до еды, а ее муж обожал только лакомые кусочки и сладости, которые уже давно кончились. После обеда хозяйка с болью в сердце смотрела на похудевшую тонкую шею парня, на которой медленно то поднимался, то опускался кадык.
— Хочешь еще поесть, Берцике?
— Нет, — отвечал Гажо, жадно втягивая широкими ноздрями кухонные запахи. Мизерная порция похлебки только еще больше раздражала его пустой желудок.
— Боже мой, что же еще дать тебе? Уже и плюшки кончились…
Женщина тяжело вздыхала, ее сердце разрывалось от желания накормить парня. Она начинала шарить по всем углам и наконец находила кусочек черствой кукурузной лепешки, или морковку, или завалившийся в угол буфета остаток ватрушки.
После ухода Ютки Гажо упрямо не разговаривал с Турновским, в крайнем случае отвечал «да» и «нет» на его заискивающие, обдуманные фразы. Такое поведение молодого человека не особенно беспокоило инженера, он старался не обращать на него никакого внимания. Напряженность же, существовавшая в первые дни между супругой инженера и Гажо, как-то незаметно исчезла. Молодой человек, не ожидая просьб, каждое утро приносил из подвала воды, а если ее и там не было, узнавал, в какой из соседних домов нужно за ней идти; по-прежнему беседуя с чурками, он колол дрова и, принеся охапку, складывал их у плиты, растапливал печи, потому что неопытной хозяйке это никак не удавалось: трубы были разрушены прямыми попаданиями снарядов, и поэтому тяга была плохая. Турновскине же стирала вместе с другим и белье Гажо, штопала его истрепавшуюся одежду. Более того, она преднамеренно и незаметно путала старые носки парня с тонкими дорогими носками мужа. После ухода Ютки все хозяйство легло на плечи Турновскине, так что скучать ей было некогда. И хотя артиллерийский обстрел с каждым днем усиливался, она все реже пугалась его, а приступ мигрени случился лишь один раз, да и то к обеду она уже встала.
После обеда Гажо отправился на разведку. Инстинкт подсказывал ему, что где-то в подвале должны быть продукты. Гажо решил осмотреть сложную систему переходов, соединявших подвалы нескольких соседних зданий. Ориентироваться было трудно. На фасаде углового дома зияли выбитые витрины продовольственного магазина и кооператива государственных служащих. Оба магазина закрылись в самом начале осады города под предлогом того, что кончились товары. Гажо ни минуты не верил этому. В течение нескольких дней он вел систематические поиски, обшаривая все закоулки подвалов. «Есть у них товары, — думал он, — только они их запрятали и сейчас спекулируют».
На этот раз он взял с собой коптилку, сделанную из банки от сапожного крема. Освещая себе путь, он пробирался через заброшенные кладовые для дров. Голову его облепили клейкие сети паутины. Из кладовых несло кислым запахом гнилых дров. Открывая хлопающие на сквозняке, тронутые плесенью двери, Гажо копался в старых ящиках, разгребал разный хлам и протыкал палкой блестящие кучи угля. В одном месте он обнаружил старый разобранный рояль.
За одним из поворотов, в углу, стоял древний шкаф фирмы Бидермейера. Гажо так бы, наверное, и прошел милю него, если бы вдруг не погасла коптилка. Когда он зажег ее снова, то сразу же заметил, что пламя клонится не налево, в сторону коридора, а вперед, к шкафу. Гажо, который всю свою сознательную жизнь проработал в глубине забоев, хорошо знал: там, куда тянет воздух, должны быть щель или проход. Он осмотрел пустой шкаф, затем попробовал сдвинуть его с места. Здесь, очевидно, никто никогда не ходил, так как бомбоубежище было в другом конце подвала. С большим трудом, вспотев от натуги, Гажо отодвинул шкаф. За ним стену прикрывал старый ковер. Все это было весьма подозрительно. Он отвернул ковер и увидел в стене железную дверь, густо покрытую пылью. Дверь без ручки, без висячего замка, с гладкой металлической пластинкой, прикрывавшей внутренний замок. За такой дверью вполне мог быть склад. Гажо осмотрел дверь, что-то промычал и поднялся в квартиру. Там он, никому ничего не сказав, собрал кое-какие инструменты и вновь спустился в подвал. После десятиминутной возни дверь наконец открылась. Перед ним было складское помещение с довольно низким потолком, где нельзя было даже выпрямиться во весь рост. Пол был покрыт соломой, а у стен с обеих сторон в несколько рядов до самого потолка стояли ящики. Гажо вскрыл один из них. Там были большие консервные банки. При слабом свете плошки Гажо прочитал надпись на этикетке: «Гусиная печень, нетто 850 гр. Консервный завод Манфреда Вейса, Чепель».
— Ну и дела… — пробормотал Гажо, не веря своим глазам.
Он вскрыл ножом одну из банок. Этикетка не врала: это была настоящая гусиная печень, залитая желтым жиром. Забыв обо всем на свете, Гажо тут же, присев на кран ящика, без хлеба опорожнил целую банку. В ящиках у другой стены он обнаружил токайское вино в бутылках, обернутых соломой. Гажо не стал возиться с пробкой, а просто ударом о стену отбил горлышко и разом без остатка выпил содержимое бутылки. Опьянев от еды и вина, Гажо опустил ковер и поставил шкаф на прежнее место.
Гажо чувствовал гораздо большую тяжесть в ногах, чем в желудке, но тем не менее держался прямо и даже не шатался. Более того, поднявшись на второй этаж и уже находясь перед дверью, он нашел в себе силы подумать. Ведь если рассказать о своей находке, Марко наверняка раздаст все жильцам дома. И тогда конец — уже к завтрашнему дню ничего не останется…
Он вошел в квартиру и стал ходить из угла в угол, не в состоянии ни на одну минуту забыть о найденных ящиках. Турновский читал принесенную кем-то с улицы свежую газету.
— Какая глупость! Это называется — решили продовольственный вопрос! Теперь никто не может приобретать продукты питания без разрешения Товарищества общественного обеспечения. Только где же это Товарищество и где продукты питания? Скажите спасибо, что хоть смогли отпечатать эту газету… Этот дурак Шинкович, бакалейщик, уверял всех в доме, что на городской бойне три тысячи голов крупного рогатого скота ждет убоя. Он самолично отправился туда, чтобы окончательно убедиться в этом. И что же он там увидел? Развалины, ни одной живой души — ни людей, ни скота…
Весь день Турновского мучила мысль, что их кладовая почти пуста. Это не давало ему покоя.
— Послушайте, — объяснял он Гажо, — если рассуждать логически, то не может быть, чтобы в таком большом городе, где столько продовольственных магазинов, не сохранилось продуктов. Я уверен, что кое-кто, припрятав продукты, выжидает благоприятного момента, чтобы выгоднее продать их за хорошие деньги, а то и за золото. А то, что спрятано, всегда можно найти… Что, если мы с вами возьмем отмычку, напильник и спустимся в подвал? Ведь с замками надо уметь разговаривать… Потихоньку, не спеша, скажем, можно было бы осмотреть склад кооператива государственных служащих. Все, что попадется, можно будет потом продать, и даже за золото…
— Да…
Гажо не сказал больше ни слова. Он молча скручивал себе цигарку. Все время у него перед глазами стояли найденные консервы, он снова ощутил чувство голода, которое властно влекло его в подвал. С беспокойством шагал он по комнатам, не находя себе места, внезапно вздрагивал от близких взрывов.
Золтану бросилось в глаза необычное настроение Гажо — даже в обществе Марко и его товарищей он сидел молча, барабанил пальцами по своему колену, уставившись отрешенным взглядом куда-то в пространство. Сегодня группа никуда не пошла, но эта ночь была для Гажо адски скверной. О чем бы он ни пытался думать, он видел перед собой только ящики. Трижды он вскакивал и начинал одеваться: два раза — чтобы пойти в подвал и утолить голод и один — с намерением немедленно рассказать обо всем Марко.
Утро не принесло успокоения: под разными предлогами он выходил на лестничную площадку, мучимый желанием спуститься вниз и еще раз посмотреть на ящики — просто для того, чтобы убедиться в их сохранности… На месте ли они? На первом этаже перед входом в бомбоубежище он увидел мальчика в синей шапочке, который копался в мусорной куче — вот уже несколько недель некому было вывозить мусор из дома.
— Ты что тут делаешь?
— Ничего.
— Ты здесь живешь?
Мальчик не отвечал: настолько он был занят своим делом. Гажо поразило, до чего худ и бледен этот серый, болезненный цветок подвалов, как несчастен этот горемыка. Из-под воротника куртки виднелась его грязная тонкая шея, длинные отросшие волосы закрывали лоб. На худом, изможденном лице выделялись необычайно большие карие глаза.
— Сколько тебе лет?
— Девять…
Малыш нашел в мусорной куче почерневший огрызок яблока и сейчас жевал его, настороженно глядя на Гажо, словно собачонка, которая боится, что у нее отнимут кость. Трудно было поверить, что этому хилому человечку уже девять лет. Гажо с трудом удержался от того, чтобы не заплакать от жалости. Он отвернулся от мальчика и быстро поднялся на второй этаж. Там он вызвал из квартиры Марко:
— Плюнь мне в глаза!
— Что с тобой?
— А то, что я подлец! Я не достоин быть среди вас.
На лбу Марко появились две складки.
— Что-нибудь случилось? — спросил он, вдруг посерьезнев.
— В подвале я нашел несколько ящиков консервов с гусиной печенью и вино, токайское вино…
— Ну и?..
— Словом… я нашел это еще вчера. — Гажо уставился на ручку двери и уже больше не отводил от нее взгляда. — Я… я, понимаешь, не хотел говорить вам об этом…
— Гм… — Марко задумался, затем глубоко вздохнул, как человек, собирающийся сказать что-то очень важное. Но сказал только следующее: — Ты осел… — Потом, похлопав Гажо по плечу, он вошел в комнату.
В тот же день дядя Жига на площадке перед бомбоубежищем раздал консервы жителям дома. Их хозяин так и не объявился. Старик — комендант дома сказал, что он не знал о наличии в доме этого склада. Жители одинаково бурно выражали как свою радость, так и негодование.
— Жулики! Люди умирают с голоду, не знают, чем кормить детей, а у них целые ящики гусиной печени…
— Хотя бы продали нам! Мы бы с удовольствием заплатили им!
— Такие люди за деньги не продают: им подавай только драгоценности…
— Повесить их на фонарном столбе! Убить их мало за это!
Каждой семье досталось по две банки консервов и по три бутылки вина. Только Шинкович, мелкий торговец, отказался от своей доли.
— Жрите сами, — сказал он, с возмущением отвернувшись. — Мне чужого не надо!
Марко давно догадывался, что дочь дворника влюблена в него. Когда они встречались, вот как сегодня, она всегда как-то странно смущалась, терялась, краснела. Случайно сталкиваясь на лестнице, во дворе, под аркой ворот, они всегда останавливались и обменивались парой незначащих фраз о разных пустяках. Марко злила собственная робость, но он все еще не смел заговорить с девушкой о любви. Как было бы хорошо отдаться этому чувству, забыть о войне, спрятаться и побыть вдвоем… Мария, в своих длинных брюках, со светлыми волосами, расчесанными на пробор, со своей сдержанной любовью, была по-настоящему красива. Чем чаще он ее видел, тем она казалась ему красивее. В глазах ее всегда была тень смущения, на щеках — яркий румянец. Может быть, она нездорова?
Однажды Марко помог девушке натаскать домой воды. Вода из крана в подвале шла только по вечерам, и тогда возле него выстраивалась длинная очередь жителей дома с ведрами, кастрюлями, банками. Марко задержался на несколько минут в сумрачной кухне дворника, прислонившись к ящику с углем. Дядя Жига возился где-то в подвале, оттуда слышалось его вечное бормотание.
— Как легко вы справляетесь с этими ведрами! Даже не верится… — сказала девушка, чтобы еще немного задержать парня. — Кем вы работаете?
Марко пригладил свои светлые волосы:
— Знаете, мне многим пришлось заниматься, но настоящей профессии у меня еще нет. Как-то так глупо получилось… Хотел быть инженером-строителем…
— И что же? Не удалось?
— У меня еще нет аттестата зрелости, — ответил юноша и неожиданно покраснел. — Может быть, когда-нибудь…
«Что теперь подумает обо мне девушка? Ведь я не имею даже никакой специальности! Что я за человек? Разве я для нее пара? Наверняка она считает меня бродягой и бездельником…»
— А я училась стенографии и машинописи, — сказала Мария. — Но потом все равно не пошла работать в контору. Знаете, я очень люблю музыку. Мне очень хотелось учиться музыке, стать пианисткой. У нас есть пианино…
— Может быть, сыграете что-нибудь?
— Нет-нет, что вы! Я ведь не умею…
Расстроенный, в плохом настроении, Марко поднимался по лестнице, где не было ни одного целого окна. Кроме Турновских и их самих, наверху, кажется, никто не жил. Крыша дома и квартиры верхнего этажа были вдребезги разбиты снарядами дальнобойной артиллерии. Стены все еще держались, да и то лишь потому, что дом был буквально втиснут в узкую улочку между почти одинаковыми по высоте, плотно примыкавшими друг к другу домами. Поэтому добиться прямого попадания в него было очень трудно.
Марко устал от войны. Он был сыт ею по горло… Усиливавшийся грохот боя, который не умолкал уже и по ночам, все более близкие автоматные и пулеметные очереди, разрывы мин, скопления машин на улицах, огромное количество людей в немецкой военной форме говорили о том, что война кончается, что ей осталось самое большее несколько дней.
Так думали все, кроме, пожалуй, Кешерю.
— Центр города они не сдадут, — говорил он. — Вот увидите, швабы продержатся здесь еще несколько недель. В Сталинграде тоже было так, хотя там не осталось камня на камне… Так или иначе, нас все равно уничтожат — если не бомба, то немцы. Самое умное было бы перейти к русским и сказать им: «Вот и мы, венгерские ребята, партизаны…»
— Опять начинаешь? — устало проворчал Марко. — Мы ведь уже договорились, что русские и без твоей помощи справятся и возьмут Будапешт. Что мы для них? У них там достаточно солдат… Именно здесь, в тылу у немцев, где еще нет русских, мы еще можем что-то сделать. Неужели это так трудно понять?
Этой ночью Марко, Янош Кешерю, Гажо и Золтан отправились на задание вместе. Теперь им приходилось идти еще осторожнее, чем в последний раз: фронт был близко, ночные улицы необычно оживлены. Обходя человеческие голоса, они выбрались на берег Дуная. Впереди всегда шли Марко с Кешерю, за ними, в тридцати шагах, — Золтан и Гажо. Слева в воде сумрачно отражались развалины моста Императора Франца-Иосифа. Ребята смотрели на эту страшную картину и не верили своим глазам: действительно ли они видят такое в этой мрачной, холодной ночи?..
Взглянув вверх, они стали свидетелями фантастической игры света. Вот уже в течение нескольких недель в небе Будапешта господствовала советская авиация. И вот сейчас сюда залетел одинокий «юнкерс». Сначала его пытались нащупать советские зенитные батареи, засыпав темное небо красными шарами трассирующих снарядов. Потом где-то в районе Чепеля вспыхнул прожектор, слизывая бескрайнюю темноту своим длинным светлым языком. Яркий луч прожектора, делая огромные прыжки, метался по небу и вдруг, нацелившись в одну точку, застыл на месте. Высоко над Цитаделью в луче прожектора сверкнула серебром маленькая, с булавочную головку, фигурка самолета. Сразу же в разных концах города вспыхнули еще три прожектора, снопы света скрестились и медленно повели самолет. «Юнкерс» сбавил высоту и сбросил несколько бомб, чтобы освободиться от лишнего груза. Вырваться из лучей прожекторов ему не удавалось. Пилот в таких случаях как бы слепнет, теряет самообладание и способность ориентироваться. Он бросал машину то вверх, то вниз, боролся изо всех сил; самолет с тяжелым грузом кружил над городом, как обреченная осенняя муха, а лучи прожекторов не отпускали его ни на минуту, цепко держа его в своем перекрестье. Вокруг все смолкло. Перестали стрелять орудия, минометы, пулеметы, автоматы. Затаив дыхание, все следили за этой воздушной драмой. «Юнкерс» словно опьянел от света. Он, как бы споткнувшись, свалился на крыло, продолжая лететь, но уже не пытаясь вырваться из мертвой хватки прожекторов. Наконец он покачнулся и, опустив нос, с воем рухнул на город. Над самыми домами прожектора уже не могли следовать за ним. Он врезался в землю где-то у проспекта Кристины. Раздался мощный взрыв, и все смолкло. Тогда над Дунаем медленно поднялись вверх, оставляя в темном небе дымный след, четыре красные, похожие на звезды, ракеты. Это советские артиллеристы поздравляли своих боевых товарищей — прожектористов.
А минутой позже с новой силой разгорелся бой. Шум грузовых автомашин доносился уже со стороны Цепного моста. Ребята быстро свернули в переулок, намереваясь начать свою «охоту» в районе городской управы. Попадется ли им какая-нибудь одинокая жертва? Они никак не могли забыть только что увиденную, взволновавшую их всех картину. Им захотелось и самим совершить что-то значительное, запоминающееся.
Площадь Сервета была сплошь усыпана обломками, многие дома вокруг нее горели. На улице Фехерхайо они увидели оставленный немецкий мотоцикл с коляской и каской, привязанной к бензобаку. Гранат уже не было, кончалась и взрывчатка. Тогда Марко попытался поджечь мотоцикл фосфорной палочкой. Организовать наблюдение они не успели, так как Кешерю, опередив всех, просто проткнул шины колес перочинным ножом. По второму колесу он ударил с такой силой, что оно лопнуло с громким хлопком. Все четверо бросились бежать. Стук их ботинок эхом отдавался в узкой улице. Вслед им кричали по-немецки, кто-то выскочил из дома и начал стрелять в них из пистолета. Пуля, пролетев над плечом Золтана, продырявила стекло уже разбитой витрины.
Они остановились передохнуть только под аркой большого красного дома на площади Мадача. Наконец-то они почувствовали себя в безопасности. Марко тяжело дышал, поминутно вытирая потное лицо рукавом пальто. Он не мог скрыть своей злости. Ребята еще никогда не видели его таким разъяренным и страшным, хотя он и не кричал, а просто цедил сквозь зубы:
— Позор!.. Стыд и позор!.. Ты, кажется, хочешь погубить своих товарищей?!
Кешерю еще и сейчас весь дрожал, но стремился показать, будто вообще не знает, что такое страх. Трясущимися руками он свернул цигарку и закурил:
— Трусливые зайцы! Что тут много говорить? Венгры народ такой: или пан, или пропал…
— Пан?! — Марко выбил из рук Кешерю сигарету и растоптал ее. — Знаешь, кто трус? Ты! Если ты боишься подождать, пока мы как следует прикроем тебя, организуем круговое наблюдение, то убирайся от нас ко всем чертям!
Кешерю нервно кусал кончик своего уса, его желтое лицо потемнело, жилы на висках вздулись.
— Значит, теперь я уже и трус? Ладно…
Они направились по двое в сторону Базилики, теперь в сотне метров друг от друга. Мороз снова усилился, улица, покрытая смерзшимся снегом, стала скользкой. Парни шли очень медленно, заслышав какой-либо шум, старались обойти это место стороной. Сегодня на каждом углу их поджидала смерть. А ночь вокруг сверкала вспышками взрывов, обдавая их тучами пыли. Глухая стена одного из четырехэтажных домов прямо у них на глазах медленно рухнула на землю. Движения их стали стремительными и четкими, будто именно в эти минуты решалась их судьба. Гажо, шедший с Золтаном, уже дважды останавливался, но только на третий раз обратился к нему:
— Скажи, Золтан, ты не смог бы для меня кое-что сделать?
— А что именно? — спросил Золтан.
— Словом, если что случится со мной… — Гажо сделал резкое, выразительное движение рукой. — Понимаешь? Тогда, если у тебя будет такая возможность, съезди к нам и расскажи все Рожике Рупп. Там тебе каждый покажет, где она живет…
— А кто она? Ты никогда не говорил мне о ней.
— Кто?.. — В темных глазах Гажо появилось теплое выражение. — Ну, в общем… моя жена…
Золтан даже остановился:
— Ты разве женат?
— Откровенно говоря, да.
— Разыгрываешь?.. Ты ведь мне никогда об этом не рассказывал.
— И все же это так.
— В твоей солдатской книжке тоже записано, что ты холост.
— Короче говоря, я женат. Ясно? В общем, ты сходи к ней и скажи, что я здесь очень много думал о ней, понимаешь? И еще… — Гажо глубоко вздохнул. — Скажи, что я боролся за свободную Венгрию.
Золтан задумался:
— Почему же ты не сказал, что женат?
— Теперь это неважно. И еще одно. К тому времени там наверняка будет новая, народная полиция. Ты сходи туда тоже и скажи, что мастер, по имени Керекеш, который работает на «Уйхеди», негодяй и ярый фашист.
Золтан улыбнулся в темноте, но ничего не сказал. На улице Кирая Марко он поджег «опель». За неимением ручных гранат ребята работали фосфорными палочками, которые они держали в карманах завернутыми во влажные тряпки. Когда их освобождали от тряпок и клали в машины, они высыхали и самовоспламенялись. Но работать с ними нужно было очень осторожно, потому что фосфор в темноте светится. Поэтому их можно было использовать, только когда поблизости никого не было.
У Базилики свернули направо. Как раз в это время по улице Вильмашчасар медленно двигалась грузовая автомашина с потушенными фарами. Чтобы не выдать себя, все четверо прижались к стене собора. Машина прошла прямо перед ними, всего в нескольких метрах. В темноте была видна только черная движущаяся масса. Кешерю, стоявший у стены, сделал какое-то движение.
— Не вздумай что-нибудь сделать… — прошептал Марко.
— Уж не испугался ли ты, трус? — шепотом ответил Кешерю, выступил вперед и швырнул фосфорную палочку в машину. С детства он был отличным метателем и сейчас попал в точку. Но желто-зеленая палочка прочертила в воздухе светящуюся траекторию, которая точно указала место, откуда ее бросили.
Машина тотчас остановилась. Кто-то крикнул:
— Wer da?[7]
Парни бросились бежать к Дунаю. За их спиной воздух разорвала автоматная очередь. Быстрее всех бежал Кешерю. Золтан, увидев, что тот свернул направо, кинулся за ним. В холодной темноте ночи у него не было другого ориентира, кроме бегущего перед ним человека. Из-за сильного физического напряжения не хотелось думать. Только злоба бушевала в груди. Хотелось бить кулаками прямо в морду этому Кешерю, рвать его и топтать!..
— Глупая скотина! — выдохнул он после того, как они немного отдышались на площади Сабадшаг. Там их догнал Марко.
Кешерю молчал, прислонившись к стене, громко дышал, вытирая грязным носовым платком шею. Только сейчас ребята заметили, что их трое: не было Гажо… Они прошли немного назад, но никого не нашли на темной улице. Тогда они несколько раз осторожно свистнули. Никто не ответил.
Одна за другой проходили минуты, наполняя их сердца тревогой и беспокойством: уж не зря ли они его ждут? Золтан нетерпеливо переступал с ноги на ногу; его лоб, лицо, волосы повлажнели от пота.
— Чего мы ждем?! Ведь все равно никто уже не придет. Пошли обратно! Пошли! — Золтан шагнул к Кешерю, который продолжал стоять, прислонившись к стене, и закричал ему в ухо: — Слышишь?! Ты, ты виноват во всем! Ну! Не можешь оторваться от стенки?
Защищаясь, Кешерю прикрыл лицо руками. Золтан уже занес кулак, но Марко схватил его за руку:
— Успокойся, Пинтер! И не ори, не то еще придет кто-нибудь.
Золтан попытался высвободить руку, но не смог: Марко был сильнее. Его спокойный голос отрезвил Золтана. Он нервно рассмеялся:
— Хорошо, хорошо, только отпусти ты меня наконец! И пойдемте же!
Марко не сразу отпустил Золтана:
— Погоди немного.
— Но ведь Гажо! Ты что, не понимаешь?
— Как это не понимаю? — вспыхнул Марко. Ему нужно было минуту спокойно подумать. Очень хотелось пить. Сбив смерзшуюся корку, он зачерпнул пригоршню чистого снега и отправил его в рот, потом вытер руку о полу пальто. — Их много, и они вооружены автоматами. Нужно обойти их с той стороны. Только осторожно, по одному.
Молчавший до сих пор Кешерю вдруг поднял голову:
— Я не пойду обратно!
— Ах, значит, ты не пойдешь?! — снова наливаясь яростью, крикнул Золтан. Марко опять схватил его за локоть и с силой дернул назад. В этот момент со стороны площади Сабадшаг прогремело несколько торопливых винтовочных выстрелов. Послышался свист пуль, звуки выстрелов эхом отозвались в пустых улицах. Где-то неподалеку послышался хриплый крик. Нервы Кешерю не выдержали.
— Я не могу больше! Не могу, понимаете?! — истерически кричал он, втянув голову в плечи. Глаза его испуганно бегали. — Чего вы хотите от меня? Оставьте меня! — После каждого выстрела он вздрагивал и закрывал лицо руками. — Я не могу, не хочу!.. Лучше сдамся нилашистам или… будь что будет, пусть сажают, но с меня довольно, довольно, довольно!..
Золтан устало махнул рукой и отвернулся. Как ни отвратительна была вся сцена, но этот хилый, жалкий, дрожащий от страха человек вызывал в нем теперь только чувство презрения. Марко, закусив губу, протянул руку, как для рукопожатия, и шагнул к Кешерю.
Тот испуганно взглянул на него, не понимая, чего от него хотят.
— Твои документы… Дай сюда твои документы! — сказал Марко резко и громко. Кешерю торопливо шарил по карманам. Наконец он вытащил несколько измятых бумаг и протянул их Марко. Не сказав ни слова и даже не взглянув на Марко, он повернулся и, зябко втянув голову в плечи, торопливо зашагал к Дунаю.
Марко спрятал документы. Сердце его стучало так громко, что казалось, будто гудела земля под ногами.
«Только бы не дрогнула рука», — подумал он, вынимая из наружного кармана пальто пистолет. Тщательно прицелившись, он выстрелил. Однако всегда стрелявший без промаха Марко на этот раз не попал в цель. Услышав выстрел, Кешерю побежал. Марко топнул ногой, как бы желая остановить бегущего, левой ладонью стер пот со лба, снова прицелился, плотно прижимая руку к телу, и выстрелил.
Кешерю, как бы споткнувшись, покачнулся и без звука рухнул на землю. Марко подошел и выстрелил в него третий раз. Постоял, посмотрел на неподвижное тело, кашлянул, нервно высморкался. Затем он, как-то странно вздрогнув, нашарил карман, сунул туда пистолет и быстро вернулся назад:
— Идем, Пинтер, идем! Чего ты ждешь?
Золтан сделал несколько шагов, остановился, затем опять пошел, оглянулся назад и снова остановился. Марко дошел уже до угла, и Золтану, чтобы не отстать, пришлось бежать за ним. Все произошло так быстро и неожиданно, что он никак не мог опомниться. Марко шел очень быстро. Золтан задыхался, едва поспевая за ним.
— Погоди… Куда ты бежишь?
— Куда?.. Обратно к Базилике. Идем, Пинтер, идем! Ничего не поделаешь: это было необходимо…
Пошел снег. Снежинки медленно падали на землю, улица стала еще более скользкой. В памяти Золтана вдруг выплыла картина, вытеснившая из головы все, даже мысли о Гажо. Он вспомнил Кешерю, лежавшего на диване. Свесив руку, он почесывал таксу Шаму, медленно покачивая ногой, и чистым сильным голосом негромко напевал шуточную крестьянскую песенку о черном коршуне, снесшем три яйца:
Лититёмба, ларатёмба,
Журавлиное перо в шляпу…
Коротенькая веселая песенка-дразнилка никак не соответствовала холодной, заваленной обломками зданий ночной улице, по которой они шли. Но Золтан не мог отделаться от ее навязчивого мотива; он все время вертелся у него в голове, звуча в такт его шагам. Сделав порядочный крюк, Золтан и Марко, не сказав друг другу ни слова, приблизились к Базилике с обратной стороны. Здесь все было тихо. Дважды обошли они вокруг собора, но ни Гажо, ни грузовика не обнаружили.
Снег, перешедший в холодный моросящий дождь, пощипывал их лица, в темноте блестели мокрые мостовые, разбитые крыши домов. Одна из огромных колонн Базилики валялась на земле. Проснувшиеся от холодного дождя воробьи, сидевшие на голых деревьях, зябко очищали свои перышки. К войне они уже привыкли и сейчас страдали только от зимних холодов. На разорванной снарядами мостовой стояли грязные лужи; перевернутый танк лежал на улице, словно дохлый майский жук, показывая свое брюхо.
У Золтана все внутри перегорело, он чувствовал себя опустошенным. Медленно, с чувством полного безразличия шагал он между воронками, камнями, обломками. Он не ощущал дождя, он ничего не боялся, не испытывал никаких желаний и ни на что не надеялся. Только бы прийти куда-нибудь, остаться одному, закрыть глаза и уши, ничего не видеть и ничего не слышать. Пусть его не беспокоят, и он тогда никого не тронет. Есть ли в городе хоть один глубокий погреб, где можно спрятаться? Ему не хотелось думать ни о Ютке, ни о Гажо, ни о Кешерю. Ведь им теперь ничем не поможешь! Не надо думать о будущем, нужно просто жить, как живут растения, без воспоминаний и надежд, без любви и ненависти, если вообще можно так жить.
Укрываясь от дождя, они вошли в так называемый Чиракский двор. Когда-то здесь находился текстильный склад. Теперь все было побито, сломано, исковеркано, на земле валялись выломанные, покореженные металлические жалюзи.
— У тебя нет «Симфонии»?
Марко вытащил из-под плаща жестяную коробку. Сигарет было достаточно: недавно они притащили домой с табачной фабрики в Ладьманоше ящик сигарет «Симфония». Они сели на тюк хлопка. Это дорогое когда-то сырье потеряло теперь всякую ценность и никому не было нужно. Закурили.
— Я знал, — сказал вдруг Золтан, — знал, что этим кончится.
Марко о чем-то задумался, не обращая внимания на Золтана. Он вздрогнул:
— Что? Что кончится?
— Ты и я… Что общего между нами? Все напрасно, мы не подходим друг для друга. И никогда не будем подходить. Я знал это наперед.
— Если знал, зачем пришел к нам?
— Я думал, что так надо. — Золтан вынул авторучку и начал ее вертеть. — Был кое-кто… Но не в этом дело. Я виновен в их смерти, и мне никто не может помочь… Но сейчас это все равно.
Марко выпустил облачко дыма:
— И что, теперь ты хочешь сбежать?
— Сбежать? — Золтан возмущенно выпрямился. — Нет, друг мой, я никогда не принадлежал вам. И не хочу марать свои руки.
— Гм… Иначе говоря, мои руки замараны? Потому что я пристрелил трусливого предателя, который мог навлечь на всех нас беду? В том числе и на тебя… Если ты еще не забыл, идет война. Каждый день умирают тысячи.
— Великолепно! Если погибают тысячи, пусть будет хоть на одного больше! Вот это гуманизм!
— Глупости говоришь! Вопрос в том, кто должен погибнуть — он или все мы? Ты, я, Варкони, Вереб, Гажо…
Выстрелы советских минометов раздавались совсем близко, можно сказать, у самых ушей. Золтан молчал. В перерывах между взрывами слышались его тяжелое простуженное дыхание и частое тиканье наручных часов. Дождь постепенно стихал. Они двинулись дальше, надеясь найти Гажо дома. В одном месте они видели, как немцы торопливо грузили в машины ящики, чемоданы, тюки, длинные свертки…
Когда грузовик затормозил и раздалась автоматная очередь, Гажо тоже бросился бежать. У Базилики был небольшой огороженный газон. Гажо кинулся туда, но, пробежав всего несколько метров, споткнулся и упал в траву, покрытую снегом. Сначала он подумал, что зацепился за низкую проволочную ограду, и попытался встать. Но эта попытка вызвала резкую, пронизывающую все тело, боль в левом бедре. Почти теряя сознание, он упал снова. Сразу стало ясно, что он ранен. В бессильной ярости Гажо грыз смерзшуюся траву. Вдруг в лицо ему посветили фонариком, потом его грубо схватили и кинули в грузовик. Машина тронулась.
Привезли его на площадь Аппони. Здесь, в здании городского банка, после нескольких недель отступления разместились остатки разбитой немецкой стрелковой роты. Гажо очнулся, когда его бросили на нары. Ногу страшно ломило. Слабый свет керосиновой лампы освещал небольшое помещение первого этажа с двумя окнами, выходящими во двор и заложенными мешками с песком.
Комнату разделяла на две половины стеклянная перегородка, осколки выбитых стекол валялись на полу. Когда-то эта комната служила, очевидно, кассой. Два огромных сейфа стояли сейчас с настежь открытыми дверями, из канцелярских столов осталась только половина, остальные были сожжены в печках. Пахло керосином и человеческим потом. Немцы в шинелях и сапогах вповалку лежали на расстеленных прямо на полу матрасах и собранных со всего дома диванах. Многие из них спали. Среди них был раненый. Он не спал. Придвинувшись к Гажо, он начал рассматривать его окровавленные брюки, потом что-то спросил, очевидно, о том, не болит ли… Гажо промолчал, глядя поверх его головы. Немец жестами попытался объяснить, что пуля, наверное, не осталась в теле, потому что кровавые отверстия есть и спереди, и сзади, может быть, даже кость не задета. Гажо скрипнул зубами от боли.
Все произошло так неожиданно и быстро, что он еще не успел осознать, что его схватили. Он думал только о Марко и его товарищах, которые, наверное, тщетно ищут его в районе Базилики. Не найдя его, они продолжат свои ночные операции без него. Эта мысль настолько взволновала его, что он, несмотря на мучительную боль, поднял голову повыше и огляделся, думая о том, как бы побыстрее отсюда смотаться. Что скажут Золтан, Марко и другие, когда узнают, как глупо он дал себя подстрелить? Но сейчас он не может и шагу сделать самостоятельно. Дверь находилась в трех шагах от него, но там сидел офицер, зажав между ног автомат, пуля которого, наверное, попала в него. Гажо пошарил левой рукой по карманам, ища какой-нибудь тяжелый предмет. А что, если попробовать швырнуть чем-нибудь в лампу и в темноте выскользнуть отсюда?
В комнату вошел молодой венгерский подпоручик с бородкой. Он о чем-то тихо переговорил с немецким офицером.
Гажо не знал, что был обязан своей жизнью только надетому на нем длинному коричневому пальто. С такими ночными бродягами немцы особенно не церемонились. Но на этот раз немецкий офицер, низенький, небритый капитан, который светил в лицо Гажо фонариком, поступил иначе. Дело в том, что еще в районе Бухареста капитан понял: война проиграна! На участке Ракошпалота его рота была почти полностью уничтожена, от нее осталось всего двадцать семь человек. Несмотря на это, он получил приказ переправиться ночью по Цепному мосту в Буду. Иными словами, Буду все-таки собираются оборонять, по традиции — до последнего человека, может быть, в течение нескольких недель. Капитан понял: настала пора — и, может быть, это последняя возможность — переодеться в гражданское платье и бежать. Цивильного костюма у него не было, в Будапеште он никого не знал, а будучи немецким офицером, считал недопустимым зайти в убежище и купить у какого-нибудь венгра гражданское платье. Опасался он и собственных солдат. Еще вечером, когда бой затих, он осмотрел несколько этажей здания, но это был банк, и он не нашел в нем ничего, кроме обломков, битого стекла и канцелярской мебели. Не было на ближайших улицах и убитых, а все живые прятались в подвалах. Оставалось только одно: схватить где-нибудь одинокого венгра, застрелить и снять с него платье.
Когда им попался Гажо, капитан сразу же обратил внимание на его длинное пальто, шарф, ботинки. На глазах у своих солдат он ничего не мог сделать и поэтому отдал приказ погрузить раненого на грузовую машину, которая везла боеприпасы, и доставить в расположение подразделения для допроса с целью выявления его сообщников. Капитан подумал, что ночью ему как-нибудь удастся разделаться с этим человеком и завладеть его одеждой. Под пальто у раненого он заметил еще и серый пиджак.
Однако его помощник, многократно награжденный и невыносимо ретивый фельдфебель, сразу же начал искать переводчика. Он привел откуда-то этого молоденького венгерского подпоручика, действительно довольно свободно говорившего по-немецки. Капитан кратко объяснил обстоятельства пленения этого типа и поручил допрос подпоручику. Не проявляя абсолютно никакого интереса к происходящему, он спокойно продолжал есть свой завтрак.
Подпоручик кивнул и присел напротив Гажо. Своим тихим голосом, ухоженным видом он резко выделялся на фоне прифронтовой солдатской казармы с ее грязью и духотой. Его темная, аккуратно подстриженная бородка выглядела элегантно. На запястье — тонкая золотая цепочка; из-под военного френча виднелись манжеты белоснежной, тщательно выглаженной сорочки.
— Сядьте, — сказал он Гажо. Тот приподнялся немного и оперся спиной о стену. — Как вас зовут?
Гажо не ответил и даже не взглянул на подпоручика.
— Я спрашиваю, как вас зовут, — повторил офицер все так же тихо. В кармане у Гажо лежало удостоверение ополченца, но об этом знал только он, потому что немецкого капитана вообще не интересовало это дело, а венгерский офицер был уверен, что немцы давно уже обыскали его.
«Если он отвернется, я проглочу свое удостоверение», — решил Гажо, продолжая молчать, будто обращались вовсе не к нему.
Офицер, внимательно глядя на него, наклонился ниже:
— Не слышу… Так что вы делали ночью на улице?
— А какое вам до этого дело?
— Гм… — Офицер стиснул зубы, затем изо всех сил ударил Гажо своим небольшим твердым кулаком в лицо. Гажо ожидал этого и успел приготовиться; он попытался увернуться, но рана мешала ему двигаться. Кольцо-печатка на пальце офицера рассекла ему губу. Гажо выплюнул комок темной крови, намеренно постаравшись попасть на элегантный френч подпоручика. Немцы по-прежнему не обращали на них никакого внимания.
Подпоручика звали Элёд Виллиам Харкани. Он был знаменитым спортсменом. Как и его четыре старших брата, он являлся довольно известной фигурой в Пеште. Принадлежал он к семье владельцев оптических предприятий с довольно древней венгерской фамилией, английское же имя Виллиам дала ему мать. По семейной традиции он не любил немцев, но, в отличие от гитлеровского капитана, еще и теперь надеялся на победу их оружия, ожидая спасительных подкреплений из-за Дуная. Именно поэтому он придавал очень важное значение допросу Гажо. Хотя ему еще никогда не приходилось заниматься подобным делом, он очень старался, гордясь своим участием в разоблачении настоящей «коммунистической банды».
Поведение Гажо вывело его из себя. Достав носовой платок, он попытался стереть с брюк плевок Гажо, но пятно не счищалось. Офицер положил пистолет на левое колено.
— Ну-ну… Посмотрим, как ты заговоришь теперь!
Окровавленные губы Гажо растянулись в презрительной улыбке. Он ни секунды не верил в то, что этот расфуфыренный офицерик действительно выстрелит в него.
— Ржешь, собака? Ухмыляешься? Выбить тебе глаз?
Он прижал ствол пистолета к виску Гажо и начал вращать его с такой силой, что парень застонал от боли и, корчась всем телом, сполз на нары. В глазах потемнело. Гажо мучила ярость, что из-за раны он не может прикончить этого болвана. Если он и хотел сейчас остаться в живых, то только для того, чтобы встретиться со своим мучителем и разорвать его на куски.
— Ничего, и для тебя найдется фонарный столб в Будапеште, — выдохнул Гажо в лицо офицера и закрыл глаза. Теперь его могут хоть распять, он сказал свое, остальное его не волнует.
— Что ты сказал? — наклонился к нему Харкани и с силой ударил по голове рукояткой пистолета. Он не понял, о чем говорит Гажо: ведь подпоручик не допускал и мысли о том, что русские когда-нибудь возьмут Будапешт.
В этот момент немецкий офицер подозвал к себе подпоручика. Он считал Гажо своей добычей и сейчас испугался, что этот размахивающий пистолетом опереточный вояка испортит все дело, прежде чем настанет его время. Он был невысокого мнения о венгерских офицерах, а этот надушенный, одетый как для прогулки франт был ему особенно неприятен. «Из-за таких вот и проиграна война», — думал он с отвращением.
Вдруг снизу, с площади Аппони, раздался истошный крик, будто кого-то схватили за глотку. Потом одна за другой рванули четыре ручные гранаты. Гажо успел увидеть, как капитан вскочил, схватил оружие и, как был без шинели, выскочил из помещения, за ним сломя голову, ничего не понимая со сна, бросились и все солдаты.
Харкани потрогал свою бородку, как бы желая убедиться, что она на месте, оцепенел на мгновение и побледнел. Только теперь до него дошел смысл сказанного Гажо о будапештском фонарном столбе. Но раздумывать было некогда: автоматная стрельба слышалась уже в длинном крытом дворе дома.
Гажо с удивлением увидел, что остался совсем один. Голова гудела, острая боль методически пронизывала ногу, но предчувствие свободы придавало ему силы: наконец-то пришли его освободители! Об этом кричала каждая частица его тела. Сделав мучительное усилие, Гажо поднялся и, ступая на здоровую ногу, сполз на пол. Здесь он немного отдохнул, потом достал свое нароповское удостоверение и, разорвав его на мелкие кусочки, начал жевать. Бумага была противной, с горьковатым вкусом, и никак не лезла в горло, а то, что удавалось проглотить, тотчас же стремилось обратно. Гажо не мог встать не только на ноги, но даже на колени. Прижимаясь к усыпанному мусором и осколками битого стекла полу, он попробовал ползти. Он понял, что если подтягиваться на руках и отталкиваться здоровой ногой, то можно хотя и медленно, но все же продвигаться вперед. Понемногу он дополз до двери. Пуля действительно, по-видимому, не задела кость, но рана снова начала кровоточить. Осколок стекла расцарапал ладонь, и из нее тоже пошла кровь. Поэтому за Гажо по полу тянулись два кровавых следа. Но главное, шел бой — здесь, рядом, сверху, снизу, со всех сторон, он бушевал, как будто во всех уголках здания бесновались черти. Гажо с большим трудом перевалился через порог и очутился под аркой лестничной клетки. В разгоряченном мозгу возникла совсем невероятная мысль: он подумал, что это пришел Марко со своими ребятами, чтобы освободить его.
Но это были не они…
Совсем поздно, где-то во втором часу, когда зимняя ночь накидывает на небо свои самые темные покрывала, вдруг с востока подул волшебный теплый ветерок. Это было слабое дуновение среди свирепых студеных ветров и снежных вихрей, господствовавших здесь вот уже несколько недель. Теплое дыхание было настолько неожиданным и приятным, что погруженный в темноту город испытал нечто вроде сладостной дрожи. Теплый поток воздуха примчался со стороны бесконечно длинной улицы Керепеши, прозвенел тихой музыкой над проспектом Ракоци, над фронтами, завалами, руинами, оборонительными линиями, долетел до Дуная, всколыхнув спокойную гладь чернильно-темной воды. Пробудились спавшие на обломках мостов чайки, радостно крича в предчувствии весны…
Летопись войны позднее отметит, что в ту ночь несколько советских разведчиков под командованием старшего лейтенанта Караганова, перейдя линию немецкой обороны, вышли к берегу Дуная. Отметив на карте собранные разведданные о противнике, находящемся у моста Эржебет, группа возвращалась обратно. Разведчики осторожно двигались вдоль стен домов, быстро перебегая открытые участки улиц и перекрестки, и неожиданно потеплевшая ночь поглощала звуки их шагов. Все семеро были опытными воинами. Они научились искусству ведения уличных боев еще в Сталинграде. Годы отточили и обострили их слух и зрение. Разведчики внимательно следили за местностью, метр за метром осматривали улицы. Их взгляд отмечал малейшие выступы, натренированный, чуткий слух улавливал и распознавал все ночные звуки, помогая ориентироваться в незнакомом месте. Кроме того, нужно было так же хорошо, как и противника, видеть своих товарищей по оружию. Ведь известно: кто невнимательно следит за обстановкой, вырывается слишком далеко вперед либо позволяет себе на минуту расслабиться и отстать, тот рискует нарваться на вражескую пулю. Бойцы устали, им хотелось спать: вот уже несколько дней они не знали отдыха. Сейчас они глубоко вдыхали ласковый теплый ветерок, используя каждую минуту хотя бы для кратковременной передышки.
И все же на площади Аппони они наткнулись на гитлеровцев. Улица была перекрыта, уклониться от боя было уже нельзя, да они и не хотели этого. Быстро покончив с охраной, советские разведчики вскоре выяснили, что гитлеровцы укрылись в пятиэтажном угловом здании банка. Командир решил, что необходимо занять здание. Кроме автоматов, ручных гранат и коротких финских ножей, оружия у них не было. Старший лейтенант Караганов первым ворвался в здание. Советские бойцы, которые еще минуту назад бесшумно пробирались по улицам города, двигались сейчас, ведя огонь с ходу.
Караганов вбежал в темный коридор и бросился на пол. Потом, швырнув гранату за угол, дал автоматную очередь и, вскочив, ринулся на оглушенных взрывом гитлеровцев. Все здание сверху донизу наполнилось шумом яростного боя: он кипел среди стеклянных перегородок, американских письменных столов, стальных сейфов. Невысокий, с чуть раскосыми глазами боец-киргиз в меховой шапке, повесив автомат за спину, влез по водосточной трубе на третий этаж. Держась левой рукой за трубу, он правой снял с пояса гранату и бросил ее в окно. Когда раздался взрыв, он перелез через подоконник и очутился внутри здания. В темноте засверкала сталь ножей, бой переходил из одной комнаты в другую.
Всего этого Гажо почти не видел. Он полз по коридору вперед. И хотя вокруг него рвались гранаты, строчили автоматы, свистели пули, он не встретил ни одной живой души. В конце коридора несколько ступенек вели вниз к воротам. Для Гажо преодолеть их теперь было труднее, чем каменный бастион. Сначала он попробовал опустить руку, затем правую ногу, но, как ни старался, он не мог спуститься вниз. Гажо мучился уже несколько минут, все его тело покрылось потом, он то и дело терял сознание и снова приходил в себя. Снаружи высоко в небе вспыхнула ракета, осветив на несколько секунд холодным желтым светом сводчатый потолок коридора. Вдруг Гажо увидел над собой человеческую фигуру. Это был невысокого роста мужчина в сапогах, ватной куртке и круглой шапке. Человек держал в руках автомат, свет ракеты окрасил его тонкое бритое лицо в странный желтый цвет. Его глаза с узким разрезом спокойно и с некоторым удивлением рассматривали лежавшего на полу человека в пальто.
— Мадьяр? — спросил он тихо, как-то необычно делая ударение на конце слова.
— Мадьяр… — прошептал в ответ Гажо, словно во сне. Эта встреча была такой странной, нереальной, будто все это происходило не с ним, будто это не он лежит здесь, на этой лестнице. Боец наклонился, подхватил Гажо под мышки и помог спуститься по лестнице. Гажо почувствовал, что ладонь солдата была такой же жесткой и потрескавшейся, как и его собственные пальцы, толстые, короткие, негнущиеся. На левом мизинце не хватало одной фаланги.
Ракета погасла, и чужой исчез так же бесшумно и незаметно, как и появился. Гажо только сейчас вспомнил, что когда тот наклонился к нему, то в свете ракеты он заметил у него на шапке сверкнувшую маленькую красную звездочку. Необычайное волнение охватило Гажо: может быть, действительно, все это ему приснилось? Он хотел крикнуть, позвать бойца обратно, вскочить на ноги и бежать вслед за ним, но мог только скрежетать зубами и тихо проклинать свои раны и свою беспомощность. Собрав остаток сил, он дополз до ворот. На площади никого не было. Бой продолжался на верхних этажах здания, и его звуки сливались с громом осады города, потрясавшим небо и землю.
Было бы безумием оставаться здесь. Его распирало желание сообщить своим друзьям великую новость: он видел, своими глазами видел… Заметив в темноте каменные изваяния Позмани и Вербёци, он понял, что находится на площади Аппони. Отсюда рукой подать до их дома, всего каких-нибудь двести метров. Стараясь держаться ближе к стенам дымящихся, разбитых домов, Гажо полз вперед по покрытому льдом, усыпанному обломками кирпича тротуару. Задыхаясь от усталости, он на минуту останавливался, потом полз опять. В темноте бурной ночи его никто не заметил. На углу улицы Ваци он потерял сознание, потом пришел в себя, но продолжал неподвижно лежать в своей изорванной в клочья одежде, беспомощно, без всяких мыслей. Вновь вспомнив о встрече на лестнице и подумав о том, какую радостную весть он сообщит своим товарищам, Гажо, упираясь подбородком в асфальт, снова двинулся вперед. Почти четыре часа добирался он до ворот своего дома. К тому времени небо сделалось серым: над Пештом занималась зимняя заря.
Бой в здании банка был жестоким и коротким. Гитлеровцев было больше, оборонялись они на верхних этажах, но не смогли использовать ни одного из этих преимуществ. Нападение русских ошеломило их, они подумали, что врагов значительно больше, и поэтому все бросились наверх. Один из советских разведчиков, пробив стену, перебрался в соседнее здание и вел огонь оттуда. Гитлеровцам казалось, что и тот дом занят русскими. Наступавшие взбирались по обломкам рухнувших лестничных пролетов наверх. Сержант-сталинградец стрелял в немцев через пролом в потолке.
Исход боя решился на самом верхнем этаже. Низенький солдат-киргиз, которого видел Гажо, схватил гранаты, побежал вдоль коридора к пулеметной точке. Отступать гитлеровцам было некуда. Фельдфебель с Железным крестом на груди, высокий белобрысый верзила, со страшным воплем выбросился из окна на улицу. Гитлеровцы в этом бою потеряли семнадцать человек убитыми; остальные, в том числе и капитан, бежали из здания банка по пожарной лестнице.
Среди советских разведчиков трое были ранены. Забрав у убитых гитлеровцев автоматы, они обеспечили себя достаточным количеством оружия и боеприпасов. Они удерживали занятый дом до вечера следующего дня, отбивая все атаки немцев, а ночью, скрытно пройдя через немецкие кордоны, возвратились в свою часть. Раненые шли сами, только сержанта-сталинградца нес на спине низкорослый солдат-киргиз.
Дом, в котором жили Марко, Гажо, Золтан и остальные ребята, несмотря на то что был защищен соседними зданиями, не избежал своей участи.
Однажды ночью прилетевшая откуда-то тяжелая мина прямехонько угодила во внутренний двор дома и оставила после себя зияющую сквозь два этажа воронку в форме удивительно правильного круга. Создавалось впечатление, будто дом кто-то проткнул огромным пальцем. Половина кухни, комнаты, кладовой, ванной была как отрезана ножом. Огромный рояль Блютнера висел между небом и землей, зацепившись одной ножкой. Узкий двор был засыпан обломками, последние, оставшиеся кое-где стекла вылетели из рам.
Турновские больше не могли оставаться в квартире. Будь что будет, решили они и спустились в подвал, забрав с собой одеяла, матрасы и подушки. В убежище их встретили недружелюбно: и без них люди там едва умещались. Инженер ожидал этого и пытался успокоить их своей любезностью.
— Мы знали, что тут тесно, а люди мы новые и не хотели причинять вам неудобства, — объяснял Турновский коменданту дома, пожилому распространителю лотерейных билетов, открывая перед ним серебряный портсигар. — Но что поделаешь, когда на голову падают бомбы!.. — Турновский подобострастно хихикнул и хлопнул себя мягкой ладонью по голове, показывая, как падают бомбы. Затем он вежливо представился каждому, а женщинам галантно поцеловал ручки. Одного из жильцов дома, строителя, звали Бонделло. Турновский с радостью тряс ему руку, говоря:
— Итальянская фамилия? Моя жена тоже итальянка, из семьи Гольдони…
Золтан остался в квартире совсем один. Гажо лежал на втором этаже у Марко. В первые дни осады Золтан бродил по улицам города, а мысли в его голове перескакивали с одного предмета на другой. Прошло три месяца с тех пор, как он ушел из родительского дома и живет здесь, не прошло еще и трех недель, как пропала Ютка. За это время он пережил, пожалуй, больше, чем за всю свою предыдущую жизнь. Бывали моменты, когда он готов был уничтожить опротивевший ему реферат, над которым работал три года, спуститься к Марко и попросить оружие. Потом приходила другая мысль: нет, он никогда не пойдет к ним, а если где-нибудь случайно с ними встретится, то обойдет их стороной, потому что война, борьба — это не его стихия…
Настал вечер, одиночество стало невыносимым, и Золтан отправился в убежище, но по пути все-таки завернул к Марко. Он постучал условным знаком: два длинных и три коротких.
— Висельник и веревка… — пробормотал он про себя.
Гажо с забинтованной ногой лежал на диване среди подушек. Отросшая щетина покрывала его лицо. Марко и теперь был и своем свитере с дырявыми локтями. Он развлекал больного тем, что рисовал ему при свете коптилки вагонетки, лошадей, тянущих их, деревянные крепления, забойщиков с кирками, не забыв даже карбидную шахтерскую лампочку, прикрепленную к бревну. Рисовал он быстро и ловко. По просьбе Гажо он набросал по памяти башню подъемника шахты «Ева».
— Старее, чем наша шахта «Валентина», нет во всей Венгрии: она была построена еще при Марии-Терезии, — начал было опять Гажо, но тут же понял, что при Артуре Варкони похвастаться ему не удастся. И действительно, тот сразу же его оборвал.
— Что? «Валентина» — тоже мне шахта! — презрительно махнув рукой, сказал Варкони, поглаживая свою лысеющую круглую голову. — А времена Эндре Второго не хочешь? Это тринадцатый век, и уже тогда вовсю работали шахты в Раднане, Бестерце, Добокане… Где там вашему Диошдьёру! Его тогда еще и в помине не было…
— Ничего, зато наша крепость намного старше, так и знай! Ее четыре башни ты можешь увидеть хоть сейчас…
— А-а, это та маленькая сувенирная крепостенка?.. Знаю, знаю. Королева обычно ездила туда на лето отдыхать. Пажи, парикмахеры, придворные дамы… Да разве это крепость? Никогда она и не была крепостью…
Гажо был глубоко уязвлен. Ничего не ответив, он поудобнее устроил больную ногу и отвернулся к стене. Живший в доме врач осмотрел его и наложил повязки на ногу и руку. Пуля действительно не задела кость.
Золтан разглядывал рисунки Марко, поражаясь его способностям. Наконец он решился спросить о том, о чем до сих пор стеснялся заговаривать.
— Скажи, какая у тебя профессия?
Марко, как всегда, когда смущался, громко и фальшиво рассмеялся. Профессии у него не было. Работал он во многих местах, но так и не нашел своего счастья.
— После войны хочу пойти учиться.
— А сколько тебе лет?
— Двадцать четыре.
Золтан с удивлением взглянул на Марко. Он считал его намного моложе, а теперь смотрел и не верил своим глазам. Может быть, это тоже конспирация? Смутил его и деланный смех Марко: уж не обидел ли он его своим бестактным вопросом? Но Марко вдруг посерьезнел, забрав из рук Золтана свои рисунки:
— Веришь ли, старик, в школе я настолько хорошо учился, что получил медаль… Я очень любил математику, физику и все время рисовал. Хотел стать инженером-строителем. Мне кажется, лучше этой профессии нет. Что может быть прекраснее, чем строить дома, школы, элеваторы, целые города, видеть, как они растут с каждым днем. Я хотел бы жить на окраине города, вблизи строек, среди котлованов, поднимающихся стен… Глупость, конечно, все это! Я самостоятельно начал проходить курс гимназии, но потом нужно было уезжать, и я бросил учебу. Словом, в самом начале получился, как говорят, фальстарт. Ни денег, ни времени… В результате — все перезабыл, будто никогда и не учился.
Марко встал, побарабанил пальцами по столу, затем достал спичку и прочистил дымившую коптилку. Он не привык говорить о себе, и теперь ему было приятно высказать то, о чем он думал.
— Интересно, вот уже несколько дней у меня из головы не выходит мысль: а смог ли бы я со своей старой головой стать студентом? Портфель, линейка, циркуль, тетради… Волноваться перед экзаменами… Скажи, ты тоже волнуешься перед экзаменами в университете? У меня, например, от волнения кружилась голова, я буквально шатался, настолько мне было плохо. Правда, когда я уже начинал говорить, все волнение сразу проходило.
— Не знаю, сейчас я даже представить себе этого не могу, — ответил Золтан и закрыл глаза. — Я устал… Нет, не сегодня вечером, а вообще устал, как никогда, устал всем телом, устал от всего… Университет тоже, наверное, разбомбили. А почему бы и нет? Ведь теперь это уже не город, не прежний Будапешт, а только черные, обуглившиеся руины и сплошные ямы. Кто бы сюда ни пришел — все равно… С Венгрией покончено…
— Я тоже устал, Пинтер. Знаешь, я настолько измотан, что не могу спать. Конечно же я тоже не так себе представлял свою жизнь… Придется начинать все сначала, с азов… — Марко вдруг умолк, погасил сигарету… Он только теперь понял, о чем говорил Золтан, что он имел в виду. Махнув рукой, как бы сбрасывая что-то со стола, Марко продолжал: — Покончено?.. Дать крестьянам землю, сделать людьми три миллиона нищих… Это, по-твоему, называется концом? Изгнать отсюда гитлеровцев и вместе с ними блудливую банду нилашистов — это конец? Тогда убирайся и ты с ними! Уходи!
Золтан молчал, лицо его медленно заливалось краской. Лицо Марко тоже горело огнем. Редко он настолько выходил из себя.
Высморкавшись и вытерев с лица пот, он начал говорить совсем о другом. Около полуночи раздался необычайно сильный и продолжительный взрыв. Ребята взглянули друг на друга. Они поняли, что это не просто бомба, снаряд или мина, звук взрыва которых они хорошо знали. Это мог быть только мост Эржебет… Этот красавец мост, выкрашенный в желтый цвет, горделиво, без единой опоры, взлетевший над Дунаем и ограниченный двумя мощными, стройными башнями, для генерал-полковника Пфеффера Вильденбрука был просто военным объектом, точкой на карте. Ребята молча прислушивались, глупо надеялись на что-то и не смели выговорить роковое слово. Потом все смолкло. Затем раздался еще один взрыв. Очевидно, это взорвали самый старый мост Будапешта — Цепной мост.
Столица страны разорвалась надвое, на Буду и Пешт, одна — у немцев, другая — у русских, оскалив зубы в смертельной вражде друг к другу.
Ребята сидели, закусив губы, не смея посмотреть друг другу в глаза. Пять молодых парней — Марко, Вереб, Варкони, Гажо и Золтан Пинтер — попали сюда из разных мест, но сейчас они испытывали одинаковое чувство стыда, они винили себя в том позорном событии, которое свершилось у них на глазах.
Артур Варкони привстал, потом опять сел, крякнув с досады:
— В тысяча восемьсот сорок девятом австрийский полковник Алнох уже пытался взорвать Цепной мост, — хрипло проговорил он. — Но тогда это ему не удалось. Заряд разорвал на куски его самого… — Артур сам чувствовал, что сейчас эти исторические аналогии не к месту. Он родился и вырос в Будапеште и с раннего детства из всех мостов больше всего любил Цепной, с его стройными, удивительно тонкими линиями, башнями, въездами. Часто он делал крюк только для того, чтобы пройти по мосту. — Все оказалось напрасным, все…
Марко снова достал сигарету, но не прикурил: спичка так и догорела у него в руках.
— Да, ты прав, мосты взорвали. Правда и то, что мы не смогли победить одни. И все-таки наша борьба была не напрасной. Это не фраза, Варкони, это очень скоро станет очевидным. Это скажется тогда, когда нужно будет восстанавливать мосты…
Несмотря на то, что Варкони был старше Марко и, наверное, прочитал раз в десять больше книг, он считал Марко намного опытнее и умнее себя самого. Но сейчас, он не понимал, как можно через две минуты после гибели мостов говорить об их восстановлении…
Между тем Марко говорил совершенно искренне и серьезно. Он посмотрел на ребят. Зябко поеживаясь, они сидели перед ним огорченные и подавленные. Даже его старые товарищи Вереб и Варкони, вместе с которыми он создавал эту группу, были удручены.
«Как они молоды, — подумал он и улыбнулся. — Если мосты взорваны, значит, в Пеште уже нет немцев… Нужно смеяться и петь». Марко хотелось порадовать их чем-нибудь, но, кроме сигарет с ладьманошских складов, у него ничего не было. Тогда он вынул их и положил перед каждым по сигарете «Симфония».
— И вы тоже не стали бы вешать носа, если бы немного смотрели в будущее. Возьмем, к примеру, Варкони. Подумайте, сколько книг он прочитал, сколько всего знает — голова кружится! Но все его знания — мертвый груз: они никому не приносят пользы. Грузовики может взрывать и тот, кто не читал всех произведений Гёте. Такой человек, как Варкони, может быть дипломатом, или главным редактором какого-нибудь издательства, или педагогом. И я убежден, что рано или поздно он станет кем-нибудь из них. Настанет время, когда такие люди будут нужны, их будут искать. Он найдет свое место в жизни, раскроет свои способности. Работы для него хватит. Вот увидите, он еще будет так занят, что, встретившись на улице с кем-нибудь из старых друзей, даже не сможет остановиться, а только крикнет с другой стороны улицы: «Привет, старик! Как дела? Как поживаешь?»
Гажо рассмеялся и попытался сесть в кровати. Остальные тоже оживились, задвигались, закурили. Марко, встав, начал ходить по комнате.
— Ну не молчи, давай дальше, — попросил Гажо. — Что будет с остальными?
— С остальными? О себе я уже говорил. Я буду строить мосты. Вереб? Вереб пойдет туда, куда его пошлют, — офицером народной армии или полиции или, если понадобятся хорошие слесари, обратно на завод слесарем. У него будут своя квартира, костюм, очевидно, и супруга; на досуге он будет по-прежнему заниматься спортивной борьбой, а летом — проводить отпуск в домах отдыха. Короче говоря, он будет работать там, где он нужен. И он всегда будет молчать… Так, Вереб? Согласен?
— Ладно, — ответил кратко Вереб.
— Пинтер жалуется, что очень устал… Ну что ж, придет время — выспишься. Дня через два вся твоя усталость пройдет. А потом вновь откроет свои двери университет, ты возвратишься в него и будешь мирно и спокойно учиться дальше. Напишешь книгу, ее издадут, и, если все пойдет хорошо, ты сможешь стать даже профессором, отрастить бороду… Правда, в этом деле я не особенно разбираюсь. Но стыдиться своей науки тебе больше не придется. Все встанет на свои места. Во всяком случае, в жизни и ее законах ты будешь разбираться лучше, чем теперь. Я думаю, что ты постепенно сойдешься с людьми. Ну а что же будет с Гажо? Завтра утром он отправится домой. Потом начнется страшная месть: ведь он запомнил всех своих врагов, ни одного не забудет… Если захочет учиться — перед ним откроется весь мир. Он может стать кем угодно: старшим забойщиком, директором, бургомистром, даже депутатом парламента…
— Довольно, остановись, — рассмеялся Гажо и отвернулся к стене. — Я стану премьер-министром…
— Я же и говорю: если будешь учиться. А без этого ничего из тебя не получится. Осядешь в своем доме на своей шахте… — Марко тоже рассмеялся, потом зевнул и протер глаза кулаком. — Который час? Ого, уже скоро утро! Все, ребята! Попробуем поспать, у нас есть еще пара часов. К рассвету русские будут здесь. В кувшине осталось немного воды, можно будет побриться, А у меня есть даже чистая сорочка.
Уже много недель не было такой удивительно спокойной ночи. Золтан поднялся на третий этаж, присел у холодной печи. Спать не хотелось. Обернув шею шарфом, он поглубже втянул голову в плечи, поднял воротник пальто и слушал тишину. Изредка откуда-то издалека доносились дробные звуки выстрелов, будто поезд стучал в темноте. По ту сторону реки — гитлеровцы, на соседней улице — русские. И все же их еще нет.
«Неужели и эта необычная, историческая ночь, — думал Золтан, — когда-нибудь бесследно уйдет в небытие?»
…Как жаль, что Ютка не дождалась вместе с ним этого дня! Она, словно ракета, внезапно ворвалась в его жизнь, ярким пламенем осветив все вокруг, и так же внезапно погасла. Сколько всего дней? Он мог сосчитать их по пальцам. Он помнил каждое отдельное мгновение, начиная с первой памятной встречи. Он даже помнил, как она была одета, когда он впервые увидел ее, — в белую блузку и голубую юбку. Девушка, не глядя на него, царапала ногтем стену. Сейчас Золтан мысленно продолжил предсказания Марко. Кем стала бы Ютка? Ее, конечно, приняли бы в университет на медицинский факультет, о котором она так мечтала с самого раннего детства. Золтан представил ее себе: вот она с портфелем в руках, в туфлях на низком каблуке. Каждый день, около восьми часов утра, она спешит по улице Бароши, где обычно ходят студенты-медики, боясь опоздать на занятия; глаза еще чуточку затуманены со сна, темно-русые волосы влажно блестят, выбиваясь из-под небрежно сдвинутой набок беретки.
Золтан прожил уже двадцать два года, но у него никогда не было девушки. В университете он целых два года был влюблен в студентку искусствоведческого факультета, высокую брюнетку в беличьей шубке. С этой девушкой он встречался каждый день дважды, утром и в полдень, но никогда не говорил с ней и даже не знал ее имени. Позднее она ушла из университета: то ли учеба наскучила, то ли вышла замуж. С женщинами Золтан в своей жизни почти не имел дела. Ютка была первой девушкой, которую он по-настоящему полюбил и которая была ему дорога. Неужели и это чувство похоронят будни жизни? Ведь совсем недавно она сидела рядом, он еще и сейчас словно ощущает тепло ее плеча. И тем не менее все это кажется уже таким далеким, давно прошедшим, почти нереальным. Время сейчас бежит очень быстро, как вырвавшийся на свободу ветер, оно мчится, мчится, стремясь вместить все в эти смутные, сумбурные дни.
Едва показавшись,
Рванула обратно
Меня неумолимая судьба…
Золтан повторял про себя строки стихов. Стихи, стихи… Он знал их на любой случай жизни, а вот собственных слов не было. Да и что за жизнь была у него? Что он знал о ней, об окружающем мире? Он не знал даже своей страны, родного города. Всю свою жизнь он просидел под стеклянным колпаком, важно обложившись книгами и своими выписками.
Комната вдруг показалась ему тесной. Он встал, походил немного. Большая, продуваемая сквозняками квартира, длинный коридор пугали его. Все окна во двор были выбиты. Он вышел на лестницу и, нащупывая ногами ступени, поднялся наверх. Вокруг была тишина. Дверь чердака была высажена прямым попаданием снаряда. Сквозь дыру проглядывало серое небо. Золтан зажег спичку и, ступая по кучам битого кирпича, черепицы, обломков купола, отыскал лестницу на чердак. Раньше по ней ходили только трубочисты. Золтан вылез через пробоину наружу, под холодное светлеющее небо. В лицо ударил прохладный ветер, приятно было дышать полной грудью, прочищая легкие, закопченные табачным дымом. Глубоко вдыхая свежий воздух, Золтан попытался подняться выше, на самый верх крыши, вдоль почерневших от копоти пилонов к трубам, Хорошо было здесь, наверху, над погруженным в темноту ночным Будапештом… И не страшно… А чего, собственно, бояться? Здесь всегда дует ветер. Ветер словно омыл его затекшее ослабевшее тело, изгнал из глаз многодневную усталость. Снизу, из темноты, слышалось журчание Дуная. Струи воды пробивались сквозь обломки моста. Золтан, затаив дыхание, прислушался: доносится ли сюда звук ударяющихся друг о друга льдин? Течет мощный поток воды среди развалин, под рухнувшими фермами мостов, через распавшийся надвое город, неистощимо и неудержимо течет, разливается, совершает работу в течение жизни целых поколений, в течение тысячелетий, разрушает и создает, всегда тот же и всегда другой, как сама вечная, непобедимая жизнь.
Над Пештом, далеко внизу, у самой кромки неба, серел рассвет. Свет был еще слабым, всего лишь узенькая полоска; кто бы мог поверить, что эта бледная полоска света сможет победить бесконечное море темноты Вселенной? Но она, вначале крохотная, на глазах становилась шире и ярче, растекалась по небу, высветлив уже одну его треть, потом половину, постепенно выдвигая из темноты очертания крыш домов и башен. Вот, странно невредимый, осветился купол какого-то здания, затем школы на улице Цукор, напоминавшей православную церковь. И все эти безмолвные крыши, купола, башни, пробитые снарядами, сломанные пополам или срезанные под корень, напоминали необитаемую горную местность, изуродованную дикими вулканическими силами. Церковные здания в центре города — центральная часовня, собор Святого Ференца, церковь на площади Кальвина, университетская церковь, — подняв свои полуразрушенные, сиротливо одинокие купола и башни к голубому небу, как бы молили о пощаде. Щербатые пустые улицы напоминали почерневшие кровеносные сосуды мертвого тела.
Так вот что осталось от города, вот каким он стал… Вот чем кончили тысячелетние великие государства Европы, Прикарпатья и Дуная… Куда девались все эти крестоносцы, которые орали во всю глотку и били себя в выпяченную грудь? Испарились, исчезли, оставив после себя сожженные города, голод и нищету трущоб, одетых в лохмотья скорбящих жен, отцов и матерей, оплакивающих погибших или ставших инвалидами мужчин и рано повзрослевших детей.
Окончательно победивший на небосводе свет сделал видимым весь город с его бесчисленными ранами, скрывавшимися великодушной ночью. Не дымились уцелевшие заводские трубы на Шорокшарском шоссе и в Чепеле. Поверженная на землю, пустыми глазницами уставилась в небо мертвая Будайская крепость. В ее мраморных залах, заваленных теперь соломой и мусором, стояли лошади, рядом расположились грязные, сквернословящие гитлеровские солдаты… Не было больше торжественной смены караула под барабанный бой, не было королевских гвардейцев, охранявших корону, не красовались на белых лошадях перед строем своих подданных хозяева крепости в зеркально блестевших сапогах, окруженные роем фотокорреспондентов. На спецпоездах и автомобилях, стараясь не поднимать шума, бежали они отсюда задолго до первого винтовочного выстрела. Сейчас, сидя где-нибудь в уютных натопленных комнатах с застекленными окнами за чашкой ароматного кофе, они рассуждают о судьбе Венгрии, а может быть, и вообще спят в такую рань… Но полутора миллионам несчастных, забившихся в подвалы людей бежать отсюда некуда.
Золтану тоже было некуда уходить. Сверху он попытался отыскать здание университета, но не смог узнать его среди одинаково серых полуразрушенных крыш. Искал он и свой дом в Буде, на улице Фадрус, но этот район закрывала гора Геллерт. Над ее вершиной, распластав неподвижно крылья, одиноко парил коршун. Золтан смотрел на эту птицу, на гору, на взметнувшиеся к небу в агонии желтые башенки моста Эржебет, на огромный истерзанный город и чувствовал, как сжимается сердце, как на глаза навертываются слезы… И он впервые в своей жизни невольно прошептал слово «родина». Куда бежать отсюда? Разве мог бы он жить на чужбине? Есть в мире страны, которые пощадила война, есть старинные чистенькие города с целыми мостами и спокойными реками, с трамваями, тихими музеями и библиотеками. Но что ему искать в этих городах и странах? Правда, он знает семь или даже восемь языков, но думать-то может только по-венгерски… Пусть прекрасен большой мир, но свидетелей своего детства — улицу Фадрус, гору Геллерт, Бездонное озеро — он не найдет больше нигде. В двадцать два года уже нельзя сменить сердце.
Сколько он помнил себя, он всегда боялся громких слов и старался избегать их. За последние годы он часто слышал разглагольствования о нации, о родине, о народе. Но только теперь для него эти слова обрели истинный смысл. Теперь, когда вихрь войны вырвал их из глубины его души, он никогда больше не позволит замуровать их обратно. Золтан ощутил страстное желание все видеть, все понять. Он никогда не любил шумные, многолюдные пештские проспекты и по возможности обходил их переулками. Но теперь он многое отдал бы за то, чтобы снова попасть на эти улицы, снова увидеть людской водоворот и самому влиться в него как его полноправная частица. Ему хотелось останавливаться и вновь двигаться туда, куда влечет толпа, доверяться теплому человеческому течению, стоять у витрин магазинов и газетных стендов, слушать интригующие выкрики продавцов газет, глядеть на ссоры, спорить самому, впитывать неумолчный шум толпы, смотреть вслед девушкам — словом, познавать человеческие заботы, радости, мечты… С каким удовольствием он бросился бы в уличный водоворот! Золтан почувствовал такой прилив сил, что готов был немедленно идти, двигаться, действовать, поднимать людей, чтобы возродить поверженный в прах город… Над далекими равнинами где-то там, над Альфельдом, плыл молочный туман. За облаками всходило солнце, его свинцово-дымчатый свет пробивался сквозь туман, скользя по разбитым мокрым крышам домов устало распластавшегося Будапешта.
Утром, примерно в половине десятого, во двор вошел небольшого роста солдат с перекинутым за спину автоматом, в круглой меховой шапке с красной пятиконечной звездой. Он шагал спокойно, без всякой настороженности, с любопытством разглядывая дом, как путешественник-иностранец, увидевший интересное здание, затем так же спокойно остановился посреди двора.
Не прошло и минуты, как он был окружен жильцами дома. Вокруг него собралось около двадцати человек, и каждый старался протиснуться поближе. Они трогали его руки, ощупывали одежду, оружие, шапку, красную звездочку. На разных языках: по-словацки, по-немецки, по-румынски, по-французски, даже по-гречески, — помогая себе жестами, они что-то объясняли ему, кричали. Часть жителей не смела выходить из подвала. Они послали торговца Шинковича наверх узнать, что там происходит. Этот здоровенный мужчина сначала чуть высунулся из подвала, но, убедившись в том, что ничего страшного не происходит, осмелился подойти поближе, Он подобрался совсем близко и, стуча себя в грудь огромным красным кулаком, закричал:
— Коммунист! Коммунист!
Солдат, окруженный плотным кольцом людей, стоял и молчал: он ни слова не понимал из этого многоязычного крика. Его слегка раскосые, по-восточному узкие глаза временами останавливались на ком-нибудь, но по выражению его тонкого смуглого лица нельзя было понять, что он думает. Оно выражало только уверенность и спокойствие, а в глазах была застарелая усталость. Но его юношески стройное тело сохраняло приятную легкость, в каждом движении сквозила готовность мгновенно принять, если понадобится, боевое положение. Видя его молчание, постепенно смолкли и все вокруг.
— Немец-солдат есть? — спросил он наконец, странно смягчая согласные и напирая на конец слов.
Вновь зашумев, размахивая руками, люди уверяли его, что немцев здесь больше нет. Одна из женщин, подняв ладонь, дунула на нее: мол, все улетучились. Солдат медленно двинулся вперед, за ним, на полшага позади, словно сопровождая важного гостя, посетившего дом, — небольшая группа жителей.
Золтан Пинтер, не желая подходить ближе, стоял у входа в подвал. Он испытывал необычайное чувство легкости оттого, что вот этот короткий момент, который скоро канет в вечность, это пасмурное утро в заваленном обломками узком дворе, кричащие, размахивающие руками люди останутся в нем навечно и будут сопровождать его до последнего вздоха. Когда солдат проходил мимо, Золтан вытянул руку и потрогал его за локоть, как бы желая убедиться в том, настоящий ли он… Тот взглянул на него, но не удивился, а словно на секунду задумался, потом пошел дальше.
Он обошел все убежища, нигде не останавливаясь. В одном из помещений подвала находились семнадцать венгерских солдат. Они укрылись здесь, в первом же доме, где не было гитлеровцев, два дня назад, чтобы не идти в Буду. Собственно, это были не настоящие солдаты, а музыканты — об этом свидетельствовали серебристо-белые эмблемы на их петлицах. У них были музыкальные инструменты в черных футлярах, с которыми они не желали расстаться даже теперь, и одна-единственная старая винтовка. Солдат ударом о каменный пол сразу же разбил винтовку, а музыкантам велел выйти во двор. Затем он осмотрел все этажи дома, где жили теперь только Марко и его товарищи.
Когда солдат вошел в их комнату, они все встали. Варкони от смущения покраснел и раскашлялся. Вереб, этот молчун Вереб плакал, по его неподвижному лицу текли слезы. Марко, опершись о холодную печь, кусал губы и в душе ругал себя за то, что не выучился говорить по-русски.
— Габор Середа, — сказал он тихо. Это были его настоящие имя и фамилия.
Гажо сел в постели и завороженно смотрел на солдата такими глазами, что тот забеспокоился и медленно подошел ближе. Гажо схватил солдата за левую руку и снова ощутил ее жесткую шероховатость; на мизинце не хватало одной фаланги…
— Это он! Я узнал его! Это тот русский! — закричал Гажо и громко засмеялся, прижимая к себе обеими руками руку солдата. Солдат тоже догадался, что перед ним тот раненый венгерский юноша, которого он видел на лестнице захваченного здания банка. От радости его раскосые глаза весело заблестели, он тоже громко, по-детски рассмеялся и начал шарить по карманам своей ватной телогрейки. Ему хотелось что-нибудь подарить Гажо. На войне люди редко встречаются со знакомыми. Он смог найти только кусок галеты и положил его на кровать у ног Гажо. В улыбке блеснули два ряда его красивых, ровных зубов.
— Не русский, киргиз! — сказал он, ударяя себя рукой в грудь. — Турумбек!
Музыканты со своими футлярами ожидали его во дворе. Это были жалкие, изможденные, грязные, обросшие бородами молодые ребята. Они были одеты в очень старую, залатанную и обтрепавшуюся форменную одежду. Музыканты терпеливо стояли во дворе, клянча у каждого проходящего покурить. Потом во двор вошел еще молодой, но уже седеющий, гладко выбритый советский офицер — старший лейтенант, командир Турумбека. Он начал расспрашивать солдат-музыкантов, кто они такие, как сюда попали и куда направляются. Те, не умея ответить, только молча показывали на свои инструменты. Нужен был переводчик, однако его никак не могли найти. Тогда выступил вперед покрасневший до корней волос Золтан.
— Вы говорите по-русски? — спросил офицер, вскинув на него свои серо-голубые глаза.
— Немного говорю, — тихо ответил Золтан по-русски.
На пышущем здоровьем, обветренном лице старшего лейтенанта, на его гладких, без единой морщины, висках странно выделялась ранняя седина. Серыми были даже его брови.
— Говорить по-русски научились на фронте?
— Я не был на фронте. Я студент.
— А разве ваши студенты изучают русский язык?
— Мне это было нужно для моей работы. В венгерском языке много славянизмов.
— Вы филолог?
— Да, — ответил Золтан, еще больше краснея.
Офицер снова посмотрел на него своими стального цвета глазами, но ничего не сказал. Он задал несколько отрывистых вопросов командиру музыкантов, потом, кивнув головой, поручил их всех Турумбеку и заспешил дальше.
Советский солдат роздал музыкантам русские папиросы с длинными мундштуками и вывел на улицу. Там они построились в ряд. Турумбек попытался объяснить словами, потом показал жестами, чтобы они вынули свои инструменты.
— Музыку! — крикнул он. — Вы свободны теперь, мадьяры!
Солдаты, пожимая плечами, нехотя достали инструменты: трубы, кларнеты, блестящие литавры. Турумбек, смеясь, блестя глазами, жестами поощрял их: мол, давай, давай!
— Но что играть?
— Ведь у нас нет нот…
Оборванные и голодные музыканты, собравшись в кружок, посовещались. Трубач с обмотанной грязным платком шеей предложил сыграть национальный гимн, но другие воспротивились: он начинается со слова «бог», как бы с ним беды не нажить… Гимн Кошута без нот они играть не умели. Барабанщик, маленький цыганистый ефрейтор, упрекал всех за то, что они не послушались его совета и не выучили «Интернационал». Наконец остановились на «Марше Ракоци».
Бородатый дирижер — когда-то он был, наверное, толстым краснощеким малым, а сейчас френч висел на нем, как на палке, — встал во главе строя, поднял свою палочку, и колонна с барабанным боем, раздирая воздух воем труб и кларнетов, двинулась к площади Аппони. Тромбоны от долгого молчания фальшиво хрипели, барабан треснул, но музыканты играли изо всех сил, словно от этой музыки зависела их жизнь. Холодным серым утром шагали эти оборванные хромавшие солдаты среди сожженных магазинов, взорванных бетонных завалов, обвисших проводов и дохлых лошадей. Оркестр обошел вокруг рухнувшего на дорогу дома, и громкие звуки музыки, взлетев высоко в небо, заполнили траурные улицы города. Услышав их, люди вылезали из бункеров; худые и грязные, они, зябко ежась, стояли в подворотнях, высовывались из выбитых окон. Ведь так давно не было музыки! Не веря самим себе, они слушали это чудо, мужчины и женщины вытирали глаза, смеялись и плакали от радости.