На антресолях комната Ивана Сергеевича. Низкий потолок, полукруглые окна. Открытая стеклянная дверь на балкон; сквозь нее видна липовая аллея и вдали над прудом павильон в парке. Маленькая железная кровать. Большой письменный стол. Старинный кожаный диван. Шкафы и полки с книгами. По стенам статистические карты и таблицы; портреты Белинского, Чернышевского, Добролюбова, Некрасова. Раннее утро. Косые лучи бьют прямо в окна.
Иван Сергеевич, Катя, Гриша. Иван Сергеевич ходит по комнате, курит и пьет чай. Гриша, за письменным столом, низко наклонившись, рисует. Катя у окна, в луче солнца, за отдельным столиком с пишущей машинкой, поправляет корректуру.
Иван Сергеевич. А потому и не верю, что 57 лет на свете прожил и ни одного чуда не видел.
Гриша. А, может быть, наоборот: не видели, потому что не верите?
Иван Сергеевич. А ты веришь и видел?
Гриша. Видел.
Иван Сергеевич. Удивительно! Математик – таблицу умножения отрицает: дважды два пять.
Гриша. Ну, нет, это не так просто. Таблица умножения – не вся математика. Вы Лобачевского[24] знаете?
Иван Сергеевич. Геометрия четвертого измерения? Да ведь это, брат, темна вода во облацех – что-то вроде спиритизма.
Гриша. Нет, совсем в другом роде. И теорию «прорывов» не знаете?
Иван Сергеевич. К чему тут «прерывы»?
Гриша. А к тому, что математическое понятие «прерыва» и есть понятие «чуда», – заметьте, чуда, а не фокуса.[25]
Иван Сергеевич. Да ты брось метафизику, ну ее к черту! вы с Федей одного поля ягода: оба метафизикой душите. Сойди с неба на землю, говори попросту.
Гриша. Ну, ладно; давайте попросту. Вы, вот, социалист-народник: а социализм – чудо, и народ – чудо.
Иван Сергеевич. Эвона! Да ты, брат, ступай-ка в деревню, посмотри, какие там чудеса – пьянство, хулиганство, голод, сифилис – реализм жесточайший, железнейший! А это у вас, господа, все – романтика, отрыжка славянофильская…
Гриша. А вы-то сами, папа, не романтик, что ли? Да ведь, если народ не чудо, так чудовище… И как же вы его любите, а душу его ненавидите, – веру его отрицаете, правду единственную?
Иван Сергеевич. Отрицаю невежество, бессмыслицу…
Гриша. Полно, папа, Паскаль и Достоевский были не глупее нашего.
Иван Сергеевич. Эх, Гриша, не сговориться нам! Чтобы в наш век люди мыслящие, образованные в чудеса верили – и ведь искренне, я же вижу, что искренне… нет, отстал я от вас, должно быть, – устарел, из ума выжил. Ничего, ничего не понимаю, хоть убей! (После молчания). Ну, и что же, много вас таких?
Гриша. В России немного, потому что вообще немного людей образованных, а во Франции, в Англии, в Америке – с каждым днем все больше. А оттуда и к нам придет – как все, с опозданием.
Иван Сергеевич. Да, чудеса, чудеса в решете! Век живи, век учись… Ну, а вы, Катя, тоже в чудеса верите?
Катя. Вы спрашиваете так, что ответить нельзя.
Иван Сергеевич. Почему нельзя?
Катя. Потому что в вере сказать – значит, сделать, а я чудес не делаю.
Иван Сергеевич. Значит, не верите?
Катя. Нет, не значит. Я не могу сказать, что верю в чудо, – в одно, единственное, последнее – в чудо чудес, – ну, вот, как «воскресение мертвых», но в чудеса я верю.
Иван Сергеевич. Ну, хоть одно скажите, маленькое, малюсенькое!
Катя (улыбаясь, но очень серьезно). Маленьких нет, есть только большие, огромные. Мы оттого и не видим их, что огромные, – вот, как на горе, не видишь горы.
Иван Сергеевич. Ну, все равно, скажите огромное.
Катя. Да вот, хоть то, что я – не вы, вы – не я, а мы все-таки говорим с вами, сообщаемся. Человек от человека, как звезда от звезды, – а сообщаться могут… или нет, пожалуй, не могут, а только хотят, но и хотеть сообщаться – уже чудо огромное. Да и все – чудо: и жизнь, и смерть, и день, и ночь, и каждая звезда, и каждая зарница на небе…
Гриша (обернувшись к ней и глядя на нее в упор). И дождь золотой, и радуга? Вот как вчера, Катя, помните?
Катя. Да, и дождь золотой, и радуга. А вы их тоже видели?
Гриша. Куда ты, Гриша? Что с тобой?
Гриша. Ничего. Спросите Катю, что с нею.
Гриша уходит.
Иван Сергеевич и Катя.
Иван Сергеевич. У вас с ним что-нибудь вышло?
Катя. Не знаю… Нет; ничего. Кажется, ничего.
Иван Сергеевич. А, может быть?.. (Вдруг умолкает и смотрит на нее пристально).
Катя. Что вы хотели сказать?
Иван Сергеевич. Пустяки. Все суюсь в воду; не спросясь броду. (После молчания). Да, Катя, все что-то неладно у нас, какая-то черная кошка между нами бегает… А, может быть, das ist eine alte Gesschichte?[26] Опять – два поколения, «отцы и дети», только шиворот-навыворот: за что прежде отцы стояли, – теперь дети. И это бы еще ничего, что в метафизике, в чудесах, в миндалях небесных, а скверно, что и в земном; насущном – ну, вот что сейчас нужно для России, – любим разное, хотим разного…
Катя. Нет, хотим одного.
Иван Сергеевич. Так ли, Катя? Ведь вот, Гриша…
Катя. О Грише не знаю, но я с вами хочу одного.
Иван Сергеевич. А если так, то к черту ли ваша метафизика? Дела не делаем, а только языками стучим…
Катя. Нет, молотами, – вот как в оружейной мастерской. Старое оружие сломано – куем новое – для той же войны, для вашей же.
Иван Сергеевич. Может быть, Катя, может быть. Вам лучше знать… А я, видно, стар стал, глуп стал – ничего не понимаю в вашей метафизике.
Катя. Не понимаете нашей, – а по своей живете лучше нашего?
Иван Сергеевич. Какая же у меня метафизика?
Катя. Все та же – старая, вечная. Вы сами знаете.
Иван Сергеевич. Нет, дружок, не знаю, право, не знаю.
Катя. Ну, и не знайте. Может быть, вам и не надо знать.
Иван Сергеевич. А вы за нас знаете?
Катя. Да, знаем за вас и любим вас. Дети отцов ненавидели, а теперь любят: в этом вся разница. От вас ушли и к вам придем – только с новым оружием.
Стук в дверь.
Голос Федора (из-за двери). Можно войти?
Входит Федор.
Иван Сергеевич, Катя и Федор.
Иван Сергеевич. Что ты, Федя, по-иностранному? Видишь дверь и ломись.
Федор. А вы тут опять спорили?
Иван Сергеевич. Да, и знаешь, а чем?
Федор. О чем?
Иван Сергеевич. О чудесах – о золотых дождях да радугах.
Федор. А-а! То-то я видел, у Гриши лицо вытянулось… (Переглянувшись с Катею). И вольно же вам! До добра не доспоритесь. (После молчания). А я; папа, к вам по делу…
Катя встает.
Федор. Катя, вы мне не мешаете.
Катя. Нет, Федор Иванович, мне самой нужно: я с няней обещала в город.
Катя уходит.
Иван Сергеевич и Федор.
Иван Сергеевич. Что ты, Федя, так торжественно?
Федор. Нет, ничего. А только, папа, голубчик, не огорчайтесь: мне уезжать пора…
Иван Сергеевич. Уезжать? Как же, Федя, так скоро? Не ложилось тебе у нас, что ли?
Федор. Нет; папа, вы знаете, что мне у вас всегда отлично живется, а только надо еще за границу до осени. Я ведь вам говорил, помните?
Иван Сергеевич. Да, говорил… Ну что ж… за границу… (После молчания). Федя, в чем дело? Федя, родной, мальчик мой, в чем дело, в чем дело? Ведь я же измучился… Скажи ради Бога, – право, легче будет… Уж не с Таней ли у вас что-нибудь? (Федор молчит). Знаешь, Федя, я с тобой давно хотел о Тане… о Татьяне Алексеевне…
Федор. Папа, не надо, мы и так говорим слишком много: не стучась, в двери ломимся.
Иван Сергеевич. Нет, голубчик, не бойся, – я к тебе ломиться не буду. Я не о том, что ты думаешь: я о себе самом. Я ведь что говорю, Федя, пойми; когда дети взрослые, второй брак отца вина не вина, а хуже вины. Вместо матери мачеха – это ведь, пожалуй, хуже, когда взрослые. Тут боль, тут кровь, тут темное, страшное – об этом говорить нельзя…
Федор. И не надо, папа, не надо…
Иван Сергеевич. Нет, Федя, выслушай. Ну, право, легче будет… Помнишь; я тебе рассказывал… да тут не расскажешь… Ну, как в захолустье-то нашем губернском; в номерах для проезжающих, мы с нею встретились. Одна, без копейки, больная. Антрепренер, подлец; обманул; бросил, после этого скандала; помнишь; с купчиком-то Золотушкиным, издателем «Пандорина ящика»: декадент, банкир: старовер; спортсмен, авиатор, сверхчеловек – ну, словом, прохвост из нынешних. Едва на содержание к нему не попала. «Собачонка; у которой колесом трамвая задние ноги переехало»; – так себя чувствовала. «Собаке собачья смерть»; – все повторяла: тоже ведь из ваших, из «самоубийц естественных». Ну, вот; тут-то я и подвернулся – рыцарь, благодетель, спаситель! Обрадовалась – все-таки лицо не звериное. А я, как мальчишка… Ты ее на сцене видел, Федя?
Федор. Видел.
Иван Сергеевич. Ну, что, как?
Федор. Я ничего не смыслю.
Иван Сергеевич. Да ведь и я, брат, не смыслю, А только все говорят: талант; – вторая Ермолова[27]… А для меня ведь и сцену бросила. Обжегшись на молоке; дует на воду: «Сцена, – говорит. – та же проституция»… Да, Федя, сглупил я на старости лет, как мальчишка. Ну, разве мы пара? Я ведь ей в отцы гожусь. У нее художество, эстетика – «вечность и красота», а у меня «кооперативное движение Калитинского уезда» – сушь, цифирь. статистика… разве я могу ее понять? И как я обрадовался, что вы с нею сошлись. Ну, слава Богу, думаю, теперь полегчает. И вдруг… Федя, да ты меня не слушаешь?.. Федя, голубчик, что ты? Что с тобою? Нездоровится, что ли?
Федор. Нет, ничего. Душно здесь: голова немного кружится. Ну, говорите же, я слушаю. А что усмехаюсь как будто, так вы же знаете, что у меня такой тик в лице… Ну, да и нездоровится тоже. Мы ведь все тут больные – и я, и Гриша, и Катя, и Татьяна Алексеевна, и вы, папа. Вы здоровее всех, но и вы заразились от нас. Как раненые, на одной койке, все вместе, в куче: пошевелиться нельзя, чтобы не сделать больно друг другу. Или вот еще, как в узком сапоге пальцы, натерли друг другу мозоли – надо снять сапог – расстаться, разъезжаться…
Иван Сергеевич. Федя, да что же, что же такое? Если бы только знать что…
Федор. Не говорите, папа! Нельзя сказать… ничего, ничего нельзя сказать… Молчание! «Silentium».
Быстро наклоняется, целует руку отца и уходит. Иван Сергеевич долго сидит, не двигаясь, как будто в оцепенении, не сводя глаз с двери, в которую вышел Федор. Слышен скрип ступеней, стук костыля и тяжелые шаги по лестнице. Потом голоса Пелагеи и Домны Родионовны.
Голос Пелагеи. Сюда, матушка, сюда! Ручку пожалуйте. Крутенька-то лестница.
Иван Сергеевич идет к двери и открывает ее.
Домна Родионовна и Пелагея.
Иван Сергеевич, Домна Родионовна и Пелагея.
Домна Родионовна. Ох, смерть моя!.. Задохлась!
Иван Сергеевич (усаживает ее в кресло). Зачем же вы, матушка, по лестнице? Послали бы за мной.
Домна Родионовна. Ничего, небось, покуда ноги носят, и сама доползу – невелика барыня! А давненько мы с тобой не видались, Иван. В одном доме живем, а розно. Все недосуг тебе, да со старухой-то невесело, чай? Хоть сам немолод, зато жена молодая. Ну, как живешь-можешь, зятюшка?
Иван Сергеевич. Как ваше здоровье?
Домна Родионовна. Какое уж мое здоровье! В могилу пора, старым костям на покой. Живу, небо копчу, да вот за вас всех молюсь. Тебе-то молитва моя не нужна, Бога забыл, – ан, может, когда и не чаешь. Бог тебя посетит… Ступай, Пелагеюшка, ступай, матушка. Подожди на лестнице, скличу ужо.
Пелагея уходит.
Иван Сергеевич и Домна Родионовна.
Домна Родионовна. А у меня к тебе дело, Иван, Да дело-то какое – и приступить не знаю как… Недоброго тебе я вестница, уж ты на меня на пеняй: сама не рада – ворона старая, беду тебе прокаркаю. Беда, говорю, в доме, беда, – а ты и не чуешь, не видишь… А я-то вот и слепая, да вижу все… Может, и знаешь, о чем говорю?
Иван Сергеевич. Нет, не знаю.
Домна Родионовна. О Татьяне Алексеевне.
Иван Сергеевич. Матушка, уговор у нас был, помните?
Домна Родионовна. Эх, глупый ты, глупый, Иван. До седых волос дожил, а несмышленый все, как дитя малое. Об огне, что ли молчать, когда в доме пожар? Не от меня, так от людей узнаешь, – хуже будет. Стыда не замолчишь.
Иван Сергеевич. Что вы? Какой стыд?
Домна Родионовна. Двери-то запер ли?
Иван Сергеевич. Если о Татьяне Алексеевне, я слушать не буду.
Домна Родионовна. Да чего ты хорохоришься? Смирись. Иван, ой, смирись, говорю: пришла беда – отворяй ворота. Бог посетил – от Бога не уйдешь. Страшно впасть в руки Бога живого. Ну, поди же, поди сюда… Не хочешь о ней, о мачехе, так о сыне, о первенце твоем, о Федоре…
Иван Сергеевич. О Федоре? Что такое Федор? Говорите же…
Домна Родионовна. А ты нагнись-ка, нагнись. Этакого вслух не скажешь. Еще, еще – вот так…
Шепчет ему на ухо. Он слушает, потом вдруг выпрямляется и смотрит на нее в упор широко раскрытыми глазами, молча.
Домна Родионовна. Аль не веришь? Не веришь. – так спроси людей. Спроси Пелагею: своими глазами видела. Спроси Гришеньку.
Иван Сергеевич. Сумасшедшая!
Домна Родионовна. Ой, Иван, смотри, как бы тебе самому не рехнуться. Вот на, читай.
Сует ему в руки пачку писем. Он не берет.
Иван Сергеевич. Что это?
Домна Родионовна. Сам увидишь – читай. Руку-то женину знаешь?
Иван Сергеевич. Как вы смеете?
Домна Родионовна. Да ты чего горло дерешь, скандалишь? Аль и впрямь ума иступил?
Иван Сергеевич. Подлая! Подлая! Подлая!
Домна Родионовна (вставая). Что? Что? Мне, своей матери?.. Дочь мою, покойницу Машеньку, жену богоданную, на потаскуху променял, на бабу гулящую…
Иван Сергеевич. Молчите! Или я вас…
Домна Родионовна. Ну, что ж, бей старуху слепую, вишь, расхрабрился!
Иван Сергеевич. Вон!
Домна Родионовна. Небось, не гони – сама уйду. Ноги моей больше не будет в доме твоем. Письма-то, письма возьми! (Бросает письма на пол). Может, когда и прочтешь – правду узнаешь… Пелагея! Пелагеюшка!
Голос Пелагеи (из-за двери). Здесь, матушка.
Входит Пелагея.
Иван Сергеевич, Домна Родионовна и Пелагея.
Домна Родионовна. Ну, спасибо, зятюшка, за хлеб, за соль, за ласку многую… Погоди; ужо обо мне вспомнишь! Не слушался, хотел жить по-своему, – ну вот, и допрыгался… Бесстыдники, безбожники, блудники окаянные! Будьте вы все прокляты. Анафема! Анафема! Погибель дому сему!
Домна Родионовна и Пелагея уходят. Иван Сергеевич садится, опустив голову на руки. Входит Татьяна.
Иван Сергеевич и Татьяна. Татьяна, стоя в дверях, смотрит на него молча, пристально. Потом подходит, наклоняется и подбирает письма с полу.
Татьяна. Читали?
Он смотрит на нее так же молча, пристально.
Татьяна. Прочтите. (Подает ему письма. Он не берет. Она кладет их на стол). Сказала вам?
Иван Сергеевич. Что сказала? Что сказала? Я ее выгнал из дому!
Татьяна. Выгнали, а все-таки… Не лгите. Я же вижу.
Иван Сергеевич. Таня, что ты? Таня, милая… неужели ты думаешь?..
Татьяна. Не читали? В самом деле? (Делает быстрое движение, как будто хочет взять письма, но тотчас же отдергивает руку). Так прочтите.
Входит Федор.
Иван Сергеевич, Татьяна и Федор. Татьяна идет к двери и, не дойдя, опускается на стул. Иван Сергеевич подходит к ней.
Татьяна. Не надо, не надо… оставьте… не трогайте… (встает).
Иван Сергеевич. Таня, куда ты? Зачем, Таня; милая?
Татьяна. Оставьте, оставьте, оставьте!..
Уходит.
Иван Сергеевич и Федор.
Федор. Что это?
Иван Сергеевич. Не знаю, Федя. (Берет со стола и подает ему письма). Вот на, возьми.
Федор. Что это? Что это?
Иван Сергеевич. Письма ее к тебе.
Федор. Ко мне? У вас?
Иван Сергеевич. Да; старуха, должно быть, украла.
Федор. Читали?
Иван Сергеевич. Нет. Возьми же. Не хочешь? (Рвет письма и бросает).
Федор. Не верите?
Иван Сергеевич. Чему не верю? Чему не верю? Чему не верю? Да сговорились вы все, что ли? Или с ума сошли, в самом деле? (После молчания). Ну, полно же, полно, Федя… Ну, беда, несчастье… Не сумели уйти вовремя. Ну, вот и все… Все. Федя? Все? Что ж ты молчишь?. (Подходит и кладет ему руки на плечи и смотрит в лицо). Молчишь? Молчишь?
Федор идет к двери.
Иван Сергеевич. Федя, постой…
Федор, остановившись в дверях, оглядывается.
Иван Сергеевич. Ну, что ж? Ну, что ж?.. Чья же вина?..
Федор. Уж не ваша ли?
Иван Сергеевич. Да, Федя, моя.
Федор. Прощаете?
Иван Сергеевич. Я себя не прощу.
Федор. А я себя прощу?
Федор уходит.
Иван Сергеевич один. Идет к двери, вдруг останавливается и с тихим стоном хватается за голову.
Иван Сергеевич. Что я сделал! Что я сделал! Что я сделал!