Над Воронежским морем дул резкий тёплый ветер. Взбивал воду белыми весёлыми гребнями, посвистывал в зелёных кронах молодых деревьев вдоль берега, раскачивал их из стороны в сторону и рвал чёрно-жёлто-белые полотнища на новом, только-только отстроенном Новом — бывшем Северном — мосту. Даже отсюда — со Спортивной — были видно, как туго натянут — словно фанерный лист — транспарант с яркой надписью:
С ДНЁМ ПОБЕДЫ, ГОРОД!!!
Немолодой, грузноватый человек в серо-зелёном костюме стоял на набережной, опираясь руками на чугунные перила. Он смотрел не на празднично разукрашенный мост, а в другую сторону — туда, где между ещё не до конца расчищенными руинами виднелись в юной зелени только-только садиков двухквартирные дома-одноэтажки Славянского района.
Мимо проскочила девчонка. За ней с угрожающими воплями неслись не меньше полудюжины мальчишек, дружным хором грозивших ей страшными карами. Девчонка, на бегу обернувшись, пронзительно крикнула:
— Коротконогие! В-в-вээээ! — и, показав длинный, свёрнутый трубочкой язык, наддала ещё быстрей. Мальчишки пронеслись следом плотным, упорно сопящим табунчиком.
Человек усмехнулся. Посмотрел на большие часы, огляделся с лёгкой озабоченностью и, вздохнув, повернулся, стал смотреть уже на мост.
— Простите, прикурить не будет? — услышал он обращённый к нему вопрос и нехотя повернулся. Высокий мужчина, одетый в серую «тройку», в сером кепи, с извиняющейся улыбкой держал в пальцах длинную сигарету.
Кивнув, человек в серо-зелёном достал из кармана небольшую зажигалку-патрон. Щёлкнул колёсиком.
— Благодарю, — кивнул мужчина в кепи, с наслаждением затягиваясь. — Извините.
Снова кивок. Было видно, что человеку в серо-зелёном хочется побыть одному. И побеспокоивший его вроде бы понял это — сделал несколько шагов… но вдруг остановился и, резко обернувшись, громко спросил:
— Подождите, постойте… Вы же Верещагин? Ну да, надсотник Верещагин!
Человек в серо-зелёном обернулся. Смерил улыбающегося мужчину в кепи немного недовольным взглядом, потом кивнул:
— Да, я Верещагин. Простите?..
— Не помните?! — тот рассмеялся. — Ну?! Вы встречали мою бригаду во время зимнего прорыва! Ну?!.
— Комбриг Ларионов?! — выпрямился Верещагин. — Чёрт побери! Комбриг Ларионов!
— Генерал-майор в отставке Ларионов, — важно поправил тот, подходя и протягивая руку. Верещагин вытянулся, накрыл одной ладонью седую голову, второй отдал честь. Потом отпихнул ладонь Ларионова — и они обнялись.
— Вообще-то и я не надсотник, — поправил Верещагин, отстраняясь. — В конце войны я был уже полковником. 8-й егерский. Финал — в Душман-бэээээ.
— Да шут с ним, — Ларионов достал пачку сигарет — моршанскую «Победу». — Кури.
— Да не курю я, — покачал головой Верещагин.
— А зажигалка… — начал Ларионов и хлопнул себя по лбу. — А, да! Ты её всегда с собой таскал…
Оба рассмеялись.
— Надо же, мы два года не виделись, — Ларионов покачал головой. — Два года, ёлочки зелёные… Я-то закончил аж за Любляной, на итальянской границе…
— Да шут с ним, — повторил его слова Верещагин. — Слушай, а это вон там не тебе машут?
— Вот чёрт! — Ларионов замахал рукой группке людей, стоящих на обочине шоссе неподалёку — женщина, молодой парень, девушка, мальчишка и девчонка. — Сюда, скорее, ну?!
— Это твои? — Верещагин выпрямился. — Проклятье, Серёжка! Даже отсюда узнаю — Серёжка, повзрослел как, паразит!
— Да… Ему шестнадцать, дочке, Катьке, четырнадцать… А старшему двадцать, недавно вернулся из армии… Хотя знаешь… было время, когда я думал, что у меня никого не осталось. Никого, понимаешь? — Ларионов посерьёзнел. Верещагин спросил:
— Погоди, а какой старший, у тебя вроде Серёжка и был старшим?
— Да понимаешь… — начал Ларионов.
Но Верещагин не слушал.
Высокий белокурый атлет, державший под руку стройную девушку, едва доходившую ему до плеча, вдруг сбил шаг и замер. Глаза девушки тоже расширились. Она отчётливо сказала:
— Не может быть…
— Что случилось-то, Светлана? — Ларионов-старший непонимающе смотрел вокруг. Но Верещагин вдруг шагнул вперёд и каркнул:
— Юрка?! Юрка Климов?! — а потом в три шага оказался рядом с парнем и положил руки ему на плечи: — Юрка, ты…
— Ничего не понимаю, вы, что, знакомы?! — растерянно спросил в спину Ларионов, успокаивающе махнув жене.
— Олег… Николаевич?! — в два приёма выдохнул парень. — Вы… а это вот… — он неловко мотнулся в сторону девушки, — это моя невеста.
— Не узнали? — кокетливо спросила та. — Юр, он меня не узнал.
— Светка?! — снова ахнул Верещагин. — Любшина, Света?! Чёрт, и ты жива?! Вас же в Кирсанове в Книгу Памяти… большими буквами… Живые, оба!!! — он сгрёб смеющихся молодых людей за плечи и прижал к себе.
— А меня не обнимете? — весело спросил тоже рослый, хотя и худенький парнишка лет 15–16, русый, с дерзкими серыми глазами. — Хотя вы меня и видели-то пару раз…
— Тебя-то я сразу узнал, разведка! — весело выкрикнул Верещагин, подгребая и его — смеющегося — к себе. — Верста, а тощий… уххх, Серёжка!!!
— А у тебя? — спросил Ларионов, подождав, пока Верещагин отцепится от его семьи — не раньше, чем тот поцеловал руки улыбающейся женщине и довольно нахально выглядевшей девчонке. — Всё один?
Верещагин хотел что-то сказать, но явно передумал и, глядя за плечо Ларионова, с улыбкой покачал головой:
— А вот и не один. Вон они, мои — идут. Я их тут ждал.
По набережной шла высокая женщина, катившая перед собой двойной велосипед (ещё довоенной «постройки») — но на нём восседала одна единица ребёнка. Вторая — копия первой — величаво плыла на плечах парнишки лет шестнадцати. Все четверо издалека замахали поднявшему руку Верещагину. А тот, не опуская её, пояснил:
— Мальчишкам по два, близняшки — Владислав и Ярослав. Старшему, Димке, тоже шестнадцать, как вашему среднему… — он подмигнул Серёжке. — И он тоже приёмный. Есть ещё один приёмыш, кстати — и, кстати, тоже Владька, хотя он Владимир — но он сейчас в армии… Эй! Давайте сюда, начинаем дружить семьями!
Шествие получилось внушительным.
Впереди, как и положено, шли главы семейств, ведя неспешную беседу о политике и военном деле. Краем уха Верещагин слышал, как идущие следом Серёжка и Димка переговариваются — коротко, скрывая обычное для их возраста смущение первого знакомства — шестнадцатилетние ветераны…: «— Ты тут воевал? — Тут и в лесах… — А я сперва в пионерах был, потом в дружине у Олега… Ты не тот Серёжка, который „Вихрь“? — Ну, я… — Здорово… — Да ладно… — Сестра у тебя симпатичная… — Катька, что ли?! Да ну!.. — Нет, правда…»
Женщины шли следом. Катька охотно везла велосипед с близнецами, задавая им нелепые и оскорбительные вопросы типа: «А в кого у нас такие глазки?.. А кто нам такую курточку купил?.. Ой, какие у нас зубики!..» Владислав и Ярослав гордо молчали — в их двухлетних душах уже давно подспудно вызревало убеждение, что «все бабы — низший сорт!», а мир принадлежит мужчинам, пусть ещё и не взрослым. Елена и Светлана тоже, как и мужья, вели негромкий разговор, но на куда более мирные темы. Юрка и Светка-младшая замыкали процессию, но явно не считали себя обойдёнными вниманием — им вполне хватало своей компании.
А город вокруг готовился к празднику. Всё больше и больше встречалось людей — нарядно одетых, поодиночке, парами, компаниями. То тут, то там слышалась музыка и обрывки речей и лозунгов из репродукторов. В небе — высоко, от этого медленно — плыл дирижабль, раскрашенный в чёрно-жёлто-белую гамму, оставлявший позади двойной «хвост» тех же цветов. По шоссе прошёл плотно сбитый квадрат дроздовцев — в угрюмой чёрной форме, в ярких беретах, над плечами сверкали штыки, впереди тяжело качалось зачехлённое знамя. Люди останавливались, махали руками, многие отдавали честь. Дроздовцы вдруг грянули — под сухую дробь палочек в белых перчатках трёх мальчишек-барабанщиков, шедших перед знаменем:
— Черным строем маршируя, Вновь дроздовцы в бой идут — Защитить страну родную От предателей-иуд.
От Кремля до Магадана, От Камчатки до Днепра — Всем, кто набивал карманы, Отвечать пришла пора.
Вновь дроздовские отряды Сотрясают маршем твердь. Будет нам одна отрада — Всех врагов России смерть!
Мы идем — нам Солнце внемлет, Русь святая — Божий дом. Мы очистим наши земли, Разоренные врагом…[6]
Ушла песня — вместе со строем. Мимо стоящих Ларионовых и Верещагиных прошёл молодой мужчина — на глазах слёзы, голова высоко поднята, левая рука — в чёрной перчатке…
— Да… — вздохнул Верещагин. — А где сейчас Кологривов?
— Погиб Кологривов, — тихо ответил Ларионов. — Он после челюстно-лицевого вернулся в полк… добился, хотя говорить почти не мог. В Клайпеде его снайперша убила. Вот так…
На парапете сидел молодой парень с гитарой; вокруг стояли ещё с десяток парней и девчонок — и в гражданском, и в кадетской форме.
Верещагин и Ларионов шли одни. Остальные рассосались — сперва исчезли Юрка со Светкой, потом — старшие мальчишки, объявившие, что пойдут на стадион и вернутся только на парад и концерт, потом — женщины с младшими, вообще никак не мотивировавшие своё исчезновение. Впрочем, бывшие офицеры и не были особо против.
— Пашка, спой про графа, — попросила рыжая девчонка в форме пионервожатой. Парень с гитарой, кивнув, перебрал струны, ударил по ним…
— Все начиналось просто:
Граф опустил ладони на карту —
Реками стали вены,
Впали вены в моря,
В кузнице пахло небом,
Искорки бились в кожаный фартук,
Ехал Пятьсот Веселый
Поперек сентября…
Девочка, зря ты плачешь — здесь, в сентябре, без этого сыро,
Там, куда Граф твой едет, вовсе уж ни к чему.
Счастье из мыльных опер — жалкий эрзац для третьего мира,
Только Пятьсот Веселый нынче нужен ему…
Слушали молча, покачивая головами. А парень пел. Глядя в небо и чему-то улыбаясь:
— Ветер метет перроны, поезд отходит через минуту,
Точно по расписанью — х… ли ж им, поездам.
В грустный мотив разлуки что-то еще вплетается, будто
Пуля в аккордеоне катится по ладам.
И вот ты одна под крышей, свечи сгорели, сердце разбито,
Что-то уж больно долго Граф тебе не звонит.
Только Пятьсот Веселый, шаткий от контрабандного спирта,
Знает к нему дорогу — этим и знаменит.
На рубеже столетий всё в ожидании, чет или нечет,
И Граф твой не хуже прочих знает, как грань тонка,
Что-то ему обломно — водка не в кайф, и бабы не лечат -
Мечется волком в клетке, ждет твоего звонка.
Верь в то, что всё, как надо, нынче судьба к нему благосклонна,
Нынче портянки в клетку, устрицы на обед,
Под акварельным небом, сидя на палубе бателона,
Пьет золотое пиво, думает о тебе.
Девочка, ждать готовься — вряд ли разлука кончится скоро,
Вряд ли отпустит Графа певчий гравий дорог,
Ты открываешь карту, и вслед за беспечной птичкой курсора
Шаткий Пятьсот Веселый движется поперек.
Ты не кляни разлуку — мир без разлуки неинтересен,
Брось отмечать недели, вытри слезы и жди,
Верь в то, что ваша встреча — сказка всех сказок, песня всех песен,
Новый мотив разлуки — все еще впереди.
Хоп![7]
— Бессонов, Пашка! — окликнул Верещагин. Гитарист опустил голову и улыбнулся, соскакивая с парапета:
— Олег Николаевич, вы тоже приехали, здравствуйте!
— Здравствуй, Пашка, — кивнул Верещагин. — Здравствуй.
— А где другой Пашка? — Ларионов снова закурил, опираясь спиной на ограждение.
— А, вестовой мой… — Верещагин улыбнулся. — А ты хочешь верь, хочешь нет — он занялся политикой. В армии служить не стал, а добился того, что его выбрали городским головой. В девятнадцать лет!
— Иди ты! — вырвалось у Ларионова по-мальчишески. — У вас в Кирсанове?!
— Я и говорю. Как метлой город вымел. Чисто. Тихо. Порядок. И на службу пешком ходит, а своё законное авто детскому саду отдал.
По набережной всё чаще и чаще двигались колонны — пионеры, кадеты, военные, просто люди под флагами, с портретами и лозунгами. Слышался непрерывный шум, почти перекрывавший репродукторы.
— Вообще-то нам повезло, — задумчиво сказал Верещагин.
— В чём? — поинтересовался Ларионов, глядя, как к берегу интенсивно гребёт стая уток.
— В том, что всё так сложилось, — бывший офицер оперся спиной о парапет. — Смотри сам: до сих пор весь мир кипит.
— Это да, — согласился Ларионов.
Это было правдой. В расколовшихся на два десятка кусков США шла бесконечная гражданская война между дюжиной негосударственных организаций (судя по всему, через пять-шесть лет победа должна была достаться Гражданской Гвардии и Бьюкенену; в перспективе они могли даже восстановить целостность страны. Но эти люди явно не испытывали желания вмешиваться в дела других стран, заранее объявив, что США станут заниматься внутренним развитием, как завещали предки…) Ещё недавно могучий Китай рассыпался на глазах, потеряв за последний год три четверти населения в основном от забушевавших внезапно эпидемий. Индо-иранский и пакистано-саудовский альянсы, поддержанные расколовшимся от Японии до Алжира мусульманско-восточным миром, нанеся друг по другу около сорока ядерных ударов, сейчас занимались классическим самоистреблением при помощи холодного оружия и старых «Калашниковых». Африка южнее Чада, окончательно охваченная дичайшим трайбализмом, вымирала от многочисленных пандемий, людоедства и непрекращающихся племенных войн (исключением была, пожалуй, ЮАР, где буры, деловито и беспощадно перебив практически всё «чёрное и цветное» население, выставили на границах прочные кордоны.) Относительно спокойно дела обстояли в Южной Америке, но правившие там «угоисты» к России относили традиционно дружелюбно, да и были прочно заняты обустройством своего континента (и внутренними разборками — тоже…). Остатки беженцев из Израиля тыкались то туда, то сюда, но, судя по всему, никому нужны не были и в данный момент кочевали чудовищным табором где-то по Мавритании… Ну а хитрая «старушка» Европа, почти не пострадавшая от войны, как в «старые добрые времена», полностью зависела от русских нефти и газа и вообще не считала, что за последние годы произошло что-то страшное. Скорее наоборот — лидеры пришедших в большинстве европейских стран к власти партий и организаций, объединённых под общим условным названием «Национальный Фронт», в немалой степени были России благодарны за избавление от американского прессинга и возможность выселить из своих чистеньких стран-домов сильно, надо сказать, пакостившее там «заезже-натурализованное» население. Благодарность была настолько большой, что Европа ни словом не заикнулась о протесте в связи с восстановлением СССР — Союза Социалистических Славянских Республик, включившего в себя не только территорию СССР-91, но и Югославию с Болгарией и Словакией. Недовольны были разве что успевшие вкусить НАТОвских прелестей «восточные западники», потерявшие в войне огромное количество людей и средств и почти на этом разорившиеся — Польша, Венгрия, Чехия, Румыния… Впрочем, их мнение, как обычно, никого не интересовало в принципе.
Короче говоря, России очень и очень повезло. Нельзя было не понимать, что даже сейчас — сыщись в мире достаточно мощная сила — и огромная территория СССР, населённая поредевшим населением, со здорово разрушенной инфраструктурой, с трудом восстанавливающаяся — стала бы её добычей.
Но судьба как всегда пощадила Россию за мужество её народа.
— За прошлый год — три миллиона чистого прироста населения, — сказал Ларионов.
Верещагин хмыкнул:
— Общая цифра?
— Цифра прироста русского народа, — ответил Ларионов с улыбкой. — Вообще ещё больше.
— Ты там, в кругах, вращаешься, — лениво начал Верещагин, — а сколько всего сейчас людей в СССР? Или не знаешь?
— Да ради бога, — так же лениво сказал Ларионов (в глазах плясали бесенята). — Всего славян — сто пятьдесят два с половиной миллиона. Русских 137 миллионов, из них — 97 миллионов великороссов, 32 миллиона украинцев, 8 миллионов белорусов. Ещё пятнадцать с половиной миллионов югославов — 9 миллионов сербов, 4,5 миллиона хорватов, полмиллиона черногорцев, полтора миллиона македонцев. Плюс 8 миллионов болгар, 5,5 миллионов словаков. И неславянских народностей — 47 миллионов. В СССР живут итого примерно 200 миллионов человек. Второе место в мире после того, что сейчас называется Китаем. Если у них там пойдёт так дальше — скоро будем на первом.
— Силё-он… — протянул Верещагин. — Наизусть шпаришь! — и добавил уже печально. — Половина. Ополовинили славян…
— Чернуха, но не так уж страшно, — возразил Ларионов неожиданно жёстко. Две трети погибших — население мегаполисов. А среди северян, казаков и сибиряков уцелело большинство. Генофонд цел. Кстати, и на планете попросторней стало.
— Насколько? — с непонятной интонацией уточнил Верещагин.
— На три миллиарда, — с такой же интонацией ответил Ларионов. — За пять лет — вовсе неплохо… Правда, через пару лет ожидаем пандемию чумы на всём юге. Но учёные говорят, что теперь справимся легко. Через границы не пустим.
— А ты вообще где? — спохватился Верещагин. — В отставке, это понятно. А так?
— А так — я глава комиссии по реституции, — сказал Ларионов. И, увидев недоумённый взгляд Верещагина, пояснил с улыбкой: — Да нет. это не разные там склянки-картинки делить. Это возвращение нашей главное ценности — русских детей.
— Ещё не все?.. — Верещагин помрачнел.
— Не все, — кивнул Ларионов. — Кто просто не может выехать. Кого не выпускают. А кто уже и забыл, что русский… Я ведь всего три дня назад был на пропускнике в Уэлене… Бррр! — он передёрнулся. — Из Аляски толпы ломятся… «бывжиг». Сперва от нас удрали в Штаты, а теперь оттуда бегут сюда. На Аляске-то относительный порядок, вот они туда и ползут. Жуть. С детьми, вопят, деньги тычут… — лицо Ларионова стало недобрым. — Ну, я тишину установил, — он показал, как стреляют в потолок, — и говорю: «Никого из взрослых я не пущу. Вы курвы — так и сказал — курвами и останетесь. Родину бросили, когда было плохо. И Америку так же бросаете. Проходить будут только дети до шестнадцати.» Так что ты думаешь? Две трети просто повернулись, детей бросили и обратно ломанулись. Я потом расспрашивал — это в основном и не их дети были, откуда у их б…дей дети? В детдомах, в клиниках русских детишек покупали — там же сейчас жуть что творится, власти никакой — и за своих выдавали — на жалость бить собирались. А как увидели, что их так и так не пустят — дёрнули обратно…
— И не пустил? — спросил Верещагин.
— Не пустил, — жёстко ответил Ларионов. — Кто предал раз — предаст и два. Детей собрали и увезли. А эти пусть подыхают в Америке. Тем более, что американцам они тоже не нужны. Мне майор-штатовец с КПП сказал, что даже обратно в Уэллс, в город их не выпустит, пусть в пропускнике хоть дохнут, хоть вешаются. Мол, Америке нужны матери и солдаты, а не шлюхи обоего пола. А какие знаменитые рожи я там видел! — Ларионов подмигнул. — Сатирики-юмористы, певички-актриски, исследователи-последователи… Аж душа запела!
— Смотри, мы почти до Чернавского моста дошли, — кивнул Верещагин. — А это там что? Памятник?
— Памятник, — тихо ответил Ларионов. — Пошли. Посмотришь.
— Здравствуй, Димка, — тихо сказал Верещагин. Так тихо, что не услышали, кажется, даже стоявшие по обе стороны от небольшой кирпичной пирамидки пионеры почётного караула. А ветер с водохранилища, рвавший, словно языки пламени — казалось, что горит всё вокруг — тысячи пионерских галстуков на металлических распорках, похожих на дуги колючей проволоки — и вовсе сделал слова неслышными.
На фоне изогнувшегося гигантским полукольцом Мемориала, его полированного чёрного камня, белокаменных фигур в вечном карауле памятник Димке Медведеву казался особенно крохотным. Но… но странно. Пирамидка не терялась, не казалась жалкой. Возникало странное ощущение. Как будто гигантские сильные руки — Мемориал — с обеих сторон обнимают младшего товарища, стремясь защитить того, кто вышел вперёд, кто уже шагнул навстречу врагу…
— Здравствуй, Димка, — повторил Верещагин.
— Вот так, — сказал, подходя следом Ларионов.
— Иногда я думаю… — спокойным, но странным голосом сказал Верещагин. — Иногда я думаю — если бы не он — мы бы не победили. Я знаю, что это смешно, но я так думаю иногда. Что с него всё и началось.
— Кто знает? — задумчиво ответил Ларионов.
— У меня был друг, — сказал Верещагин. — Офицер моей дружины, Игорь Басаргин… Вот мы с ним как-то — за неделю, что ли, до того, как я с Димкой познакомился — сидели и говорили. Я его спросил — не пробовал ли он молиться. А он помолчал и вдруг говорит зло: «Бог не поможет сволочам, которые продали свою страну!» Как ударил, я даже отшатнулся… А теперь думаю ещё… — Верещагин усмехнулся. — Может быть, бог всё-таки есть. И он нас всех пожалел ради одного мальчишки, у которого было большое и чистое сердце. Понимаешь, не ради наших танков и наших автоматов, не ради лозунгов и дружин РНВ. Просто ради мальчишки, который оставался мужественным до конца.
— Кто знает? — серьёзно повторил Ларионов. — Знаешь, сколько было споров? Строить или нет… Людям жить негде… А Ромашов тогда сказал: «Без жилья люди выживут. А без памяти они так — стадо…»
Если честно, парад Верещагин не очень запомнил, хотя близнецы на его плечах выражали свой восторг весьма бурно. Только когда в самом конце пошли БМСы — боевые машины сопровождения, заменившие в новой армии архаичные танки и самоходки — и грянул марш:
— Не надо нас пугать — бахвалиться спесиво!
Не стоит нам грозить и вновь с огнём играть!
А если враг рискнёт проверить нашу силу —
Его мы навсегда отучим проверять!
Верещагин словно бы очнулся. И увидел, что за «оборотнями» и «рысями» начинают выходить пионерские отряды.
— Первый пионерские отряд города Воронежа — отряд имени Дмитрия Самойлова! — говорил диктор. — Созданный почти в самом начале блокады, этот отряд…
— Знаю. Всё знаю, — прошептал Верещагин, ссаживая бурно запротестовавших мальчишек на руки матери и явно к ним привязавшейся Катьке. Ему внезапно очень захотелось остаться одному — и он начал потихоньку выбираться из толпы. Ларионов спросил, оглядываясь:
— Куда собрался-то?
— Прогуляюсь, — ответил Верещагин через плечо. — Я сейчас.
Спустившийся на Воронеж летний вечер был тёплым и тихим — тихим, так сказать, от природы, потому что праздник не утихал, переместившись с центральных улиц на концертные площадки, в Дома Культуры и просто в квартиры. Уложив младших — с ними изъявили готовность остаться Юрка со Светкой — в доме Ларионовых (Ларионов-старший как бы автоматически считал, что Верещагины остановятся у него, начисто забыв, что дом Елены целёхонек), остальные отправились в город, но Серёжка с Димкой опять тихо «слиняли», на этот раз прихватив с собой и Катьку. А двое мужчин и две женщины оказались около всё того же Мемориала, где уже была возведена большая временная эстрада и собрались тысячи людей.
Эстрада была не освещена. Но потом вдруг откуда-то сверху ударил поток необычайно тёплого, золотистого света, выхватившего из темноты фигуру очень красивой девушки в легком платье, с пышной, небрежно уложенной копной волос искристого, металлического цвета. Шагнув к краю эстрады, девушка подняла руку свободным жестом и звонко, громко отчеканила…
— Вечная
Слава
Героям!
Вечная слава!
Вечная слава!
Вечная
Слава
Героям!
Слава героям!
Слава!!!
…Что-то шевельнулось в темноте — с левого края эстрады. Все скорей угадали, чем увидел — чёрный сгусток, имевший форму человеческого силуэта. Странно холодный, безликий, но сильный голос прозвучал из тьмы:
— Но зачем она им, эта слава — мёртвым?
Для чего она им, эта слава, — павшим?
Всё живое — спасшим.
Себя — не спасшим.
Для чего она им, эта слава, — мёртвым?..
Если молнии в тучах заплещутся жарко и огромное небо от грома оглохнет, если крикнут все люди земного шара, — ни один из погибших даже не вздрогнет.
Знаю: солнце в пустые глазницы не брызнет.
Знаю: слава тяжёлых могил не откроет…
…Резкий взмах во тьме — словно махнуло чёрное крыло. И девушка, ломаясь в поясе, упала на колени и спрятала в ладонях лицо. Круг золотистого тёплого света начал сужаться, тускнеть…
Но вдруг — тьму полоснула золотая дорога! Раздались чёткие, уверенные шаги. Чернота брызнула в разные стороны, и человек в форме РНВ, подойдя, поднял с колен и обнял девушку, с надеждой повернувшую к нему лицо — и в тишину упали слова сильного юного голоса, в котором звенел металл:
— …Но от имени сердца,
От имени жизни повторяю:
Вечная!
Слава!
Героям!
И голос девушки вновь зазвучал:
— И бессмертные гимны, прощальные гимны над бессонной Россией плывут величаво…
Пусть не все герои, — те, кто погибли, — павшим
Вечная слава!
Вечная слава!..
…Свет погас совсем. В темноте прозвучал звук колокола — размеренный и странный. Потом мужской голос, похожий на голос диктора ради военного времени, отчеканил:
— Вспомним всех поимённо, горем вспомним своим…
Это нужно — не мёртвым!
Это надо — живым!
Вспомним гордо и прямо погибших в борьбе…
Есть великое право: забывать о себе!
Есть высокое право: пожелать и посметь!..
Стала
Вечною Славой мгновенная смерть!
Колокол умолк. Зажглись круги холодного голубоватого света. В них стояли люди в разной форме — чэзэбэшники, регулярные военные старой армии, ополченцы, интернационалисты, казаки… Молодые мужчины и женщины, юноши и девушки. Мальчишки и девчонки… Но форма лишь просвечивала сквозь накидки, похожие на саваны, и головы стоящих были опущены.
Потом они разом подняли лица. Губы их не шевелились — но один за другим начинали звучать горькие, недоумённые голоса — казалось, над эстрадой, сталкиваясь, бьются людские мысли…
— Разве погибнуть ты нам завещала,
Родина?! —
горько спрашивал молодой мужчина.
— Жизнь обещала, любовь обещала,
Родина… —
тихо сказал девичий голос.
— Разве для смерти рождаются дети,
Родина?! —
звоном взорвался крик мальчишки.
— Разве хотела ты нашей смерти,
Родина? —
хрипловато произнёс ещё кто-то.
…Страшный грохот заставил всех вздрогнуть. Голубоватый свет погас; его сменило сплошное кровавое свечение, и на заднем плане всплыли зубчатые руины города. Верещагин почувствовал, как по коже побежал мороз, на миг он подумал: боги, неужели всё заново?! Елена сжала руку мужа.
Саваны полетели прочь. И зазвучали уже живые, настоящие голоса…
— Помнишь — ударило пламя в небо слепое,
Родина?! —
спросил почти яростно парень.
— Тихо сказала:
«Вставайте на помощь…», —
Родина! —
почти прошептала девушка.
— Славы никто у тебя не выпрашивал,
Родина! —
запальчиво и гордо сказал мальчишка.
— Просто был выбор у каждого: я или
Родина?.. —
спокойно и уверенно подытожил немолодой мужчина.
Золотые, серебряные и голубые лучи побежали по развалинам, стирая их вместе с тьмой и алым светом. Вновь появились девушка и тот парень, и они читали попеременно:
— Самое лучшее и дорогое —
Родина!
— Горе твоё — это наше горе,
Родина!
— Правда твоя — это наша правда,
Родина!
— Слава твоя — это наша слава,
Родина!
Тишина лопнула и разлетелась в куски. Каждый в огромной толпе принял всё сказанное, как обращение лично к себе.
— Старые стихи… — сказал Верещагин, когда шум вокруг утих — словно волны откатились обратно в море. — Кажется, Роберта Рождественского.
— Ничего. Напишут ещё новые — и о нас. Уже пишут.
— Да… Мне знаешь что жаль только?
— Что?
— Что люди забудут о Великой Отечественной… Я даже чувствую себя виноватым… перед ветеранами…
Ларионов-старший не ответил. На сцене уже разыгрывалась постановка, посвящённая славянским странам, вошедшим в СССР. На фоне белорусского флага кряжистый усатый мужик пел под гитару — а сбоку от него мелькали кадры хроники времён войны — защита Минска, пограничное сражение, взятие Люблина…
— На русском поле «Беларусь» Пахал и пил взахлеб соляру, Давал на сенокосах жару… Но в бак ему залили грусть. Потом в застенках гаража На скатах спущенных держали. Скребла его когтями ржа. И под капотом кони ржали. И сотни лошадиных сил Рвались на русские просторы. Он слышал дальние моторы И каплю топлива просил. Без плуга корчилась земля. Без урожая чахла пашня. Двуглавый герб-мутант на башнях Венчал двуличие Кремля.
И, окружив славянский дом, Пылили натовские танки. Глобальной газовой атакой На Минск надвинулся «Бушпром». И встал мужик не с той ноги, Ко всем чертям отбросил стопку, Заправил «Беларусь» под пробку. К рулю качнулись рычаги. Советский гимн запел движок (Его другому не учили), И, повернув колеса чинно, Он небо выхлопом обжег. И через ноздри клапанов Втянув убитой пашни запах, Он, вздыбившись, повел на Запад Ряды железных табунов. И понеслись в последний бой Все «Беларуси» — белороссы.
На подвиг малые колеса Вели большие за собой. И странно было всей Руси, Великой некогда и смелой, Вставать за малой Русью — Белой И верить: Господи, спаси! И через поле, через мать… Опять сошлись надежды в Бресте, Где сроду с Беларусью вместе России славу добывать. И честью пахаря клянусь, Что, на бинты порвав портянки, Тараном в натовские танки Влетит горящий «Беларусь».
Люди зашумели.
— Лука-а-а-а!!! — орал кто-то одурело. — Батько-о-о-о!!!
Верещагин сказал:
— А что ни говори, а воевали мы его оружием. По крайней мере — вначале. Жаль, что не его избрали Вождём.
— Говорят, он сам отказался, — ответил Ларионов. — Смотри, Боже Васоевич. Сам приехал.
Юный глава югославской Скупщины, смущённо улыбаясь, поднятой рукой пытался успокоить людское ликование.
— Я буду говорить по-русски, — сказал он. — В конце концов, это заслуга русских — что есть моя страна, что у меня, в конце концов, целы ноги. Здравствуйте, братья…
Где-то уже шумела стройка.
По предрассветной почти пустой улице ветер гнал клочок бумаги.
От водохранилища тянуло речной водой.
Сидя на скамейке, Верещагин слушал Пашку Бессонова.
— Ты знаешь — мне приснился странный сон.
Смешной и страшный, путаный и длинный…
Как будто я был вылеплен из глины
И с жизнью человечьей разлучён…
Как будто я нездешний, неземной,
И будто крови нет во мне ни грамма,
И будто кто-то гонится за мной,
И будто нет тебя на свете, мама…
Как будто бы чужую чью-то роль,
Заставили играть в чужой квартире,
А из всего, что было в этом мире,
Остались одиночество и боль…
И я не знал, где мне тебя искать…
Но я искал, слезу сглотнув упрямо…
Не страшно даже камню кровь отдать,
Чтоб только ты ко мне вернулась, мама…
И не пойму — во сне иль наяву
Мне на плечи твоя рука ложится.
Взаправдашние утренние птицы
Вдруг радостно рванулись в синеву…[8]
— певец прихлопнул струны исцарапанной ладонью, покрытой ещё не сошедшим с лета загаром и тихо сказал, ни на кого не глядя:
— Не бойся. Это сон. Это неправда…
— Пашка, — спросил Верещагин, — скажи мне ты. Всё то, что мы потеряли. Все те, кто погиб. Это было не зря?
— Димка верил, что не зря, — Пашка встал. — А значит — не зря, Олег Николаевич… Ну, я пойду. Хоть пару часов посплю. Вы заходите в отряд, он там же, только не в подвале, конечно.
— Зайду, — сказал Верещагин и, откинувшись на спинку скамьи, закрыл глаза.
А теперь я хочу обратиться к своим читателям. Я получил немало откликов (фу, какой казённый стиль…), где мне предлагалось превратить этот цикл рассказов в роман. Делать этого я не хочу. Не потому, что не могу, а потому, что — не хочу, и всё. Но я отдаю эту тему и её героев всем, кому пришлись по душе мои рассказы. Почти три года войны, в течении которой я описал лишь два десятка дней из первых восьми месяцев — это благодатный и обширный материал. Условие лишь одно: происходящее должно соответствовать концовке — вот этому рассказу. А так — если у кого-то вдруг появится желание — я ничего не буду иметь против. Если же ни у кого такого желания не появится — я тоже не обижусь. Мне вполне достаточно того, что эти рассказы читали…